46

– А какой нож? – спросил Сулейман. – Почему украл?

– Нож?.. – задумался доктор Петрович. – Нож… А я еще думаю, вот склероз – забыл, куда засунул, найти не могу. Эсэсовский кортик с костяной такой ручкой. Ножны такие граненые, надпись готическая…

Как всегда, на обрывке бумаги возникло то, о чем говорил доктор Рыжиков. Эффектный, холодом разящий образ вражеского оружия.

– Извините… – покачал головой Сулейман. – Если бы я был мальчишкой в Кизыл-Арвате, то ни за что бы не удержался. Тоже бы украл, наверное. А что это написано?

– Так ведь и я не удержался, – отдал дань справедливости доктор Петрович. – Когда на границе был приказ всем нетабельное оружие сдать. Под страхом особого отдела. У меня еще был «вальтер» офицерский, красивый такой. С комплектом патрончиков, замечательная машинка. Пришлось в Чопе выйти за станцию и в самый толстый бук всадить все двести штук, чтобы душу отвести, адреналин вывести. Вот что такое мальчишки, Сулейман. После такой войны еще не настрелялся. Ну и все там такую же стрельбу подняли. Жаль было обидно, так хотелось дома перед девушками покрасоваться! А теперь думаешь, не отобрали бы, представляете, какая тьма оружия ходила бы по стране после демобилизации? Да и так его было тьма в разных углах после боев… Ну вот, «вальтер» сдал, а кортик все-таки упрятал. В сапоге под штаниной. Написан на нем их эсэсовский девиз: «Моя честь – верность».

Сулейман даже языком цокнул.

– Какие люди бывают, Юрий Петрович!

– Какие? – спросил доктор Рыжиков.

– Сами грабят, убивают, жгут, весь мир разоряют, а говорят: честь, верность!

До того детское удивление, будто кизыл-арватскому мальчику в сорок шестом году показали цветной телевизор.

– Что делать, Сулейман… – вздохнул доктор Петрович, как перед лицом неизлечимой болезни. – Никто ведь не напишет на своем знамени: моя честь – подлость. А прикрываться словами принято с самых древних времен. Ведь они не кусаются. Если бы вы, то есть не вы, а они, сказали, например, «честь», а оно их за язык укусило… Вот тогда бы да. А так – полная безнаказанность. Да еще издеваются над словами. «Каждому свое», например. Ничего особенного, обидного. Сколько веков слышали. А повисело на воротах Бухенвальда – весь мир их проклял. Нас-то уже не обманешь, мы-то разобрались. Своей и другой кровью. А вот перемрем мы здесь, на Западе из старое поколение, битое, снова начнет салажат цеплять на эту честь и верность. Да уже начали, забывают про наши «катюши»… Бандитизм за доблесть принимают… Тяжелее всего, Сулейман, видеть, как детей дурачат, и они во все это верят и в зверят превращаются. Вот это страшно. Я это видел, Сулейман, и нож отобрал у такого.

– У пленного? – наивно спросил Сулейман.

– Какой там пленный, – отдал еще одну дань справедливости доктор Петрович. – В плен они не сдавались. Не положено было. Как-никак полк личной охраны Гитлера. И мы с ним столкнулись на Рабе. Речка есть такая, не слышали?

– Нет… – покачал головой Сулейман.

– На границе Венгрии с Австрией. А Австрия – родина Гитлера, это вы знаете. И он туда этот полк выставил с приказом нас в Австрию не пущать, гвардейцев-десантников. Вот и встретились. Мы еще не старые, а они, по-моему, и нас моложе, лет по семнадцать, может. Но здоровые, не ниже метра восемьдесят, белобрысые, ну чистокровные арийцы. Еще тепленькие, из «гитлерюгенда». Всю войну в спецчастях выдерживали, а там кормежка! Белый хлеб, масло, ветчина со всей Европы, наше украинское сало. Кормили как сторожевых овчарок, ну и внушали, что это за верность и преданность. За то, что они самые сильные, самые храбрые и чистокровные. Ну, а потом пожалте отрабатывать. За эту самую родину Гитлера.

– И у него еще родина есть! – сокрушился и тут Сулейман.

– Была, как ни странно, – пожалел это святое слово и доктор. – Дорого нам обошлось это сало. Их-то физически вон как готовили! А мы дистрофики, вечно голодные, штаны и гимнастерка болтаются как на костях. Ну и низшая раса, конечно, недочеловеки. Они нас презирают, а мы… Да еще башка гудит после контузии, замахнусь прикладом – самого откачивает… А драться надо. Ох, драка, драка, не игрушка… Первая моя рукопашная и одна за всю войну. Настоящая рукопашная, жуткая, Сулейман. Никогда не верьте, когда вам в кино красивую войну показывают. И вообще в кино все не так, никогда не так. И дерутся там слишком красиво, и падают, и умирают красиво. А на самом деле это безобразно, Сулейман. Обожженный человек, разодранный человек, искалеченный человек… И убивающий, и убитый… Кричащий человек. Много страха, много истерии… Особенно в такой драке, как у нас на Рабе. По пояс в воде, по колена в грязи. Пока одни других не перережут, не передушат или не перетопят – ни вперед, ни назад. Друг другу в горло повцеплялись и тянут в воду, пока не утопит кто-то кого-то или оба не захлебнутся… Вода в реке красная, красная грязь течет с берегов… Вспоминаешь – мальчишеская драка, только жестокая, насмерть. На чем мы держались – на ненависти. Их напоили, довели до истерики, в них пули всаживаешь, а они смеются. Викингами себя представляют, которые с мечами в руках переселяются прямо в рай, к своим валькириям. А нам что делать? Только звереть, иначе не побьешь. «Раз ты пес, так я – собака, раз ты черт, так я сам – черт!» По Твардовскому, это полная психология войны. Больше его читайте. И погибло там наших, таких же мальчишек, один к одному. Такая была драка. Ну и этот мой… Лучше не вспоминать. Я его луплю саперной лопаткой по голове, по морде, он уже весь в кровище, а все никак не падает, прет на меня с этим тесаком… Резекцию желудка делать. Бр-р… Потом… Ну, потом кортик стал мой.

Ночь. Тишина. Маленький местный мальчишка, укравший тот нож, сопит за стенкой в анальгическо-димедрольном сне. У него в голове сквозная дырка от виска до виска, а также много других, наверное, еще неизвестных подвигов и приключений. Наследник победителей, еще не знающий истинного ужаса и веса этого кортика и этих иностранных слов. Их истинного пути сюда, в его невинные руки. И хорошо, если бы только в его.

– Я совсем забыл, что от собак и от детей надо все прятать, когда у них растут зубы и руки… Сам виноват. Нет, правильно у нас тогда эти трофеи отбирали. Слишком у них долгоиграющий завод. Теперь допрашивай его, куда дел… Противное это дело, но придется. Холодное оружие все-таки.

– Да, у нас бы в Кизыл-Арвате всех мальчишек уже бы секли, всех допрашивали, кто нож прячет, – морально поддержал Сулейман. – Особенно у кого отец на войне был. Крик бы был во всех дворах, женщины бы на базаре про покупки забыли, только это обсуждали. Все бы за вас переживали, советы приходили давать.

Все это значило: хорошо было у нас в Кизыл-Арвате.

– А в Австрию мы все-таки вошли, – сказал доктор Петрович с тем же удовлетворением, что и от вырезанной опухоли. – Говорят, Гитлера это сильно взбесило. Расстроился за свою родину и велел с каждого позорно содрать знаки своей личной охраны. Только сдирать, Сулейман, было не с кого. Весь полк перебили, даже пленных не оказалось. Ну и у нас… В роте офицеров не осталось ни одного, до самого конца старшина нашими остатками командовал.

– Знали бы, что Гитлер так поступит после их смерти… – почему-то пожалел Сулейман эти отборные вражеские войска.

– А после мы узнали, – голос доктора Рыжикова был почти монотонен, как при зачитывании протокола вскрытия, – что все они были из сирот. И в основном – дети замученных антифашистов, даже коммунистов. Родителей добивали в концлагерях, детей откармливали в «гитлерюгенде». А оттуда – в эсэсовский полк. Как это назвать, Сулейман? – И поскольку у Сулеймана не нашлось подходящего слова, он назвал сам: – Изуверство. Самое циничное преступление против человечности. Дети ведь очень беззащитны, Сулейман. Их можно искривить навсегда как захочешь. Вот копрачикосов надо расстреливать на месте, без суда, беспощадно. И физических, и моральных.

Доктор Петрович, всегда осторожно судивший, впервые отступил от своих правил. И вынес беспощадный приговор.

– У нас в Кизыл-Арвате тоже так говорили, – поддержал Сулейман. – Все бы их своими руками казнили. У нас ее читали по частям. Разодрали на десять частей и передавали друг другу. Иногда что раньше – читаешь позже, а что позже – раньше. Мне так начало и конец и не достались. Там и сейчас эти части читают, наверное…

– Теперь как подумаешь, кого бил лопаткой по голове и лицу… – Доктор Рыжиков тяжко, совсем не по-рыжиковски вздохнул. – А что, Сулейман, было делать? Ждать, пока он мне всадит эту честь в живот? Или погонит нас обратно на Украину?

– Ай, и у нас были сироты, – тихо сказал Сулейман, понимая и леча эту тяжесть. – Еще больше…

– Да, – бесспорно согласился доктор Рыжиков. – И своих больше жалко, вы правы. Значит, сначала надо было победить, а потом разбираться. Потом жалеть…

И все же. Может, оно и пришло, это «потом». Когда ощущаешь это двойное сиротство несчастных, дрессированных, ослепленных бешеной верностью мальчишек, перебитых нами на границе с Австрией. Верность чему?

– Знали бы, кто их родители, знали бы, что Гитлер с ними сделал… – Сулейман словно еще надеялся пустить машину времени вспять.

– Да еще бы смотрели каждый день «Чапаева» и «Щорса»… – Доктор Рыжиков тоже будто думал пустить мать-историю вспять, в обход той окровавленной малой саперной лопатки.

Нигде никогда никакая украденная личная собственность не вызывала, наверное, такого ухода мысли в сторону от самого простого и естественного дела – наказать виновника. Да и лучше самой жизни не накажешь о чем говорит появление в дверях мужской палаты больного Чикина с двумя утками в осторожных руках: утка из-под больного Туркутюкова и утка из-под больного Женьки Рязанцева. Снова «с добрым утром». И чтобы доктор Рыжиков в итоге не подумал что-нибудь не так про маленький родной Кизыл-Арват, Сулейман напоследок сказал:

– Только у нас в Кизыл-Арвате тоже знали, какая война некрасивая. Ну, потом…

Загрузка...