Для XIV–XV вв. можно говорить о появлении на Руси специализации в области крестьянских добывающих промыслов. В определенных районах возникают поселки, для населения которых, хотя полностью и не теряющего связь с земледелием, основными занятиями являются добывающие промыслы: бортничество, рыболовство, ловля бобров и т. д. В духовных и других княжеских грамотах упоминаются «деревни бортные», «деревни бобровые», деревни «рыболовли»[973].
Бортники в XV в. продают деревни («се яз, Мартин да Леваш купили есмя у Гриди у бортника деревню…»), ведут тяжбы о земле и т. д. Во главе бортничьих селений на княжеских землях стоят специальные «старосты». Так, в грамоте великой княгини Марии Ярославны Благовещенскому монастырю на реке Киржаче 1453 г. говорится: «А что у них на тех землях манастырских дубье, и чашники мои и староста бортной в то дубье у них не вступаются»[974].
По документам можно проследить историю создания некоторых селений промыслового характера. К югу от города Владимира, за рекой Клязьмой, простирались леса и болота. В этой местности митрополичья кафедра владела большим бортным лесом. Здесь с 70-х годов XV в. появилась слободка митрополичьих бортников. В 1478 г. крестьяне Семен Улыбашев с детьми и Оладья Гаврилов с детьми получили во Владимирском уезде от митрополита Геронтия для поселения две деревни и несколько пустошей, и на них была возложена обязанность эксплуатировать «бортные уходы». Крестьяне-бортники были освобождены от всех других повинностей, которые обычно несло сельское население, и получили судебный и податной иммунитет. За пользование землей и лесными угодьями им было предписано вносить митрополиту оброк медом с доставкой его в Москву. В митрополичьей жалованной грамоте указывалось, что Семен Улыбашев и Оладья Гаврилов должны «призывать» «на те земли и на те борти», которые были им переданы, других людей, с тем чтобы последние «потянули» «в тот же… оброк»[975].
Из последующих жалованных грамот митрополитов Зосимы, Симона, Даниила (1490–1522) [976] вышеназванным бортникам, их товарищам и сыновьям видно, что население бортничьей слободки пополнилось не только в силу естественного прироста, но и потому, что Семен Улыбашев и Оладья Гаврилов использовали свое право призыва других крестьян в основанный ими промысловый поселок. Пустоши, которыми «пожаловал» митрополит Геронтий бортников, превратились в деревни, т. е. были заселены и застроены. В связи со всем этим кафедра повысила взимаемый с бортников оброк.
То обстоятельство, что бортники пользовались податными и судебными льготами, вызывало протест со стороны крестьян Владимирского уезда, которые добивались (и одно время добились) приписки их в тягло. Но в 1522 г. митрополит Даниил вернул бортникам иммунитет («а что их зарецкие мои христиане приписали в тягло в своей грамоте, и та на них грамота не в грамоту»)[977].
Приведенный материал дает возможность проследить конкретно образование промысловых поселков.
Поселки бортников создавались, как можно думать, и во владениях Троице-Сергиева монастыря. От второй половины XV в. в монастырском архиве сохранилась запись о покупке монастырем в Гороховецкой волости Владимирского уезда урочища Лушка «с лесом с бортъным» (в котором было «выделано бортей и старых и новых полторы тысячи») и в Ярополческой волости того же уезда — сельца Перова с «бортным лесом» стоимостью в восемь рублей[978]. К сожалению, о том, как велась эксплуатация этих угодий, данных в нашем распоряжении нет. Можно думать, что в указанных вотчинах Троице-Сергиева монастыря имелись такие же бортничьи деревни, как и на землях, принадлежавших митрополичьей кафедре.
В Нижегородском уезде «бортным ухожаем» в лесу, расположенном и по горной, и по луговой сторонам Волги, владел Амбросиев-Дудин монастырь. До 1485 г. с «ухожая» взимался казенный оброк, который с этого времени по жалованной грамоте Ивана III был отменен, так как выяснилось, «что бортного деревья стало мало не весь высечен»[979]. И в данном случае материал, рисующий формы эксплуатации бортного промысла, отсутствует.
Зато такой материал сохранился по вотчинам Симонова монастыря. Около 1380–1382 гг. последнему достались в результате земельного обмена с великим московским князем Дмитрием Ивановичем церковь Спаса-Преображенья (в Московском уезде, на берегу Медвежья озера), два озера (Верхнее и Нижнее), пять «деревень бортничьих» «и з бортью, и с лесом, и з болотом, и с перевесьи» (т. е. с лесными участками, предназначенными для ловли птиц). Все деревни названы по именам крестьян-бортников, а одна из них именуется «Игнатьева Старостина Жижнева»[980]. Значит, бортничьи деревни в целом представляли собой общий поселок, а жившие там промышленники составляли объединенный коллектив, возглавляемый старостой.
Из грамот князей угличского Андрея Васильевича (1484) и волоцкого Федора Борисовича видно, что тому же Симонову монастырю принадлежали бортные леса в — Угличском и Ржевском уездах. В эти леса не могли «вступаться» княжеские «подлазники». Архимандрит же имел право завести для разработки бортных промыслов специальных бортников, число которых определялось количеством бортей («и колко бортей ни будет со пчелами»), и отвести им землю для поселения («а на той земле… посадит архимандрит бортников»)[981]. По своему социальному положению, судя по всему, бортники принадлежали к числу зависимых крестьян.
Приведем еще один пример из области организации бортничьих промыслов, относящийся к звенигородскому Саввину-Сторожевскому монастырю. В 1404 г. князь Юрий Дмитриевич отдал монастырю «борть свою по речки по Иневе…» в Подмосковье, а одновременно передал игумену «бортника Ондрейка Телицина, з деревнею, в которой живет… и он те борти монастырский делает»[982]. Бортник, о котором идет речь, мог быть и посаженным на землю холопом, и крестьянином. Но во всяком случае он специализировался на разделке деревьев с пчелиными ульями и на добыче меда. Деревня, в которой он жил, могла стать исходной точкой для возникновения более обширного промыслового поселка.
Бортничество — это один из видов промыслов, выделяющихся в специальную отрасль, в некоторых случаях уже мало связанную с земледелием. Другим видом крестьянских промыслов является рыболовство. «Рыболовли деревни» упоминают в своих духовных грамотах великая княгиня Софья Витовтовна (1481) и великий московский князь Василий Васильевич (1461–1462)[983].
Некоторые данные (правда, не всегда прямые) содержат о поселениях рыболовов документы Кириллова-Белозерского монастыря. В конце XIV — начале XV в. князь Андрей Дмитриевич «пожаловал» игумена Кирилла и запретил кому-либо из посторонних монастырю лиц ловить рыбу на озере, «которое озеро под монастырем». Исключение было сделано лишь старожильцам, «которые живут около озера»[984], т. е., по-видимому, крестьянам, для которых рыболовство стало профессией. В 40–70-х годах XV в. слободчик Жалобинской слободки Иван Щапов бил челом белозерскому князю Михаилу Андреевичу с просьбой разрешить ему поледную ловлю рыбы в озере Уломском, где находились рыбные промыслы Кириллова-Белозерского монастыря («Что озеро Оуломское ловит Касьян игумен з братьею на монастырь, ино ми бил челом з Жалобиньской слободки Ивашко Щапов слободщик о поледенъном, а хочет ловити на том озере на пол еденном»[985]). Можно думать, что Жалобинская слободка представляла собой промысловый поселок, жители которого занимались преимущественно рыболовством. То же самое, очевидно, можно сказать относительно жителей белозерских деревень Панкратовской, Васильевской Плавины, Вкемерья, вымененных Алексеем Афанасьевым у князя Михаила Андреевича. Неслучайно князь освободил крестьян этих деревень на три года от взноса «рыбного», получив за эту пошлину от Андрея Афанасьева единовременно пять рублей. «…И хто имет у Алешки в тех деревнях жити людей, и рыбники мои белозерские на Олешке и на его людех рыбного не емлют на три года, занежо то есми рыбное Алешке отдал в придаток за пять рублев»[986].
«Слободки», населенные рыболовами, находились на великокняжеских черных землях в Ржевском уезде. Так, московский великий князь Василий Дмитриевич передал Симонову монастырю право сбора оброка рыбою «со Вселуцкие волости 400 костоголова да с Кличенские волости 400 же костоголова на всякой год». Тот же князь отдал монастырю два озера в Ржевском уезде (Сороменце и Корогощ), «да и люди по обе стороны Сороменця» (как видна из документов, не холопов, а зависимых крестьян-рыболовов)[987].
Поселки рыболовов возникали во владениях Троице-Сергиева монастыря. Так, в 1432–1445 гг. княгиня Аграфена шехонская с детьми предоставила Троице-Сергиеву монастырю право «ез… бить» в Шексне и рыбу «ловити… двема неводы монастырьскыми» в Шексне и Волге[988]. В районе рыбных ловель возникли «слободки»[989].
Промысловый характер имел поселок московского Чудова монастыря — село Филипповское на реке Великой Шерне, где монастырю принадлежали «ловилища рыбьи» и где «опришние люди рыбы не лавливали никто, ни сежь не бивали»[990].
Рыболовы жили в деревне Медведкове и слободе Тимофееве в Кличенском уезде, принадлежавших Иосифову-Волоколамскому монастырю. По жалованной грамоте волоцкого князя Федора Борисовича 1500 г. монастырским крестьянам разрешалось ловить рыбу в озере Селигере двумя неводами и пятью керегодами. «А ловят где хотят, опроче моих тоней, а подлетчики мои на ловлю их не нарежают и пошлины своея на них не емлют»[991].
При наличии не оставляющих сомнения данных о том, что в ряде случаев рыболовство получало значение специальной отрасли крестьянских промыслов, надо сказать, что в целом его связь с земледелием оставалась еще достаточно тесной. Так, например, в одной записи второй половины XV в. указаны рыбные промыслы Троице-Сергиева монастыря на реке Клязьме, выше Гороховца, и расположенные в районе Гороховца монастырские деревни, крестьяне которых, очевидно, были заняты на промыслах. Характерно, что это были пашенные крестьяне[992].
В условиях известного подъема земледелия (о чем речь шла во второй главе) приобретало большое значение мельничное дело (устройство и эксплуатация мельниц). «Мельницы» и «мельники» довольно часто упоминаются в документах. При земельных тяжбах мельницы являлись одним из объектов спора[993]. Использование мельниц, требовавшее определенных технических навыков, было предметом правительственных «дозоров». Так, в 60–80-х годах XV в. дьяк Семен Васильев по приказу Ивана III осматривал на месте мельницы Симонова и Петровского монастырей, поскольку к великому князю поступила жалоба, что «петровской мельник» «подпруживает Симоновскую мельницу, воду держит не по мере». В результате обследования было установлено, что «Петровская мельница Симоновскую мельницу потопила». Тогда дьяк велел «Петровской мельнице… воду спустити» и распорядился, чтобы в дальнейшем вода поддерживалась на уровне специально забитого в пруд перед трубою кола. Нарушение этого постановления должно было повлечь за собой штраф[994].
Но нас сейчас интересует не техника мельничного дела, а его социально-экономическая сторона. Среди мельников были и холопы вотчинников, и зависимые от них крестьяне. Многие мельники, как и обычные крестьяне, занимались сельским хозяйством. В грамоте около 1494 г. волоцкого князя Бориса Васильевича к посельскому села Шарапова говорится о «пожаловании» Троице-Сергиева монастыря мельницею на реке Клязьме «в оброк, и с тою землею, которую мелники пахали, и сена которые косили…»[995] Однако из одновременной жалованной грамоты того же князя Троице-Сергиеву монастырю как будто можно вывести заключение, что земледелие в данном случае перестает быть для мельников основным занятием, что главным их делом становится эксплуатация мельницы. «Что есми их [монахов] пожаловал на Клязме мелницою в оброк, да пустошми Черньцовскою да Подкинскою, что мелники похали, — и хто у них на той мелнице имет жити мелников и на тех пустошех крестьян, и тем их людем не надобе… никоторые пошлины…»[996] Приведенный текст распадается на две части. В первой из них речь идет о прошлом (тогда сельское хозяйство вели мельники), во второй — о будущем (мельники будут работать на мельнице, остальные крестьяне — обрабатывать пустоши).
Часть крестьян находила применение своему труду на солеварнях, принадлежавших князьям, боярам, митрополичьей кафедре, монастырям. Так, в Нерехте на соляных варницах Троице-Сергиева монастыря в середине XV в. были заняты работой в качестве водоливов, дровосеков, дрововозов крестьяне соседнего села Федоровского с деревнями[997]. У Соли Галицкой близ солеварен Троице-Сергиева монастыря находились деревни Гнездниковская, Верховье и др., жители которых, по-видимому, использовались монастырскими властями на варничных работах[998]. В деревне Говядовской у Великой Соли также жили солевары и водоливы Троице-Сергиева монастыря[999]. В починке Реденском у Нерехты в 70–80-х годах XV в. проживали повары, водоливы, «окупленые люди домовые», работавшие на митрополичьей варнице[1000]. Часть работных людей на соляных промыслах, возможно, уже не была связана с земледелием.
Жители отдельных селений белозерских Кириллова и Ферапонтова монастырей, а также черных деревень волости Волочка Словенского специализировались на переправе по суху из одного озера в другое судов с прибывавшими сюда гостями. В жалованной грамоте Верейского и белозерского князя Михаила Андреевича 1454–1455 гг. говорится: «Что приходят гости на Волочек, на Словенское озеро, да с Словенского озера волок на Порозобицькое озеро, или с Порозобицького озера на Словенское озеро, и яз пожаловал двема монастырем, Кирилову монастырю да Мартемьянову, — велел есмь им треть волочити, а два жеребья велел есмь волочити волочаном волостным людем и слугам и черным»[1001].
В нашем распоряжении очень мало данных о таких видах деревенского ремесла, как обработка металла, дерева, кожи и т. д. Материал, собранный и обследованный Б. А. Рыбаковым, относится в значительной мере к Новгородской земле. Б. А. Рыбаков не использовал одну группу источников, касающихся Северо-Восточной Руси, — акты на земли духовных феодальных корпораций, в которых часто встречаются имена деревенских ремесленников. Наибольший интерес представляют по количеству материала акты XV в. Троице-Сергиева монастыря. В них неоднократно встречаются кузнецы (в качестве «послухов» при оформлении земельных актов[1002] и «знахорей» на суде[1003], «мужей» на земельных «разъездах»[1004]). В документах XV в., фиксирующих земельные права Кириллова — Белозерского монастыря, не раз попадается имя кузнеца Михаля[1005]. Видно, что кузнецы занимали видное положение среди крестьян (как черных, так и монастырских). В их работе была нужда, судя же по писцовым книгам Троице-Сергиева монастыря и митрополичьей кафедры конца XV — начала XVI в.[1006], число кузнецов в сельских местностях было ограничено (правда, показания писцовых книг могут быть недостаточно точными).
Из других ремесленных профессий при перечислении послухов, присутствовавших при совершении земельных сделок, и «знахорей», опрашиваемых на суде, в документах называются булатник[1007], иконники, крестечник[1008], серебряный мастер[1009]. Некоторые из этих профессий передавались по наследству: так, у иконника Степана был сын Тимоша Степанов[1010]. Интересно, что последний являлся человеком грамотным и даже писал документы, оформлявшие сделки на землю. Весьма вероятно, что люди указанных специальностей не были связаны с деревней и работали в самом Троице-Сергиеве монастыре. В одной продажной записи Симонова монастыря «златой мастер» и «иконник» названы среди монастырских властей (архимандрита, казначея, строителя)[1011]. Значит, они занимали видное положение в монастыре.
Встречаются в актах Троице-Сергиева монастыря, митрополичьей кафедры и т. д. указания на плотника[1012], токаря[1013], швецов[1014], холщевника[1015], епанечника[1016], скорного мастера[1017].
В целом надо сказать, что ремесленные профессии, восстанавливаемые по актам Северо-Восточной Руси, совпадают (за некоторыми исключениями, например за исключением доменного дела, о котором нет данных для центральных районов Руси) с теми профессиями, список которых составлен Б. А. Рыбаковым по Новгородским писцовым книгам конца XV в.[1018] Установить процент неземледельческого населения среди деревенских ремесленников невозможно. Сведения о них слишком случайны. Во всяком случае, несомненно, что в русской деревне XIV–XV вв. господствовала домашняя крестьянская промышленность. Среди отдельных профессий (например, кузнецов, плотников) имела место и работа на заказ.
С. Б. Веселовский поднял очень интересный вопрос о возникновении в Северо-Восточной Руси в период образования централизованного государства сельских торжков. Автор относит это явление «ко второй половине XV в. и последующему времени». Но для второй половины XV в. он приводит только два примера, свидетельствующих о наличии торжков в селах. Данные, приведенные С. Б. Веселовским и широко затем использованные в советской литературе, относятся к селам Медне Новоторжского уезда и Клементьеву Радонежского уезда[1019]. Между тем в распоряжении исследователей имеется гораздо больший материал о сельской торговле во второй половине XV в.
В духовной Ивана III 1504 г. говорится о торговле «съестным припасом» в подмосковных «селцех»[1020]. Из жалованных грамот можно сделать вывод, что торжки были в принадлежавших Троице-Сергиеву монастырю селах Куноках Дмитровского уезда[1021], Кучках и Деревеньках Юрьевского уезда[1022] и пр.
Сохранилась чрезвычайно интересная грамота Ивана III 1462–1466 гг. переяславским таможникам — Мартыну Черному и Гриде Ильину, которые «откупили» право сбора тамги и «емлют» на «людех» Троице-Сергиева монастыря в Переяславле «тамгу и все пошлины», «да и по селом деи по их по манастырьским посылают поборов брати». По жалобе властей Троице-Сергиева монастыря князь распорядился: «и вы бы [таможники] и нынеча по старине на их людех на манастырских тамги, ни каких пошлин не имывали, ни по селом бы есте по их не посылали поборов брати»[1023]. Раз по селам Троице-Сергиева монастыря, расположенным в Переяславском уезде, собирались таможенные пошлины, значит там производилась торговля.
В Бежецком Верхе у Троице-Сергиева монастыря были довольно крупные села Присеки и Сукромное. В жалованной тарханно-несудимой грамоте на эти села, выданной в 1462 г. Иваном III монастырю, в числе пошлин, от уплаты которых княжеским финансовым агентам освобождаются «все их крестьяне, селчяне монастырские и деревенщики», фигурируют мыт, тамга, осминичее, явка[1024]. Поэтому можно думать, что в Присеках и Сукромном был местный Торжок. Такой вывод находит косвенное подтверждение и в некоторых других источниках. Из жалованной грамоты Троице-Сергиеву монастырю угличского князя Андрея Васильевича 1467–1474 гг. видно, что село Присеки представляло собой оживленный населенный пункт, вблизи которого совершался перевоз через реку Мологу («…а лете деи Мологу перевозятся под Присеками»). Из фискальных соображений князь отдал распоряжение (оглашенное на торгу в Городце), чтобы переправа через Мологу происходила в официально утвержденном месте, под Городцом (где за это взимались, конечно, и соответствующие пошлины). Там же было разрешено держать свой плот и присецким посельским («а поселские присецкие под Городецком на Молозе на перевозе держат плот свои»)[1025]. То обстоятельство, что реальная действительность не укладывалась в княжеские требования, что фактически местом переправы через Мологу являлся перевоз под Присеками, заставляет предположить, что присецкий торжок в какой-то мере конкурировал с городецким торгом. Характерно, что в некоторых грамотах село Присеки называется «слободой»[1026].
Село Троице-Сергиева монастыря Илемна, расположенное в Верейском уезде, было земледельческим и в то же время промысловым. Его население занималось лесным промыслом. По жалованной грамоте Ивана III 1467–1474 гг. «хрестьяном илемничем, селчяном и деревляном» было разрешено «сечи дрова и бревна ронити» в великокняжеских лесах. В 1487 г. угличский князь Андрей Васильевич позволил илеменским крестьянам «в свои лес в Переделскои ездити по дрова и по берна и что им будет иное надобет в лесе». Посельский села Илемны должен был давать крестьянам, отправляющимся на лесной промысел, в соответствии с их численностью («сколько их поедет в лес») «узолки за своею печатью», а княжеские пошлинники по представлении таких «узолков» были обязаны освобождать их от уплаты явки, мыта и от других поборов. Из грамоты волоцкого князя Бориса Васильевича конца 50–70-х годов XV в. видно, что крестьяне беспошлинно прогоняли из Илемны плоты и совершали довольно частые поездки «к монастырю» и в Малый Ярославец, везя оброк «или иное што» (возможно, товар на продажу) или отправляясь «на порожне»[1027].
В Угличском уезде было расположено принадлежавшее Троице-Сергиеву монастырю село Прилуки. Там велось земледельческое хозяйство. В Прилуки монастырские старцы посылали «по масла и по заспу»[1028]. В то же время село представляло собой промысловый центр. Здесь жили «рыболове, черньци и миряне», которые получили от великого московского князя Василия II право ловить рыбу «волно» «всякою ловлею в реке Волге, вниз до Ярославского рубежа». Монастырские рыбные промыслы представляли собой, по-видимому, довольно выгодное предприятие, привлекавшее внимание угличских посадских людей. Не случайно в жалованной грамоте Василия II Троице-Сергиеву монастырю 1447–1455 гг„имеется специальный пункт, запрещающий монастырским приказчикам принимать в Прилуки рыболовов, вышедших из Угличского посада. «А моих рыболовов, великого князя, с Углеча к себе в Прилук не приимають»[1029]. В реках Корожечне и Пукше прилуцкие крестьяне ловили бобров. Население Прилук, очевидно, постоянно пользовалось для своих хозяйственных целей перевозом под Угличем, потому что прилуцкий посельский должен был давать «перевозником оуглечьским с монастырских хрестиан оброкомь по двенатцати алтын на лето»[1030]. Весь приведенный мною материал источников создает представление о селе Прилуках как оживленном земледельческом и промысловом поселке, в котором, вероятно, был местный Торжок. По крайней мере в жалованной грамоте Василия II Троице-Сергиеву монастырю 1455 г. в числе тех пошлин в княжескую казну, от которых были освобождены монастырские крестьяне, названы тамга, осминичее, костки[1031].
В Суздальском уезде Троице-Сергиеву монастырю принадлежало большое село Шухобалово. Это был центр по преимуществу земледельческого хозяйства. Местные крестьяне торговали хлебом. Московские князья своими жалованными грамотами запрещали собирать в Шухобалове тамгу, мыт, что указывает (хотя и не прямо) на наличие там местного торга. С Шухобалова ежегодно уплачивался в великокняжескую казну денежный оброк[1032], что также косвенно может свидетельствовать о втягивании села в товарно-денежные отношения.
Вело торговлю население села Федоровского и «тянувших» к нему деревень, сосредоточенных в центре соляных промыслов — Нерехте. Это видно из того, что жалованной грамотой 1453 г. великая княгиня Мария Ярославна освободила крестьян указанного села с деревнями от платежа ряда торговых пошлин: осминичего, весчего, явленного, пятенного. О том, что в районе Нерехты развивались (хотя мы и не знаем, в какой степени) товарно-денежные отношения, свидетельствует тот факт, что в конце 70-х годов XV в. с села Федоровского и других владений Троице-Сергиева монастыря, здесь расположенных, в княжескую казну шел денежный оброк в сумме 18 рублей ежегодно[1033].
Вероятно, занимались торговлей и крестьяне сел и деревень Троице-Сергиева монастыря, находившихся в районе Соли Галицкой. В пользу этого утверждения говорит то обстоятельство, что, согласно жалованной грамоте Василия II 1455–1462 гг., крестьянские натуральные повинности в пользу волостелей («корм») были здесь переведены на деньги[1034].
С. Б. Веселовский утверждает, что возникновение местного торжка в митрополичьей Карашской слободе Ростовского уезда относится ко второй половине XVI в.[1035] С этим утверждением согласиться нельзя, ибо, судя по документам второй половины XV в., там уже в это время производилась торговля предметами местного производства и «перекупным товаром». Через слободку Караш был проложен «путь непошлой» из Ростова, Юрьева, Переяславля и других мест[1036]. Слободка Караш, по-видимому, была оживленным торговым центром.
Симонов монастырь владел в Ржевском уезде слободкой Рожек, расположенной в районе озер, богатых рыбой. По всей видимости, в слободке производилась торговля продуктами рыболовства[1037].
В Белозерском уезде довольно оживленными поселками были слободки Кириллова монастыря — Рукинская и Романовская. Через, них проходил путь из Волочка, Череповца и из других мест. Во второй половине XV в. князь Михаил Андреевич обложил эти слободки денежным оброком[1038]. В Белозерской таможенной грамоте 1497 г. говорится о белозерской волости Угле как торговом пункте: «А на Угле быти торгу по старине»[1039].
Я не буду специально останавливаться на характеристике тех промыслово-торговых поселков-рядков, которые во второй половине XV в. (а в некоторых случаях и раньше) возникли в Новгородской земле, где процесс развития товарно-денежных отношений, по-видимому, совершался интенсивнее, чем в других районах Руси. Я только напомню некоторые данные об этих рядках, уже хорошо известные в нашей литературе. В Ужинском погосте Шелонской пятины к началу XVI в. (около 1500 г.) числились 81 двор и 143 человека тяглого населения мужского пола. Ни один двор не имел пашни. Большинство жителей поселка занималось рыболовством и продажей рыбы. Во Взвадском рыболовецком погосте той же пятины в то же время значилось по писцовым книгам 88 непашенных дворов и 130 тяглецов. С 1498 г. оброки здесь были переведены на деньги. В Бежецкой пятине, на р. Мете, к концу XV в. вырос рядок Млево. В нем было 225 лавок, в которых крестьяне торговали хлебом и другими товарами. В Деревской пятине, в волости Березовец, около озера Селигер, возник небольшой посад. В 1495 г. там имелось 46 тяглых дворов и 50 тяглецов, которые, однако, не полностью порвали с земледелием. Стерженский погост Деревской пятины представлял собой торгово-ремесленный поселок. В 1495 г. здесь значилось 17 дворов, из них 5 непашенных. В поселке Мореве (той же пятины) в том же году было зарегистрировано 11 пашенных и 7 непашенных дворов, 2 двора церковного причта. Жители Стержа и Морева занимались кузнечным делом. В волости Велия, где были развиты бортничество, рыболовство, льноводство, разведение хмеля, опись 1495 г. отметила 5 тяглых и 19 непашенных дворов, два двора церковного причта, 10 захребетников[1040].
Возникновение в XV в. в ряде областей поселений промыслово-торгового типа, конечно, содействовало образованию экономических связей (пусть пока еще главным образом в ограниченном локально масштабе). И это создавало предпосылки для политического объединения русских земель. Однако надо иметь в виду, что территориальное разделение труда только еще зарождалось и основывалось на различии естественно географических условий в разных районах[1041].
Мне кажется, что в связи с тем, что некоторые села приобрели во второй половине XV в. значение промысловых и торговых пунктов, в княжеских жалованных грамотах, выдаваемых владельцам этих сел, появляются специальные статьи, запрещающие посторонним людям приезжать «незванными» на «пиры» и «братчины» к крестьянам этих сел. Очевидно, скопление народа в селах, жители которых занимались промыслами, где велась торговля, где среди крестьян выделилась часть зажиточных людей, не представлялось желательным ни землевладельцам, ни князьям, ибо подобное скопление могло повести к неприятным для них последствиям: к материальным убыткам, нарушениям установленного феодалами в своих имениях правопорядка, к уголовным преступлениям, а иногда, может быть, и к социальным волнениям.
Статьи жалованных грамот о запрете «незванным» людям посещать сельские «пиры» и «братчины» по-настоящему еще в исторической литературе не изучены, их социально-экономический и политический смысл должным образом не раскрыт. Чтобы восполнить этот пробел, мне представляется методологически правильным рассмотреть соответствующие жалованные грамоты по отдельным феодальным владениям, ибо только таким путем можно понять, какую роль играли эти грамоты в конкретно-исторических условиях.
Наибольший интерес представляют документы Троице-Сергиева монастыря, во владениях которого в XV в. появился ряд сел, где производились промыслы и торги. Рассматривая жалованные грамоты князей Троице-Сергиеву монастырю, прежде всего, как я уже говорил, можно сделать вывод, что только со второй половины XV в. в них начинают фигурировать пункты, касающиеся «незванных» гостей на крестьянских пирах и братчинах. Далее, следует подчеркнуть, что статьи с запретом «незванным» гостям бывать на крестьянских «пирах» и «братчинах» появляются в первую очередь в жалованных грамотах, относящихся к таким крупным промысловым населенным пунктам, как Клементево в Радонежском уезде, Присеки в Бежецком уезде, Илемна в Верейском уезде, Шухобалово в Суздальском уезде[1042] и т. д.
«Незванные» гости приезжали к монастырским крестьянам на «пиры» и «братчины» в те дни, когда в селах и деревнях, в которых они жили, отмечались какие-либо «праздники»[1043]. Весьма вероятно, что в определенные праздники в тех или иных сельских местностях происходили и торги, в связи с чем там скоплялось много народа. Согласно указаниям жалованных грамот, можно думать, что этот народ собирался не из одних ближних, но также и из сравнительно отдаленных мест. Источники говорят не только о «приходе», но и о «приезде» разных людей на «пиры» и «братчины», о том, что приезжие оставались после пиршеств на «ночлег» у хозяев[1044]. «Пиры» и «братчины» — это, очевидно, представляющие собой пережитки языческого культа коллективные торжественные собрания, во время которых съехавшиеся угощались за праздничным столом. В то же время можно думать, что такие собрания представляли собой примитивные формы организации местного сельского населения. В этих формах проявлялась деятельность сельской крестьянской общины. Во время «пиров» и «братчин» могли обсуждаться крестьянские нужды, решаться мирские дела. «Пиры» и «братчины» были одним из средств сплочения крестьянства в условиях их разобщенности по отдельным, мало связанным еще между собой селениям, разбросанным на огромной территории аграрной страны.
Кто же бывал на «пирах» и «братчинах» в качестве «незванных» гостей? Разные люди. Во-первых, представители княжеской администрации — тиуны, доводчики[1045], кто-либо из лиц, принадлежащих к персоналу наместников и волостелей[1046]. Такие посетители были, конечно, весьма нежелательны для крестьян. Поэтому содержащееся в княжеских жалованных грамотах (в соответствии с челобитьями землевладельцев) запрещение подобным людям приезжать на «пиры» и «братчины» к их вотчинным крестьянам отвечало интересам последних. Столь же нежелательными для крестьян посетителями их пиршеств были и боярские «люди», если понимать под этим термином дворцовых и военных слуг бояр[1047]. Но когда в жалованных грамотах князей поднимается вопрос о недопущении на «пиры» и «братчины», устраиваемые монастырскими крестьянами, великокняжеских или боярских «сельчан», то невольно возникает предположение, что это делалось в интересах не столько сельского населения, сколько землевладельческого класса. Формально соответствующие статьи жалованных грамот звучат так: великокняжеский или боярский «сельчанин» зашел «незванным» на «пир», на «братчину» к монастырским крестьянам. Последние могут его «выслать вон беспенно» (т. е. безнаказанно). В условиях феодальной раздробленности, когда у крестьянства отсутствовала крепкая классовая солидарность, подобные явления вражды между крестьянами отдельных владельцев были достаточно распространенными. А феодалы и феодальное государство эту вражду намеренно поддерживали и разжигали из боязни того, как бы не последовало сплочение антифеодальных сил (пусть даже в местном, локальном масштабе). Такова была сознательная политика, проводимая князьями. Но за соответствующими формулами жалованных грамот раскрывается реальная действительность: «сельчане» разных землевладельцев не только враждовали, но вопреки воле и намерениям их господ между ними происходило общение, у них зарождались какие-то элементы солидарности в борьбе за свои классовые интересы, а одним из путей к этому было соприкосновение на «пирах» и «братчинах».
Из жалованных грамот видно, что на «пирах» и «братчинах» их участники из числа «незванных» гостей совершали (с точки зрения феодального права) преступления, которые квалифицируются как «гибель», «бой», «лихо»[1048], т. е. воровство, драка, убийство. Князья своими жалованными грамотами устанавливают ответственность за эти преступления пришлых людей и берут под защиту местных крестьян от своей администрации, представители которой насильно вторгались к крестьянам. Подобными мерами достигалась популярность княжеской власти в глазах сельского населения и охранялись интересы вотчинников, для которых было важно, чтобы жизнь и имущество их крестьян не подвергались опасности в результате самоуправства со стороны наместничьих и волостелиных тиунов и доводчиков, боярской дворни и т. д. Но нельзя упускать из виду и другое: князья боялись за тех лиц из числа своей администрации, которые попадали на «пиры» и «братчины», как бы они сами не стали жертвой нападения со стороны крестьян, в этих случаях представлявших собой в какой-то мере уже сплоченный коллектив. Опасались князья и общения с местными крестьянами «сельчан», пришедших на «пиры» и «братчины» из других сел. Опасались потому, что «пиры» и «братчины» являлись, очевидно, не просто местом праздничной встречи, а служили (пусть примитивной) организационной формой, через которую проявлялась (еще в зародышевом виде) консолидация классовых интересов крестьянства. Поэтому и «лихо» и «гибель», которые могут случиться во время «пира» и «братчины», — это вовсе не всегда уголовные преступления. За этими терминами могут скрываться и разные проявления классового протеста крестьянства: убийства представителей феодальной администрации, хищение феодальной собственности и т. д.
Таким образом, на основе изучения статей жалованных грамот о «незванных» посетителях крестьянских «пиров» и «братчин», можно, мне кажется, сделать следующий вывод. Появление указанных статей в документах второй половины XV в. связано с образованием в это время крупных населенных земледельческих и промысловых сел с местными торжками. Они становились центрами притяжения для окрестного (в том числе крестьянского) населения. В связи с этим поднималась активность крестьянства. «Пиры» и «братчины», устраивавшиеся в таких населенных пунктах в праздничные дни (может быть, совпадавшие с днями, в которые происходили сельские торги), делались местами сборищ крестьян. Поэтому так подозрительно относились к крестьянским «пирам» и «братчинам» и землевладельцы, и правительство, под видом защиты их участников от непрошенных гостей старавшиеся парализовать возможность каких-либо нежелательных выступлений самих крестьян.
Следует обратить внимание еще на два пункта изучаемых жалованных грамот. Один из них касается «попрошаев», являющихся к крестьянам. Таких «попрошаев», согласно указаниям жалованных грамот, велено «слати з двора беспенно» и ничего им не «давати»[1049]. О ком здесь идет речь, сказать трудно. Может быть, о тех же наместничьих слугах или боярских послужильцах, которые станут заниматься вымогательствами с крестьян. Но, может быть, и об обедневших, обнищавших, обезземеленных крестьянах. «Что их деревни на Колкаче, и в те их деревни из моих волостей ездят попрошаи жита просити», — читаем в грамоте вологодского князя Андрея Васильевича Кириллову-Белозерскому монастырю 1471–1475 гг.[1050] В данном случае совершенно ясно, что «попрошаями жита» являются представители беднейшей части крестьянства, очевидно, лишившиеся земли и не имевшие средств к существованию. Появление таких социальных элементов в феодальной деревне весьма знаменательно, означая дальнейшее обострение классовых противоречий и вызывая в качестве реакции со стороны господствующего класса усиление государственного аппарата.
Другое интересное явление, отраженное в жалованных грамотах второй половины XV в., — это деятельность в селах и деревнях бродячих скоморохов: «такжо и скоморохи у них в тех в их селех не играют»[1051]. Запрещение скоморохам выступать с представлениями среди крестьян говорит о том, что правительство боялось таких выступлений. Вероятно, они таили в себе какую-то социальную опасность, заключая элементы критики феодальных порядков.
Рядом со скоморохами источники иногда упоминают «смычников»: «а скоморохи и смычники к ним играть по деревням и по селом не ходят», — указано в жалованной грамоте рузского князя Ивана Борисовича Симонову монастырю 1502 г.[1052] «Смычники» — это, очевидно, люди, играющие на каких-то инструментах. Надо думать, что термин происходит от слова «смычок», а не «смык» — примитивная борона, как предположил Б. А. Рыбаков[1053].
Скоморохи упоминаются в писцовых книгах в качестве деревенских жителей[1054]. Но, очевидно, земледелием они не занимались и добывали средства к существованию в качестве бродячих актеров.
Характерно, что в некоторых княжеских грамотах скоморохи ставятся рядом с «попрошаями» хлеба («ни скомороси у них в тех селах и в деревнях не играти, ни попрошатаем у них в тех селах и в деревнях не ездити, жита не збирати»)[1055]. Значит, с точки зрения княжеской власти, скоморохи принадлежат к тем элементам общества, которые питаются подаянием и с которыми государство ведет борьбу.
Из приведенного материала, по-моему, хорошо видно, как новые явления в области экономики вызывают обострение классовых противоречий в феодальной деревне, а это обострение заставляет господствующий класс искать новых форм организации своей политической власти.
Одной из очень важных проблем экономического развития Северо-Восточной Руси XIV–XV вв. является вопрос о степени связанности в это время с рынком крестьянского хозяйства. Источников для решения указанного вопроса мало. По преимуществу это жалованные грамоты князей монастырям и митрополичьей кафедре, освобождающие население вотчин духовных феодалов от уплаты в княжескую казну пошлин при проезде с товарами и при реализации их на рынке. Соответствующие пошлины должны были взиматься в свою пользу теми духовными землевладельцами, в зависимости от которых находились торгующие крестьяне. Стало быть, узость источниковедческой базы заставляет исследователя изучать вопросы товарного производства через призму материала, характеризующего товарное обращение. Естественно, что вполне убедительные выводы таким путем получены быть не могут.
Общий вывод, который можно сделать на основании названных выше источников, сводится к тому, что экономика XIV–XV вв. являлась натуральной, о развитии товарного производства в сельском хозяйстве по-настоящему говорить еще не приходится. Но продажа крестьянами сельскохозяйственных продуктов была явлением достаточно распространенным. А в некоторых промысловых хозяйствах, может быть, можно усмотреть и элементы производства на рынок. И, конечно, рост (в связи с развитием сельского хозяйства) экономических связей в стране (хотя бы в области товарного обращения, а не производства) служил предпосылкой политического объединения русских земель.
Рассмотрим имеющийся в источниках материал, характеризующий торговые операции крестьянства Северо-Восточной Руси. В большинстве жалованных грамот князей монастырям данные о крестьянской торговле очень лаконичны и скупы. Но и эти скудные указания ценны, ибо они свидетельствуют о том, что (как было мною подчеркнуто) во всяком случае продукция крестьянского земледельческого и промыслового хозяйства фигурировала на рынке как товар.
Жалованная грамота ярославского князя Федора Федоровича Толгскому монастырю на деревню Кукольцино около 1400 г. гласит: «А што купят или што продадут, ине таможником моим не являют»[1056]. Из жалованной грамоты князя Юрия Дмитриевича Саввину-Сторожевскому монастырю 1404 г. на владения в Звенигородском и Рузском уездах видно, что монастырские крестьяне торговали в селах и на «торгах» (может быть, в городах, а может быть, в специальных торгово-ремесленных поселениях — «рядках», о которых шла речь выше). «А который хрестьянин монастырской продаст в торгу или в селе, — и они тамгу платят игумену Саве в монастыре»[1057]. Жалованная грамота князей Василия и Федора Юрьевичей Шуйских Спасо-Евфимьеву монастырю 1445–1446 гг. предусматривает возможность, что кто-либо из монастырских крестьян «купит ли что, продаст ли», освобождая их от уплаты пошлин[1058]. В жалованной грамоте 1447–1455 гг. серпуховско-боровского князя Василия Ярославича Троице-Сергиеву монастырю на двор в городе Дмитрове и на земельные владения в Дмитровском уезде говорится: «…хто у них в тех селех живет людей и в их дворе в городском, ино те люди купят ли што, продадут ли, ино тем людем не надобеть явленное, ни пятенное»[1059]. К 1462–1466 гг. относится распоряжение Ивана III, посланное в Галич таможнику Федору Добрынину, о ненарушении жалованной грамоты, данной князем Троице-Сергиеву монастырю, и о невзимании таможенных пошлин с монастырких старцев и крестьян[1060]. В жалованной грамоте князя Даниила Ярославича игумену Спасо-Ярославского монастыря Христофору на село Вышеславское с деревнями около 1463–1478 гг. читаем: монастырские крестьяне продаваемые товары «…таможником моим не являють, ни пошлин им никаких не дают»[1061]. В одновременно выданной грамоте князя Федора Романовича тому же монастырю на пустошь Головинскую имеется следующее предписание: «и што купят или што продадут, ине таможником моим не являют, являют анхимандриту или ево приказнику»[1062].
Особенно многочисленны в жалованных грамотах данные о крестьянской торговле лошадями. Эти данные фигурируют обычно в грамотах в связи с указанием на то, что при совершении в монастырских вотчинах актов купли-продажи лошадей представители княжеской администрации («пятенщики») не должны были производить их клейменье («пятненье»), сопровождавшееся взысканием соответствующей пошлины («пятна»). И клеймить продаваемых лошадей, и собирать за это пошлины получали право землевладельцы или их приказчики. В некоторых жалованных грамотах по этому поводу содержатся развернутые постановления. Например, в жалованной грамоте Василия II Троице-Сергиеву монастырю на село Шухобалово Суздальского уезда 1449–1450 гг. имеется следующий пункт: «…и кто в том селе живут у них люди, и почнут конми меняти или торговати, продаст ли кто, купит ли, — монастырскии люди, и они являют своему приказнику монастырскому; а монастырской приказник держит пятно свое у себя. А пятенник мой суждальской их коней монастырских не пятнит, ни пошлин с них не емлет никоторых»[1063].
В других случаях жалованные грамоты ограничиваются кратким упоминанием о том, что монастырские власти могут иметь собственное «пятно» (клеймо), что подразумевает и их право на получение пошлин от клеймения продаваемых и покупаемых их крестьянами лошадей. Так, в ряде жалованных грамот князей Иосифову-Волоколамскому монастырю содержится формула: «А пятно держит Иосиф в том селе и в деревнях свое»[1064].
Но в той или иной (в сокращенной или в полной) редакции формула жалованных грамот о монастырском «пятне» достаточно распространена, что, повторяю, служит доказательством распространенности торговли лошадями. О продаже коней крестьянами Троице-Сергиева монастыря имеются сведения, относящиеся к уездам: Московскому, Радонежскому, Дмитровскому, Переяславскому, Бежецкому, Новоторжскому, Тверскому, Кашинскому, Верейскому, Угличскому, Владимирскому, Суздальскому[1065].
Конкретный материал о торговле крестьян продуктами земледелия и животноводства находим в ряде жалованных грамот, выданных князьями властям отдельных монастырей, в которых содержится запрет различным представителям княжеской администрации останавливаться в монастырских владениях и требовать себе с населения бесплатно «корм». В то же время в указанных грамотах говорится, что лица, выполняющие княжеские поручения, могут купить у крестьян продукты по установившимся в соответствующих местностях ценам. Так, в грамоте, выданной около 1471 г. Иваном III Троицкому Махрищскому монастырю, имеется упоминание о княжеских гонцах, которые в монастырских деревнях «корм купят собе и конем»[1066]. В грамоте Ивана III Кириллову-Белозерскому монастырю 1479 г. читаем: «А кому ся прилучит в их селех и в деревнях в монастырьских обед или ночлег, и они у них кормы собе и конем купят по той цене, как коли у них в земле будет, и силою у них не емлют ничего»[1067].
В жалованной грамоте рузского князя Ивана Борисовича Симонову монастырю 1502 г. названы цены (меняющиеся в различные сезоны года) на продукты и товары, которых должны были придерживаться лица, попавшие в монастырские вотчины и вынужденные или пожелавшие там что-либо купить. «А нечто кого на дорозе ниволя изымает, а у них станет, и он у них корм купит и собе и конем. А купит кадь овса в осенинах четыре денги, а весне алтын; за двое хлебов даст денгу; в осенинах двое куров денга, а весне куря по денге. А сена сажень с ноги на руку косая, конец от земли до земли, денга»[1068].
Из приведенных примеров видно, что крестьяне различных монастырских сел и деревень торговали сельскохозяйственными продуктами, что эта торговля имела не спорадический, а более или менее устойчивый характер, что на отдельные произведения земледельческого крестьянского хозяйства в урожайные годы устанавливались более или менее стабильные цены.
О масштабах крестьянской торговли можно в известной мере судить на основании материала большинства жалованных грамот, предусматривающих торговые сделки трех типов: 1) между крестьянами в пределах данного селения; 2) между крестьянами разных селений в пределах одной волости или уезда; 3) между крестьянами и горожанами данного уезда. Сведения обо всех трех названных случаях содержатся в жалованной грамоте дмитровского князя Юрия Васильевича Троице-Сергиеву монастырю 1471 г. на село Куноки в Дмитровском уезде. Прежде всего здесь речь идет о том случае, когда придется «монастырьскому человеку с монастырьским человеком [т. е. двум монастырским крестьянам] между собя купити, или продати, или менити». Подобные сделки не облагаются пошлинами со стороны княжеских чиновников: «и они [крестьяне] таможником моим, ни пошлинником не являют, ни пятенщиком не являют жо, ни пятна у них, ни пошлин с того не дают». Затем грамота останавливается на других случаях, когда «каков торг или мена монастырьскому человеку с гороцким человеком или с волостным человеком». В таких случаях княжеские финансовые агенты облагают пошлинами лишь горожан и черных, но не монастырских, крестьян: «и городцкои человек и волостной являют моим пошлинником, а монастырской являет своему монастырьскому приказнику, а таможники мои и пятенщики не вступаются в монастырьского человека ни в чем, и все пошлинники». Аналогичные условия торга встречаются в грамотах Ивана III Троице-Сергиеву монастырю 1472–1473 гг. на села Кучки и Деревеньку Юрьевского уезда и дмитровского князя Юрия Ивановича тому же монастырю на ряд сел и деревень Дмитровского уезда 1504 г.[1069]
Итак, по-видимому, преобладали торговые сделки крестьян в местном масштабе. Но иногда торговые операции крестьян выходили за пределы данного селения, данного уезда, за пределы ближайшего города. Крестьяне выезжали с продуктами своего производства и в более отдаленные волости или города. Так, жалованная грамота Василия II Троице-Сергиеву монастырю 1432–1445 гг. предусматривала, что монастырские «люди» (крестьяне), проживавшие в Ростове в монастырском дворе и занимавшиеся рыбной ловлей, «…учнут торговати в… городех или в волостех, купят ли что, продадут ли…», и освобождала их от пошлин, взыскиваемых при совершении подобных торговых сделок[1070].
Согласно жалованной грамоте Ивана III Троице-Сергиеву монастырю 1467–1474 гг., крестьяне ряда монастырских сел и приселков, а также монастырские старцы и слуги могли беспошлинно проезжать «з житом или з животиною, с чем ни буди, какой товар ни повезут», через Козловский мыт, в Серебоже Переяславского уезда[1071]. Этот «товар» (и прежде всего хлеб и скот) переправлялся, конечно, в те районы (судя по всему, не очень отдаленные), где на него был бо́льший спрос.
Из жалованной грамоты угличского князя Андрея Васильевича Большого Троице-Сергиеву монастырю 1467–1474 гг. узнаем о том, что крестьяне ряда монастырских деревень Кашинского уезда «ездят. на Углечь торговати, или иным которым своим делом…»[1072]
Из грамоты Ивана III юрьевскому наместнику Семену Карповичу 1493 г. видно, что крестьяне суздальского села Шухобалова, принадлежавшего Троице-Сергиеву монастырю, провозили (очевидно, для продажи) на возах с монастырскими хлебными припасами свое зерно, с тем чтобы избежать уплаты проезжих и торговых пошлин (монастырские хлебные обозы пользовались, как известно, податным иммунитетом). Иван III распорядился, чтобы в подобных случаях крестьяне облагались соответствующими пошлинами: «А хто поедет с ними [монастырскими старцами] их хрестьянии, или иныи хто, с своим житом, а учнут проводите за монастырское жито, и ты бы с тех мыт и все пошлины имал…»[1073].
В жалованной грамоте дмитровского князя Юрия Ивановича Троице-Сергиеву монастырю 1504 г. содержится интересная статья, из которой видно, что многие крестьяне, желая торговать беспошлинно (на что имели право монастыри), выдавали себя за жителей монастырских вотчин. «А манастырьским людем иных ничьих людей за манастырских людей от пошлин не отнимати ни от которых», — читаем в названном документе[1074].
О поездках крестьян с торговыми целями данные имеются не только в жалованных грамотах. По одному судебному делу 1498 г. должен был явиться в определенный срок в суд старожилец Клим Сидоров, но он нарушил срок явки, потому что «уехал в Новгород в Нижней торговати»[1075].
В условиях еще сохранявшей полностью свое господство натуральной экономики XIV–XV вв. появлялись зародыши некоторых новых явлений. Так, в наиболее зажиточных хлебных селах среди крестьянского населения выделялись скупщики, перепродававшие товары, которые они покупали у других крестьян. В жалованной тарханно-несудимой грамоте Ивана III митрополичьей кафедре на слободку Караш Ростовского уезда 1483 г. имеются сведения о двух типах торговых сделок, которые производили митрополичьи крестьяне, жители слободки, на территории всего «великого княжения»: 1) продажа предметов собственного производства; 2) продажа скупленных товаров. Сделки первого рода не подлежали обложению пошлинами, со сделок второго рода пошлины взимались. «А что слободчаня митрополичи продадут свое домашнее или что купят себе надобное в моей отчине, великом княженьи, от того им тамга не надобе, ни восьмничее, ни мыт, ни иная никоторая пошлина, развее перекупново товара. А который слободчянин имет перекупным товаром торговати, с того возьмут пошлинники тамгу, и мыт, и восьмничее по пошлине»[1076].
Аналогичные явления в митрополичьих имениях Владимирского уезда рисует уставная грамота великого князя Василия Дмитриевича и митрополита Киприана конца XIV — начала XV в. Грамота выделяет среди торгующих митрополичьих крестьян, с одной стороны, тех, кто «продает свое домашнее», с другой стороны, — тех, кто «имет прикупом которым торговати»[1077].
Крестьяне некоторых вотчин вели торговлю с гостями, крупными представителями купечества, которые производили, очевидно, значительные закупки товара. Известно, например, что гости закупали рыбу у крестьян Белозерского княжества, которые в свою очередь скупали ее у промышленников. Так, в жалованной грамоте верейского и белозерского князя Михаила Андреевича игумену Кириллова-Белозерского монастыря Кассиану 1448–1469 гг. на землю Бережную в Каргополе читаем: «А тем людем монастырским на озеро рыбы ловити, а за озером рыба купити, и в городе рыбою с гостьми торговати»[1078]. К приведенному документу близка по содержанию жалованная грамота того же князя, выданная в 1455 г. Афанасию Внукову на земли Липник и Мароозеро, в которой говорится: «А торговати Афонасью и его детем и их людем на Белеозере в городе з гостми сущем и рыбою слободно, а заповеди им нет»[1079].
В селения Волоколамского княжества, промышлявшие рыбой, прибывали для закупок последней гости из-за рубежа. В грамоте волоцкого князя Федора Борисовича Иосифову-Волоколамскому монастырю 1500 г. содержится такая статья: «А кто что монастырской крестьянин купит или продаст в Кличенской волости (Ржевского уезда), и оне властелю и тиуну не являют. А кто из зарубежья; придет жить в монастырские деревни, или кто из зарубежья приедет гостить, а не с торгом, и оне властелю и их тиуну не являют»[1080]. Наличие в документе приведенной статьи является достаточным показателем того, что распространенным явлением были приезды в деревни Иосифова-Волоколамского монастыря зарубежных купцов с торговыми целями.
Итак, можно сказать, что на протяжении XIV–XV вв. получила, достаточное развитие крестьянская торговля продуктами земледелия, животноводства и промыслов. Этот вывод не дает права говорить о товарном производстве в русской деревне рассматриваемого времени, полностью сохранявшей свой натурально-хозяйственный облик. Речь в основном может идти лишь о выбрасывании крестьянами на рынок излишков своего земледельческого хозяйства. Только в виде исключения допустимо ставить вопрос о том, что иногда добывающая промышленность (например, рыболовство) и совсем уже редко земледельческое хозяйство могли работать, на рынок. Лишь намечалось перерастание многих мелких сельскохозяйственных рынков в областные. Но и расширение сферы товарного обращения продукции сельского хозяйства и промыслов, представляло собой условие политического объединения Руси. А такие явления (хотя бы спорадически наблюдаемые), как торговля крестьян скупленными товарами, их выезды с сельскохозяйственными продуктами за пределы своего села и ближайшего к нему города, их экономические связи с крупными гостями, закупавшими, очевидно, у них сравнительно большие партии товаров, не изменяя натурально-хозяйственной основы развития Руси, свидетельствовали в какой-то мере о тенденции к преодолению изоляции отдельных русских земель.
Хотя и очень еще слабая, связь крестьянского хозяйства с рынком не могла не оказывать влияния на рост имущественного неравенства крестьян. Особенно ясно прослеживается это на материале, относящемся к истории Новгородской земли. В связи с усилением имущественного неравенства в новгородской деревне XV в. здесь появляются особые категории сельского населения: подворники, захребетники, бобыли. По-видимому, это — обедневшие крестьяне. Если у некоторых из подворников были собственные дворы[1081], то часть их жила в чужих дворах, принадлежавших крестьянам или землевладельцам[1082]. Упоминаются в писцовых книгах «непашенные» (т. е. не имеющие собственной запашки) подворники[1083]. В писцовых книгах содержатся некоторые интересные характеристики подворников, рисующие их как людей бедных. Например: подворник Ивашко «худ, в обжы не положен»[1084].
Аналогичные выводы можно сделать в отношении захребетников. Были среди них люди, владевшие собственными дворами[1085] и имевшие пашню[1086]. Но многие значатся по писцовым книгам живущими у других дворовладельцев[1087]. Иногда захребетники записаны за несколькими крестьянами, которые, очевидно, предоставляют им жилище и заработок[1088]. В отношении некоторых захребетников писцовые книги специально указывают, что у них нет пашни («не пашут»)[1089].
Неоднократно упоминаются в Новгородских писцовых книгах бобыли. Это не тяглое население. Часть бобылей лишена пашни: «двор Игнатко Михалев, без пашни»; «да на церковной же земле дворы бобылские… без пашни, позема дают к церкве попу по два алтына»[1090]. Кое-кто из бобылей имеет незначительные пашенные участки[1091]. Некоторые занимаются ремеслом и промыслами[1092].
Литература о новгородских подворниках, захребетниках, бобылях достаточно обширна. Недавно вопрос об указанных категориях сельского населения еще раз исследован в книге Л. В. Даниловой, где приведены и оценены высказывания предшествующих исследователей по данному вопросу[1093]. Я не ставлю своей задачей заново его пересматривать. Он в достаточной мере ясен. И привел я данные о подворниках, захребетниках, бобылях с одной определенной целью — показать, что новые экономические явления, характерные для деревни XV в., привели к выделению из среды крестьянства пусть еще очень незначительной части людей, хотя бы временно терявших связь с землей. Каков был дальнейший путь этих людей? Некоторые становились захребетниками землевладельцев и богатых крестьян, другие переходили к занятиям промыслами и ремеслами, третьи находили применение своему труду в качестве «наймитов» на судах, солеварнях и т. д., четвертые становились «попрошаями», «незванными гостями» на пирах и братчинах, с которыми боролись и феодалы и феодальное правительство. Мне кажется, что и выделение подворников, бобылей и захребетников, и включение в княжеские жалованные грамоты угроз «попрошаям» — это связанные между собой явления. И их корень надо искать в социально-экономических процессах XIV и особенно XV веков.
При изучении вопроса о характере связи феодального хозяйства с рынком исследователь находится в таком же положении, как и при изучении хозяйства крестьянского. Пользуясь источниками, характеризующими товарное обращение, он должен судить о товарном производстве.
У нас мало данных о торговле князей, бояр и других светских феодалов. Зато довольно подробные сведения сохранились о торговой деятельности монастырей. Эта деятельность распространялась на ряд княжеств Северо-Восточной Руси, причем монастыри, расположенные в одних княжествах, торговали в других. Предметами торговли были соль, рыба, иногда хлеб. В то же время монастыри в свою очередь приобретали в городах нужные им товары.
Прежде всего бросается в глаза широкий диапазон торговых операций монастырей, охватывавших значительные территории. Как видно из жалованных княжеских грамот, духовные феодалы вели довольно интенсивную торговлю в пределах Тверского княжества. Известны жалованные грамоты тверских князей Кириллову-Белозерскому и Троице-Сергиеву монастырям, находившимся не в Тверской земле, и митрополичьей кафедре.
Жалованная грамота 1428–1434 гг. тверского великого князя Бориса Александровича разрешает игумену Кириллова-Белозерского монастыря Христофору посылать торговые обозы «сквозе» Тверскую «отчину». Княжеские «мытники», «заказники» и все «пошлинники» не имели права собирать пошлины с торговых сделок, совершавшихся здесь монастырскими старцами и слугами («продадуть ли, купять ли…»). По жалованной грамоте тверского великого князя Михаила Борисовича Кириллову-Белозерскому монастырю 1471–1475 гг. монастырские «купчины», отправлявшиеся для торговли летом в «паузке или в малом судне», а зимою на тридцати возах, также могли беспошлинно совершать торговые операции в пределах Тверского княжества. О том же говорит и жалованная грамота Кириллову-Белозерскому монастырю тверского великого князя Ивана Ивановича 1486 г. В этом документе имеются и интересные дополнительные сведения. В том случае, если монастырское судно увязало в устье реки Дубны, товары из него перекладывались на три «подвозка», которые следовали дальше в сопровождении монастырских «купчин», «людей» и «наймитов», причем ни товары, ни люди не подлежали обложению пошлинами (торговыми или проезжими)[1094].
В грамотах тверского великого князя Михаила Борисовича 1461–1466 гг. содержится предписание пошлинникам, находящимся на Волге и Шексне, пропускать «добровольно», «не издерживая… никоторым чередом», «сквозе» Тверское княжество лодку Троице-Сергиева монастыря с рыбой и монастырский паузок (с «подвозками») с солью. Одна из жалованных грамот тверского князя Михаила Борисовича Троице-Сергиеву монастырю содержит данные о торговых поездках монастырских «купчин» через Тверское княжество из Москвы в Новгород (летом на «павозке с подвозком», а зимой на ста возах)[1095].
В 1473–1485 гг. тверской князь Михаил Борисович выдал грамоту митрополиту Геронтию, позволив его «купчине» беспошлинно ездить через Тверское княжество по реке Дубне и далее вниз по Волге, дважды каждое лето, в паузке с подвозком. Если паузок замерзал в пределах Тверского княжества, митрополичьему «купчине» разрешалось перекладывать товар из него на возы (числом сто) и продолжать поездку[1096].
Торговые поездки церковных и монастырских старцев и слуг на Шексну совершались часто через Ярославское и Угличское княжества. Так, сохранилась жалованная грамота 1490–1495 гг. князя Осипа Андреевича дорогобужского, дававшая разрешение Троице-Сергиеву монастырю посылать специальное судно через Ярославль на Шексну (без уплаты соответствующих пошлин): «Что их судно ходит на Шексну двожды летом, и мытником моим с того судна и с людей и с подвоска мыта, ни каких пошлин не имати, вперед и назад»[1097]. В жалованной грамоте князя Андрея Васильевича угличского Троице-Сергиеву монастырю 1484–1488 гг. говорится о том, что два монастырских паузка, отправлявшиеся с товаром на Белоозеро, и лодка, ходившая на реку Шексну, при продвижении через Угличское княжество также не подлежали обложению пошлинами[1098].
Торговые пути, которыми двигались монастырские караваны, проходили и через Дмитровское княжество. Жалованная грамота князя Юрия Васильевича Троице-Сергиеву монастырю 1461–1466 гг. освобождает от проезжих и торговых пошлин монастырские караваны, состоявшие зимой из 300 возов, а летом из 300 телег и направлявшиеся с товаром из Москвы в Новгород через Дмитровское княжество[1099]. В грамоте Ивана III в Дмитров таможникам, мытчикам, сотскому Шишимору и в Вышгород волостелю Василию Объеду 1486–1490 гг. описывается один случай, когда с Белоозера шел принадлежащий Кириллову-Белозерскому монастырю паузок с подвозком, а с реки Шексны плыла монастырская лодка с рыбою и названные выше лица «с тех их [монастырских] судов поимали пошлины, а в ыных… их пошлинах подавали [монастырских людей] на поруки». Иван III распорядился: взятые деньги вернуть монастырским властям, освободить от ответственности лиц, отданных на поруки, и в дальнейшем не взыскивать никаких пошлин с судов Кириллова-Белозерского монастыря.
Торговля рыбой велась в Ржевском уезде. В жалованных грамотах Симонову монастырю великих князей Василия II 1460 г., Ивана III 1462–1463 гг. и князя Федора Борисовича 1498–1499 гг. на озера в Ржевском уезде, у новгородского «рубежа», содержится специальная статья, посвященная вопросу о торговых операциях монастырских «чернецов» и «бельцов», приезжавших в слободку Кличен. Они могли беспошлинно «на озере ездити, купити и продати…»[1100]
Одним из центров торговой деятельности монастырей было Белоозеро. Воскресенскому Череповецкому монастырю местные князья передали сбор пошлин (восмничего и померного) с товаров, обращавшихся на белозерском рынке. В грамоте князя Михаила Андреевича 1473–1489 гг., фиксирующей размеры взимаемых пошлин, перечислены торговавшие на Белоозере монастыри: Троице-Сергиев, московские Андроников Спасский и Симонов, калязинский Макарьев, переяславский Борисоглебский и др.[1101]
О торговле некоторых указанных монастырей сохранились и специальные сведения. Согласно жалованной грамоте 1462–1463 гг. Ивана III, Троице-Сергиеву монастырю разрешалось посылать два паузка на реку Углу (приток Шексны), два паузка на Белоозеро «с товаром, и по соль и по рыбу с торговлею». Указанные монастырские суда, «тамо идучи на низ и семо идучи вверх назад», не могли быть обложены проезжими и торговыми пошлинами во всех «городех и в волостех» великого княжения[1102]. В жалованной грамоте того же князя 1486 г. читаем: «Что их [Троице-Сергиева монастыря] паузок с подвозком ходит к Белуозеру по рыбу, или назад пойдет з Белаозера с рыбою, ино им с того паузка и подвозка… не надобе ни мыт, ни тамга, ни иные никоторые пошлины»[1103].
О торговле на Белоозере Симонова монастыря свидетельствует грамота Ивана III 1462–1463 гг., из которой видно, что монастырские «чернецы» и «миряне» отправлялись туда «с манастырьским товаром» летом в паузке с подвозком, зимой на возах. Согласно княжеской грамоте, с них при этом не брались проезжие и торговые пошлины[1104].
Из жалованных грамот верейского и белозерского князя Михаила Андреевича Кириллову-Белозерскому монастырю 30–70-х годов XV в. узнаем, что монастырские старцы, «купчины», слуги ездили за Белоозеро «на манастырьскую службу торговати с каким товаром», «купити и продати», летом в паузках или на телегах, зимой — на возах, причем нанимали для обслуживания своего транспорта «наймитов заозерских людей». Поскольку монастырские старцы и «купчины» пользовались свободой от пошлин, они являлись конкурентами в торговле для местных посадских людей. В одной из грамот князя Михаила Андреевича Кириллову-Белозерскому монастырю сохранилось любопытное указание «горожанам» «не бранить» монастырю (т. е. не чинить ему препятствий) в его торговых операциях[1105].
Грамотами великого князя Ивана III 1496–1499 гг. и князя Юрия Ивановича дмитровского 1504 г. разрешался беспошлинный провоз рыбы для митрополита Симона в Москву из домовных митрополичьих белозерских монастырей, Воскресенского череповецкого и Никольского на реке Ковже, летом в двух лодках, а зимой на восьми санях. Княжеским мытникам на устьях рек Шексны, Мологи, Дубны, в Угличе, Кашине, Ярославле, Ростове, Переяславле, Дмитрове было запрещено брать какие бы то ни было пошлины с указанных митрополичьих рыбных караванов. Но грамота особо оговаривала случай, когда в лодках или в санях окажется какой-либо товар, предназначенный на продажу; он подлежал обложению («а с товару бы есте пошлину имали»)[1106].
Монастыри принимали участие в тех торговых сношениях, которые велись по реке Волге, в пределах Нижегородского княжества. В грамоте 1473–1489 гг. Ивана III митрополичьему нижегородскому Благовещенскому монастырю, предоставлявшей ему право беспошлинной торговли в Нижнем Новгороде и по реке Суре, указывается: «А коли с чем пошлют на низ в судне до Суры или вверх с каким товаром ни буди, или на возех, или что купят себе в Новегороде в Нижнем или на Суре, ино им с того товару монастырского не надобе… никоторые пошлины»[1107].
Особо следует остановиться на монастырской торговле солью, местами добычи которой служили Нерехта, Соль Галицкая, Соль Переяславская, Ростов. В торговле солью были заинтересованы князья, владевшие, как и монастыри, соляными варницами. Соль была «заповедным» товаром, продажа которого являлась привилегией князей, а другим лицам свободно ее продавать не разрешалось. Но монастыри и в данном отношении пользовались льготами. Так, специальными княжескими грамотами оговаривалось право Троице-Сергиева монастыря торговать солью, а княжеским солеварам не позволялось чинить монастырским властям в этом отношении препятствий. «А коли мои, великого князя, соловарове учнут соль продавати, а монастырьским приказником соли продавати не заповедывают», — читаем в жалованной льготной грамоте 1449 г. Василия II Троице-Сергиеву монастырю на три варницы у Соли Галицкой. Близкое постановление содержится в жалованной грамоте тому же монастырю Василия II 1453 г. («А коли закличет мои соловар продавать мою соль, а манастырьскому соловару вольно соль продавати и тогды, а мои ему соловар не възбраняет») и великой княгини Марии Ярославны 1453–1455 гг. («А коли яз, великая княгини, велю соль свою продавати у Соли, и тогды всем соловаром заповедают соль продавати, а троецькому соловару не заповедывают соль продавати»)[1108].
Соль иногда сбывалась в соседнем с местом ее добычи городе, иногда же вывозилась для продажи в более или менее отдаленные районы, где в ней ощущалась большая потребность. В жалованной грамоте 1453 г. Василия II тому же монастырю на варницу у Соли Галицкой говорится: «А коли привозит соль манастырьскую их заказщик продавати в город [Соль Галицкую], ино ему не надобе… никоторая пошлина». Из Нерехты солевар Троице-Сергиева монастыря развозил соль на продажу в разные места. Грамота Василия II 1447–1453 гг. дает право монастырю на беспошлинный провоз соли в два приема летом (на паузке «вниз и вверх…» по Волге) и в два приема зимой (на 50 возах «по всем городом» великого княжества)[1109].
Самим монастырям приходилось покупать для выварки соли дрова. В росписи припасов для солигаличских варниц Троице-Сергиева монастыря, составленной в 1476–1477 гг. старцем Якимом, значатся «купленные дрова»[1110].
Думается, что весь приведенный материал дает основание говорить о том, что в рассматриваемое время уже складывались областные рынки, некоторые из которых (например, на Белоозере) получали значение и в качестве рынков более широкого масштаба. Ведь не случайно же приезжали туда систематически лодьи и возы (с товарами и за товарами) монастырей, расположенных в Москве и близ Москвы. Нельзя делать далеко идущие выводы о товарности феодального хозяйства. Но нельзя и отрицать того, что сильно развитое товарное обращение предполагает известный подъем производства в XV в.
Из ряда княжеских жалованных грамот видно, что монастырские власти, пользуясь иммунитетом от проезжих и торговых пошлин, провозили в своих лодьях и на своих возах и подводах вместе с собственным и чужой товар, а также торговали не только продуктами собственного хозяйства, но и товаром, скупленным у других лиц. Так, жалованная грамота великой княгини Марии Ярославны игумену Кириллова-Белозерского монастыря Игнатию 1471–1475 гг. разрешает монастырским старцам и «людям» (т. е. крестьянам) совершать ежегодно поездки по реке Шексне, летом в лодье или «в судех в малых», а зимой на возах, «с манастырьским житом и солию или с-ыною монастырьскою рухлядию, а не с перекупным товаром», и беспошлинно торговать в пределах «волостей Шохонских»[1111]. Согласно жалованной грамоте игумену того же монастыря Нифонту, выданной в 1480 г. Иваном III, запрещалось взимание пошлин с монастырских лодей или возов, отправляющихся с товаром в Двинскую землю. При этом в грамоте имеется следующее указание: «А в ту лодью им и на возы чюжаго товару, опрочь манастырьского товару, не класти»[1112]. В жалованной грамоте Ивана III суздальскому Спасо-Евфимьеву монастырю содержится запрет княжеским «писцам» «переписывать» рыбу «в их судне монастырском». В то же время монастырские власти должны были следить, чтобы в их судне «чужие рыбы, ни меду за монастырское не провозити»[1113].
К 1476–1477 гг. относится интересная жалованная грамота, данная на вече властями Великого Новгорода Троице-Сергиеву монастырю на беспошлинную торговлю в Двинской земле («кого пошлют из Сергиева манастыря на Двину и на Орлец и во всю Двинскую землю…»). Если отправленный в лодье монастырский товар замерзал, то его предлагалось «положить на возы», «а с того товара, который товар шол из лодьи из жаловалной на возы», двинские посадники, воеводы и их пошлинники не должны были брать «никоторых пошлин…». Но в грамоте имелся специальный пункт, по которому нельзя было на монастырскую лодью «чюжего товару приимати», «опроче манастырского товару сергиевского» («А коли замержет тот товар, а положат на возы, ино им на те возы чюжего товара не приимати»)[1114].
Но, касаясь вопроса о торговле монастырями скупленным товаром (что свидетельствует об известной интенсивности их торговой деятельности), нельзя не отметить и другого существенного момента, не позволяющего говорить о развитии товарного производства в монастырских имениях: некоторым монастырям, возможно, не хватало продуктов собственного земледельческого и промыслового хозяйства (хлеба, рыбы), и они их прикупали. Так, в 40–70-х годах XV в. верейский и белозерский князь Михаил Андреевич «ослободил» Кириллову-Белозерскому монастырю «купити рыбу в Озере и за Озером на всяку зиму по тритдати Рублев ноугородскых». В грамоте 1493 г. Ивана III наместникам, пошлинникам и мытчикам по городам и дорогам от Ростова до Кириллова-Белозерского монастыря написано: «…Что их хлеб монастырьской идет из Ростова в Кирилов монастырь в судне семъсот четвертей ржи да триста четвертей овса, и вы б с того судна и с хлеба мыта и никоторых пошлин не имали по сеи грамоте»[1115]. Очевидно, этот хлеб монастырские власти или купили, или получили от князей.
Несомненно, хлеб выбрасывался на рынок. Несомненно, из районов с развитым земледелием он вывозился туда, где уровень развития земледелия был значительно ниже (например, в районы северные). Но все это, повторяю, не дает права ставить вопрос о товарности сельского хозяйства. Оно оставалось в основном натуральным, и преимущественно излишки хлеба и продуктов добывающей промышленности фигурировали на рынке как товары. Может быть, только некоторые товары (например, соль) производились специально на рынок. Лишь в отношении отдельных вотчин можно ставить вопрос о наличии в них элементов товарного производства сельскохозяйственных продуктов.
И тем не менее развитие торговли (в том числе монастырской, митрополичьей кафедры) было важным фактором, способствовавшим преодолению изоляции отдельных областей и княжеств. Торговля монастырей и митрополичьего дома в масштабах, значительно выходящих за пределы отдельных политических образований, была явлением новым, о котором нельзя говорить ранее XIV–XV вв. Эта торговля преодолевала барьеры и рогатки (в виде таможенных застав и разветвленной системы всевозможных торговых и проезжих пошлин), преодолевала и те политические заграждения, которые были воздвигнуты строем государственной раздробленности.
Из отдельных документов видно, с одной стороны, насколько политическая раздробленность с ее последствиями (бесконечными феодальными усобицами и войнами) мешала развитию монастырской торговли, а с другой стороны — как монастырские власти стремились к расширению своей торговой деятельности, несмотря на раздробленность и вопреки ей. Сохранилась грамота Василия II, посланная в середине XV в. в Вологду и Устюг Великий, наместникам и волостелям. Из нее мы узнаем, что игумен Кириллова-Белозерского монастыря Касьян с братьею били челом великому князю в связи с тем, что он «не велел пускати лодеи вологодских с Вологды к Оустюгу и к Двине с товаром того деля, что коли не тихо в земле» и поэтому монастырская лодья также не могла отправляться по указанному маршруту с товаром. Монастырские власти просили отменить такое распоряжение. Великий князь «пожаловал, лодьи есмь их манастырьскои ежелеть всегды велел ходити с Вологды на Двину и на Оустюг со всяким товаром и с рожью, будет тишина или нетишина, или коли булгачно в земли, а манастырьская лодья Кирилова манастыря со всяким товаром и с рожью на Оустюг и на Двину идет»[1116]. И приведенный документ, и факты, им отраженные, весьма показательны! Во время крупной феодальной войны середины XV в. прерывались нормальные торговые связи Вологды с Устюгом и Двиной. Но как только война кончилась, Кириллов-Белозерский монастырь стремится возобновить свои торговые операции в пределах Устюга, в Двинской земле, и добивается от великокняжеской власти гарантии того, что дальнейшие феодальные усобицы не помешают ему там торговать.
Не менее интересна жалованная грамота Троице-Сергиеву монастырю, оформленная на новгородском вече в 1448–1454 гг. — в последние годы феодальной войны. По этой грамоте Троице-Сергиев монастырь получил право посылать на Двину «зиме на возех, а лете на одиннацати лодьих старцев или мирян», которые могли беспрепятственно и беспошлинно торговать в Вологде, Холмогорах, Неноксе. В грамоту был внесен специальный пункт о том, что «Великий Новгород» (как феодальное государство) взял Троице-Сергиев монастырь под свой патронат («жаловал» «го «держать своим») и поэтому двинские бояре, житьи люди, купцы должны «блюсти» монастырского «купчину» вообще и особенно в случае каких-либо политических неурядиц («коли будеть Новъгород Великии с которыми сторонами немирен»)[1117]. Так монастыри добивались свободного передвижения по территории Северо-Восточной Руси для своих «купчин» с торговыми целями, вне зависимости от той политической ситуации, которая складывалась. Но эта ситуация часто оказывалась весьма неблагоприятной для развития торговых связей. И потому крупные русские монастыри поддерживали обычно тех князей, политика которых была направлена к преодолению политической раздробленности. Подобная поддержка диктовалась реальными экономическими интересами монастырей. В частности, им важно было обеспечить себе возможность свободно торговать во всех русских городах, где им это представлялось выгодным. Такую возможность сулили монастырям великокняжеские жалованные грамоты, подобные грамоте Василия II игумену Кириллова-Белозерского монастыря Трифону 1446–1447 гг. «Коли пошлют своего черньда или белца лете в судне или в лодье, а зиме на возех, на манастырь купити что или продати, — говорится от имени Василия II в названном документе, — ино не надобе им с их манастырьского товара в всей моей вотчине, в великом княженьи, где ни на котором городе или в волостех, ни мыт… ни иные никоторые пошлины, опрочь церковных пошлин»[1118].
Нельзя не отметить и известной противоречивости политики московских князей по вопросам монастырской торговли. Предоставляя монастырям таможенные льготы, князья в то же время стремились извлечь для себя выгоды из торговых операций монастырей, причем иногда в ущерб интересам последних. В связи с тем что на территории отдельных монастырей, расположенных в городах или вблизи их, заводились торги, где горожане сбывали ремесленные изделия и куда окрестные крестьяне привозили для продажи продукты сельского хозяйства, представители княжеской администрации устраивали около таких монастырей мыты (заставы для сбора проезжих и торговых пошлин). Но, поскольку монастыри обычно пользовались податным иммунитетом, князья по жалобам монастырских властей отдавали своим пошлинникам распоряжения перенести в другие места подобные заставы. Очень интересный материал, иллюстрирующий сказанное выше, имеется в жалованной грамоте великого князя Василия II Спасо-Евфимьеву монастырю около 1430 г. Под Гороховцом находился зависимый от Спасо-Евфимьева монастыря монастырь св. Василия. Близ него гороховские княжеские мытники стали «наряжать» мыты, в то время как раньше мыт находился «под городищом под Гороховским». Жалованная грамота Василия II содержит запрет мытникам собирать пошлины в неурочном месте, около монастыря; «а сидят на мыте под городищом под Гороховским, как сидели преже сего по старине», — предписывает князь. Но это предписание не подействовало, и в жалованной грамоте Василия II тому же монастырю, выданной в 1451 г., встречаем новое указание, обращенное на этот раз к наместникам и волостелям, «держать» «мыт на пошлом месте», а не под монастырем[1119]. Хотя в разобранном документе прямых данных о торговле на территории Васильевского монастыря нет, но сбор мыта как раз и свидетельствует о наличии здесь торга и о стремлении княжеской администрации извлечь для себя доходы из этого обстоятельства.
Говоря о монастырской торговле, нельзя, по-моему, не отметить и еще одного существенного факта. На монастырских торговых караванах, передвигавшихся по речным и сухопутным путям, находил применение труд так называемых наймитов. Неизвестно, кто это такие. Может быть, беглые крепостные крестьяне, может быть, лишенные земли и средств производства, но еще не попавшие в феодальную зависимость свободные крестьяне-общинники, наконец, может быть, крестьяне, уходившие на заработки. Но во всяком случае эти люди вместе с монастырскими судами и возами, лодьями и телегами совершали переходы на значительных пространствах, из одной области в другую, из одного княжества в другое. Передвижение указанной категории населения нельзя не учитывать в ряду тех факторов, которые содействовали росту межобластных связей (в виде общения между собой сельского и городского населения, зарождения форм классовой борьбы, вырывавшихся из рамок локальной изолированности, и т. д.). Здесь я возвращаюсь к тому же вопросу, который уже мной поднимался в первых двух параграфах. Во второй половине XV в. в деревне выделилась часть имущественно несостоятельного крестьянства, у которого не было земли и которое искало пропитания. Наймиты, работавшие на водном транспорте, выходили из той же социальной среды, что и «попрошаи», о которых говорят княжеские жалованные грамоты.
Показателем отделения ремесла от сельского хозяйства является рост городов. Наиболее крупной монографией, посвященной социально-экономическому и политическому развитию городов Северо-Восточной Руси в XIV–XV вв., является работа А. М. Сахарова[1120]. Автор исходит из правильной предпосылки о том, что город — это «особое социально-экономическое явление феодального общества…центр ремесла, торговли, товарного производства и товарного обращения, отличающийся по своей социально-экономической характеристике от других видов поселений или укреплений». Критически пересматривая на основе указанного определения понятия города все сохранившиеся данные источников о городах Северо-Восточной Руси XIV–XV вв., А. М. Сахаров приходит к выводу, что обычно встречающееся в литературе их количество (78)[1121] является сильно преувеличенным. Если не рассматривать в качестве города любое укрепленное поселение, каждое военно-оборонительное сооружение, каждый феодальный замок, а считать непременным элементом города как укрепленного пункта и центра феодального господства также ремесленно-торговый посад, то и число городов Северо-Восточной Руси XIV–XV вв. придется значительно уменьшить.
А. М. Сахаров подверг анализу дошедшие до нас сведения о 75 населенных пунктах[1122] (считающихся обычно городами) и пришел к выводу, что из названного числа лишь 29 пунктов могут быть признаны городами в социально-экономическом значении данного понятия. Бесспорно городами в этом смысле, как отмечает А. М. Сахаров, можно считать Ростов, Переяславль-Залесский, Юрьев-Польский, Суздаль, Владимир-на-Клязьме, Углич, Мологу, Ярославль, Кострому, Городец, Нижний Новгород, Галич Мерьский, Устюг, Вологду, Белоозеро, Москву, Дмитров, Звенигород, Волок Ламский, Можайск, Верею, Серпухов, Коломну, Тверь, Кашин, Старицу, Микулин, Ржеву, Торжок. Думаю, что число городов, указанных в этом списке, значительно меньше их действительного количества. Это признает и сам А. М. Сахаров, указывающий, что приведенной им цифрой не исчерпывалось количество городов как ремесленно-торговых центров Северо-Восточной Руси в XIV–XV вв. Составляя свой список, автор включал в него названия лишь тех поселений, относительно которых в источниках имеются твердые данные о их ремесленно-торговом облике. Но отсутствие в источниках достаточных сведений о характере других населенных пунктов еще не означает, что они не могли быть также городами в социально-экономическом смысле. Поэтому, принимая при изучении истории русских городов XIV–XV вв. за основу их список, составленный А. М. Сахаровым, надо учитывать всю его условность.
Далее следует отметить, что, ограничивая свое исследование определенными географическими рамками, А. М. Сахаров не рассматривает города муромо-рязанские, смоленские, новгородские, псковские. В известном «Списке русских городов», составленном в конце XIV в. и детально обследованном М. Н. Тихомировым, указано рязанских городов — 30, смоленских — 10, новгородских и псковских — 35[1123]. Конечно, многие из этих городов представляют собой просто крепости, а не ремесленно-торговые пункты. Но некоторые из них могут быть названы с достаточным основанием городами в социально-экономическом значении данного термина. Из рязанских городов — это Переяславль-Рязанский, Пронск, Ростиславль[1124], из смоленских (явившихся объектом агрессии со стороны литовских феодалов) — Смоленск, Вязьма, Дорогобуж и др., из новгородских и псковских — Новгород, Псков, Торжок, Ладога, Старая Руса, Великие Луки, Корела, Орешек, Ям, Порхов, Изборск и др.
Наконец, надо отметить и то, что на протяжении XIV–XV вв. шел дальнейший процесс городообразования. Многие села становились городами. В то же время некоторые населенные пункты утрачивали значение городов и превращались в простые селения. Поэтому количество городов на Руси на протяжении XIV–XV вв. изменялось.
Характерно, что в XIV–XV вв. возникает ряд новых городов. По документам можно проследить процесс превращения сел в города. Этот процесс наблюдается прежде всего на основной территории Московского княжества, где сильно увеличивается плотность населения.
В начале XIV в. Радонеж представлял собой село. «А се даю княгини своей с меншими детми… село Радонежьское», — читаем в духовной Ивана Калиты[1125]. В дальнейшем Радонеж фигурирует в духовных и договорных княжеских грамотах как небольшой город («Радонеж с волостми»)[1126]. В районе Радонежа были бортные промыслы (известны «радунежские бортники»). Радонеж являлся торговым центром, и поэтому серпуховско-боровский князь Владимир Андреевич передал его по духовной грамоте своему сыну «с тамгою и с мыты»[1127].
В своей духовной Иван Калита называет «село Рузьское». В дальнейших княжеских грамотах до конца XIV в. Руза фигурирует в числе одного из населенных пунктов под рубрикой — звенигородские «волости и села». В духовной Дмитрия Донского к названию Руза добавлено определение «городок» («Руза городок»). В духовной князя Юрия Дмитриевича и в более поздних документах Руза именуется «городом». Это — торговый пункт, место сбора тамги, мыта и других пошлин. В районе Рузы развито земледельческое хозяйство и бортничество. В Рузском уезде возникают слободы[1128].
Верея в княжеских грамотах впервые встречается в 1382 г. По договору, заключенному в этом году Дмитрием Донским с рязанским великим князем Олегом Ивановичем, Верея упомянута в числе «рязанских мест» по Оке, отходящих к Москве. В духовной грамоте Дмитрия Донского Верея значится как «отъездная волость» Можайска. Хотя в ряде дальнейших княжеских грамот Верея и не называется городом, фактически она выступает как таковой (Верея «с волостми, и с селы, и слободами, и со всеми пошлинами, что к ней изстарины потягло»). Иван III в своей духовной грамоте уже прямо именует Верею «городом»[1129].
В грамоте великого московского князя Ивана Ивановича около 1358 г. находим «село на Репне в Боровьсце». В договоре московского великого князя Дмитрия Ивановича с князем Олегом рязанским 1382 г. в числе московских владений указан населенный пункт Боровск. Дмитрий Донской отдал его своему двоюродному брату — князю Владимиру Андреевичу серпуховскому. В духовной грамоте Владимира Андреевича около 1401–1402 гг. Боровск, не будучи назван городом, выступает со всеми признаками такового, являясь промысловым, торговым пунктом и в то же время крепостью и административным центром. Наследник серпуховского князя получает Боровск «с тамгою, и с мыты, и с селы, и з бортью, и со всеми пошлинами». По духовной Ивана III Боровск — город[1130].
Интересны данные о развитии Серпухова. В духовной грамоте Ивана Калиты фигурирует «село Серпоховьское»[1131]. В 1374 г. по предписанию местного князя Владимира Андреевича был заложен «град Серпохов». Была воздвигнута дубовая крепость, в новый город назначен наместник; торгово-ремесленному населению, прибывающему туда на жительство, предоставлялся ряд льгот («…и человеком тръжествующим, и куплю творящим, и промышляющим подасть великую волю, и ослабу, и много лготу»)[1132]. По завещанию Владимир Андреевич передал Серпухов «с тамгою, и с мыты, и с селы, и з бортью, и со всеми пошлинами» старшему сыну[1133].
Кашира в духовной великого московского князя Ивана Ивановича значится среди «волостей и сел». По духовной Ивана III это — город[1134].
Конечно, и в других княжествах (а не только в Московском) из сел вырастали города. Только в источниках это явление не нашло достаточного отражения[1135]. Однако если в нашем распоряжении имеются (пусть скудные) данные, позволяющие говорить о превращении на протяжении XIV–XV вв. ряда сел в города, то в то же время следует отметить и обратный процесс: упадок некоторых городов, становившихся селами или вообще исчезавших. К числу таких городов относятся Клещин, Стародуб Ряполовский, Гороховец и др.[1136]
Многие старые города, возникшие еще в XIV в., развиваются в изучаемый нами период как торгово-ремесленные центры. В источниках упоминаются посады Москвы[1137], Владимира[1138], Дмитрова[1139], Можайска[1140], Переяславля[1141], Углича[1142], Нижнего Новгорода, Суздаля[1143], Костромы[1144], Соли Галицкой[1145], Переяславля-Рязанского[1146], Твери[1147], Кашина[1148], Торжка[1149], Смоленска[1150], Ржевы[1151], Новгорода[1152], Пскова[1153], Ладоги[1154], Яма[1155] и др.
Как правило, летописи упоминают о посадах русских городов XIV–XV вв. тогда, когда описывают беды, их постигавшие: их гибель в пламени пожаров, разорение иноземными войсками, нападения на них военных отрядов враждовавших и боровшихся друг с другом князей. И именно потому, что мы узнаем об истории посадов из такого летописного контекста, нам особенно бросается в глаза их жизнеспособность. Через некоторое время после урона, ими понесенного, в силу вышеуказанных причин, посады вновь восстают из руин и пепла, вновь застраиваются и заселяются. Очевидно, это объясняется общим поступательным экономическим развитием Руси, ростом (несмотря на все неблагоприятные политические условия) производительных сил.
Как раз в связи с описаниями происходивших в городах пожаров или их разграбления войсками своих или чужих феодалов летописцы обычно подчеркивают в ярких запечатляющихся картинах значительный по тому времени экономический уровень, которого достигли в своем росте ко второй половине XIV–XV в. по крайней мере крупнейшие русские городские центры.
Здесь уместно вспомнить имеющуюся в летописных сводах картину разорения в 1382 г. Москвы войсками Тохтамыша, когда, по словам летописцев, «погании» захватили великокняжескую казну, «взяли на расхищение» громадные богатства бояр и купцов, сосредоточенные в их «хранилищах» и в «храминах». Вспоминая о прошлом Москвы до нашествия на нее полчищ Тохтамыша, летописцы характеризуют ее как «град… велик и чюден», многолюдный («и много людей в немь»), исполненный «богатьством и славою»[1156].
Можно привести имеющиеся в летописях характеристики и некоторых других городов Северо-Восточной Руси. Во время нападения в 1410 г. нижегородского князя Даниила Борисовича с отрядом татар на Владимир там были разграблены церкви и захвачено имущество посадских людей. Грабители унесли с собою «златое, и сребреное, и кузни многое и бесчисленное поимаша множество». Похищенных денег было столь большое количество, что они делили их между собою «мерками»[1157]. В Ростове во время большого пожара 1408 г. сгорело 14 церквей «со всем узорочием, и иконы, и книги, и сосуды златыя и каменыя, и дорогия жемчуги…». Расплавились церковные колокола. Погорели княжеские, боярские «и прочих людей» дворы «со всем товаром». В огне погибло свыше тысячи человек. Перепуганные люди «начаша мыкати из домов своих», бросались к Ростовскому озеру, пытаясь найти спасение в судах и на плотах. При этом более 300 человек утонуло[1158]. Когда в 1375 г. ушкуйники напали на Кострому, то они нашли там такое количество «всякого съкровища», что не смогли унести с собой значительную часть награбленного и, забрав все «драгое и легчайшее», выбросили в Волгу и сожгли «прочее, тяжкое и излишнее». О населенности города свидетельствует то обстоятельство, что против ушкуйников выступило «горожан много более 5 тысящ»[1159].
Конечно, во всех такого рода летописных рассказах больше чувства, чем конкретного материала. По ним трудно судить о статистике населения городов, о степени развития в них ремесел, о капиталах, принадлежавших отдельным купцам. Но общий вывод о том, что целый ряд русских городов XIV–XV вв. может быть отнесен к числу крупных торгово-ремесленных центров, сделать следует.
Очевидно, города росли за счет притока крестьянского населения. И здесь мы подходим вплотную к очень интересному вопросу, вызывающему большую полемику среди исследователей: можно ли говорить о том, что беглые крестьяне и холопы, попадая в города, освобождались от крепостной зависимости. Надо сразу оговориться, что прямых данных для решения этого вопроса у нас нет, а косвенных слишком мало. Главным источником при изучении поставленной проблемы для исследователей русского города XIV–XV вв. являются статьи договорных грамот, оформляющих отношения московских великих князей с удельными и касающихся положения крестьян и холопов, бежавших в Москву. В договорной грамоте 1389 г. Дмитрия Донского и серпуховского и боровского князя Владимира Андреевича имеется следующее указание: «А в город послати ми своих наместников, а тебе своего наместника, ине очистять и холопов наших и сельчан по отца моего живот, по князя по великого»[1160]. В докончании великого московского князя Василия Дмитриевича с князем Владимиром Андреевичем 1390 г. повторяется то же условие (в несколько иной редакции, не меняющей его общего смысла), а затем непосредственно следует новый пункт: «А кого собе вымемь огородников и мастеров, и мне, князю великому, з братьею два жеребья, а тобе, брате, треть»[1161]. Оба приведенных пункта встречаются и в ряде более поздних соглашений московских великих князей с удельными XV в.[1162]
По поводу приведенных текстов в литературе имеются прямо противоположные толкования. В. Е. Сыроечковский делает на их основе вывод о том, что горожане Северо-Восточной Руси не обладали теми правами, которыми пользовалось население городов Западной Европы в период средневековья. Бежавшие в город феодально-зависимые люди подлежали возврату своим господам. «…Приток в Москву холопов и сельчан из разных мест великого княжества обращал на себя внимание князей… Но в противоположность городам Запада, — пишет В. Е. Сыроечковский, — «городской воздух» княжеской Москвы не изменял судьбы холопа: князья требовали возврата их». При этом В. Е. Сыроечковский замечает, что князья в первую очередь стремились восстановить свои права на переселившихся в город зависимых ремесленников («мастеров»), которые представляли особенную ценность для их хозяйства[1163].
Совершенно иначе толкует те же самые постановления договорных грамот князей о сельчанах и холопах, обнаруженных в городах, М. Н. Тихомиров. Он считает, что в исследуемых договорах речь идет не о возвращении находившихся в бегах сельчан и холопов «старым владельцам, а об оставлении в городе с подчинением определенному третному владельцу» (т. е. тому из московских князей, кто пользовался правом получения доходов с той территории Москвы, на которой обнаружены беглецы). В связи с этим М. Н. Тихомиров делает вывод, совершенно противоположный утверждениям В. Е. Сыроечковского: «…городской воздух в Москве, как, вероятно, и в других больших русских городах, фактически делал свободным, по крайней мере, в эпоху феодальной раздробленности XIV–XV веков»[1164].
А. М. Сахаров в трактовке положения междукняжеских докончаний о розыске в городах княжеских крестьян и холопов возвращается к точке зрения В. Е. Сыроечковского. «Смысл условия совершенно ясен, — пишет А. М. Сахаров, — князья договорились о возврате бежавших в город своих холопов и сельчан. Тем самым они возвращались к своим старым владельцам и вовсе не обязательно должны были оставаться в городе». Что касается «мастеров» и «огородников», то они, по мнению А. М. Сахарова, делились между князьями «пропорционально их третному совладению», т. е. пропорционально той доли доходов с Москвы, которая принадлежала каждому из них[1165].
В изложенных мнениях следует разобраться. Приведенные выше тексты княжеских договорных грамот не дают права говорить, что «городской воздух» сам по себе делал свободными беглых крестьян и холопов. Поручение княжеским наместникам «очистить» последних означает производство какого-то специального расследования о княжеских феодально-зависимых людях, вышедших в Москву. Кстати небезынтересно отметить, что непосредственно вслед за статьей докончальных грамот, говорящей о том, что надо «очистить» княжеских холопов и сельчан, обычно в этих документах следует пункт о других спорных «делах» между князьями, которые нуждаются в разборе. По контексту следует, что и в отношении найденных в городе княжеских холопов и сельчан также производилось (наместниками) судебное разбирательство. Но с какой целью? В. Е. Сыроечковский и А. М. Сахаров утверждают, что смысл рассматриваемого положения договорных грамот — возврат князьям убежавшего от них феодально-зависимого населения. Но ведь источники этого вовсе не говорят. Это — гипотеза названных исследователей, и гипотеза сомнительная, ибо когда в договорных грамотах речь идет о выдаче владельцам беглых крестьян и холопов, то об этом написано прямо. «А холоп или половник забежить в Тферьскую волость, а тех, княже, выдавати», — читаем, например, в договоре Великого Новгорода с великим князем Михаилом Ярославичем тверским начала XIV в.[1166] Я думаю поэтому, что выражение «очистить холопов и сельчан» надо понимать иначе.
Для осмысления данного выражения полезно, по-моему, воспользоваться в качестве аналогии одной из статей Псковской Судной грамоты (ст. 51), касающейся разбора дел по искам псковских землевладельцев к зависимым от них крестьянам (изорникам) о данной последним на обзаведение хозяйством подмоге («покруте»). Среди таких изорников могли оказаться и лица, ушедшие из деревни в город. Рассматривается такой казус: изорник подтверждает, что он проживал в имении феодала, но отрицает факт получения от него «покруты». Суд решает дело на основе показаний четырех-пяти представленных землевладельцем свидетелей, которые должны рассказать, каков был характер обязательств, взятых изорником в отношении феодала, и на основании присяги последнего. Задача свидетелей заключается в том, чтобы раскрыть на суде вопрос о том, «как чисто на селе седел» изорник (т. е. пользовался ли он только полученным от феодала земельным наделом или, кроме того, еще задолжал ему)[1167]. Это и значит «очистить» изорников — «сельчан».
Значение выражения «очистить» хорошо выясняется и еще из одной статьи Псковской Судной грамоты (ст. 9), в которой излагается порядок рассмотрения тяжб о пашенной земле или о водных пространствах. Суд должен исходить из показаний «суседей» земельного собственника, к которому предъявлен иск, и решить дело в его пользу, если «суседи» докажут, что он действительно имеет на спорную недвижимость права, никем не оспаривавшиеся в течение четырех-пяти лет («…скажут… что чист… стражет и владеет тою землею или водою лет 4 или 5, а супротивень в те лета ни его судил, ни на землю наступался или на воду, ино земля его чиста или вода…»)[1168].
Пользуясь наблюдениями (терминологического порядка) над двумя названными выше статьями Псковской Судной грамоты (особенно над ст. 51) и привлекая их для объяснения смысла содержащегося в междукняжеских договорах обязательства об «очистке» проживающих в Москве холопов и сельчан, можно сказать, что речь здесь идет не о непременном их возврате князьям, а о выяснении их обязательств в отношении князей. Сельчане могли уйти из княжеских имений, не выполнив своих повинностей, не вернув владельцам взятую у них подмогу, и т. д. Кабальные должники также могли перейти в город, не расплатившись с господами по своим долговым обязательствам и т. д. Вот все это и следовало выяснить княжеским наместникам. Ну, а каким же должен был быть результат расследования? Очевидно, те из феодально-зависимых лично свободных людей, которые имели возможность ликвидировать свою задолженность, получали право оставаться в городе. Что касается участи остальных, то в данном случае мы вступаем на почву гаданий. Однако, хотя эта почва всегда является весьма зыбкой, думаю, допустимо все же предположить, что отдельные крестьяне могли получить рассрочку в уплате долгов или полное от них освобождение. Не лишним будет сослаться при этом на разрешение, данное в середине XV в. белозерским князем Михаилом Андреевичем серебреникам Ферапонтова монастыря, вышедшим из монастырских владений (правда, не в город, а в волость Волочек Словенский), вернуть игумену с братьей свои долги в течение двух лет[1169]. Не бесполезно также вспомнить, что по духовным грамотам многие землевладельцы частично или полностью прощали долги зависимым от них людям.
Что касается беглых холопов, то я думаю, что вопрос об их дальнейшем пребывании в городе решался на основе того правового статуса, который, как я пытался доказать в предыдущей главе, был установлен духовными грамотами московских князей для их имений. После смерти каждого князя его наследниками совершался пересмотр всех наличных холопов, и известная их часть, ненужная для хозяйства, могла получать свободу. Вероятно, исходя из этого статуса, действовали и московские наместники, «очищая» обнаруженных в Москве беглых княжеских холопов. В частности, я обращаю в связи с этим внимание на одну интересную деталь договора Дмитрия Донского с его двоюродным братом Владимиром Андреевичем 1389 г.: в нем говорится об «очистке» холопов и сельчан «по отца моего живот по князя по великого». Что это значит? Может быть, подразумевается проверка феодально-зависимых княжеских людей, ушедших в Москву еще до смерти великого московского князя Ивана Ивановича (1353–1358 гг.), т. е. не позднее чем тридцать лет тому назад? Вряд ли! Зачем было поднимать дела столь большой давности. Вероятнее, напротив, речь идет о людях, оказавшихся в Москве после смерти Ивана Ивановича. Это, конечно, гораздо естественнее. Но основной смысл указания в договоре на кончину великого князя Ивана Ивановича заключается в том, что дела о холопстве должны были решаться, конечно, в соответствии с его завещанием, которое (как и завещания последующих московских князей) декларировало отпуск княжеских холопов на волю. Хотя такая декларация отнюдь не означала реального роспуска всей холопьей дворни, она предоставляла князьям возможность освобождаться отчасти ненужных им людей. Вероятно, поэтому многие из них, обосновавшиеся в Москве, после «очистки» со стороны наместников получали право там оставаться.
Резюмируя все изложенное выше, можно сказать, что если «городской воздух» и не делал еще феодально-зависимых людей, убежавших от своих господ, свободными (как это утверждает М. Н. Тихомиров), то политика московских князей, вынужденных считаться с требованиями горожан, приводила к тому, что беглые княжеские крестьяне и холопы выходили из чисто владельческой феодальной зависимости и оседали в городе (по крайней мере в Москве), получая на это последующую санкцию со стороны княжеской власти.
И не случайно в договоре 1389 г. и других докончальных грамотах условие «очистить» холопов и сельчан стоит рядом с обязательством князей «блюсти» горожан (о таком обязательстве речь будет дальше). Это-условия одного порядка, содержащие известные льготы в отношении городского населения.
Нам остается разобрать статью договора 1390 г. и последующих годов о разделе по «жеребьям» между князьями «мастеров» и «огородников». Из контекста видно, что это не княжеские крестьяне и холопы, о которых говорится (непосредственно перед рассматриваемой статьей) с эпитетом наши. Имеются в виду ремесленники (по-видимому, «огородники» — это не лица, возделывавшие огороды, а строители оград, заграждений, городостроители), которых «собе вымуть» в пределах Москвы князья или (по более распространенному варианту) «собе выметь» московский великий князь. Значит, речь идет о чужих мастерах и огородниках, по-видимому, о чьих-то вотчинных ремесленниках, прибежавших в Москву и осевших здесь. Князья переводят этих чужих ремесленников в число своих[1170]. Но что значит своих? Похолопливают их князья, обращают в кабальную от себя зависимость? Нет, князья, согласно договору, будут владеть ими по «жеребием», т. е. «мастера» и «огородники» получат личную свободу и станут нести тягло, а повинности, с них взимаемые, князья поделят между собой пропорционально той доле, которая причитается каждому из доходов с города Москвы.
Смысл разбираемого пункта договорной грамоты 1390 г. станет в значительной мере ясным, если мы обратимся к духовной грамоте Дмитрия Донского 1389 г. Ему принадлежало «два жеребья» всех доходных статей с Москвы, а владельцем трети этих доходов был его двоюродный брат Владимир Андреевич серпуховско-боровский. Свои «два жеребья» Дмитрий Донской в свою очередь разделил между своими сыновьями таким образом, что «половина» их перешла к его старшему сыну, а другая «половина» досталась трем остальным[1171]. В соответствии с этим разделом в договоре наследника Дмитрия Донского — великого князя Василия I Дмитриевича с его двоюродным дядей Владимиром Андреевичем говорится: из «огородников» и «мастеров», которых мы, князья, «собе вымемь» (т. е. которые в качестве тяглых людей перейдут под нашу власть), «мне, князю великому, з братьею два жеребья, а тобе, брате, треть». Задача договора 1390 г. в данном случае — разделить между князьями доходные статьи в Москве (с явным излишком в пользу великого князя московского), а не закрепить за князьями их холопов или крестьян. Если обратиться к духовной Ивана III 1504 г., то можно убедиться, что в ней дворы, принадлежавшие княжеским «мастерам» («а что которые мои дворы внутри города на Москве и за городом… за мастеры за моими…»), упомянуты в одном ряду с дворами, которыми владели бояре, князья, дети боярские, дворяне, дворцовые люди[1172]. Эти дворы Иван III передал своим сыновьям-наследникам на тех же началах, что и другие «дворы городцкие посадные»[1173]. Значит, это — тяглые, а не дворцово-вотчинные «мастера».
Итак, можно, по-моему, сказать, что бежавшие в Москву крестьяне и холопы вовсе не подлежали обязательному возврату своим владельцам. Могла быть возвращена в крепостное состояние лишь какая-то часть беглецов, нашедших убежище в городе, и то лишь после специального расследования. При этом наиболее квалифицированные люди из числа беглых крестьян и холопов («мастера», «огородники»), оказавшись в городё, выходили из положения вотчинных лично зависимых ремесленников и переходили на положение лично свободных тяглых горожан.
Нельзя механически переносить на средневековую Русь те выводы, к которым пришли исследователи при изучении средневековых городов ряда стран Западной Европы. В громадной аграрной стране, где происходил дальнейший рост крепостничества, где города еще не стали очагом буржуазного развития, их роль в экономической и социальной истории была не такова, как в Западной Европе. И тем не менее и русские города являлись носителями таких социальных отношений, которые сильно отличались от крепостнических порядков, складывавшихся в деревне. История русского средневекового города XIV–XV вв. (как можно убедиться, изучая различные ее стороны) была противоречивой. Это был город феодальный и общая тенденция развития страны в направлении к созданию централизованного крепостнического государства не могла не наложить на него значительного отпечатка. Но в городе складывались и порядки, не укладывавшиеся в рамки крепостнической системы. Здесь создавались элементы того нового, что при данном уровне производительных сил не могло еще привести к зарождению капиталистических отношений, но что выделяло горожан из общей массы лично несвободного, феодально-зависимого населения. Отсюда — приток крестьян и холопов в города, определивший их быстрый сравнительно рост. С развитием городов-посадов горожане — посадские люди становились активной силой социально-экономического и политического процесса, сыгравшей значительную роль в деле создания Русского централизованного государства.
Если в результате общественного разделения труда совершался дальнейший процесс городообразования, происходило перемещение части сельского населения (пусть весьма и весьма незначительной части) в города как экономические центры, то роль последних в складывании централизованного государства определялась и тем, что они были укрепленными пунктами. На протяжении XIV (особенно второй его половины) и XV вв. в ряде русских городов идет строительство крепостных сооружений.
Это относится прежде всего к Москве. В 1339 г., согласно летописным данным, здесь был выстроен деревянный кремль («…на ту же зиму… замыслиша заложиша рубити город Москву, а кончаша тое же зимы на весну в великое говейно»)[1174]. Кремлевские стены были сделаны из дуба. 500 лет спустя, в 1839 г., нижние ярусы этих стен были найдены при земляных работах[1175]. При Дмитрии Донском, в 1367 г., в Москве был воздвигнут каменный кремль («тое же зимы князь великии Дмитреи Иванович, погадав с братом своим с князем Володимером Андреевичем и с всеми бояры старейшими, и сдумаша ставити город камен Москву, да еже умыслиша, то и сътвориша, тое же зимы повезоша камень к городу»)[1176]. Наконец, новое переустройство Московского кремля относится ко времени Ивана III.
Военно-оборонительное значение имели и окружавшие город монастыри. По словам Н. Н. Воронина, со второй половины XIV в. «по периферии Москвы создается кольцо монастырей, являющихся как бы вспомогательными «фортами» обороны столицы»[1177]. Все эти укрепления имели значение для борьбы Московского княжества с Тверским, Рязанским и пр., а также определяли роль Москвы в битвах русского народа с татаро-монгольскими захватчиками, литовскими феодалами и т. д.
Укрепленными пунктами являлись и города, окружавшие Москву. Н. Н. Воронин хорошо показал значение «стратегического треугольника — Москва, Коломна, Серпухов» — в борьбе Руси с Золотой ордой. На основе летописного материала и археологических данных он выяснил, что со второй половины XIV в., «в процессе подготовки к решительной схватке с Ордой, наряду с военно-инженерным строительством в городах по Оке большое внимание уделялось сооружению новых монастырей и храмов в ближайшем тылу» будущей борьбы[1178]. В 1369 г. в связи с началом наступательных военных действий Московского княжества против Тверского был возведен деревянный кремль в Переяславле, стратегически важном для Москвы пункте («сего же лета князь великии Дмитреи заложи град Переяславль, единого лета и срублен бысть»)[1179]. Вторично город был укреплен в 1403 г. («срубиша Переяславль»)[1180]. Можно было бы привести и другие факты строительства крепостей в городах Московского княжества[1181].
Следует отметить мероприятия по укреплению городов Верхнего Поволжья: закладку в 1416 г. новой крепости в Костроме после пожара, случившегося там в 1413 г. («того же лета град Кострома заложен бысть»)[1182], постройку в 1410 г. Плеса («того же лета князь великий Василей повеле рубити град Плесо»)[1183] и т. д.
Крепостное строительство во второй половине XIV–XV вв. шло и в пределах великого княжества Тверского. В 1317 г. в Твери был заложен «болший град кремль»[1184]. В 1369 г. «град Тферь срубили древян и глиною помазали»[1185]. В 1372 г. по приказанию великого тверского князя Михаила Александровича вокруг Твери был выкопан вал, который «засыпали от Волгы». К работе было привлечено — большое количество людей из Тверских и Новоторжских волостей[1186]. Все эти оборонительные мероприятия производились в годы напряженной политической борьбы между Московским и Тверским княжествами. Тверские укрепления неоднократно возобновлялись и усиливались и в дальнейшем. В 1387 г. около тверского вала «рубили кожух» и «землею насыпали». Тогда же у города выкопали ров «глубле человека»[1187]. В 1395 г. в Твери были выстроены новые городские стены. В 1413 г. по приказанию великого тверского князя Александра Михайловича «множество тверичь и кашинцев» приняло участие в закладке новой крепости[1188]. Строительство тверского кремля велось и в 1446 г.[1189]
Помимо работ по укреплению Твери, можно упомянуть также о закладке других крепостей в Тверском княжестве: в 1397 г. — Старицы («срублен бысть город на Волзе ко Зубцеву, на Старице»)[1190]; в 1403 г. — Опок («князь великии Ивань Михайловичь тверскыи постави город Опокы на Волзе близ Ржевы…»)[1191] и т. д.
О крепостном строительстве в Нижегородском княжестве свидетельства летописей противоречивы. Согласно данным Рогожского летописца, уже в 1363 г. князь Борис Константинович в Нижнем Новгороде «заложи город сыпати»[1192], а в 1372 г., по повелению князя Дмитрия Константиновича, там был «заложен» каменный кремль[1193]. Нижегородский летописец дает несколько иные сведения, называя 1365 г. как дату, когда в Нижнем Новгороде приступили к возведению каменного кремля (князь Борис «повеле ров копать, где быть каменной городовой стене и башням») и 1374 г. как дату постройки каменных стен (князь Дмитрий «повеле делать каменную стену и зачаты Дмитровские ворота»[1194]). Как бы то ни было, бесспорно одно: и в Нижегородском княжестве, так же как и в других русских княжествах, со второй половины XIV в. города укрепляются сооружениями военно-оборонительного характера. И. В. Трофимов и И. А. Кирьянов считают, что стены сохранившегося доныне Нижегородского кремля XVI в. «покоятся на остатках сооружения XIV в., повторяя его план, по крайней мере в нагорной части»[1195]. Одновременно с построением каменного кремля в Нижнем Новгороде, в 1372 г. на реке Суре по инициативе князя Бориса Константиновича был основан город Курмыш[1196].
Имеются сведения о градостроительстве в Муромо-Рязанской земле. Так, в 1351 г. князь Юрий Ярославич «обнови град, свою отчину Муром», поставил там «двор свой». Муромские бояре, купцы, черные люди также «ставиша дворы своя», и церкви «обновиша и украсиша иконами и книгами»[1197].
Интересный материал содержится в летописях о военно-оборонительных сооружениях в Новгороде Великом, которому принадлежала важная роль в борьбе с немецкой агрессией на северо-западных границах Руси. Под 1302 г. в летописи имеется сообщение о закладке в Новгороде каменных стен («заложиша город камен Новугороду»), Расцвет городского строительства падает на время новгородского архиепископа Василия (вторая четверть XIV в.). В 1331–1334 гг. был обновлен новгородский детинец («город камен»), в 1335 г. заложен каменный острог[1198]. А. Л. Монгайт относит эти летописные известия 30-х годов XIV в. к обнаруженной во время раскопок в Новгороде каменной стене и делает вывод, что при архиепископе Василии была предпринята попытка обнести такой стеной весь новгородский посад. «Естественно, — пишет А. Л. Монгайт, — что такая попытка могла осуществляться только по частям, на отдельных участках, в остальных же частях оставались земляные валы»[1199]. Во второй половине XIV в. на тех участках новгородского острога, где не было каменных стен, земляные валы были усилены: на них стояли деревянные укрепления; у въездов были поставлены башни[1200]. В XV в. новгородские деревянные укрепления были обновлены. Так, в 1424 г. «ставиша в Новегороде город»[1201]. В 1430 г. «пригон был крестияном к Новугороду город ставити, а покручал 4-и 5-го»[1202] (т. е. строительные работы производились силами сельского населения, причем из каждых пяти человек один шел на строительство, а остальные снабжали его припасами).
В псковских летописях данные о возведении каменных стен и башен содержатся под 1309, 1337, 1377, 1380, 1387, 1392–1394, 1396–1397, 1399–1402, 1404, 1412, 1417, 1420, 1421, 1424, 1433, 1434, 1452, 1453 гг. и др.[1203]
Из других новгородских и псковских пригородов каменные укрепления были созданы в Орехове (1323)[1204], Изборске (1330)[1205], Яме (1384)[1206], Порхове (1387)[1207], Старой Ладоге (первое упоминание о «поновлении» каменной стены — под 1446 г.)[1208], Острове (прямых указаний на время создания каменных стен в источниках нет)[1209].
Какие же выводы можно сделать из вышеприведенного материала? То обстоятельство, что усиление работ по укреплению городов в разных частях Руси падает примерно на одно и то же время (вторая половина XIV в.), не случайно. Объясняется это тем, что к данному времени был достигнут определенный уровень ремесленного производства, необходимый для градостроительства в сравнительно широких масштабах. Общий экономический подъем, который наблюдался на Руси со второй половины XIV в., создавал предпосылки для государственного ее объединения (а это объединение происходило в острой борьбе, социальной и политической), а также для активного выступления русского народа в целях свержения татаро-монгольского ига и в целях защиты родины от нападений литовских, немецких и других захватчиков. В этих условиях города приобретали особое значение и как ремесленно-торговые центры, создающие материальные предпосылки для дальнейшего национального и политического развития Руси, и как центры военно-стратегические, обеспечивающие возможность такого развития в обстановке внутренних феодальных войн и внешнеполитического враждебного окружения. При этом в усилении обороноспособности были заинтересованы и феодальные правительства отдельных княжеств и сами горожане.
Для князей и их слуг возрастание военного потенциала городов было важно в плане укрепления последних не только как опорных пунктов в борьбе с внешней опасностью, но и как центров феодального властвования. И, несомненно, в ряде случаев можно отметить усиление городов как базы господства класса феодалов, стремившихся утвердить в городах крепостнические порядки. Но одновременно следует обратить внимание и на другую сторону вопроса: развертывание градостроительства создавало новые предпосылки для развития общественного разделения труда и роста городских посадов. Строительство крепостей стимулировало распространение разных ремесел. Появлялось больше условий для товарного производства и применения наемного труда. При возведении крепостей принудительным трудом сельского населения в порядке выполнения им государственной повинности в городах скоплялась масса народа, нуждавшегося в пропитании. Требовалось усиливать подвоз в города сельскохозяйственных продуктов. Это обстоятельство содействовало росту обмена между городом и деревней, развитию города как центра товарного производства и обращения[1210]. Усиливалась активность горожан, которым в процессе градостроительства принадлежали не только функции исполнителей (таковыми были посадские ремесленники — плотники, каменщики и т. д.). Представители посада часто являлись инициаторами и организаторами строительных работ. Приток в города на строительство крестьянства и его общение с посадскими людьми создавали почву для антифеодальных выступлений. В целом возрастало значение посада в общественной жизни, что не могло не служить предпосылкой преодоления политической раздробленности, ибо городу принадлежала в этом деле большая роль.
Феодальный город был не только центром ремесла, которым занимались лично свободные посадские люди, несшие государево тягло, но и средоточием дворцового (княжеского) и вотчинного (монастырей, бояр) хозяйств. Для путей развития города XIV–XV вв. очень показательно, как складывались взаимоотношения между дворцовой княжеской «службой» и посадским тяглом.
По существу это вопрос о роли в городе частной феодальной собственности на землю и крепостнической системы. В этом отношении заслуживает специального рассмотрения вопрос об упоминаемых в духовных и договорных грамотах московских великих и удельных князей «делюях», «ордынцах», «численых людях» («числяках»). Начнем с анализа первого термина.
В литературе нет ясности относительно того, каково его значение. Еще С. М. Соловьев указывал, что под «делюями» «разумеются всякого рода ремесленные и промышленные люди, поселенные на княжеских землях»[1211]. Советский исследователь А. М. Сахаров указывает, что «делюев», «очевидно, следует считать близкими по положению к дворцовым людям, выполнявшим свои «службы» князю»[1212]. В то же время С. Б. Веселовский предполагает (неизвестно на каком основании), что «делюи», так же как «ордынцы» и «числяки», «должны были встречать на границе, принимать, содержать, обслуживать и провожать различных ханских послов, баскаков и т. п.»[1213] Попытаемся проверить на основе анализа источников эти противоречивые утверждения.
«Делюи» впервые упоминаются в договорной грамоте Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем в 1367 г. Говорится о «делюях» в этом документе очень коротко: «А что наши ординци и делюи, л тем знати своя служба, как было при наших отцех»[1214]. Эта лаконичная формула (иногда с некоторыми дополнениями) повторяется и в ряде последующих договорных грамот московских великих князей и князей серпуховско-боровских XIV–XV вв., в духовной грамоте Владимира Андреевича начала XV в., наконец, в докончании Ивана III с князем Андреем Васильевичем углицким 1472 г.[1215] Отсутствуют упоминания о «делюях» в духовных грамотах московских великих князей. Конечно, мы должны ответить на вопрос: почему теме о «делюях» посвящена ограниченная группа договорных княжеских грамот (за одним исключением регулирующих взаимоотношения лишь московских и серпуховско-боровских князей), почему о них прямо не говорят московские великие князья в своих завещаниях?
Из приведенного текста видно, что они несут какую-то «службу», установленную уже при первых московских князьях. О том, что это — служба не военная, а связанная с исполнением обязанностей по дворцовому княжескому хозяйству, видно из духовной князя серпуховско-боровского Владимира Андреевича начала XV в.: «А сына Ивана благословляю на старешыи путь ему в Москве и в станех конюшеи путь, бортници, садовници, [псари], бобровники, барыши и делюи. А тех бортников, или садовников, или псарей, или бобровников, или барышов, делюев не всхочет жыти на тех землях, ин земли лишон, поиди прочь, а сами сыну, князю Ивану, не надобе, на которого грамоты полные не будет, а земли их сыну, князю Ивану»[1216]. Таким образом, «делюи» упомянуты в числе работников княжеских промысловых угодий, расположенных в Москве или в московских станах. Они — в большинстве лично свободные люди, хотя среди них имеются и полные холопы. Исполняя свою «службу», они пользуются участками княжеской земли; прекращая «служить» князьям, — этой земли лишаются. «Делюи» не имеют права распоряжаться находящейся в их пользовании землей, продавать ее («а земль их не купити»)[1217].
Из текста завещания князя Владимира Андреевича неясно, является ли слово «делюи» термином, обозначающим всех вообще дворцовых княжеских слуг в Москве и станах (так можно думать, исходя из второй половины приведенной выше цитаты: «а тех бортников, или садовников… или барышов, делюев»), или же данный термин имеет в виду какую-то одну категорию этих слуг (в этом смысле можно понять первую часть цитаты: «…конюшеи путь, бортници… барыши и делюи»). Конечно, делать выводы на основе только наличия или отсутствия перед словом «делюи» буквы «и» нельзя. Для решения поставленного вопроса полезно привлечь в качестве аналогии договор рязанских князей 1496 г. Судя по названному документу, владельческие порядки в городе Переяславле-Рязанском и его уезде были сходны с теми порядками, которые сложились в Москве. В договоре 1496 г. упомянуты княжеские «…люди деленыи ловчане… и городские рыболове, истобники, псари, подвозники меховыи, подвозники кормовыи, и садовники, ястребьи, подвозники медовый, и гончяры, неводчики, и бобровники, и иные кои мои люди деленые…»[1218] Можно с достаточной долей вероятности высказать предположение, что рязанские «люди делении» — это те же московские «делюи», дворцовые слуги, рабочая сила княжеских промысловых угодий, ремесленники. Почему упомянутые люди называются «делеными»? Потому, что князья поделили их между собой, потому, что они составляют административный и рабочий персонал дворцовых владений, каждое из которых принадлежит тому или иному князю как феодалу-собственнику. Поэтому каждый князь и дает «делюям» землю в обеспечение их «службы» и отбирает у них эту землю, когда они перестают ему «служить». Не случайно в договорных грамотах князей «делюи» противопоставляются другой категории населения — «численым людям». Последних князья должны «блюсти… с одиного», т. е. не делить между собой, не разводить по своим дворцовым владениям.
Каково же происхождение «делюев»? В первом же документе, в котором они упомянуты, — в договоре Дмитрия Донского с князем Владимиром Андреевичем — сказано, что «делюи» должны выполнять свою «службу», «како было при наших (упомянутых князей) отцех»[1219]. Отцы Дмитрия и Владимира — князья Иван Иванович и Андрей Иванович, сыновья великого московского князя Ивана Даниловича Калиты. Следовательно, очевидно, в княжение последнего и произошел тот раздел дворцовых слуг, в результате которого в договорах князей стали упоминаться «делюи».
Обращаясь к духовной Ивана Калиты, мы найдем материал по интересующему нас вопросу. Это два текста: 1) «А что моих бортников и оброчников купленых, который в которой росписи, то того»; 2) «Ачисленыи люди, а те ведают сынове мои собча, а блюдуть вси с одиного. А что мои люди куплении в великомь свертце, а тыми ся поделять сынове мои»[1220]. Поделенные Иваном Калитой между своими тремя сыновьями «купленные» им люди — это, очевидно, те самые «делюи», о которых упоминают соглашения Дмитрия Донского и последующих московских князей с князьями серпуховско-боровскими. Отсюда и ответ на поставленный выше попрос: почему о «делюях» говорят именно эти договоры? Да потому, что после смерти старшего сына Ивана Калиты — Семена Ивановича недоразумения по разделу дворцовых слуг Калитой могли возникнуть между потомками двух других его сыновей — Ивана (по прямой линии от него пошли великие князья московские) и Андрея (его потомки были князьями серпуховско-боровскими). В статьях о «делюях», помещенных в договорах между великими князьями московскими и князьями серпуховско-боровскими, таким образом, отразилась их борьба за рабочую силу (причем за квалифицированную рабочую силу) для дворцового хозяйства, которое у каждого из них имелось в городе Москве и в московских станах.
Понятно, почему не фигурируют «делюи» и в духовных грамотах московских великих князей. Этот термин появился при «отцех» Дмитрия Донского и Владимира Андреевича в результате раздела дворцовых слуг в Москве. Что касается духовных грамот Ивана Калиты и его сына Ивана Ивановича, то в них зафиксирован самый акт такого раздела, т. е. процесс появления «делюев». Поэтому, не употребляя существительного «делюи», эти два князя имеют его в виду, пользуясь глаголом «делити» («а тыми ся поделять сынове мои»). Что касается духовной Дмитрия Донского, то она не поднимает вопроса о владельческих взаимоотношениях между его сыновьями и его двоюродным братом князем Владимиром Андреевичем (кроме распоряжения, сделанного в общей форме, — «а брат мои, князь Володимер, ведает свою треть, чем его благословил отець его князь Аньдреи»[1221]), а именно в связи с этими взаимоотношениями и могла бы быть поднята тема о «делюях». В духовной Дмитрия Донского внимание последнего обращено на новый раздел рабочего персонала дворцового хозяйства между своими сыновьями. И в этой связи говорится и о бортниках, конюхах, сокольниках, ловчих, т. е. о всех тех дворцовых слугах, которые по отношению к таковым же людям, работающим в хозяйстве князя Владимира Андреевича, являются «делюями».
Теперь последнее, о чем следует сказать в связи с «делюями». В начале XV в., как было показано выше, — это (за некоторыми исключениями) свободные держатели участков княжеской дворцовой земли. В духовной Ивана Калиты (около 1339 г.) о них речь идет как о холопах («людях купленых»). Когда же и почему произошел переход «делюев» из числа холопов в число лично свободных дворцовых княжеских слуг? В духовной великого князя Ивана Ивановича 1358 г. упоминаются отца его «купленые бортници под вечные варях…, и конюшии путь…»[1222]. В духовной Дмитрия Донского 1389 г. слово «купленые» исчезает («а бортъници вь станех в городских, и конюшии путь, и соколничии, и ловчии…»)[1223]. В духовной Владимира Андреевича 1401–1402 гг. о всех этих бортниках, садовниках, псарях, бобровниках, барышах, — словом «делюях», прямо сказано, что тот из них, на кого у князя нет «полной грамоты», может, если «всхочет», «поити прочь»[1224]. Из сопоставления текстов видно, что какое-то изменение в положении «делюев» произошло в княжение Дмитрия Донского. Вопрос о том, как произошло это изменение, в свою очередь распадается на два: 1) каков был юридический путь выхода «делюев» из холопства; 2) каковы социально-экономические и политические условия этого процесса?
Юридически освобождение «делюев» из холопства могло быть оформлено на основе правопорядка, установившегося во владениях московских князей, согласно которому после смерти каждого из них совершался пересмотр документации, касающейся его холопов, и часть из них отпускалась на волю. Но я уже во второй главе книги пытался доказать, что этот правопорядок вовсе не означал периодического массового роспуска всех княжеских холопов. Проверка их наличного состава не всегда вела за собой ликвидацию их зависимости на основе полных грамот от князей-холоповладельцев. Значит, надо попытаться объяснить, почему же все-таки в отношении к «делюям» при Дмитрии Донском была применена юридическая норма о выводе из холопства «людии полных, купленых, грамотных», имеющаяся в завещании его отца — великого московского князя Ивана Ивановича[1225], так же как и в духовных последующих князей. Я думаю, что объяснение этому надо искать в том обстоятельстве, что «делюи» — это население дворцовых владений князей, расположенных в городе Москве и в пределах московских станов. Поэтому на положении «делюев» не могли не сказаться городские порядки. Я вовсе не являюсь (как уже говорил об этом выше) сторонником мнения М. Н. Тихомирова: «городской воздух» обязательно делал людей, попавших в Москву в XIV–XV вв., свободными. Нельзя механически применять для объяснения явлений русской действительности изучаемого времени те выводы, которые сделаны при изучении истории городов западноевропейского средневековья. Но нельзя и недооценивать того обстоятельства, что русские горожане были силой, с которой не могли не считаться князья. И вся политика Дмитрия Донского (как будет видно из анализа политической истории Руси) была направлена на союз с городами. Поэтому перевод московских городских и подгородных «делюев» из состояния холопства в состояние людей лично свободных, но зависимых от князей на основе владения предоставленной им последними землей, был одним из актов великокняжеской политики, проводившейся в связи с выступлениями горожан. Я считана правильным поставить этот акт в один ряд с такими мероприятиями: великокняжеской политики, как взятое Дмитрием Донским на себя обязательство «блюсти» права гостей, суконников и других горожан, не допускать их перехода в «заклад» к феодалам и привлечения их на военную службу в составе каких-либо полков, помимо специальной, московской городской рати, «очищать» (путем специального судебного разбирательства) убежавших в Москву княжеских холопов, и крестьян от их обязательств своим владельцам и т. д. (этим обязательствам посвящен специальный параграф данной главы). Характерно, что все перечисленное характеризует великокняжескую политику после крупного антифеодального восстания в Москве в 1382 г. и в значительной степени является ответом на это восстание.
Рядом с «делюями» в договорных княжеских грамотах обычно стоят «ордынцы»: «а что наши ординци и делюи, а тем знати своя служба, како было при наших отцех»; «…а земль их не купити»[1226]. По аналогии с тем, что мы знаем о «делюях», можно предполагать, что упоминаемые в междукняжеских договорах вместе с ними «ордынцы» также принадлежали к числу дворцовых княжеских слуг, живших в Москве и подмосковных станах, несших специальную «службу» князьям и получавших за это от них в условное владение землю.
В. Е. Сыроечковский привлек для объяснения значения термина «ордынцы» некоторые сведения о последних, имеющиеся в посольских делах конца XV — начала XVI в. Там упоминаются «ординци, великого князя холопи», которые в Крым «казну привезли»[1227]. Исходя из подобных данных, В. Е. Сыроечковский делает вывод, что «ордынцы» представляли собой особый персонал, предназначавшийся для доставки сначала в Золотую орду, затем в Крым дани. «Если представить себе то громадное количество поминков, целые обозы телег, которые посылались с каждым крупным посольством, то станет ясным, что для перевозки поминков нужен был особый штат людей». В Крымских делах Посольского приказа среди «ордынцев» встречаются купцы и ремесленники разных специальностей. В связи с этим В. Е. Сыроечковский отмечает: «Близость к казне, поездки сначала в Золотую орду, позже в Крым втягивали ордынцев в торговлю». С другой стороны, в качестве «поминков» в Золотую орду, затем в Крым отправлялись меха, шубы и т. д.; «для этого были нужны скорняки, шубники». Следовательно, «ордынцы» — это торговые и ремесленные люди, выполнявшие службу по доставке дани в Золотую орду, а впоследствии в Крым. Торгово-ремесленный облик «ордынцев» сближает их с «делюями». В. Е. Сыроечковский даже делает предположение, что «в некоторых из отправлявшихся в торговые поздки в Крым торговцах с ремесленными прозвищами» можно видеть «княжеских делюев»[1228].
Выводы В. Е. Сыроечковского представляются мне аргументированными достаточно убедительно. Продолжая его наблюдения, я хотел бы добавить несколько своих собственных соображений. Первое упоминание об «ордынцах», так же как и о «делюях», имеется в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем 1367 г. В этом документе (как мы уже знаем) говорится, что «ордынцы» и «делюи» должны «знати своя служба, како было при наших отцех»[1229] (т. е. при сыновьях Ивана Калиты). Отсюда можно сделать вывод, что «ордынцы» как особая категория населения города Москвы появились во всяком случае не позднее, чем при Калите. Весьма вероятно, что организация в Москве «ордынцев» относится ко времени после антитатарского восстания в Твери в 1327 г., которое Иван Калита подавил с помощью войск, приведенных из Золотой орды. Этим актом, как известно, Калита отклонил от Московского княжества возможное нападение ордынских сил. Развитие дальнейших дипломатических взаимоотношений с Золотой ордой потребовало от московского князя соответствующих мероприятий. Одним из них и было выделение специального персонала из числа торгово-ремесленного населения, который выполол бы посольские функции. Возможно, что «ордынцы» выделывали также специальные предметы ремесленного производства, которые потом отправлялись в составе дани или продавались в Орду. Известно, как, например, высоко ценили крымские ханы изделия русских мастеров: оружейников, ювелиров.
Какие-то изменения в положении «ордынцев» наступили во второй половине XV в. Если до этого времени они упоминались в договорных грамотах князей рядом с «делюями», то во второй половине XV в. термин «делюи» исчезает, а наименование «ордынцы» начинает встречаться в документах в одном ряду с «численными людьми» («числяками»). То, что княжеские договорные грамоты перестают говорить о «делюях», понятно. Ведь этот термин возник (как было показано выше) в результате раздела дворцовых княжеских промышленников и ремесленников между московскими и серпуховско-боровскими князьями. С ликвидацией к середине XV в. Серпуховско-Боровского удела наименование «делюи» утратило свой смысл. Но, чтобы ответить, почему вступили в сочетание термины «ордынцы» и «численные люди», надо предварительно рассмотреть положение «численных людей».
О них говорит уже Иван Калита в своих духовных грамотах в следующей форме: «А численыи люди, а те ведають сынове мои собча, а блюдуть вси с одиного»[1230]. Эта же формула (с некоторыми вариантами и дополнениями) повторяется и в последующих грамотах (духовных и договорных) московских князей[1231]. Князья должны сообща «блюсти» (т. е. соблюдать права) «численных людей», живущих как в Москве, так и в подмосковных станах, не принимать их в «службу», не покупать их земель.
Разница между «численными людьми», с одной стороны, «делюями» и «ордынцами» — с другой, заключается в том, что последние выполняют княжескую «службу», первых, напротив (как сказано), князья к «службе» привлекать не должны. Это значит, что «численные люди» находятся на положении не дворцовых княжеских слуг, а тяглых людей. Они обязаны «тягль всякую тянути»[1232]. В чем же заключается «тягль»?
С «численных людей» взимается дань, которая идет в Орду. В духовной грамоте Владимира Андреевича начала XV в. читаем: «А переменит бог Орду, и князь велики не имет выхода давати во Орду, и дети мои, а что возмут дани на Московских станех, и на городе на Москве, и на численых людех, и дети мои возмут свою треть дани московские и численых людей, а поделятся дети мои с матерью вси ровно, по частем. А которой сын мои возмет дань на своем уделе, и та дань тому и есть»[1233]. Приведенный текст надо понимать в том смысле, что в случае падения власти Орды над Русью и прекращения сбора ордынской дани та часть этой дани, которая собирается с населения города Москвы и московских станов, должна быть поделена между князьями — совладельцами Москвы а часть, уплачиваемая жителями Серпуховско-Боровского удела, пойдет местному удельному князю. Стало быть, «численные люди» («числяки») представляют собой специальную группу черного населения (московского городского и подгородного), платившего дань в Орду и поэтому оберегаемого князьями. За это они пользовались тяглой землей. Сохранились материалы судебных дел «числяков» с соседним московским Симоновым монастырем, из которых видно, что «численная земля» с точки зрения права владения ею является «черной»[1234].
Но только ли уплатой ордынской дани ограничивались повинности «числяков»? Вряд ли. Если бы было так, то они ничем бы не отличались от других тяглых жителей Москвы и подмосковных станов, с которых ведь также бралась дань для отправки в Орду. Для объяснения значения термина «численные люди» («числяки») небезынтересно привлечь договор рязанских князей 1496 г. Названная докончальная грамота знает наряду с «гостями» и «черными людьми» «кладежных людей старых, кои послов кормят в Переславли»[1235]. Слово «кладежный», очевидно, происходит от существительного «кладь» (поклажа), а связь «кладежных людей» с посольским делом говорит за то, что они были ответственны за перевозку в Орду приезжавших оттуда представителей с их имуществом. То, что «кладежные люди» поставлены рядом с «гостями» и «черными» людьми, а в то же время выделены из их числа, свидетельствует об их занятиях ремеслом и торговлей в качестве специального разряда городского населения. Все говорит как будто за то, что рязанские «кладежные люди» полностью соответствуют московским «числякам».
«Численные», как и «кладежные» «люди», должны были, очевидно, предоставлять татарским послам ночлег, содержание, подводы и т. д., т. е. неститотягло, от которого освобождалось население феодальных вотчин, пользовавшихся иммунитетом. «…Ни толмачи послов на те села не наводят, ни ставят», — читаем в жалованной грамоте московского великого князя Василия II митрополиту Ионе на владения в Юрьевском уезде середины XV в.[1236] «И приставы мои и толмачи татар не ставят», — предписывает Иван III, выдавая в 1467–1474 гг. жалованную грамоту Троице-Сергиеву монастырю на села в Переяславском уезде[1237]. В жалованной грамоте Ивана III Троицкому Махрищскому монастырю около 1471 г. имеется следующий пункт: «…Хто поедет мои пьристав, великого князя, или которой толмач с послы с татарьскими, и те мои приставове и толмачи вь их в манастырьских селех и в деревнях татар не ставят оу их манастырьских людей, и кормов оу них, ни подвод, ни проводников не емлют»[1238]. Содержащееся в жалованных грамотах перечисление в негативной форме повинностей сельского населения монастырских и митрополичьих владений дает возможность представить себе позитивно обязанности «численных людей».
Думаю, что эти обязанности могли быть впервые определены тогда же, когда была организована и служба «ордынцев», т. е. вслед за подавлением Иваном Калитой в 1327 г. восстания в Твери. После того как в результате народных движений 20-х годов XIV в. пала система баскачеств[1239], взаимоотношения русских земель с Золотой ордой стали строиться на новых началах. Московское княжество пыталось взять на себя в этих взаимоотношениях ведущую роль среди других княжеств Северо-Восточной Руси. В этой связи и появились «числяки» и «ордынцы» как особые категории московского городского и подгородного населения. Их социальное происхождение было, по-видимому, разное. «Ордынцы», как можно думать, первоначально принадлежали (подобно «делюям») к числу княжеских холопов (о чем сохранилось воспоминание в «Крымских делах»); затем они превратились в лично свободных дворцовых слуг. «Числяки» — черное население города и подгородных станов. Первые выполняли «службу» как лица, зависимые непосредственно от московских князей-вотчинников. Вторые несли «тягль», как жители городской и пригородной территории, входящие в состав черного посадского мира и подчиненные власти московских князей, которые имели определенные политические и фискальные права в Москве.
Но во второй половине XV в. «числяки» и «ордынцы» сближаются по своему правовому положению. В духовных грамотах Василия II и Ивана III они упоминаются рядом, точно так же как в разъезжих грамотах 1504 г. Ивана III на города Дмитров. Рузу, Звенигород, Кашин, переданные им своему сыну Юрию Ивановичу[1240]. Судя по последним документам, «численные люди», так же как «ордынцы», должны были «тягль всякую тянути» и непосредственно подчиняться московскому великому князю Василию II (в то время как раньше они были подведомственны всем князьям — совладельцам Москвы). «Численные» и «ордынские» земли, оказавшиеся при размежевании в пределах владений удельного князя Юрия Ивановича, административно выделены в единый комплекс, подвластный великокняжеской власти, князю же Юрию не разрешалось «в те численые земли и в ординские… въступатися ничем»[1241].
Что же означают изменения в положении «числяков» во второй половине XV в.? Необходимо, конечно, подчеркнуть внешнеполитический момент. С образованием Русского централизованного государства возникла потребность в известной реорганизации и упорядочении посольской службы, ее сосредоточении под властью великого князя московского. Поэтому и были приведены в единую систему ранее в известной мере разрозненные организации «ордынцев» и «числяков». Но нас интересует сейчас не внешнеполитическая, а преимущественно социально-экономическая сторона дела. История «числяков» и «ордынцев» отразила противоречивые тенденции в развитии русского города XIV–XV вв. С одной стороны, на этой истории (превращение «службы» в «тягль») можно проследить общий рост крепостнических отношений в связи с образованием централизованного государства на Руси, выразившийся в усилении посадского «тягла». С другой стороны, в замене посадским «тяглом» прежней дворцовой «службы» «ордынцев» нельзя не видеть своеобразной трансформации отношений, возникших в сфере княжеского частновладельческого хозяйства, под воздействием порядков, характерных для города в противоположность феодальной вотчине.
Продолжая изучение той роли, которую играла в городах собственность на землю отдельных феодалов и феодальных корпораций, надо сразу подчеркнуть, что не только князьям, но и другим землевладельцам, светским и духовным, в городах принадлежали дворы. Так, например, большим числом дворов владели бояре и княжеские слуги в Москве[1242]. Однако о роли феодального дворовладения в городах можно судить лишь на основании данных, относящихся к монастырскому и церковному хозяйству[1243].
На протяжении XIV–XV вв. в ряде городов Северо-Восточной Руси крупнейшие русские монастыри заводят дворы как центры торгово-промышленной деятельности. По актовому материалу можно установить наличие у Троице-Сергиева монастыря дворов во Владимире, Москве, Дмитрове, Переяславле, Ростове, Угличе, Галиче, Нерехте, Кашине, Твери; у Симонова монастыря — в Москве, Дмитрове, Галиче; у Кириллова-Белозерского монастыря — в Москве, Дмитрове, Вологде, Белоозере[1244]; у Иосифова-Волоколамского монастыря — в Волоколамске[1245]. Митрополичья кафедра владела дворами в Москве, Владимире, Переяславле, Нерехте[1246].
Некоторые крупные феодальные духовные корпорации имели в отдельных городах по нескольку дворов. У Троице-Сергиева монастыря было два двора в Дмитрове («один двор внутри города, а другой двор на посаде»)[1247]; у митрополичьего дома — 21 двор во Владимире «на митрополичих местех»[1248].
Возникновение церковных и монастырских дворов было связано с развитием промыслов и торговли во владениях духовных феодалов. Так, у Ростова были сосредоточены рыбные промыслы. У Соли Переяславской, Соли Галичской, в Нерехте находились соляные варницы и т. д. На посаде в Старой Руссе владел солеварнями Болотов монастырь[1249]. В Ростове приобрел в середине XV в. соляную варницу «со цреномь» Симонов монастырь[1250]. В ряде источников имеются прямые указания на то, что население городских монастырских дворов занималось торговой деятельностью. Так, в жалованной грамоте серпуховско-боровского князя Василия Ярославича Троице-Сергиеву монастырю 1447–1455 гг. на двор в городе Дмитрове читаем: «…Што у них двор монастырской в городе в Дмитрове, и хто у них… живет… в их дворе в городском, ино те люди купят ли што, продадут ли, ино тем людем не надобеть явленное, ни пятенное»[1251]. То же самое говорится в жалованной грамоте вологодского князя Андрея Васильевича Меньшого Кириллову-Белозерскому монастырю 1467 г. на двор в Вологде: «А хто в том их жывучи людей дворе купят ли что, продадут ли на Вологде, также им не надобе никоторые пошлины опроче церковных пошлин»[1252]. Жалованная грамота Василия II Троице-Сергиеву монастырю 1453 г. содержит данные о монастырской торговле солью в Галиче («А коли привозит соль манастырьскую их [Троице-Сергиева монастыря] заказщик продавати в город, ино ему не надобе тоя тамга, ни восмьничее, ни иная никоторая пошлина») и о покупке монастырем дров для солеварен («А дрова манастырьскому соловару волно купити оу моих людей»)[1253].
Но, кроме прямых указаний на то, что жители городских монастырских дворов вели торговлю, об этом же свидетельствуют княжеские жалованные грамоты, предоставляющие монастырям в городах иммунитетные привилегии (в числе пошлин, от которых освобождаются монастырские «люди», обычно фигурируют и пошлины торговые).
Способы, пользуясь которыми монастыри и другие церковные учреждения заводили частную недвижимую собственность в городах, были различны. Иногда они получали от князей места под дворы, на которых и возводили жилые постройки. Так, в 1488 г. великий князь Иван Иванович «пожаловал» игумена Троице-Сергиева монастыря Макария, «дал» ему «место во Тфери за городом у Волги на стрелице, а поставят собе на том месте двор на приезд»[1254].
Бывало и так, что князья отдавали монастырям в городах уже застроенные дворы на «белых местах», т. е. на земле, освобожденной от посадского тягла. В 1500 г. князь Федор Борисович передал Иосифову-Волоколамскому монастырю «на приезд» двор в Волоколамске «впрок, без отъима». Двор был огорожен «заметам и столбы» и имел «двои ворота покрыта». Из «хором» на дворе находились две избы, две житницы, мшеник, рубленая конюшня[1255]. Приобретали монастыри дворы также путем покупки у владельцев «белых мест» — князей и бояр. В 1392–1427 гг. чернец Троице-Сергиева монастыря Григорий купил у дмитровского князя Петра Дмитриевича для указанного монастыря двор в Дмитрове[1256]. Власти Кириллова-Белозерского монастыря в 1448–1470 гг. купили двор в Москве «внутре города» у И. С. Морозова[1257].
Однако проникновение духовных феодалов в города не ограничивалось приобретением ими там «белых мест». В ряде случаев в их руки переходили и тяглые черные дворы. Обычно монастырские власти получали от князей право на куплю дворов у черных посадских людей и это право реализовали. В 1432–1445 гг. Василий II позволил Троице-Сергиеву монастырю купить двор в Ростове «хто им продаст, чей ни буди»[1258]. В те же годы тем же князем было дано разрешение Троице-Сергиеву монастырю приобрести двор «тяглой служень или черной, хто им продасть», в Переяславле. Покупка должна была быть совершена «впрок без выкупа», бывшие «вотчичи» двора лишались права требовать его обратно[1259]. В 1471 г. вологодский князь Андрей Васильевич Меньшой «пожаловал» братью Кириллова-Белозерского монастыря, «велел… им купити собе двор на Вологде черной тяглой, где буде им пригоже, на посаде…»[1260].
Известны случаи перехода в собственность монастырей тяглых городских дворов в качестве вклада со стороны их владельцев. В жалованной грамоте 1455 г. дмитровского князя Юрия Васильевича Кириллову-Белозерскому монастырю на двор в Дмитрове говорится, что это — двор «тяглой на посаде» и что его дали монастырю Корта и Шудеб «по душе» какого-то Максима, очевидно, посадского человека[1261].
Одновременно с приобретением дворов в городах монастыри заводили там же или в окрестностях городов промыслы. В этом отношении они пользовались также поддержкой князей. Из жалованной грамоты Троице-Сергиеву монастырю великой княгини Марьи Ярославны («иноки» Марфы) 1478–1482 гг. мы узнаем, что монастырские солевары освоили в Нерехте место на Подоле, лежавшее между дворами тиуна и попа и представлявшее собою болото, а также «кладище» под дрова для солеварен, находившееся за дорогою. Великая княгиня «пожаловала» игумена и братью Троице-Сергиева монастыря «тем болотом и тем кладищем»[1262].
В городских дворах, принадлежавших монастырям, жили монастырские «дворники» (своего рода приказчики из числа холопов), люди, занятые на промыслах (солевары, водоливы, повара и т. д.). Часть последних, вернее всего, находилась на положении кабальной зависимости, но были, по-видимому, среди них и полные холопы и люди (может быть, из числа посадского населения), работавшие на условиях феодального найма (регулируемого каким-либо документом вроде позднейшей «жилой» записи). С городских монастырских дворов и промыслов поступал в княжескую казну оброк.
Монастырские промыслы находились под специальной княжеской охраной. Поддерживаемые князьями в своей промысловой деятельности, монастыри становились в этом отношении в привилегированные условия по сравнению с посадскими людьми. Так, в 1433–1434 гг. Василий II запретил жителям Соли Переяславской копать соляные «колодязи» поблизости от «колодязей» и солеварен Троице-Сергиева монастыря. «И кто будет мой волостель у Соли и его тиун, ини у тех колодязей монастырских блиско и на их дворцех у варниц усолцем копати не ослобожают»[1263]. В 1484 г. великий князь Иван Иванович распорядился, чтобы солеварня чухломского Покровского монастыря у Соли Галицкой была обеспечена всем необходимым для выварки соли в течение круглого года, без простоев («…а варит де та их варница без череду и без стоялниц через весь год, как в моих, великого князя, варницах варят…»), и чтобы княжеский приказчик не «отнимал» у этой варницы воду[1264].
Население монастырских промыслов и городских дворов было освобождено князьями от несения тягла вместе с черными посадскими людьми. Эта предоставляемая князьями духовным феодалам привилегия обычно выражалась в следующей формуле жалованных грамот: «а не надобе им с того двора тянути ни [с] слугами, ни с черными людми, ни к рыболовем, ни к сотцкому, ни к дворскому не тянути никоторыми пошлинами»[1265]. Получали духовные феодалы от князей и судебный иммунитет (обычно ограниченный) для «людей», проживавших в их городских владениях[1266].
Монастыри, пользуясь предоставленными им льготами, заводили на посадах целые группы дворов зависимых от них ремесленников. В формуле договорных взаимоотношений между митрополичьим домом и великокняжеской властью XIV в. имеются интересные указания на «закладней» кафедры, «живущих в городе» Владимире и «тянущих ко дворцу». Согласно договору, они подлежали «описи» и «оброчному окладу», подобно великокняжеским «дворчанам»[1267].
Ту же категорию феодально-зависимых людей упоминает и писцовая книга по городу Владимиру дьяка Некраса Ивана Владимировича Харламова и дворцового дьяка Федора Ходыки начала XVI в. На Владимирском посаде, в Галее, под патронатом кафедры — 21 двор оброчников «на митрополичьих местах», «а оброку имдавати за дань полосмнатцать алтына, по 5 денег з двора». За речками Телушкою и Лыбедыо расположены 17 дворов митрополичьих «строев»[1268].
Такие же «закладни» были у переяславского Борисоглебского монастыря. Писцовая книга начала XVI в. насчитывает 18 дворов «бобылей» ремесленников, расположенных на посаде Переяславля. В их числе — 6 сапожников, 2 гвоздичника, 6 кожевников, 1 укладник, 1 ковшечник. Ремесленники положены в «оброчный оклад»: «а оброка им давать за дань великому князю 15 алтын»[1269].
Из приведенных очень скудных данных трудно сделать какие-либо выводы о социально-экономическом положении зависимого от кафедры ремесленного населения Владимирского и Переяславского посадов. Но все же ясно, что эти ремесленники находились в более льготных условиях по сравнению с другими посадскими людьми. Определенная сумма оброка заменяла для них все другие посадские подати и повинности.
Итак, поселение на владельческой земле в дворах и слободках кафедры и монастырей под их патронатом влекло за собой ряд льгот для ремесленников и бобылей в объеме и порядке отбывания посадского тягла и привилегий судебного характера.
Давая оценку социально-экономических и политических последствий развития монастырского и церковного дворовладения в городах на протяжении XIV–XV вв., надо сказать, что они были сложны и противоречивы. Я уже не раз указывал, что городские дворы духовных землевладельцев становились, как правило, средоточием торгово-промышленной деятельности, а поскольку последняя протекала при поддержке князей в достаточно благоприятных условиях, она способствовала общему экономическому прогрессу в стране, расширению товарного обращения, торговых связей. Торгово-промышленная деятельность монастырей, распространявшаяся на значительное число городов независимо от их принадлежности к тем или иным политическим образованиям на территории феодально-раздробленной Руси, объективно содействовала созданию предпосылок государственного объединения страны. В церковных и монастырских владениях в городах великокняжеская власть, проводившая политику централизации, находила опору.
Однако это лишь одна сторона вопроса. А заслуживает быть отмеченной и другая сторона. Деятельность духовных землевладельцев в городах сопровождалась укреплением там феодально-крепостнических отношений. Она задерживала рост посада, искусственно поставленного распространением в городах «белого», церковного и монастырского землевладения в условия, стеснявшие его торгово-промышленное развитие. Создание на посаде «белых мест» являлось одним из каналов, которыми шло укрепление крепостнической системы и через которые попадали в феодальную зависимость работавшие на частновладельческих варницах «наймиты». Но ведь и вообще развитие русского города XIV–XV вв. происходило в сложной обстановке. Без определенного экономического подъема городов как ремесленно-торговых центров, без политической активизации посадского населения, боровшегося за более благоприятные в рамках феодальной системы условия своего роста, не могла быть достигнута ликвидация политической раздробленности, не могло совершиться государственное объединение Руси. А в то же время усиление крепостничества как один из существенных моментов образования Русского централизованного государства, как непосредственное следствие этого процесса должно было отразиться и на положении города, бывшего важным элементом феодальной экономики. Еще к периоду складывания Русского централизованного государства восходит та борьба посадского населения с владельцами «белых мест» в городах, которая с такой остротой проявилась позднее.
Сохранились данные о борьбе посадских людей с монастырями за землю, захваченную последними под городские дворы и промыслы. В 1501–1502 гг. старец Троице-Сергиева монастыря Гавриил жаловался на Клима Безгачего, захватившего в Нерехте монастырское дровяное «кладище» у варниц. Старец говорил на суде: «…То, господине, кладище — наше монастырское, да и варница, господине, тут наша ж была, да запустела; а на том, господине, кладище изстарины мы клали дрова свои манастырские; и тот, господине, Клим то кладище у нас отсвоил сее зимы, да и дрова на нем свои учял класти, не ведаем почему». Клим Безгачий ссылался на то, что спорное «кладище изстарины земля великого князя черная тяглая», а ему «дал то кладищо старой сотсцкой Панфил класти дрова за пусто». Суд признал правильными претензии Троице-Сергиева монастыря[1270].
Теми же годами датируется спор о пожне между Троице-Сергиевым монастырем и ростовскими горожанами Гридей Кузминым и Андреем Измайловым. Последние рассказывали судьям, что дворский великого князя Григорий Кашкин «придал» им к «огородом» и «двором» в Ростове пожню, представлявшую собой «землю великого князя». Они ее «загородили плетнем». Тогда «дворник» Троице-Сергиева монастыря Булгак «плетень сметал», «а тое нам пожни не дает», — говорили истцы. Булгак же доказывал другое: «то, господине, пожня двора троетцкого, а у меня в огороде, а яз, господине, живу в дворе в троецком, а ослободил, господине, тот двор купити монастырю князь велики Василей Васильевич». Дело было решено в пользу Троице-Сергиева монастыря[1271].
Горожане вели борьбу с монастырями и за подгородные рыбные промыслы. В 1482–1484 гг. Иван III, узнав, что суздальские «городцкие люди» ловят без доклада рыбу в водах, принадлежащих Спасо-Евфимьеву монастырю, в р. Каменице, «под их монастырем, и под мельницею, и подсельцыпод монастырскыми», велел «те воды монастырские заповедати». Нарушители неприкосновенности монастырских рыбных ловель должны были платить два рубля штрафу («заповеди») в монастырскую казну[1272].
Проявление своеобразного протеста горожан против монастырей-феодалов, стремившихся завоевать экономические и социальные позиции в городах, рисует указная грамота Василия II в Кострому Гриде Ларионову по челобитью властей Ипатьева монастыря. Последние жаловались, что костромские жители совершают переправу через реку Кострому, минуя перевоз, устроенный под монастырем, и тем самым избегая уплаты пошлин, которые по великокняжескому указу должны были идти в монастырскую казну. «И ты бы, — обращается Василий II к представителю княжеской администрации в Костроме Гриде Ларионову, — ся велел возити градцким людем костромичем и всяким людем проезждим на Костроме под Елпатьем, а выше Ипатьцкого монастыря и ниже возити бы ся еси не велел никому»[1273].
Особого внимания заслуживает грамота Ивана III 1467–1474 гг., адресованная в Соль Галицкую некоему Федору Корове (какому-то представителю княжеской администрации) по жалобе солевара Троице-Сергиева монастыря. Последний обвинял Федора Корову в том, что он заставлял население монастырских промыслов «наряжать» на себя «пиры», велел «собя дарити», держал монастырских «людей» «в осаде силно» (т. е., очевидно, лишал их возможности выезжать из города с промысловыми и торговыми целями). Федор Корова запрещал местным жителям наниматься к солевару Троице-Сергиева монастыря на работы по подвозке дров к монастырским варницам, «да в том деи оу них застряли дрова в лесе, а варници деи стоят оу них за тем без дров». «Люди» Федора Коровы перебили «поваров» на монастырских варницах, разбили на них два црена, «и згорели деи те црены». Иван III заступился за солевара и потребовал от Федора Коровы, чтобы он в дальнейшем не чинил насилий над монастырским солеваром («а силы бы от тобя над ним не было вперед никоторые») и давал бы ему возможность свободно нанимать на варничные работы нужных ему людей («и ты бы наимоватися оу них велел на дрова…»)[1274].
Как понимать смысл событий, разыгравшихся на варницах Троице-Сергиева монастыря у Соли Галицкой? Возможно, что перед нами акты простого произвола со стороны местного администратора, действовавшего вместе со своим аппаратом и дворцовым штатом. Но возможно и даже вероятнее другое: за Федором Коровой стояли солигаличские посадские люди, недовольные тем, что Троице-Сергиев монастырь расширяет сферу своей промышленной деятельности за счет интересов посада. Поломка и поджог варничных цренов, отказ от перевозки дров к варницам — все это формы протеста солигаличского населения против роста влияния монастыря-феодала.
Выше уже указывалось, что великокняжеская власть поддерживала монастырское и церковное дворовладение в городах. Но ее политика в этом отношении не была и не могла быть строго последовательной и прямолинейной, ибо она должна была также в какой-то мере считаться с интересами посадского населения, а также учитывать интересы государственного тягла. Отсюда проистекают имеющиеся в княжеских жалованных грамотах запреты монастырям увеличивать в городах число дворов сверх разрешенной нормы («ни дворов иных туто не промышляют») и принимать в свои дворы горожан в качестве закладчиков («а от сех мест моих людей, великого князя, в те дворы не примают»; «а писменых людей и тяглых на те земли и к варницам не приимати им»)[1275].
Обнаруживала великокняжеская власть колебания и по вопросу об освобождении населения монастырских дворов от тягла. Так, великий князь Василий II в середине XV в. дал грамоту вологодским сотским и посадским людям, согласно которой «люди» Кириллова-Белозерского монастыря, проживавшие в монастырском дворе в Вологде, должны были «тянути… в всякие проторы, и в розметы и в все пошлины». Но затем эта грамота была отменена, монастырские люди получили освобождение от всех «проторов», «розметов» и пошлин, и на них был возложен лишь специальный оброк[1276].
Судя по одной правой грамоте, при Иване III были проведены какие-то мероприятия по пересмотру монастырского дворовладения на Белоозере. Белозерский сотский Иван Обухов и посадские люди так рассказывали в 1490 г. на суде об этих мероприятиях: «…у всех, господине, монастырей дворы отнимали в городе, и давали им, господине, места под дворы в меру, по тридцати сажен, и с огородом…»[1277]
Борьба горожан с монастырским дворовладением в городах, с закладничеством, была борьбой антифеодальной. Пробивая пути к созданию более благоприятных условий для экономического развития в рамках феодализма, выступления посадских людей в то же время вызывали реакцию со стороны господствующего класса феодалов, стремившихся к укреплению своих позиций в централизованном крепостническом государстве.
Для понимания уровня развития средневекового города очень важно выяснить вопрос о характере городского ремесла. В фундаментальном исследовании Б. А. Рыбакова на большом материале (археологических раскопок и находок и письменных источников) хорошо показаны новые явления в области русского ремесла, которые наблюдались в XIV–XV вв. Особенно убедительно доказан Б. А. Рыбаковым значительный подъем к этому времени технического уровня ремесла в городах. Развиваются ювелирное дело, кузнечное, литейное, строительное, гончарное производства. Начинает применяться массивное литье колоколов, а затем пушек. Появляются меднолитейные мастерские для художественного литья, в связи с чем прекращается механическое воспроизведение образцов, созданных еще до татаро-монгольского нашествия на Русь. Возрождается искусство скани и внедряется в практику производство выемчатой эмали. Идет широкое строительство деревянных и каменных церквей, возводятся крепостные сооружения. В области книжного дела пергамент заменяется бумагой, что способствует распространению письменности[1278].
Характеристику ремесла, данную Б. А. Рыбаковым, дополнил А. М. Сахаров. В труде Б. А. Рыбакова превалируют данные, относящиеся к Новгороду и Пскову. А. М. Сахаров привел некоторый новый (по сравнению с книгой Б. А. Рыбакова) материал о развитии в XIV–XV вв. строительства укреплений и церквей, меднолитейного производства, иконописного дела и т. д. в городах Северо-Восточной Руси (Москве, Твери, Нижнем Новгороде, Ростове, Владимире, Серпухове, Коломне, Радонеже, Верее и др.)[1279]. Наконец, ремесло средневековой Москвы специально исследовано в книге М. Н. Тихомирова, на которую я уже неоднократно ссылался[1280].
Вопрос об отраслях ремесленной деятельности и о технике ремесленного производства в русских городах XIV–XV вв. изучен уже в достаточной мере, хотя новые археологические находки все время пополняют наши сведения в этом направлении. Гораздо менее ясной до сих пор остается социально-экономическая сторона дела, на которой я и остановлюсь в своем дальнейшем изложении. Здесь заслуживают внимания три вопроса: 1) взаимоотношение вотчинного ремесла и производства, основанного на труде городских лично свободных ремесленников; 2) соотношение работы на заказ и мелкотоварного производства; 3) роль найма в ремесленном деле.
Б. А. Рыбаков считает, что в XIV–XV вв. русские ремесленники работали и на заказ и на рынок. Первая форма производства была «характерна, для некоторых видов вотчинного ремесла и для отраслей, связанных с дорогим сырьем, как, например, ювелирное дело или литье колоколов». Но «в обстановке большого ремесленного города работа исключительно на заказ могла существовать лишь в качестве дополнения к массовому производству». «Для XIV–XV вв. производство на рынок несомненно», — пишет Б. А. Рыбаков. Большинство ремесленников, по мнению исследователя, работало в мастерских. «Ремесленники, работавшие по найму, составляли только часть (и притом меньшую) городских ремесленников»[1281].
А. М. Сахаров, в целом присоединяясь к выводу Б. А. Рыбакова о наличии на Руси XIV–XV вв. производства на рынок, считает необходимым внести в этот тезис ряд ограничений. В XIV–XV вв., пишет он, при полном господстве на Руси феодализма «сфера развития товарного производства была весьма ограничена». Города в это время являлись «центрами товарного обращения, но это обращение было, по-видимому, лишь в незначительной степени связано с городским товарным производством. Для докапиталистического производства вообще характерно, что продукт становится товаром благодаря торговле». А. М. Сахаров подчеркивает, что ремесло в изучаемый период «не стало исключительным занятием городского населения», что городские ремесленники еще занимались земледелием и скотоводством, широкого товарообмена между городом и деревней не было, денежная рента, «побуждавшая крестьянина к продаже продуктов на городском рынке, отнюдь не стала господствующей в XV в.». Обобщая свои наблюдения, А. М. Сахаров заключает, что «ко времени образования Русского централизованного государства возникли лишь некоторые экономические связи между русскими землями»[1282].
Все, что говорит А. М. Сахаров, верно и тем не менее характеристика ремесла XIV–XV вв., данная им, оставляет чувство неудовлетворенности в одном отношении: она статична. В ней не намечена тенденция развития. Остается неясным, можно ли говорить о том, что на протяжении XIV–XV вв. эта тенденция шла в направлении усиления роли товарного производства в городе в условиях господства феодального строя, и имел ли этот процесс значение для создания экономических предпосылок политического объединения русских земель в централизованном государстве?
В этой связи, кстати, мне хочется отметить недостаточную убедительность ссылки А. М. Сахарова (в подтверждение своих мыслей) на статью Л. В. Даниловой и В. Т. Пашуто о товарном производстве на Руси до XVII в. Говоря, что не следует преувеличивать масштабы рыночных связей городского ремесла XIV–XV вв., имевших местный характер, А. М. Сахаров приводит мнение JT. В. Даниловой и В. Т. Пашуто, писавших: «…В целом процесс превращения ремесла в мелкое товарное производство совершался медленно. Размеры и ассортимент товарной продукции городского ремесла по-прежнему лимитировались примитивным характером мелкого ремесленного производства, основанного на примитивной ручной технике, узостью рынка»[1283]. Но А. М. Сахаров не говорит, что, подчеркивая (и справедливо) медленность процесса развития товарного производства, названные авторы одновременно (столь же справедливо) отмечают, что к XV в. он достиг определенных результатов, что в это время формировались областные рынки[1284].
Конечно, А. М. Сахаров безусловно прав, когда замечает, что «решающее значение для оценки товарного производства в городах XIV–XV вв. могли бы иметь конкретные данные о работе ремесленника на рынок», а «таких данных у нас пока нет»[1285]. Кто же станет спорить с тем, что прямые свидетельства источников по любому вопросу всегда убедительнее соображений исследователя, делаемых на основе косвенных показаний. Однако, за неимением прямых данных, последний метод допустим и даже обязателен (недопустимы только натяжки при его применении). Прав А. М. Сахаров и в том, что «свидетельства о городах, как центрах товарного обращения, не могут служить непосредственными показателями уровня развития товарного производства в городе»[1286]. Но, к сожалению, характер имеющихся в нашем распоряжении источников (причем не только XIV–XV, но иногда и XVI–XVII вв.) таков, что о товарном производстве по ним можно судить лишь косвенно, а непосредственно они характеризуют лишь сферу товарного обращения (вспомним хотя бы таможенные книги XVII в.).
Мой несколько затянувшийся обзор литературы показывает, что вопрос о характере русского ремесла XIV–XV вв. несомненно заслуживает внимания.
Изучение источников убеждает, что значительная часть вотчинных ремесленников в это время была несвободной. Классическим примером (неоднократно фигурировавшим в литературе) вотчинного хозяйства, обслуживаемого трудом холопов-ремесленников, является хозяйство князя И. Ю. Патрикеева. По своей духовной он передал сыновьям 135 «людей» (многих с семьями), а 23 человека, отпустил на волю. Среди холопов, перечисленных И. Ю. Патрикеевым, встречаются бронники, серебряные мастера, портные мастера, скорняки, плотники и т. д. Точно так же в духовной Василия Борисовича Тучки Морозова 1497 г. указаны сапожные мастера, портные мастера, хамовники, строчник и т. д.[1287]. В духовной Андриана Ярлыка (вторая половина XV в.) перечислены его должники из числа кабальных людей: киверник, гончар[1288]. В числе «людей», о которых говорит в своей духовной 1491 г. А. М. Плещеев, находим хлебника, плотника, портного мастера, чеботника и др.[1289] Количество примеров нетрудно увеличить.
В то же время можно сделать одно, не лишенное интереса, наблюдение. В ряде духовных завещаний светских землевладельцев при перечислении передаваемых наследникам холопов, среди последних ремесленники не называются[1290]. А иногда в духовных вообще нет указаний на холопов[1291]. Конечно, сведения духовных грамот могут быть не полны и не точны. Сами завещатели — люди разной степени зажиточности, неодинакового положения в феодальном обществе. Некоторые из них, обеднев, могли остаться без дворни. Поэтому духовные — недостаточно добротный источник для изучения эволюции вотчинного ремесла. И все же мне кажется вполне допустимым предположение, что умолчания о несвободных ремесленниках в духовных завещаниях могут объясняться и тем, что некоторые из завещателей начинают обращаться к услугам городского ремесла. Именно в этом заключалась тенденция экономического развития, наталкивавшаяся на сопротивление всей крепостнической системы, не ослабевавшей, а усиливавшейся.
Конечно, связь вотчинников с городскими ремесленниками выражалась часто в выполнении последними работ по заказу первых. Но феодалы-вотчинники могли приобретать нужные им изделия и на рынке. Так обстояло дело в первую очередь, конечно, в крупных городах. Я не ставлю своей задачей выявить все отрасли производства, работавшие в различных русских городах на рынок. По состоянию источников такая задача вообще не выполнима. Но, по-моему, можно говорить о том, что в ряде городов развитие ремесла в мелкое товарное производство шло по восходящей линии.
По-видимому, производство на рынок наблюдалось в Москве в области гончарного дела. По материалам археологических раскопок в Москве, на устье реки Яузы, можно говорить о существовании здесь, по крайней мере с конца XV в., гончарной мастерской. По словам М. Г. Рабиновича, характеризовавшего, правда, гончарную мастерскую не только в ранний период ее истории, но с учетом материала, относящегося и к более позднему времени, она «представляет собой сложный производственный комплекс, объединяющий, может быть, около десятка мастеров. Ассортимент ее изделий был весьма разнообразен. Преобладала здесь, безусловно, посуда, причем выделывалась и грубая кухонная посуда из красной глины, и более тонкая, ангобированная, и изящная лощеная посуда — парадная и столовая. Тут же, очевидно, производились изразцы и строительные материалы (например, фасонный кирпич), хотя производство их, безусловно, не было основным для мастерской. Попутно мастера занимались поделкой глиняных игрушек, неоднократно находимых в завале горна, а также глиняных костяшек для счетов»[1292].
Приведенная характеристика бесспорно свидетельствует о наличии в Москве товарного производства в области гончарного дела в XVI–XVII вв. Допустимо думать, что оно существовало уже и в XV в.
Вопросу о выделке в Москве (в XVI–XVII вв., а частично и в XV в.) игрушек посвящена специальная статья М. В. Фехнер. Она считает, что обнаруженные во время раскопок на реке Яузе игрушки «прекрасно характеризуют технику производства московского мастера-игрушечника, ассортимент и качество его продукции, до сих пор еще малоизвестные, и указывают на широкий размах его производства»[1293]. Весьма вероятно, что игрушки делались не только на заказ, но их выделка преследовала цели сбыта в качестве товаров на рынке.
В Китай-городе, в районе Зарядья, открыты мастерские ювелира-литейщика и кожевника-сапожника, относящиеся к XIV–XV вв. М. Г. Рабинович высказал по поводу них несколько заслуживающих внимания соображений. Особенно любопытна его характеристика сапожной мастерской. «По характеру находок видно, — пишет М. Г. Рабинович, — что владелец мастерской не только обрабатывал кожу и шил из нее новую обувь, но, очевидно, зачастую чинил поношенную обувь, а возможно, и скупал старую обувь, для того, чтобы, отремонтировав, снова пустить в продажу, или же для того, чтобы, вырезав пригодные части кожи, употребить их как материал. Кроме обуви, он делал и другие вещи». Среди находок оказалось несколько ножен для кинжалов с богатым орнаментом, а также части конской сбруи[1294]. Обследованные археологические материалы дают право ставить вопрос о наличии мелкотоварного производства в кожевенном и сапожном деле в Москве.
Имеются основания думать, что в довольно широких размерах в XV в. велись в Москве работы по переписке книг. Интересным источником, из которого можно извлечь материал, характеризующий производство во второй половине XV в. рукописных книг на заказ и для продажи на рынке, является письмо известного московского зодчего В. Д. Ермолина пану Якубу, служившему у великого литовского князя Казимира IV («Послание от друга к другу»). Пан Якуб просил В. Д. Ермолина приобрести для него ряд книг религиозного содержания. В ответ на эту просьбу В. Д. Ермолин написал пану Якубу, что книг в Москве имеется в продаже достаточно, только они переплетены не так, как тому хотелось бы («а купить есть много того, да не так зделано, как ся тобе хочет…»). Поэтому В. Д. Ермолин предложил пану Якубу прислать ему свою бумагу, с тем чтобы он смог дать специалистам заказ на переписку книг, которые тот желал у себя иметь («а яз многим доброписцем велю таковы книги сделать по твоему приказу с добрых списков, по твоему обычаю, как любит воля твоя…»). В. Д. Ермолин просил также пана Якуба, чтобы он выслал ему одновременно с бумагой побольше денег для раздачи писцам в качестве задатка при оформлении с ними договора на работу («а ты с своею паперию и пенязеи пришли немало, чиим то сряживать, а лишка не дам нигде ничего, а наряжу ти, пане, все по твоей мысли и по твоей охоте, как любиш»)[1295].
Итак, из переписки В. Д. Ермолина с паном Якубом видно, что в Москве существовали квалифицированные «доброписцы», принимавшие подряды на изготовление книг в соответствии с потребностями и вкусами заказчиков и бравшие за работу довольно значительные денежные суммы. (В. Д. Ермолину, для того чтобы договориться с писцами о выполнении ими заказа пана Якуба, понадобилось «пенязей немало»). При подряде писцы торговались с заказчиками по поводу оплаты их труда и требовали денежный задаток. В то же время книжная продукция более низкого качества выбрасывалась на рынок, где ее, по словам В. Д. Ермолина, можно было свободно приобрести.
Очень интересный материал, характеризующий городское ремесло и позволяющий судить о его связи с рынком, обнаружен во время археологических раскопок в Новгороде А. В. Арциховским. В Славенском конце им были исследованы маслобойня и изба игрушечника XIII–XIV вв. Изучение маслобойни дало А. В. Арциховскому возможность утверждать, что в ее лице «мы имеем дело не с подсобным деревенским промыслом, а с городским производством, довольно большого размаха»[1296]. К аналогичному выводу приводят автора и наблюдения над продукцией игрушечника. Она «очень стандартна, что позволяет заключить о далеко зашедшей дифференциации ремесла»[1297] и (добавим от себя) о производстве этой продукции на рынок.
В Неревском конце Новгорода обнаружены относящиеся к XIV–XV вв. мастерские костореза, ювелира, кожевника, двух сапожников. «Общее количество ремесленных мастерских на этом участке, — пишет А. В. Арциховский, — было, конечно, гораздо больше. Ведь производственные остатки встречены в большинстве жилищ; не всегда их количество достаточно велико, чтобы судить о занятиях жителей данного дома, но всегда они говорят о ремесле»[1298].
О массовом характере продукции новгородских сапожников свидетельствует обилие кусков кожи, найденных при раскопках (свыше ста тысяч). На массовый сбыт, по-видимому, было рассчитано и ювелирное производство (выделка украшений из меди и ее сплавов). Об этом можно судить по большому количеству обнаруженных в Новгороде обрезков листовой, полосовой и проволочной меди. Открыты также тигли (30 с лишним), литейные формы (15 штук), ювелирные молотки, зубила, пинцеты, бородки, волочила. Широко распространены кузнечные изделия: серпы, косы, ножницы, напильники, пилы, долота, скобели, стамески, сверла, топоры, тесла, ножи и т. д. Стандартизация наблюдается в костерезном деле (очень однородны гребни, которых найдено несколько сотен). Хотя не вскрыты мастерские новгородских стеклоделов, но большое количество бус среди материалов новгородских раскопок говорит о значительном масштабе их производства[1299]. Таким образом, имеются все основания утверждать, что новгородские ремесленники работали на рынок.
Москва и Новгород — наиболее крупные города русского средневековья. Но сфера товарного производства не ограничивалась этими центрами. По-видимому, в некоторых городах одной из отраслей производства, работавших на рынок, было строительство речных судов. О продаже последних на Белоозере мы знаем из Белозерской таможенной грамоты 1497 г.[1300] Вероятно, суда строились и продавались также в Твери. По крайней мере в договорных грамотах московских и тверских князей постоянно упоминаются лодьи, паузки, струги с товарами тверских купцов[1301]. Те же сведения о речном транспорте повторяются в договорах московских князей с рязанскими[1302], что может служить косвенным свидетельством сравнительно широкого производства судов в Рязанском княжестве.
В качестве источника по изучению товарного производства в русских городах XV в. следует привлечь памятники дипломатических отношений Русского государства с Крымом и Великим княжеством Литовским. Одним из объектов дипломатических переговоров и недоразумений между Русью, с одной стороны, и Литвой и Крымским ханством — с другой, являлась участь русских ремесленников, отправлявшихся торговать в литовские города, Крым, Кафу и т. д.
Так, среди лиц, ограбленных в 1489 г. в Литовской земле, упомянут ряд ремесленников. При этом указаны как профессии подвергшихся грабежу лиц, так и взятые у последних денежные суммы или партии товара (с переводом его стоимости на деньги), Борис укладник был ограблен на 71,5 рублей, Митя ножевник с товарищем — на 47 рублей, Зиновий саадачник с товарищем — на 40 рублей, Митя однорядочник — на 17 с лишним рублей, Софоник Левонтиев сын игольник — на 17 рублей, Степан вощечник — на 13,5 рублей, Андрюша бронник — на 5 рублей[1303]. В 1498 г., по словам Васюка скорняка, в Кафе умер его брат Иван Кляпик, оставивший после себя имущество на сумму в 30 рублей, которое было отобрано в казну кафинского султана[1304]. В 1501 г. отошло к тому же султану имущество умерших в Кафе Микифора Епифанова кожевника с братом (оцененное в 100 рублей). Тогда же у Сени колпачника был взят в Кафе товар стоимостью в семь рублей[1305]. В 1500 г. русский посол к крымскому хану Менгли-Гирею князь И. С. Кубенский в своей отписке в Москву упоминал о захваченных в плен астраханскими татарами скорняке «москвитине» и саадачнике (холопе князя И. Ю. Патрикеева)[1306].
То обстоятельство, что ремесленники из различных городов и разных специальностей принимали участие во внешней торговле, дает право предполагать, что они и в своей производственной деятельности на Руси уже были связаны с рынком.
К тому же выводу приводят наблюдения над ассортиментом товаров, сбываемых русскими купцами в Литве, Крыму, Кафе, Азове и т. д. Это не только предметы транзитной торговли и не только сырье и продукция добывающих промыслов, вывозившаяся из Руси (пушнина, лес, воск и т. д.). Это — также изделия русских ремесленников (юфти, однорядки, шубы, холсты, седла, стрелы, саадаки, ножи, посуда и т. д.). В 1493 г. Менгли-Гирей просил Ивана III прислать ему 20 тысяч стрел и 30 контарей бересты[1307]. Крымские царевичи и князья обращались в Москву с просьбой о присылке панцырей и других доспехов[1308]. О том, какие товары вывозились из Руси, а следовательно, и о том, какие отрасли производства в русских городах работали на рынок, можно судить по описям имущества русских купцов, умиравших за границей. Так, в 1501 г. после смерти в Кафе и Азове двух коломенских купцов осталось на 50 рублей принадлежавшей им «рухляди: однорядок, и шуб бельих, и холстов и юфтей»[1309].
Весьма характерно, что при взимании с русских гостей в Перекопской орде таможенных пошлин таможники требовали у них дополнительно что-либо из провозимых ими товаров. «А нынеча таможники товар окладываютне по цене, — говорили гости в 1500 г., — втрое, да с того тамгу емлют, а сверх тамги емлют с котла (т. е. с объединения купцов) однорядку, а синовокотла возмут однорядку да и шубу белилну, а иной таможник возмет с того ж котла став блюд, а иной возмет ковш»[1310].
Между купцами и сборщиками пошлин часто возникали споры. Так, в 1501 г. русские купцы обвиняли кафинских пошлинников, что они облагали тамгой не только товары, но и их личное имущество: «…емлют у них тамгу с саадаков, которой на себе привезет, и с платья, и с постель, и с корму, которой что себе привезет». Член кафинского посольства в Москву Алакоз, отводя эти обвинения, в свою очередь упрекал русских купцов в том, что они выдают товары за вещи личного обихода, а затем торгуют ими, укрывают товары от обложения и т. д. «…А имали у них тамгу с тех саадаков, который скажет саадак себе привез, а отступив с тамги, да туто и продает. Да с саадаки ж клали полстки, и соболки, и горнастаи, и они у них того деля саадаки обыскивали, что у тамги тавар крадут»[1311].
Из всего вышеизложенного ясно, что изделия русских ремесленников были довольно широко представлены в ассортименте товаров, вывозимых из Руси за границу. В. Е. Сыроечковский пишет: «Московская вывозная торговля лишь отчасти опиралась на местные промыслы и производство. В самом государстве, в центре его, выделывались холсты, стрелы, ножи, седла, саадаки, кожи. Выделка белки и других мехов, шитье шуб и однорядок для южной торговли также было местным делом. В целом ряде ремесел Москва далеко опередила татарский юг, ощущавший в этом отношении известную зависимость от Москвы»[1312]. Если термин Москва употребляется здесь как синоним термина Русское государство, то с В. Е. Сыроечковским можно согласиться. Но если речь идет о городе Москве как центре производства вещей, сбываемых в Крым, Кафу, Азов, то это не совсем точно. С ремесленными изделиями ездили в перечисленные места купцы не только из Московского княжества, но и из Твери, Новгорода и т. д.[1313] А из этого можно сделать вывод, что в указанных русских городах развивалось товарное производство.
В целом, мне кажется, имеются все основания утверждать, что если работе на заказ принадлежала большая (а в отдельных городах ведущая) роль в ремесленном деле XIV–XV вв., то в ряде русских городов (особенно крупных) этого времени шло развитие ремесла в мелкое товарное производство, и этот фактор должен быть учитываем в ряду социально-экономических предпосылок образования Русского централизованного государства[1314]. При этом надо иметь в виду, что в рассматриваемое время товарное производство еще не разрушало основ феодальной экономики, а, напротив, укрепляло феодальный строй, в силу чего и Русское централизованное государство возникло на крепостнической основе. А укрепляющаяся крепостническая система в свою очередь тормозила процесс расширения и углубления объективно растущего товарного производства. В этом — одно из диалектических противоречий тех социально-экономических процессов, которые определили ликвидацию политической раздробленности Руси и создание единого централизованного государства в условиях господства феодального способа производства.
Подъем сельскохозяйственного производства в стране и развитие ремесленного дела определяют роль городов как торговых центров. Одним из главных признаков города являлось наличие «торга», на котором можно было купить необходимые для населения продукты земледелия и животноводства и ремесленные изделия.
Значительный рынок произведений сельского хозяйства был в Москве. Из духовной Ивана Калиты около 1339 г. видно, что одной из статей княжеских доходов были собиравшиеся в Москве торговые пошлины. Великий князь передал своей жене «из городских волостии» осмничее и завещал, чтобы доходами от тамги «поделились» его сыновья. Та же духовная свидетельствует, что в «уездах» Московского княжества собирались проезжие пошлины («мыты»), которые, по завещанию Калиты, должны были поделить его сыновья («такоже и мыты, который в котором оуезде, то тому»)[1315]. Московская тамга и другие торговые пошлины (осминичее, костки) упоминаются и в духовных грамотах прочих московских князей.
Живое описание московского рынка дают побывавшие в рассматриваемое время в Москве иностранцы. По словам венецианца Иоасафата Барбаро (XV в.), «зимою привозят в Москву такое множество быков, свиней и других животных, совсем уже ободранных и замороженных, что за один раз можно купить до двухсот штук». «Изобилие в хлебе и мясе так здесь велико, — продолжает названный автор, — что говядину продают не на вес, а по глазомеру»; и далее он сообщает цены (весьма низкие) на говядину, кур, гусей[1316].
Другой венецианец Амвросий Контарини также указывает, что Москва «изобилует всякого рода хлебом» и «жизненные припасы в ней… дешевы». Автор подтверждает свои слова, как и Барбаро, приведением свидетельствующих о дешевизне продуктов цен на пшеницу, мясо, кур, гусей. В своих записках Контарини нарисовал яркую картину московского торга сельскохозяйственными продуктами. Он рассказывает, что примерно в конце октября, когда река Москва «покрывается крепким льдом», купцы ставят на этом льду «лавки свои с разными товарами и, устроив таким образом целый рынок, прекращают почти совсем торговлю свою в городе». На рынок, расположенный на реке Москве, купцы и крестьяне «ежедневно, в продолжение всей зимы привозят хлеб, мясо, свиней, дрова, сено и прочие нужные припасы». В конце ноября обычно «все окрестные жители убивают своих коров и свиней и вывозят их в город на продажу». «Любо смотреть, — пишет Контарини, — на это огромное количество мерзлой скотины, совершенно уже ободранной и стоящей на льду на задних ногах»[1317].
Из рассказов Барбаро и Контарини наглядно выступают два момента. Во-первых, ясно, что в результате той значительной распашки новых земель, о которой говорилось во второй главе настоящей книги, возросла сельскохозяйственная продукция. Крестьяне получили возможность выбрасывать большее количество излишков производимого хлеба на рынок. Но, с другой стороны, дешевизна продуктов земледелия и скотоводства, продаваемых в Москве, свидетельствует о занятиях самих горожан сельским хозяйством, а также о незначительной покупательной способности горожан, а следовательно, об относительно еще слабом развитии товарного производства в городе. Нельзя согласиться с П. П. Смирновым, который на основании низкого уровня цен на произведения хлебопашества и животноводства, продававшиеся на городском рынке, делает вывод о «сельскохозяйственном кризисе» в России в конце XV — первой половине XVI в.[1318] Дело не в этом, а в слабости товарно-денежных отношений в стране, где в целом еще господствовало натуральное хозяйство.
Надо отметить также неустойчивость цен на хлеб, мясо и другие сельскохозяйственные продукты. Они быстро возрастали при любой неблагоприятной политической или внешнеполитической конъюнктуре (об этом также шла речь во второй главе данной монографии). Так было во время нашествия на Русь в 1408 г. Едигея, когда хлеб сильно вздорожал («дороговь бысть велика всякому житу»), множество народа погибло от голода, а продавцы зерна, напротив, разбогатели («а житопродавци обогатеша»)[1319]. Из летописного рассказа о приходе на Русь Едигея видно, что в рассматриваемое время существовали скупщики продуктов земледелия («житопродавцы»), приобретавшие, по-видимому, крупные запасы хлеба на городском рынке или в сельских местностях, а затем сбывавшие его населению по повышенным ценам.
Москва являлась также центром торговли мехами, привозимыми с далекого Севера. По словам Контарини, «в Москву во время зимы съезжается множество купцов из Германии и Польши для покупки различных мехов, как-то: соболей, волков, горностаев, белок и отчасти рысей. Меха эти добываются не в самой Москве, а гораздо далее на север и северо-восток; но привозятся обыкновенно в Москву на продажу»[1320].
Интересные данные о торговле в Москве содержатся в духовной грамоте Ивана III 1504 г. «А что есми подавал детем своим селца у Москвы з дворы з городцкими на посадех, — читаем в названном документе, — и дети мои в тех дворех торгов не дръжат, ни жытом не велят торговати, ни лавок не ставят, ни гостей с товаром иноземцов, и из Московские земли, и из своих уделов в своих дворех не велят ставити, а ставятся гости с товаром, иноземци, и из Московские земли, и из их уделов, на гостиных дворех, как было при мне. А дети мои у моего сына у Василья в те дворы в гостиные и в те пошлины не въступаются»[1321].
Я привел полностью эту, может быть чересчур длинную, выдержку из духовной Ивана III потому, что на ее основе можно сделать ряд очень интересных выводов. Ясно, что Москва являлась значительным для того времени рынком и прежде всего хлебным рынком. Туда съезжались для торговли как купцы из различных областей Русской земли, так и иноземные гости. Местом торговли являлись княжеские дворы, где имелись лавки, жили приезжие иногородние и иноземные купцы. «Отводная грамота» 1504 г. упоминает хлебные лавки в Москве[1322]. Запрещение торговать в княжеских дворах и принимать там на постой прибывающих купцов явилось, по-видимому, нововведением Ивана III. При последнем, очевидно, были заведены гостиные дворы, где должны были останавливаться прибывающие в Москву из других русских городов и областей и из-за границы купцы. Нововведение это было вызвано, надо думать, двумя причинами. Во-первых, при учреждении гостиных дворов Иван III руководствовался фискальными соображениями: все следуемые с них торговые пошлины должны были стекаться в великокняжескую казну, а не распыляться по рукам удельных князей. Во-вторых, запрет торговли на дворах удельных князей диктовался, вероятно, и вниманием великокняжеской власти к запросам посадских людей, боровшихся с дворовладельцами в городах из числа феодалов, которые пользовались привилегиями в области организации промыслов и ведения торговли.
Надо сказать, что линия на свертывание торговых операций в пределах городской территории, принадлежавшей удельным князьям, проведена в духовной Ивана III не последовательно. В интересах удельных князей делается оговорка о том, что в их «сельцех» и «в дворех городных» может производиться торговля «съестным припасом», причем великий князь не имеет права «тех торгов… сводите» и должен довольствоваться получением причитающейся ему «полавочной пошлины»[1323].
Внимание к московскому «торгу» проявляли летописцы. Так, под 1493 г. летописец считает нужным отметить, что во время пожара Москвы «из города торг загореся, и оттоле посад выгоре възле Москву»[1324].
Бесспорно, что Москва в XV в. представляла собой уже не только местный и не только областной рынок. Она являлась центром торговых связей, начинающих охватывать основные русские земли.
Торговыми пунктами разного калибра являлись города Московского княжества и его уделов[1325]. Из духовных грамот московских князей видно, что тамга, мыты и другие торговые сборы взимались в Коломне, Радонеже, Дмитрове, Звенигороде, Рузе, Можайске, Серпухове, Боровске, Малом Ярославце, Городце на Волге, Унже, Перемышле, Луже[1326]. Данные духовных княжеских грамот о торговой роли городов Московского княжества можно дополнить материалами, заимствованными из других источников. О торговом значении Радонежа косвенно свидетельствует то обстоятельство, что в 60–70-х годах XV в. великий князь Василий II дал право крестьянам сел и деревень Радонежского уезда уплачивать волостелю вместо причитающихся ему кормов деньги (в соответствии с местными ценами на продукты)[1327]. В 1491 г. великий князь Иван III официально «торг перевел от Троици на городок в Радонежь»[1328] (т. е. распорядился перенести рынок с территории Троице-Сергиева монастыря на территорию города Радонежа, который фактически давно уже сделался одним из центров товарного обращения). О наличии рынка в Дмитрове можно судить по тому, что там торговали монастырские дворники и крестьяне[1329].
При построении в 1374 г. Серпухова князь Владимир Андреевич предоставил льготу в податях тем «человеком торжьствующим», которые захотели бы поселиться в городе[1330]. Князь Федор Борисович волоцкий в 1506 г. передал церкви Федора Стратилата право сбора полавочного (т. е. пошлины с владельцев лавок) в Волоколамске[1331]. Имеются сведения о «торгах» в Переяславле и Юрьеве. В 1473–1489 гг. Иван III распорядился «кликати в торгу» в Переяславле и в Юрьеве о том, чтобы никто из «ездоков» не пользовался «непошлою» дорогою через митрополичью слободку Караш, Ростовского уезда[1332]. В жалованной грамоте Ивана III Троице-Сергиеву монастырю 1485 г. говорится, что князь отдал приказ в Переяславле «в торгу… закликати…» о запрете боярским и волостным людям «сечь» леса Троице-Сергиева монастыря в Переяславском уезде[1333]. Имена московских, коломенских, можайских, переяславских, галичских купцов можно встретить в документах, характеризующих торговые связи Руси с Кафой, Азовом, Крымской ордой, Литвой[1334]. О том, что крестьяне «ездят… на Углеч торговати», говорит жалованная грамота князя Андрея Васильевича Троице-Сергиеву монастырю 1467–1474 гг.[1335]. О торговом значении Костромы можно составить представление по тому вниманию, которое проявляет летописец к ценам на рожь, продававшуюся на местном рынке (1423)[1336].
Выходя за пределы территории Московского княжества и его уделов, можно отметить, что уставная грамота великого князя Василия Дмитриевича и митрополита Киприана содержит указания на торговлю, производившуюся во Владимире[1337]. О наличии торга в Ростове свидетельствуют княжеские жалованные грамоты Троице-Сергиеву монастырю XV в., из которых видно, что в городе собирались торговые пошлины[1338]. В духовной грамоте Ивана III 1504 г. говорится о перенесении торга из Холопьего городка в Мологу («А что есми свел торг с Холопья городка на Мологу, и тот торг торгуют на Молозе съезжаяся, как было при мне…)»[1339]. Ярославские купцы проникали в Кафу[1340]. Крупным центром внутренней и внешней торговли был Нижний Новгород. Указания на нижегородский «торг» встречаются в летописных сводах. Так, в 1343 г. князь Константин Васильевич, получив в Орде ярлык на княжение в Нижнем Новгороде, велел там «казнити, по торгу водя», выданных ему бояр его противника — князя Семена Ивановича[1341]. Летописи приводят цены на рожь на нижегородском рынке (за 1412 и 1423 гг.)[1342]. Рассказывая о разграблении Нижнего Новгорода в 1366 г. ушкуйниками, летопись отмечает, что в городе было перебито много местных, а также иностранных (татарских и армянских) купцов, а принадлежавшие им суда были уничтожены («а съсудыих, кербаты и лодьи, и учаны, и паускы, и стругы, то все посекоша…»)[1343]. Из летописного описания беды, обрушившейся на Нижний Новгород, вырисовывается картина богатого торгового города с оживленным рынком, на котором постоянно бывали восточные купцы; с шумной пристанью, к которой причаливали многочисленные корабли с гостями и товарами.
Из северных русских городов видную торговую роль играли Белоозеро, Вологда, Устюг. О характере белозерского рынка можно в значительной мере судить на основании Белозерской таможенной грамоты 1497 г. Торговали на Белоозере: 1) местные посадские («городские») люди; 2) жители городской округи («окологородцы»); 3) сельское население Белозерского уезда («…изо всех волостей белозерьских…»); 4) жители других русских городов и земель («…изо всее Московские земли, и из Тферьские земли, и из Новгородские земли Великого Новагорода»). Таким образом, Белоозеро к концу XV в. является не только областным торговым центром, но и рынком, на который приезжали купцы из ряда областей Русского государства.
Из товаров на Белоозере продавались: лошади, живой и битый скот (коровы, бараны, поросята), домашняя птица (гуси, утки), зайцы, рыба свежая и соленая (сельди), икра, соль, жито, лен, лук, чеснок, орехи, яблоки, мак, зола, деготь. Покупались и мелкие и крупные партии товара. Посадские люди закупали оптом у приезжих купцов и крестьян рыбу, икру, соль, мед, а затем торговали этими продуктами в своих лавках. Продавались на Белоозере и речные суда. Торговали на Белоозере не только купцы и крестьяне, но и служилые люди («а кто служилый человек поедет, а имет каким товаром торговати…»). На Белоозеро съезжались «купчины» из ряда русских монастырей, привозя с собой на продажу жито.
Из Белозерской таможенной грамоты видно, что не только белозерские, но и приезжие купцы, несмотря на правительственное предписание торговать только в городе, ездили с торговыми целями «по волостем и по монастырем по белозерьским», очевидно скупая продукты сельскохозяйственного производства у крестьян и, может быть, снабжая их некоторыми произведениями городского ремесла.
Защищая белозерских посадских людей от конкуренции со стороны приезжих купцов, таможенная грамота разрешает первым торговать «за озером», т. е. за пределами города, в сельских местностях; последние же лишаются этого права и появление «за озером» для торга грозит им конфискацией товара и привлечением к судебной ответственности[1344].
О развитии вологодской торговли имеются данные в духовной грамоте вологодского князя Андрея Васильевича 1481 г., в которой говорится, что он «на Вологде, в городе, прибавил пошлин в тамзе, и в иных пошлинах»[1345]. Судя по Двинской уставной грамоте 1397–1398 гг., в Вологду и Устюг приезжали купцы из разных районов Двинской земли[1346]. В конце XV в. устюжские купцы отправлялись торговать в Западную Сибирь. Так, в 1475 г. казанские татары перебили на Каме 40 человек устюжан, которые шли «к Тюмени торгом»[1347].
Из городов Тверского княжества выделялась по своему значению Тверь. Источники говорят о тверском «торге». Так, в 1327 г. в Твери, в то время «как торг снимается», началось восстание, направленное против татаро-монгольских захватчиков. Восставшие перебили бывших в городе восточных купцов[1348]. В Тверской летописи можно найти цены за разные годы на продукты сельского хозяйства, продававшиеся на рынке в Твери (рожь, овес, сено, хмель)[1349]. Упоминаются в летописях и цены, по которым покупали рожь в Кашине (1424)[1350]. Из договоров тверских князей с литовскими видно, что в Твери, Кашине, Зубцове, Старице собирались торговые пошлины[1351].
Городами пограничными между землями Московской, Тверской, Новгородской были Бежецкий Верх и Торжок. Имеются прямые указания на «торги» в названных городах. Так, в 1467–1474 гг. князь Андрей Васильевич Большой углицкий велел в Бежецком Верхе «в торгу кликати» о запрещении ездить через село Троице-Сергиева монастыря Присеки Бежецкого уезда[1352]. В Торжке в 1372 г. новгородцы перебили много тверских купцов[1353].
В исторической литературе достаточно много внимания уделено торговле Новгорода и Пскова, в силу чего я и не буду подробно останавливаться на этом вопросе. По летописи особенно хорошо можно восстановить картину псковского рынка. Там указаны цены, по которым в Пскове покупались в различные годы такие продукты, как жито, рожь, овес, пшеница, хмель, мед, соль[1354].
В 1478 г. царевич Даньяр, находясь с «многими татарьскими силами своими» под Новгородом, отправил в Псков своего боярина с просьбой, чтобы местные жители привезли ему съестные припасы и прислали купцов с разными товарами («чтобы псковичи ему еще и тем послужили, сколко муке пшеничнои, и рыбе и меду прислали пресного, а иное бы с всякым торгом купчи псковьскыа там к нему в силу под Великои Новгород с всякым товаром торговати сами ехали»). Псковичи, по «слову» Даньяра, «…хлеб, и мед, и муку пшеничную, и колачи и рыбы пресныа, все сполу покрутивь, своими извожникы к нему послали, а с ними поехали и инии купцы многыа с иным товаром с разноличным с многым»[1355].
Этот летописный текст очень колоритен. Из него можно вынести представление прежде всего о тех продуктах земледелия, животноводства, промыслов, которые фигурировали на псковском рынке в качестве товаров: пшеничная мука, хлеб, калачи, рыба, мед. Видно также, что в Пскове было значительное число купцов, торговавших съестными припасами; что они обладали соответствующими перевозочными средствами для доставки товаров на отдаленное расстояние; что они «покручивали» для этого «извозчиков», работавших у них, очевидно, на кабальных условиях. О скупщиках продукции новгородских промыслов интересные данные имеются в одной из берестяных грамот XIV в., найденных А. В. Арциховским. Это — записка купца-рыбника о получении от ряда лиц (по-видимому, рыбаков) лососины, неизвестно на каких условиях, но, очевидно, для торговли ею[1356].
По-видимому, значительная торговля велась в Переяславле-Рязанском (Рязани). Как и в Москву, сюда свозились прежде всего продукты сельскохозяйственного производства. Контарини пишет о Переяславле-Рязанском, что этот город «изобилует хлебом, мясом и напитком, который русские изготовляют из меду»[1357]. «Докончание» рязанских князей Ивана Васильевича и Федора Васильевича 1496 г. уделяет специальное внимание рязанской торговле, рассматривая порядок наложения штрафов на тех, «хто приедет в Переславль торгом, да протамжится» (т. е. объедет таможню и не заплатит таможенную пошлину)[1358]. В грамоте 1485 г. в Переяславле-Рязанском упоминается лавка на улице Волковой, которую поставил торговый человек Иван Смолев[1359].
Какие же выводы можно сделать из всего вышеизложенного материала? Несомненно повышение на протяжении XIV–XV вв. торгового значения городов во всех русских землях. Во многих городах источники отмечают наличие рынков сельскохозяйственных припасов, продуктов добывающих промыслов. Подъем сельского хозяйства в связи с восстановлением земледелия на пустошах и распашкой новых земель, отделение добывающей промышленности от земледелия и появление промысловых поселков, развитие ремесла в городках, увеличение численности городского населения — все это оказывало влияние на расширение товарооборота в городах. В нашем распоряжении почти нет данных, непосредственно указывающих на продажу на рынке произведений ремесла. Вообще весь приведенный материал прямо характеризует лишь сферу товарного обращения, а не производства. Узость источниковедческой базы и односторонний характер источников ограничивают возможность сделать твердые выводы по ряду вопросов экономической истории Руси XIV–XV вв. Но сведения, обобщенные в данном параграфе, вполне укладываются в ту концепцию, которая уже наметилась в предшествующих разделах монографии. При господстве в стране феодальной системы и связанного с ней натурального хозяйства можно ставить вопрос о том, что частично уже шел процесс развития мелкого товарного производства в отдельных отраслях ремесла.
Может быть, допустимо говорить и об элементах товарности сельского хозяйства, но, конечно, лишь об элементах и весьма слабых.
Конечно, в системе торговых связей превалировали мелкие местные рынки, густая сеть которых покрывала всю страну. Но уже происходил процесс стягивания этих мелких рынков в рынки областные. Значение областных торговых центров приобретали Новгород, Псков, Тверь, Нижний Новгород, Рязань и т. д. И та политическая концентрация отдельных крупных земель (Новгородской, Тверской, Нижегородско-Суздальской, Рязанской), о которой писал в свое время К. В. Базилевич и которая предшествовала образованию единого Русского государства, имела одной из своих предпосылок усиление экономических связей внутри этих земель. Значение таких городов, как Москва или Белоозеро, уже выходило за областные рамки.
Территориальное разделение труда основывалось на различии географических условий в разных частях страны. Можно говорить лишь о зачатках специализации отдельных районов по производству товарной продукции. То обстоятельство, что северные районы выбрасывали на рынок пушнину, что выделились пункты соледобычи (Нерехта, Соль Переяславская, Соль Галицкая, Старая Руса и т. д.), что в Новгородской и Псковской земле производились отсутствующие в ряде мест хмель и лен и т. д., содействовало росту торговых связей.
В то же время характерные для натурального хозяйства экономическая замкнутость и изолированность отдельных районов оставались в силе, а политическая раздробленность усугубляла эту хозяйственную разобщенность. Так, в условиях феодальной раздробленности типичным явлением было значительное различие в ценах на продукты, продаваемые в одно и то же время в различных городах. Летопись сообщает о ценах на хлеб (рожь) во время голода 1422–1424 гг. В Москве оков ржи стоил рубль, в Кашине — полтину, в Костроме — 2 рубля, в Нижнем Новгороде — 200 алтын (т. е. 6 рублей)[1360]. Конечно, парализовать условия, создающие подобные расхождения в ценах, могло лишь образование всероссийского рынка, знаменовавшее складывание буржуазных связей» Необходимо было также развитие транспорта. Все это было делом будущего. Но ликвидация политической раздробленности, подготовленная развитием феодального способа производства, происшедшая тогда, когда буржуазные связи еще не зарождались, должна была явиться стимулом к преодолению экономической раздробленности отдельных земель.
Для выяснения экономических предпосылок образования Русского централизованного государства необходимо рассмотреть нарастание экономического общения между основными русскими землями. Главным источником для изучения этого вопроса служат договорные грамоты князей XIV–XV вв., которые отражают развитие торговых связей между русскими землями: 1) Новгородской, с одной стороны, и Суздальской, Тверской и Московской — с другой; 2) Тверской и Московской; 3) Московской и Рязанской.
О поездках новгородских и новоторжских купцов в пределы Тверской и Суздальской земель говорят уже ранние договоры Великого Новгорода с тверским великим князем Ярославом Ярославичем конца XIII в. В них содержатся четыре основных пункта. Во-первых, речь идет об обязательстве князя свободно пропускать через подвластную ему территорию лиц, едущих с торговыми целями из новгородских владений («А гостю нашему гостити по Суждальской земли без рубежа… а вывода ти, княже, межи; Суждальскоюземлею и Новымьгородом не чинити…»). Во-вторых, производится нормировка размеров мыта, взимаемого в пути с новгородских возов и лодей с товарами («А что, княже, мыт по Суждальской земли и в твоей волости, — от воза имати по 2 векши, и от лодье, и от хмелна короба, и от лняна»). В-третьих, князю запрещается устраивать новые таможенные заставы в Новгородской земле («…ни мыт на Новгородьскои волости не ставити…»). В-четвертых, особо оговаривается, что князь должен следить за тем, чтобы его дворяне не привлекали к подводной повинности в мирное время купцов, ведущих торговлю в сельских местностях («А дворяном твоим по селом у купцев повоза не имати, разве ратной вести»)[1361]. Последняя статья представляет особый интерес, ибо она свидетельствует о разъездах новгородских купцов по селам и деревням, по-видимому, в целях сбыта произведений городского ремесла и скупки продуктов сельского хозяйства и промышленности для последующей их перепродажи. Это обстоятельство следует сопоставить с вышеприведенной статьей договорных грамот о взимании мыта с «хмельна» и «льняна» «короба». Значит, и предметы местного производства, а не только транзитные товары везли в Северо-Восточную Русь новгородские купцы.
Перечисленные выше четыре пункта новгородско-тверских соглашений по вопросам торговли повторяются и в последующих договорах Великого Новгорода с тверскими князьями XIV–XV вв.[1362] При этом в докончании Новгорода с великим тверским князем Александром Михайловичем 1327 г. наряду с гарантией беспрепятственной торговли новгородским купцам в Суздальской Руси помещена статья, имеющая своею целью создать аналогичные условия для суздальских купцов в Новгородской земле («А суждальскому гости гостити в Новъгород без рубежа, бес пакости»)[1363]. В соглашении Новгорода с великим князем тверским Борисом Александровичем 40-х годов XV в. говорится о взимании «гостинного» и мыта «по старине» с тверичей в Русе и Торжке, с новгородцев, и новоторжцев в Твери[1364].
В документах, касающихся взаимоотношений Новгородской; феодальной республики с великими князьями московскими XV в., также встречаем традиционные статьи, говорящие об условиях торговли новгородских купцов в пределах Северо-Восточной Руси и купцов Северо-Восточной Руси в Новгородской земле[1365]. В Коростынский московско-новгородский договор 1471 г. был включен новый пункт, ставящий под охрану московских купцов, торгующих в Новгородской земле, и гарантирующий им судебный иммунитет: «также нам, новогородцем, ваших, великих князей [Ивана III и, его сына Ивана Ивановича], торговцев изо всего великого княжения вашего в Новегороде не судити»[1366].
Анализ новгородско-тверских и новгородско-московских соглашений конца XIII, XIV и XV вв., несмотря на лаконизм и известную стандартность содержащихся в последних формул, позволяет сделать ряд выводов, имеющих значение для понимания экономических предпосылок образования Русского централизованного государства. Прежде всего, как уже подчеркивалось, можно говорить о наличии значительных торговых связей между землями. Новгородской и Тверской и Московской. Имеющийся в нашем распоряжении материал слишком скуден для того, чтобы ответить на вопрос, в какой мере эти связи нарастали, но самый факт их роста вряд ли подлежит сомнению. Переходя из области экономики в сферу экономической политики, исследователь должен признать противоречивость последней, соответствующую противоречивому характеру объективных процессов хозяйственного развития. Ряд выше рассмотренных статей договорных грамот, апеллирующих к исторической традиции (о сохранении существующих таможенных застав и незаведении новых, о сборе мытов и других пошлин, как проезжих, так и торговых, в установленных местах и по фиксированной норме и т. д.), ставит своей задачей дать правовое оформление системе раздробленности, при которой отдельные княжества оказываются замкнутыми каждое в узком и тесном экономическом и политическом кругу. Но в то же время видно, как сама жизнь (даже в условиях, когда господствует натуральное хозяйство) подтачивает эту замкнутость, как товарное обращение (при пока еще слабо развитом товарном производстве) на территории раздробленной Руси, независимо от ее политической карты, заставляет правителей отдельных областей считаться со своими запросами. И поэтому в договорных грамотах появляются статьи о праве новгородских купцов свободно выезжать в пределы Тверской земли, а тверских и московских купцов совершать торговые поездки в Новгород. Тем самым купечество в своей деятельности преодолевало государственные границы отдельных областей.
В развитии торговых связей на Руси, как условии образования централизованного государства, есть нечто общее с ростом феодального землевладения как одной из предпосылок того же процесса (несмотря на все различие этих явлений). Если распространение феодальной собственности на землю объективно не могло мириться с существовавшим политическим делением и нарушало правовые нормы, препятствовавшие землевладельцам приобретать вотчины в чужих княжествах, то тем более торговля по самому своему характеру должна была ломать сковывавшие ее политические преграды.
Политическая раздробленность явно тормозила развитие товарного обращения. В новгородско-тверских соглашениях сохранился материал, свидетельствующий о том, что феодальные усобицы и смуты приводили к расстройству торговых связей Новгорода с Северо-Восточной Русью и тяжело отражались на положении новгородского и новоторжского купечества. Уже в договоре Великого Новгорода с великим князем Ярославом Ярославичем конца XIII в. упоминаются новгородские купцы, задержанные в Костроме «и по иным городом»[1367]. В договорной грамоте Новгорода с великим тверским князем Михаилом Ярославичем начала XIV в. имеются данные относительно «товара новгородьского, или купецьского, или гостиного, или по всей волости Новгородьскои», захваченного тверичами во время восстания новгородского населения против тверского правительства и войны тверского князя с Новгородом в 1312–1316 гг. В том же документе фигурирует «гостиныи товар или купецьскыи», который тогда же новгородцы забрали у тверских купцов[1368]. Конечно, часть купцов могла лишиться своих товаров в результате антифеодального движения в Новгородской земле, во время которого их (вместе с боярами) стали громить городские бедняки и крестьяне, может быть, даже не различая тверичей от новгородцев. Это одна сторона вопроса — сторона, характеризующая классовый антагонизм. Следует учитывать и другой момент: распря новгородских и тверских правителей нарушила нормальный товарооборот между Новгородом и Северо-Восточной Русью.
В документах 70-х годов XIV в., относящихся ко времени после восстания в 1372 г. населения Торжка совместно с новгородцами против наместников тверского великого князя Михаила Александровича, находим данные о «товаре», который упомянутый князь «порубил», а также о «товаре», который был в «Торшку взят в полон»[1369]. Наконец, вспоминается «грабежь», который «ученился… на Волзе», и «товар», «что… пойман у новъгородьскых купець и у новоторскых из лодеи рубежом…» И вслед за всеми этими сведениями в мирном договоре князя Михаила Александровича с Великим Новгородом идет стереотипная фраза: «а гостю гостити с обе половине без рубежа»[1370].
И в данном случае, как и в только что рассмотренном выше, скупые указания документального материала проливают свет (пусть скудный) на классовые противоречия в Новгородской земле, в Торжке, в Поволжье, вылившиеся в движение городской бедноты и крестьянства против феодалов и богатого купечества. В то же время опять достаточно рельефно выступает тормозящая роль политической раздробленности с типичными для нее феодальными войнами и усобицами для развития межобластного товарооборота.
Важным экономическим фактором, предопределившим объединение Новгорода с другими русскими землями в конце XV в., было то обстоятельство, что новгородское население нуждалось в хлебе, привозимом из Северо-Восточной Руси. Хорошо известно, что прекращение этого подвоза было одним из средств, к которому прибегали суздальские, тверские, московские князья, желая заставить новгородское правительство принять те или иные выдвигаемые перед ним политические предложения. В 1312 г. князь Михаил Ярославич тверской, начав войну с Великим Новгородом, прежде всего перерезал своими войсками торговые к нему пути («…не пустя обилья в Новгород, а Торжек зая, и Бежичи, и вся волость…»)[1371]. Эта война продолжалась с некоторыми перерывами вплоть до смерти тверского князя. И характерно, что в мирном договоре с Михаилом Ярославичем московского великого князя Юрия Даниловича и Великого Новгорода одним из существенных пунктов является требование возобновить подвоз хлеба в Новгород и разрешить туда свободный проезд купцам из Суздальской земли: «А гости всякому гостити без рубежа; а ворота ти отворити, а хлеб ти пустити, и всякыи ти гость пустити в Новъгород; а силою ти гостя в Тферь не переимати». Это же обязательство повторяется в договоре Великого Новгорода с великим князем Борисом Александровичем 40-х годов XV в.[1372]
В 1471 г., уже совсем накануне включения Новгородской земли в состав единого Русского централизованного государства, организованный Иваном III поход на Новгород имел для местного населения примерно те же самые последствия, что и новгородско-тверская война 1312–1316 гг. К Новгороду прекратился подвоз хлеба, и там начался голод: «…хлеб дорог, и не бысть ржи на торгу в то время, ни хлеба, только пшеничный хлеб, и того пооскуду». Когда же между новгородским и московским правительствами был заключен Коростынский договор, положение в Новгородской земле изменилось, на рынке появились зерновые продукты, цены на них упали: «…бысть в Новегороде всякого блага обильно и хлеб дешев»[1373].
Конечно, все сложные обстоятельства длительной борьбы между Московским княжеством и Новгородской феодальной республикой требуют специального исследования. Но в общем комплексе причин, обусловивших падение Новгорода, нельзя не уделить известного места и кровной потребности местного населения в нормальных экономических связях с другими русскими землями в целях регулярного подвоза хлеба.
О развитии торговых отношений между Московской и Тверской землями можно в какой-то мере судить по договорам московских и тверских князей XIV–XV вв. В них имеется несколько, по большей части стандартных, повторяющихся из одной грамоты в другую, пунктов. Во-первых, декларируется обязательство князей разрешать поездки по территории своих владений купцам, приезжающим из других владений: московские купцы могли беспрепятственно ездить в Тверскую землю, тверские — в Московскую («а путь им дати чист…», «а меж нас людем нашим и гостем путь чист без рубежа»). Особо оговаривается свобода проезда через Тверское княжество в Московское для новгородских и новоторжских купцов: «А гостем и торговцем Новагорода Великого, и Торжку, и с пригородеи дати ти путь чист без рубежа сквозе Тферь и Тферьскии волости». Последний пункт указывает на то, что с ростом торговых связей между Новгородом и Московской Русью объективно становилось невозможным экономическое и политическое развитие вне системы этих связей для Тверской земли. Во-вторых, московско-тверские докончальные грамоты декларируют традиционную систему застав (мытов) на торговых путях и устойчивую шкалу взимаемых с купцов таможенных и проезжих пошлин, лишая князей права вносить в эту систему какие-либо нововведения («А мыта ти держати и пошлины имати по старой пошлине оу наших гостей и оу торговцев… А мытов ти новых и пошлин не замышляти»). В-третьих, в договорных грамотах, оформляющих отношения между правителями Москвы и Твери, устанавливаются нормы поборов с купцов, переезжающих из одного княжества в другое, и с товаров, ими перевозимых, причем делается оговорка, что с тех, кто «поедет без торъговли», пошлины не берутся. Наконец, в-четвертых, в некоторых договорных грамотах имеется специальный пункт о штрафе («промыте»), налагаемом на того, кто «объедет, мыт». При этом оговаривается, что штраф не взимается в том случае, если при проезде купца через мыт там не окажется мытника («мытника оу завора не будет»)[1374]. Очевидно, появление подобного пункта в рассматриваемых документах вызывалось самой жизнью; надо думать, не редки были случаи, когда купцы во избежание излишних платежей прокладывали для себя нелегальные пути, минуя те дороги, по которым были расставлены мыты.
Анализ московско-тверских докончаний дает право на те же самые выводы, которые вытекают из разбора соглашений Великого Новгорода с тверскими и московскими князьями. Противоречивые пункты междукняжеских договоров по вопросам межобластной торговли соответствуют противоречивому характеру исторической действительности. Традиционно переписываемые на протяжении столетий статьи договорных грамот о таможенных заставах, о торговых и проезжих сборах, о штрафах за попытки миновать установленные мыты и т. д. сложились в период господства не только экономической, но и политической раздробленности. Но жизнь, как всегда, оказывалась сильнее всяких юридических норм и вносила в них поправки. Торговля между русскими землями росла, и этот рост был фактором, влиявшим на экономическую политику правительств отдельных русских княжеств не только с точки зрения запросов и интересов княжеской казны. Конечно, фискальные сборы не могли не интересовать князей, стремившихся их увеличивать. Но развитие межобластных торговых связей было явлением, важным для дальнейшего роста всей экономики страны. И это обстоятельство не могло не влиять на торговую политику князей. В поощрении ими торговли между русскими землями (обязательства не устраивать новых мытов, пропускать через границы своих княжеств гостей, едущих из других русских земель, и т. д.) нельзя усматривать одни фискальные мотивы. Объективными предпосылками возникновения подобных статей докончальных княжеских грамот было развитие товарного обращения (хотя и при низком уровне товарного производства), оказывавшего влияние на мероприятия князей в области экономической политики.
Все выше сказанное можно повторить и применительно к соглашениям по вопросам торговли, фигурирующим в договорах московских и рязанских князей XIV и XV вв. и свидетельствующим о росте торговых отношений между Московской и Рязанской землями. И здесь мы встречали обязательства князей довольствоваться сбором таможенных и проезжих пошлин по давно установленной норме на старых заставах, не устраивать новых застав и не увеличивать традиционные размеры сборов с купцов и товаров («а мыты ны держати давныи пошлый, а непошлых мытов и пошлин не замышляти»). И здесь детально указываются принятые нормы обложения за торговые операции и эти нормы запрещается повышать[1375].
Интересно докончание великого князя московского Василия II с князем суздальским Иваном Васильевичем 1448 г., в котором имеется следующее условие: «А гостем нашим всего нашего великого кияженья гостити и торговати в твоей вотчине, в твоей державе, доброволно, без зацепок и без пакости»[1376]. Указанное докончание возникло в период большой феодальной войны, приведшей на некоторое время к реставрации политической самостоятельности Суздальско-Нижегородского княжества. В договоре Василия II с суздальским князем Иваном Васильевичем 1448 г. эта самостоятельность снова подвергается ограничению. И тем не менее в него включается пункт о свободном проезде гостей через владения обоих князей, типичный для междукняжеских отношений того периода, когда политическая раздробленность еще существует, хотя развитие товарного обращения и преодолевает ее сковывающее действие. Таким образом, статья о «добровольной» межобластной торговле в грамоте 1448 г. представляла собой своеобразный рецидив тех правовых норм, которые регулировали товарооборот в условиях политически раздробленной Руси, — рецидив, вызванный восстановлением на некоторое время этих условий там, где они ранее уже были ликвидированы.
В связи с ростом торговых отношений между русскими землями отдельные феодальные центры вели борьбу за пути, по которым эти сношения совершались. Московское княжество боролось с Рязанским за овладение торговым путем по Оке и Дону, с Тверским — за укрепление в верховьях Волги. Интенсивно шла борьба между московскими и новгородскими феодалами за торговые пути на Север, где их привлекали как земли, так и значительные богатства пушнины.
О той роли, которую играли в торговле (и особенно во внешней торговле) Руси меха, добываемые в северных районах, очень красочно и образно говорится в Житии Стефана Пермского. В своей полемике с христианским миссионером местный «кудесник» хочет доказать, что благодаря покровительству языческих богов население Севера обеспечено промысловыми угодьями для ловли рыбы, для добычи мехов. «Миози бози», «мнози поспешницы», говорит кудесник, «нам дають ловлю и все, елико есть в водах, и елико на воздухе, и елико в блате, и в дубровах, и в борех, и в лузе, и в порослех, и в чащах, и в березнике, и в сосняге, и в елняге, и в рамении, и в прочих лесех; и все, елико на древесех, белкы, или соболи, или куници, или рыси, и прочаа ловля наша…» Продукция охотничьих промыслов попадает в центр Руси. Из мехов, добытых на Севере, выделываются одежды, в которых красуется знать. «…Не нашею ли ловлею и ваши князи и бояре и велможи обогощаеми суть, в ня ж облачатся и ходять, и величаются, подолы риз своих гордящеся?..» Наконец, меха попадают на внешний рынок, вывозятся в Золотую орду, Константинополь, Ливонию, Литву. «Не от нашей ли ловля и во Орду посылаются и досязають даже и до самого того мнимого царя, но и в Царьград, и в Немцы, и в Литву, и в прочаа грады и страны и в далняа языки»[1377].
На богатый пушниной Север устремлялись с целью наживы купцы из центральных русских городов. В Житии Дмитрия Прилуцкого сохранился рассказ о его брате, наделавшем долги переяславском купце, который, чтобы поправить свои дела, трижды ездил на Печору, разбогател в результате этих поездок, но домой уже не вернулся, погибнув во время своих странствований[1378].
Московские князья также старались извлечь доходы из эксплуатации лесных промыслов на Севере. Иван Калита посылал ватагу сокольников на Печору. По соглашению с Новгородом он поручил Печорскую сторону (для морского промысла) своему приказчику Михаилу. Дмитрий Донской «пожаловал» Печору Андрею Фрязину на тех же началах, на каких она была дана в кормление его дяде Матвею Фрязину. Торговые связи московского центра с Подвиньем устанавливались через Кострому, Вологду, Великий Устюг, куда ездили торговать «в лодиах или на возех» купцы («гости») из Двинской земли. По уставной грамоте, выданной Василием I Двинской земле в 1397–1398 гг., когда она была на недолгое время присоединена к Москве, «гости двинские» получили право беспошлинной торговли в пределах территории всего великого княжения: «во всей моей отчине в великом княжении», как говорится в документе от имени московского великого князя[1379].
В основе всякой политической борьбы лежат реальные экономические интересы. В борьбе между отдельными княжествами феодальной Руси в XIV–XV вв., в период образования Русского централизованного государства, в ряду других экономических стимулов играл роль и такой, как стремление к овладению крупнейшими торговыми путями.
По Волжскому пути происходила торговля Руси с Ордою и Востоком, которая имела большое значение для экономического развития Москвы. В. Е. Сыроечковский указывает, что Золотая орда была «крупным центром международной торговли, который в XIV в. сложился на берегах Каспийского и Черного морей». Орда установила «широкие торговые связи со всем азиатским Востоком, Египтом и Западом в лице Византии и Италии…»[1380]. Ряд источников свидетельствует о том, что в XIV–XV вв. русские купцы ездили в Орду и вели там торговые операции.
Золотоордынское иго, тяготевшее над Русью, мешало нормальному развитию торговли русского купечества по Волге. Постоянные набеги ордынских царевичей и князей на поволжские города и области, грабежи и избиения ими русских купцов являлись серьезным препятствием к расширению торговых сношений Руси со странами Востока[1381].
Объективный ход исторического развития делал совершенно очевидным, что лишь освобождение от татаро-монгольского ига могло обеспечить Руси возможность дальнейшего расширения торговых связей по Волжскому пути. Однако развитию этих связей мешало не только чужеземное владычество, но и то состояние политической раздробленности, в котором находилась в это время Русь. Если, с одной стороны, за Волжский путь шла борьба между Русью и Ордой, то, с другой стороны, за владение этим путем боролись различные группировки русских князей.
В 60–90-х годах XIV в. на Руси развернулась особенно интенсивная борьба за Волжский торговый путь, который стремилась держать под своим контролем Орда. В том, чтобы вырвать волжскую водную артерию из-под ордынского контроля, были заинтересованы русские князья, в своей политике выражавшие экономические и политические запросы как феодалов, так и городского населения своих княжеств. Включение в возможных пределах Волжско-Камского бассейна в орбиту политического влияния Руси было важно для развития землевладения русских феодалов, расширения внутренней и внешней торговли, завоевания стратегических позиций в целях ослабления Орды, что облегчило бы свержение в дальнейшем татаро-монгольского ига. За овладение Волжским путем боролись с Ордой и между собой прежде всего князья нижегородско-суздальские и московский. В процессе этой борьбы возникали различные политические комбинации. Отдельные группировки русских феодалов, чтобы одолеть друг друга, часто блокировались с ордынскими правителями. Но в целом происходило усиление Руси. Орда была вынуждена считаться с тем, что на развитие торговли по Волге начинала в значительной мере оказывать влияние политика русских князей и в первую очередь великого князя московского.
Великий Новгород был также заинтересован в том, чтобы поставить от себя в зависимость территорию Волжско-Камского бассейна. Это содействовало бы расширению новгородской торговли, дало бы возможность новгородскому боярству захватывать н заселять новые земли, заводя там свое хозяйство, наконец, усилило бы политические позиции Новгородской феодальной республики в ее столкновениях с московскими и тверскими князьями. Во второй половине XIV в. в Новгороде зародилось своеобразное явление, нашедшее довольно широкое отражение в летописных сводах, — ушкуйничество (вооруженные нападения на города и торговые суда в Волжско-Камском бассейне отрядов новгородских дружин, формировавшихся из людей без определенных занятий, разъезжавших с разбойничьими целями по водным путям)[1382]. Часть новгородского городского черного населения, не находившая применения своему труду в сфере ремесленной и торговой деятельности, выбитая из рамок обычных корпораций горожан, представляла собой опасную для господствующего класса социальную среду, недовольную своим положением и готовую к открытому выражению протеста против феодального строя. Представители господствующего класса стремились использовать таких людей в своих интересах, удалив их из Новгорода и направив их силу и энергию на организацию предприятий, которые содействовали бы дальнейшему расширению экономического и политического влияния на Руси новгородского боярства. Ушкуйниками становились, вероятно, и выходцы из феодального класса.
Формально походы ушкуйников совершались не с санкции новгородского правительства, а являлись частными предприятиями, организуемыми на свой страх и риск представителями местных боярских фамилий. Но фактически новгородские власти были, вероятно (если не всегда, то в ряде случаев), осведомлены о подобного рода предприятиях и не препятствовали им. В то же время те из бояр, кто становился во главе ушкуйников, рассматривали часто свои походы как дело личной наживы, а полученные от разгрома волжских и камских городов и торговых судов товары и деньги (за вычетом того, что шло ушкуйникам) использовали в целях собственного обогащения. Новгородское же правительство походы ушкуйников вовлекали иногда в политические конфликты с великими князьями.
В социальном и политическом отношениях ушкуйничество — явление сложное. Как можно думать, пестрым был и состав ушкуйников. По-видимому, в ушкуйники шли наряду со стремившимися к наживе феодалами люди, лишенные средств к существованию, из числа горожан, бедняки, плебейская часть населения. Господствующий класс боялся этих людей, ибо они представляли собой горючий материал, готовый воспламениться в случае любого обострения классовых противоречий в Новгороде, когда, конечно, такая беднота оказалась бы на стороне борющихся против феодалов. С точки зрения властей Новгородской феодальной республики и отдельных бояр, этих людей лучше всего было вывести за пределы Новгородской земли. В то же время следовало найти им занятие, которое доставило бы выгоду новгородскому боярству, а в среду их самих внесло бы разложение, мешало бы развитию в них чувства классовой солидарности и, давая им средства к существованию, делало бы их орудием, используемым в своих интересах господствующим классом феодалов Великого Новгорода. В действиях ушкуйников, когда они громят крупных представителей торгового капитала — гостей (тесно связанных по своему социально-экономическому положению и политическим привилегиям с феодальным классом), нельзя в ряде случаев отрицать наличия черт, присущих антифеодальным выступлениям. Вероятно, в некоторых случаях ушкуйники выдвигали из собственной, а не из боярской среды и предводителей. Но в то же время в значительной своей части походы ушкуйников приобретают характер простых грабительских вооруженных набегов на волжско-камские торговые караваны и населенные пункты, от которых очень сильно страдали мирные жители (причем не только феодалы и купцы, но и трудовое население).
Противоречивой поневоле является и политическая оценка ушкуйничества. Ушкуйники сыграли определенную роль в деле подрыва экономических ресурсов Орды (разгром ордынских городов, нападения на ордынских купцов), чем содействовали политической борьбе Руси с татаро-монгольским владычеством. Сыграли они роль и в освоении путей восточной торговли Руси. Но в то же время действия ушкуйников наносили большой ущерб русским городам и мешали развитию русской торговли по Волге и Каме. В походах ушкуйников воочию обнаружился весь вред политического расчленения Русской земли, при котором соперничество отдельных княжеств и земель служило препятствием развитию экономических связей.
Чтобы наглядно представить себе противоречивую роль ушкуйников, надо ознакомиться с конкретным материалом об их походах.
В 1360 г. новгородские ушкуйники под предводительством боярина Анфала Никитина завладели городом Жукотином на Каме и перебили там много «бесермен». Это вызвало протест со стороны Орды. На Русь прибыл ордынский посол и потребовал выдачи ушкуйников. По этому поводу в Костроме состоялся княжеский съезд, на котором присутствовали великий князь Дмитрий Константинович, его брат нижегородский князь Андрей Константинович, князь Константин ростовский. На съезде решено было выдать ушкуйников ордынскому правительству[1383].
Рассматриваемое событие во всех летописных сводах изложено довольно лаконично, чем затрудняется его интерпретация. Летописи называют ушкуйников «разбойниками», вкладывая в этот термин известный оттенок недоброжелательства к ним и осуждения их поведения. Такое недоброжелательство имеет, очевидно, прежде всего социальные основы. Ушкуйники, как указывалось, в значительной степени выходили из среды городской бедноты, экономически несостоятельной части горожан, в поисках заработка шедшей в дружины, формировавшиеся новгородскими феодалами, но сохранявшей ненависть к представителям феодального класса и богатому купечеству. В 1360 г. ушкуйники захватили город во владениях Орды. Но они столь же легко могли (и так бывало неоднократно) напасть и на русские города, перебить там состоятельную часть населения и разделить между собой ее имущество. Русским князьям было выгоднее, чтобы объектом действий ушкуйников были ордынские, а не русские города. Поэтому весьма вероятно, что нападение ушкуйников в 1360 г. на Жукотин было произведено с ведома русских (и прежде всего нижегородских) князей, а может быть, и организовано ими. Таким образом, русские князья не только отвлекали от своих владений возможные набеги ушкуйников, но и добивались известного ослабления Орды, которой каждое подобное нападение наносило определенный ущерб. Только предположением о том, что русские князья принимали участие в организации похода на Жукотин, можно объяснить и претензию к ним со стороны Орды, и их быстрый съезд в Костроме, и выдачу ими ордынским правителям ушкуйников (что, очевидно, они имели право и реальную возможность сделать).
Под 1366 г. летописи описывают новый поход ушкуйников. Из Новгорода вышли полтораста (по Никоновской летописи — 200) ушкуев (лодок). Новгородские «разбойници оушкуиници» пробрались на Волгу и напали на Нижний Новгород. Там они перебили множество татар, бесермен, армян (очевидно купцов), мужчин, женщин и детей, захватили их товары, а принадлежащие им суда (кербаты, ладьи, у чаны, паузки, струги) «посекли». После этого ушкуйники поплыли в Каму и «тако же творяще и воююще» по пути, дошли до Болгар[1384]. Действия ушкуйников имели явно разбойничий характер. Но при этом интересны два момента. Выступления ушкуйников были направлены прежде всего против восточного, а не русского купечества (лишь поздние летописи говорят об ограблении ушкуйниками нижегородских купцов). Нарушая торговое движение по Волге, эти выступления имели значение и в том смысле, что подрывали экономические основы ордынского господства в Поволжье. Второе, что нужно отметить, это — социальную направленность действий ушкуйников, среди которых были, вероятно, выходцы из среды черных городских людей. Объектом их нападений делаются крупные представители торгового капитала, волжские купцы.
В том же, 1366 г., судя по летописным сведениям, ушкуйники совершили еще один поход на Волгу[1385]. Рассказывая об этом, летописи прежде всего отмечают социальное положение ушкуйников. Все это были люди «молодые», т. е. незнатные, простые, выходцы из беднейшей части городского населения, может быть, из среды рядовых феодалов. К числу бояр принадлежали «воеводы» ушкуйников. Летописи подчеркивают, что поход был организован «без новгородскаго слова», т. е. без разрешения новгородских властей. В этом, как говорилось выше, можно усомниться. Пограбив по Волге, ушкуйники вернулись в Новгород «со многым прибытком». На этот раз, судя по летописным сообщениям, ушкуйники нападали преимущественно на русских гостей (Новгородская четвертая и Софийская первая летописи называют имена некоторых убитых). Поэтому их поход вызвал протест со стороны московского великого князя Дмитрия Ивановича, который порвал мир с Новгородом и потребовал от новгородского правительства ответственности за действия ушкуйников: «Почто есте ходили на Волгу, и воевали, и гостей моих ограбили много?»[1386].
В 1369 г., по сообщению Новгородской четвертой летописи, 10 новгородских ушкуев побывали на Волге и Каме и были разбиты под Болгарами[1387], очевидно, потому, что нападали на восточных купцов.
Под 1371 г. в большинстве летописей имеется глухое указание на то, что «…новгородци оушкуиници, разбоиници, собрашась, взяша Кострому»[1388]. Только по аналогии с более ранними и последующими походами ушкуйников можно предполагать, что в 1371 г. они напали на Кострому с целью захвата товара и находившихся там купцов. По Львовской летописи, в том же году ушкуйники «пограбили и пожгли» Нижний Новгород «и людей много посекли и покололи». По Устюжскому летописцу, тогда же ушкуйниками был совершен набег и на Ярославль. Набеги эти, по-видимому, имели чисто грабительский характер.
В 1374 г. ушкуйники, спустившись в 90 (по Ермолинской летописи — в 200) ушкуях по реке Вятке, пограбили город Вятку, а затем захватили Болгары и собирались его зажечь, но пощадили, взявши с жителей 300 рублей «окупа». В дальнейшем ушкуйники разделились на две партии. Одна из них (в количестве 50 ушкуев) двинулась вниз по Волге, к Сараю. Другая партия (в количестве 40 ушкуев) отправилась вверх по Волге и, добравшись до Обухова, пограбила Засурье и Маркваш, после чего ушкуйники уничтожили все суда («лодьи, поромы, и насады, и павозкы и стругы, и прочая вся ссуды посекоша») и повернули по суху на конях к Вятке, разоряя села, расположенные по Ветлуге («и идучи, много сел по Ветлузе пограбиша»)[1389]. Судя по всему, в 1374 г. ареной, на которой развернулись действия ушкуйников, были владения Орды, но подвергались их набегам и русские города. Интересно указание на нападения ушкуйников не только на купцов, но и на села, т. е. имения феодалов. В Никоновской летописи говорится о разграблении ушкуйниками «сел и властей». Таким образом, в данном выступлении ушкуйников, возможно, присутствовал в какой-то мере антифеодальный момент.
Особенно подробно описывают летописи нападение новгородских ушкуйников на Кострому в 1375 г. По Волге к Костроме пришло 70 ушкуев. Во главе ушкуйников стояли два «старейшины» — Прокоп и Смольнянин. Поход ушкуйников был приурочен к тому моменту, когда соединенные войска ряда русских княжеств под предводительством московского великого князя Дмитрия Ивановича осаждали Тверь и не могли оказать сопротивления новгородским «разбойникам». Подойдя к Костроме, последние сошли на берег и стали готовиться к военным действиям («и сташа оплъчившася на брань»). Костромские горожане вышли из города и также приготовились к сражению («гражане же изыдоша из града противу, собрашася на бои»). Ушкуйников было, по одним данным, около 1500, по другим, — 2000 человек, костромичей — до 5000. Видя явное превосходство сил противника, ушкуйники решили внести смятение в его ряды внезапными ударами с двух сторон. Поэтому они разделились на два отряда, из которых один остался на месте, другой тайком ушел в лес, а затем эти отряды сразу ударили на костромских горожан: первый — в лицо, второй — в тыл. Костромской воевода испугался и бежал. Летописи говорят о поведении Плещеева с явным осуждением: «воевода же… убояся… выдав рать свою, покинув град свои, подав плещи, побеже». Костромичи последовали примеру своего воеводы, дрогнули и обратились в бегство. Некоторые скрылись в лесах, других ушкуйники перебили или захватили в плен. Когда ушкуйники вошли в город, он был пуст. И об этом летописи рассказывают, явно неодобрительно отзываясь о поведении костромских горожан, не оказавших сопротивления ушкуйникам: «новгородци же видеша оставлен град и небрегом, и несть ему заборони ни отъкуда же, и взяша град…». Пробыв в Костроме неделю, ушкуйники разграбили весь остававшийся в городе товар («…и всяко сокровище изыскаша и изнесоша и всякыи товар изъобретше и поимаша»). С собой ушкуйники забрали тот товар, который имел большую ценность и который было легче захватить, а все остальное сбросили в Волгу или сожгли («не все же товарное с собою попровадиша, но елико драгое и легчайшее, а прочее тяжькое, излишнее, множаишее в Волгу вметоша и глубине предаша, а иное огнем пожгоша»). Поведение ушкуйников в Костроме имело явно разбойничий характер. В летописном рассказе трудно найти указания на наличие в действиях ушкуйников хотя бы каких-либо элементов классовой антифеодальной борьбы. Правда, они нападают прежде всего на зажиточное купечество, но их нападения преследуют цель простого грабежа. Они берут то, что возможно, а остальное уничтожают. Не видно каких-либо попыток со стороны ушкуйников связаться с рядовой массой горожан, с городской беднотой Костромы, с крестьянством. Уходя из Костромы, ушкуйники увезли с собой большой «полон» — «мужь, и жен, и детии и девиць», которых затем продали в Болгарах.
Нижний Новгород постигла та же участь, что и Кострому. Город был разграблен (а затем сожжен) ушкуйниками, множество нижегородского населения захвачено в качестве «полона» и распродано на болгарском рынке «бесерменским» купцам. Ушкуйники отправились в насадах вниз по Волге к Сараю, «гости христианьскыя грабячи, а бесермены биючи». В приведенных словах летописи можно видеть указание на различное отношение ушкуйников к русским и «бесерменским» купцам: у первых они отнимают имущество, вторых убивают. Но в общем доведение ушкуйников остается таким же, как и под Костромой и Нижним Новгородом: они представляют собой вооруженный отряд, живущий грабежом. Ушкуйники добрались до Астрахани («доидоша на усть Влъгы близ моря града некоего именем Хазитороканя») и там были истреблены людьми местного князя. При всем недоброжелательном отношении к новгородским «разбойникам» летописи с известным оттенком сочувствия (вызываемым, очевидно, уважением к их предприимчивости и смелости) рассказывают о «кончине Прокопу и его дружине»[1390].
В 1391 г. (по Львовской летописи — в 1390 г., по Воскресенской — в 1392 г.) устюжские горожане («гражане»), соединившись с новгородцами[1391], отправились вниз по реке Вятке, взяли Жукотин и Казань, а затем вышли на Волгу, где пограбили гостей[1392]. В данном случае мы видим совместное выступление новгородских ушкуйников и устюжского посадского населения с целью погрома ордынских владений. Стимулом к этому выступлению вряд ли была одна жажда грабежа. Вероятно, имели значение экономические интересы русских горожан, торговая деятельность которых стеснялась Ордой.
Задачи овладения Волжским торговым путем имели большое значение для той политической борьбы, в процессе которой складывалось Русское централизованное государство.
Уже в 1376 г. Дмитрий Донской взял под контроль московского правительства Волжский путь, назначив сборщиков таможенных пошлин («дарагу и таможника») в Болгары[1393].
После свержения Русью татаро-монгольского ига в конце XV в. московское правительство стремилось не упустить из своих рук всех экономических выгод, связанных с торговлей по Волге. В 1489 г. муромский наместник задержал татарина Ибрагима, который «ехал с торгом через Мордву», желая миновать Нижний Новгород, с тем чтобы не платить таможенных пошлин («а Новгород Нижний объехал, избывая пошлин»). После этого из Москвы к казанскому хану была послана грамота с указанием «заповедать» «всем своим людем, чтобы из Казани через Мордву и через Черемису на Муром и на Мещеру не ходил нихто, а ездили бы из Казани все Волгою на Новгород на Нижней»[1394]. Приехавшие в том же, 1489 г. в Москву послы из Ногайской орды от хана Ибака и мурз добивались свободного беспошлинного проезда в Русь для ногайских посланцев и «торговых людей» («…ино бы им в великого князя земле задержки не было, да и пошлин бы с них не имали»). Иван III согласился на это при условии, что купцы и другие выходцы из Ногайской орды будут ездить в русские пределы через Казань и Нижний Новгород («а иными бы дорогами к нам своих людей не посылали»). В Казань из Москвы была послана грамота с предписанием казанскому хану Магмет-Аминю «проводити» ногайцев, которые выедут в Русь, до русских границ, «чтобы им на пути лиха не было ни которого»[1395].
Для дальнейшего утверждения Руси в Поволжье требовалось присоединение Казанского и Астраханского ханств. Эта задача была осуществлена в середине XVI в.
Русь вела торговлю с греческими и итальянскими купцами в Суроже, Кафе, Константинополе. В XIV–XV вв. поездки русских людей в Византию с торговыми и политическими целями были, по-видимому, довольно распространенным явлением[1396].
Торговле Руси в XV в. с Югом (Кафой, Крымской ордой, основанным в 1495 г. Очаковом) посвящено специальное исследование В. Е. Сыроечковского. Поэтому я коснусь только некоторых вопросов данной темы, имеющих отношение к проблеме образования Русского централизованного государства. Торговлю с Крымом вели купцы целого ряда русских городов: Москвы, Коломны, Дмитрова, Переяславля, Можайска, Ярославля, Новгорода, Великого Устюга[1397]. Так, в 1489 г. посол Ивана III М. С. Еропкин должен был заявить от имени московского великого князя протест польскому королю и великому князю литовскому Казимиру IV по поводу того, что «гости Московские земли, и Тферьские земли, и Ноугородские земли», возвращаясь из Крыма, были ограблены и перебиты на Днепре[1398].
В «гибельных памятях», выданных в 1502 г. русскому послу к кафинскому султану А. Я. Голохвастову, перечислены «люди, и гости великого князя, которые шли с послы» в разные годы в. Крым и также по дороге были ограблены; среди них названы «москвичи», «тверичи», «коломничи», «можаичи», «новгородци Великого Новагорода»[1399].
Путей из Москвы в Крым было несколько. Один из них шел через Рязанскую землю и далее Доном в Азовское море, другой проходил через Северскую землю, третий — через Киев, Черкасы, и степью на Перекоп[1400]. Из Крыма, Азова, Кафы русские купцы часто выезжали в Константинополь, Синоп, Брусу, Токат.
Из товаров в Крым доставлялись из русских земель кречеты, соколы, меха соболей, горностаев, рысей, лис, белок, меховые шубы и другие предметы одежды, кожа, холст, «рыбий зуб», оружие, ювелирные изделия. Через Русь в Крым попадали и предметы западноевропейского производства (например, фландрские и английские сукна)[1401].
О капиталах, которыми обладали русские гости, торговавшие в Крыму, Кафе, Азове, можно в какой-то мере судить по данным о стоимости «товаров», принадлежавших тем из них, кто умирал на чужбине. Некоторые из таких данных относятся к 1496 г. После смерти в Кафе гостя Ивана Страха было конфисковано его имущество на сумму 500 рублей. Конфискованное имущество умершего гостя Ивана Весякова было оценено в 430 рублей. В Брусе умер Самойло Ярцев, у которого был «товар» его племянника Тиши Коврижкина на сумму 25 тысяч «денег атманских». Товар этот забрали местные власти[1402].
В «списках жалобных гостей московских» 1500 г. содержатся следующие сведения о стоимости «живота» умерших в Кафе или Азове русских купцов: у Григория Ручки было «рухляди» на 370 рублей, у С. Коробьина — на 150 рублей, у «человека» Филиппа Лукина — «а 130 рублей, у Р. Ф. Сузина — на 100 рублей. В том же списке говорится о том. что на Северском Донце «азовские татарове» и «турчанин» Костя Армении ограбили 45 человек «гостей москвичей», взяв у них «рухляди» на 1500 рублей[1403]. Встречаем мы в Крыму и малосостоятельных купцов, у которых имелось по 5–10 рублей[1404].
Через Крым на Русь поступали товары из Малой Азии, Ирана, Сирии: шелковые ткани (тафта, камка), шерстяные и бумажные ткани (зуфь, киндяк, епанча, бязь), ковры, тесьма, москательные и бакалейные товары (мыло, перец, ладан), жемчуг, драгоценные камни[1405].
Если русские торговцы совершали регулярные поездки в Крым то и на Русь из Крыма прибывали купцы разных национальностей. В 1495 г. Иван III, посылая к Менгли-Гирею «своих людей», отправил вместе с ними 6 человек «торговых людей», которые приезжали на Русь из Крыма, и 7 человек «азямлян» (персов), «армен», «фряз» (жителей генуэзских колоний в Крыму)[1406]. В 1495 г. Менгли-Гирей напоминал Ивану III о том, что года три-четыре тому назад он послал к нему купца Шагабедина с товаром и с деньгами. Поскольку с тех пор о Шагабедине не было никаких известий, Менгли-Гирей просил Ивана III в случае смерти названного купца отослать в Крым с ханским послом его товар вместе с описью[1407]. В Москве умер гость из Кафы армянин Богос. Между Крымской ордой и Москвой завязалась переписка по поводу оставшегося после него наследства[1408]. Кафинский гость Гортемир торговал в Москве краской, перцем, мылом, бумагой и пр.[1409]
Итак, торговые связи между русскими землями и Крымом в XV в. были достаточно тесными и развивались дальше. Конечно, торговля с Крымом не оказывала непосредственного влияния на производство. Она имела в значительной мере транзитный характер. Поступавшие из Крыма дорогие товары и предметы роскоши обслуживали потребности преимущественно узкого круга феодалов и богатых горожан. И тем не менее значение русско-крымской торговли и для экономического развития Руси бесспорно. Она в известной мере стимулировала рост тех отраслей ремесла, продукция которых попадала на внешний рынок. Она содействовала формированию русского купечества, выделению из числа горожан экономически состоятельной и политически влиятельной части «гостей», торговавших на внешних южных рынках. Это купечество было заинтересовано в ликвидации политической раздробленности, ибо в рамках единого централизованного государства оно получало больше возможностей бороться за создание лучших условий для своей деятельности в области внешней торговли.
Господство в Черноморском бассейне Крымской орды и Турции создавало трудную обстановку для русских купцов. В конце XV в. были повышены таможенные и проезжие пошлины, бравшиеся с товаров и с торговцев в Кафе, Азове, Перекопе, Очакове. «А нынеча, — жаловались в 1500 г. гости, — таможники товар окладывают не по цене, втрое, да с того тамгу емлют, а сверх тамги емлют с котла однорядку, а с иново котла возмут однорядку да и шубу белилну, а иной таможник возмет с того ж котла став блюд, а иной возмет ковш, а проводное емлют однако, с послом ли, без посла ли…»[1410]
Осуществляя свое господство над торговыми путями, крымские власти разрешали русским купцам пользоваться ими только при условии уплаты значительных денежных сумм. Так, на рубеже XV и XVI вв. гость Степан Васильев, придя «из Заморья», «хотел ити с киевскими гостями на Киев». Хан Менгли-Гирей сначала не разрешил ему отправиться этой дорогой, ссылаясь на то, что его могут ограбить «ордынские казаки». Когда же гость дал хану две тысячи денег, тот позволил ему тронуться в путь. «Ино сам и посмотри, — писал в 1500 г. Иван III Менгли-Гирею, — пригоже ли так делаешь? Как две тысячи денег взял еси, ино и дорога учинилася и казаков на поле нет»[1411].
Нападения и грабежи, которым подвергались по дороге в Крым русские купцы, устраивались часто с ведома крымских властей. В 1489 г. в памяти Грибцу Иванову Климентьеву, отправленному к Менгли-Гирею, говорилось о нападении татар на русских гостей в устье Оскола. «А слух нам таков, — указывалось в памяти, — что деи тех наших гостей твои ж люди грабили…»[1412] В 1500 г. Иван III предъявил через Менгли-Гирея претензию кафинскому султану по поводу того, что русских «послов и гостей азовские казаки на поле пограбили». «Ино как послом и гостем ходити, коли так над ними чинится?» — писал московский великий князь крымскому хану[1413].
В трудные условия попадали русские купцы в Азове и Кафе, находившихся под турецкой властью. В 1492 г. Иван III в грамоте Менгли-Гирею жаловался: «…Ни в которой земле такая сила не чинится над нашими гостми, как в салтанове земле». Великий князь указывал, что в текущем году он не пустил купцов в Азов и Кафу: «…где над нашими гостми сила чинится, и мы там своих гостей не отпускали…»[1414]
В 1496 г. русское правительство представило через посла М. А. Плещеева кафинскому и турецкому султанам перечень притеснений, причиненных русским гостям («а се список, которая сила чинится над государя нашего гостьми в турецких землях»). Гостей заставляли выполнять работы по укреплению Азова («в Азове велят им рвы копати, и камень на город носити, и иные дела делати всякие»). В Азове, Кафе и других городах русским купцам выплачивали лишь половинную цену за их товары. В случае болезни кого-либо из купцов, опечатывался товар всех участников того «котла» (купеческого объединения), которому он принадлежал. Если больной умирал, то этот товар выдавался за принадлежащее ему имущество и конфисковывался; если же выздоравливал, то ему и его «товарищам» возвращалась лишь половина «товара». Больному купцу не давали возможности передать свой «товар» находящимся при нем родственникам или переправить его с кем-нибудь из «товарищей» в Русь. Гость Степан Васильев отдал «в долг свою рухлядь» вязьмитину Артему, отправившемуся в Константинополь. В Константинополе Артем умер, его имущество было переписано, опечатано, а Степан Васильев лишился своего «товара». Приводится случай незаконного похолопления кафинцем русского гостя Г. И. Алексеева, который должен был «откупаться» от холопства по суду, был посажен в тюрьму, понес большие убытки[1415].
Речь, по-видимому, должна идти не об отдельных злоупотреблениях турецких властей, а об известной системе мероприятий, проводимых с молчаливого согласия турецкого султана. Будучи заинтересованы в развитии торговых связей с Русью, турецкие власти старались в то же время поставить в полную от себя зависимость русско-крымскую торговлю, придавив русское купечество. Требовалось вмешательство сильного русского правительства, которое, взяв под свою защиту интересы московских, новгородских, тверских, рязанских купцов, торговавших с Крымом, добилось бы того, чтобы с ними считались и крымские и турецкие властители. Такая задача была под силу лишь правительству объединенного централизованного государства, которое возникло на Руси к концу XV в.
В советской историографии уже в достаточной мере раскрыт на конкретном историческом материале тезис И. В. Сталина о внешнеполитическом факторе (необходимости борьбы с татаро-монгольскими, турецкими захватчиками) как моменте, ускорившем процесс государственной централизации на Руси. Только, мне представляется, этот фактор часто рассматривается советскими историками слишком односторонне, в плане лишь военного отпора русского народа иноземной агрессии. А дело ведь заключалось и в столкновении экономических интересов Руси, Золотой орды, Крыма, Турции. И победителем из этого столкновения могла выйти страна экономически более сильная, во-первых, и достигшая более высоких и гибких форм политической централизации, во-вторых.
Жители Северо-Восточной Руси издавна торговали с Литвой и с русскими городами, вошедшими в состав Великого княжества Литовского. Сведения об этой торговле сохранились в договорах московских и тверских князей с князьями литовскими XIV–XV вв. В перемирной грамоте послов великого князя литовского Ольгерда Гедиминовича с великим князем московским Дмитрием Ивановичем 1371 г. провозглашается право беспрепятственного проезда («путь чист») из Литвы на Русь и обратно для «торговцев» литовских, смоленских, московских[1416]. В договорной грамоте 1427 г. великого тверского князя Бориса Александровича и великого литовского князя Витовта Кейстутовича также говорится о свободе торговли для тверских купцов в Литве, для литовских — в Твери. «А людем нашим… гостити межи нас путь чист, без рубежа и без пакости». Устанавливается, что пошлины в Литве «со тферьских людей» должны взиматься в Смоленске, Витебске, Киеве, Дорогобуже, Вязьме «и по всему его великому княженью, по давному, а нового не примышляти». В Тверском княжестве пунктами сбора пошлин с литовских людей являются Тверь, Кашин, Старица, Зубцов и др. («и по всему моему великому княжению»)[1417]. Докончание Василия II с королем польским и великим князем литовским Казимиром (1449) содержит следующий пункт о торговле: «А гостем нашим гостити без рубежа и без пакости»[1418]. То же условие находим в договоре 1449 г. с Казимиром тверского великого князя Бориса Александровича[1419].
Большое внимание вопросам торговли уделено в договорах между Великим Новгородом и литовскими князьями Свидригайлом Ольгердовичем 1431 г. и Казимиром Ягайловичем 1440 г.[1420] В этих документах говорится, что жители Литовского княжества и вошедших в его состав земель (Витебска, Полоцка, Смоленска и др.) могут беспрепятственно приезжать для торговли в Новгород: «А што моих [литовского князя] людей, или литвин, или витблянин, или полочанин, или смолнянин, или с-ыных с нашых рускых земль, тым путь чист изо всей моей отцины, торговати им в Новегороде, бес пакости, по старине, а торговати с новгородци». Купцы, прибывающие из Литвы «с великого князя товаром», получают право «торговати… с новгородчи в Немечком дворе». С другой стороны, оговаривается право новгородцев «торговати бес пакости по всей Литовьскои земли». Новгородские купцы пользуются во время пребывания в Литве патронатом со стороны великого князя литовского; купцы литовские, торгующие в Новгородской земле, находятся под специальной охраной новгородского правительства, «А мне, великому князю Казимиру, королевичю, блюсти новгородча, как и своего литвина; такоже и новгородчемь блюсти литвина, как и своего новгородча», — читаем в докончальной грамоте 1440 г. Литовское правительство берет на себя обязательство не задерживать на ведущих к Новгороду путях гостей, едущих туда или оттуда с торговыми целями: «…на Новоторском пути и на всих путех во всей Новгородской волости пути не переимати гостя никако же, хто поедеть в Новъгород или из Новагорода». Очевидно, в данном случае речь идет о торговле Новгорода с городами Северо-Восточной Руси, развитию которой не должны были мешать литовские князья. Даже захваченные во время войны на чужой территории купцы (новгородские — в пределах литовских владений, литовские — в Новгородской земле) подлежали освобождению, причем им должны были быть возвращены их товары: «А где новгородча в ратном имуть, пустити его с товаром бес пакости; или новгородчи литвина в ратном имуть, пустити его, а ему, право рек, товар свой взяти». Судебные дела новгородских гостей, возникшие в Литве, там и вершатся; купцы литовские и из русских земель Литовского княжества, а также жители Северо-Восточной Руси, торгующие в Новгородской земле, судятся в Новгороде. «А учинится пеня гостю новгородскому в Литве, тамо ему и кончати, по княжой правде и по крестному челованыо; или учинится пеня в Новегороде полочанину, или витблянину, или литъвину, или русину с нашего великого княженья, концати в Новегороде, по княжой правде и по крестному челованью»[1421].
Подвергая анализу изложенные статьи новгородско-литовских торговых соглашений, можно сделать, по-моему, три основных вывода. Во-первых, совершенно очевидно, что развитие торговых связей между русскими землями Великого княжества Литовского и Новгородом имело важное значение и для Литвы и для Руси. Во-вторых, в условиях агрессии против русского народа литовских феодалов, наталкивающейся на стремление Руси сохранить свои исконные земли и вернуть те из них, которые захватила Литва, новгородско-литовские торговые связи часто прерывались, что неблагоприятно отражалось на экономике и Великого княжества Литовского, и Новгородской земли, и Северо-Восточной Руси. В-третьих, торговая политика новгородского и литовского правительств, выраженная в выше разобранных соглашениях между ними, характеризуется попыткой обеспечить поддержание торговых связей Литвы с Новгородом в условиях раздробленности Руси и в обстановке той борьбы за русские земли, которая шла между Литовским княжеством и формирующимся Русским централизованным государством.
Весьма лаконично говорит о литовско-новгородской торговле договорная грамота короля польского и великого князя литовского Казимира IV с Великим Новгородом 1470–1471 гг. Кроме общей формулы о том, что «послом и гостем на обе половины путь им чист, по Литовской земле и по Новгородцкои», в названном документе находим еще условие, согласно которому Казимир IV не имел права закрыть ганзейский купеческий двор в Новгороде, а торговля литовцев с западноевропейскими купцами должна была производиться через посредничество новгородцев. «А Немецкого двора тебе не затворяти, [ни приставов своих не приста]вливати; а гостю твоему торговати с немци нашею братьею»[1422].
Торговыми отношениями с Великим княжеством Литовским и находившимися под его властью русскими землями была связана и Псковская земля. В 1440 г. великий князь литовский Казимир, заключив договор с Великим Новгородом (о чем уже речь шла выше), одновременно вступил в соглашение с Псковской республикой. Статьи о торговле, имеющиеся в этом последнем соглашении, почти целиком совпадают с условиями одновременного договора Казимира с Новгородом. В Псков, как и в Новгород, приезжают с торговыми целями не только литовцы и поляки, но и русские жители Смоленска, Витебска, Полоцка. Им предоставлялся «путь чыст» в Псковскую землю, так же как и псковские купцы могли беспрепятственно «торговати по всей Литовскои земли по старыне без пакости, по старой пошлине, со всяким гостем». Как псковские купцы в Литве находились под патронатом великого литовского князя, так и приезжавшим в Псков купцам из Литовской земли было обещано покровительство псковского правительства. Псковских купцов судили в Литве по литовскому праву, литовских гостей — в Пскове по местному праву[1423].
Мирные торговые отношения между Псковом и Литвой часто нарушались. В 1348–1349 гг. литовский князь Ольгерд Гедиминович и его сын Андрей отняли товары у псковских гостей, находившихся в это время в Полоцке и в ряде литовских городов, и, взяв на них окуп, «отпустили прочь»[1424]. В 1403 г. князь Юрий Святославич задержал псковских гостей и отобрал у них товар. Новгородские и псковские послы отправились в Смоленск и добились освобождения гостей («и выняша их»), но товар и кони не были им отданы и они вернулись домой пешими[1425]. В 1480 г. псковское правительство жаловалось польскому королю Казимиру IV на то, что королевские воеводы и наместники чинят «обиды» псковским купцам, не дают им возможности «торговать с немцы и со всяким гостем…»[1426].
С образованием в конце XV — начале XVI в. Русского централизованного государства, с падением независимости Тверского великого княжества и Новгородской республики создались более благоприятные условия для развития внешней торговли Руси. Последняя была заинтересована в расширении торговых связей с западными и юго-западными русскими землями, захваченными литовскими феодалами, точно так же как и населению этих территорий было важно развивать торговлю с Русью. В то же время Русское централизованное государство вело борьбу за включение в свой состав ряда русских земель, отторгнутых в свое время от Руси Литвой. С середины 80-х годов XV в. между Русским государством и Великим княжеством Литовским фактически началась война. К. В. Базилевич убедительно доказал, что русско-литовские пограничные военные столкновения 1487–1494 гг. не были случайными и представляли собой подготовку со стороны Руси к настоящему открытому развернутому военному выступлению против Литвы[1427]. К сожалению, К. В. Базилевич, рассматривая русско-литовские отношения указанного времени, совершенно отрешается от торговли Литвы и западных и юго-западных русских земель, находившихся в составе Великого княжества Литовского, с Русским государством. Между тем торговые связи имели, как я уже говорил, большое значение и для Руси и для отпавших от нее в результате агрессии литовских феодалов русских земель, а условия, мешавшие росту этих связей, были важной предпосылкой русско-литовской войны.
В конце XV в. в Литовском великом княжестве были устроены новые таможенные заставы, увеличены размеры проезжих и торговых пошлин, взимавшихся с русских купцов. Кроме того, последние подвергались в Литве грабежу и притеснениям. Посылавшийся в 1488–1490 гг. Иваном III к польскому королю и великому князю литовскому Казимиру IV в качестве посла М. С. Еропкин должен был принести Казимиру от имени русского правительства жалобы на то, что «гостям Московские земли», «от мытников и от пошлинников много… силы чинится», а «мыты и пошлины» в Литовской земле «новые уставили» на русских «гостех, чего наперед того из старины не бывало». Московский посол должен был подать королю «списки украинные жалобные», из которых было бы видно, «что на великого князя гостех пошлин прибавили в Литовской земле, и что ся им сила чинила»[1428].
Анализируя эти «жалобные списки» и наказы послу, можно убедиться прежде всего, что московские, коломенские, можайские, новгородские, тверские и другие купцы бывали в ряде украинских, белорусских, русских городов Великого княжества Литовского (в Киеве, Чернигове, Новгороде-Северском, Смоленске, Дорогобуже, Вязьме, Полоцке, Минске, Брянске и др.), а также в городах литовских и польских (Вильно, Люблине и др.)
Среди товаров, привозимых в пределы Великого княжества Литовского русскими купцами, документы называют пушнину — меха, добывавшиеся на севере и северо-востоке Руси в районе Устюга, в местностях на Оке и т. д. В 1490 г. мытник отобрал в Вильно у тверского купца Федора Офремова 13 тысяч «белки устюжской и шуванские», четыре «шубы белинны», 40 куниц, 40 норок, 15 горностаев — всего товара стоимостью в 150 с лишним рублей. Тогда же у тверского купца Ивана Перфурова было взято «семь сороков соболей», четыре тысячи белок устюжских, одиннадцать «соболей добрых», «три сороки куниц», 33 горностая, четыре десятка овчин и т. д. — всего товара на 140 рублей. В числе товара, захваченного у Ивана Воробьева, фигурируют «четыре тысячи белки да тысяча лисиц». У коломенских и можайских купцов Олтуха Павлова и других брянские таможники отняли, в 1489 г. 200 бобров, 100 выдр, 4 сорока горностаев, 7 рысей, 40 лисиц, полторы тысячи белок и т. д. Кроме мехов, московские, тверские и другие купцы торговали в Литовской земле медом, воском, кожей, овчинами, предметами одежды (шубами, однорядками, кожухами) и вооружения (луками, стрелами, щитами) и т. д.[1429]
Все эти предметы добывающей и обрабатывающей промышленности вывозились в Литовскую землю из различных районов Руси. Но через Литовское княжество производилась и транзитная торговля. Московские, тверские, новгородские и другие купцы торговали здесь товарами, привозившимися как с юга (из Крымской орды, из Кафы), так и из стран Западной Европы. Из Крыма купцы везли шелк и ткани (шелковые, шерстяные, бумажные), бакалейные и москательные товары (перец, ладан, краски, мыло, орех и пр.), жемчуг и драгоценные камни и т. д. Из стран Западной Европы поступало на русские и литовские рынки сукно. В 1489 г. на Днепровском перевозе в Литовской земле были ограблены московские, тверские и новгородские гости. В числе «пойманного» у них товара упомянуты ткани (изуфи, тафты, камки), шелк (цветной, черный) и т. д. У Ивана Агафонова тогда «взяли семьдесят брусов мыла халяпского» (т. е. привезенного из Алеппо); у Кузьмы Маремьянина — «три кальи краски» ценою в 90 рублей; у Семена Анфалова — «две кальи краски» и «два кантаря ладану» на 80 рублей и т. д.[1430]
Общая стоимость товаров, привозимых в Литву русскими купцами, была часто довольно значительной. Так, в 1490 г. восемь тверских купцов отправились торговать в Полоцк и Вильно, но в Вильно таможник отобрал у них половину товара на сумму около тысячи рублей[1431].
Условия торговли для русского купечества в Литве были весьма тяжелыми. Документы русско-литовских дипломатических отношений конца 80-х — начала 90-х годов XV в. рисуют колоритную картину грабительских действий королевской администрации — «пошлинников», «мытников», «таможников», наместников, приставов, нападавших на русских купцов, задерживавших их, захватывавших их товары. В 1488 г. брянский наместник «силу учинил над великого князя [Ивана III] гостьми, держал в Добрянску пять недель, а к Москве не отпустил»[1432]. В 1489 г. толмачи отвели из Пропорска русских торговых людей в Вильно, «а товар у них побрали и кони их поимали…», «а держали их… скованых полтретья года…»[1433] В том же году на Днепровском перевозе у Тавани люди пана Юрия Пацевича русских «гостей перебили и переграбили, и товар у них весь поимали, многих людей до смерти побили и перетопили»[1434]. В 1490 г. пристав виленского наместника и другие приказные люди «пограбили» тверских «торговцев», «товар у них весь поимали, а их самих в колоды посажали…, да били и мучили…»[1435]
Количество аналогичных примеров можно было бы намного увеличить. Жалобами подобного рода на беззаконные действия литовской администрации в отношении русских людей, приезжающих с торговыми целями в украинские, белорусские, литовские города, буквально пестрят наказы русским послам, отправляемым Иваном III в Литву и инструктируемым по поводу того, как вести себя на аудиенции у короля. Я думаю, вполне правомерны и обоснованы два вывода. Во-первых, нападения литовских приказных людей на русских купцов были одним из проявлений тех пограничных враждебных столкновений между Русским государством и Литвой, которые происходили во второй половине XV в. и в начале XVI в. Во-вторых, одним из важных мотивов, диктовавших борьбу Русского государства за возвращение в свой состав земель, отторгнутых от Руси литовскими феодалами, являлись мотивы экономические (торговые связи между этими землями и основной территорией Русского государства были достаточно крепкими).
В договоре 1494 г. между Иваном III и великим князем литовским Александром Казимировичем, завершившем русско-литовскую войну, вопросам торговли между Русью и Литвой уделено достаточное место. В этом договоре обобщены условия более ранних русско-литовских торговых отношений. Особо говорится о торговле Литвы с Тверью, Новгородом, Псковом[1436].
Дальнейшее развитие в XVI в. экономических связей между Русью и оторванными от нее и вошедшими в состав Литвы и Польши землями привело к подъему борьбы населения этих земель за их воссоединение в составе Русского государства.
Новгород вел торговлю с городами Прибалтики — Колыванью (Ревелем — Таллином), Ригой, Юрьевом (Дерптом — Тарту) и др., с рядом немецких городов (Любеком, Висби), входивших в состав Ганзейского союза. Эта торговля втягивала Новгородскую республику в политические взаимоотношения с Ганзой, Данией, Швецией, Норвегией, Ливонским орденом, юрьевским епископом. Здесь не место рассматривать во всех деталях историю новгородской (а также псковской) торговли с указанными европейскими странами и внешней политики новгородского правительства в отношении этих стран. Это — тема особого, специального исследования. Многое для изучения данной темы уже сделано, многое еще предстоит сделать. Перед нами же более общий вопрос — об экономических предпосылках образования Русского централизованного государства. Поэтому я и остановился лишь на некоторых моментах, имеющих непосредственное отношение к поставленной проблеме.
Рассматривая историю взаимоотношений Новгородской республики с Ганзой, Н. А. Казакова приходит к интересному выводу, что в первой половине XV в. со стороны Новгорода, так же как и со стороны других европейских государств, «начинается борьба против ганзейцев, обусловленная успехами экономического развития, ростом торговли и усилением национального купечества». Целью этой борьбы было обеспечение для новгородских купцов «чистого пути» к западным рынкам, установление «непосредственных сношений с Западной Европой» без тягостного посредничества ганзейцев. «Достигнуть же такую цель оказалось под силу лишь русскому народу, объединенному в рамках единого государства»[1437].
Мне думается, что важное наблюдение о значении объективных потребностей дальнейшего развития торговли с Западом, как одной из экономических предпосылок образования Русского централизованного государства, можно углубить и расширить. Во многих договорах XIV–XV вв. Новгорода с государствами и политическими союзами Запада имеется статья о «чистом пути» для новгородских купцов в другие страны и для «немецкого» купечества других стран в Новгород независимо от общественной, политической ситуации, международных осложнений, войн и т. д.
Так, согласно новгородско-шведскому договору 1323 г., «гости» «из всей Немьцынои земле» (из Любека, Готского берега) могли «гостити бес пакости» (ездить для производства торговых операций) по Неве в Новгород, «горою» (через Ливонию) и «водою» (Ладожским озером и Волховом). Шведы не должны были «задерживать в Выборге немецких «гостей», отправляющихся в Новгород («а свеям всем из Выборга города гости не переимати»). Новгородские «гости» в свою очередь оговорили для себя право на «чист путь за море»[1438]. В договорной грамоте Новгородской республики и Норвегии 1326 г. читаем: «Также гости из Норвегии должны иметь проезд к Новгороду и Заволочью без всякого препятствия, и, наоборот, гости из Новгорода и Заволочья должны иметь проезд в Норвегию без всякого препятствия»[1439]. В проекте договора Новгорода с Любеком, Готским берегом и заморским купечеством 1371 г. за стандартной статьей об обеспечении «гостю», «как немцу, так и новгородцу», «чистого пути» следует указание, что эта статья сохраняет силу и в случае войны Новгородской республики «с королем шведским, или с Ругодивом (Нарвой), или с Юрьевом, или с Орденом, или с архиепископом рижским, или с епископом островским…»[1440] В договоре Новгорода с Ливонским орденом 1421 г. фигурирует условие о том, что как «новгородчкий гость» может рассчитывать на «путь чист», когда он начнет «гостити… по местереве земли и по местеровым городам» (т. е. торговать во владениях магистра), так и «немечкому гостю» гарантируется «путь чист» «по Новгородчкои отцыне»[1441]. И в других договорных международных актах, в которых одной из сторон выступает новгородское правительство, мы встречаем аналогичные пункты.
Следует далее обратить внимание на то обстоятельство, что статья, декларирующая право «чистого пути» в сношениях между собой новгородских и немецких купцов, повторяется в актах, определяющих торговые отношения не только Новгорода, но и других русских земель с разными государствами как Северо-Запада, так и Юго-Востока (Литвой, Крымом). Очевидно, указанная статья приобретала характер требования, выдвигаемого купечеством всех русских земель. И это не случайно. Рассматриваемое требование объективно выражало запросы формирующейся русской народности, нуждавшейся для своего дальнейшего развития не только в достижении политической независимости от иноземных захватчиков, но и в создании условий, обеспечивающих ей рост торговых связей с другими государствами. Здесь я снова подхожу к вопросу, уже ранее в данной монографии поднимавшемуся. Необходимость для Руси борьбы с иноземной агрессией, как ускоряющий фактор образования централизованного государства, сказывалась не только в военно-политической области, но и в области экономической. Купечество основных русских земель выдвинуло подсказанную самой жизнью практическую задачу — добиваться «чистого пути» в торговле с теми странами, связей с которыми требовали его экономические интересы. А это объективно означало борьбу за национальную независимость в экономической сфере, хотя и в рамках феодализма, которые в то время еще не давали возможности преодолеть хозяйственную изолированность отдельных областей.
Одним из важных пунктов торговых соглашений Новгорода с другими странами является взаимное гарантирование безопасности купцам, пользующимся морскими путями. Дело в том, что частыми были случаи ограбления купцов во время их морских поездок. Международные договорные акты требуют в таких случаях принятия торгующими между собой государствами или городами мер к возврату товаров пострадавшим. В договоре Новгорода с немецким купечеством 1372 г. читаем: «…гостю безопасно приезжать, без пакости и без рубежа, и не терпеть притеснений из-за товара, который отняли на море, где бы это ни случилось»[1442]. В грамоте Новгорода Любеку 1373 г. указано, что «побито на море» 12 человек новгородцев, плывших «в одной лодьи». Ограбленный товар разбойники привезли в Любек. «И ныне тако вам повествуемь, по хрестьному челованью, — говорится в грамоте от имени новгородского правительства, — отдайте тот товар погыблым людемь…»[1443] В грамоте новгородского правительства в Колывань 1441 г. речь идет о новгородце Петре, у которого «взяле лодью на море и головы посекли». Специально присланные из Новгорода для расследования этого дела лица «наехали тую лодью в том месте, где разбили лодью, пустой, а люди побиты и на берегу похоронены». «И вы, наши суседы, тому управу дайте, по хрестному челованью и по своим речем»[1444], — требуют от колыванских правителей новгородские власти.
Внимание, проявляемое в международных актах к условиям пользования морскими путями в торговых целях, свидетельствует о том, что объективные потребности экономического развития Руси выдвигали перед страной задачу укрепления на побережьях Балтийского и Черного морей. Разрешение этой задачи растянулось на много столетий. Но образование Русского централизованного государства в конце XV в. было серьезным подступом к ней.
Наряду с поездками в «заморье» купцов, следует сказать, что русские люди совершали путешествия по морям в целях дипломатических, политических. Так, в 1439 г. русские церковные иерархи, отправившись в Феррару и Флоренцию на церковный собор, проделали следующий маршрут: из Москвы в Тверь, из Твери, через Торжок, — до Волочка Словенского, затем рекою Метою в лодьях до Новгорода, оттуда, через Псков, — в Юрьев, Ригу, по Западной Двине и Балтийскому морю — в Любек, наконец, через Брауншвейг, Гамбург, Нюрнберг, Аугсбург, Инсбрук, — в Италию. Обратно из Италии русское посольство отправилось из Венеции по Адриатическому морю, далее, через Загреб, Краков, Литву[1445].
Если сильная централизованная власть могла в большей мере обеспечить русскому купечеству «чистый путь» в «заморье», чем правители отдельных русских земель периода политической раздробленности, то та же сильная власть была нужна купечеству и для защиты его экономических интересов и политических прав в других странах. В договорах Новгорода с разными государствами и городами Запада XIV–XV вв. постоянно встречаются требования о возврате новгородским купцам задержанного товара: «тот товар, что был задержан у новгородских купцов в немецких городах, немцы должны вернуть новгородским купцам и дать свободно вывезти»; новгородские купцы «жаловались, что у них взято много товара и что Орден его взял в своей собственной земле»; «а что будет новгородского товара пойман, где бь не был…а то доведаетче местерь [ливонский магистр] или его кумендери новгородчкого товара в своей земли, а то ему отдати, по хрестному челованью»[1446].
В договорных актах имеются условия о том, чтобы иноземные власти брали на себя защиту новгородских купцов от возможных насилий: «…А князю магистру [Ливонского ордена] и его комтурам, честным людям, в своих землях и в своих городах блюсти новгородца, как своего немца, с обеих половин без хитрости по крестному целованию», «и немцам не чинить никакого насилия над новгородцами и не сажать их в поруб и в погреб без суда, с обеих сторон, по крестному целованию, без хитрости»[1447].
Наконец, всячески подчеркивается, с одной стороны, что суд в Новгородской земле над немецким купцом должен производиться на основе «новгородской пошлины» (местных правовых норм), с другой стороны, что новгородец, судимый в ливонских и других городах за пределами Руси, должен пользоваться теми же правовыми гарантиями, что и немецкий купец.
Весьма интересно, что все перечисленные (а также и многие другие) требования новгородского купечества, предъявляемые Ганзе, Ливонскому ордену, Юрьевскому епископату и т. д., близки к требованиям, фигурирующим в дипломатической переписке московского правительства с Литвой, Крымом и т. д. Такое совпадение можно объяснить как известной общностью интересов купечества разных русских городов, так и близостью тех правовых норм, которыми эти интересы охранялись. А тем самым еще раз отчетливо выступает роль города в процессе формирования русского централизованного государства.
В источниках XIV–XV вв. довольно часто употребляется термин «горожане» — «гражане» — «град», обозначающий население городов в противоположность сельским жителям — крестьянам. Так, когда в 1318 г. в Тверь привезли тело убитого в Орде князя Михаила Ярославича, «…изыде весь град в сретение ему», «бояре же и вси людие плачь велеи сътвориша»[1448]. Следовательно, в понятие «град» летопись включает, с одной стороны, бояр, с другой — «людей», т. е., очевидно, основное торгово-ремесленное население Твери.
Более детально летопись перечисляет разряды городского населения под 1389 г. в рассказе о смерти великого московского князя Дмитрия Ивановича Донского: «И плаката над ним князи, бояре, велможе, епископы, архимандриты, игумены, попове, дьякони, чернорисци, и весь град от мала и до велика»[1449]. «Весь град» — это все жители города: светская и духовная феодальная знать, рядовое духовенство (черное и белое), посадские люди.
Интересно сопоставить приведенный летописный текст с рассказом летописца о погребении Ивана Калиты: «И плакашася над ним князи, и бояре, и велможи, и вси мужи москвичи, игумени, и попы, и диакони, и черньци, и вси народи, и весь мир христианьскыи, и вся земля Русскаа»[1450]. В двух разбираемых местах летописи находим четыре понятия: «весь град» (в данном случае — Москва); «вси народи» (это, очевидно, люди всех сословий); «весь мир христианьскыи» (очевидно, все православное сельское население, поскольку о нем говорится после упоминания «мужей» — «москвичей»); «вся земля Русскаа» (весь русский народ как этническое целое). Таким образом, «град» выступает здесь как совокупность жителей города, принадлежащих к разным сословиям. Так же как и «мир христианьскый» (крестьянский, сельский), городской «мир» представляет собой органическую часть «Русской земли».
Понятие «град» хорошо раскрывается также в результате сопоставления летописного текста 1389 г., касающегося похорон Дмитрия Донского, со статьей 1354 г., в которой речь идет о погребении митрополита Феогноста: «и бысть на провожение его владыка володимерьскыи епископ Алексии, и епископ волыньскыи Афонасии, и вси игумени, и попове, и диакони, и черноризци, и весь народ московьскыи»[1451]. «Весь народ московьскый» в данном случае — то же, что «весь град» в тексте 1389 г. Это — различные по своей социальной принадлежности группы городских жителей.
Однако наряду с тем широким значением термина «град», «гражане», «горожане», которое только что было раскрыто, этот термин имеет и более узкое содержание. Иногда в источниках он употребляется в смысле посадского населения.
Проанализируем некоторые летописные известия конца XIV — начала XV в., относящиеся к истории Смоленска. Летопись рассказывает, что в 1386 г., во время осады Смоленска литовскими войсками, «люди гражане стояще зряху на заборолех градьскых»[1452]. В 1401 г. князь Юрий Святославич вошел в сношения «с горожаны с смолняны», которые, не желая больше терпеть гнета польских феодалов, захвативших над ними власть («…не могуще терпети насильства от иноверных, от ляхов»), впустили Юрия в город[1453]. В 1404 г., когда Смоленск был осажден литовскими войсками князя Витовта Кейстутовича, «гражане», «не могуще терпети в граде в гладе пребывати, от изнеможения и всякия истомы град Смоленск предаша Витовту»[1454].
Если в последних двух случаях трудно выяснить в достаточной мере отчетливо, какие разряды имеет в виду летописец под смоленскими «гражанами», то в первом известии, в котором слово «гражане» дается в сочетании со словом «люди», речь идет, конечно, о посадских людях.
Тот же вывод можно сделать на основе изучения некоторых летописных текстов, относящихся к восстанию в Москве в 1382 г. В это время власть взяли в свои руки «граждане», «народи градстии», «гражаньстии людие», одним из представителей которых был «гражданин москвитин» суконник Адам[1455]. Конечно, это — наименования не бояр, не духовенства, а торговцев и ремесленников, «черных людей».
Приведем еще два примера, касающиеся населения Нижнего Новгорода. В 1378 г., во время татарского набега на город, нижегородские «люди горожане разбегошася в судех по Волзе», а татары «останочных людей горожан избиша»[1456]. В 1395 г. нижегородские «люди горожане затворишася в граде» от снова напавших на них татарских отрядов[1457]. В обоих случаях сочетание двух терминов — «люди» и «горожане» — указывает на то, что имеются в виду жители торгово-ремесленного нижегородского посада.
Обобщая весь вышеприведенный материал, я думаю, можно сделать два вывода. Во-первых, в условиях еще слабого отделения города от деревни, в то время, когда город имел еще чисто феодальный облик, когда в ряде случаев под городом в первую очередь подразумевалась крепость — кремль, термин «горожане» — «гражане» часто означал совокупность городских жителей. Этот обобщающий термин часто еще не выделял из среды последних ту основную социальную группу, которая представляла собой горожан в подлинном смысле слова, т. е. население посада, как ремесленно-торгового центра. Но с развитием города, с ростом социального значения и политической активности горожан термин «горожане» — «гражане» в форме «люди горожане», «гражаньстии люди» приобретал более узкое, специфическое и в то же время более целеустремленное значение. Он начинал обозначать не вообще жителей города, а ту их часть, которая составляла основной элемент городского населения — именно посадских людей. Эта часть населения выделялась из среды крестьян не только тем, что она жила на территории города-посада, но и тем, что проживание на этой территории было связано с обладанием определенными правами, присущими городской корпорации. Многие термины бывают связаны по своему значению с социально-политическими явлениями, ими отражаемыми. И в этом отношении мне кажется не случайным, что термин «крестьянин» произошел от слова «христианин», указывающего на религию как признак народности, а термин «горожанин» — от слова «град» — крепость и в то же время экономический и политический центр. Русскому крестьянству и горожанам принадлежит большая роль в формировании великорусской народности (их трудом создавались для этого материальные предпосылки, их борьба с захватчиками помогла сохранению национальной независимости Руси). Горожане, кроме того, были одной из активных сил, содействующих политическому сплочению великорусской народности в едином государстве. Диалектика исторического процесса заключалась в том, что в крепостническом централизованном государстве горожане также оказались втянутыми в русло развивающегося крепостничества. Но это — одно из тех противоречий, которые свойственны истории русского города в период складывания на феодальном базисе единого государства.
Крепостнический характер общественных отношений на Руси и политики феодалов, направленной к объединению русских земель, проявился в том, что, хотя феодалы были вынуждены считаться с горожанами и опираться на них в своей борьбе, в то же время горожане занимали место в обществе вне феодальной иерархии, представляющей собой систему организации сил господствующего класса. Лишь представители городской верхушки получали доступ в ряды феодалов. Поэтому в источниках при перечислении различных социальных групп «люди» (посадские, «черные» люди) упоминаются после бояр и княжеских слуг. В 1329 г. тверской князь Константин Михайлович вышел из Орды «в свою отчину в Тферь», «а бояре и слугы во Тфери и люди, избывшии от безбожных татар, оутвердишася о нем», т. е. согласились его принять[1458]. Иногда термин «люди» мы встречаем в источниках с эпитетом «земские». «Земские люди» в противоположность феодалам-это, очевидно, посадские люди и крестьяне. Так, в договоре князя галицкого Дмитрия Юрьевича с Василием II читаем: «…или кого грабил твоих князей, и бояр, и детей боярьских и земьских людей во всей твоей отчине, в великом княженьи… и мне то, господине, тобе, великому князю, отдати все, по докончанию и по крестному целованию»[1459].
Из общей массы горожан памятники письменности XIV–XV вв. обычно выделяют купцов. Но отдельные разряды купечества в XIV–XV вв. еще недостаточно четко различаются в источниках. Такой вывод можно сделать в результате анализа летописной терминологии. Иногда летописи, касаясь городского населения, говорят о «купцах» и в широком смысле этого слова, противопоставляя их, с одной стороны, «боярам» и «вельможам», т. е. феодалам, с другой стороны — «людям», т. е. рядовой массе горожан — ремесленников. Так, под 1351 г. летопись рассказывает о восстановлении Мурома князем Юрием Ярославичем и отмечает, что в этом приняли участие «бояре его, и вельможи, и купцы, и вси людие» (по другому летописному тексту: «черныя люди»)[1460]. «Купцы» различаются от «черных людей» в известии о построении в 1365 г. церкви в Торжке. Церковь была сооружена «замышлением богобоязнивых купець новогородьскых, а потягнутием черных людии и всех мужей…»[1461]
Иногда летописи употребляют термин «великие купцы», имея в виду, очевидно, наиболее зажиточную и влиятельную часть купечества, близкую к феодалам. В 1462 г. были казнены ярославские дети боярские, которых великий князь Иван III велел «конми волочити по всему граду и по всем торгом». При казни присутствовало «множество же народа, от боляр и от купець великих, и от священников, и от простых людей…»[1462]
Не совсем отчетливо выступает из летописей значение термина «гости». В ряде случаев это — иноземные купцы. Например, в 1362 г. псковичи «поимали» (арестовали) «гостей немецьскых юриевьскых заморьскых…»[1463] и только через год (в 1363 г.) отпустили их[1464]. В 1363 г. были задержаны (а через некоторое время также отпущены) новгородские «гости» в Юрьеве[1465]. В 1366 г., как сообщает летопись, «…бяше гость новгородский в Юрьеве и по иным городом Немецьскым…», а в Новгороде «приимали…бяху гость немецьскыи…»[1466] В 1399 г. много иностранных гостей присутствовало при погребении великого князя Михаила Александровича в Твери («гостив же мнози от стран быша ту»)[1467].
По-видимому, термин «гость» применялся не только к купцам, прибывавшим на Русь из Западной Европы, и к русским торгов цам, ездившим в западноевропейские страны, но и к купцам, торговавшим с Золотой ордой. «Гостями» в летописях называются купцы, плававшие со своими товарами в судах по Волге. В 1366 г. новгородские ушкуйники «пограбили» «много гостей» на Волге[1468].
Но «гостями» летописи именуют, кроме русских купцов, производивших торговлю с другими странами, или иноземцев, торговавших на Руси, также купцов, приезжавших для торговли из одного княжества в другое. Согласно летописному сообщению, в 1398 г. новгородцы «повоевали» Белоозеро и взяли 300 рублей окупа с «низовских гостей»[1469].
В ряде летописных известий термин «гости» получает несколько иное значение. Это не просто иноземные или иногородние купцы, а представители верхушки русского купечества, обладающие значительным экономическим весом и пользующиеся особенным политическим влиянием. Летописи ставят «гостей» в один ряд с боярами. В 1436 г. князь Василий Юрьевич галицкий, взяв своими войсками Устюг Великий, «посекл и повешал» «многих устюжан, бояр и гостей»[1470].
«Гости» в некоторых летописных известиях отличаются от обычных купцов. В 1373 г., во время восстания в Торжке и изгнания оттуда наместников тверского великого князя Михаила Александровича, было задержано и избито много «гостей тверичь и торговцев» и захвачены их «лодии с товаром»[1471].
Иногда летописи делают разницу не между «гостями» и другими категориями купцов, а между «гостями» и остальной массой горожан. Вследствие этого остается неясным, покрывает ли термин «гости» всех купцов или же только их часть. В 1433 г. великий князь Василий II, выступивший против своего соперника князя Юрия Дмитриевича галицкого, собрал «что было тогда около его людей», да и «москвичей, гостей и прочих…»[1472] Возможно, что летописец, выделяя в среде московских горожан группу «гостей», противопоставляет их как привилегированный слой «прочим» слоям городского населения (в том числе обычным купцам). В 1445 г. князья Дмитрий Шемяка и Иван Андреевич можайский устроили заговор против великого князя Василия II. Участниками этого заговора были представители «гостей московскых»[1473]. После того как заговорщики ослепили и отправили в заточенье Василия II, они «привели к целованью» на верность князьям Дмитрию Шемяке галицкому и Ивану Андреевичу можайскому «боляр, и князей, и детей боярьских, и гостей, и чернь…»[1474] В данном случае опять различаются «гости» и «чернь», т. е. привилегированные купцы и рядовая масса горожан. Были ли какие-либо категории купечества, стоявшие над «чернью», но отличные от «гостей», — из только что рассмотренного текста неясно.
Более отчетливые сведения о составе городского населения дают летописные известия 70-х годов XV в. Когда Иван III в 1472 г. возвратился из новгородского похода в Москву, его, судя по летописи, встретили наряду с князьями, боярами, детьми боярскими также «гости и купци, лучшие люди»[1475]. Из приведенного текста видно: 1) что во второй половине XV в. «гости» принадлежали к числу «лучших людей», т. е. к привилегированной части общества; 2) что, кроме «гостей», в привилегированном положении находились и некоторые другие представители купечества.
Не отличается устойчивостью употребление термина «гость» и в договорных междукняжеских грамотах. В ряде случаев этот термин выступает, как и в летописях, со значением иноземный купец, приезжающий в русские земли, и русский купец, выезжающий для торговли за границу. Таково словоупотребление, которое мы находим в договорах между Москвой и Литвой или между Тверью и Литвой («а людем нашим, гостем, гостити межи нас путь чист, без рубежа и без пакости»[1476]). «Гостями» именуются в договорных княжеских грамотах и купцы, переезжающие с торговыми целями из одного княжества в другое, например из Московского в Тверское или из Тверского в Московское («а меж нас людем нашим и гостем путь чист без рубежа»[1477]), из Московского в Суздальское и наоборот («а гостем, нашим всего нашего великого княженья гостити и торговати в твоей вотчине, в твоей державе, доброволно, без зацепок и без пакости»[1478]). В духовной Ивана III 1504 г. упоминаются «гости» «иноземцы… и из Московские земли, и из… уделов»[1479].
Но в некоторых грамотах слово «гость» применительно к иноземным или иногородним купцам заменяется словом «торговец» («а межи нас послом литовским, и нашим, и смоленьским, и торговцем путь чист»), а иногда термины «гость» и «торговец» фигурируют рядом, обозначая, по-видимому, разные категории купечества («а гостем и торговцем… дати ти путь чист без рубежа…»)[1480].
Нечеткость терминологии всегда отражает нечеткость самих понятий. Очевидно, на протяжении XIV–XV вв. лишь происходил процесс выделения «гостей» в особую (экономически и политически) группу купечества. Но процесс этот, безусловно, шел. «Гости» выделялись своим богатством, своим политическим весом из рядовой массы горожан. По-видимому, значительная часть «гостей» вела торговлю с Югом («гости-сурожане»)[1481]. При этом, однако, надо сказать, что последний термин употребляют только летописи. Официальные документы знают лишь «гостей» (не уточняя их специализации).
Рядом с «гостями», но несколько ниже их, документы ставят «суконников». Так, в договоре Василия II с князем галицким Василием Юрьевичем 1439 г. «гости» и «суконники» выделяются как особые разряды горожан: «а которые гости и суконники вскоромолили на меня, на великого князя…[1482]» Летописи также отличают «суконников» от простых купцов («сурожане, суконницы и купцы…»)[1483]
Особый интерес для понимания положения «гостей» и «суконников» представляет статья, имеющаяся в договорной грамоте 1389 г. Дмитрия Донского и князя серпуховского и боровского Владимира Андреевича: «А гости, и суконьников, и городьскых людии блюсти ны с одиного, а в службу их не приимати». Статья эта повторяется в договоре Ивана III с удельным князем Андреем Васильевичем угличским 1472 г.: «А гостей и суконников и городцкых людей блюсти нам с одного, а в службу их не примати»[1484].
Приведенное условие по-разному толковалось исследователями. В буржуазной литературе были высказаны два различных его понимания. С. М. Соловьев считал, что речь здесь идет об обязательстве князей не принимать крупных купцов и других горожан в число своих дружинников[1485]. По мнению А. П. Пригары и М. А. Дьяконова, рассматриваемые договоры под службой имели в виду повинности гостей и прочих горожан по финансовым делам (их участие в сборе таможенных пошлин и т. д.)[1486].
Из советских историков точку зрения С. М. Соловьева развил В. Е. Сыроечковский[1487]. М. Н. Тихомиров понимает под термином «служба» вассальную зависимость. «Как всякий свободный человек, — пишет М. Н. Тихомиров, — горожанин мог «приказаться в службу» к одному из князей-совладельцев Москвы со всеми вытекающими отсюда последствиями. В понятие же «службы» входили различные обязанности «слуги» вассала, в том числе обязанность выступать с господином в поход против неприятелей. Поступая в «службу» к кому-либо из князей — совладельцев, городской человек нарушал права остальных, так как он переходил под власть дворского того или иного князя и тем самым нарушал корпоративные привилегии сурожан и суконников»[1488]. Таким образом, М. Н. Тихомиров считает, что обязательство князей не принимать к себе на службу «гостей», «суконников» и других горожан свидетельствует об охране князьми прав городских корпораций. А. М. Сахаров в целом разделяет взгляд на разбираемое условие князей о «гостях», «суконниках» и простых горожанах, высказанный С. М. Соловьевым и В. Е. Сыроечковским. Полемизируя с М. Н. Тихомировым, А. М. Сахаров указывает, что рассматриваемая статья грамоты 1389 г. не может быть бесспорным доказательством наличия корпоративных привилегий купцов. Автор считает, что «перед нами очевидно не правило, а исключение, вызванное какими-то особыми обстоятельствами». По мнению автора, тенденция «гостей к отказу от торговли и переходу в разряд феодальных слуг» указывает «на незрелость социального развития купечества того времени»; оно «далеко еще не оформилось в особое сословие и легко переходило как в ряды феодальной аристократии, о чем говорилось выше, так и в ряды феодальных слуг»[1489].
Я остановился так подробно на полемике по поводу смысла статьи договорных грамот о «блюдении» «гостей», «суконников», рядовых горожан, ведшейся в буржуазной и советской литературе, потому, что от понимания этого смысла в значительной мере зависит наше представление о правах горожан XIV–XV вв. Попробуем разобраться в разногласиях между исследователями.
Прежде всего надо сразу устранить одно недоразумение, которое имеется в утверждении В. Е. Сыроечковского: пункт о неприеме князьями на свою службу «гостей», «суконников» и прочих горожан встречается якобы лишь в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем 1389 г. Выше я уже привел другое докончание (Ивана III с князем угличским Андреем Васильевичем 1472 г.), в котором такая статья повторяется почти дословно. Но, кроме того, данную статью следует сопоставить со следующим пунктом докончания Дмитрия Ивановича с Владимиром Андреевичем 1390 г., повторяющимся и в некоторых позднейших докончальных грамотах: «А закладнии ны в городе не держати. А с дворомь человека в городе не купити. А блюсти ны их с одиного»[1490].
Кого должны «блюсти» князья «с одиного»? Конечно, горожан, а в числе их и «гостей» и «суконников». Следовательно, обязательства соблюдать права городского населения брались князьями не в исключительных только случаях, а отражали общую линию взаимоотношения между московской великокняжеской властью и городами.
Мне представляется далее вполне правомерным сравнить пункт докончальных грамот 1389 и 1472 гг., относящийся к «гостям», «суконникам», вообще горожанам («а в службу их не приимати»), со статьей докончаний 1390 г. и последующих лет («а закладнии ны в городе не держати; а с дворомь человека в городе не купити»). Думаю, что в обоих случаях речь идет по существу об одном: о борьбе с закладничеством; о том, чтобы помешать переходу посадских людей под патронат феодалов и выходу их из состава посадского «мира». Если наиболее влиятельных представителей купечества такой выход ставил в ряды слуг, зависимых от князей и занимающих иногда весьма видное положение в системе феодальной иерархии, то рядового посадского человека, терявшего свой двор, часто ожидала участь попасть в феодальную зависимость.
Чьи же интересы отражали разобранные пункты междукняжеских отношений? Я думаю, прежде всего, конечно, посадского мира как целого, заинтересованного в защите дворов, торгов, промыслов, личной независимости каждого из горожан в отдельности и всех их вместе от наступления со стороны феодалов. Отдельные посадские люди могли искать улучшения своего положения путем «закладничества» за феодалов, особенно за князей. Но посад, как определенная корпорация горожан, отличная и от феодалов и от сельского крестьянского населения, был заинтересован в том, чтобы отдельные его члены не выходили из его рядов. Думаю, что посадские люди активно добивались от князей определенных правовых гарантий — «блюдения» интересов горожан как коллектива, принятия мер против внедрения в пределы посада феодального землевладения и попыток земельных собственников разными путями обратить посадских людей в зависимость от себя. Не случайно разбираемые условия не заводить в городе закладников, не принимать в службу «гостей», «суконников», рядовых горожан были взяты на себя князьями вскоре после крупного антифеодального восстания в Москве 1382 г. Поэтому, мне думается, нет основания при рассмотрении статьи договора 1389 г. и других докончаний о «блюдении» князьями «гостей», «суконников» и других горожан отводить ее как один из аргументов, свидетельствующих о борьбе в XIV в. посада за свои права — борьбе, приводившей к определенным результатам.
Только не следует, по-моему, видеть в изучаемом пункте договора 1389 г. и других аналогичных грамот, как это делает М. Н. Тихомиров, привилегию, касающуюся специально «гостей-сурожан» и «суконников». Ведь грамоты говорят не только об этих верхних слоях купечества, а вообще о горожанах.
Теперь несколько слов о «гостях» и «суконниках». Выделяясь экономически из среды остальных посадских людей, они стремились приобрести и политический вес и авторитет. Делать это они могли разными путями. С одной стороны, переход в разряд феодальной знати или княжеских слуг давал им возможность через князей добиваться укрепления своего влияния на рядовую массу посадских людей. С другой стороны, сохраняя и укрепляя свою связь с посадом, «гости» и «суконники» при посредстве других горожан, и не становясь княжескими слугами, могли оказывать влияние на политику князей. Известная незрелость в социальном отношении русского купечества XIV–XV вв. (что правильно отметил А. М. Сахаров) определяла и колебания его политической линии. Следовательно, появление в договоре 1389 г. и других специальной статьи о «блюдении» князьями «гостей» и «суконников» может быть понято лишь при учете всей сложности взаимоотношений, складывавшихся между посадом в целом и князьями, между князьями и верхними слоями городского купечества, между отдельными разрядами городского населения. Во всяком случае для меня несомненно, что эта статья была внесена князьями в договорные грамоты в результате требований всего посада, а не только его наиболее видных (экономически и политически) представителей.
И, наконец, при рассмотрении соответствующего пункта договора 1389 г. и других аналогичных документов, касающихся горожан, надо иметь в виду еще одну сторону дела: борьбу князей за власть в Москве. Видно, что в этой борьбе князья применяли и такие средства для укрепления своих позиций в городе, как прием отдельных посадских людей в закладчики. Но в то же время московская великокняжеская власть в своей политике учитывает большую активную роль горожан и стремится заручиться их поддержкой, со своей стороны идя навстречу требованиям посадского мира, защищающего интересы всего коллектива горожан.
Подвергая анализу текст междукняжеских соглашений о «блюдении» «гостей», «суконников», прочих горожан, следует остановиться еще на одном вопросе: на участии посадских людей в военном деле и на привилегиях, которыми они пользовались в этом отношении. Данного вопроса касался В. Е. Сыроечковский. Он привел большое количество примеров, свидетельствующих о том, что в состав военных сил московских князей входили горожане, а затем сделал вывод, что статья договора 1389 г. — «не приимати» «в службу» «гостей», «суконников», горожан — говорит лишь о практике XIV в., впоследствии исчезнувшей[1491]. Однако статью эту следует понимать несколько иначе, чем В. Е. Сыроечковский. Речь в ней идет вовсе не об освобождении горожан от военной повинности, а о том, что ополчение московских посадских людей должно составлять особый полк, возглавляемый особыми воеводами. Посадские силы не должны распыляться по княжеским полкам.
Действительно, такова логика договора 1389 г. Сначала в нем говорится о том, что бояре и слуги князя Владимира Андреевича, проживающие в своих имениях на территории, подвластной великому князю Дмитрию Донскому, должны выступать в походы под предводительством великокняжеского воеводы; великокняжеские бояре и слуги, владеющие землями в уделе князя Владимира Андреевича, участвуют в походах в составе войск, которыми командует воевода последнего; князь Владимир Андреевич обязан подчиняться распоряжениям Дмитрия Ивановича, отправляясь по его требованию на войну вместе с его боярами. Далее в договорной грамоте 1389 г. помещены два следующих пункта: 1) «А московская рать, хто ходил с воеводами, те и нонеча с воеводами, а нам их не приимати»; 2) «а гости, и суконьников, и городских людии блюсти ны с одиного, а в службу их не приимати»[1492]. Совершенно очевидно, что «московская рать» — это военное ополчение московских горожан, состоящее из «гостей», «суконников», других городских людей, что эта рать имеет своих воевод, и князья должны сохранить ее как самостоятельную военную единицу, не смешивая ее участников со своими слугами. Осуществляется лишь великокняжеское командование городовым ополчением.
О «московской рати» сохранились сведения и в более поздних докончаниях московских великих князей с удельными XIV–XV вв.: «а московская рать ходить с моимь воеводою, как и переже сего»[1493]; «а московьская рать ходит с моим воеводою, великого князя, как было переже сего»[1494]. Из этих текстов междукняжеских соглашений явствует, что горожане обладали определенной привилегией и в военном отношении.
В заключение несколько затянувшегося анализа условий княжеских договоров об охране некоторых привилегий московских горожан надо сказать, что общая историческая тенденция процесса образования Русского централизованного государства, как государства крепостнического, не могла не сказаться и на истории городов. Великокняжеская власть в своей политике централизации должна была считаться и считалась с интересами горожан, признавая за ними определенные права и закрепляя их в своих грамотах. Но с образованием централизованного государства крепостническая политика правительства затронула и города. В этом отношении интересно сопоставить договор Дмитрия Донского и Владимира Андреевича 1389 г. с одним документом начала XVI в. В 1502 г. Иван III велел передать великой рязанской княгине Агриппине, чтобы она позаботилась о найме десяти казаков для проводов по Дону члена посольства, приезжавшего в Москву от кафинского султана, — Алакози. При этом московский великий князь запретил посылать из Рязани на Дон служилых и торговых людей. Первые должны исполнять военную службу, вторые — оставаться в городе. «И ты бы, — говорится в наказе, составленном от имени Ивана III, — у Олакозя десяти человеком ослободила нанятись казаком, а не лутчим людем, а лутчих бы еси людей, и середних, и черных торговых на Дон не отпущала ни одного человека, того деля: занеж твоим людем служилым, бояром и детем боярским, и селским людем служилым, быти им всем на моей службе. А тем торговым людем, лутчим и середним и черным, быти им у тобя в городе». Далее в цитируемом документе речь идет о наказании ослушников великокняжеского указа. «А заказала бы еси своим людем лутчим и середним и молодым накрепко, чтобы ныне на Дон не ходили; а ослушается, а пойдет кто без твоего ведома, и ты бы тех людей велела ворочати да их бы еси велела казнити. А уехал будет которой человек на Дон без твоего ведома после заповеди, и которого у человека остались на подворье жона и дети, и ты бы тех велела казнити; а не учнешь ты тех людей казнити, ино их мне велети казнити и продавати»[1495].
Запрещение служилым и посадским людям уходить на Дон вызвано тем, что дело происходило во время войны Русского государства с Великим княжеством Литовским. Надо было крепить оборону. И в то же время видно, что и общая линия московского правительства (независимо от международной обстановки данного конкретного момента) уже иная, чем в конце XIV в. Если в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем 1389 г. князья договариваются о сохранении привилегий московских горожан в области выполнения военной службы, то в наказе 1502 г. речь идет о выполнении рязанскими горожанами их повинности по городовой обороне.
Вопрос о политической идеологии горожан XIV–XV вв. очень сложен. Я не буду затрагивать всех сторон данного вопроса. Я коснусь лишь двух моментов этой большой проблемы, именно — отражения в политической идеологии горожан: 1) процесса формирования централизованного государства; 2) процесса складывания русской народности.
Первый момент, как мне представляется, лучше всего может быть раскрыт на материале, характеризующем восприятие горожанами (и прежде всего купечеством) русской действительности через призму того, что они видели в других странах.
Политическое объединение русских земель в XIV–XV вв. и образование Русского централизованного государства сопровождались расширением международных, внешнеполитических и культурных связей Руси. Показателем этого являются, в частности, путешествия русских людей за границу и их записки о своих странствованиях. Подобные записки служат источником для изучения разных вопросов, но одна их сторона привлекает особенное внимание. Это — отношение русских людей к различным явлениям, с которыми они сталкивались на чужбине и которые они оценивали с точки зрения своего интереса к аналогичным или сходным явлениям, имевшим место на их родине. Вовсе не обязательно, чтобы русский путешественник прямо сопоставлял (или противопоставлял) факты и события социально-экономической и политической истории Руси, современником и непосредственным участником которых он являлся, с тем, с чем ему приходилось сталкиваться за границей. Но и самый выбор фактов для записи на страницах «Хожений» и «Странников», и характер их освещения часто указывают, что путешественники невольно фиксировали внимание на тех сторонах жизни иноземцев, из которых они могли что-то почерпнуть для себя. Поэтому так важно приглядеться к описаниям путешествий на Восток и Запад с двух точек зрения: 1) что считают нужным отмечать авторы и 2) как они освещают привлекаемый материал. Многое из того, о чем пишут лица, побывавшие за пределами Руси, рассказывая об экономике, социальных отношениях, внутренней и внешней политике государств, которые они посетили, имеет то или иное, прямое или косвенное, отношение к явлениям, связанным с процессом складывания единого государства на Руси. Отталкиваясь от русской действительности, авторы «Хожений» и «Странников» с точки зрения этой действительности воспринимают и то, что происходило в других странах.
Наиболее интересны записки о путешествиях, авторами которых являются горожане. Новгородский житель (по предположению М. Н. Сперанского, принадлежавший к числу зажиточных торговых людей) Стефан отправился с восемью спутниками в Константинополь «поклонитися святым местом…» Путешествие Стефана относится, по-видимому, к 1348–1349 гг.[1496]
Что привлекало в первую очередь внимание этого путешественника, попавшего в чужую страну? Будучи человеком религиозным, он прежде всего интересовался теми «святынями», которые в изобилии были сосредоточены в Константийополе, он усердно посещал многочисленные церкви и места, связанные с какими-либо достопримечательными событиями церковной истории. Он охотно и подробно записывал все легенды и предания религиозного происхождения. Но кругозор русского путешественника был много шире, не ограничиваясь интересами церковно-религиозного характера.
Прибыв из такого крупного ремесленно-торгового центра, каким был Новгород, Стефан живо воспринимал все, относящееся к городскому строительству, живописи, архитектуре[1497].
Весьма вероятно, что Стефан не прошел мимо достижений каменного строительства, мозаики и иконописи за границей потому, что эти отрасли ремесла и художественной деятельности быстро развивались в XIV в. и на Руси и заграничный опыт мог быть полезен русским мастерам.
Внимание Стефана, как обитателя портового города, привлекает гавань Константинополя с решетчатыми металлическими воротами («ту сут врата городная железна, решедчата, велика велми; теми бо враты море введено внутрь города»). В этой гавани он имел возможность наблюдать военный флот, состоявший из больших 200-весельных и 300-весельных кораблей, стоявших на якоре во время бури: «В тех судех по морю рать ходить; а оже будет ветр, а ини бежат и гонят, а корабль стоит — погодия ждеть»[1498].
Из описания путешествия Стефана совершенно очевидно, что он с большой любознательностью изучал все то, что связано с укреплением обороноспособности страны, усилением ее военной мощи. Он побывал в монастыре при церкви св. Дмитрия, находившемся у моря, недалеко от городской стены, и вспомнил и записал предание о том, как «приходил Хозрой царь перскы с ратью к Царюграду» и уже готов был взять город, но (якобы при помощи иконы богородицы) город был спасен: на море началось волнение, и вражеские корабли разбились о городскую стену; только сохранившиеся еще доселе кости неприятелей напоминают о их гибели[1499].
Для того чтобы государство было сильно в военном отношении, необходимо укрепление его политического единства под сильной монархической централизованной властью; очевидно, этой мыслью проникнуты те описания памятников скульптуры, изображающих выдающихся византийских императоров прошлого, которые дает Стефан. К числу этих памятников относится колонна царя Константина: «…Ту же стоить столп правовернаго царя Константина от багряна камени, от Рима привезен, на въерх его крест…» Наряду с колонной Константина Стефан описывает триклиний Юстиниана (на месте существовавшего когда-то дворца Константина), окруженный стенами, превышающими по своим размерам городскую крепость: «Ту же двор нарицается Полата правовернаго царя Констянтина; стены его высоки велми, выше городных стен, велик, граду подобен…»[1500]. В глазах Стефана эти грандиозные стены, возвышающиеся над городом, по-видимому, символизировали могущество и величие монархии Константина. С таким же пафосом говорит Стефан о статуе Юстиниана, поразившей его своими размерами и величественным видом: «ту стоить столп чюден вельми толстотою и высотою и красотою, издалеча смотря видети его, и наверх его седить Иустиниан Великы на коне, велми чюден, аки жив, в доспесе сороцинском…» Стефан не случайно фиксирует свое внимание на всех эмблемах императорского достоинства, вошедших в композицию колосса Юстиниана. В его воображении эти эмблемы, по-видимому, воплощают политический смысл: сильная власть — гроза для всех, кто хочет посягнуть на целость государства, — для инициаторов феодальных смут, для внешних захватчиков («грозно видети его [Юстиниана], а в руце — яблоко злато велико, а вь яблоце крест, а правую руку от себя простре буйно на полъдни, на Сороцыньскую землю, к Иерусалиму»)[1501].
Если верна данная выше интерпретация замечаний Стефана о виденных им памятниках и правильно охарактеризовано его политическое мировоззрение, то можно сделать вывод, что среди новгородского купечества рассматриваемого времени были сторонники политического единства Руси.
В Новгороде, крупном экономическом центре, связанном с Западной Европой, была благоприятная почва для проявления религиозного вольнодумия. И, по-видимому, не случайно, увидев в константинопольском Софийском соборе одну икону, Стефан вспомнил сохраненный церковным преданием легендарный эпизод из истории иконоборческого движения: «поганый иконоборец» поставил лестницу, желая «съдрати» с иконы венец, «святая Феодосиа» опрокинула лестницу и «разби поганина», «и ту святую заклаша рогом козьим»[1502]. Сам Стефан, по-видимому, был сторонником ортодоксального православия, и с его стороны не видно сочувствия иконоборцам.
Для мировоззрения Стефана характерно представление о полезности установления связей между Русью и другими странами (прежде всего православными). Рассказывая о своей беседе с константинопольским патриархом Исидором, Стефан с удовлетворением отмечает, что он «велми любить Русь». Он специально подчеркивает тот факт, что из Студийского монастыря в Русь посылали «многы кныги». С интересом Стефан относился не только к православным иноземцам, но и к лицам, исповедовавшим другие веры[1503].
Итак, на основании записок новгородца Стефана можно восстановить облик русского горожанина (по всей вероятности, зажиточного) XIV в. с его обширным кругом интересов: изучающего и вопросы развития в разных странах ремесла, промышленности, торговли, и организацию там военного дела; стремящегося к расширению культурного и политического взаимодействия Руси с другими государствами; на исторических примерах раскрывающего идею о необходимости укрепления военной мощи и политической силы государств; обладавшего в известной мере веротерпимостью.
Наряду с записками Стефана новгородца интересным памятником паломнической литературы является «Хождение» в Константинополь неизвестного автора. М. Н. Сперанский датирует его 20-ми годами XIV столетия и считает возможным приписать его новгородцу Григорию Калике, впоследствии ставшему (уже с именем Василия Калики) новгородским архиепископом[1504]. Рассматриваемое «Хождение» М. Н. Сперанский сравнивает с «Хождением» Стефана новгородца, отмечая, что авторы обоих произведений были людьми, близкими по интересам и мировоззрению. Другими словами, оба названных памятника сохранили нам идеологию горожан, и это независимо от того, являлись ли их авторы людьми светскими или духовными. Провести грань «между отдельными общественными группами духовной и светской в Новгороде нелегко, — пишет М. Н. Сперанский, — занимающийся и общественными делами купец и промышленник, часто входящий в церковное братство своего прихода, и духовное лицо, ведущее торговые дела и играющее роль в политике внутренней и внешней, — типы очень близкие друг другу и в жизни»[1505]. Если автором разбираемого анонимного «Хождения» был действительно Василий Калика, то для понимания его значения как памятника идеологии городского населения следует вспомнить, что его автор, возможно (по предположению Б. А. Рыбакова), являлся представителем кузьмодемьянского братства новгородских кузнецов[1506].
Хотя в «Хождении», как и в записках Стефана, преимущественное внимание уделено местам и предметам, связанным с религиозными представлениями, бросается в глаза интерес автора к практическим вопросам городского благоустройства, промышленности, торговли. Он отмечает торг в местности Васильках, корабельную пристань под Васильками, перевоз в Галатах (предместье Константинополя). Подробно описана в «Хождении» разрушенная баня («мовница») с водопроводом, «аспидными» корытами и желобами. Приводя легенду, связанную со строительством Софийского собора, автор реалистически отзывается об организации труда мастеров-ремесленников[1507]. Таким образом, пристальный взор русского горожанина проникает во все стороны торгово-ремесленной жизни Константинополя.
Одна из тем, привлекающих внимание автора «Хождения», — тема о тех бедах, которые принесли Константинополю завоеватели. Так, говорится о разрушениях крестоносцами памятников искусства («…били фрязове, коли владели Царимградом, и… узорочеи много потеряли»). Приводятся чудеса, связанные с наступлением крестоносцев на столицу Византии («…икона плакала, коли фрязове хотели выняти…»). В качестве же эмблемы былой военной мощи города выступает в «Хождении» «столп» с изображением Юстиниана — грозы сарацин. Итак, проблема обороноспособности зримо или незримо, но постоянно направляет мысль автора.
Наконец, автор «Хождения» интересуется и вопросами внутриполитической жизни Константинополя, например организацией там суда. Не случайно описал он статуи «Правосудов» из «черленого мрамора». По преданию, если возникала тяжба о денежных суммах, то стоило тяжущимся вложить в руку «Правосудам» деньги, и те сразу определяли, кому они должны принадлежать. В то время, когда возникло рассматриваемое «Хождение», статуи «Правосудов» стояли разрушенные: «попортили их фрязове: один перебит надвое, другому рукы и ногы перебиты и носа сражено»[1508].
Забота о правосудии, о «правде» постоянно проявляется в памятниках городской литературы. Соблюдение «правды» должно было обеспечить купечеству охрану его торговых интересов в обстановке феодальных усобиц и войн, должно было содействовать поддержанию классового «мира» в условиях обострения социальных противоречий между горожанами и феодалами, между верхами городского общества и ремесленной беднотой. Подобной идее, как можно думать, подчинено и приведенное выше описание статуй «Правосудов». И еще одну мысль можно, по-видимому, уловить в этом описании: поверженные и перебитые фигуры — символ упадка правосудия в условиях, когда государство становится объектом нападений иноземных захватчиков и не может себя от них защитить. Внешняя безопасность и внутренняя сила и спокойствие государств — это две стороны одного явления, как бы хочет сказать автор «Хождения». А подобная тема, перенесенная в условия русской действительности, имеет прямое отношение к проблеме единого государства.
В 1465–1466 гг. совершил путешествие («хождение») в Египет и Иерусалим гость Василий. Его происхождение неизвестно, но, поскольку одну из виденных им рек он сравнивает с Окой, предполагают, что он был уроженцем какого-то приокского города[1509].
Особое внимание гость Василий, как и другие путешественники, о которых шла речь выше, обращал во время своего пути на развитие торговли в тех странах, городах и местечках, где он побывал. Он отмечает «торги великыи» в Енишерах, Канлю-даге, он видел «много торгов» в Аинтабе, Алеппо, Хаме, Каире, Дамаске, Ханке. В Каире, по словам гостя Василия, имелось «на всякой улице по торгу по великому». Автор не только называет торги, но и дает их оценку («а хороши вельми»). Отмечал гость Василий и то, что мешало развитию торговых связей, именно — наличие пограничных застав и мытов: «Град Арменский, день един ходу от Адоная, туто емлют мыт»[1510].
Василия поражали многолюдность и размеры некоторых городов. Он с большим воодушевлением записывает, что в Каире «в иных улицах домов по 15 тысячь, а в иных улицах до 18 тысяч дворов, а улица с улицей не знается, опроче великих людей»[1511].
Интересовался гость Василий и вопросами развития ремесла и промышленности. Он рассказывает о виденных им соляных разработках («Град Воргоун… а в нем соль копают, как лед чиста»)[1512].
Много места в своем «Хождении» уделяет гость Василий городскому благоустройству. Особенно его интересует водоснабжение. Так, он отмечает, что около города Амасии протекает «река велика», вода из которой отведена в направлении к городским стенам и распределяется по дворовым участкам: «под стену течет, да во все дворы из тоа реки воды колесы вертят разводена…» Город Токат, указывает автор, «стоит на дву горах каменных, воды под ним разведены по торгом, и по улицам, и по двором, и по баням». Город Хама, пишет гость Василий, также расположен на двух горах, между ними протекает река Оронт, «да колеса по реце той велиа зело, да мелют особь водою, да та вода с колес тех идеть к горе по желобам тем, на обе горы, во все дворы градскыа». Река Оронт является и источником орошения полей и пашен («да та же река введе по селам и пашням…»)[1513].
Перед нами уже третий представитель русского зажиточного торгового населения, попавший за границу. И как двое первых, он так же настойчиво и целеустремленно воспринимает те стороны окружавшей его зарубежной действительности, которые были ему особенно близки (подробности городской торгово-ремесленной жизни).
Гость Василий не упускает случая рассказать о характере городских укреплений в различных странах, очевидно, считая, что и русским людям в целях укрепления обороноспособности своей родины было бы полезно позаимствовать зарубежный опыт. Так, по его словам, город Аинтаб «стоит на ровном месте, гора высока сыпана, да каменем обмурована, да три врата железнаа, да бой из неа ис тощиа стены велик, да изо рва того ис тощова стрелницы великиа»[1514]. Город Алеппо окружен каменной стеной с одними воротами и рвом; «да пониже градскиа стены изо рва того стрельницы выводныа часты вельми, вкруг всего града, и входы в них потайныа из града…»[1515]
В Антиохии гость Василий видел большой мост на реке, протекающей через город. Этот мост был укреплен «на многых восходех каменных, а стен у мосту того четыре, аки градския каменныя, а врата среди мосту того железныя, да стрельницы велики, а на них бои многы»[1516].
Детально перечисляя стрельницы и другие оборонительные сооружения в укрепленных пунктах, гость Василий делал это, вероятно, не для того, чтобы придать занимательность своему рассказу. Он делал это потому, что серьезно подходил к проблеме обороноспособности государств, как условию сохранения ими своей независимости.
Интересны некоторые данные, которые можно почерпнуть из «Хождения» Василия для характеристики идеологии горожан. Посетив различные места, побывав в ряде городов с интернациональным населением, гость Василий отличается известной веротерпимостью. Так, он обращает внимание на то, что в Кавзе находятся «крмюсареи» (караван-сараи), и кто туда «ни приидет от какия веры, всякаго упокоивают, и кормят и поят». Точно так же в Хевроне, по словам гостя Василия, бывает много людей не только «от христиан», но и «от всякаго языка»; все они тут «пьют и ядят». В Иерусалиме гость Василий наблюдал, как совершали службы представители различных вероисповеданий: «в большей церкви вкруг божия града службы греческая, иверская (грузинская), сербская, фряжская (латинская), сирьянская, яковитская, мелфедиская (мелхитская), куфидиская (коптская), несторская (несторианская)». В Египте гость Василий увидел деревья («древеса малы»), из которых вытекает «масло», «и кто возмет то масло, и подает исцеление не токмо христианам, но и всем языком и верам на исцеление»[1517]. Так гость Василий приближается к идее равноправия народов.
Особый интерес в качестве источника для изучения идеологии горожан в XV в., в период складывания русского централизованного государства, представляет «Хожение» Афанасия Никитина (1466–1472 гг.), побывавшего в Индии.
Как известно, Афанасий Никитин с пристальным вниманием присматривался к различным сторонам экономики посещенных им земель. Но особенный интерес вызывало у него то, что касалось развития торговых связей внутри отдельных стран и между рядом стран. Так, он указывает, что в Индии есть место, где каждый год устраивается базар, на который съезжается вся страна и который продолжается 10 дней («…на год един базар, съеждается вся страна Индейская торговати, да торгуют 10 дней…»). Это, по мнению Афанасия Никитина, лучший торг в Индостанской земле: сюда свозят и здесь можно купить любой товар («во Гондустаньской земли той торг лучший, всякий товар продають, купят»)[1518].
Говоря о международных торговых связях, Афанасий Никитин указывает, например, что в Ормуз, который он называет «великим пристанищем», приезжают с товарами люди со всех концов мира: «всего света люди… бывают, и всякы товар… что на всем свете родится, то в Гурмызе, все есть»[1519].
Афанасий Никитин во время своего путешествия, вероятно, постоянно справлялся о ценах на разные товары. Он отмечает, что в Индии дешевы перец и краска, говорит о дешевизне товаров в Калькутте, Шибаите[1520] и т. д.
Руководствуясь мыслью о важности расширения торговли, Афанасий Никитин с большим удовлетворением описывает ряд городов, бывших торговыми центрами, и при этом оговаривается, что он упоминает далеко не все из них («а то есми городы не все писал, много городов великих»). Афанасию Никитину бросается в глаза, что на пути из Джунира до Кельберга он ежедневно проходил через 3–4 города («промежю тех великых градов много градов»). Он считает нужным упомянуть о подворьях в Индии, в которых останавливаются гости («во Индейской земли гости ся ставят по подворьемь»)[1521].
В то же время Афанасий Никитин высказывается по поводу того, что препятствовало росту торговли: это — большие пошлины на товары и нападения разбойников на торговые караваны. В Ормузе, — говорит он, — таможенная пошлина составляла десять процентов стоимости товаров («тамга же велика, десятое со всего есть»)[1522]. Говоря о возможностях торговли с Индией, Афанасий Никитин видит препятствие к этому в том, что вывоз индийских товаров предполагает уплату значительных пошлин, и в том, что провоз грузов морским путем связан для купцов с риском попасть в руки разбойников («и пошлины много, а разбойников на море много»). Известно, что сам Афанасий и его спутники были ограблены под Астраханью[1523].
Прямые высказывания Афанасия Никитина свидетельствуют о том, что его наблюдения над торговлей в странах и городах, где он побывал, в ряде случаев подчинялись его интересам как представителя русского купечества. Он рассказывает, что, уговаривая его ехать в Индию, какие-то бесерменские купцы обманули его, прельщая обилием имеющихся там товаров, хотя в действительности оказалось, что вывозить в Русь нечего («ано нет ничего на нашу землю»). Побывав в Бедере, Афанасий Никитин записал, что здесь «на Русськую землю товару нет»[1524].
Итак, Афанасий Никитин — купец с широким кругозором, понимающий важность роста внутренней и внешней торговли, международных экономических связей, городов и хорошо улавливающий те препоны, которые этому росту мешают. Поднимает Афанасий Никитин и проблемы социальные.
Говоря о социальных отношениях в Индии, Афанасий Никитин прежде всего хорошо подметил основное противоречие между местными богатыми собственниками и сельской беднотой: «а земля людна велми, а сельскыя люди голы велми, а бояре силны добре и пышны добре…»[1525] Есть ли здесь элемент осуждения социального неравенства? Вряд ли. Вероятно, как и ряд других представителей торгово-ремесленной верхушки русского городского населения, Афанасий Никитин без социального неравенства не мыслил и общества. И тем не менее бедность основной массы индийских крестьян его, по-видимому, поразила.
По аналогии со структурой русского феодального общества и пользуясь русской терминологией, описывает Афанасий Никитин и иерархические отношения внутри господствующего класса Индии. В его описании фигурируют: «князья» и «княгини», «бояре», «слугы княжыя и боярьскыя»[1526]. Эти отдельные разряды феодалов отличаются друг от друга своим одеянием и вооружением. Подчиненность одних владетельных «князей», «бояр» и «слуг» другим автор обозначает термином «холопство». В «Хожении» Афанасия Никитина имеется обилие цифровых данных, характеризующих военные силы индийских феодалов (в большинстве своем хорасанцев по происхождению). Так, например, в одном месте «Хожения» читаем: «есть хоросанець Меликтучар (т. е. малик — уттужар, первый везир султана бедерского) боярин, у него рати двесте тысечь, а у Меликхана 100 тысячь, а у Харатхана 20 тысячь»[1527]. Афанасий Никитин указывает, что в Индии происходят постоянные усобицы и военные столкновения среди местной знати, иногда имеющие характер религиозных войн. Так, упомянутый выше Меликтучар, по словам Афанасия Никитина, в течение 20 лет «бьется с кафары» (с немусульманскими племенами Индии), «то его побиють, то он побиваеть их многажды»[1528].
Афанасий Никитин понимал вред для населения феодальных усобиц. И, может быть, законно видеть некоторый элемент карикатуры на индийских «князей» и «бояр», постоянно нападавших на владения друг друга, в том, как излагает Афанасий Никитин индийский миф о «князе обезьянском». Обезьяны, говорит Афанасий Никитин, жалуются своему князю, если их кто-либо обидит, тогда «князь обезьянский» посылает на обидчика «свою рать», и обезьяньи войска, «пришед на град, и дворы разволяють и людей побьють»[1529].
В воображении Афанасия Никитина, когда он описывал усобицы индийских вельмож, вероятно, не раз возникала картина феодальных войн, происходивших в условиях политической раздробленности на Руси. И с неподдельным, теплым и глубоким чувством отзываясь о Русской земле как стране, подобной которой нет на свете, автор отмечает «несправедливость» русских бояр. Он слагает молитву о том, чтобы Русская земля «устроилась» и чтобы в ней воцарилась «справедливость»[1530]. Здесь слышится голос русского горожанина, хотевшего видеть Русь объединенной в одно государство с сильной властью, охраняющей мир политический и социальный.
Афанасий Никитин был человеком религиозным. Он с горечью говорит о том, что, будучи на чужбине, «позабыл веры хрестьяньскыя всея и праздников хрестианьскых»; он, находясь вдали от родины, «много плакал по вере по хрестьяньской». Обащаясь с представителями различных вероисповеданий, Афанасий Никитин «христианства не оставил». Но в то же время Афанасий Никитин был чужд религиозной нетерпимости, и ему принадлежат следующие слова, говорящие как бы о равноправии вер: «а правую веру бы ведать, а праваа вера бога единаго знати, имя его призывати на всяком месте чисте чисту»[1531].
Идеология Афанасия Никитина — это идеология передовой части русских горожан, хорошо понимавших отрицательные стороны политической раздробленности и видевших путь к прогрессу в государственном объединении разрозненных русских земель. Эти горожане достаточно отчетливо осознали необходимость развития экономического общения внутри своей страны и за ее пределами. Патриотически настроенные и неумевшие отделить преданности родине от приверженности православной религии, они в то же время уже сбросили с себя путы религиозного фанатизма и стали на путь признания других вероисповеданий, а это должно было содействовать росту связей Руси с другими странами[1532].
Для мировоззрения некоторой части русского купечества характерны известное религиозное вольнодумие, скептицизм в отношении ряда церковных догматов, критика порядков, существовавших в городах. И в этом — прогрессивные антифеодальные моменты идеологии городских верхов. Но такая критика шла по пути реформ церкви, а не нарушения ее устоев.
В этом отношении интерес представляет помещенный в «Житии» Сергия Радонежского рассказ о видном московском госте Дмитрии Ермолине. В названном памятнике говорится, что Дмитрий Ермолин принадлежал к числу представителей крупной зажиточной купеческой фамилии («некий от московских великих купец…», он имел «толикое богатство… паче же благородием сущим и богатем…»)[1533]. Род Ермолиных был связан с Троице-Сергиевым монастырем. Там были пострижены в монахи отец Дмитрия — Ермола и его сын — Герман. Монахом Троице-Сергиева монастыря при игумене Досифее (1446–1447) стал и сам Дмитрий Ермолин (приняв иноческое имя Дионисий). В монастыре он проявил вольнодумие относительно церковных порядков и на этой почве у него произошел конфликт с монастырскими властями.
М. Н. Тихомиров объясняет причины этого конфликта недовольством со стороны Дмитрия Ермолина монастырской пищей[1534]. Однако дело было серьезнее. «Житие» обвиняет Дмитрия Ермолина в невыполнении ряда церковных постановлений. Он отрицал необходимость соблюдения монастырского устава («и о уставе монастырском… он ни во что же вменяше»), выступал против тех приношений, которые делались в монастырь людьми различных состояний на помин души («…яже от христолюбивых велмож и простых приносимая милостыня или на молебны и понахиды и божественыя службы посылаемыя в монастырь кормы соборныя и приношения полезна им глаголаше…»). Свои взгляды на ненужность для монастырей «милостыни» и мысли по другим вопросам церковной жизни Дмитрий Ермолин широко распространял за пределами монастыря («начят… ис келия без времени исходити и яж не подобает глаголати»)[1535]. А взгляды эти настолько расходились с официальным учением господствующей церкви, что автор «Жития» считал неудобным их излагать («яж за неудобство речии молчанием премину»).
Игумен Мартиниан (1447–1455), сменивший Досифея, укорял Дмитрия Ермолина за «неверие», которое он обнаруживал «ко чюдотворцеву гробу и ко всему святому собору», т. е. за непроявление должного уважения к памяти основателя монастыря Сергия Радонежского и к монастырским властям. Нежелание Дмитрия Ермолина принимать пищу вместе со всеми монахами вызывалось не только ее низким качеством. Правда, он подчеркивал, что привык к иной, лучшей еде. «Что имам сотворити, яко хлеба вашего и варения не могу ясти? А ведаеш сам, яко вырастохом во своих домах, не таковыми снедми питающеся»[1536]. Но отказ Дмитрия Ермолина от братской трапезы был прежде всего выражением его непризнания «святости» монастырских властей, которых он намеренно оскорблял, употребляя непозволительные в отношении их сана выражения («глаголы нелепотныя»)[1537]. Когда Дмитрию Ермолину приносили хлеб, рыбу, «всякое варение» и «питие», он выбрасывал все это из келии со словами: «собаки наши такова… не ели». Это был его протест против тех, кто возглавлял монастырь, и против порядков, существовавших в последнем («и всему сопротивне показовашеся»)[1538].
В «Житии» рассказывается, как Дмитрий Ермолин, «исполнився духом хулным», решил поколебать у некоей «христолюбивыя жены» веру, которую она питала «к живоначалней Троици и пречистей Богородици, и ко чюдотворцеву гробу Сергиеву, и ко всему святому собору». Он стал убеждать эту женщину, что не следует посылать в монастырь «милостыню» (хлеб, рыбу, мед), что лучше все эти дары отдать татарам («луче бы та милостыня татаром дати, неж семо»)[1539]. Подобное выступление представляло собой не что иное, как уподобление монахов иноплеменникам и насильникам — татаро-монгольским ханам, разорявшим русских людей своими поборами. И за это, согласно житийной версии, Дмитрий Ермолин понес кару от бога и чудотворца Сергия: во время церковной службы он лишился речи, зрения, потерял способность управлять своими движениями. Таково было «божье возмездие» Дмитрию Ермолину, обладавшему «непокоривым сердцем». Только после этого он раскаялся.
Рассмотренный рассказ «Жития», безусловно, заслуживает серьезного внимания. Он раскрывает в какой-то мере идеологию крупного представителя русского купечества XV в. — времени образования на Руси централизованного государства. Это был образованный «гость», отличавшийся красноречием, знавший несколько языков. «Житие» рисует образ Ермолина как человека «многоречиста и пресловуща в беседе, бе бо умея глаголати русски, гречески, половецки…»[1540] Во время своих торговых поездок Дмитрий Ермолин, вероятно, заслужил довольно шйрокую известность за пределами Руси. Не случайно «Житие» говорит, что и его пострижение в монастырь, и его выступления с «хулой» на монастырских властей не могли не получить соответствующего отклика в других странах («…слышано быс не точию зде и у нас, но во многих покрестных странах…»)[1541].
В чем же заключалось вольнодумие Дмитрия Ермолина? «Житие» обвиняет его в «неверии» («неверие в сердци держащу»), в «хуле и роптании на монастырь и на весь святый собор…»[1542] Конечно, странно было бы подозревать Дмитрия Ермолина в атеизме. Человек своей эпохи и своего класса, он был, вероятно, достаточно религиозен, иначе вряд ли можно было бы понять его пострижение в монастырь. Но для его мировоззрения характерно критическое отношение к церковным порядкам, к монашеству — отношение, выливавшееся иногда в резкое осуждение и некоторых религиозных догматов, и уставов, и лиц, принадлежавших к руководящим деятелям церкви. Можно думать, что он стремился к реформе церкви в условиях складывающегося Русского централизованного государства на основе ее подчинения сильной светской власти с участием в государственном управлении городского патрициата. Подобный вывод о характере идеологии Дмитрия Ермолина подтверждается теми политическими высказываниями, которые имеются в летописном своде XV в., написанном для его сына — Василия Дмитриевича. Там в ироническом стиле описывается потеря ярославскими князьями их независимости. В 1463 г. в Ярославле объявились «чудотворцы» — покойные князья, Федор Ростиславич с детьми. У их гроба происходили чудеса. Но «сии чюдотворци явишася не на добро всем князем ярославским». Они скоро «простилися со всеми своими отчинами на век», были вынуждены передать их великому князю Ивану III. А затем в Ярославле появился «новый чюдотворець», «созиратаи Ярославьскои земли» — великокняжеский наместник, настоящий дьявол — и стал производить конфискацию владений местных вотчинников[1543].
Здесь чувствуется и религиозное вольнодумие (игра термином «чудотворец», уподобление его термину «дьявол»), и ирония в отношении ярославских удельных князей, которых не спасли никакие чудеса. Здесь звучит и известная нотка осуждения московского князя, у которого были наместники с дьявольским нравом. Но в конечном итоге общая политическая линия Василия Дмитриевича Ермолина — это линия борьбы с раздробленностью, за централизацию на основе союза великокняжеской власти с городской аристократией.
Некоторое осуждение московского князя чувствуется и в летописном описании казни в 1379 г. сына последнего тысяцкого Ивана Васильевича Вельяминова. Никоновская летопись указывает, что казнь была совершена в присутствии множества народа, причем многие из присутствующих сочувствовали И. В. Вельяминову и сожалели об его участи («и мнози прослезиша о нем и опечалишася о благородстве его и о величествии его»). В связи с этим летописец помещает рассуждения 1) о необходимости повиновения властям, причем не только добрым, но и «строптивым» («…царя чтите, раби повинуюшеся во всяком страсе владыкамь, не токмо благим и кротким, но и строптивым»); 2) о желательности сохранения «закона любви» между властителями и людьми подвластными («и вси убо, и владущии, и послушнии, и господьствующии, и рабьствующии во смирении и в любви да пребывают; весь бо закон во смирении и в любви есть…»)[1544]. В приведенном тексте отношение к акту казни И. В. Вельяминова двойственное. Автор и укоряет последнего за неповиновение власти великого московского князя, и упрекает Дмитрия Донского как «строптивого владыку» за то, что он не соблюдает «закона любви». Вероятно, летописец отражает как раз настроения тех, кто, находясь на месте казни, сожалел о «благородстве» и «о величествии» казненного. Возможно, что сочувствовали И. В. Вельяминову представители крупного московского купечества вроде Некомата Сурожанина, с которым был связан И. В. Вельяминов и который был казнен несколько позднее, в 1383 г. («…убьен бысть некий брех именем Некомат за некую крамолу бывшую и измену»)[1545]. Как раз в купеческой среде была распространена эта теория «закона любви», смысл которой заключался в стремлении к достижению социального мира при сохранении социального неравенства.
Перечитывая записки русских людей XIV–XV вв. об их путешествиях за границу, мы убеждаемся, насколько внимательно присматриваются они к экономике, социальным отношениям, политическому строю, культуре тех стран, где им пришлось побывать. В записках русских путешественников мы находим не случайный набор занимательных фактов, а вдумчивый отбор того интересного, что они встречали и наблюдали на своем пути. А производя такой отбор фактов, авторы записок (иногда прямо, иногда косвенно) выявляли и свое к ним отношение, определявшееся их общим классовым и политическим мировоззрением. Для мировоззрения русских горожан-путешественников характерна отрицательная оценка порядков феодальной раздробленности. Они видят преимущества (по сравнению с этими порядками) единого государства и являются его идеологами. Такая же идеология горожан отражается и в других рассмотренных выше памятниках литературы.
Из среды горожан вышел, по-моему, один очень интересный памятник, который помещен в ряде летописных сводов (в Новгородской первой летописи младшего извода[1546], в летописях Ермолинской[1547], Воскресенской[1548] и др.). Это — Список «русских» городов, имеющий следующее заглавие: «А се имена всем градом рускым, далним и ближним». Анализ указанного памятника позволяет, как мне кажется, высказать несколько соображений относительно отражения в идеологии горожан процесса складывания русской народности.
Города в рассматриваемом Списке распределены по группам, каждая из которых дана под особым заголовком. Всего приведено 8 групп городов: 1) «А се Болгарскии и Волоскии гради»; 2) «А се Польскии» (от слова «поле» — степь); 3) «А се Киевьскыи гради»; 4) «А се Волыньскыи»; 5) «А се Литовьскыи»; 6) «А се Смоленскии»; 7) «А се Рязаньскии»; 8) «А се Залескии». Болгарских и Волошских городов перечислено 23, Польских — 11, Киевских — 71, Волынских — 31, Литовских — 92, Смоленских — 10, Рязанских — 30, Залесских — 90. Общее число городов, упоминаемых в Списке, — 358. В более поздних редакциях изучаемого Списка названо еще 8 Тверских городов.
Большею частью указываются лишь наименования городов, а также в ряде случаев рек, на которых они расположены. Иногда имеются сведения о характере городовых укреплений («На Дунай Видычев град о седми стенах каменных»; «Корочюнов камен», «Киев деревян на Днепре», «Вилно, 4 стены древены, а две каменны», «Трокы Старый каменны, а Новый Трокы на езере две стены камены, а вышнии древян, а в острове камен», «Москва камен», «Новгород Великии, детинец камен», «Псков камен о четырех стен» и т. д. В некоторых случаях в Списке коротко сказано о наиболее достопримечательных церквах и других памятниках религиозного характера, находящихся в рассматриваемых городах («Тернов, ту лежить святаа Пятница», «Киев… а церкы святаа Богородиця Десятиннаа камена была о полутретьятцати версех, а святая Софиа о 12 версех», «Самъбор, ту лежить святыи Ануфреи», «Новгород Великии… а святаа Софиа о шести версех»).
Список «русских» городов в последнее время подвергся специальному исследованию в статьях М. Н. Тихомирова и Б. А. Рыбакова. Первый ученый довольно убедительно доказывает, что этот Список был составлен между 1387 и 1406 гг. (а скорее всего, по мнению М. Н. Тихомирова, между 1387 и 1392 гг.). Автором памятника был русский человек, в основу отбора городов для своего Списка положивший принцип языка, на котором говорили их жители. Он отмечал лишь города «русские», т. е. населенные славянами — русскими, украинцами, белорусами, болгарами, в некоторых случаях — города со смешанным населением, состоявшим из белорусов и литовцев. Вошли в список и города молдавские (волошские), поскольку молдаване пользовались в то время славянской письменностью, а не вошли города собственно литовские, а из славянских польские). Таким образом, — пишет М. Н. Тихомиров, — изучаемый памятник отражает представление его автора «о единстве русских, украинцев, белорусов, молдаван, болгар». Список «русских» городов «интересен не только как ранний историко-географический документ, но и как памятник, доказывающий, что уже в начале XV в. существовало представление о единстве «Русской земли», сознание связи русских с балканскими славянами, употреблявшими в это время в письменности славянский язык»[1549].
Эти выводы М. Н. Тихомирова, безусловно, заслуживают внимания. Весьма вероятно и предположение исследователя о том, что изучаемый Список возник в кругах горожан, совершавших торговые поездки в пределах русских княжеств, ездивших и за границу и обладавших поэтому достаточными географическими познаниями. Мало убедительно, по-моему, аргументирован М. Н. Тихомировым тезис о новгородском происхождении Списка «русских» городов, и я с данным тезисом согласиться не могу.
Выводы Б. А. Рыбакова относительно происхождения Списка «русских» городов[1550] во многом совпадают с наблюдениями М. Н. Тихомирова. Он также относит памятник к концу XIV в., хотя, как мне кажется, без должных оснований датирует его 1395–1396 гг., исходя лишь из того, что под указанными датами в Никоновской летописи помещены другие статьи географического содержания: перечни земель, покоренных Тимуром («А се имена тем землям и царством, еже попленил Темирь-Аксак»), и народов, обитающих в пределах Перми («А се имена живущим около Перми землям и странам и местом иноязычным»)[1551]. Б. А. Рыбаков, согласно с М. Н. Тихомировым, рассматривает создание в конце XIV в. Списка как показатель того, что в это время на Руси существовало представление о единстве русского народа и других славянских народов, исторически с ним связанных. Интересна мысль Б. А. Рыбакова о том, что составитель Списка городов конца XIV в. давал их в границах Киевской Руси XI–XII вв., допустив лишь три исключения: 1) включив в состав русских земель области мери и веси за Волгой и на Белоозере (очевидно, вследствие их обрусения); 2) исключив из своего Списка закарпатские земли белых хорватов; 3) назвав русскими низовья Дуная вплоть до Тырнова (очевидно, по воспоминаниям о переселении в давние времена антов к Дунаю и на Балканы).
Расходится Б. А. Рыбаков с М. Н. Тихомировым по вопросу о месте создания Списка. Он относит памятник к Киеву и считает, что он был составлен в канцелярии митрополита Киприана. Эти утверждения по существу ничем не доказываются и вряд ли с ними можно согласиться[1552].
Мне хотелось бы по поводу Списка «русских» городов высказать некоторые соображения, частично развивающие мысли М. Н. Тихомирова и Б. А. Рыбакова, частично расходящиеся с ними. Мне думается, что представление о Русской земле, отразившееся в Списке, совпадает с тем представлением, которое мы находим в памятнике письменности, также возникшем в конце XIV в. и посвященном Куликовской битве 1380 г., — в «Задонщине». В последнем памятнике встречаются два понятия: «Русская земля» и «Залесская земля». Автор «Задонщины» вводит читателя в круг этих понятий с первых же строк своего произведения. На пиршестве у Микулы Васильевича Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, присутствующие там князья Дмитрий Иванович московский и его двоюродный брат Владимир Андреевич серпуховский узнают о нашествии на Русь татарских полчищ под предводительством Мамая (такой сценой открывается «Задонщина»). И далее следует текст: «Ведомо нам, братие милыи, што де у быстрого Дону царь Мамай пришел на Рускую землю, а идет к нам в Залескую землю. Пойдем, брате, тамо в полунощную страну, жребия Афетова, сына Ноева, от него же родися Русь преславная. Взыдем на горы Киевскыя и посмотрим славнаго Непра и посмотрим по всей земли Рускои и отоля на восточную страну жребий Симов, сына Ноева, от него же родися Хиновя, поганые, татаровя, бусормановя»[1553].
«Залесская земля», согласно исторической концепции «Задонщины», — это Владимиро-Суздальская Русь, являющаяся частью большой Русской земли, сложившейся еще в период существования древнерусского государства со столицей в Киеве. Воспроизводя библейскую легенду о сыновьях Ноя, один из которых Иафет был родоначальником славян, автор «Задонщины» мысленно обращается к древнему центру восточного славянства — «горам Киевским», раскинувшимся на берегах Днепра. Это — исконное средоточие всей Русской земли, с которой неразрывно связана и земля «Залесская» и на которую ведут наступление басурманы, монголо-татары — потомки другого сына Ноя — Сима.
Подобные же мысли о взаимоотношении понятий «Русская» и «Залесская» земли разбросаны по всему тексту «Задонщины». Мамай «посягал» на Русскую землю, но ему пришлось обратиться в бегство «по Залесью». В составе русских военных сил, боровшихся с полчищами, приведенными Мамаем, была «орда Залесская», т. е. московское войско[1554].
Но ведь таких же географических представлений держался и составитель Списка «русских» городов. Ведь и для него «Залесские города» принадлежат к числу «градов руских», перечень которых он не случайно начинает с пунктов, расположенных на Дунае («а се Болгарскыи и Волоскии гради») и Днепре («а се Киевьскыи гради»), а не на Дону, Оке и Волге. Именно к Дунаю и Днепру он возводил историю восточного славянства, «русского» народа. Способ перечисления городов в рассматриваемом Списке, по-моему, продиктован не тем, как думает М. Н. Тихомиров, что его составитель пользовался «чертежом», на котором север был обозначен внизу, а юг вверху[1555]. Думается, что география Списка определяется не случайными обстоятельствами, а подчинена историческим взглядам составителя, его концепции истории «русского» народа. Думается, неправ и Б. А. Рыбаков, для которого термин «Залесские города» служит показателем того, что Список «русских» городов возник на юге, в Киеве. Нет, этот термин, очевидно, закономерен вовсе не в устах лишь южанина, раз он попал в такой памятник общерусского значения, каким является «Задонщина»[1556].
Мне кажется, что можно продолжить сравнение «Задонщины» и Списка «русских» городов с точки зрения общности географических представлений, продиктованной общностью исторических и политических идей. Кто, согласно «Задонщине», защищает интересы Русской земли в решительной битве с Мамаем на Куликовом поле? Это — выходцы из городов «Залесских» (Москвы, Коломны, Серпухова, Дмитрова. Переяславля, Звенигорода, Можайска, Владимира, Суздаля, Ростова, Углича, Костромы, Мурома, Белоозера, Новгорода), рязанских, литовских, волынских (вспомним знаменитого воеводу Дмитрия Боброка Волынца)[1557]. Но ведь о тех же городах как «русских» говорит и изучаемый нами Список[1558]. Конечно, последний памятник-это своего рода географический путеводитель, «странник», «дорожник»[1559]. Он стремится (хотя и не всегда этого достигает) к детальности и точности географической номенклатуры. «Задонщина» — художественная поэма. В ней превалируют поэтические образы, а если и встречаются цифровые данные (например, указания на число убитых на Куликовом поле бояр, пришедших сюда из различных мест), то эти данные нельзя воспринимать во всех случаях как реальные. И при всем том невольно возникает мысль: и в сухом перечне населенных пунктов («градов русских дальних и ближних»), и в яркой поэтике «Задонщины» отразились одни и те же идеи. Разве не объясняет замысла составителя Списка «русских» городов, внесшего в число последних и города «литовскии», задушевный призыв «Задонщины» к «соловью» — «летной птице», чтобы он «выщекотал земли Литовской дву братов Олгердовичев», а те собрали бы «братью милую, пановей удалый Литвы, храбрых удальцев», сели бы «на борзыя своя комони» и двинулись бы на защиту Русской земли («посмотрим быстрого Дону»)?[1560]
Многое в Списке «русских» городов станет понятным, если учесть близость идейного содержания этого памятника и «Задонщины». Б. А. Рыбаков, отмечая, что границы Русской земли в том виде, как они начерчены составителем рассматриваемого Списка конца XIV в., совпадают с границами Киевской Руси XI–XII вв., указывал, что это совпадение нарушается включением в Список Белоозера (область мери и веси). Но автор «Задонщины» специально упоминает белозерских князей наряду с русскими князьями, боярами, воеводами, павшими за родину на Куликовом поле. «Не тури возрыкають на поле Куликове, побежени у Дону великого, взопаша посечены князи рускыя, и бояры, и воеводы великого князя, и князи белозерстии посечени от поганых татар»[1561].
Общий вывод, к которому я прихожу, сводится к тому, что Список «русских» городов создался не без воздействия «Задонщины». Чтобы сделать более убедительной эту мысль, надо привлечь некоторый дополнительный материал. Согласно «Сказанию о Мамаевом побоище» и Никоновской летописи, Дмитрий Донской, выступая в 1380 г. в поход против войск Мамая, взял с собой «десять мужей сурожан-гостей». Цель этого Никоновская летопись усматривает в том, что сурожане, торгуя в разных странах («яко сходници суть з земли на землю»), будучи известны в Орде и в Крыму («и знаеми всеми в Ордах и в Фрязех»), смогут повсюду распространить весть («имут поведати в далных землях») о том, чему они будут свидетелями во время похода[1562]. С этим сообщением интересно сопоставить два места «Задонщины». Первое касается того отклика, который в ряде стран получила победа, одержанная в 1380 г. русскими полками над татарскими на Дону. «Силнии полкы съступалися вместо, протопташа холми и лугы, возмутишася реки и езера, кликнуло диво в Руской земли, велит послушати рожным землям, шибла слава к железным вратом (т. е. Дербенту), к Риму и к Кафы по морю и к Торнаву, и оттоле к Царюграду на похвалу. Русь великая одолеша Мамая на поле Куликове»[1563]. Ведь здесь указаны пути восточный и южный внешней торговли Руси, ведущие в генуэзские колонии в Крыму, в Византию, Закавказье. Такую торговлю производили купцы-«сурожане». Не значит ли это, что и Список «русских» городов конца XIV в. вышел из среды гостей-сурожан, побывавших на Куликовом поле и отразивших в сухом перечне населенных и укрепленных пунктов те же большие идеи этнической общности различных ветвей теперь разобщенной, но когда-то единой, древнерусской народности — идеи, которые в художественной форме нашли воплощение в «Задонщине»? Весьма характерно, что эти идеи выражены не в отвлеченной форме. Они подчинены практическим, экономическим запросам влиятельной части горожан Северо-Восточной Руси, заинтересованных в развитии торговли с другими странами и использующих в этих целях свои связи с русским населением ряда городов, фигурирующих в Списке конца XIV в. Через «киевские», «волынские», «литовские», «смоленские», «рязанские» города постоянно проезжали со своими товарами купцы-«сурожане». И то обстоятельство, что Список «русских» городов конца XIV в. начинается с болгарской столицы Тырнова, находит свое объяснение в приведенном тексте «Задонщины», в котором подчеркнуто, что до этого города дошел отклик победы, одержанной русскими воинами на Дону в 1380 г. над Мамаем и его отрядами.
Другой отрывок «Задонщины», заслуживающий внимания, посвящен побегу Мамая из Руси в Кафу («и отскочи поганый Мамай серым волком от своея дружины и притече к Кафы граду») и разговору с ним «фрягов» (генуэзцев). Последние насмехаются над Мамаем, пытавшимся завоевать Русскую землю, но встретившим отпор со стороны русских воинов, потерявшим свое войско и вынужденным обратиться в бегство. «И молвяше ему фрязове: «Чему ти, поганый Мамай, посягаешь на Рускую землю?.. Нешто тобя князи руские горазно подчивали, ни князей с тобою нет, ни воевод? Нечто гораздо упилися на поле Куликове на траве ковыли»». В конце концов фряги предлагают Мамаю покинуть Кафу: «Побежи, поганый Мамай, и от нас по Залесью»[1564]. Переводя эти художественные образы на прозаический язык, отражающий интересы московских торговых кругов, можно сказать, что в разбираемом отрывке выражена (наряду с другими) и следующая мысль: победа Руси над мамаевой Ордой будет способствовать развитию непосредственных отношений Русской земли (помимо Орды) с Кафой. Этим же прозаическим языком говорит и Список «русских» городов конца XIV в., намечая различные маршруты из «русских» (и через «русские») города в Крым.
Если верна гипотеза о том, что изучаемый Список «русских» городов написан кем-то из гостей-«сурожан», побывавших на Куликовом поле, и что по своему идейному содержанию он близок к «Зддонщине», то на основе этой гипотезы можно попытаться разрешить еще два вопроса: 1) почему в первом варианте Списка отсутствовали тверские города; 2) почему в Списке такое большое место уделено рязанским городам, которые перечислены в количестве 30, ранее городов залесских.
Игнорирование тверских городов в рассматриваемом Списке могло быть вызвано тем осложнением московско-тверских отношений, которое последовало с 1373 г. (в связи с изменой московскому правительству Некомата Сурожанина и его бегством в Тверь) и привело к разгрому Твери московскими войсками в 1375 г. Оставшиеся верными московскому великому князю Дмитрию Ивановичу «сурожане», из среды которых вышел подвергаемый нами анализу Список, могли по политическим соображениям опустить в перечне «русских» городов тверские города. Надо при этом сказать, что и в «Задонщине» в числе участников сражения на Куликовом поле в 1380 г. тверские военные силы не названы.
Что касается внимания, проявленного в Списке к городам рязанским, то, помимо того обстоятельства, что маршруты торговых поездок в Крым обычно проходили через Рязанское княжество, такое внимание могло объясняться и связями составителя Списка с автором «Задонщины» — Софонием-рязанцем. Выходец из духовенства, очевидно, писавший свой труд уже вне пределов Рязанской земли, Софоний мог быть близок к представителям городской купеческой среды. А эта близость, как допустимо предположить, объясняет не только идейное влияние «Задонщины» на Список «русских» городов конца XIV в., но и проникновение идей, носителями которых были гости-«сурожане», в «Задонщину».
Для М. Н. Тихомирова доводом в пользу новгородского происхождения Списка «русских» городов служит то обстоятельство., что его ранняя редакция сохранилась в Археографическом списке Новгородской первой летописи. Но использование памятника в Новгородском летописании — еще не решающий аргумент на его написание в Новгороде. Я думаю, не менее, а более веским аргументом за возникновение Списка «русских» городов в среде гостей-«сурожан» является включение другой его (также ранней) редакции в состав Ермолинской летописи, связанной с именем крупного представителя московского купечества — В. Д. Ермолина. Вошел Список и в состав Воскресенской летописи — московского летописного свода.
Мне думается, что произведенный нами анализ некоторых памятников идеологии горожан XIV–XV вв. позволяет еще раз подчеркнуть тот общий вывод, к которому приводит и ряд наблюдений над-процессами социально-экономического и политического характера: о большой роли русского средневекового города в истории образования централизованного государства на Руси. Из среды горожан вышли произведения, обосновывавшие идеи единства Русской земли и необходимости ее сплочения в рамках единого государства. При всей классовой направленности и ограниченности этих идей они имели для своего времени большое прогрессивное значение.
Подъем городов в XIV–XV вв. вызвал углубление классовых противоречий и усиление классовой борьбы. Городская беднота и рядовая масса горожан вела борьбу против феодалов и связанного с ними крупного купечества, владевших земельной собственностью, большими денежными средствами, обладавших политическими правами. Антифеодальные выступления горожан часто принимали форму открытых восстаний. Рассмотрение этих восстаний будет дано в связи с политической историей Руси XIV–XV вв. Сейчас же мне хочется остановиться на характеристике некоторых других мало изученных форм городских движений.
Прежде всего мне представляется полезным сказать несколько слов о тех преступлениях, которых касается Псковская Судная грамота, — памятник, отразивший социальные отношения в крупном русском средневековом городе XIV–XV вв. К числу наиболее важных преступлений, за которые рассматриваемый кодекс назначает смертную казнь, относятся измена («перевет»), поджог, «кримская татьба» (под ней некоторые исследователи понимают ограбление церковного имущества), конокрадство, повторная кража на посаде. Некоторые виды правонарушений наказываются, согласно Псковской Судной грамоте, денежным штрафом. Это — «разбой», вооруженное нападение («наход»), «грабеж», ограбление запертой кладовой, кража товара, запакованного и уложенного в санях, на возу, в лодье; хлеба, зарытого в яме.
Названные правонарушения очень часто были проявлениями разных форм классовой борьбы. То, что в соответствующих статьях Псковской грамоты в ряде случаев речь идет не просто об уголовных преступлениях (хотя, конечно, имели место и таковые), а о социальных выступлениях, по-моему, бесспорно. Я хотел сейчас обратить внимание не только на общий характер, но и на специфику этих выступлений. Бросается в глаза, что Псковская Судная грамота заостряет свое внимание в значительной степени на формах проявления социального протеста в городах. Именно в городе могло главным образом иметь место такое явление, как ограбление церкви. Специально выделяется в качестве особого вида преступлений присвоение чужой собственности на посаде. А статья Псковской Судной грамоты об охране товаров, привезенных в город или предназначенных к вывозу оттуда в санях, на возу, в лодье, возникла в связи с развитием торговых связей в стране, сопровождавшихся и ростом классовых противоречий.
По-моему, наибольший интерес представляет борьба Псковской Судной грамоты с поджогами. Если сопоставить лаконичное в этом отношении указание памятника с теми данными, которые имеются в летописях о пожарах в городах (особенно в Новгороде) и об обстоятельствах, их сопровождавших, то станет ясным, какую социальную опасность представляли для господствующего класса поджигатели.
При обращении к новгородским летописям, освещающим события первой половины XV в., сразу бросается в глаза большое количество известий, посвященных постройкам церквей. В то же время, судя по летописям, в Новгороде в первой половине XV в. часто происходили пожары, во время которых гибли целые городские концы, дотла сгорали церкви, дворы бояр и посадских людей. Большею частью причины этих пожаров не ясны. Но очевидно одно — в ряде случаев они возникали не в силу случайных обстоятельств. Конечно, не раз имели место поджоги города, причем поджоги не как уголовные преступления, а как один из путей проявления социального протеста городской бедноты против новгородского патрициата.
Громадный пожар произошел в Новгороде в 1340 г. Благодаря сильному ветру («тако бяше велик и лют пожар, с бурею и с вихром») он перекинулся с одной стороны Волхова на другую. «По воде огнь горя хожаше», и люди, искавшие спасения в воде, находили там гибель. Желая подчеркнуть все разрушительное действие пожара (и, как увидим дальше, сопровождавших его социальных движений), летописец говорит, что новгородское население уже ждало кончины мира («яко мнети уже концина…»). Из церквей и домов не успевали выносить иконы и книги, а имущество, которое владельцам удалось вынести, погибло в пламени пожара или же его «разграбили» «злии человеци».
Что же это за «злии человеци», которые, пользуясь пожаром, завладели чужим добром? Летописец осуждает их очень сурово. Он обвиняет их в отсутствии страха божия, в неверии в воскресение мертвых и в то, что грешники в день страшного суда получат возмездие за свои преступления против закона божия («иже бога не боятся, ни чають въскресениа мертвым, ни суда божиа, ни възданиа по делом»). «Злии человеци» не только забирали «товар» «у своей братии у крестьян» и побивали тех, кто не хотел отдавать им свое имущество, но и грабили церкви. Летописец считает последнее деяние особенно вопиющим, ибо обязанностью каждого христианина, даже не желающего соблюдать собственный дом, является охрана церковного добра («всякому христианину, хотя бы и свои дом повергая», надлежит «церкьвии постерещи»).
Летописец перечисляет преступные дела «грабителей». Они заперлись в церкви 40 мучеников, похитили там весь «товар», кому бы он ни принадлежал, не дали вынести оттуда иконы и книги, убили двух сторожей. Когда же «злии человеци» выбежали из церкви, всю находящуюся там святыню объяло пламя. Разграблена была и церковь Богородицы на торгу. Молва гласила, что там был убит поп, пытавшийся не дать на расхищение «товар»[1565].
Что можно сказать о людях, так активно действовавших во время пожара 1340 г. и, по-видимому, причастных к поджогу города? Обыкновенные ли это грабители? Нет, это мало вероятно! Летописец характеризует их не просто в качестве уголовных преступников. Он считает, что они были носителями определенной антицерковной идеологии. Они отрицали основные догматы православной церкви (учение о воскресении мертвых, о страшном суде), у них было какое-то свое представление о боге. Словом, перед нами какое-то радикальное крыло еретиков. Их выступление против господствующей церкви было в то же время и выступлением против феодального строя.
Характерная деталь: эти люди захватывают в церквах «товар», однако икон и других святынь не трогают, но запирают церковные двери, чтобы нельзя было их спасти! На первый взгляд здесь есть что-то противоречивое. Но это противоречие можно распутать. «Грабеж» «товара», вероятно, представлял собой своеобразный раздел имущества богачей между неимущими на началах социального равенства. А активное противодействие выносу из горящих церквей икон и других предметов православного культа было, по-видимому, не чем иным, как выражением иконоборческих настроений. Все вышеизложенное свидетельствует о том, что новгородский пожар 1340 г. сопровождался крупным антифеодальным движением городского плебса, проходившим под лозунгами крайнего идеологического течения еретического характера.
Имеются основания думать, что аналогичное движение повторилось в Новгороде в 1342 г. И в этом году в городе был пожар, уничтоживший ряд церквей. Опять весь город пришел в движение в поисках защиты от огня («и бе видети всь град движащеся и бегаша по неделю и боле…»). И снова летописец подчеркивает остроту вскрывшихся в это время социальных противоречий, которые вылились в столкновение классов. Оценка классовой борьбы дается летописцем в виде лапидарной формулы: «…и много пакости бысть людем и убытка от лихых людии, иже бога не боятся». Но эта формула многозначительная! За ней скрывается признание поступков «лихых людей» действиями, направленными против господствующей церкви. И не случайно летописный рассказ о новгородском пожаре 1342 г. заканчивается описанием, торжественного крестного хода, организованного архиепископом Василием по новгородским монастырям и церквам с целью избавить «всь град» от божьего гнева («дабы отвратил от нас праведный гнев свой»)[1566]. Из всего летописного контекста следует, что автор разбираемого рассказа под «праведным гневом» понимает не только пожар, но и те проявления социального протеста, выразившиеся в наступлении на господствующую церковь, которые пожар сопровождали, а может быть, и породили.
Заслуживает большого внимания летописный рассказ о пожаре в Новгороде в. 1397 г. Сгорели 22 каменных церкви и одна деревянная, «а душь погоре, — бог весть»! — с горечью замечает летописец. Многие новгородские жители, как всегда в таких случаях, утонули в Волхове. Описание пожара кончается стереотипным заявлением летописца: «Толь лют бяше пожар, с вихром огнь по воде горя хожаше». Вслед за тем летописец сообщает о построении по повелению архиепископа Иоанна в Новгороде Покровской церкви и заканчивает это известие молитвой, обращенной к богородице: «соблюди церковь свою неподвижиму… и нераздрушиму до скончаниа всего мира»; подай милость архиепископу новгородскому Иоанну «со всеми его детми, с новгородци, и с послужившими о храме своем… святем…»[1567]. Ясно, по-моему, что основная идея этой молитвы заключается в том, что должно быть, сохранено единство церкви, что во имя этого единства все новгородцы должны сплотиться вокруг своего духовного пастыря «владыки» Иоанна. Читая же текст помещенной на страницах Новгородской летописи молитвы, невольно думаешь: по-видимому, во время пожара в Новгороде в 1397 г. опять имело место движение против архиепископа как главы господствующей церкви, который берется под защиту летописцем.
В качестве одного из источников, которые дают возможность осмыслить летописные известия о пожарах в Новгороде, следует, мне кажется, привлечь хорошо известную историкам и историкам литературы повесть о новгородском посаднике Щиле. Он нажил большое богатство «лихоиманием» (ростовщичеством) и решил построить церковь. По окончании строительных работ Щил рассказал архиепископу Иоанну, что церковь выстроена на деньги, нажитые нечестным путем. Тогда архиепископ велел Щилу устроить в стене созданного по его желанию здания гроб и лечь в него в погребальном одеянии. Когда был совершен погребальный обряд, гроб с телом Щила исчез, а на его месте оказалась пропасть. После этого архиепископ приказал иконописцам написать над гробом посадника его изображение «во адове дне» и запечатать церковь до тех пор, пока он получит прощение от бога. Сын Щила совершал заупокойные молитвы по душе отца и раздавал милостыню. И вот постепенно гроб с телом Щила стал выходить из пропасти[1568].
Повесть о Щиле не раз уже являлась предметом изучения. Текстологическую над ней работу и анализ ее содержания в последнее время с наибольшей полнотой и скрупулезностью провел И. П. Еремин. Изучив большое количество списков, он выявил шесть редакций памятника. Он установил, что памятник в первоначальном своем составе возник не ранее 1310 г. (под указанным годом в летописи говорится о построении церкви «стяжаниемь раба божия Олония мниха, нарицаемого Щила…») и не позже конца XV в. (к этому времени относится древнейший список). Поскольку в повести говорится о деньгах и гривнах, И. П. Еремин делает вывод, что она была составлена после 1420 г., когда в Новгороде начался чекан собственной монеты. Все вышеизложенное, по-моему, весьма убедительно. Но не доказана гипотеза И. П. Еремина о том, что повесть о Щиле создана после «бунта» 1447 г.
Заслуживают внимания соображения И. П. Еремина об идейном содержании повести о Щиле. Он усматривает в ней три момента: 1) «греховность взимания процентов, даже небольших, за ссуды»; 2) «греховность созидания церквей и монастырей на средства, нажитые лихоиманием»; 3) «возможность спасения грешной души мздоимца путем заказов церкви заупокойных молитв и богослужений»[1569].
Думаю, что идеи изучаемой повести намечены И. П. Ереминым правильно. Но неубедительным мне представляется вывод о том, что ее возникновение «связано с вопросом о секуляризации церковных земель». В содержании повести нельзя найти материал, указывающий на такую связь. И поэтому я не могу принять тезис И. П. Еремина, согласно которому повесть о Щиле была составлена с целью защиты церковных имуществ «кем-то из церковников, может быть, по приказанию свыше, вероятно, незадолго до падения Новгорода и первой секуляризации церковных земель, именно в 50–60-х годах XV в.»[1570]
Я хочу предложить иное объяснение обстоятельств возникновения повести о Щиле. Мне думается, что ее появление вызвано теми антифеодальными выступлениями, которые происходили в Новгороде, принимая форму ограбления церквей.
Пожалуй, наиболее показательные с этой точки зрения события разыгрались в Новгороде в 1442 г. Это был год большого церковного строительства и в то же время год массового уничтожения церквей в пламени грандиозных пожаров. В городе, — говорит летописец, — «бысть пожар лют», он принес «пакости людем много». Если каменных церквей «погоре» 12, то «христьяньскых душь бог весть колко погоре». Бросается в глаза уже тот факт, что церкви в одно и то же время и строились и уничтожались. Случайно ли это? Вряд ли! А, впрочем, зачем же гадать, когда ответ на поставленные вопросы дают современники описываемых событий, и ответ этот далеко не двусмыслен?
«Си же пожары бывають грех ради наших, да ся быхом покаяле от злоб своих», — говорит летописец. Пожалуй, здесь можно усмотреть лишь религиозную сентенцию примерно в таком стиле: мы согрешили, бог нас покарал, послав огонь на грешников. Да, летописец хочет именно это сказать. Но в то же время за приведенной фразой в летописи следует другая, свидетельствующая, что современники усматривали причины пожаров не только в божьем возмездии за людские грехи. По их мнению, имели место тайные злонамеренные поджоги Новгорода. Людей, подозреваемых в этих поджогах, в Новгороде задерживали и самих бросали в огонь или свергали с Волховского моста в реку. «В то же время людие от скорби тоя великыя пожарныя, похвативше люди, глаголюще от ярости смущени: «в тайне ходите, и людем не являитеся, и зажигаете град, и людей губите»; и овех на огне сожьгоша, а иных с мосту сметаша». Рассказав о фактах преследования тех, кто считался зажигателем, летописец заканчивает свое изложение несколько загадочной фразой: «А бог весть, испытая сердца человеческая, право ли есть глаголющаа»[1571], т. е., кто знает, правы ли те, кто расправлялся с заподозренными лицами, и виновны ли люди, подвергшиеся расплате. Колебания летописца, не отвечающего окончательно на поднятый им вопрос, не дают нам основания не верить современникам, а они видели в массовых пожарах не только вмешательство в судьбы человечества провидения, но и проявление воли и стремлений самих людей.
Я считаю вполне допустимым предположение, что повесть о Щиле появилась в связи с большими пожарами, имевшими место в Новгороде в начале 40-х годов XV в., и с теми ограблениями церквей, которые тогда там происходили. Церкви, как мы знаем, строили архиепископ, посадник, бояре, купцы, коллективы жителей (ремесленников и торговцев) отдельных новгородских концов и улиц. В целой плеяде высившихся в Новгороде церквей находила свое отражение система социальных отношений. В повести о Щиле речь идет о строительстве церкви посадником на деньги» собранные путем ростовщичества с рядовых купцов, не обладавших собственными капиталами для ведения торга и поэтому попадавших в лапы лихоимца. В этом отношении, по-видимому, повесть отражала интересы широких купеческих кругов, страдавших от засилия правившей в Новгороде боярской олигархии. Повесть с явным осуждением относится к Щилу, доказывая, что богу неугодны храмы, возведенные на деньги, нажитые нечестными средствами.
Но идейное содержание повести не ограничивается лишь вышеуказанной мыслью. Оно гораздо сложнее. Повесть не только выступает на защиту массы рядовых купцов от эксплуатировавшего их богатого боярина-лихоимца. Она защищает купеческие капиталы от радикальной части городского плебса, который грабил церкви, где хранились товары купцов. Повесть берет эти товары под охрану религии. Ведь идея повести о Щиле такова: да, Щил виновен в том, что скопил неправедно добытое богатство и думал, что оно поможет ему приблизиться к богу. Но он и получил наказание от бога, ибо не дело людей судить себе подобных за грехи. И настенное изображение Щила, оказавшегося вместе со своим гробом на дне ада, должно было наглядно показать тем, кто при помощи огня намеренно раздутых пожаров боролся с богачами и ростовщиками (пытаясь устрашить их таким образом и забрать их имущество, спрятанное в церквах), ненужность и греховность их попыток. Автор как бы хочет сказать: богачей-лихоимцев ждет более страшный огонь — тот пламень, который пожрет их в аду.
Подобная идея придает повести о Щиле известную консервативную направленность. Разгневанный народ кажется новгородскому купечеству более страшной силой, чем крупные феодалы, с которыми ему легче найти общий язык. И весьма примиренчески по отношению к Щилу звучит концовка повести. Грех посадника отмолен большой милостыней и длительными непрерывными церковными службами. Мотив искупления греховных дел путем обращения к церкви, к религии, так явственно слышится в повести о Щиле потому, что она хотела заглушить этим мотивом голос социального протеста, призывавший черных людей к поджогам боярских и купеческих дворов и церквей, где были спрятаны боярские и купеческие товары.
По-видимому, наибольшее распространение такая форма классовой борьбы, как поджоги и разграбления городским плебсом церквей, нашла в Новгороде. Это и естественно. Классовые противоречия там были особенно обострены. Но аналогичные явления имели место и в других русских средневековых городах. Так, во время пожара 1408 г. в Ростове, как говорит летопись, богатые люди пытались спасти свое богатство, вынося принадлежавшие им вещи из объятых пламенем дворов и церквей на суда и и плоты, стоявшие на Ростовском озере. В это время бедняки стали забирать у богачей имущество, а их самих топить («…а инии от хыщников избиени быша над товаром и потоп лени в езере»)[1572]. О поджоге Твери красочно рассказывает летопись под 1449 г.[1573]
Действия поджигателей церквей были проявлением радикальной антицерковной идеологии городского плебса. Этой идеологии противостояло мировоззрение крупного городского купечества, представителями которого являлись люди, подобные гостям Ермолиным.
Подведем итоги рассмотрению вопроса о предпосылках образования Русского централизованного государства в сфере развития городов, товарного производства и обращения. Несмотря на то что экономика Руси в XIV–XV вв. оставалась в основе своей натуральной, в хозяйственной жизни страны наблюдались некоторые новые явления. В результате отделения добывающих промыслов от земледелия в XV в. возник ряд промысловых и торговых поселков. Для рассматриваемого времени еще нельзя говорить о развитии товарного производства в крестьянском хозяйстве, однако торговля крестьян продуктами земледелия, животноводства и промыслов была явлением в достаточной мере распространенным. Некоторые крестьяне торговали и перекупным товаром. Широкую торговлю на территории всех княжеств Северо-Восточной Руси вели монастыри. Хотя лишь в отдельных феодальных вотчинах наблюдались элементы товарного производства сельскохозяйственных продуктов, тем не менее развитие торговли было важным фактором в преодолении хозяйственной замкнутости отдельных районов и установлении связей между ними.
Показателем отделения ремесла от сельского хозяйства являлся рост городов. На протяжении XIV–XV вв. городами становились некоторые села. В качестве торгово-ремесленных центров развивались и старые города. Рост городов происходил в значительной мере за счет притока сельского населения. Наблюдался подъем технического уровня ремесла. Многие городские ремесленники работали на заказ. Кроме того, в некоторых отраслях ремесленного производства наблюдалось уже развитие мелкого товарного производства. В это время товарное производство не только еще не разрушало феодальной экономики, но укрепляло феодальный строй.
Росло торговое значение городов. Преобладали разобщенные мелкие местные рынки. Но некоторые города играли уже роль областных рынков. Усиливались торговые связи между русскими землями. Князья боролись за торговые пути. В то же время перед всеми русскими княжествами вставала задача освобождения волжской артерии и торговых путей, шедших в южных направлениях, от татаро-монгольских завоевателей.
Повышалась роль горожан в экономической и политической жизни страны. Из среды городского населения выделялось купечество, среди которого крупное значение получали гости и суконники, обладавшие значительным имуществом и политическим весом. Передовая часть городского населения понимала вред политической раздробленности и видела путь к прогрессу в политическом объединении русских земель. Появление промысловых и торговых сел и подъем городов вызывали углубление классовых противоречий, усиление классовой борьбы. В городах XIV–XV вв. происходил целый ряд антифеодальных восстаний.
Несмотря на значительную роль города в социально-экономическом и политическом развитии страны, он испытывал сильное воздействие общей крепостнической системы, складывавшейся на Руси. Эта система тормозила его рост.