III

– Следует признать во всеуслышание, – заметил Монтенегро, закуривая уже третью сигару за утро, – что сцена, свидетелями которой мы только что стали, – это более или менее опасное столкновение двух толедских клинков и двух отважных сердец, – едва ли не единственное, что может взбодрить нас в эти годы сплошного пацифизма а outrance[83] и финансовых баталий между дельцами с Уолл-Стрит. На протяжении своей изменчивой жизни, которую любой сторонний наблюдатель не колеблясь назвал бы – ну, скажем, так – разнообразной, мне доводилось участвовать и быть свидетелем таких отчаянно неотвратимых дуэлей ancien régime,[84] которые наша жалкая фантазия сейчас едва ли в состоянии передать даже в общих чертах. Признаем же, не стесняясь самих себя, что даже самому миролюбивому диалектику иногда следует прибегать к убийственно верному аргументу – стальному клинку!

– Захлопни клюв, мистер Обормот, а то ведь не замолчишь, пока феко с моколом не остынет, – добродушно перебил его доктор Баррейро.

– Замечательно! – воскликнул в ответ Монтенегро. – Как видим, наша слизистая оболочка настаивает на том, что без этого чертова «Мокко» нам не обойтись.

Он сел во главе стола, за которым Фингерманн, Де Крейф, Баррейро, Баулито (с пластырем), Ле Фаню (во влажной одежде) и сам Токман уже делили рогалики, раздаваемые Марсело Н. Фрогманом (он же – Берасатеги), скромно взявшим на себя роль прислуги.

Чревоугодие доктора Ле Фаню было прервано ловким движением руки Потранко, предостерегшего его:

– Смотри не переправь в желудок все Террабусси, обжиронец.

– Обжиронец? – с загадочным видом повторил Жамбонно Фингерманн. – Обжиронец? – Не знаю, скорее уж, двоеженец: ха-ха-ха!

– Спешу признать, Ваше Ничтожество, что недостаточно иметь влажную одежду и крапивницу в начальной стадии, чтобы пасть до вашего уровня, – заметил доктор Ле Фаню. – Я предлагаю вам – не боясь при этом показаться нелогичным – перенести разговор в область дела чести, где вы ответите за ваше бессмысленное «ха-ха-ха» при помощи оружия или же обратитесь в постыдное бегство.

– Да вы, похоже, действительно изрядно далеки от мира биржевого материализма, – зевнув, ответил вызываемый на поединок. – Ваше предложение замораживается на неопределенное время.

Как наверняка уже догадался читатель – пытливый и внимательный, как юнга, в первый раз несущий вахту, – эта сцена разворачивалась на борту яхты «Pourquoi pas?»,[85] принадлежащей Гервасио Монтенегро. Нос яхты был направлен в сторону Буэнос-Айреса, за кормой же остался живописный уругвайский берег, parsemé[86] яркими красками и толпами отдыхающих.

– Предлагаю не переходить более на личности, – сказал Монтенегро. – Подчеркну, что в весьма, надо признать, нелегкой роли Распорядителя Дуэли я соединил достоинства искуснейшего фехтовальщика и лихого рубаки, потомственного аристократа и завсегдатая салонов. Кстати, позволю себе распространить свои права Распорядителя на обладание вон той плюшкой…

– Каков стол, таков и стул, – буркнул Баулито. – Если от первой же царапины ты побледнел, как мате с молоком…

– Согласен, – подтвердил доктор Ле Фаню. – Вот только насчет цвета вашей физиономии, неуловимый наш Перес, – его я определить не смог по причине вашего слишком стремительного перемещения в направлении бразильской границы.

– Ложь и клевета, – возразил Баулито. – Если бы не раздался гонг, я изрубил бы тебя в капусту.

– В капусту? – заинтересовался разговором Токман. – Лично я предпочитаю макаронные изделия.

Но Баррейро тут же тактично прервал его:

– Слушайте, вы, простейшие! Может быть, хватит? Неужели вам еще не надоело?

– Что? Хотел бы я посмотреть на тебя: надоест ли тебе обсуждать, когда прямо в одежде тебе устроят сидячую ванну из ла-платской воды! – разъяснил ему Баулито. – Примирись с очевидным: стоит посмотреть на то, с какой звериной рожей глядит на меня этот тип, чтобы не удивляться, почему я лаю ему в ответ.

– Кстати, о собаках. Это напомнило мне еще одну историю, – размышляя, изрек Потранко. – В прошлый раз, ожидая цирюльника, я, просто чтобы скоротать время, стал листать журналы и от полного безделья перевел глаза на раздел комиксов в «Приложении». Опубликованная там история называлась «Вещая собака»[87] – не слишком-то изящно. Все крутится вокруг одного парня в белом костюме, которого – беднягу – в виде трупа обнаруживают где-то в беседке. И ты ломаешь голову над тем, как преступнику удалось скрыться с огороженного и охраняемого места преступления, единственная дорога к которому была под присмотром какого-то рыжего англичанина. В конце тебя убеждают в том, что ты полный болван: какой-то священник распутывает это дело, а тебе словно бы затыкают кляпом рот.

Ле Фаню запротестовал:

– К гипотетической тайне этой истории наш Кентавр присобачивает тайну собственного изготовления: во-первых, это сюжет в состоянии зародыша, а во-вторых, таинственности подбавляет синтаксис, достойный не двуногого, а четвероногого рассказчика.

– Четвероногого? – опять заинтересовался разговором Токман. – А я всегда говорил, что паровозик в зоопарке воплощает собой полное поражение гужевой тяги в ходе эволюционной борьбы.

– Но с другой стороны, сохранили бы в зоопарке упряжки для этих вагончиков – можно было бы экономить на топливе, – заметил Фингерманн. – А так – за одну поездку приходится платить по десять сентаво!

– Плюнь ты на эти десять сентаво, Хакой-бос! – воскликнул доктор Баррейро. – Тебя и так за еврея держат. Все равно машинка для печатания песо никуда от тебя не убежит.

Он блаженно посмотрел на Ле Фаню, который, в свою очередь, требовательно сказал:

– Не в первый уже раз, мой брыкающийся юрист, я замечаю, что в вашей речи постоянно присутствуют арго и солецизмы.[88] Сдержите же свой непарнокопытный энтузиазм: если вам так уж неймется быть верной тенью толстяка Бубе, я позволю себе отказаться от такой же роли по отношению к вам.

– Вот ведь невезение, ребята, – заявил Баррейро. – На меня пала тень с моноклем.

Монтенегро, задумчивый, вновь присоединился к обмену мнениями:

– Порой даже самый умелый causeur[89] теряет нить разговора. Некоторая рассеянность, причиной которой послужили, безусловно, простительные размышления о высоком и определенная безучастность к происходящему, привела к тому, что я как-то пропустил отдельные replis[90] этого диалога, так оживляющего наши посиделки.

Впрочем, не все присутствующие занимались оживлением совместных посиделок. Даже читатель уже наверняка заметил, что Бимбо Де Крейф, внимательно разглядывавший все это время птичку из мармелада, весьма похожую на настоящую, не проронил пока что ни слова.

– Эй, Де Крейф! – заржал Баррейро. – Если набил рот, то почему не глотаешь? Что за игры в немое кино? Мы ведь живем в эпоху звукового!

Монтенегро решительно поддержал его:

– Прозвучавшие слова подтолкнули и меня к тому, чтобы затронуть эту тему, – сказал он, принимаясь за четвертую brioche.[91] – Демонстративное молчание обычно является маской, которую человек со вкусом надевает в одиночестве, но которую поспешно срывают и отбрасывают в сторону, оказавшись в тесном кругу верных и любящих друзей. Давай же, Бимбо, выдай нам badinage,[92] potin,[93] давай, дорогой, пусть даже mot cruel!

– Молчит, как усталый бык, которому уже не под силу носить слишком большие рога, – произнес куда-то в пространство доктор Фингерманн.

– Я предлагаю подкорректировать метафору, – откликнулся Ле Фаню. – Заменим быка на вола. В таком случае ваша эпиграмма выиграет в точности наблюдения, ничуть не утратив в безвкусии и непристойности.

Бледный, невозмутимый, безучастный ко всему, Де Крейф произнес:

– Еще одно слово в адрес моей супруги, и я перережу вас всех, как свиней.

– Свиней? – все с тем же интересом вступил в дискуссию Токман. – А я всегда говорил: чтобы уметь правильно оценить нерогатый скот, мало сжирать горы сэндвичей с салатом в «Конфитерии дель Гас».

Загрузка...