- Сиракура?
- Сиракура, - ответил глава общины.
- Вижу, брат мой, всего много приготовили камуй-медведю в дорогу к сородичам...
Айны верили, что, после того как медведь будет убит, душа его останется жива и переселится в горы. И поскольку путь туда долгий и в пути может застигнуть зима, то без запаса еды и без лыж камую не обойтись.
Походив вокруг клетки и убедившись, что все здесь в полном порядке, братья направились к лобному месту, куда в день камуй-осин-то - день выведения медведя, - когда солнце будет стоять в верхней точке неба, приведут убивать зверя.
Это была довольно просторная полянка, усыпанная голубым морским песком и обрамленная крупной галькой.
Во всех четырех углах тоже стояли небольшие, в рост человека елки, увитые лентами и стружками-инау; кроны елок предстояло увенчать фигурками богов воды, неба и гор...
4
- Пошли, брат Нигоро, там ждут нас, - сказал Нигоритомо, глянув на небо.
Солнце уже прошло половину дневного пути, и тени от деревьев на высоком мысу стали короче. С открытого моря потянуло прохладой, небольшие волны с легким шумом накатывались на пологий берег и медленно отбегали назад, оставляя на голубом песке хлопья пены. Тонкие облака, бродившие с утра по краю небосвода, рассеялись и висели клочьями на горизонте. На птичьи базары понемногу стали садиться ипатки и урылки, а чайки неутомимо кружились в воздухе, и по тому, как они высоко держались, можно было судить, что перемены погоды не произойдет.
Настал час первого большого пиршества...
Гости расселись на траве тесным кругом и молчаливо ожидали, пока Марута принесет из хижины угощения.
Прошло минут пять, и она появилась с сивучьим желудком, наполненным рисовой водкой сакэ, и поставила его в центре круга на обрубок дерева. Следом за ней три старые айнки принесли на деревянных блюдах гору закусок - жареное нерпичье мясо, строганину из горбуши, сваренных в морской воде крабов, гагачьи яйца, долгое время хранившиеся в земле и потому иссиня-черные, разные коренья и травы - от квашеных побегов бамбука до моченой брусники.
Хотя гости изрядно проголодались, никто не притронулся к еде, ждали, пока глава общины разольет по деревянным чашкам сакэ. Но Нигоритомо не спешил. Оглядев сидящих вокруг долгим внимательным взглядом, он что-то пробормотал про себя, потом снял с обрубка сивучий желудок и принялся осторожно разливать вино по чашкам, начиная с брата Нигоро.
Достав из кармана парки инкрустированную палочку для поддержания усов - икунаси, обмакнул ее в вине и стал стряхивать с нее капли, приговаривая: камуй-нубури - хозяину гор, камуй-атуи - хозяину моря, камуй-чифи - хозяину солнца, камуй-тисе - хозяину стойбища...
Стряхнув с палочки все до последней капельки, Нигоритомо взял свою чашку и, чтобы не замочить в вине усы, пристроил под ними палочку-икунаси. То же самое сделали и другие бородачи, имевшие при себе такие же инкрустированные палочки.
- Да славится наш древний род Чисима, - сказал торжественно глава общины. - И, глянув в сторону, где стояла клетка с медведем, добавил: - В честь великого камуя! - И залпом выпил вино.
Когда на дне сивучьего желудка осталось совсем немного сакэ, Нигоритомо вылил его в отдельную высокую чашку, но пить из нее не стал.
Эта последняя, прощальная чашка предназначалась для камуй-медведя, и удостаивался чести преподнести ее главному виновнику торжества тот, кто выиграет ее у главы общины.
Делалось это так.
Нигоритомо достал из кармана парки заранее приготовленный пучок трав, среди них была одна травка с узелком. Гости по очереди подходили, тянули из пучка по травке. Счастливая, с узелком, досталась Орэко. Она и получила прощальную чашу.
Заиграли муфтуки.
Гости поднялись и пошли за Орэко. Когда процессия подошла к клетке, медведь просунул морду сквозь прутья решетки - в это время Орэко вылила ему на голову сакэ. Зверь от неожиданности отпрянул, замотал головой, зарычал, но ликующие возгласы айнов заглушили рык.
И вот наступил "час жалоб и просьб".
Первой опустилась на колени бабушка Марута. Она провела ладонями по лицу и, глядя в упор на медведя, принялась изливать свою печаль. Из шести детей, которых она родила, трое умерли маленькими. Два взрослых сына четыре зимы назад погибли во время цунами. Они находились в открытом море на зверобойном промысле, и там их настигла большая волна. Оставшийся в живых младший сын Канторо - отец Игорито и Васирэ - вот уже четыре луны отбывает трудовую повинность на оборонных работах. Ждали, что его отпустят на праздник, но почему-то не отпустили.
И Марута стала просить великого камуя, чтобы он позаботился о благополучии Канторо и в скором времени вернул бы его к родному очагу.
Она произносила свои мольбы и жалобы тихим шепотом, как молитву, слегка раскачиваясь, простирая руки ладонями вверх, и слезы текли по ее темному морщинистому лицу.
Айны стояли грустные, молчаливые, с сочувствием смотрели на бабушку, ведь горе ее было им хорошо известно.
Маруту сменила Орэко.
Она стала жаловаться на судьбу матери, рассказала, какая она, Ирэга, добрая, как она помогала людям в беде и вовсе не заслужила сурового наказания.
- Будь милостив, великий камуй, сделай так, чтобы я поскорее увидала маму. - Голос Орэко задрожал, она закрыла рукавом халата лицо и залилась слезами.
Затем к клетке подошла полная, лет сорока айнка в синем халате, отделанном мелкими ракушками. Щеки у нее до красноты натерты пемзой, а небольшой выпуклый лоб украшен татуировкой. Соответственно возрасту айнка нанесла себе две черные полоски на верхней губе и на подбородке; в мочках ушей болтались длинные серьги.
Опустившись на колени и склонив голову, она во всеуслышание стала жаловаться на мужа, который ушел в хижину к другой женщине, оставив ее с двумя малыми детьми.
Хотя ее жалобу слышали стоявшие в пяти шагах муж и его любовница, они даже не пошевелились, словно не о них шла речь.
К радости жалобщицы, медведь неожиданно встрепенулся, стукнулся спиной о решетку, клетка дрогнула и закачалась. Значит, подумали айны, он внял жалобе несправедливо обиженной женщины и пришел в ярость.
- Спасибо, великий камуй, что хорошо слушал меня, - поблагодарила она и, поднимаясь с колен, встретилась глаза в глаза со своим мужем.
Такие измены случаются у айнов редко и не вызывают ненависти у супругов.
Как утверждают русские путешественники, побывавшие в прошлом веке на Курильских островах, "айны высоконравственны, правдивы, не терпят лжи и с исключительным уважением относятся друг к другу, в супружеской жизни тоже постоянны. Когда же случается измена, никогда не мстят. "Рогатый" муж хотя и вызывает своего соперника на поединок, но делает это на глазах у всей общины, наносит ему несколько легких ударов и тут же мирится с ним. Не ссорятся и обиженная жена с соперницей, считая виноватым в измене мужчину".
Еще не менее десяти айнов и айнок обращались к камую со своими жалобами и просьбами, и на это ушло порядочно времени.
Последним подошел к клетке Нигоритомо. Поправил на голове обруч, спрятал в карман трубку, сел на траву, прижал ладони к глазам, потом медленно опустил их вдоль длинной, закрывающей грудь бороды и начал разговор с великим камуем.
В его речи не было ни жалоб, ни просьб, он просто излагал историю рода Чисима с той давней поры, когда Нигоритомо помнил себя. А помнил он себя с пяти лет, когда айнов еще было много и большинство их обитало на северных островах.
Из всех событий, произошедших в то время на Парамушире, больше всего запомнилось, как однажды темной осенней ночью отец его бежал во главе целой толпы людей, вооруженных пиками, ножами, луками, выручать главу общины, которого японские откупщики собирались увезти на шхуне.
А все началось с того, что откупщики перегородили большими сетями реки, куда заходит красная рыба. Когда глава общины явился к откупщикам с просьбой освободить нерестовые реки, они избили его, связали по рукам и ногам и утащили на шхуну. Услышав об этом, айны, вооружившись чем попало, кинулись выручать своего вождя, досточтимого Нигоруко.
Вместе с мужчинами бежали к берегу моря и женщины, они несли высокие факелы, и раздуваемое ветром пламя выхватывало из темноты перекошенные от ярости лица.
Айны прибежали на берег в тот самый момент, когда на шхуне уже выбрали якоря и до отплытия остались считанные минуты. Отец Нигоритомо схватил факел, вскочил на шхуну и начал поджигать поднятые паруса, - в это время сородичи освобождали главу общины.
Но на помощь откупщикам уже спешила другая шхуна с командой вооруженных солдат, и айны не стали ввязываться с ними в бой: против огнестрельного оружия их бересклетовые луки со стрелами, хоть и начиненными ядом, были бессильны.
Сошедшие на берег солдаты учинили ужасное побоище, община потеряла половину своих воинов, а оставшихся в живых Нигоруко увел в горы.
Не успевших скрыться стариков, женщин и детей самураи тут же на месте расстреливали, а хижины сжигали. На глазах Нигоритомо они убили его бабушку, мать и двух младших сестренок, а его самого сбросили в море.
Целых два часа мальчик, ухватившись за бревно, качался на волнах, пока они не прибили его к птичьему базару. Здесь он и провел остаток ночи среди огромного скопища кайр и чаек, а когда стало светать, взобрался на вершину скалы, откуда открывался вид на бухту, но никаких признаков жилья там не нашел: вдоль берега стлался черный дым...
Четверо суток провел он на птичьем базаре, и кайры так привыкли к нему, что перестали бояться. Вначале, когда он только появился, они, спасая своих птенцов, до положенного срока сталкивали их с каменистых выступов в море, и много их погибло.
Хотя Нигоритомо все эти дни не испытывал голода - яиц на каменных карнизах было много, - тоска по дому, по родным не давала покоя. Он просиживал часами на вершине, ждал, когда спустятся с гор сородичи. И вот на исходе четвертых суток на пепелище появились люди, среди них он увидел своего отца.
Вспомнив, что внизу много выкидного леса, Нигоритомо спустился со скалы, столкнул на воду бревно потолще, лег на него и, подгребая руками, поплыл через узкий пролив.
На месте прежнего стойбища айны наскоро соорудили несколько тростниковых хижин, но прожили в них недолго, боялись, что опять явятся откупщики.
Но те так и не появлялись, опасаясь, видимо, новых столкновений с непокорными бородатыми людьми.
Нигоритомо уже перевалило за пятьдесят, он уже к тому времени стал дедом, когда небольшую общину Чисима, состоящую всего из шестидесяти человек, включая женщин и детей, японцы переселили с Парамушира на один из южных островов. Прошло несколько лет, пока айны по достоинству оценили его. Здесь на целых две луны дольше, чем на Парамушире, держится тепло, кругом много леса, обширные бамбуковые поля, десятки больших и малых рек, куда до поздней осени заходит нереститься красная рыба, не говоря уже о прекрасных бухтах, защищенных от морских ветров.
И они назвали этот остров Шикотани, что значит на их языке "лучшее место".
Не забыл глава общины выразить свое сожаление, что не мог, видимо из-за своей занятости, явиться на праздник медведя начальник гарнизона майор Кавамото, хотя Нигоритомо специально ездил к нему с приглашением.
На этом и закончился "час жалоб и просьб"; он начался в полдень и завершился вечером, когда солнце ушло за горизонт так далеко, что красный круг его наполовину утонул в море.
Впереди была ночь бодрствования; потом день выведения медведя из клетки: камуй-осин-то; за ним вторая ночь бодрствования, ставшая для айнов рода Чисима самой горестной ночью разлуки с "лучшим местом".
5
Море приливало сильно. Огромные волны бились о скалы, разбрасывая каскады светящихся, фосфоресцирующих брызг, и, откатываясь, громко шуршали галькой, а через минуту-другую снова с яростью кидались на берег.
Никто из сидевших вокруг костров не обращал, казалось, внимания на морской прибой, ибо все это было в порядке вещей и повторялось всю жизнь из вечера в вечер и из ночи в ночь.
Хотя эта ночь выдалась туманная и молодой месяц часто пропадал в облаках, обильная роса на растительности предвещала ясное солнечное утро.
Бодрствовали все, за исключением малых детишек и совсем уже старенькой девяностолетней горбуньи Акурино; она, правда, часто просыпалась, вздрагивала как от озноба, протирала кулаками глаза и тут же снова засыпала.
Васирэ, как ни трудно ему было бодрствовать, чтобы не казаться хуже взрослых - недавно мальчику исполнилось тринадцать, и он считался совершеннолетним, - не сидел на месте, все время искал какого-нибудь дела. Заметив, что Орэко сидит на мокрой от росы траве, он сбегал в хижину за чирелой. Постелив ее около костра, сказал:
- Садись, Орэко, а то сыро...
Она благодарно закивала головой, подобрала халат и села на краешек.
- Садись и ты, Васирэ!
- Пускай Игорито, а я побегаю...
Худенький, шустрый, он был не по годам сильный и выносливый и постоянно чем-нибудь занят. Обычно проснувшись чуть свет, бежал к морю, где после отлива на береговой гальке оставалось много рыбы, крабов, морских звезд, скатов, и, забавы ради, Васирэ сбрасывал их в воду. Схватит за длинную клешню черного краба, покрутит над головой и с размаху кинет подальше.
Однажды второпях схватил ската, и тот так обжег ему руку электрическим током, что Васирэ, скрючившись от боли, долго лежал на земле.
Частенько тайком от деда он уплывал на малой байдаре к птичьему базару, ловил волосяными петельками чаек и держал их по целому месяцу в клетке, подкармливая мелкой рыбешкой и креветками. От долгого сидения в неволе чайки отвыкали летать, делались ручными, зато хорошо приманивали колонков и лисиц.
У Васирэ не было в стойбище сверстников, и, куда бы ни собирались взрослые - на рыбную ли ловлю, на зверобойный ли промысел, на орлиную ли охоту, - мальчик ходил с ними как равный и в любом деле никому из них не уступал.
Недаром дедушка однажды сказал, что, когда Васирэ станет взрослым, его изберут главой общины, и он, Нигоритомо, передаст ему на хранение родовой жезл.
...Старые люди, для которых эта ночь бодрствования была не первой, сидели поближе к костру, следили, чтобы он не потухал, и вели между собой тихую беседу, сопровождая разговор неторопливыми, степенными жестами.
Когда Нигоро сказал, что на Плоском острове с каждым годом на лежбище все меньше тюленей и нет смысла держать пять семейств вдали от общины она и так слишком мала, - Нигоритомо не стал возражать. Он признался, что давно думал над этим, ибо лучших охотников и зверобоев японцы все чаще отправляют на северные острова отбывать трудовую повинность и на Шикотане остаются одни женщины и старики.
- Пора, брат мой, собраться всем вместе, - твердо сказал он. - После праздника переедете с Плоского на Шикотан. Предстоит большая охота на морских птиц. Камуй-майор Кавамото говорил, чтобы заготовляли побольше пуха, будут хорошо платить.
- Наверно, они собираются шить солдатам зимнюю одежду, что им понадобился пух морских птиц, - тихо, как бы подумав вслух, произнес Нигоро.
Очень верно предсказала большая роса. Едва только стало светать, не затененное ни одним облачком показалось солнце.
На мысу догорали костры, и никто о них уже не заботился, только ветер слегка раздувал остатки углей, разбрасывая искры, и тут же в воздухе гасил их.
Нигоритомо встал, растер затекшие колени, огладил бороду, поправил на голове обруч и сказал брату:
- Ну, Нигоро, солнце начинает свой дневной путь! Скоро будем выводить камуй-медведя на дорогу света.
Приступили к утренней трапезе. Женщины принесли в мисках паровой рис, сдобренный подливкой из нерпичьего жира с черемшой. Глава общины взял из миски полную горсть риса, разбросал по сторонам, после чего все приступили к еде.
Почуяв запах вареного риса с острой подливкой, медведь пришел в ярость. Отчаявшись вырваться на волю, он повалился на спину, начал хлестать себя лапами по морде, оглашая берег таким громким рычанием, что птицы с суматошным криком закружились в воздухе.
Однако айны были немилосердны к мукам изголодавшегося зверя: чем больше у него накопится злости, тем отчаяннее будет с ним борьба и, значит, торжественнее пройдет главный день праздника - камуй-осин-то...
6
Примечания к рассказу Игорито
В силу своей ужасной отсталости и главным образом потому, что они находились в условиях полнейшей отторгнутости от внешнего мира и совершенно не были посвящены даже в мало-мальски значительные события, в нем происходящие, айны, несмотря на свой пытливый ум, любознательность, исключительную стойкость перед дикими силами природы, за последние сто лет не продвинулись вперед в своем культурном развитии, хотя, как свидетельствуют некоторые исторические источники, в жизни "мохнатых курильцев" были времена, когда под влиянием русских они стали заниматься сельским хозяйством, завели домашний скот, а с принятием отдельными айнскими общинами христианства даже потянулись к грамоте.
Например, по просьбе жителей острова Шумшу в 1747 году туда был прислан русский учитель Шергин - он был из забайкальских казаков, несших сторожевую службу на Курилах, и хорошо знал язык и обычаи айнов. Шергин открыл на острове первую школу, в которой учились пятнадцать айнских мальчиков с Шумшу и с соседнего острова Парамушир.
А спустя двенадцать лет появился в этой школе первый учитель-айно Причик.
Так в лице "белых лоча", как они называли русских, айны приобрели друзей, принесших им, курильцам, сносное существование.
Любопытен указ, изданный в 1779 году императрицей Екатериной: "Приведенных в подданство на дальних островах мохнатых курильцев оставить свободными и никакого сбора с них не требовать, да и впредь обитающих тамо народов к тому не принуждать, но стараться дружелюбным обхождением и ласковостью для чаемой пользы в промыслах и торговле продолжать заведенное уже с ними знакомство..."
Кстати говоря, большинство айнов, живших с русскими на островах Шумшу и Парамушир, довольно быстро восприняли русскую речь, носили после крещения русские или схожие с ними имена (Васирэ - Василий, Ирэга - Ирина, Орэко - Ольга, Симока - Семен и т. д.), в то же время и родной язык курильцев обогатился новыми словами и терминами.
Вот как рисуют айнов русские путешественники, побывавшие в разное время на Курильских островах: "Что касается до их обычаев, - пишет Крашенинников, - то они несравненно учтивее других народов и притом искренны, простодушны, честолюбивы и кротки. Говорят тихо, не перебивая друг у друга речь... Старых людей имеют в великом почтении. Между собой живут весьма любовно, особливо же горячи к своим сродникам..."
И не удивительно ли, что по сей день айны остаются загадкой для ученого мира!
"Нет народа, - говорил академик Шренк, - о котором, как об айнах, было бы выражено в короткое время столько разнообразных, даже противоречащих друг другу мыслей относительно происхожденния или племенного родства с другими народами".
"Среднего роста, - читаем мы в трудах писателя и историка М. А. Сергеева, - иногда и высокие, плечистые, плотного сложения, со смуглым цветом лица, легкие в движениях, хотя и очень степенные, с густой растительностью по всему телу, с карими, без раскосости глазами и низким грудным голосом, айны резко выделяются среди азиатских народностей... Понятны при таких условиях... разногласия по вопросу о происхождении и этнической принадлежности айнов. Одни присваивают им северное происхождение и ищут их родину в полярных странах, другие - южное, в тропиках. Группа ученых присваивает айнам европейское происхождение и относит к кавказской расе..."
Конечно, не будь Курильские острова в 1875 году отторгнуты от России на целых семьдесят лет и не окажись айны в полной зависимости от японцев, загадка "мохнатых курильцев" была бы, вероятно, разгадана.
Но после прихода японцев на Курилы началось запустение даже на таких обжитых айнами островах, как Шумшу и Парамушир. Положение аборигенов резко ухудшилось. Их перестали снабжать самым необходимым, не говоря уже об оружии для зверобойного промысла.
Зачастили в айнские стойбища на своих "воровских шхунах" откупщики, они спаивали курильцев, забирая за бесценок дорогие меха, моржовую кость, орлиные перья.
А вскоре айнов настигло новое бедствие: насильственное переселение на пустынные южные острова, в том числе, как мы уже знаем, на Шикотан, где небольшая община Чисима, состоящая всего из пятидесяти девяти человек, долгое время находилась под надзором полицейских.
Однако не всегда оставались они покорными и мирились со своим бесправным положением.
Известный в свое время японский ученый Окамото Рюуносукэ, например, писал в одной из своих книг следующее: "Заведовавшие исполнением дел на месте переводчики и надсмотрщики совершали много дурных и подлых дел: они жестоко обращались со стариками и детьми и насиловали айнских женщин. Если айны начинали жаловаться на подобные бесчинства, то они еще вдобавок получали наказание... И вот однажды двести айнов подняли восстание. Они ворвались в помещение конторы откупщиков и на суда, похитили оттуда топоры, пилы, мечи, пики и с военным криком, стреляя отравленными стрелами, произвели нападение, убив главного чиновника и семьдесят служащих по откупу..."
Айны долгое время не понимали, почему русские оставили Курильские острова, но где им было знать, что царское правительство оказалось бессильным удержать "...искони принадлежавшие России земли, за которые русский народ заплатил жизнями многих своих сынов, героических открывателей и исследователей, моряков, служилых, ученых и простых переселенцев" (М. А. Сергеев).
Ничего этого, повторяю, курильцы тогда не знали, как не знали они теперь, что в эти августовские дни 1945 года на полях Маньчжурии идет война, и что Квантунская армия, почти уже наголову разгромленная советскими войсками, целыми дивизиями складывает оружие и сдается в плен, и что в это же время идет к концу освобождение южной части. Сахалина, и, наконец, что в ночь с 17 на 18 августа, когда над морем лежал туман, наши военные корабли с морским десантом на броне, с погашенными бортовыми огнями вышли из Петропавловска-на-Камчатке, взяв курс на Курильские острова...
7
День камуй-осин-то пал на двадцать первое августа. Он начался, этот торжественный для айнов день, с яркого восхода солнца; золотистые лучи осветили море, проникли в горные леса - словом, приметы прошлой ночи не обманули.
Единственное, что тревожило главу общины, - отсутствие майора Кавамото. Когда Нигоритомо ездил приглашать его на праздник, тот не только любезно встретил старого айна, но даже поинтересовался, хорош ли медведь и сколько человек будет с ним бороться.
- О, это интересно! - оживился камуй-майор, выслушав Нигоритомо. Будет что смотреть!
Время шло, а начальник гарнизона все еще не приезжал. Нигоритомо несколько раз поднимался на вершину утеса, вглядывался в морскую даль, ждал, что с минуты на минуту покажется на горизонте белый катер, но его не было видно.
Солнце меж тем не стояло на месте, оно уверенно продолжало свой путь, приближаясь к зениту.
- Будем начинать, брат Нигоритомо!
- Будем, брат Нигоро! - ответил глава общины и подбросил в воздух горсть стружек-инау.
Так был дан знак семерым молодым айнам надеть на медведя парадный пояс и вывести его на волю.
Дело это непростое - уловить мгновение, когда медведь переступит брошенную ему под ноги петлю. Как только Игорито просунул ее между прутьями, медведь отпрянул от решетки, потом подался вперед, вскинул переднюю лапу и хотел было ухватиться за пояс, но Игорито быстро убрал его. Через минуту юноша снова просунул петлю и осторожно бросил ее перед зверем, но тот отшвырнул ее. Так продолжалось несколько раз. В конце концов медведю наскучила эта игра, он лег посередине клетки, положил морду на лапы и довольно долго не двигался с места, не обращая, казалось, внимания ни на Игорито, который держал между прутьями в вытянутой руке петлю, ни на людей, столпившихся вокруг.
Видя, что дело затягивается, айны схватили колья с затесанными острыми концами и принялись тыкать медведя в спину, в загривок, в морду, пытаясь согнать его с места. Но и это не помогло.
Обратились за помощью к Маруте. Старушка взяла корытце с едой кормить камуя праздничным обедом полагалось после того, как его выведут на волю, - подошла к решетке и поманила медведя.
Подумав, что его собираются кормить, зверь вскочил, кинулся к решетке, в это время Игорито успел бросить ему под ноги петлю. И как только медведь переступил ее, вместе с Иваро они рывком затянули петлю. В ту же минуту двое других молодых айнов вбежали в клетку, перехватили у Игорито и Иваро концы парадного пояса и стали выводить медведя.
Он упирался, мотал головой, рычал, даже пытался перекусить пояс, но ничего у него не получилось.
Подбежал глава общины, набросил на голову зверя венок из хвои и стружек-инау и, низко поклонившись, произнес:
- О великий камуй! Будь в добром расположении духа! Не гневайся! Все наши с тобой. Люди рода Чисима собрались проводить тебя в последний путь к предкам. Не забудь наших жалоб и просьб, передай их своим сородичам. Все, что необходимо тебе в дорогу, великий камуй, мы приготовили. Да будет она для тебя легкой и радостной. Прощай, спасибо!
Он уступил место Игорито, и тот с разбега навалился на медведя грудью, закрыл ему ладонями глаза. В ту же минуту, не дав зверю опомниться, кинулись на него еще трое, а Иваро сел на него верхом и хотел было ухватиться за уши, но медведь откинулся, тряхнул спиной, сбросил Иваро и стал отбиваться лапами.
Первый удар по лицу получил Игорито. Не обращая внимания на хлынувшую из носа кровь, юноша снова ринулся в схватку, но зверь опередил и нанес ему сильный удар в грудь. Довольно быстро медведь расшвырял и остальных, потом коротким прыжком настиг Игорито, сбил его и уже занес над ним лапу, но на помощь Игорито подоспели товарищи.
Все шестеро разом снова навалились на медведя и прижали его к земле. В толпе раздались ликующие крики: "Ай-я! Ай-я!" Однако торжествовать победу над камуем было рано. Он и на этот раз успел всех расшвырять.
Не меньше часа длилась отчаянная борьба семерых айнов с медведем. Лица у них были в кровоподтеках и ссадинах, от одежды остались клочья, но никто не думал выходить из борьбы - падали, поднимались и снова кидались в бой...
Иваро все же удалось снова надеть на медведя парадный пояс, и все семеро молодых айнов повели камуя к лобному месту.
Больше всех досталось в этой дикой, кровавой схватке Игорито, и глава общины объявил его почетным стрелком.
Нигоритомо взял родовой жезл - длиной в полтора локтя до блеска отполированную бересклетовую палочку, инкрустированную моржовой костью, с рядом насечек и с клювом филина на конце - знаком рода Чисима - помахал жезлом перед глазами медведя и обратился к нему с прощальной речью:
- Мой прекрасный внук, смелый камуй! Мы две зимы выхаживали тебя, кормили и поили, расчесывали гребнем твою шерсть на спине, чтобы она была гладкой и пушистой, как у калана. И вот настал день, когда нам нужно расстаться. Люди рода Чисима прощаются с тобой с большим сожалением. Но ты уйдешь от нас в страну не менее прекрасную, чем наша. Не забывай нас, мой прекрасный внук! А на твое место будущей весной придет твой сородич. Через две зимы мы и его отправим по дороге солнца, внук мой. Прощай, спасибо!
И, низко поклонившись, приложил к груди ладони.
- Прощай, спасибо! - хором произнесли айны и тоже поклонились камую, который стоял, окруженный тесным кольцом людей, и втягивал воздух вывороченными ноздрями.
Васирэ подал Игорито лук и стрелу с костяным наконечником, начиненным растительным ядом аконита. Только Игорито приставил стрелу к тетиве и стал медленно оттягивать ее, медведь, почуяв опасность, повернулся спиной к стрелку и опустил голову.
Тогда Игорито зашел с другой стороны. Стрела тоненько просвистела, угодив медведю в загривок, и застряла в сале, не причинив вреда, более того, зверь перекинул лапу через левую лопатку, вырвал стрелу, переломил ее и швырнул подальше.
Васирэ подал брату другую стрелу. И только медведь поднял голову и кинулся было на Игорито, тот выстрелил. Стрела вошла в сердце зверя, и, подавшись вперед, он грохнулся, уткнувшись мордой в песок.
Дело было сделано.
Убитого медведя положили на большую чирелу, сняли с него "обновку", прикрыли еловыми ветками и на несколько минут оставили лежать. Потом Нигоритомо похожим на тесак ножом отрезал у зверя голову, подержал ее на вытянутых руках для общего обозрения и бросил на огромный, величиной с зонтик лопуховый лист.
К медвежьей туше подошел Сиракура, положил на брюхо вдоль линии разреза семь ивовых палочек-застежек. Прежде чем "отомкнуть" их, он извлек пронзенное отравленной стрелой сердце и одним ловким движением и очень точно разрезал палочки. Из распоротого медвежьего брюха вывалились внутренности. Сиракура отделил от печени желчный пузырь - медвежья желчь одно из самых дорогих лекарств в айнской фармакопее - и принялся разделывать тушу.
Мясо сложили в два чугунных котла и унесли в лес, где уже были разложены костры.
Долго, чуть ли не до полуночи варилось мясо. В ожидании торжественной трапезы айны, рассевшись в круг, как и в первую ночь бодрствования, терпеливо коротали время: мужчины - в беседах, женщины - в хлопотах: на них лежала ответственность за вкус священного мяса, и они по очереди вставали с чирел, подходили к кострам, бросали в котлы то сушеной сараны, то кипрея, то баранника, вдыхали пар и по запаху определяли, хватит ли приправы, а если им казалось, что мало, добавляли.
Игорито с Орэко сидели отдельно, вдали от костров, под раскидистым тисом, и она то и дело смачивала в росе платочек и прикладывала к обезображенному лицу юноши. Левый глаз у него совсем заплыл и не открывался, на переносье содрана кожа, верхняя губа рассечена и стала как заячья, однако Игорито старался заглушить боль, держался как можно бодрее, ведь ему еще предстояло, как только начнется пиршество, незаметно, под покровом темноты, схватить свою избранницу, принести на берег, усадить в байдару и уплыть через залив на мыс Орла, где среди старых, искореженных морскими ветрами сосен стояла охотничья хижина.
Ожидание счастливой минуты, когда должна решиться ее, Орэко, судьба, тревожило и волновало девушку. То ей хотелось, чтобы это наступило сейчас же, немедля, то вдруг она начинала молить бога гор, чтобы как можно позднее, ведь Игорито еще слишком слаб, но, вспомнив, что ни просить, ни советовать не полагалось, решила, что больше не будет думать, ведь она теперь в его, Игорито, власти, и он, вероятно, лучше знает, как поступить...
Однако держать себя в тревожном ожидании было нелегко, и сердце у Орэко колотилось, как подраненная чайка.
Когда она прикасалась к лицу Игорито мокрым от росы платочком, он близко чувствовал ее горячее прерывистое дыхание и просил ее не тревожиться, пройдет немного времени, и от ран не останется никакого следа.
- Прости меня, Игорито, что я позабыла попросить камуя, чтобы не наносил тебе слишком опасных ран!
- Этой просьбы он бы, наверно, не исполнил, - ответил Игорито и подумал, до чего же наивна его любимая.
Когда Игорито получил удар в грудь, у него остановилось дыхание, в глазах погас свет и, падая на траву, он мысленно распростился с жизнью. Так продолжалось мгновение, потом, придя в себя, он с невероятным усилием заставил себя подняться и снова ринуться в бой.
...Тем временем Васирэ, которому Игорито поручил приготовить малую байдару, устал возиться с ней. Она почему-то оказалась без уключин, и, когда он приладил новые, сквозь них не просунуть было весел. Пришлось бежать в хижину за тесаком. Покончив наконец с байдарой, вспомнил, что не захватил чирелу для подстилки, и снова побежал в стойбище.
Не посвященный ни в какие тайны, он почему-то думал, что байдара предназначена для гонок по морским волнам. Такие гонки айны устраивают на следующее утро после камуй-осин-то в "час кормления моря", после того как сбросят в залив черепа зверей и птиц, которых было порядочно чуть ли не на каждом дворе.
Васирэ даже вообразил, как они с Игорито будут сидеть в байдаре - он за рулем, брат на веслах, - и как она точно птица полетит по волнам, и вряд ли кто угонится за ней...
К ночи погода стала портиться. Ветер нагнал облака, похоже было, что польет дождь, и Игорито подумал, что следует поторопиться. Когда закроет луну, в темноте труднее будет переправиться через пролив.
Он быстро отвел руку любимой с платочком, смоченным в росе, вскочил и, не дав ей опомниться, с какой-то отчаянной силой потянул к себе. Не успела Орэко подняться, как он уже схватил ее на руки и побежал вниз по тропинке к морю. Она пробовала сопротивляться, хотела закричать, но Игорито закрыл ей ладонью рот. Вспомнив, что давно ждала минуты, когда он схватит ее и унесет к морю, Орэко, чтобы ему легче было нести, крепко обвила его шею руками и прижалась головой к груди.
Он слышал, как сильно бьется у нее сердце, как вздрагивают у него под руками ее острые, жаркие плечи, и почувствовал такую слитность с ней, точно душа любимой переселилась в его, Игорито, душу.
Васирэ заметил их, когда они уже были в двадцати шагах, хотел кинуться навстречу, но не успел.
Подбежав к байдаре, Игорито с ходу посадил туда Орэко и, столкнув лодку на воду, сам прыгнул туда.
- Прощай, братик Васирэ! - крикнул он, хватаясь за весла. - Через три солнца вернемся!
Все это произошло для Васирэ так неожиданно, что он даже не успел спросить, куда они плывут на ночь глядя, если "час кормления моря" наступит только на рассвете.
Он подбежал к кромке берега, но в это время приливная волна хлынула на песчаную отмель, обдав Васирэ холодными брызгами. Он едва успел отскочить, как накатилась новая, еще более сильная, и, пока мальчик пережидал ее, байдару уже вынесло в море.
Он несколько минут стоял грустный, растерянный, и слезы обиды душили его.
Игорито сильно забирал веслами, и легкая, сшитая из шкур сивучей байдара, качаясь на волнах, быстро шла через пролив к высокому мысу Орла, едва различимому в темноте.
Орэко надела теплую курточку, подбитую гагачьим пухом, смотрела на Игорито, и в душе у нее рождалась песнь любви. В ней, в этой песне, было и все пережитое за эти несколько праздничных дней, и то, что ожидало после, когда через три солнца они с Игорито вернутся в стойбище мужем и женой, и сородичи выйдут встречать их, и глава общины Нигоритомо приведет молодых в новую хижину.
До мыса Орла уже было рукой подать, он уже показался своим крутым каменным уступом, - вдруг наперерез байдаре из-за поворота выскочило военное судно.
По длине его бортов и по осадке Игорито сразу определил, что это японский эсминец. Он двигался на самом полном с зажженными бортовыми огнями, и только Игорито, налегая на весла, хотел отвернуть, на эсминце вспыхнул прожектор и широкий луч нащупал байдару. Орэко вскрикнула, закрыла глаза, и, как ни старался Игорито поставить байдару кормой к лучу, ему не удалось: прожектор цепко держал ее в широком поле яркого света.
- А-нэ-нэ! На байдаре! Не двигаться с места! Берем вас на борт! послышался голос с капитанского мостика.
Игорито хотел крикнуть, что они не терпят бедствия и не нуждаются в помощи, но не успел: эсминец, несколько сбавив ход, подходил все ближе, и матросы торопливо спускали вдоль стального борта штормтрап.
- Быстро на корабль! - приказали с капитанского мостика.
Игорито, поддерживая Орэко, помог ей ухватиться за веревочную лестницу, и не успела она добраться до середины, как матросы подхватили ее и втащили на палубу.
Игорито залез туда без посторонней помощи.
- Кто вы и куда шли на байдаре? - спросил, подбежав к ним, морской офицер в черном плаще с капюшоном.
- Мы - айны, камуй-капитан, с Шикотана, - сказал Игорито, перехватив испуганный взгляд Орэко.
В это время из каюты вышел начальник военного гарнизона майор Кавамото, и Игорито даже обрадовался, решив, что майор, которого айны ждали ко дню камуй-осин-то, хоть с опозданием, идет на Шикотан.
Игорито уже начал было говорить майору, как, ожидая его, глава общины Нигоритомо долго не разрешал выводить медведя из клетки, но Кавамото прервал:
- С Плоского острова прибыли на Шикотан все пять айнских семейств?
- Да, камуй-майор, - сказал Игорито. - Вся наша община собралась на праздник.
- Кто тебя так сильно побил? - только теперь заметив ссадины и кровоподтеки на лице Игорито, спросил майор.
- Я получил эти раны в схватке с камуй-медведем, господин майор. Я был избран на празднике почетным стрелком именно потому, что получил много ран...
- А куда ты плыл с девушкой?
- На мыс Орла, господин майор. Я избрал ее себе в жены.
- Как зовут ее?
- Орэко!
Кавамото, глянув на девушку, слегка поклонился ей:
- Поздравляю вас с браком, Орэко-сан!
После этих слов у Орэко отлегло от сердца, и она с надеждой посмотрела на Игорито, подумав, что майор Кавамото разрешает им плыть дальше на мыс Орла.
Но на чем плыть?
Как только их подняли на палубу эсминца, прожектор погас, на море легла непроницаемая тьма, байдару унесло волнами. Может быть, камуй-майор, любезно поздравивший ее с браком, отправит их на мыс на этом военном судне?
Честной, чистой, доверчивой, с добрым, отзывчивым сердцем, ей и в голову не приходило, что кто-то может помешать их с Игорито счастью, и с трепетным ожиданием она смотрела на майора, который почему-то слишком медлил со своим решением. Возникшая было в душе смутная надежда, что все окончится благополучно, вдруг сменилась предчувствием чего-то недоброго, страшного, и от мысли, что ее могут разлучить с любимым, Орэко содрогнулась от ужаса. Она шагнула к Игорито, прижалась к нему плечом с твердой решимостью не расставаться с ним.
Но тут офицер в черном плаще приказал матросам:
- В трюм их!
...Эсминец подходил к Шикотану. С капитанского мостика хорошо были видны костры на вершине мыса и люди, сидевшие там.
В ту же минуту, как на эсминце загремели цепи и якоря, плюхнув в воду, ушли на дно, глава общины побежал к берегу. Подумав, что пожаловал наконец начальник гарнизона, Нигоритомо несказанно обрадовался и стал в уме складывать приветствие, с которым он обратится к знатному гостю.
Первым делом, понятно, он выразит свое глубокое сожаление, что господину майору не удалось присутствовать на камуй-осин-то, а ведь ему так хотелось увидеть, как будут выводить медведя. Затем преподнесет ему заранее приготовленный подарок - клык моржа, на котором искусный мастер Сиракура изобразил целую сценку охоты на сивучей (за такие клыки японские скупщики платили дорого, но слишком долго, не меньше года, длилась работа мастера-костореза).
Нигоритомо быстро спустился вниз и стал ждать, пока шлюпка, в которой находился майор, подойдет к берегу. Следом шла другая шлюпка с вооруженными матросами. "Для охраны высокого начальника", - решил он.
И не успел Кавамото ступить на землю, как глава общины, отвесив низкий поклон и приложив к груди ладони, произнес:
- О великий, о славный камуй-майор! Айны рода Чисима не забудут чести, какую вы оказали им своим прибытием на Шикотан.
Кавамото в ответ только слегка козырнул.
- Нигоритомо! - сказал он после короткого Молчания. - Россия ведет войну с императорской Японией. Не исключено, что их десанты со дня на день высадятся на островах. Значит, и здесь разгорятся бои, от них можете пострадать и вы, мирные айны. Заботясь о вашем благополучии, командование в лице генерала Кабаяси приказало мне вывезти вас, айнов, в более безопасное место. - Измерив Нигоритомо пристальным взглядом, прибавил жестко, приказным тоном: - Вели людям общины садиться в шлюпки!
- Мы лучше уйдем в горы, высокий камуй-майор! Переждем в горах, пока стихнет война, потом вернемся к родным хижинам!
- Все должны подчиниться приказу нашего командования. За неподчинение в военное время - расстрел!
- О высокий камуй-майор, - дрожащим голосом опять сказал Нигоритомо, просительно протянув руки к Кавамото. - Дай нам время собраться. В наших хижинах еще не погасли очаги, там осталась наша одежда, запасы еды. На мыс Орла уплыл на байдаре мой внук Игорито со своей невестой Орэко. Дай нам дождаться их возвращения...
- Они уже на эсминце! - бросил небрежно Кавамото. - Мы перехватили их. Ну, быстро, скажи людям, чтобы садились в шлюпки!
Но Нигоритомо не двинулся с места, так и остался стоять с протянутыми руками.
А прожектор своим широким лучом все шарил на вершине мыса, и айны, столпившись там, прятали от ослепительного света глаза, ожидали возвращения главы общины. Но Нигоритомо точно окаменел и все еще продолжал стоять внизу как изваяние. Лишь новый окрик майора: "Приказываю садиться в шлюпки!" - заставил его встрепенуться и побежать на мыс.
Когда первые двадцать человек были посажены на шлюпки и отправлены под охраной на эсминец, Васирэ, испугавшись, юркнул в кусты. Затаив дыхание, не двигаясь, мальчик лежал в мокрых от росы зарослях в трех шагах от Нигоритомо. Улучив минуту, Васирэ тихонечко разДвинул кусты и спросил:
- Дедушка, можно мне убежать в горы?
Нигоритомо достал родовой жезл с клювом филина и, незаметно передавая его внуку, шепнул:
- Внук мой, беги с жезлом в горы и никогда не теряй его. Прощай, спасибо!
Пробираясь кустами, Васирэ слышал, как отчаливают шлюпки, слышал крики матросов, сидевших на веслах, и, как только внизу стало тихо, упал ничком на траву и, не боясь, что может выдать себя, громко заплакал.
...Перед тем как уйти в горы, его неудержимо потянуло взглянуть на опустевшее стойбище. Когда стало светать, он, пугливо озираясь, пробрался к хижине деда. Убедившись, что вокруг никого нет, осторожно, без скрипа отворил легкую берестяную дверь, вошел вовнутрь. В хижине еще горел очаг. Тепло напомнило о голоде, и мальчик принялся шарить по полкам, нашел две черствые лепешки и с жадностью стал грызть.
Подумав о родовом жезле, который нужно сберечь, ибо, потеряй он его, навсегда, как казалось Васирэ, исчезнет род Чисима и айны не вернутся в родные хижины, мальчик вышел во двор, постоял минуту около изгороди, где висели черепа зверей и птиц - в "час кормления волн" их должны были сбросить в море, - и торопливо зашагал по тропинке в горы.
В это время в клетке закричали чайки. Вспомнив, что они давно сидят взаперти и не кормлены, Васирэ побежал обратно, выдернул прутик, запиравший клетку, и выпустил их на волю. Отвыкшие летать, чайки разбрелись по двору.
Когда Васирэ был уже на вершине скалистого мыса, он, к радости своей, увидал, что чайки медленно поднимаются на крыло.
8
Примечание к тетради
Наш сын Митя, штурман дальнего плавания, пока его лесовоз стоял на разгрузке в Хоккайдском порту, побывал по моей просьбе в одном из селений, где живут айны.
На дворе у главы общины в клетке содержался молодой медведь. Там же Мите удалось встретиться с тремя айнами из рода Чисима, жившими когда-то на Шикотане. Род этот и в недавнем прошлом насчитывал всего чуть более полусотни человек, а за минувшие тридцать лет почти уже никого не осталось: умерли старики, а молодые ушли на заработки - кто нанялся в порту грузчиком, а кто матросом на рыбачью шхуну.
Основное же занятие айнов на Хоккайдо - кустарные промыслы. Они изумительно красиво вырезают по кости и дереву сценки из своего прошлого быта, искусно плетут корзиночки из рисовой соломы и молодых бамбуковых стеблей. Все эти сувениры охотно покупают туристы. Туристам же айны показывают свои национальные танцы, игру на древних инструментах муфтуках.
Митя спросил одного старика айна, устраивают ли у них медвежьи праздники, и тот сказал, что давно-давно не устраивали, а вот нынче, в конце лета, должно быть, устроят, потому что главе общины удалось раздобыть медвежонка, которого поставили на откорм. И показал на сруб с решеткой, где после сытного обеда дремал бурый медведь с белой звездой на лбу.
Кстати, бюро путешествий уже выпустило красочную рекламу для туристов, приглашая их приехать на айнский медвежий праздник, который длится несколько дней.
Может быть, и нашему Мите посчастливится присутствовать на этом празднике: его лесовозу предстоит новый рейс на Хоккайдо.
РЯДОМ С ЛЕГЕНДОЙ
1
Приехать в Иман и не зайти к герою моей повести "Быль о женьшене" Никите Ивановичу было бы непростительно, и я отправился к бригадиру корневщиков. Разыскивать его дом долго не пришлось, когда-то я жил там целую неделю. Наверно, подумал я, встречу совсем уже немощного старика, давно расставшегося с тайгой, где он провел чуть ли не всю свою жизнь.
- Да вы посильнее толкните, - раздался за дверью грубоватый женский голос, когда она у меня с первого толчка не подалась, и тот же голос стал кому-то выговаривать: - Подтесал бы маленько, сколько ни прошу.
Я толкнул посильнее, и новая, из свежих сосновых досок дверь со скрипом отворилась, и я очутился в довольно Просторной, недавно побеленной кухне.
- А вы к кому будете? - спросила полная женщина, отставив ухват, которым собиралась поставить в пылающую русскую печь чугунок с картошкой.
- Здравствуйте, Анфиса Трифоновна!
Она посмотрела на меня исподлобья, вспоминая, откуда я ее знаю, и вдруг всплеснула руками:
- Господи боже ты мой, вот не ждали-то! - И крикнула мужу: - Ну-ка вылазь, отец, из своей конуры-то да встреть гостя милого.
В меховых тапочках на босу ногу, в сатиновой сорочке, которую не успел заправить в брюки, с поднятыми на лоб старомодными очками в железной оправе и раскрытой газетой в руке, из комнаты показался Никита Иванович.
Он-то сразу меня узнал.
- Сколько лет, сколько зим, паря! - произнес он, протягивая руку. Вот уж не ждали, ну проходи, чай, устал с дороги?
Я рассказал ему, как попал в Иман и где остановился.
- А разве у нас места нет? Хата велика, а людей-то всего - мы со старухой.
- Так уж вышло, Никита Иванович, не обижайтесь!
- Ладно, раз пришел, - уступил он.
И вот я снова в доме, где в свое время Никита Иванович приютил меня перед нашим походом в тайгу за женьшенем. Ничего здесь, кажется, не изменилось. На том же месте стоит широкий, слишком массивный стол, выскобленный до белизны ножом, те же вдоль стен в дубовых пузатых бочатах фикусы, поднявшиеся уже до потолка, погустевшие герани на подоконниках, будто за эти годы никто их не сдвигал с места.
Ну а сам Никита Иванович?
На его худощавом, чисто выбритом лице прибавилось морщин, да глаза стали потусклее и спрятались глубже в седых мохнатых бровях. А когда мы сели за стол и Никита Иванович накрыл руками газету, я заметил, как они мелко вздрагивают.
- Ну, рассказывай, паря, как жил, что творил се годы?
- Все езжу, Никита Иванович, на Сахалине побывал, на островах Курильских...
Я приготовился, что он начнет упрекать, что ни разу за эти годы - со времени нашего таежного похода прошло двадцать лет - не заглянул к нему в Иман. Но вместо этого старик сказал:
- Ну и хорошо, что далеко ездишь. В народе не зря говорят: пока ходишь - надо ездить! - И все-таки нашел, чем упрекнуть: - Однако же творения свои забываешь присылать старику. - И показал на этажерку, где среди других книжек стояло несколько изданий моей "Были о женьшене", я посылал их ему с дарственной надписью. - Вот видишь, паря, храню.
- А вы, Никита Иванович, давно не ходите корневать? - спросил я, хотя и так видно было, что долгие изнурительные походы ему не по силам.
- Куда мне, уже не могу...
- А Цыганков и Лемешко ходят?
- Они помоложе, изредка ходят, правда, не от Заготконторы, а сами по себе.
- Молодцы какие, тоже ведь люди в годах...
- В годах! А меня ревматизмой по весне ужасно гнет. Нынче так согнуло, думал, конец, да отлежался. Собираюсь в Чугуевку к свояку на пасеку пчелками лечиться. - И засмеялся: - Только вряд ли они меня кусать-то будут, во мне никакого нектару не стало.
Я вначале уже говорил, что нашему бригадиру, когда мы шли с ним в тайгу, перевалило за седьмой десяток, значит, нынче ему за девяносто, но не дашь ему столько, так еще выглядит бодро. Да и память сохранилась у него удивительно.
Он стал вспоминать такие подробности нашего похода за женьшенем, которые я давно забыл.
- А помнишь, паря, как я у тебя клеща из шеи выковыривал? Дело хотя и прошлое, а я-то подумал, что поразил он тебя, и в душе пожалел, что взял тебя с собой на смертушку.
- Значит, не поразил, раз вот уже двадцать лет по белу свету ношусь!
- Выходит, не успел... А помнишь, встретили мы в тайге корневщика Ферапонтова, думали, от простуды занемог, а оказалось - от клеща. А ведь таежник был дай бог каждому, тигров отлавливал, а от мелкой твари погиб, не про нас будь сказано. - И, сняв с полки экземпляр "Были о женьшене", переменил разговор: - Ну а все остальное в твоей книжке есть, вспоминать не буду.
- А как, по-вашему, Никита Иванович, все правильно я в ней про женьшень написал?
Он вскинул на меня глаза из-под седых бровей, коротко подумал и сказал:
- Если бы все как есть правильно, мне бы твою книжку читать неинтересно было. В том-то и суть, паря, что ты своими глазами на наше буднее дело посмотрел, со стороны как бы...
- Ну почему же, Никита Иванович, со стороны, я ведь, помните, у одного костра с вами спал, из одного котелка ушицу хлебал, из вашего кисета табак курил. Где же тут со стороны?
- Вот уж и обиделся, паря, - сказал он с улыбкой. - А по моему разумению, чтобы книжку сотворить, надо именно своим собственным взором, со стороны как бы на предмет взглянуть, а иначе какой же ты творец, ежели увидишь поле - и скажешь "поле"! Ведь я так думаю: другой человек по сему полю пройдет - ничего особенного не заметит, а творец, живописец, скажем, это же самое поле так на свой холст кинет, что залюбуешься! - И крикнул жене: - Анфиса Трифоновна, а ведь у нас гость.
- А я будто и забыла, - обиженно ответила из кухни хозяйка, погромыхивая посудой. - А вы еще мал-маля побеседуйте, пока тут у меня поспеет.
Минут через двадцать она принесла яичницу с домашней колбасой, пирожки с ливером и разной другой снеди. Появилась бутылка медовушки, вся в капельках влаги, видно только что из подпола.
- А мне, Анфисьюшка, моей стариковской настоечки дай, - попросил Никита Иванович.
Она взяла с подоконника графин с густой, цвета темного янтаря настойкой, в котором, покачиваясь, стоял похожий на крохотного человечка "корень жизни".
- Для аппетиту, - сказал Никита Иванович, наливая себе в маленькую, с наперсточек, рюмку. - На нем и держусь, паря.
- Ладно тебе, отец, - сердито сказала Трифоновна. - Держишься, слава богу, и все тут! А вам я медовушки налью. - И плеснула в стакан холодной как лед медовухи. - Ешьте да закусывайте чем бог послал.
- За встречу, Никита Иванович, - сказал я. - А я по дороге в Иман в долине реки наши зарубки на деревьях обнаружил.
Старик оживился:
- Выходит, они и привели тебя к нам?
- Наверно, так!
И тут, как бы поймав меня на слове, он сбросил со лба на глаза очки и с усмешкой посмотрел на меня.
- Однако, паря, когда я тебе напервах понадобился, ты и без зарубок ко мне пожаловал.
Ну и хитрец же старик, так и ловит!
Чтобы как-то оправдаться, я вспомнил давнишний случай, впервые приведший меня в Иман к искателям женьшеня.
Возвращаясь со станции Даубихэ, я встретился в поезде с Иваном Афанасьевичем Скибой - в то время он был капитаном, - которого знал по войне в Маньчжурии. Скиба и рассказал, как, вскоре после разгрома Квантунской армии, четверо маньчжурских крестьян, в прошлом искатели женьшеня, решив, что теперь можно беспрепятственно ходить на русскую сторону, однажды на рассвете перешли границу, углубились в тайгу и принялись выкапывать корни. Когда пограничный наряд привел их на заставу, они поклялись, что шли в тайгу без всякого злого умысла. Давно-давно, говорили они, когда "наши люди мало-мало ходи Россию панцуй искать", им посчастливилось найти большую, из десяти корней семью женьшеня. Но корни оказались молодыми, еще не достигли полной зрелости, и искатели оставили их, отметив распадок, где рос женьшень, специальными знаками хао-шу-хуа - на стволах деревьев. Шли годы, настала пора выкапывать панцуй, но на земле Маньчжурии хозяйничали оккупанты. Так я остался на целых пятнадцать лет женьшень нетронутым, с каждым годом набирая все больше сил и поднимаясь в цене. И вот, когда Советская Армия изгнала из их страны самураев и принесла свободу, искатели, сговорившись, решили отправиться к заветному месту.
"Я долго объяснял им, - рассказывал мне Скиба, - что границу строго-настрого запрещено нарушать, но они, кажется, не поняли. "Берите корни и отправляйтесь домой". И предупредил, чтобы без разрешения не ходили в нашу тайгу. Обрадовались, что все обошлось тихо-мирно, взяли с собой только семь корней, а три оставили у нас. К слову сказать, один корень до сих пор лежит у меня, говорят, что к старости непременно сгодится. Ну как, интересный для вас эпизод?" - "Спасибо, товарищ капитан, интересный..."
С этого, собственно, и возник замысел "Были о женьшене".
Никита Иванович внимательно выслушал меня, подумал и сказал:
- Что-то, паря, не припомню, вроде ты мне про это и не говорил.
- Может, тогда и не говорил, а понадобились вы мне именно поэтому. Я и сошел с поезда в Имане, чтобы встретиться с корневщиками. Мне и указали на вас, Никита Иванович.
- Ну и правильно указали, - оживился он. - Все-таки сходили с тобой в тайгу.
- А я, грешным делом, думал, что просто из любезности взяли меня в свою бригаду, а в душе, вероятно, жалели, что увязался за вами неопытный новичок и хлопот от него не оберешься.
- Ну и зря так худо думал, - ответил он строго, чуть ли не с обидой. - Не захотели бы взять - и не взяли бы! А раз взял - чего ж было сомневаться. Корней, помнишь, изрядно выкопали: два "сипие", три "упие" и пять корешков "тантаза". - И заключил не без упрека: - Прежде чем о людях что подумать, надо узнать, какие они, а не так, чтобы заблаговременно, недаром говорится - свет не без добрых людей. Так-то, паря!
Тут вмешалась Анфиса Трифоновна:
- Ну дай ты, отец, человеку поисть, соловья баснями не кормлют.
- Ладно тебе, Анфисьюшка, не торопи, надо ведь и побеседовать!
Потом разговор зашел о Супутинском заповеднике, где много лет на плантациях выращивают женьшень.
- Наверно, Никита Иванович, слышали, что в Анучинском районе нынче целый совхоз создан по выращиванию корня и даже назвали его "Женьшень"?
- Что-то мимо меня прошло, хоть и выписываю газетку. - И, отодвинув недопитый чай, спросил: - Раз говоришь, наверно, успел побывать в том совхозе?
- Успел...
- Что же ты от старика таишь?
- И не думал от вас таить.
- Тогда давай, паря, рассказывай, интересно, что-нибудь у них там получается? Овчинка выделки стоит или не стоит?
- Говорят, стоит!
Я знал, что старики, всю жизнь занимавшиеся поисками женьшеня, признают только дикий, таежный корень. Как ни тяжек их труд, как долго ни длятся скитания по лесным дебрям, зато если посчастливится найти и выкопать пяток взрослых "мужских" корней, такая удача с лихвою окупает все тяготы таежных походов.
Но ведь в странах, где нет дикого женьшеня, скажем в Корее, с древнейших времен выращивают на плантациях полноценные корни, не уступающие по своей целебной силе дикорастущим.
В начале тридцатых годов появились первые плантации женьшеня и в Супутинском заповеднике на горно-таежной станции Академии наук.
Но редко кто из искателей проявлял к ним интерес, хотя случалось, что ученые из заповедника обращались к кое-кому из них и за советами, и с просьбой собирать молодые незрелые корешки для пересадки на опытные плантации и семена.
Кто соглашался, а кто и нет.
Если за дикий, полноценный корень высшего класса весом в сто граммов в ту пору платили искателям до пятисот рублей (по старым ценам), столько же давали за целый килограмм молодых корней-подростков и куда меньше за семена. Времени же и труда требовалось одинаково - что на поиски старого корня, что и на малолеток. Бывало, правда, что набредет искатель на целую семью женьшеня, где рядом с большим корнем обнаружит пяток недозрелых.
Как правило, женьшень растет одиноко, в такой скрытности, что пройдешь мимо и не приметишь его среди хаотического сплетения таежной растительности.
- Так что, паря, лично у меня никакого расчету не было размениваться на молодые корешки, тем более на семена. Поэтому и не интересовался я Супутинкой.
Все-таки со вниманием он слушал мой рассказ и о совхозе "Женьшень", и о том, что предшествовало его созданию.
2
Я познакомился с Зинаидой Ивановной Гутниковой лет пятнадцать назад, когда больше всего времени она находилась в тайге, в Супутинском заповеднике, хотя обратный адрес на ее письмах значился: "Владивосток, Спортивная, 7".
К сожалению, за все эти годы мне никак не удавалось отклониться от заранее намеченных маршрутов, особенно камчатских и курильских, где приходилось ловить каждый погожий день, чтобы передвигаться дальше и не застрять где-нибудь на побережье.
Лишь в конце августа 1971 года, завершив свою поездку на Кунашир и Шикотан, попал я, и то случайно, во Владивосток.
Я уже чуть было не улетел с Южного Сахалина в Хабаровск, но погода выдалась нелетная - небо обложили тучи, и лил дождь, - и, узнав, что из Корсакова отходит пароход, решил плыть морем.
К счастью, удалось получить отдельную каюту, где можно было отдохнуть, выспаться и привести в порядок свои путевые заметки, сделанные наспех во время переездов с места на место.
Прибыв на вторые сутки во Владивосток, я, по обыкновению, прямо со сходен отправился к моему давнишнему другу писателю Василию Кучерявенко, но вместо "Здравствуй, как поживаешь?" Василий Трофимович с привычной для него горячностью заявил:
- Приехал, как угадал, в самое время! Звонила Гутникова Зинаида Ивановна, на днях уезжает в тайгу до самой зимы. Просила зайти. Но прежде махнем с тобой на остров Путятин.
- Какой Путятин! - взмолился я. - У меня еще дрожь в коленках не прошла от морской качки. Так всю ночь кидало нас, что вытряхнуло всю душу. Дай хоть денек отдохнуть.
- На этот раз отдыха тебе не будет. Кидай в угол свои причиндалы, и айда на пристань. Через полчаса уходит морской трамвай на Путятин.
- Это снова болтаться на волнах?
- Чудак человек! - не успокаивался Василий Трофимович. - Знаешь, что такое остров Путятин? Это трепанги! Это лотос! Это олень-цветок Хуа-лу!
- Насмотрелся я в свое время на Хуа-лу и в Кедровой пади, и на Сидими...
- Значит, ничего решительно не видал. На Путятине открыто пасется тысячное стадо пятнистых оленей. Как раз в эти дни начнут с них срезать рога-панты. А лотос? Скажешь, наверно, что видал и лотос на набережной у торговок цветами? А мы с тобой побываем на Гусином озере, где растет в натуре этот божественный цветок, овеянный легендами. - Он забегал по короткой комнате, опрокидывая стопки книг, которыми был уставлен пол, потом остановился, измерил меня взглядом. - Может, наберешься смелости и скажешь, что видал и трепангов?
- Нет, трепангов не видел...
- И нигде не увидишь, кроме как на Путятине. О, это древнейшее ремесло - добывать трепангов! - И стал читать мне лекцию о том, как в старину ловили трепангов. - Ты только вообрази себе: выводят два ловца шхунку на залив Стрелок. Пока один ловец управляет ею - с паруса переходит на весла, потом с весел обратно на парус, - другой ловец опускает в воду деревянный ящик со стеклянным дном. Перегнувшись через борт, просматривает сквозь стекло морскую глубь. Заметив в ракушечнике или в каменных россыпях трепанга, быстро накалывает его тонкой острогой или поддевает сачком из конского волоса. Когда ловцам удается добыть за день сотню трепангов большая удача! А коли в этой сотне попадется белый или голубой трепанг, за него платили втрое дороже, чем за всю сотню обыкновенных, темных или красных. Белого трепанга - "пейхан-сан" - отправляли прямо к столу самому маньчжурскому императору, ибо, подобно женьшеню, "пейхан-сан" возвращал старикам молодость, а больных исцелял. Теперь понятно тебе, что такое трепанг? - И уже более спокойно: - Конечно, нынче так не ловят, нынче промысел механизирован, ловцы в скафандрах бродят по морскому дну и за один заход вылавливают иногда сразу по нескольку сот.
- И часто попадаются у них белые и голубые?
- А куда им деваться, попадаются! - И, рассмеявшись, прибавил: Может, пока там будем, поймают для тебя белого, в крайнем случае голубого...
- А мне никакого не нужно, будь я даже императором, в рот бы не брал. Предпочитаю кету семужьего посола или икорки...
- Ну и примитивно ты мыслишь! - Подступив ко мне, он с напускной строгостью предупредил: - Одну минуту на размышление, сегодня или никогда!
- Сперва сходим к Гутниковой, а после решим с Путятиным.
Спору нашему, вероятно, не было бы конца, если бы в этот момент не позвонила Гутникова.
Василий Трофимович уступил.
Он снял с книжной полки свой заветный, в сафьяновом переплете, альбом и, полистав, передал мне:
- Тогда давай пиши!
- Здесь уже имеется не меньше пяти моих записей.
- Раз приехал, пиши шестую. Не будешь же повторяться.
И я записал: "Милый мой Василий Трофимович, спасибо тебе за дружбу и за все, что ты дарил моим книгам!"
- Все же повторился! - буркнул он, глянув на меня лукаво.
Как же было не повториться, если в каждый мой приезд во Владивосток, с самого первого, чуть ли не сорокалетней давности, я не обходился без помощи и советов Василия Кучерявенко. Стоило только переступить порог его квартиры, он, прежде чем поздороваться, уже кричал: "А ты, по-моему, еще не лазил на Орлиную сопку, где в свое время скрывался Сергей Лазо? Давай слазим, уверен, что напишешь стихи!" Или: "Недавно открыли у нас выставку Арсеньева, сходим в музей!" Или: "Съездим с тобой в Корфу на могилу Дерсу Узала, напишешь балладу!" Или наконец: "Недавно открыл я несколько новых мест, связанных с юностью Фадеева, пойдем, покажу!"
И, отложив работу, весь день водил меня по Владивостоку, показывая то одно, то другое.
Человек уже в годах, тяжело больной, но для него нет большей радости, чем помочь своему собрату по перу, выкладывая ему все, что знает о Дальнем Востоке, а знал он много. Связав свою судьбу с краем с юношеских комсомольских лет, он исходил его вдоль и поперек. Влюбившись в Тихий океан, он начал плавать на торговых судах рядовым матросом, а в годы Великой Отечественной войны ходил в далекие заграничные плавания в должности первого помощника капитана. Будучи два раза в Соединенных Штатах, пока пароход стоял под погрузкой, объездил места, связанные с жизнью Джека Лондона, и позднее написал небольшую и, кажется, единственную у нас книжку "На родине Джека Лондона". А его повести о героическом поведении советских моряков - "Перекоп" идет на юг", "Люди идут по льду" и "Пламя над океаном" - стали любимыми книгами советской молодежи.
В его альбоме оставили свои автографы сотни людей, в разное время посетившие квартиру Василия Трофимовича: писатели, артисты, художники, ученые, геологи, капитаны дальнего плавания... Тут и Александр Фадеев и Петр Комаров, Дмитрий Нагишкин и Сергей Диковский, Евгений Долматовский и Павел Далецкий, Петр Павленко и Рувим Фраерман, Всеволод Азаров и Александр Твардовский; артисты МХАТ: Алла Тарасова и Ангелина Степанова, жена Фадеева...
Александр Трифонович Твардовский назвал этот альбом в сафьяновом переплете "Кучерякула" в подражание "Чукоккале" Корнея Ивановича Чуковского.
Свою седьмую запись я сделал осенью 1975 года, когда мы с поэтом Анатолием Чепуровым приехали во Владивосток и побывали в гостях у Кучерявенко. Записал и Анатолий Николаевич слова благодарности за более чем двухчасовую лекцию о Приморье, которую Василий Трофимович прочел ему, новичку...
- Выходит, твоя взяла! - сказал Кучерявенко. - Едем к Гутниковой. Там и позавтракаем, как ты любишь, семужьего посола кетой и икоркой. У Зинаиды Ивановны без этого не бывает.
Когда я подумал о встрече с Зинаидой Ивановной, мне вспомнилось письмо одного читателя, упрекнувшего меня в том, что герои большинства моих книг - женщины. "Складывается впечатление, - писал он, - что только на них и держится Дальний Восток".
Конечно, не прав мой сердитый читатель!
Так уж вышло у меня, и я ничуть не жалею, что в поездках по обширному краю мне встречались женщины с удивительными судьбами.
Из всех моих сахалинских встреч, например, больше всего запомнилась встреча с агрономом Татьяной Вересовой, чьи фруктовые сады у студеного океана в долине Уэндомари - что в переводе с японского: "там, где всегда ветер" - буквально потрясли мое воображение. А ведь на это ушли годы кропотливого труда, упорства, поисков, раздумий, огорчений, доводивших до отчаяния.
Чтобы выросла яблоня и стала плодоносить, нужно терпеливо ждать пять-шесть лет, и когда, казалось, все тяжкое позади и пышный розовый цвет на дереве сулил урожай, среди ночи ударял мороз, цвет опадал и к утру оставались одни голые, почерневшие от стужи ветки.
Понятно было мое удивление, когда, после месяца болтанки на рыбачьем судне в Охотском море под хмурым небом, сыпавшим дождем пополам со снегом, я очутился в залитой солнцем долине, сплошь усаженной фруктовыми деревьями, кустами земляники и крыжовника, а на склонах сопок стлались мощные виноградные лозы с почти уже созревшими ягодами.
А с чего, думаете, все это здесь началось?
О том, как была возрождена заброшенная японцами долина Уэндомари, как поседела в свои тридцать пять лет в молодом саду Татьяна Вересова, невысокого роста миловидная брюнетка с задумчивыми, будто усталыми глазами, давно стоило написать целую повесть.
Произошло это вскоре после освобождения Южного Сахалина.
Похоронив мужа - он погиб в автомобильной катастрофе, - Татьяна Вересова почувствовала, что ее ничто уже не связывает с этим краем.
Она шла, шатаясь от горя, с заплаканными глазами, в морское агентство, чтобы купить билет и первым же пароходом уехать из Корсакова на материк. Свернув в Переулочек, где в ряд стояли оставшиеся от японцев низенькие домики с раздвижными фанерными стенами, Вересова возле одного домика - о чудо! - увидела три небольших дерева с такими крупными, такими розовыми яблоками, что она, как от испуга, остановилась.
Она вспомнила: когда собиралась из Краснодара на Сахалин, мысленно прощалась со своей профессией садовода. Пришли провожать родственники, и все они советовали захватить с собой побольше чеснока и лука, и она, послушавшись их, сдала в багаж целый пуд отличного лука, несколько килограммов чеснока, сушеного красного перца - словом, запаслась витаминами...
И вдруг яблони - и на них розовые, с добрый кулак плоды в хрустальных капельках утренней росы!
Может, это привиделось ей сквозь слезы? Она быстро вытерла платочком глаза и несколько минут глядела на яблоки, боясь к ним прикоснуться. И тут рука сама потянулась к дереву. Вересова сорвала яблоко, с хрустом надкусила, почувствовав во рту какой-то особенный аромат ранета и малиновки, - такой же сорт она выращивала дома.
Не успела она съесть яблоко, как из домика, раздвинув легкую фанерную стенку, оклеенную цветной бумагой, вышел пожилой японец в черном кимоно, с седой, подстриженной "под бобрик" головой и в массивных роговых очках.
После она говорила мне:
- Конечно, плохо я поступила, что без спроса сорвала чужое яблоко, но меня, поверите ли, будто загипнотизировали, и когда, опомнившись, хотела извиниться, японец, к моему удивлению, отвесил низкий поклон и, как-то странно улыбнувшись, сказал: "Пожалуйста, очень хорошо!" - и, сорвав еще три крупных яблока, пригласил зайти в дом. Я, честно говоря, опешила. Время было, сами знаете, послевоенное, наших в городе мало, может быть, и не полагается заходить в гости к иностранцу, а откажешься - не только обидишь человека, но выставишь себя в дурном свете. Ладно, думаю, никто меня за это не осудит, зато расспрошу, каким чудом появились здесь эти удивительные яблоки.
Господин Усида - так звали японца - усадил ее на циновку перед низеньким, расписанным хризантемами лакированным столиком, положил на блюдо яблоки и сам сел напротив.
Целых два часа просидела Вересова в гостях у господина Усида, с пристрастием расспрашивала его, давно ли он посадил свои яблони, откуда взял черенки, как готовил почву, как растил эти молодые тонкие деревца, что они принесли такие чудесные плоды.
- Уэндомари, Бересоба-сан. - И перевел это слово так: - Долина, где всегда дуют два ветра: с Охотского моря холодный, с Японского теплый Куро-Сиво!
Он рассказал, что яблони плодоносят пятый год; нынешнее лето неурожайное, а в прошлом году эти три дерева были так густо усыпаны плодами, что пришлось подпереть ветки бамбуковыми палками.
Когда Усида спросил, чем вызван ее интерес к его фруктовым деревьям, Вересова призналась, что она по специальности садовод и на юге России, где она прежде жила, выводила новые сорта яблок и груш.
Выслушав ее, Усида сказал, что в свое время в долине Уэндомари были большие сады и горожане ездили туда за посадочным материалом, а в последние годы в Уэндомари перестали заниматься садоводством.
В это время с пристани донеслись гудки парохода. Вересова встрепенулась, стала прощаться с Усида, Японец взял с блюда два яблока и, провожая гостью, сорвал с дерева еще три самых крупных и дал ей.
- Пожалуйста, Бересоба-сан!
Пока она добежала до гостиницы, где оставила чемодан, и потом в порт, пароход уже отчалил. В первую минуту ее охватил ужас. Шутка ли, пока придет в Корсаков другой, придется ждать самое малое две недели. Она поставила на пирсе чемодан, села на него и, провожая взглядом уходящее судно, почувствовала себя такой несчастной и одинокой, что ее снова стали душить слезы.
Было свежо. Дул порывистый ветер, но Вересова не чувствовала холода. Все сидела на чемодане, и в ушах у нее звучало одно и то же слово: "Уэндомари! Уэндомари!"
Когда белый пароход, все уменьшаясь, ушел далеко в море, она поднялась, взвалила на плечо чемодан и медленно побрела обратно в гостиницу.
- И надо же было так случиться, что это чужое слово "Уэндомари" перевернуло всю мою душу! - рассказывала дальше Вересова. - Оно как-то сразу отодвинуло назад все мои печали и привязало на долгие годы к далекой, недавно только освобожденной земле. - И, помолчав, добавила: Все, что вы тут видите в нашей долине, началось с того яблока, которое я сорвала с дерева возле домика господина Усида... - Она откинула упавшую на глаза седую прядь и, перехватив мой удивленный взгляд, предупредила: - Не думайте, что это плодоносят наши первые посадки.
- А какие они по счету?
- Третьи!
- А с прежними двумя что было?
- Самые первые через три года пустили под топор вчистую, а вторые на три четверти...
- Не выдержали суровую зиму?
Она отрицательно покачала головой.
- Прекрасно выдержали, хотя зимы были очень суровыми, с частыми пургами, которые длились иногда по нескольку дней.
- Так что же все-таки им повредило?
- Весна!
- Шутите, Татьяна Григорьевна!
- Я так и знала, что не поверите, - сказала она с грустной улыбкой. Май в том роковом году, когда пришла первая беда, как раз выдался ровный, тихий. Хотя в долине еще местами лежал снег, солнце грело сильно. На фоне белого сверкающего снега темные стволы яблонь так прогревались, что быстро пошли в рост, и на ветках набухли почки. Просто душа радовалась, думали, что наши труды тяжкие не пропали зря. И вот однажды ночью с Охотского моря подул ледяной ветер, ударил мороз. Нагретые за день почки замерзли, а на стволах остались ожоги. Все-таки решили подождать, надеялись, что, как только спадет холод, деревца отойдут, поправятся, но ничего не вышло. Жутко было смотреть, как сады наши иссохли, скрючились. Ничего не оставалось, как пустить их под топор и осенью произвести новые посадки. Однако беда повторилась, правда не на третий год, а на четвертый. Только тогда мы поняли, в чем тут дело. - Она помолчала, чувствовалось, что ей нелегко вспоминать пережитое, и, снова откинув со лба седую прядь, сказала: - Должно быть, тогда я и поседела...
- Все-таки нашли средство от ожогов?
- Нашли!
- Какое?
- Самое простое: белить стволы. Белый цвет не так сильно поглощает солнечные лучи. Но каким составом белить, чтобы его хватило и на осень, и на зиму, и особенно на весну, мы не знали. Пришлось обратиться за помощью в местный филиал Академии наук. Там нам и посоветовали белить стволы от основания и до макушек специальным составом, приготовленным на соевом молоке! Еще не легче! Где же раздобыть столько соевого молока, когда на всем Сахалине в то время его днем с огнем не сыщешь. Отправила моих помощников во Владивосток, и там, просто из жалости, отпустили нам несколько бидонов соевого молока. К счастью, хватило его нам. И все же тревога не покидала меня. Ведь беление стволов - полдела! Главное вывести такие сорта яблонь и груш, чтобы долина, где всегда ветер, стала им родным домом. - Татьяна Григорьевна остановилась, закурила. - Над этим мы и трудимся последние годы. Путем строгого отбора, гибридизации, правильного распределения посадок - наша долина, как оказалось, имеет различный микроклимат - нам удалось вывести совершенно новые сорта фруктов, великолепных на вкус, с различными сроками созревания. - Мы незаметно прошли в конец сада, Вересова остановилась, подумала, потом сорвала два яблока с одного дерева, затем подальше, с другого. Попробуйте, это "Папировка". Точно такой же сорт был когда-то у любезного Усида-сан, правда, помнится, он называл его иначе, по-своему...
Был шестой час вечера. Из долины понемногу уходило солнце, и над лесистыми сопками заполыхал закат. Первая роса остудила землю, и воздух насытился тончайшим ароматом спелых плодов, хотя неподалеку приливало море, посылая на берег пахнущие йодом и водорослями волны. И еще соседствовали с садами леса, сплошь из горного дуба, северной корабельной сосны и каменной березы, а в распадках - густые, звенящие на ветру заросли бамбука.
Я спросил Вересову:
- Можно считать, что теперь все ваши тревоги позади?
Она иронически улыбнулась:
- Если бы так...
Она рассказала, что прошлой, засушливой осенью в долине неожиданно вспыхнул пожар. Сперва загорелся бамбук. Ветер с моря подхватывал горящие стебли и кидал их на соседние горы. Пламя, сбегая по склонам, подожгло сухую траву, молодые деревья и подкрадывалось к садам. Нельзя было терять ни минуты, а людей в садоводстве всего пятеро. Схватили лопаты, цапки и кинулись рыть канавы, но это не помогло. Пожар бушевал. Тогда решили пустить встречный пал. Задыхаясь от дыма, обжигая лицо и руки, Вересова со своими помощниками пробились к зарослям бамбука, еще не занятым огнем, и подожгли. Пламя ринулось навстречу пламени, быстро выжгло все, что было на пути, и пал остановился.
А к ночи, на счастье, полил первый за осень дождь, он лил долго, всю ночь, и сады были спасены!
Назавтра спешно приступили к сбору урожая, он оказался самым обильным за последние несколько лет.
Я пробыл у сахалинских садоводов неделю и надолго сохранил в душе светлое чувство к людям, возродившим долину Уэндомари, где почти никогда не утихает ветер...
Вот так-то, мой дорогой читатель!..
По дороге на Спортивную Василий Кучерявенко кое-что уже рассказал о Зинаиде Ивановне Гутниковой, и я подумал, что ее жизнь во многом похожа на жизнь Вересовой. Так же как Татьяна Вересова связала свою судьбу с долиной Уэндомари, Гутникова отдала свои лучшие годы Супутинскому заповеднику.
...Первую плантацию женьшеня заложила в Супутинке весной 1932 года молодой ботаник Скибицкая. Она купила на свои деньги у местных искателей около ста корней-малолеток и высадила их на специально подготовленных грядках среди кедрово-широколиственного с грабовым ярусом леса.
Но в жизни Скибицкой произошли перемены, и ей пришлось уехать.
Корни тем временем привились, пошли в рост, оставить их без призора нельзя было, и юные лаборантки Галина Куренцова и Зинаида Гутникова - она приехала сюда сразу после окончания средней школы - решили взять плантацию на свое попечение.
До этого они занимались медоносами и уже много успели, накопив богатый материал, и переключаться целиком на женьшень они не думали. Но вскоре убедились, что "вполовинку" ничего не добьешься - женьшень растение трудное, прихотливое, во многом таинственное, требующее полной отдачи.
В странах Азии, особенно в Китае, о "божественном корне" сложены тысячи легенд, и они настолько укоренились в сознании жителей страны, что в старину искатели, едва только заметив среди таежных зарослей стебелек женьшеня, становились перед ним на колени, произносили молитву и, прежде чем прикоснуться к нему, тщательно мыли руки в студеных лесных родниках.
Однако ни за границей, ни у нас в стране, где "корень жизни" до последнего времени даже не числился в фармакопее, по-настоящему не были изучены ни лекарственная сила растения, ни его природа.
Хотя культивированный корень, скажем, в том же Китае совершенно не признают, в Корее, например, женьшеневые плантации существуют с седой древности, около трех тысячелетий, и в наш просвещенный век этих плантаций там не только не убавилось, а стало больше, и доход от них составляет весомый процент в бюджете государства...
"Как же быть? - думали лаборантки. - Медоносы - дело реальное. А женьшень? Еще неизвестно, как он себя поведет. Отдашь ему свои лучшие годы, а окажется, что впустую!"
Приехал из Ленинграда в Супутинку известный ботаник Яков Яковлевич Васильев. Став руководителем научной части горно-таежной станции, он, осмотрев плантацию, посоветовал лаборанткам не дробить силы, а отдать их целиком женьшеню.
- Дело, девочки мои, стоящее. Условия для выращивания корня подходящие. Если хорошенько поискать, здесь можно найти и дикорастущий панцуй, и он подтвердит, что именно в Супутинке, а не где-нибудь в другом месте, имеется все, что необходимо этому строгому и капризному привереднику. - И, молитвенно сложив ладони, прибавил шутливо: Благословляю вас, родимые, на сие божественное дело! Аминь!
- И что бы вы думали, - вспоминает Гутникова благословение профессора Васильева, - вскоре на Солонцовском ключе - есть у нас такое местечко мне удалось найти несколько старых корней, и эта драгоценная находка решила мою судьбу.
Исследуя тайгу в районе ключа, Гутникова обнаружила на деревьях старые зарубки, оставленные искателями. Местами они попадались так часто, что уводили в глубь лесных дебрей за десятки километров от Солонцовского, и Зинаида Ивановна надолго оставалась одна в тайге, ночуя у костра, и чуть свет уходила дальше.
Ей удалось сделать много ботанических описаний местности, где когда-то искали "корень жизни", зарисовать рельефы гор, распадков, нагромождения бурелома и камней, откуда нередко выглядывает на свет божий затворник женьшень, а когда в пути попадались интересные медоносы, не оставляла и их без внимания.
"Кто знает, может быть, еще придется вернуться к медоносам?" - думала она.
Однажды забралась в такую таежную глубь, где не было ни одной зарубки, и, чтобы не заблудиться, решила вернуться к Солонцовскому ключу, но было поздно, вечерние сумерки окутали тайгу, да и гроза вроде бы стала собираться.
Не успела Зинаида Ивановка отыскать местечко для костра, как в горах уже загремело, из-за островерхих вершин выплыла темная рваная туча и полил дождь. Хорошо, что ветер быстро прогнал тучу дальше.
Провозившись, пока намокший хворост разгорелся, Гутникова легла у костра и так крепко заснула, что не сразу почувствовала, как у нее загорелся ватник.
Старые бывалые егери, проведшие жизнь в тайге, удивлялись, до чего же она настойчива и неутомима в своих походах. Ни гулкие уссурийские грозы, ни шумные ливни, длившиеся иногда сутками, не пугали ее.
Когда другие сотрудники горно-таежной станции, опасаясь клещей - в ту пору не было еще противоэнцефалитных прививок, - старались не ходить далеко, Гутникова ходила, искала, наблюдала, заполняя свои тетради записями о "корне жизни".
- Наша Зина не иначе как заколдованная! - в шутку говорили подруги.
- Ну кто же меня заколдовал? - спрашивала она, снимая с себя кофточку и стряхивая в костер целый рой клещей. - Смотрите, девочки, еще накаркаете мне беду...
Но бог ее миловал. Взявшись за женьшень, она уже не могла сидеть спокойно. Она не строила себе никаких иллюзий, знала, что на "божественный" корень уйдут годы, может быть вся жизнь, и за удачами будут следовать неудачи, но от судьбы, как она говорила, никуда не уйдешь.
Хотя корни на плантации Скибицкой из года в год шли в рост и убеждали даже маловеров, что в условиях горно-таежной станции можно выращивать женьшень, Гутникова решила заложить собственные плантации, причем в разных местах тайги, и сажать не молодые корешки, а семена, чего прежде никто не делал.
Раздобыв в лесхозе десять тысяч семян, собранных искателями осенью за семена им хорошо заплатили, - Зинаида Ивановна с помощью рабочего горно-таежной станции Ильи Циса принялась готовить плантации.
От зари до зари вскапывали они почву, удабривали, сооружали навесы из кедровой коры и наконец принялись за посадку семян.
Теперь тревог и забот стало еще больше. Чтобы семена взошли, надо было постоянно ухаживать за посадками: убирать сорняки, взрыхлять почву, увлажнять - и так изо дня в день до самой зимы.
Хотя зима в тот год выдалась ровная, многоснежная, всякий раз, когда Гутникова протаптывала в глубоком снегу тропинку к плантации, ее охватывало беспокойство: так ли она подготовила почву, как надо, живы ли семена, не погибли ли, ведь с дикорастущего женьшеня они осыпаются с цветка на свою материнскую почву, а когда семена женьшеня перевозят с места на место, они в пути теряют свою всхожесть.
И еще думала Зинаида Ивановна: сколько же взойдет из десяти тысяч, что лежат глубоко в земле под снегом?
Не проходило дня без тревог, и от этого зима казалась томительно долгой, словно конца ей не будет. И таких зим прошло пять. Еще две только шести-семилетний женьшень считается полностью созревшим - и корни можно будет выкапывать. Сколько радости, думала Зинаида Ивановна, принесут они раненым фронтовикам - шел 1943 год, - как помогут им излечиться от недугов!
Шутка ли, с трех плантаций можно будет взять Но меньшей мере несколько сот зрелых корней.
Целое богатство!
И когда до выкопки женьшеня осталось каких-нибудь два месяца, пришла такая беда, что о ней, спустя вот уже четверть века, Гутникова не может говорить без слез.
Неподалеку от Супутинки ремонтировали шоссейную дорогу. Врач этой ремонтной колонны, случайно узнав, что в заповеднике растет женьшень, решил поживиться.
Под покровом ночи устроили набег на плантации, выдернули, точно это была петрушка на огороде, больше половины корней и запихали их в вещевые мешки. А те, что остались на грядках, погибли под сапогами расхитителей.
Откуда им было знать, что выкопка женьшеня своего рода искусство, что, извлекая корень из земли, необходимо сохранить все до единой мочки.
Тонкие, как суровые нитки, они прорастают под землей на полметра, а то и на метр от стебля, поэтому и начинают выкопку специальными костяными палочками вдали от него, соблюдая крайнюю осторожность: "божественное" растение до того не терпит никакого насилия над собой, что даже кедровая шишка, упавшая с вершины дерева на женьшень, останавливает его рост, вгоняет, как говорят искатели, в глубокий сон; спящий женьшень растет уродом, со скрюченными "руками" и "ногами", и уж совершенно не похож на человеческую фигуру; такой корень низко ценится.
Когда назавтра чуть свет Зинаида Ивановна пришла на плантации и увидела разор - повсюду зияли ямки, валялись куски корней, обрывки мочек, листья, - первой ее мыслью было: не тайфун ли пронесся ночью через Супутинский заповедник! Нет, не было никакого тайфуна! Ночь хоть и выдалась темная, без луны, но тихая, безветренная.
Поняв наконец, что произошло, она упала на траву и зарыдала громко, по-бабьи, в голос и, точно обезумев, начала биться головой о землю. На крик ее стали сбегаться сотрудники и, вместо того чтобы кинуться к своей Зиночке, помочь ей встать, успокоить, сами залились горькими слезами.
Все надо было начинать сызнова, и на это уже не хватит ни сил, ни терпения.
"Вернусь к медоносам!" - решила она твердо.
Она собралась написать письмо в Ленинград, профессору Васильеву - от него несколько лет не было никакой весточки, - но из Ботанического сообщили, что Якова Яковлевича давно нет в живых, он погиб во время блокады. "Шел, как всегда, - писали ей, - в свой час на работу и, едва добравшись до ворот Ботанического, упал. Никого поблизости не оказалось. Кое-как, из последних сил профессор поднялся и побрел дальше по тропинке, ведущей в институт. Пройдя немного, снова упал и уже не мог встать. Там и нашли его в мутных блокадных сумерках на снегу..."
Как ни тянуло Зинаиду Ивановну к порушенным плантациям, она старалась туда не ходить, чувствовала - сердце не выдержит.
Вернувшись к медоносам, жалела, что забросила их, а ведь сколько новых видов можно было собрать, пополняя коллекцию.
В 1947 году в заповедник приехал профессор Всеволод Сергеевич Сладковский.
Он, оказывается, давно был наслышан о женьшеневых плантациях, а теперь, узнав, что они полностью расхищены, все же советовал их возродить.
Отлично понимая, что творится на душе у Зинаиды Ивановны, он как только мог успокаивал ее, ободрял, приводил примеры из своей научной практики, когда труд многих лет из-за неудач приходилось начинать с самого начала.
- А вы, Зинаида Ивановна, результата уже, можно сказать, добились, говорил профессор. - Корни выросли. А от стихийного бедствия ботаники не застрахованы. Конечно, прискорбно, что оно, бедствие, явилось в облике врача. - И, помолчав, мягко добавил: - Соберите корни, что остались в живых, приведите в надлежащий вид плантации, а я попрошу директора, чтобы получше охраняли их.
После долгих уговоров директор заповедника согласился возобновить работу с женьшенем, но с условием, чтобы новые плантации заложили поближе к жилью, чуть ли не около директорского дома. Как ни доказывала Зинаида Ивановна, что женьшень там расти не будет, что он любит глухие, уединенные места, где много кедрово-лиственных пород, - все было напрасно.
Но теперь Гутникова была не одна. К ней присоединилась, приехав из Сибири, ботаник Пана Петровна Воробьева, и вдвоем, при поддержке профессора, они на свой страх и риск приступили к делу.
Они решили заложить две плантации по корейскому способу: одну под пологом леса - этот способ существует в Корее более тысячи лет; другую на открытой местности с искусственным притенением - этому способу лет двести.
Шестилетние корни на таких плантациях вырастают весом в шестьдесят семьдесят граммов, приобретая все лекарственные качества.
Хотя в Корее женьшень издавна имеет промышленное значение, труд на огромнейших плантациях сплошь ручной. Никакой механизации там не придумали и, должно быть, не собирались ничего придумывать - корейские корни и так росли хорошо, и во многих странах, за исключением Китая, где искусственного женьшеня, как я уже говорил, не признают, за них платят довольно дорого.
...Весна в том году ничем не отличалась от прежних. Было сухо, но холодно, особенно в долине реки Супутинки, где по ночам выпадал густой иней. В то же время меньше держался холод на возвышенных местах. Кажется, сама природа распределила растительность в заповеднике так, что поселила теплолюбивые деревья и кустарники на склонах сопок, а морозостойкие - в речной долине.
Дорожа каждым днем, Гутникова и Воробьева поселились среди тайги в палатке около своих будущих плантаций. Ходили по очереди за двадцать километров за продуктами, строительным лесом и сооружали пологи. Подготовив почву, посадили семена и все лето по пять-шесть раз в день таскали ведрами воду из родника для поливки.
Особенно часто приходилось поливать, когда у семян появились зародыши, ведь у женьшеня они развиваются очень медленно. А с начала осени собирали в лесу опавшие дубовые и кленовые листья для покрытия пологов.
И так из года в год, целых шесть лет, полных тревог, беспокойства, ожиданий и пока еще смутных надежд.
Однажды в октябре, когда корни почти уже созрели и все тяжкое, казалось, осталось позади, около плантации дежурила Пана Петровна. В ватнике и сапогах она ходила от корня к корню, осматривала листочки женьшень обычно вырастает трех-, четырехлистный, - и неожиданно, средь бела дня, небо закрылось огромной черной тучей, налетел такой сильный ветер, что старые вековые деревья закачались, словно былинки в поле, и в глубине тайги послышался треск...
Где-то, должно быть, вырвало и повалило дерево, и, падая, оно сломало подлесок. Паночка - так Зинаида Ивановна ласково называла свою молодую подружку - не успела добежать до палатки, как порыв ветра обрушился на пологи, притенявшие женьшень, моментально выдул из них слежавшиеся листья и в нескольких местах сорвал щиты. Потом хлынул дождь.
Паночка металась от палатки к плантации и обратно к палатке, криком кричала, звала на помощь, не подумав, что за пятнадцать километров вряд ли кто услышит ее, Егери, обычно ходившие по тайге, теперь где-нибудь отсиживаются, пережидая бурю.
Меж тем лесные ручьи успели превратиться в реки и, бешено несясь сквозь заросли, гнали перед собой бурелом, вырванные из земли кустарники. А сама Супутинка так переполнилась, что вышла из берегов, выплеснув потоки мутной воды, затопив огромные участки леса.
Вот-вот, казалось, вода подойдет к плантациям, начисто смоет их и унесет созревшие корни, и Паночка, не в силах что-нибудь сделать, охваченная ужасом, все кричала, пока не сорвался голос. А ливень хлестал еще больше, ветер чуть ли не сбивал с ног.
Всю ночь Паночка не уходила с плантации, стояла промокшая до нитки, озябшая, не чувствуя ни рук ни ног, и, когда на раннем рассвете поутихло, бросилась проверять корни.
К счастью, только незначительное число корней прибило дождем, остальные выстояли и, омытые ливнем, радовали своей свежестью и горделивой красотой...
Спустя год - был 1959-й - корни на этих двух плантациях достигли полной зрелости, и с наступлением погожей уссурийской осени их начали выкапывать.
Собрали около шестисот килограммов корня - неслыханный урожай, даже самые малые корешки были весом по пятьдесят граммов.
Значит, место для плантаций было выбрано правильно. Поблизости нет-нет да попадался дикорастущий женьшень.
- Урожай в шестьсот килограммов женьшеня, - рассказывала дальше Зинаида Ивановна, - можно было с полным правом считать промышленным. Тогда и возникла мысль создать специальный совхоз для выращивания "корня жизни". - И, помолчав, с грустью добавила: - Правда, не все у них там ладно в совхозе. Сами знаете, когда вокруг нового дела начинают возникать межведомственные неурядицы, пользы от них мало. Выберем погожий денек и съездим в совхоз "Женьшень", в пути я и расскажу, как мы его создавали. Это, к слову сказать, целая одиссея...
Когда-то Василий Кучерявенко насчитал во Владивостоке около полусотни фадеевских мест, столько же их, вероятно, по дороге в совхоз "Женьшень".
Смотришь из "газика" по сторонам, и невольно приходят на память места, описанные Фадеевым и в "Разгроме", и в "Последнем из удэге". Через эту таежную падь отступал, должно быть, Левинсон с остатками своего отряда, потому что и сегодня все так же... "за рекой, подпирая небо, врастая отрогами в желтокудрые забоки, синели хребты, и через их острые гребни лилась в долину прозрачная пена бело-розовых облаков, соленых от моря, пузырчатых и кипучих, как парное молоко".
И чем дальше асфальтовая дорога (тогда ее не было) уходит в тайгу, тем чаще попадаются то участки кедрового и широколиственного леса, то березовые рощи; несутся сквозь густые заросли, грохоча на перекатах, ключи Тигровый и Медвежий, и перекинутые через них мостики дрожат и гнутся под колесами нашей машины.
Дальше совсем уж дремучие дебри, и ждешь, что из чащобы вдруг выйдет удэге Сарл в своих мягких улах, пестро расшитой круглой шапочке-помпу и наплечниках и, пропустив машину, пойдет по следам оленя, который неожиданно мелькнул в кустах...
Еще крутой поворот, и кажется, что "газик" на полном ходу заскочит в пещеру, а я опять про себя думаю: "Не в этой ли пещере молодой Масенда проходил испытание, прежде чем стать охотником и воином?.."
А потому так все казалось, что ехали мы по Анучинскому району, долиной реки Тудагоу, в том самом месте, где она, сливаясь с Эрльдагоу, образует мощную, стремительную Даубихэ, чьи гористые берега когда-то служили привалом для приморских партизан.
Названия этих рек можно прочесть на страницах "Последнего из удэге".
Вот наконец и село Старая Варваровка, раскинувшееся в окружении небольших лесистых сопок.
Здесь совхоз "Женьшень".
- А одиссея все-таки была, - говорит Зинаида Ивановна. - Это теперь сядешь в машину и едешь прямо в совхоз. А когда мы его только замышляли, по неделе мотались из района в район, искали подходящее место для плантаций: в одном - лес был не тот, в другом - сопки слишком далеки, в третьем - до реки добрых два километра... Наконец остановились на Старой Варваровке. Здесь оказалось все, что необходимо. Хотя совхоз и назван "Женьшень", тут выращивают десятки других лекарственных растений: валериану, шалфей, наперстянку, актинидию, заманиху, клещевину, китайский лимонник, шиповник, несколько видов ромашки... - И с грустью добавляет: К сожалению, наших надежд совхоз пока не оправдал.
- Почему же не оправдал? - насторожился я. - О нем столько писали в газетах, столько шумели, что он стал знаменит чуть ли не на всю страну.
- Это верно, что много писали и шумели, - соглашается Зинаида Ивановна. - А беда в том, что, хотя совхоз и носит название "Женьшень", к "корню жизни" там подходят с той же меркой, что и к любой культуре. А женьшень культура особенная! За ним нужен глаз да глаз. Он требует, как у нас принято говорить, полной отдачи. Уже одно то, что мы в заповеднике заставили его расти на плантациях, - немалая победа! Хотя в Супутинке сажали женьшень в условиях, приближенных к природным, мы ни на один день не оставляли его без внимания. Ничего этого в совхозе нет. Те же работники, что ухаживают, скажем, за валерианой или ромашкой, время от времени занимаются и плантациями женьшеня. И еще, я уже говорила вам, эта ведомственная неразбериха, когда некоторые люди, совершенно непричастные к делу, начинают делить шкуру неубитого медведя. Глядишь, живет человек в Москве, никакого представления о женьшене не имеет, только понаслышке знает о нем и к созданию совхоза рук не приложил, а не прочь примазаться к чужой славе. А в первые годы совхоз был действительно славен, урожаи давал богатые. На будущее планировали получать с плантаций до шести тонн корня и до двух центнеров семян. Доход - два миллиона двести тысяч рублей, в новых ценах. План этот, конечно, не выполнили. Да и как его выполнишь, если из года в год скудеют плантации.
Я чувствую, что Зинаиде Ивановне доставляет мало радости приезжать в совхоз. Она водит меня по плантациям и как бы мимоходом, искоса смотрит на унылые, угнетенные стебли женьшеня с подгнившими, а местами отвалившимися листьями и украдкой вытирает слезы.
И мне невольно приходит на память одна из древних легенд, в ней говорится: если кто-нибудь даже нечаянно растопчет всход женьшеня или его стебель, на том месте ровно пятьдесят лет не вырастет новый "корень жизни"...
БЫЛ У МЕНЯ ХОРОШИЙ ДРУГ
1
Должно быть, не так уж часто бывает, чтобы люди дружили без малого сорок пять лет и ни в один из этих шестнадцати тысяч дней ни разу не ссорились и не говорили друг другу обидного слова. И вот он обиделся на меня, когда я посоветовал ему не возвращаться в больницу, откуда его отпустили повидаться с родными. Опасались, что второй операции ему не вынести.
- Наверно, ты что-то проведал про меня нехорошее и не хочешь говорить. И это нечестно, дружок мой, помнишь нашу клятву, что дали мы смолоду: всегда говорить правду, какой бы горькой она ни была. - И тут же переменил разговор: - Название твоей книги "От снега до снега" - удачное. Так что желаю успеха, и не забудь, когда она выйдет, подарить мне экземплярчик, я ведь в долгу, сам знаешь, не останусь. - Помолчав, добавил тихим, каким-то неуверенным голосом: - Только бы мне снова выбраться на свет божий...
Это был последний наш разговор незадолго перед новым, 1972 годом, который ему уже не суждено было встретить.
Потеряв друга, я до сих пор не могу отделаться от чувства одиночества - ведь столько доброго в моей жизни было связано с ним, и всякий раз, отправляясь в далекую дорогу, думаю и тоскую о нем.
Вот и нынче на берегах Амура вспомнилось, как мы впервые встретились в июне 1925 года в общем вагоне почтового поезда на пути в Ленинград, куда мы, шестнадцатилетние, ехали искать свое счастье.
У меня не было билета, и от самого Рогачева, скрываясь от контролеров, я крадучись перебегал из вагона в вагон, забирался на третью полку и сидел там ни жив ни мертв в закутке.
Не было у меня с собой и еды, ведь уехал я второпях, чуть свет, когда в доме все спали.
И вот на станции Дно, во время очередной перебежки, я столкнулся с коренастым, синеглазым, по виду деревенским пареньком в черных, из "чертовой кожи" брюках, застиранной футболке с засученными повыше локтей рукавами и в парусиновых туфлях на босу ногу.
По моему растерянному виду он догадался о моих дорожных злоключениях и отдал мне свой билет.
- Сиди, у меня уже проверка была!
На всякий случай я взял у негр билет, но спокойнее мне от этого не стало: вдруг при проверке обнаружат, что билет у меня чужой, и, чего доброго, оштрафуют обоих?
- Вещицы твои где? - спросил он.
- Нет у меня никаких вещей.
- Наверно, ты еще и голодный? - сочувственно спросил он и, не дождавшись моего ответа, достал из-под полки холстяную торбочку, извлек оттуда кусок свиного сала, полбуханки хлеба и огурцы.
- Давай познакомимся и поснедаем вместе. Зовут меня Сашка, а по фамилии Решетов. А тебя как?
Я назвал имя и фамилию.
Он разрезал перочинным ножичком сало, хлеб, и мы принялись за еду.
Чтобы не показать, до какой степени я голоден, старался есть медленно, но мне это не удавалось: куски сами летели в горло, и такая меня вдруг взяла икота, что пришлось бежать за водой.
- Где же ты потерял свой билет? Или обокрали тебя? - спросил Саша, все еще не веря, что еду зайцем, ведь я был прилично одет - костюм из вельвета, хромовые сапоги (я стачал их себе в дорогу) и модная кепочка с пуговкой на макушке.
И я рассказал ему правду...
От него я узнал, что он родом из деревни Осетки, что в Невеле окончил школу второй ступени и едет в Ленинград к своему земляку, он обещал устроить его, Сашку, в ФЗО при заводе, а при каком - сам не знает.
У меня же в Ленинграде никого из близких не было, если не считать одного-двух знакомых, а приютят ли они меня - одному только богу известно.
Словом, доехали до Ленинграда благополучно. На вокзале мы с Сашей расстались, не успев в сутолоке уговориться о встрече.
А встретились только зимой 1926 года в литературной группе "Резец" на занятиях у Алексея Петровича Крайского.
Саша рассказал, что сразу же по приезде устроился в ФЗО при табачной фабрике имени Клары Цеткин и успешно осваивает специальность наладчика папиросных машин.
- У тебя, наверно, тоже работка?
Я не хотел ронять себя в глазах моего дружка и решил не говорить, что слоняюсь без дела и без своего угла и живу на пособие, которое выдают на бирже труда безработным.
- А ты приходи ко мне вечерком, в цирк сходим. Я тут близко, на Фонтанке, живу.
Я пообещал прийти, но не пришел, потому что из моего шестирублевого пособия тратиться ни на кино, ни тем более на цирк я не мог; в кино ухитрялся ходить и без билета.
А на занятиях литгруппы мы встречались и после бродили по городу, и Саша читал мне свои стихи. Будь у меня свой угол, и я бы, наверно, тоже написал стихи - строчки, которые я сочинял на ходу, тут же и забывались; почти всю зиму скитался я по ночлежным домам, сперва на Стремянной, потом твердо обосновался на Расстанной, где ночлег стоил дешевле. Так что к поэзии мой быт не располагал.
А вскоре истерлась до дыр моя вельветовая курточка, прохудились сапоги, и, чтобы не срамиться перед сверстниками, перестал ходить в "Резец".
И все это время мы не встречались с Сашей.
Зато с весны, когда я поступил на Болторезный завод подручным токаря по металлу и нашел комнату на Четвертой Советской улице, я уже не пропускал занятий литературной группы.
Наши встречи с Сашей возобновились, и в редкий вечер мы не были вместе. А было нас, неразлучных "резцовцев", пятеро: я, Решетов, Инге, Лозин и Остров. Почти в одно время стали появляться в печати наши стихи.
Зимой 1929 года мне и Саше Решетову правление ЛАПП предоставило творческую командировку. Нам было предложено несколько маршрутов, мы выбрали два - к нему в Осетки, потом ко мне в Рогачев.
Дали нам командировочное удостоверение одно на двоих, порядочно денег, да и свои были у нас, так что оделись мы с Сашей с иголочки серого драпа полупальто с каракулевым воротником, синие бостоновые костюмы-тройки, кепи из рыжеватого бархата, остроносые ботинки-джимми, хотя зима стояла, помнится, очень холодная.
Но едем ведь в родные места, откуда ушли в жизнь, значит, надо не только на людей посмотреть, но и себя показать.
Правда, ни у кого из нас еще не было своих книг, но на страницах ленинградских газет и журналов уже порядочно опубликовано стихов, и мы везем их с собой в дерматиновых портфелях, специально купленных в дорогу.
Хорошо, что Сашин отец, Ефим Парфенович, догадался захватить валенки и романовские тулупы, - ведь дорога от Невеля до Осетков неблизкая.
Ефим Парфенович, среднего роста, с небольшой кудлатой бородой, седой от изморози, сидит впереди на крестьянских розвальнях, нахлестывает кнутом гнедую, время от времени почтительно поглядывая на нас через плечо.
- Как, сынки, не озябли?
- Куда там, Ефим Парфенович, - отвечаю я за Сашу, - в таком тулупе да в валенках - хоть на Северный полюс.
Саша стал расспрашивать отца, что нового произошло в родных Осетках, много ли крестьян вступило в колхоз, есть ли такие, что пожелали остаться единоличниками.
- Есть, сынок, - говорит Ефим Парфенович и называет несколько фамилий односельчан. - А мы-то, сынок, из самых первых вступили в колхоз.
- Значит, в Осетках у вас все спокойно?
- Бывает, что и нет, народ ведь, знаешь, разный...
В ту зиму и на Псковщине шла коллективизация, пора тревог и надежд простых хлебопашцев, но и там не все было гладко, не обошлось и в Осетках без борьбы: нет-нет да и прогремит среди ночи кулацкий выстрел из-за угла по избам деревенских активистов.
Ефим Парфенович рассказал, что еще с осени свел скотину на общественный двор, сдал в колхоз соху, борону и все остальное, что полагалось, и к приезду Саши был уже избран в правление.
На вопрос сына, кого же именно коснулись перегибы, Ефим Парфенович признался, что некоторые селяне, правда крепкие середняки, то ли по ошибке, то ли по навету попали в число раскулаченных, и вряд ли это справедливо, и назвал чью-то фамилию.
Александра будто обожгло. Он сбросил с себя тулуп, спрыгнул с саней и побежал следом, широко размахивая руками.
Отец осадил коня.
- Неужели и их тоже?! - закричал Саша.
- Было дело, Шура Ехвимович, - виноватым голосом ответил отец, впервые назвав сына уважительно по имени-отчеству.
Александр торопливо закурил диковинную, как показалось отцу, папиросу с коротким, кремового цвета мундштуком и длинной табачной набивкой - это были "посольские", которые на Сашиной фабрике готовили по специальному заказу, - и, часто затягиваясь, с минуту постоял в распахнутом, несмотря на стужу, полупальто.
Волнение друга передалось и мне, и я тоже слез с саней.
Ефим Парфенович бросил на колени вожжи, и лошадь сама пошла по снежной дороге, петлявшей среди белых холмов и негустого леса; на поворотах сани то и дело стукались о тонкие стволы берез.
...В Осетках было неспокойно, и Ефим Парфенович, оберегая наш сон, по ночам ходил вокруг избы с охотничьей берданкой. А чуть начинало светать, он, чтобы не будить нас, тихонько возвращался со своего дежурства, сбрасывал на пол тулуп и тут же ложился поспать часок-другой.
Должно быть, кто-то в Осетках принял нас, вернее, меня за прибывшего из города уполномоченного по коллективизации, и однажды среди ночи, несмотря на бдительность Ефима Парфеновича, раздался выстрел в окно.
К счастью, пуля никого не задела, застряла в комоде, который стоял у противоположной стены. С этой ночи, по совету Марии Павловны, Сашиной матери, мы укладывались спать не на топчан, а на пол у глухой, без окон стены.
А вечера все это время были такие ровные, такие лунные, что тянуло из жарко натопленной избы в лес, наполненный сказочным сиянием.
В один из таких рождественских вечеров за нами приехал зять Решетовых Онуфрий Петрович и увез к себе в соседнее село.
Впряженный в легкие санки гнедой жеребец несся во весь дух через холмистые белые поля, потом круто свернул в лес, где вдоль дороги стояли, как гигантские свечи, стройные голубые сосны.
- Чуешь, друг! - кричал мне в ухо Александр, задыхаясь от встречного ветра. - Чуешь, какая тут у нас российская поэзия!
- А то не чую! - отвечал я ему в тон, хотя мысль о том, что "поэзия", чего доброго, из-за какого-нибудь дерева вдруг оборвется выстрелом, нет-нет да и приходила в голову.
Ни я, ни Саша не знали, что у Онуфрия Петровича на всякий случай под сеном припрятано охотничье ружье.
- Наверно, в твоем Рогачеве этого нет?
- Есть и там свои прелести...
Он очень любил свой, хоть и небогатый, озерный край, где родился, рос и где еще мальчиком вместе с отцом и старшим братом Алексеем убирал дикие валуны с небольшого участка земли, готовя его под будущее поле. Сеяли рожь, овес, ячмень, но урожая почти никогда не хватало до нового, и, как заведено было здесь исстари, после рождества отправлялся Ефим Парфенович со своими мальцами валить лес, который пилили на швырок и отвозили в Невель на базар, а на вырученные деньги покупали керосин, мыло, соль, спички и кое-что из одежды.
- Однажды, когда я был еще маленьким, - рассказывал Саша, - мы с отцом везли в Невель продавать швырок. Был ясный день, хоть и очень морозный. Лошади нашей из-за тяжелых саней с дровами, понятно, не разогнаться, а путь неблизкий. И так она, гнедая наша, вдоль всей спины покрылась изморозью и такие у нее с губ свисали сосульки, что стала непохожа на себя. Сижу и с удивлением гляжу на нее. Вдруг замечаю, что кто-то из наших, должно быть брат Алеша, то ли по ошибке, то ли второпях отец всегда торопил, - положил среди березовых чурок несколько осин, и я сказал об этом отцу. А был он у нас крутого нрава, вспыльчив. Подумав, что это я прибавил осины и теперь из-за нее не возьмешь за швырок настоящей цены, как напустится на меня да как огреет кнутом, я вывалился из саней в снег и, еле поднявшись, кинулся в ближний лес. Когда отец догнал меня и усадил в сани, я сквозь слезы огляделся вокруг и, не поверишь, прочитал вслух:
Не продать тебя, осина,
Не горишь без керосина...
И это, представь себе, были мои первые стихи. С тех пор я уже не мог дня прожить без поэзии. Были у нас в избе на полочке томики Некрасова, Кольцова, Никитина в старых сытинских изданиях, и зимними вечерами отец по моей просьбе при дымной лучинке читал мне из этих книжек стихи, и так они мне западали в душу, что ночью уже спать не мог - лежу и повторяю вслух: "Поздняя осень, грачи улетели, лес обнажился, поля опустели" - и тут же сам пробую сочинять что-то, а слова мои никак не лезут в строку, не звучат, и от обиды заливаюсь горькими слезами. Мама подбежит ко мне, спросит, не заболел ли, а я все плачу, ничего сказать не могу. - И заключил: - Вот, друг Михалыч, как это у меня началось.
Характером Александр весь в отца, тоже вспыльчив, крут, нередко груб, но исключительно правдив, честен, а в дружбе верен бесконечно.
Когда и мне однажды пришлось пострадать от клеветы, первым, кто пришел мне на выручку, был Саша, хотя делал он это, как я после узнал, втайне от меня, по долгу своей партийной совести.
И так было у него не только со мной.
Дело прошлое - наверно, могли бы то же самое сделать при желании другие, знавшие меня не хуже Саши, но проявили равнодушие: как-никак своя рубашка ближе к телу.
Но я немного отклонился в сторону...
Мы провели в Осетках около двух недель, и за это время в избе у Решетовых побывало чуть ли не все село. Приходили степенные старики, называвшие Сашу уважительно Шурой Ехвимовичем, и его сверстники-одногодки.
Со стола не убиралось угощение, не говоря уже о диковинных папиросах в красочных коробках, которых тут сроду никто не видывал. Гости осторожно брали их, с удивлением рассматривали и, закурив, как можно дольше не выпускали дымок - так он был приятен.
А Ефим Парфенович, можно сказать, таял от счастья, от гордости за сына, который вернулся из Ленинграда не по годам самостоятельный, разумный, к словам которого прислушивались даже старые, уважаемые люди.
Эти встречи обычно заканчивались за полночь. Мы с Сашей читали стихи. Сперва он заставлял читать меня, и, хотя мои стихи были далеки от сельской жизни, слушали их со вниманием.
А про Шуру Ехвимовича и говорить нечего, он просто завораживал своим чтением - ведь стихи его были о родной природе, о селе, где прошло его детство, и Сашины земляки как бы в новом свете увидали свой, казалось бы, не столь уж приметный край: поэт сумел найти в своих стихах о родине новые, яркие краски, сердечное тепло, искренность и, главное, сыновью верность.
И это осталось у него на всю жизнь.
Отца и мать не выбирают
Какие есть, таким и быть.
Не знаю, кто родному краю
Обиду смеет предъявить...
Хотя дни, проведенные в Осетках, несколько и омрачились у Саши личными переживаниями - нет-нет да заговорит с грустью о несостоявшемся свидании с любимой девушкой, - встреча с родными местами вдохновила его на новый большой цикл стихов. Правда, написал он его позднее, в Рогачеве.
В ночь накануне нашего отъезда мы спали на топчане - с пола ужасно дуло. Ефим Парфенович, надев овчинный тулуп и взяв охотничью берданку, пораньше отправился в свой караул. Чтобы мы не опоздали к поезду, он разбудил нас чуть свет. Мария Павловна уже возилась около русской печи, стряпала блины, жарила мясо на завтрак.
В восьмом часу утра, когда морозный туман еще держался в низинах, мы поехали на станцию.
Мария Павловна шла за санями с добрую версту в своей простенькой крестьянской одежде, очень красивая, статная, и на ресницах у нее смерзались слезы.
2
...Рогачев встретил нас метелью. Не успели мы выйти из вагона, как подскочили извозчики, и среди них худенький паренек в синей поддевке и шапке-ушанке, сползавшей ему на глаза. В мгновение ока схватил он у Саши чемодан, взвалил на плечо и побежал к стоянке. Знавшие меня с детства старые извозчики обиделись, что мы предпочли этого бойкого паренька, который, как они заявили, без году неделя, как появился около вокзала.