Рассказав о предшествующих событиях – не без сардонического взгляда на великие деяния наших дней, – Монтенегро отказался выкурить последнюю из сигарет Фрогмана и, изобразив красноречивейшую потерю голоса, уступил слово последнему.
– Влезьте в мою шкуру, господин Пароди, войдите в мое положение, – запричитал Марсело Н. Фрогман, он же Большой Отстойник. – Клянусь горячими источниками Качеуты,[94] в ту serata[95] мы с ребятами были так довольны, как если бы от меня вдруг запахло сыром. Бисиклета, а он у нас выдумщик серьезный, передал информацию, вскоре подтвержденную Молочным Зубом, которому свойственно повторять все выдумки Бисиклеты, что в тот вечер, когда было совершено преступление, доктор Ле Фаню собирался съездить из Сан-Исидро в Ретиро под предлогом просмотра в кинотеатре «Select Buen Orden»[96] одного патриотического киножурнала, снятого во время парада гаучо на улицах курорта. Можете себе представить – немного поразмыслив над этим делом, – каков был наш энтузиазм: кое-кто опасался, что стукачи сообщат куда надо о том, что все мы будем на этом торжественном собрании и даже, вполне возможно, переберемся всей большой компанией в кинотеатр «Buen Orden», что неподалеку, чтобы воочию увидеть доктора Ле Фаню, который смотрит документальный фильм о гаучо, замаскировавшись под обычного зрителя, пришедшего на «Гимнастику для взрослых, принадлежащих к среднему классу». Говорили, что фильм привезен контрабандой под видом пленки на замену. Кое-кто из наших пытался, помогая себе свистом, сорвать мое участие в этом походе; полагаю, что причиной была исходящая от меня вонь. А потом все было как всегда: нарисовалась необходимость платить за билеты, и это охладило пыл большинства, хотя некоторые поспешили прикрыться уважительными причинами. Так, например, Молочный Зуб сослался на то, что не имеет официального подтверждения участия Трубача в этом деле; Пинок-под-зад, вечный нарушитель дисциплины, был прельщен красотами очередного миража (представшего в виде приглашения на кусочке картона), – якобы на углу улиц Лопе де Вега и Ганоа раздают благотворительную похлебку, что, несомненно, требует его личного присутствия; Старая Черепаха, он же – Леонардо Л. Лойакомо, объявил, что какой-то анонимный доброжелатель сообщил ему по телефону, будто отец Гальегани, разъезжая на трамвае без прицепа, нанятом Церковной курией, будет лично подписывать открытки с портретом Негра Фалучо. В общем, чтобы успеть в Сан-Исидро к назначенному времени, мне пришлось крутить педали, как какому-нибудь Панчо-Обезьяне. Можете себе представить вихрь ощущений, испытываемых индейцем: он подрезает на велосипеде автобусы, соревнуется с детишками на роликах, легко обходящими его на повороте, истекает потом в своей одежонке. Я был уже полумертв от усталости, но упрямо давил на педали, потому что меня поддерживала национальная гордость – мне предстояло увидеть во плоти величие своей родины. В общем, устав как собака, я приехал в Висенте Лопес. Там я решил гульнуть и завалился – этак по-культурному, как белый человек, – в один местный ресторанчик, «Эль Рекете». Но вместо тарелки кукурузной каши с ломтиком хлеба, которую я повелительно затребовал, эти жулики принесли мне огромное блюдо с турецким горохом, и если я не выразил своего неудовольствия громким визгом, подобно свинье, то лишь из нежелания вызвать ответную реакцию официанта, потому что порой она бывает чрезмерно преувеличенной. Потом мне чуть не силой всучили бутылку «Оспиталет», так что я продолжил свой путь совершенно без денег, и даже рубашка моя осталась у хозяина.
– Трагична и зловонна судьба этого restaurateur,[97] – заметил Монтенегро. – Под видом несомненно замечательной футболки с длинными рукавами он получил тунику современного Несса, которая обеспечит ему – на веки вечные – то почетное одиночество, что является неоспоримой привилегией скунса, обитающего на наших равнинах.
– Да, это-то меня отчасти и утешило, – признался Фрогман. – Ведь ясное дело, если индейца вывести из себя, он просто закипает, и я уже было замыслил несколько способов отомстить, да таких, что, расскажи я об этом подробнее, так вы бы животы понадрывали со смеху. Уверяю вас, что, если бы не великое аргентинское изобретение – определение личности по отпечаткам пальцев, – я бесстрашно отправил бы этому баску анонимку, полную ругани; но, само собой, я твердо намерен не совать больше носа в тот ресторан, раз эти деспоты так бесцеремонно со мной обошлись. Та же решимость, с которой я покинул Висенте Лопес, привела меня, словно робота, в Сан-Исидро. Я не мог позволить себе даже отойти за деревце по малой нужде, чтобы, не дай Бог, какой-нибудь мальчишка не упер бы мой велосипед и не укатил бы прочь, оставив без внимания все мои жалобные вопли. Ну вот, так я и вломился – с грохотом и треском – на задворки усадьбы сеньоры Де Крейф, туда, где посреди сада стоит ее беседка.
– И что же вы забыли в такой час в окрестностях Сан-Исидро, дон Панчо-Обезьяна? – осведомился следователь.
– Не сыпьте мне соль на рану, господин Пароди. Я лишь хотел исполнить свой долг и передать господину Куно лично в руки одну книжечку – подарочное издание, которое направил ему наш президент. Название же ее, красовавшееся на обложке, было выведено на каком-то тарабарском языке.
– Минуточку! – взмолился Монтенегро. – Прошу прерваться! Итак, наш трехъязычный открывает огонь. Обсуждаемая книжка, кстати, является «Недоверчивостью отца Брауна»[98] и написана на самом непробиваемо-дремучем англосаксонском наречии.
– Чтобы развлечься, я был вынужден изображать из себя паровоз, издавая соответствующие звуки, – продолжил свой рассказ Фрогман. – Когда я, залитый потом с макушки до пят, прибыл на место, ноги у меня от усталости, казалось, расплавились, как сыр на солнцепеке. А я все пыхтел – чух-чух-чух – и вдруг чуть не грохнулся на землю, увидев торопившегося куда-то человека, который взбирался по склону с такой скоростью, словно играл в пятнашки. В любом состоянии, даже впадая в транс, когда человек забывает, как зовут родную маму, я никогда не забываю продумать путь к отступлению: стремительный, неудержимый рывок, маневр и – уходить огородами. На этот раз меня удержало от немедленного бегства лишь опасение заслужить вполне заслуженную головомойку от доктора Ле Фаню за невыполнение его поручения (я имею в виду ту злосчастную книжку). Собрав в кулак все имевшееся у меня мужество, я заставил себя поздороваться с незнакомцем, которого вдруг тотчас же узнал. Человек, поднимавшийся по склону холма, был не кто иной, как господин Де Крейф. Понял я это, когда лунный свет упал ему на бороду, которая у него, как вы знаете, рыжая.
А теперь, сеньор Пароди, признайте, что индеец – парень неглупый! Господин Де Крейф со мной и не поздоровался, но я уже понял, что он узнал меня. Другое дело, что многие, если с ними не здороваться, начинают кипятиться, чуть не в драку лезут, а я – я что: когда страшно, тут уж не до выяснения, кто с кем поздоровался, а кто нет.
Ну, я и двинулся дальше, разумеется, решив приберечь свое «чух-чух-чух» для другого случая, а то – упаси Господь – этот бородатый решил бы, что я над ним издеваюсь, да и рассердился бы на меня. Потом я сообразил, что лучше было бы спрятаться и переждать, пока он не уйдет. Торчать посреди дороги – даже если вести себя тише, чем дохлый кролик, – дело неблагодарное. Вот я и махнул к обочине, влетел в придорожную канаву и, перемазанный как кочегар, решил для большей надежности спрятаться за какую-то кочку, оказавшуюся рядом.
Можете же себе представить, какое потрясение пережил в следующую минуту ваш покорный слуга! Та самая кочка оказалась не чем иным, как брюшком доктора Ле Фаню, на которого я наступил безо всякого на то дозволения. Впрочем, доктор не послал меня, куда следовало бы, – по одной простой причине: он был мертв, мертвее куска коровы в виде бифштекса с жареной картошкой. Его тело лежало поперек тропинки, во лбу зияла здоровенная дыра с большой палец шириной, и кровь, вытекшая из этой дыры, заливала ему все лицо. Я просто сжался в комочек, увидев нашего Трубача, вечного альфонса Трубача, в белом кителе, таких же шароварах и туфлях от Фантасио; потом я с трудом удержался, чтобы не завопить: «Чернозем и навоз распрекрасны для роз», как в юморном танго, потому что его башмаки напомнили мне фотографию господина Льямбиаса, развалившегося в грязевой ванне на курорте Уинко.
Я перепугался сильнее, чем читая комикс с ужасами, но оцепенение мое длилось недолго. Меня вдруг осенило, что доктор Де Крейф тоже заподозрил, будто преступник шляется где-то поблизости, почему и не замедлил убраться отсюда со скоростью пули. Я решил повнимательнее осмотреться, но полную панораму окрестностей понаблюдать не успел: мой взгляд невольно застрял, уткнувшись в беседку, где я обнаружил госпожу Де Крейф с распущенными волосами. В тот самый миг она, кстати, тоже вознамерилась обратиться в бегство.
– Во всем этом ясно прослеживается знакомый мазок кисти мастера, – заметил Монтенегро. – Обращаю ваше внимание на симметрию сего полотна: два персонажа на переднем плане, еще два – на заднем. В центре композиции – Лоло Викунья, особо выделенная фокусом лунного света, удаляется прочь, blasée[99] от пустого детективного qui pro quo.[100] Достойный пример ее супругу, который, сливаясь с окружающими сумерками, бежит по некрутому склону, движимый неизвестно какими благоразумными soucis.[101] Разумеется, уважаемый Пароди, мы не ожидаем, что фундамент творения будет соответствовать куполу. Вторую часть картины занимают две рудиментарные фигуры: труп, от которого уже не приходится ждать даже судорог, и инфантильный старикашка; этих двоих вынесли к нам – увы и ах! – сточные коллекторы Варшавы. Завершает же картину велосипед ацтека или, скорее уж, метека.[102] Ха-ха-ха-ха!
– Сущая правда, хозяин, – воскликнул Марсело Н. Фрогман, он же – Прямо-и-Направо, хлопая в ладоши. – И скажу я вам, скис я в тот момент преизрядно. Кто бы признал во мне в тот вечер вечного весельчака, беспечного велосипедиста, несущегося сквозь ночную тьму и одаряющего окрестные деревни безобидным «чух-чух-чух»?
Я стал отчаянно звать на помощь – разумеется, sotto voce: не дай Бог, меня услышал бы кто-нибудь из безмятежно спящих по соседству или – еще чего не хватало – преступник. И тут мне пришлось испытать еще один шок, – только сейчас, сидя здесь, в этой комнатушке, когда я вспоминаю об этом, мне хочется смеяться. Так вот, спокойный как никогда, в прорезиненном плаще, в своей неизменной широкополой шляпе, в тонких кожаных перчатках и с длинной тростью, передо мной появился доктор Куно Фингерманн, насвистывающий в ритме танго «Меня в жизни не кусала ни одна свинья» – без малейшего почтения к покойному, которого, по причине свойственной ему рассеянности, он и не заметил. Вот вам крест, и разрази меня гром, если мне могло прийти в голову, что этот надутый франт оказался втянутым в такой кровавый спектакль, где на каждом шагу можно было наткнуться на сидящего в засаде бандита, готового наброситься на кого угодно… Конечно, в тот момент я не мог окинуть взглядом всю обстановку места преступления. Я не отрывал глаз от трости, на которую некогда опирался несчастный наш Трубач; ведь еще до того, как он вышвырнул с галереи этого Баулито, я боялся и уважал его больше, чем сторожа карусели, который как цепной пес следил за тем, чтобы я не пролез за ограждение и не покатался на ней бесплатно. Не отбрасывайте детали, господин Пароди, ваша проницательность не может не отметить вот какую несуразность: вместо обыкновенных, даже банальных, если хотите, слов, которые принято говорить в присутствии свеженького покойничка, этот обжиронец схватил меня за галстук – кстати, цветов клуба К. Д. Т.,[103] – и сказал, посмотрев мне в лицо, как в зеркало: «Ты, Индеец, которого скорее стоило бы назвать Прохиндеец, сейчас же, глядя мне прямо в глаза, скажешь, сколько тебе заплатили за то, чтобы следить за мной? Ага, застал я тебя врасплох in flagranti?[104]» Я же, надеясь доказать, что он не прав в своем предположении, завел свою обычную шарманку, наплел с три короба всякой ерунды, ну, да я уж если чего надумал, так добьюсь своего. В общем, отпустил он мой галстук и задумчиво поглядел на покойника, который, как говорится, стал уже частью Истории. Видели бы вы, какое удивление изобразил он на своей физиономии, как удивление сменилось маской траурной торжественности! А услышь вы, что он говорил, вы бы рассмеялись, как если бы я тут прямо перед вами отвесил себе оплеуху. «Бедный брат мой, – произнес он голосом, замешанным на цементе. – Какая трагедия: умереть в тот день, когда индекс ценных бумаг подскочил на полпункта!» Пока он корчился в бесслезных рыданиях, я воспользовался возможностью и показал ему пару раз язык – разумеется, за спиной и под покровом темноты, чтобы этот искренний плакальщик не заметил и не решил под горячую руку поучить меня уважению к живым и мертвым. В том, что касается моей личной безопасности, я себя берегу, как свежеокрашенную скамейку, зато в отношении чужих неприятностей я скорее солдат: стою себе на посту, улыбаюсь, – словно ничего и не случилось. Но на этот раз мой стоицизм не пошел мне на пользу: только я решил тихо-спокойно сесть на велосипед и направиться домой под мерное «чух-чух-чух», как тут же оказался схвачен за ухо доктором Куно Фингерманном, который не отпускал меня довольно долго, хотя и не мог из-за этого отмахиваться от досаждавших ему комаров. «Я все понял, – сказал он мне, – вы, любезный, устали от того, что покойный обращался с вами как с подметкой от башмака (хотя вы этого и заслуживаете); вы взяли револьвер, который валяется сейчас где-нибудь в кустах, и разрядили его – бах-бах-бах – прямо в лоб жертве». Не дав мне ни секунды передышки (хотя бы для того, чтобы пописать, пусть прямо в штаны), он опустил наш тандем, нашего «Платеро и я»,[105] на четыре лапы и заставил искать – на ощупь – орудия убийства. Ни дать ни взять – комиссар Сантьяго. Я воспринял все это абсолютно всерьез и, чтобы поддержать самого себя, попытался думать о какой-нибудь бабенке. Тем не менее я не сводил глаз со своего мучителя и не терял надежды на то, что револьвер, который он найдет, окажется шоколадным, и тогда он оставит мне кусочек, а потом отдаст и всю фольгу. Да какой там, к черту, шоколад, какой револьвер! Что мог найти этот толстяк в темноте на задворках усадьбы? То, что он нашел, скорее можно было назвать тростью: длиной девяносто три сантиметра, полая, со шпагой внутри.[106] Нужно было быть полным дураком, чтобы сказать, что эта вещь не похожа на ту, которую имел обыкновение носить с собой уже покойный доктор Ле Фаню. В конце концов выяснилось, что это она и есть. Когда еврей увидел трость, я перепугался не на шутку, и не без основания, потому что он заявил, что нынешний покойничек принес ее с собой, чтобы быть готовым отразить мое нападение, но что я опередил его и – бах-бах-бах-бах – подписал ему пропуск в вечность, прямо в лоб. Мол, хитро индеец придумал! Мой ответ, похоже, сбил его с толку. На его обвинения я вполне резонно возразил: похож ли я на человека, который будет нападать на жертву спереди? Но вот ведь невезение! Моего мучителя не смягчили ни мои слезы, ни даже водная пантомима в виде девяноста миллиметров осадков, вылившихся на нас из тучи как раз в эти минуты. И так, ни за что ни про что, я нарвался на серьезные неприятности.
С трудом, как старик, я взгромоздился на велосипед и был вынужден, едва шевеля педалями, тащиться бок о бок с доктором Фингерманном, который так и не отпустил мое ухо, заставляя меня прижиматься лицом к рулю. Эта прогулка настолько утомила меня, что я был даже рад, когда впереди замаячил фонарь над дверью полицейского участка, где дежурная смена навешала мне хороших тумаков. На следующее утро мне сунули холодного мате и, прежде чем обработать все заведение дезодорантом, взяли с меня обещание никогда больше не появляться в их районе. Я получил разрешение вернуться в Ретиро, но – пешком, так как мой велосипед они конфисковали, чтобы сфотографировать и поместить на обложку очередного номера «Полицейского на досуге», раздобыть который (просто ради того, чтобы удовлетворить свой вполне естественный и законный интерес) мне не удалось, потому что его дают не бесплатно, а за пять сентаво. Да, чуть не забыл сказать вам: в участке отыскался полицейский с сильно заложенным носом, и его попросили обшарить мои карманы. Они составили список содержимого, который – даже замышляй я что-нибудь grosso modo – вряд ли навел бы их хоть на какую-нибудь мысль относительно моих хитроумных планов. Они вытряхнули из меня столько всякого барахла, что я и сам удивился, до чего я похож на кенгуру или уж, скорее, на стопроцентно аргентинскую ласку, которая вечно крутится возле торговцев земляными орешками. Для начала я их слегка озадачил перышком, чтобы обмахиваться в душных кафе; затем – старательной резинкой и исправлениями в почтовой открытке, которую я собирался послать Молочному Зубу; потом настала очередь моего brevet[107] индейца, выданного А. А. А., от которого мне столько раз приходилось отрекаться, когда возникало подозрение, что меня допрашивает не патриот; потом пришла очередь сухого безе, которое я ношу с собой – не таскать же в кармане пирожное с кремом; затем последовала горстка совершенно истертых медяков; потом – рак-отшельник, мой барометр, – он всегда вылезает из своей хибары, когда у меня начинают болеть суставы; а напоследок они вытащили книжку, подарочное издание, ту самую, которую господин Тонио просил передать господину Чанчо Росильо Фингерманну, подписанную доктором Ле Фаню. Вот смеху-то: я смотрю, вы удивляетесь, как у меня рожа не лопнет от такого хохота; так это я губы маслом смазываю, чтобы не потрескались. А смеюсь я над теми тормознутыми ребятами, которые шутки ради, чтобы разогреться, слегка попинали меня – так, что чуть не отодрали все мясо от костей, – а потом все-таки были вынуждены сдаться и признать очевидность того факта, что у меня обнаружили книгу, написанную на языке, в котором сам Господь Бог ни черта не разберет.