Часть I

Глава 1 16 июня 1969 года

Все на свете имеет свою причину. Это знание досталось мне нелегким путем и задолго до того, как я понял, что к истине, к подлинному знанию только нелегким путем и можно прийти. С раннего детства я остерегался всевозможных средств передвижения, облегчающих этот путь. И хотя я считал, что выбираю самую безопасную дорогу, мне все же не удавалось избежать ловушек судьбы. Будучи застенчивым ребенком, я рос, одолеваемый страхами, и в глубине души полагал, что мир всегда готов напасть на меня. Вплоть до последнего школьного лета мне казалось, что моя судьба лежит, свернувшись кольцами, и вот-вот набросится на меня в один жаркий день, который не за горами.

16 июня 1969 года произошло несколько не связанных между собой событий. Я узнал, что моя мать некогда была монахиней католического ордена Святого Сердца. Автофургон фирмы «Атлас» для перевозки мебели дал задний ход и подъехал к единственному на нашей улице особняку XIX века, расположенному через дорогу от нашего дома. Двое сирот подошли к воротам приюта Святого Иуды, что на Брод-стрит, за собором. Газета «Ньюс энд курьер» сообщила, что на Ист-Бэй-стрит возле дома Ратлиджей-Беннетов во время облавы задержано несколько человек с наркотиками. Мне было восемнадцать лет, и у меня была репутация тугодума. Я не сумел почувствовать тектонических толчков, которые предвещали, что история моей жизни пришла в движение и начала развиваться помимо моей воли. Только через много лет я усвоил, что судьба может настигнуть, вонзить в тебя окровавленные когти, а когда ты обернешься, желая посмотреть ей в глаза, она прикинется мебельным фургоном, сиротским приютом, облавой на наркотики. Если б я знал тогда, что мне предстоит, я никогда не понес бы коробку с вафлями новым жильцам через дорогу, ни словом не обмолвился бы с сиротами, не стал бы знакомиться с двумя учениками, которых выгнали из школы «Портер-Гауд» и быстренько зачислили на последний год в нашу, «Пенинсулу».

Но судьба крадется за тобой на мягких кошачьих лапах, неотвратимая и кровожадная. В момент рождения, когда мать берет тебя на руки, уже предопределен момент твоей смерти — самим строением только что произведенных на свет клеток. Мать передает тебя на руки отцу, и он ласково щекочет твой животик, в котором со временем заведется раковая опухоль, и заглядывает тебе в глазки, где уже имеются затемнения, которые превратятся в меланому. Отец похлопывает тебя по бочку, где расположена печень, в которой со временем заведется цирроз, прислушивается к подкожному току крови, избыток сахара в которой обернется диабетом, и восхищается формой твоей головки, мозг которой будет разрушен ударом инсульта. Отец ловит стук твоего сердца, а оно, истерзанное страхами, унижениями, несправедливостями, однажды взорвется в груди, как звезда, чтобы возвратить Вселенной свой свет. Смерть живет в каждом из нас, она запускает таймер в миг нашего рождения и, отмерив срок, является в назначенный час.


Тем июньским утром я проснулся в четыре тридцать, оделся, на велосипеде проехал к северному побережью Колониал-лейк, где в темноте стоял грузовик со свежими номерами «Ньюс энд курьер» и дожидался меня. Я брал толстые пачки газет, туго перетянутые резиновыми ремнями, и засовывал в объемистую сумку, которая висела у меня через плечо. Я все делал быстро и ловко. Вот уже три года я развозил газеты. В свете фар виднелся затылок Юджина Хаверфорда, он записывал то ли адреса новых подписчиков, то ли жалобы старых. Юджин закуривал уже вторую сигару за утро, его дыхание доносило до меня запах бурбона «Четыре розы». Хаверфорд полагал, что запахом сигар можно перебить запах виски, которое имел обыкновение пить с утра пораньше.

— Примет, Лео, мой глубокоуважаемый чарлстонский друг! — сказал мистер Хаверфорд. Говорил он так же медленно, как двигался.

— Здравствуйте, мистер Хаверфорд.

— У меня для тебя два новых подписчика. Один на Гиббс-стрит, другой на Саут-Бэттери. — Он вручил мне две бумажки с адресами, написанными крупными буквами. — И еще есть одна жалоба. Эта чокнутая с Легар-стрит утверждает, что не получала газет всю неделю.

— Мистер Хаверфорд, я отдаю ей газету прямо в руки. Только она все забывает.

— Столкни ее с крыльца — и дело с концом. Из всех подписчиков только она жалуется на тебя.

— Она живет одна в таком большом доме. Ей очень страшно. Думаю, ей скоро понадобится помощь.

— Откуда тебе это известно, мой почтенный друг?

— Я всегда присматриваюсь к клиентам. Это часть моей работы.

— Наша работа — доставлять новости со всего света к их порогу! Не так ли, мой почтенный друг?

— Да, каждый божий день, сэр.

— Опять мне звонила твоя инспекторша из полиции. Я сказал ей то же, что и всегда: ты лучший разносчик газет, которого я встречал за тридцать лет своей работы. Я сказал ей, что нашей газете крупно повезло с тобой.

— Спасибо. Скоро срок моей пробации[3] закончится. И вам больше не будут звонить из полиции.

— Твоя старуха тоже звонит каждую неделю, прямо как иголка в жопу впивается.

— А вот мать, наверное, будет звонить вам до конца жизни.

— Но только не после того, что я ей сказал вчера. Тебе восемнадцать лет, Лео. Взрослый мужик, я так считаю. Твоя мать упертая зараза. Не в моем вкусе. Она спросила, хорошо ли ты справляешься со своими обязанностями. Так и спросила, между прочим. Знаешь, что я сказал ей, Лео? Слушай, что я сказал. Если б у меня был сын, сказал я, а его у меня нет, то я мечтал бы, чтобы он точь-в-точь походил на Лео Кинга. Точь-в-точь, до последней черточки. Так и сказал, слово в слово.

— Это не очень удачный ответ, мистер Хаверфорд.

— Лео, как можно быть таким наивным. Я устал повторять. Тебе в лицо плюют, а ты знай себе подставляешь другую щеку! Хватит, кончай с этим!

— Вы правы, сэр. Время моей наивности миновало.

— Ты же чарлстонец, черт подери!

Колеса заскрипели, грузовик мистера Хаверфорда тронулся с места и скрылся в темноте. Только в кабине, как светлячок, дрожал огонек сигары. Я сел на велосипед, приналег на педали.

Двигаясь на юг по Ратлидж-авеню, я клал свернутую в трубочку газету на веранду каждого дома, кроме дома Бербейджа Элиота, который славился своей скаредностью даже в прижимистом Чарлстоне. Газету Элиот брал у миссис Уилсон. Та прочитывала ее за завтраком, состоявшим из яйца всмятку, каши и ромашкового чая, а потом передавала газету скупому соседу, просовывая на заднее крыльцо его дома.

Я мог раскладывать газеты обеими руками. Повернув налево, выехал на Трэдд-стрит. Я напоминал жаждущего оваций акробата и жонглировал газетами направо и налево, пока ехал навстречу реке Купер и восходящему солнцу. Оно уже коснулось водной ряби в гавани и танцевало в ветвях карликовых пальм и черных дубов, готовясь залить улицы утренним пламенем. Адвокат Компсон Брейлсфорд обычно ждал меня во дворе фамильного особняка, окутанного прозрачной тишиной. Когда я проезжал мимо, он, в костюме из сирсакера,[4] изящный, как штык швейцарского гвардейца, бросался мне навстречу, оставляя цепочку следов на подстриженной лужайке. Если я был в хорошей форме, газета уже летела в руки адвокату, когда он делал разворот. В то утро его движения были выверенными и точными, я тоже не подкачал, сделал бросок в нужный момент. Эта игра началась у нас случайно и повторялась каждый день, если только мистер Брейлсфорд не уезжал из города или погода не портилась так, что элегантный чарлстонский адвокат не выходил на улицу.

Чарлстонские сады — это тайна, источающая дивные ароматы из-за высоких оград, увитых плющом. Тем летом особенно хороши были магнолии, зацветавшие поздно. Я проехал мимо сорокафутового дерева: казалось, его усеяла сотня белых голубок в ожидании голубей. Мое обоняние работало все сильней по мере того, как воздух нагревался, а с оливковых деревьев и кустов жасмина испарялась роса. Подмышки вспотели, и я начал выделять собственный запах в ответ на запах свежего кофе, который доносился из кухонь. Газеты пролетали над верандами и с шорохом опускались на теплые доски, как кефаль, которая резвится над лагуной. Свернув направо, на Легар-стрит, я прибавил скорость и поехал быстрее. Я поставил рекорд дня, метнув газету аж на третью ступень крыльца особняка, что за Сворд-Гейт-хаузом. Возле дома Равенеля я впервые промазал за все это утро, которое отличалось высочайшей точностью попаданий. Я запустил газету в гущу разросшихся камелий. Пришлось слезть с велосипеда, перепрыгнуть через ворота, поднять газету и положить перед входной дверью. В доме напротив спаниель короля Карла[5] по кличке Виргиния высунул маленький черный нос в щель под забором, и я швырнул газету в угол двора, чтобы забавная трехцветная собачонка могла мигом разыскать ее и с торжествующим видом отнести на хозяйский коврик. Следом за газетой я бросил печенье, и Виргиния, положив газету, вернулась и подобрала его с большим достоинством.

Когда три года назад я приступал к этой работе, звезды над моей головой совершенно сбились с курса и пришли в замешательство. Я дал себе слово, что буду работать хорошо. Если я замечал, что клиент не сразу находит в саду газету, то всегда окликал его и извинялся. Хороший разносчик газет — это пунктуальность, точность, выносливость, именно таким я и хотел стать. Именно этому учил меня Юджин Хаверфорд в течение первой недели, пока я осваивался.

Вот так я, разносчик газет, колесил по городу, а красота, как из засады, выскакивала из-за каждого угла, вознаграждала за терпение, проникала через поры в кровь, образами своими полностью меняла восприятие мира. Именно город сформировал архитектурный строй моих воспоминаний и грез, отпечатав в памяти карнизы и парапеты, темноту арочных окон в стиле Андреа Палладиа[6] и ажур решеток, пока я проезжал по улицам, озабоченный своими обязанностями. Я метал газету за газетой, как ракеты, напичканные новостями: тут тебе и открытие фестиваля искусств на Кинг-стрит, и утверждение сенатским комитетом налогов с продаж в Колумбии, и полное солнечное затмение, предстоящее осенью, и окончание на следующей неделе фантастической распродажи одежды в универмаге Берлина.

Эту работу я получил три года назад, когда моя жизнь зашла в тупик, все перспективы закрылись, все возможности свелись к одной. Я находился под надзором суда по делам несовершеннолетних штата Южная Каролина, детского психиатра из больницы Ропера, моей деспотичной и бдительной матери и простого парня по имени Юджин Хаверфорд из Северного автопарка Чарлстона. Я рассматривал свою работу как искупление грехов, как последний шанс спасти детство, разрушенное и моим сложным характером, и пережитой трагедией. Я впервые столкнулся с жестокостью мира в девять лет. Иначе мне, может, понадобилось бы дожить до зрелых лет, чтобы понять: трагедия может залететь в любую жизнь, как во двор — дешевая газетка с рекламой секс-шопов и стрип-шоу. А я к десяти годам был уже стариком и досрочно постиг ужас жизни.

Зато к семнадцати годам из всех испытаний я вышел невредимым и жизнеспособным, расставшись с приятелями, которыми обзавелся в безликих психиатрических больницах штата. Их глаза оставались слепыми от невысказанного, безымянного страха. Я был рад, что больше не вижу этих безнадежных лиц. Я оставил этих людей наедине с галлюцинациями, которые не давали им ни минуты покоя. Живя среди больных, я понял, что не являюсь одним из них. Они же возненавидели меня, заметив, что душевное спокойствие возвращается ко мне спустя годы после того, как я нашел любимого старшего брата мертвым в нашей ванне, со вскрытыми венами, отцовская бритва валялась на кафельном полу. На мой крик прибежал сосед, он влез в дом через окно на первом этаже и застал меня в истерике, я пытался вытащить бездыханное тело брата из ванны. Безмятежно-безоблачное детство закончилось для меня в тот вечер. Когда родители вернулись из театра на Док-стрит, тело Стива, противоестественно неподвижное, уже лежало в центральном морге. Полицейские пытались привести меня в чувство, чтобы допросить. Доктор сделал мне инъекцию успокоительного, и для меня началась жизнь среди медикаментов, шприцев, психологических обследований, психиатров, врачей и священников. До сего дня я убежден, что все это поломало жизнь моим родителям.

Когда я свернул налево, на Митинг-стрит, солнце поднялось над горизонтом достаточно высоко, и я выключил фары на велосипеде. Митинг-стрит — улица широкая, нарядная, особняки по обе стороны выстроились как на парад, притом что парадности в городе и так хватает. Я ехал зигзагом от одного крыльца к другому, притормаживая у входных дверей, тяжелых и внушительных, будто ведущих в королевские покои. Машин на улицах по-прежнему мало, и если мне ничто не помешает, то я смогу доехать до Брод-стрит минут за пять — семь. Свернув на Брод-стрит, я окажусь среди адвокатских контор, там их целая дюжина, в том числе самая большая в городе — «Дарси, Ратлидж и Синклер». На углу Чёрч-стрит и Брод-стрит меня всегда ожидала новая порция газет. Я остановился, чтобы забрать их. Я старался не снижать темпа, хотя движение на улицах становилось активнее, адвокаты направлялись к своим любимым кафе и ресторанам. Воздух наполнился запахом кофе и ветчины, жаренной на гриле. Легкий ветерок из гавани пропах просоленной морями обшивкой кораблей. Проснувшиеся чайки криками проводили в Атлантику первое грузовое судно. Колокола церкви Святого Михаила откликнулись на слабый, почти человеческий крик чаек. Работая без передышки, я приступил к последней сотне газет и выехал на Чёрч-стрит. Мои руки привычно жонглировали.

С самого начала я ощутил на себе спасительное влияние тяжелого труда. Я упивался похвалами мистера Хаверфорда и своих клиентов, которые жили в привилегированном районе нашего полуостровного города. Мой предшественник сам принадлежал к привилегированному сословию и жил в одном из тех домов, которые я теперь обслуживал. Работа, сопряженная с ранним подъемом и физической нагрузкой, плохо совмещалась со светской жизнью, которую он вел по ночам. Он уволился сам, его не выгнали благодаря обширным связям семейства, которое восходило к первым поселенцам и основателям колонии. Когда руководство «Ньюс энд курьер» решило попытать удачи со мной, это было своего рода данью уважения и благодарности моим родителям за их заслуги перед городом на ниве школьного образования, а также попыткой помочь моим родным после смерти Стива. Смерть Стива глубоко потрясла город. Я получил эту работу не благодаря тому, каким был я, а благодаря тому, каким был Стив.

А каким же он был, Стив, думал я, поворачивая направо на Саут-Бэттери и раскладывая вкусно пахнущие газеты перед особняками, которые считал самыми красивыми в городе. Стив, будь он жив, в один прекрасный день после окончания Гарварда вернулся бы в Чарлстон, занялся адвокатской практикой, наверняка поселился бы в одном из этих прекрасных домов и женился бы на самой красивой девушке Чарлстона. В моем представлении Стив всегда оставался старше меня на два года, прирожденный лидер, наделенный необыкновенным умом и невероятным обаянием. Многие полагали, что из него получится самый блестящий джентльмен за всю историю Чарлстона. Его кожа летом покрывалась золотистым загаром, цвет волос напоминал желтоватые подпалины сиамской кошки. Ярко-синие глаза были холодными и почти прозрачными, когда он оценивал нового человека или ситуацию. Никому в Чарлстоне и в голову не могло прийти, что он возьмет бритву, вскроет себе вены и наполнит ванну собственной кровью. Стив был так прекрасен душой и телом, что горожане не могли взять в толк, как мог он проникнуться такой ненавистью к самому себе, чтобы совершить подобный поступок. Если от кого и можно было этого ожидать, так от меня — убогого, обделенного талантами, зато щедро наделенного страхами ребенка, который вечно находится в тени одаренного, яркого брата.

Впереди по курсу мисс Офелия Симмс поливала цветы перед своим домом. Затормозив, я протянул ей газету.

— Вы довольны доставкой, мисс Симмс?

— Выше всяких похвал, Лео. А как мы себя чувствуем сегодня?

— Прекрасно, — ответил я, удивленный, что она обратилась ко мне во множественном числе, как к королевской особе. — А как себя чувствуют ваши цветы?

— Немного сникли.

Так она всегда оценивала состояние своих флоксов и бальзаминов во время наших редких бесед. На мой взгляд, мисс Симмс являлась бесподобной красавицей, несмотря на то что ей минуло пятьдесят лет. Я мечтал когда-нибудь жениться на девушке хоть вполовину столь же привлекательной, как мисс Симмс, Хотя, глядя на себя в зеркало, понимал, что вряд ли могу на это рассчитывать. Сам я не находил себя уродом, но не удивлялся, если другие находили. Прежде всего я винил очки в черной оправе, которые покупала мне мать. У меня сильная близорукость, линзы напоминали иллюминаторы, и в очках я походил на жука, что провоцировало ровесников на разные обидные шутки, когда Стива не было рядом. Стив всегда защищал младшего брата, выслеживал, как ястреб, любую опасность, которая угрожала мне на игровой площадке. Бесстрашный и острый на язык, он никому не позволял дразнить меня. В раннем детстве явное превосходство Стива вызывало у меня стыд за себя и даже досаду, но его таланты и несомненная привязанность ко мне родили в моей душе особенное чувство. Мой брат был так прекрасен, что я вполне разделял разочарование, которое появлялось в глазах матери каждый раз, когда она смотрела на меня.

Петляя по улочками и аллеям к югу от Брод-стрит, я наконец-то добрался до берегового поста и остановился, чтобы отдохнуть минутку-другую. Я мог бы проделать весь маршрут с закрытыми глазами и все же каждый раз гордился тем, что без опоздания прохожу контрольные точки — я сверялся по часам. Дышал я тяжело, мышцы рук и ног ныли от хорошей усталости. Снова вскочив в седло, я сорвался с места. Справа от меня сверкала река Эшли, штормовыми ночами я слышал, как она бьется о волнолом недалеко от моего дома. В детстве Эшли заменяла отцу игровую площадку; речной запах был тем запахом, что вдыхала мать в раскрытое окно после тяжелых родов, когда на свет появился сначала брат, а потом я. Пресноводная река утоляет жажду и освежает человека, но река с соленой водой возвращает к первоначалам — это управляемые луной приливы, упорное движение рыб на нерест, предвосхищение языка в говорящем ритме волн. Короче, мальчишка-разносчик, навьюченный газетами, считал Эшли лучшей рекой из всех, которые сотворил Господь. Вот и финишный участок моего маршрута, я разбрасывал газеты уверенно и ловко, оделяя ими обитателей домов, построенных недавно на останках высушенного соленого болота. Путь мой лежал строго на запад. Проехав мимо парка Уайт-Пойнт, я поворачивал на север, и тут в поле моего зрения попадал форт Самтер,[7] который будто огромная черепаха возвышается посреди гавани. Обслужив особняки на Ист-Бэй-стрит, затем на Рейнбоу-роу, я поворачивал налево, назад на Брод-стрит и принимался за нее, лавируя среди машин, прогуливающихся адвокатов, молодых сотрудников и старых зубров из агентства недвижимости Райли, транспортного агентства, мэрии и тому подобных заведений. Последнюю газету я всегда бросал на крыльцо универмага мужской одежды Генри Берлина.

Больше Чарлстон мне не принадлежал, я передавал его в распоряжение другим ранним пташкам, у которых притязаний было больше, чем у меня, я же уверенней себя чувствовал в предрассветных сумерках.

За три года старшей школы я стал неотъемлемым элементом утреннего городского пейзажа к югу от Брод-стрит и даже местной достопримечательностью. Люди говорили, что они сверяют по мне часы, когда я проезжаю мимо их домов до или после рассвета. Все знали о смерти моего брата, о моем нервном срыве и болезни, и, оглядываясь назад, я понимаю — всей душой переживали за меня в течение долгого срока моего наказания. Взрослым нравилось, что я всегда в спортивном пальто, в белой рубашке и при галстуке, дешевые мокасины начищены. Им нравились мои вежливые, чуть ли не чопорные, манеры, ненавязчивость в общении и то, что я всегда приносил угощение для кошки или собаки, если таковые были в доме. К тому же я помнил всех питомцев по именам. Я не забывал спросить о здоровье детей. Мои клиенты сочувственно относились к моей болезненной застенчивости, но отмечали, что я держусь с каждым днем все непринужденней. Им нравилось, что в дождь я не ленюсь выехать на час раньше и слезаю с велосипеда, чтобы положить газету на сухое крыльцо, не рискуя ее бросать, как обычно. Позже они уверяли, будто ничуть не сомневались во мне, в моей способности стать очаровательным и вполне светским молодым человеком.

Но 16 июня 1969 года, проезжая два коротких квартала между универмагом Берлина и церковью Святого Иоанна Крестителя, я думал о себе как о прирожденном неудачнике, который в свои восемнадцать лет ни разу не был на свидании, не танцевал с девушкой, не имел друга, не получал оценку А.[8] Не удалось мне также забыть то мгновение, когда я увидел своего беззаботного, необыкновенного брата в ванне, залитой кровью. За время, прошедшее с того дня, ни отец, ни мать, ни один психиатр, ни один священник, ни один знакомый или родственник не смогли указать мне, помеченному печатью дьявола, путь к нормальной человеческой жизни. На похоронах брата во время церковной службы я ушел в туалет, закрылся в кабинке и там, не сдерживаясь, рыдал, потому что считал эгоизмом показывать свое безутешное горе совершенно раздавленным родителям.

С этого момента для меня начался новый отсчет времени, когда земля разверзлась и поглотила меня. Оставив скорбь позади, я стал сопротивляться сумасшествию, которое рвалось в душу через самые уязвимые места, приступ за приступом сокрушало хрупкие стены моего детства. Три года я провел среди змей, которые кишели вокруг. Ни один сон не обходился без ядовитых гадов, подстерегавших меня. Под корнем кипариса свернулся водяной щитомордник, из расщепленного бревна выглядывал коралловый аспид, среди осенних листьев кралась невидимая медноголовка, а гремучая змея гремела своей трещоткой на хвосте, как бродячий музыкант, перекладывая на эту убогую музыку мою тоску, ужас, отчаяние. Доктора называли мое состояние нервным срывом, очень точный термин, на мой взгляд. Сорвавшись, я падал все глубже и глубже. Потом с помощью добрых людей стал выкарабкиваться обратно. В доказательство того, что я выздоравливаю, змеи начали покидать мои сны, и больше я никогда не страдал страхом перед этими тварями, понимая, что они тоже сыграли свою роль в моем возвращении к жизни. Но очень долго я боялся их до содрогания, их узкие тела, ядовитые жала вытесняли по ночам лицо брата, и только проснувшись, я мог вернуть образ Стива на его законное место в моем сознании. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: моя трагедия заключалась в том, что мне не удавалось восстановить образ Стива во всей цветущей, великолепной полноте, каким он был при жизни. Найдя брата мертвым, я, по сути, так и не смог извлечь его из этой жуткой ванны.

Я оставил велосипед на стоянке возле начальной школы и вошел в собор через заднюю дверь, как делал каждое утро. Об этом входе знали только свои люди — епископ, священники, монахини и алтарные служки вроде меня. Едва открыв дверь, я почувствовал особый запах, присущий католической церкви. Я прошел в комнату, где монсеньор Максвелл Сэдлер завершал ритуал облачения в пышный наряд, подобающий воскресной утренней службе. Монсеньор Макс вошел в жизнь нашей семьи задолго до того, как я появился на свет: в 1938 году он преподавал родителям в выпускном классе Епископальной ирландской школы. Он же венчал моих родителей, крестил нас со Стивом, положил облатку на мой язык во время первого причастия. Когда я участвовал в своей первой мессе, Стив тоже был алтарным служкой. После смерти Стива монсеньор не оставил своим попечением нашу семью. Когда епископ чарлстонский отказался похоронить Стива на церковной земле, монсеньор Макс — тогда еще отец Макс — преодолел все препоны церковной бюрократии и добился-таки разрешения эксгумировать тело Стивена и перенести с городского кладбища на западном берегу Эшли на освященную землю у церкви Святой Марии, где похоронены родственники матери.

В ту пору я внушал всем тревогу яростным подростковым богоборчеством, отказывался молиться и ходить в церковь. Ведь католическая церковь отвергла тело моего брата. Несчастные родители, чтобы спасти ненормального ребенка, который остался у них на руках после смерти любимого сына, передали меня в распоряжение детской психиатрии, и мной занялись врачи из психлечебниц, где вечно не хватает медицинского персонала, а педагоги скучают без дела. Монсеньор Макс не отвернулся от нас в наши черные дни. Он говорил мне, что Церковь терпеливо ждет и всегда с радостью примет меня. Сам он тоже был исполнен терпения и всегда рад принять меня.

Я смотрел, как монсеньор Макс причесывает волосы, добиваясь идеальной гладкости. Увидев меня в зеркале, он сказал:

— Лео, позвонил мой алтарный служка. Он заболел. Ты заменишь его. Надень сутану и стихарь. Твои родители уже здесь. Ты помнишь, сегодня особый день для твоей матушки — День Блума.[9]


Вот еще одна нелепость моего детства: я был единственным ребенком на Юге Америки, чья мать получила докторскую степень за совершенно нечитаемую диссертацию о религиозном символизме Джеймса Джойса в совершенно нечитаемом романе «Улисс», который я считал самой ужасной книгой всех времен и народов. 16 июня — тот самый бесконечный день, когда обиженный Леопольд Блум болтается по городу, выпивает в барах, путается со шлюхами, возвращается к своей рогатой жене Молли, и его монолог длится шестьсот страниц. Мать силой усадила меня за эту книгу, когда я был в десятом классе. Обожатели Джойса, вроде моей матери, считают 16 июня священным днем григорианского календаря. Мать рассвирепела, как фурия, когда после шести месяцев мучений, дочитав книгу, я вышвырнул ее в окно.

За считаные секунды я надел сутану со стихарем и встал рядом с блистательным, великолепным монсеньором, который, глядя в зеркало, последними штрихами доводил свой облик до совершенства. Сколько себя помню, прихожанки, глядя, как их похожий на кинозвезду кумир шествует к алтарю, вздыхали, явно сожалея, что этакая красота пропадает зря.

— С новым Днем Блума, монсеньор Макс, — сказал я. — С новым счастьем.

— Не надо смеяться над матушкой, Лео. «Улисс» — ее слабость. Джеймс Джойс — величайшая любовь ее жизни. Я имею в виду литературу.

— Я все же нахожу это ненормальным.

— Человек должен прощать ближним их слабости.

— Я простил бы, если бы она не называла меня Леопольдом Блумом. А Стивена — Дедалусом.[10] По-моему, это уж чересчур. Вы читали «Улисса»?

— Что ты! Нет, конечно. Он ярый противник католицизма. Лично мне ближе Честертон.[11]

Сопровождая монсеньора к главному алтарю, я, как всегда, преисполнился гордости. В первом ряду заметил родителей, они перебирали четки. Отец улыбнулся и подмигнул мне правым глазом, чтобы матушка не видела. Она терпеть не могла шалостей в церкви. Отправляясь туда, мать надевала особое выражение лица, и можно было подумать, что каждый раз, когда она садится на церковную скамью, у нее перед глазами свершается распятие с крестными муками.

Повернувшись к немногочисленной публике, где преобладали прихожане не моложе восьмидесяти, монсеньор начал мессу во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Первые же слова, произнесенные его звучным голосом, омыли меня, как горный поток, и избавили от груза детства, от бремени воспоминаний.

Я прошел за монсеньором в алтарь и отдал себя во власть древнего сакрального ритма церковной службы. Священник требовал воды — я подавал ему воду. Ему нужно было перед свершением таинства омыть руки — я окроплял их из сосуда. Он требовал вина — и я протягивал ему сияющий золотом потир.[12] В момент освящения Святых Даров,[13] когда вино обращается в кровь Христову, а хлеб — в плоть Его, я торжествовал победу над смертью, которая вот уже две тысячи лет свершается на христианских алтарях. Открыв рот, чтобы принять кусочек пресного хлеба из пальцев священника, я почувствовал, что языком прикасаюсь к Господу, нёбом я ощутил вкус Его плоти, Его кровь смешивалась с моей. Я возвращался к Нему после многолетнего горького отступничества, после того, как Он похитил у меня брата, навсегда забрав из нашей детской и убив в ванной.

Я вернулся к Богу, и это тоже часть моей истории.

После мессы мы пошли завтракать в ресторанчик Клео — ритуал, вплетенный в летнюю жизнь нашего семейства, как посещение мессы. Клео — молоденькая гречанка, которая, сидя за кассой, тараторила со скоростью пулемета. Ее болтовня была пустой и нескончаемой, пока в ресторан не входили мои родители, — тут она почтительно замолкала. Она училась у них, когда родители преподавали в Епископальной ирландской школе, и питала к ним почтение, которое люди, если они не продолжили образование в университете, навсегда сохраняют по отношению к учителям старших классов. Даже молоденькие официантки усиливали рвение, когда на пороге возникали мои родители. Клео сделала кухонному персоналу пассы руками, и перед нами на столике появились кофе, апельсиновый сок и холодная вода. Поскольку я готовился к началу футбольного сезона, то заказал два яйца всмятку, овсянку и три ломтика бекона. Отец налегал на деревенскую ветчину и бисквиты, добавив к ним картофельные оладьи. Несмотря на то что для матери это был главный день в году, она соблюдала строгую дисциплину, которая являлась принципом ее жизни: она заказала половину грейпфрута и овсяные отруби. Моя мать признавала здоровое питание, а чревоугодие осуждала.

— С праздником, дорогая. С Днем Блума тебя, — сказал отец и наклонился, чтобы поцеловать мать в щеку. — Это твой день. Мы готовы исполнить любое твое желание. Правда, Лео?

— Правда. Слушаем и повинуемся.

— Очень хорошо, Лео, — ответила мать. — Несмотря на твое сопротивление, словарный запас у тебя постепенно увеличивается. Вот пять слов, которые ты должен выучить сегодня.

Она протянула мне сложенный тетрадный листок.

Я застонал, как делал это каждое утро, и развернул листок, где были написаны пять слов, которые ни один нормальный человек никогда не употребит в нормальном разговоре: «агностицизм, антропоцентризм, благолепие, вивисекция, чаяние».

— Ты знаешь, что значат эти слова? — спросила мать.

— Нет, конечно.

— А ты выучил список, который я дала тебе вчера?

— Да, конечно.

— Составь предложение с двумя словами из него.

— Пожалуйста. Экзистенциальный, регургитация.[14] Когда я размышлял над экзистенциальным смыслом произведений Джеймса Джойса, у меня чуть не произошла регургитация содержимого желудка.

Отец засмеялся. Мать зыркнула на него светлым глазом, и он поперхнулся.

— Ты слышал, что сказал отец. Сегодня мой праздник. День Блума. Его празднуют поклонники Джеймса Джойса во всем мире.

— Пора бы тебе уже встретиться с этими двумя чудаками, — сказал я.

— Нас — легион! Его обожают миллионы! Пусть даже в своей семье я одинока.

— Мы с Лео приготовим сегодня для тебя особенный ужин, — предложил отец. — Выберем рецепт из «Улисса»! Это Лео придумал.

— Очень мило с твоей стороны, Лео. Спасибо.

— Лично я не буду это есть. Только приготовлю. — Я хотел пошутить, но мать сразу же обиделась.

Она едва не заморозила меня взглядом, по сравнению с которым даже лютая зима показалась бы весенней оттепелью.

С тех пор как научился говорить, я помню восторги жителей и жительниц Чарлстона по поводу привлекательности моей матери, ее безукоризненной осанки, изящных манер. Я понимал, что они имеют в виду, но не мог разделить их чувства. На мой взгляд, холодная и правильная красота матери могла внушать восхищение, но не любовь. После смерти Стива она ни разу не поцеловала меня. Обнимала, да, и даже часто. Но чтобы поцеловать, как раньше, когда я был маленьким, этого не было. Я доставлял ей мало радости, и неодобрение крупными буквами было написано в ее взгляде каждый раз, когда она смотрела на меня. Мы изо всех сил разыгрывали счастливое семейство, чтобы ввести в заблуждение окружающих, и, насколько я могу судить, весьма преуспели в этом. Только три человека в мире знали правду о том, какое глубокое и безнадежное отчаяние мы испытывали в обществе друг друга.

Официантка принесла нам кофе.

Из-за нашей с матерью пикировки лицо отца выразило огорчение и тревогу. Находясь рядом со мной и матерью, он разрывался от безрассудной любви, которую питал к нам обоим, при этом его доброта по отношению ко мне действовала на мать, как красная тряпка на быка, и между родителями то и дело вспыхивали перепалки. Смерть брата практически раздавила их обоих, но не поколебала природной доброты отца, его дружелюбия и оптимизма. Он обратил все свои чувства на меня и старался любить меня еще сильнее именно потому, что я не Стив. В отличие от матери, которая, как я полагал, восприняла смерть Стива по-своему. Она больше никогда никого не сможет любить именно потому, что это не Стив.

— Так вот, — произнесла мать, достав ручное зеркальце и поправляя помаду на губах. Этот жест послужил официантке сигналом, что наш завтрак закончен и можно убирать со стола. — Твой отец знает, что нужно сегодня сделать, Лео. Я хочу, чтобы ты испек дюжину шоколадных кексов для новых соседей, которые сегодня въехали в дом через дорогу от нас. Там близнецы твоего возраста, и они будут учиться в твоем классе.

— Хорошо. Что еще?

— Мне позвонила сестра Мэри Поликарп из приюта. К ним прислали двух новеньких из Атланты. Сироты, беглецы. Брат и сестра. Ты должен встретить их в Чарлстоне. И будешь шефствовать над ними весь год. Помогать и опекать. У них была ужасная жизнь.

— Она им покажется раем после того, как они поживут рядом с сестрой Поликарп. Это же чудовище! Я думал, ее выгнали из монастыря.

— Это та самая монахиня, которая ткнула дочку Уоллеса в глаз линейкой? — спросил отец.

— Просто несчастный случай, — ответила мать.

— Это было при мне, — возразил я. — Она попала в глазное яблоко. Повредила глазной нерв. Девочка ослепла.

— Сестру Поликарп больше не допускают к преподаванию. Ее практически исключили из ордена, — пояснила мать.

— Между прочим, мальчишек она лупила по лицу направо и налево, кровь из носа так и хлестала. Я дал ей кличку Красный Крест.

Отец фыркнул, но в глазах матери блеснул ледяной огонек, и отец затих.

— Очень остроумно! — язвительно сказала мать. — Если бы только это остроумие хоть как-то проявилось в твоем тесте на профессиональную ориентацию.

— Лео не очень-то силен в тестах, дорогая.

— И это не радует. Я хочу, Лео, чтобы ты сегодня явился с отчетом к своему директору и встретился с новым футбольным тренером.

— Мой директор — это ты. А тренер у меня старый, мистер Огбурн.

— Он уволился вчера.

— С чего бы это? — удивился отец. — Ему же оставалось совсем чуть-чуть до пенсии.

— Он отказался работать, когда узнал, что помощником у него будет чернокожий, — ответила мать. — Поэтому я пригласила Джефферсона из школы «Брукс» на должность старшего тренера, а также назначила его заведующим секцией атлетики.

— Почему я должен встречаться с тренером Джефферсоном?

— Потому что ты центровой первой линии.

— Но я всегда играл во второй линии, позади Чоппи Сарджента.

— Чоппи и еще три человека ушли вместе с тренером Огбурном в новую сегрегированную[15] академию на западном берегу Эшли. Тренер Джефферсон хочет посоветоваться с тобой, как расставить оставшихся игроков в команде с учетом новой ситуации.

Итак, определился список дел на день: шоколадные кексы, сироты из приюта сестры Поликарп, тренер Джефферсон.

— Что-нибудь еще?

— После марша госпитальных работников поможешь накрыть холодный чай. Обедать сегодня будем поздно. — Мать бросила последний взгляд в зеркальце на свои губы, потом посмотрела на меня: — Слушание по вопросу о пробации назначено на двадцать шестое июня. Наконец-то твои общественные работы закончатся.

— Обвинение будет снято, — радостно кивнул отец. — Ты сможешь начать с чистого листа.

— Только не со мной, молодой человек, — быстро вставила мать. — Я не знаю, как тебе удается спать по ночам после всех страданий, которые ты причиняешь нам с отцом.

— Дорогая… — начал отец, понизив голос.

— Лео прекрасно знает, о чем я говорю.

— Ты знаешь, о чем говорит мама, Лео?

— Знает, знает, — опять вставила мать.

— Ты имеешь в виду мою ненависть к Джеймсу Джойсу? — спросил я.

— Ты притворяешься, что ненавидишь Джеймса Джойса, потому что это самый легкий способ показать, как ты ненавидишь меня, — парировала она.

— Лео, скажи маме, что ты не ненавидишь ее. — Отец чувствовал себя уверенно среди научных формулировок, но терялся и начинал захлебываться в океане эмоций. — Нет, лучше скажи ей, что ты любишь ее. Так будет лучше.

— Я люблю тебя, мама, — произнес я, сам прекрасно ощущая собственную неискренность.

— Жду тебя сегодня в своем кабинете в четыре часа, Лео. И не забудь про дела.

Родители одновременно встали из-за стола, а я смотрел, как отец расплачивается с Клео. Потом Клео вышла из-за кассы и подсела ко мне.

— Лео, знаешь, чему меня научила жизнь? Быть ребенком — это полная жопа. Но быть взрослым в сто раз хуже. Это говорю тебе я, Клео. А я как-никак гречанка. Это мой народ подарил вам Платона, Сократа и прочих говнюков.

Глава 2 Новые знакомые

Расставшись с Клео, некоторое время спустя я нажал на белую кнопку звонка у двери приюта Святого Иуды, что находится в тупике у перекрестка, за собором. Звук звонка был противным, напоминал жужжание какого-то насекомого. Приют у меня ассоциировался с католичеством в целом, от домов пасторов до монастырей.

Чернокожий великан по имени Клэйтон Лафайет открыл дверь и улыбнулся, увидев меня. Мистер Лафайет выполнял в приюте дюжину разных обязанностей, в том числе провожал старших ребят в школу «Пенинсула». Эту обязанность он выполнял с военной точностью и ответственностью. Лицо у него светилось добротой, но фигура внушала страх.

— Привет, Лео-лев! — сказал он.

— Привет, маркиз Лафайет![16] — Мы пожали руки. — У меня задание — повидать сестру Мэри Поликарп.

— Сироты уже прозвали ее Полигарпией, — шепнул Клэйтон. — Она сказала мне, что твоя мама пришлет тебя.

— Будь поосторожней насчет Полигарпии, маркиз, — прошептал я в ответ. — С ней шутки плохи.

Я прошел по длинному-длинному коридору — здание приюта строил человек, который питал необъяснимую ненависть к сиротам. Приют был мрачен до жути, как бывает только в фильмах ужасов, и женщина, вставшая из-за огромного стола, когда я вошел в кабинет, была под стать окружающей обстановке.

Среди католиков моего возраста было популярно развлечение, сродни спорту, которое не очень способствовало развитию духовности и аскетизма, зато гарантированно повышало настроение, вызывая всеобщий смех и впоследствии оживляя наши воспоминания: я имею в виду рассказы о монахинях. В этих рассказах мы не знали стыда, как не знает его Церковь, выставляя напоказ в алтарях гипсовые фигуры замученных святых и муляжные распятия. Похоже, созерцание изуверского убийства Иисуса, живого Бога, пробуждает фантазию этих славных женщин, невест Божьих, и они изобретают все новые и новые пытки, чтобы приготовить наши души к вечной жизни. Среди монахинь, которых мы знали в юности, в пятидесятые — шестидесятые годы, было несколько женщин несравненной доброты. Но женщины с черным сердцем и садистским воображением оставили самый сильный, неизгладимый след в нашей памяти. Одна монахиня, заслышав вой пожарной сирены, поднимала класс на ноги и заставляла читать молитву, выражая надежду, что пламя пожирает дом атеиста. Другая монахиня втыкала булавки нам в уши, если мы плохо себя вели, и родители по кровоподтекам могли судить о степени нашей греховности перед Божьей невестой. О приближении монахини можно было понять по зловещему звуку ее четок, как о приближении гремучей змеи — по ее трещотке.

Во втором классе я передал тайную записку от одного мальчика к другому — они дружили между собой, и нас троих вызвали к доске, чтобы подвергнуть публичной казни. Сестра Вероника никогда нас не била, в своих наказаниях она проявляла дьявольскую изобретательность. Она приказала нам развести руки в стороны, как у распятого Христа, и так стоять. Сначала нам это наказание показалось очень легким. Но через час Джо Макбрайд разрыдался, мышцы его рук свело судорогой, как в агонии. Сестра Вероника с презрением посмотрела на него:

— А Христос так держал руки целых три часа!

— Так ему было легче, сестра! — сквозь слезы проговорил Джо. — Ему-то руки гвоздями прибили…

И класс затрясся от безудержного, запрещенного смеха.

Тем утром в приюте прежний страх перед монахинями комом встал у меня в горле, когда я произнес:

— Доброе утро, сестра Поликарп!

— Здравствуй, Лео. Кажется, ты у меня учился? В каком классе — в первом или во втором?

— В третьем.

— Ты был очень медлительным, если мне не изменяет память.

— Совершенно верно, сестра.

— Но очень вежливым. Ребенка из хорошей семьи сразу видно. Я читала в газете, что тебя исключили из Епископальной ирландской школы.

— Да, сестра. Я совершил очень плохой проступок.

— И что же, ты отсидел в тюрьме?

— Нет, сестра. Мне дали испытательный срок. — Я чувствовал неловкость от темы разговора, от ситуации, от пребывания в обществе этой монахини.

— Я всегда знала, что ты не блещешь умом. Но уж никак не думала, что ты станешь преступником.

— Испытательный срок — это не тюрьма, сестра.

— Лично я не вижу разницы. — Она опустила взгляд на две папки, лежавшие на столе. — Твоя матушка сказала тебе, что у нас большие проблемы?

— Нет, сестра. Она сказала, что мне надо познакомиться с двумя ребятами, которые будут учиться в нашей школе, и помочь им освоиться в новой обстановке.

— Она тебе не сказала, что они воры, вруны, преступники и беглецы? И вдобавок ко всем моим огорчениям, епархия присылает сегодня еще пятерых цветных детей.

— Нет, сестра. Мать мне ничего не сказала.

— Поскольку ты отсидел в тюрьме и теперь исправился, то, я думаю, ты как раз то, что нужно этой парочке. Наставишь их своим примером на путь истинный, так сказать. Но предупреждаю, они оба очень хитрые и просто прирожденные лгуны. Родом из Северной Каролины, из горной местности. А самая отпетая сволочь происходит из горных местностей. Этот факт установлен социологами. Ты знаешь, что у меня степень магистра по социологии, Лео?

— Нет, сестра, не знаю.

— Короче, они в библиотеке, ждут тебя. Мистер Лафайет будет начеку — на всякий случай. Как бы чего не вышло.

— А что может выйти? Я просто расскажу им про школу, про учебу в старших классах, и все.

— Таких, как они, называют бегунами на длинные дистанции. Стайерами. Они убегали всегда и отовсюду. Побывали в разных приютах от Нового Орлеана до Ричмонда, от Бирмингема до Орландо. Стайеры — это такие дети, которые ищут то, чего никогда не находят. Прежде всего потому, что этого нет на свете. Зовут их Старла и Найлз Уайтхед. Оба очень способные. Он, правда, остался на второй год, но специально, чтобы оказаться в одном классе с сестрой.

Я отправился в библиотеку, которая находилась в другом конце приютского здания. Там каждый год на Рождество отец, переодетый в Санта-Клауса легкого веса, раздавал сиротам наши подарки. Библиотека была битком набита книгами, к которым никто не прикасался. Существует какое-то зловещее сходство между беспризорными детьми и заброшенными книгами, но я был слишком юн, чтобы проводить глубокомысленные аналогии. Я переступил порог библиотеки, готовясь к встрече со Старлой и Найлзом Уайтхед. Они сидели в дальнем углу, и вид у них был такой же приветливый, как у скорпиона в банке. Под их враждебными взглядами я упал духом. Меня поразила яркая внешность брата и сестры — высокие скулы и точеные черты свидетельствовали о том, что в их жилах течет кровь индейцев-чероки. Я сел на стул перед ними, они пристально смотрели на меня. У сестры глаза были темно-карие, как растаявший шоколад.

Смущенный, я огляделся вокруг, взглянул в окно на простирающийся за ним безлюдный сад. Потом откашлялся и подумал, что мать не дала мне никаких внятных указаний, какова цель моей встречи с этими озлобленными незнакомцами.

— Привет, — вымолвил я наконец. — Здорово, наверное, если ты сирота, оказаться в шикарном местечке вроде этого.

Они смотрели на меня так, словно я не произнес ни слова.

— Это была шутка, — продолжил я. — Пытался пошутить, чтобы, так сказать, сломать лед между нами.

По-прежнему тот же невидящий взгляд двух пар глаз. Я предпринял еще одну попытку.

— Привет, Старла и Найлз Уайтхед. Меня зовут Лео Кинг. Моя мать — директор школы, в которой вы будете учиться. Она попросила меня встретиться с вами. Может, я буду вам чем-то полезен. Я знаю, как трудно менять школу.

— Терпеть не могу слюнтяев и соглашателей, — изрекла девица. — А как ты, брат?

— Да все они одинаковые, — лениво ответил брат.

Они говорили со скучающим видом, как будто меня совсем тут не было.

— Я в отпаде от его шутки. А ты, брат?

— Я хотел наладить приятельские отношения, — пояснил я.

Брат с сестрой переглянулись с усмешкой.

— Почему вы сбежали из предыдущего приюта? — спросил я.

— Чтобы повстречать крутого парня вроде тебя, — ответил Найлз.

— Лови намек, Лео. Так, кажется, тебя зовут? Нам не нужна твоя помощь. Мы сами как-нибудь разберемся, — вступила Старла.

Она откинула прядь черных волос со лба, и я заметил, что левый глаз у нее косит. Поняв, что я заметил это, она тряхнула головой, и прямые черные волосы снова упали на лоб, спрятав больной глаз.

— Но я могу помочь вам. В самом деле могу, — сказал я.

Найлз посмотрел на меня тяжелым мужским взглядом, и только тут я оценил ширину его плеч и рост. Даже сидя он производил впечатление своей физической мощью. Похоже, рост у него за метр девяносто. Бицепсы выпирали, даже когда он не напрягал рук. А ярко-голубые глаза, казалось, попали сюда со скандинавского лица. Девушка, несмотря на косоглазие, была симпатичной, суровое же лицо Найлза Уайтхеда можно было без натяжки назвать красивым.

— Если вы хотите знать, кто из учителей самый лучший, я вам скажу. А может, хотите знать, кто самый нестрогий. Назову вам их.

— Мы хотим знать, когда ты отстанешь от нас, — ответил Найлз.

— Найлз, старина, теперь мне ясно, почему твои родители бросили тебя на крыльце возле приюта… — Не успел я закончить фразу, как он перегнулся через стол, протягивая левую руку к моему горлу. Тут я заметил, что правая рука и брата, и сестры прикована наручниками к стулу.

— Маркиз! Маркиз Лафайет! — крикнул я, и великан вбежал в библиотеку.

— Сними с них наручники, — попросил я.

— Поверь мне, эта парочка заслуживает наручников, — сурово ответил он. — И кой-чего похуже.

— Попроси у сестры Поликарп разрешения снять наручники. Или я позову свою мать. Напомни сестре, что мне этих ребят дали в нагрузку, потому что я должен триста часов отработать на общественных работах. Матери не понравится, что детей приковали к стульям. — Упоминание о моей матери вызывало в сердце большинства чарлстонцев трепет. — Заковывают преступников. А они будут учиться в нашей школе. Кроме того, они дали мне честное слово, что не убегут, если с них снимут наручники.

— Неужели? — Лафайет с подозрением посмотрел на брата с сестрой, и ясно было, что оба не внушают ему доверия.

— Мы заключили договор. Они дали мне честное слово. Скажите ему, — обратился я к Уайтхедам.

— Ты дал слово, парень? — уточнил Лафайет у Найлза.

— Еще бы.

— Погодите, я сейчас. Схожу к сестре Поликарп. — И Лафайет направился к выходу.

— Слушайте, вы, фрукты, я могу вам помочь, если захотите, — перегнувшись через стол, быстро проговорил я. — Если нет — так и скажите, и духу моего здесь больше не будет.

Брат повернулся к сестре, и на моих глазах произошел обмен мнениями без единого слова. Старла сказала: «Нам нужно продержаться последний год, Найлз, и мы навсегда расплюемся с приютами». Больной глаз выглянул из-под прядки волос, и Старла взглядом пыталась убедить брата.

— Говори, что нам делать, Лео, — произнес Найлз.

— Поклянитесь, что не сбежите. Быстро, без дураков.

— Клянемся, — сказали они хором.

— Поликарп — дьявол, — продолжал я. — Садистка и психопатка. Отвечайте ей только: «Да, сестра. Нет, сестра». Маркизу — тоже: «Да, сэр. Нет, сэр». У него доброе сердце. Постарайтесь с ним поладить. И уберите это зверское выражение с лица. Трудно, что ли, раз в году улыбнуться? В этом месте можно выжить.

— Откуда ты знаешь? — спросила Старла.

— Когда мой брат умер, я начал дурить. И меня на пару лет засунули в психлечебницу. Пришлось шевелить мозгами, чтобы выбраться оттуда.

— Так ты ничем не лучше нас, такой же арестант, — заметил Найлз.

— Но к стульям меня как-никак не приковывали, приятель. Что за уродские куртки на вас?

— На спине надпись «Сирота», — ответил Найлз. — Сестра приказала сделать ее специально для нас. Мы ведь всегда сбегаем.

— Почему вы всегда сбегаете?

— Потому что у нас есть мама. И бабушка, — сказала Старла. — Они ищут нас.

— Откуда вы знаете?

— Да мы руки на себя наложили бы, если бы думали иначе, — ответил Найлз.

У меня за спиной раздался стук — открылась дубовая дверь. Я обернулся: маркиз Лафайет шествовал со связкой ключей. Он обошел вокруг стола и освободил сначала Старлу, потом Найлза. Оба потирали саднящие запястья.

У Лафайета было доброе сердце, но он озабоченно обратился ко мне:

— Меня выгонят, Лео, если они убегут. Я потеряю работу.

— У мистера Лафайета четверо детей, — пояснил я Найлзу и Старле. — Твоя жена по-прежнему на диализе, маркиз?

— Да, ей не лучше.

— Мы не убежим, мистер Лафайет, — сказала Старла.

— Говори за себя, — вставил брат.

— Заткнись, Найлз. Я говорю за обоих. Мы не лишим вас работы, мистер Лафайет.

— Я буду защищать вас, — пообещал Лафайет, оглянувшись на дверь. — Я могу быть вам полезен. — И он вышел в холл.

Когда я встал, тоже собираясь уходить, Старла неожиданно сказала:

— Пока, четырехглазый. Тебе никто не говорил, что у тебя уродские очки? Ты в них похож на пучеглазого жука.

От стыда я залился краской, потом пошел пятнами, отчего моя внешность стала еще более смешной. Отец передал мне по наследству застенчивость, меловую бледность кожи и склонность краснеть от шеи до кончиков волос в минуту смущения. Первый опыт того, что значит быть некрасивым, я получил еще в раннем детстве, но до сих пор не мог привыкнуть, когда ровесники тыкали в меня пальцем и дразнили. На этот раз моя реакция удивила меня самого — я расплакался, самым детским и нелепым образом, в полном противоречии с той покровительственной линией поведения, которую избрал в отношении новых знакомых. Мне хотелось убежать и спрятаться и самому никогда не видеть собственного лица.

И тут Старла удивила меня еще больше: она тоже расплакалась. Она плакала оттого, что обидела меня. Я думаю, тут она впервые и разглядела меня.

— Прости, Лео, прости. Вот так каждый раз. Ничего не могу с собой поделать. Так происходит каждый раз, стоит кому-нибудь обойтись со мной по-человечески. Я говорю ему что-нибудь обидное, гадость, которую нельзя простить. Что-нибудь ужасное, злое. Просто я не верю, что люди могут относиться ко мне хорошо. И я нарочно говорю что-то такое, чтобы они меня возненавидели. Скажи ему, Найлз. Ведь со мной всегда так, правда?

— Да, с ней всегда так, Лео, — подтвердил Найлз. — Она не хотела тебя обидеть.

— Посмотри. — Она отбросила длинную челку со лба. — Посмотри на мой левый глаз. Смотри-смотри, какая я уродина! Косоглазая сука! Я тебя обидела из-за того, что ты к нам отнесся по-человечески. А не был бы ты таким добрым, я тебе ничего и не сказала бы. Вот так всегда бывает, — недоуменно пожала она плечами, словно не в состоянии этот феномен объяснить.

Я снял очки и вытер стекла платком, потом промокнул глаза и постарался взять себя в руки. Надев очки, я сказал Старле:

— У меня есть знакомый окулист, хирург. Самый лучший в городе. Я попрошу, он тебя посмотрит. Вдруг с твоим глазом можно что-нибудь сделать.

— С чего это он станет ее смотреть? — спросил Найлз. — У нее же нет ни шиша.

— Ни гроша, — поправила Старла. — Перестань выражаться как деревенщина.

— Ни гроша так ни гроша. Все равно нет.

— Он замечательный человек, этот доктор.

— А ты откуда с ним знаком? Ты что, важная шишка? — спросил Найлз.

— Я развожу газеты и знаю всех, кто живет по моему маршруту. — Я посмотрел на часы. Меня ждали дела из материнского списка, с Уайтхедами пора было прощаться. — Мне нужно идти, но я попрошу отца, и он как-нибудь пригласит вас на обед. Хорошо? Я зайду за вами.

Такая простая вещь, как приглашение на обед, привела обоих в смятение. Найлз растерянно смотрел на сестру, и та проговорила мне вслед:

— Лео, прости меня. Мне стыдно за свои слова. Клянусь тебе.

— А я сегодня наговорил матери обидных слов, — признался я. — Теперь они просто вернулись ко мне. Бог восстановил справедливость.

— Лео! — окликнул меня Найлз.

— Что, Найлз?

— Спасибо тебе. — Он показал на запястье. — Ты пришел, мы были в наручниках, а уходишь — мы без них. Мы с сестрой не забудем этого никогда.

— До конца жизни не забудем, — подтвердила Старла.

— Да что тут такого?

— К нам до сих пор мало кто относился по-человечески, — ответил Найлз.


Я не спеша возвращался домой на велосипеде и поздравлял себя с тем, что проявил какую-никакую дипломатическую сноровку в обращении с сестрой Поликарп и неуправляемыми сиротами. Я опережал на час составленный для себя график. Я задумался о кексах, которые должен был испечь для новых соседей. Мать заказала шоколадные кексы, но я склонялся в пользу рецепта в чарлстонском духе, из местных кулинарных секретов. Заводя в гараж свой «швинн», я удивился, увидев материнский «бьюик» старой модели возле дома. Наш дом отец построил собственными руками в 1950 году. Дом не отличался никакими архитектурными изысками, простое строение с двумя этажами и пятью спальнями, которое многие чарлстонцы считали самым некрасивым зданием в исторической части города.

— Привет, мать! — крикнул я через весь дом. — Что делаешь?

Я обнаружил ее в кабинете, где она писала письмо своим каллиграфическим почерком: строчки напоминали ряды бусин. Как всегда, мать закончила начатое предложение и лишь потом подняла взгляд.

— Обычно День Блума проходит тихо и спокойно, но сегодня дела наваливаются одно за другим. Мне только что позвонила сестра Поликарп, она сказала, что ты нашел общий язык с сиротами. Значит, один пункт из списка выполнен. Но у директора школы есть для тебя другие поручения.

— Да, я помню. Кексы для новых соседей и встреча с футбольным тренером в четыре часа.

— В повестке дня появился дополнительный пункт. Мы отправляемся в яхт-клуб. Оденься подобающим образом. Я имею в виду, прилично.

— Прилично, — повторил я.

— Да. Мы встречаемся с двумя старшеклассниками, которых исключили из школы «Портер-Гауд» сегодня утром. И с их родителями, разумеется. Я хочу, чтобы ты на первых порах позаботился о новичках. Но я категорически не хочу, чтобы ты с кем-либо из этих учеников сошелся близко. Ни с сиротами, ни с детьми из дома напротив, ни с детьми из «Портер-Гауд». Ни с сыном нового тренера. Они все запутались в собственных проблемах, а ты из своих только-только выпутался. С тебя хватит. Так что помочь помоги, а дружбу заводить не надо. Понял, Леопольд Блум?

— Пожалуйста, не называй меня так! — Я зажал уши руками и застонал. — Просто Лео и то звучит ужасно. Я умру со стыда, если люди узнают, что ты назвала меня в честь героя «Улисса».

— Я признаю, что заставила тебя прочитать «Улисса» слишком рано. Но я запрещаю тебе в этот день оскорблять величайшего писателя, когда-либо жившего на земле, и величайший роман, когда-либо написанный. Ты меня хорошо понял?

— Господи, ни один школьник в Америке не понял бы даже, о ком идет речь. Почему ты меня назвала в честь ирландского еврея, который жил в Дублине, да и то не жил никогда, если по правде?

— Леопольд Блум живее любого человека, которого я знаю. Твой отец не в счет, разумеется.

— Вот и назвала бы меня в честь отца, я был бы очень рад.

— Я не сделала этого, потому что твой отец знал, что я законченный романтик, а к законченным романтикам любимые мужчины крайне снисходительны и многое им позволяют. Они понимают величие наших сердец. Например, твой отец сперва возражал, когда мы назвали твоего брата Стива в честь…

Мать замолчала, ее глаза наполнились слезами, когда она упомянула сына, чье имя редко произносили вслух в этих стенах после его смерти. Нахлынули воспоминания и лишили мать способности говорить, но она фактически призналась, что отец, оказывается, не хотел называть первенца в честь Стивена Дедалуса, и ей пришлось прибегнуть к своему дару убеждения. Она могла бы убедить моего доброго, безответного отца назвать сына хоть Гитлер, хоть Сталин, приди ей в голову такая фантазия. Отец был податливее глины в ее руках, и она вылепила из него в соответствии со своими представлениями идеального мужа задолго до того, как я появился на свет.

Я искал подходящих слов, чтобы извиниться перед ней за свою вспышку, но слова смешались в голове и кружились беспорядочно, как стайка мотыльков. Я мечтал о том дне, когда смогу сказать ей все, что думаю, и в нужный момент слова сами придут на ум, но сейчас был явно не тот момент.

Средоточием нашей семейной жизни являлась неимоверная гордость, которую испытывала мать, заслужив признание как исследователь Джойса. Она получила от Католического университета степень доктора за совершенно нечитабельную — я однажды проверил — диссертацию «Католическая мифология и тотемизм в романе Джеймса Джойса „Улисс“». Диссертация была напечатана издательством Университета Пердью[17] в 1954 году. Каждый год мать читала курс по Джойсу для дипломников Чарлстонского колледжа, который активно посещали и высоко ценили бледные, как поганки, студенты. Трижды она делала доклады по Джойсу и приводила в восторг ученых-джойсоведов, которые не могли не признать за ней глубины проникновения в творчество писателя и проницательного постижения мельчайших намеков, искуснейшим образом спрятанных в тексте и связанных с католическим детством Джойса. Именно моя мать додумалась сопоставить месячные Молли Блум с кровавым потом на лице Спасителя во время несения Креста, чем снискала немеркнущую славу среди своих невменяемых коллег. Множество раз мы с отцом готовили специальное джойсовское меню для угощения видных джойсоведов, которые приезжали в Чарлстон посидеть у ног моей матери и обменяться высокопарно-бессмысленными мнениями о своем кумире. В глубине души я надеюсь, что отец научил меня готовить и привлек к кулинарным хлопотам, чтобы мы вместе могли избежать убийственных вечеров, когда академики являлись в наш дом беседовать о Джойсе и ни о чем, кроме Джойса.

Мать сложила бумаги в портфель и дала мне ценное указание:

— Имей в виду, молодой человек, у тебя множество дел. На глупости времени нет.

— Да, охранники банков могут спать спокойно. Им ничего не угрожает. По крайней мере, сегодня.

— Ты перенял манеру шутить от отца. У всех твоих шуток отцовский стиль. Тебе следует быть оригинальнее. Что вы с отцом собираетесь приготовить на праздничный пир?

— Секрет.

— Хотя бы намекни.

— Куриные ножки по-флорентийски.

— Еще одна шутка в отцовском стиле. Чувство юмора ты, несомненно, позаимствовал у него. Вот я ни разу в жизни не сказала ничего смешного. Считаю это пустой тратой времени. Словоблудием. Мне пора идти, пока, дорогой.

Я отправился на кухню, надо было заняться кексами. В нашей семье, в отличие от прочих, кухня находилась в компетенции отца, он здесь царил. Вся домашняя еда, которую когда-либо вкушало наше семейство, была приготовлена руками Джаспера Кинга. Мы, сыновья, сколько я себя помню, всегда помогали ему, как заправские поварята. Мать появлялась на кухне только потому, что там был выход в гараж. По-моему, она ни разу не включила плиту, не разморозила холодильник, не наполнила солонку, не вылила скисшее молоко и вряд ли знала, где находится шкафчик со специями, а где хранится масло. Отец не только готовил, он стирал и гладил белье, содержал в идеальной чистоте ванную и туалет и вел домашнее хозяйство с ловкостью, которая меня изумляла. С годами он научил меня всем премудростям по части жарки, варки, выпечки, и мы не осрамились бы даже перед коронованной особой.

Я открыл книгу «Чарлстонская кухня», купленную отцом в тот день, когда меня отвезли в больницу Святого Франциска, и нашел страницу с рецептом кунжутных вафель, предоставленным миссис Густав Максвелл, в девичестве Лизеттой Симонс. Мы с отцом испробовали почти все рецепты из этой редчайшей книги, составленной по инициативе Лиги молодых христиан и изданной при всеобщем одобрении в 1950 году. Каждый раз, готовя по рецептам из «Чарлстонской кухни», мы с отцом имели бешеный успех, а уж кунжутные вафли были вне конкуренции. Я начал с обжарки кунжутного семени на толстостенной сковороде. Потом растер два стакана коричневого сахара с пачкой несоленого масла. Добавил стакан белой муки, смешанной с пекарским порошком и щепоткой соли, вбил свежее яйцо — отец покупает их на ферме близ Саммервилла. Когда кунжутные семечки приобрели коричневый цвет, зазвонил телефон. Я выругался про себя. Ругаться мне было строго запрещено, в этом сходились оба родителя, они мечтали воспитать сына, который не в состоянии произнести слово «дерьмо». «Сына без дерьма», если можно так выразиться.

— Добрый день. Это квартира Кингов, — произнес я в трубку. Южное происхождение делает галантность непринужденной.

— Могу я поговорить с сестрой Мэри Норбертой? — спросил незнакомый женский голос.

— Мэри Норбертой? Простите, вы ошиблись. Такая здесь не живет.

— Простите, молодой человек. Думаю, это вы ошибаетесь. Мы с сестрой Норбертой вместе проходили послушание в ордене Святого Сердца много лет назад.

— Моя мать — директор школы. Моей школы. Я уверяю вас, вы ошиблись номером.

— А вы, должно быть, Лео. Ее младший сын.

— Да, мадам. Я Лео, ее сын.

— Вы очень симпатичный молодой человек. Только очки вас портят. Советую их снимать, когда папа вас фотографирует.

— Он фотографирует меня всю жизнь. Я даже плохо помню, как он выглядит, — его лицо всегда скрыто за фотоаппаратом.

— Ваша мама гордится вашим остроумием. Вы унаследовали его по отцовской линии.

— Откуда вам это известно?

— Ах, я, кажется, не представилась? Я сестра Мэри Схоластика. Звоню, чтобы поздравить вашу маму с Днем Блума. Вы, наверное, много раз слышали мое имя?

— Простите, не припоминаю, сестра Схоластика.

— Неужели мама не рассказывала вам о своей жизни в монастыре?

— Никогда.

— О боже. Надеюсь, я не раскрыла семейную тайну?

— Не уверен. Вы хотите сказать, что мы с братом незаконнорожденные?

— Ах, боже мой, нет! Мне надо прополоскать рот. Такое чувство, будто съела тапочку. Так она вас воспитывает в феминистском духе? Она хвастается, что в феминистском.

Моя мать действительно этим хвасталась всегда и везде.

— Боже правый! — прошептал я. — Вы на самом деле знакомы с моей матерью. Как вы ее назвали: сестра Норберта?

— Самая красивая монахиня из всех, кого я видела. Из всех нас, точнее говоря. В своем одеянии она напоминала ангела! Она будет позже?

— Я могу вам дать номер ее рабочего телефона.

Закончив разговор, я был в такой ярости, что с трудом себя контролировал. Но все же закончил стряпню: добавил в тесто ваниль и кунжутные семечки, кофейной ложкой выложил тесто на противень, покрытый алюминиевой фольгой, и поставил его в духовку на слабый огонь. Только после этого я набрал номер телефона матери.

Когда она сняла трубку, я сказал:

— Раньше я называл тебя матерью. А теперь оказывается, что ты сестра Норберта.

— Это одна из твоих шуток?

— Тебе виднее, мама дорогая, шутка это или нет. Я готов на коленях молиться перед святым Иудой, покровителем всех отчаявшихся, чтобы это оказалось шуткой.

— Кто тебе это сказал?

— У нее еще более идиотское имя, чем Норберта. Сестра Схоластика.

— Ей запрещено звонить мне домой.

— Но сегодня же День Блума, мамочка! — В моем голосе была далеко не одна капля сарказма. — Ей не терпелось поздравить тебя.

— Она была пьяна?

— Мы разговаривали по телефону. Запаха не уловил.

— Немедленно оставь этот тон, молодой человек. Я требую.

— Да, сестра. Повинуюсь, сестра. Простите, сестра.

— Я не делала из этого секрета. На моем комоде стоит фотография. Я снялась с родителями и твоим отцом. Посмотри на нее.

— Почему нельзя было просто сказать мне? И не хвастаться на каждом углу, какая ты феминистка.

— Ты всегда был странным ребенком, Лео. Стив прекрасно знал, что я была монахиней. Но ты совсем другой, с тобой очень трудно. Не знаешь, как к тебе подойти.

— Мне потребуется время, чтобы свыкнуться с этой мыслью. Как-никак не каждый день парень узнает, что его мать — профессиональная девственница.

— Мое послушание очень много дало мне, — резко подытожила она и сменила тему, уйдя от разговора, что было для нее нехарактерно. — Ты испек кексы для новых соседей?

— Пеку. Не кексы, а вафли. Их нужно будет еще остудить.

— Не опаздывай. Ланч в яхт-клубе. В четыре часа встреча с тренером. И еще, Лео. Я горжусь тем, что воспитала тебя в феминистском духе.

— Ничего удивительного, что во мне видят ненормального. Я продукт воспитания монахини, — неожиданно для себя брякнул я.


Было уже три часа, когда я вынул вафли из духовки. В кухню вошел отец с двумя сумками продуктов.

— Кунжутные вафли? — Он потянул носом. — Не помню, чтобы они упоминались в «Улиссе».

— Это не для праздничного пира. Это для новых соседей. Поселились через дорогу, помнишь?

— А теперь папа должен поцеловать самого славного мальчика на свете! — поставив хозяйственные сумки на прилавок, сказал Джаспер Кинг.

Я застонал, понимая, что сопротивление бесполезно. Отец поцеловал меня в обе щеки, как научился в Италии во время Второй мировой войны. Всегда, когда я был маленький, отец находил предлог, чтобы поцеловать нас с братом в обе щеки. Подросши, мы со Стивом усвоили манеру стонать, когда он к нам наклонялся.

Очень осторожно я уложил вафли в круглую жестянку из-под соленых орешков, предварительно отведав одну, чтобы проверить, можно ли моей стряпней угощать новых соседей. Оказалось, вполне.

— Пойду отнесу соседям, — доложил я отцу. — Между прочим, звонила сестра Схоластика.

— Надо же, сто лет ничего не слышал о ней.

— А ты с ней знаком? — спросил я, обходя стороной тему монашеского прошлого моей матери.

— Конечно, я знаком со Схоластикой. Она была подружкой невесты на нашей с мамой свадьбе. Кстати, я встретил судью Александера с Брод-стрит. Он сказал, что твой инспектор по пробации очень тебя хвалит. Я ответил, что ты стараешься.


Фургон уже уехал, когда я пересек улицу и подошел к дому семьи По. Жестянка с вафлями согревала мне руки, Я поднялся по ступенькам дома XIX века, нуждавшегося в косметическом ремонте. Я дважды постучал в дверь, услышал шаги босых ног. Дверь открылась, и я впервые увидел Шебу По, которая после приезда в Чарлстон стала его первой красавицей. С кем бы я потом ни говорил, все — и мужчины, и женщины — навсегда запомнили момент, когда впервые увидели эту нереальную, сказочную, белокурую красоту. Нужно признаться, что вообще-то мы в Чарлстоне избалованы красотой. Чарлстон славится прелестью своих утонченных и прекрасно воспитанных уроженок. Но высокая фигура Шебы в дверном проеме, ее облик пробудили во мне такое вожделение, что я едва не впал в один из смертных грехов — такие мысли пронеслись в моей голове при виде ее. Это не было простым восхищением женской красотой — охваченный то ли негасимой жаждой, то ли неутолимым голодом, я почувствовал себя так, словно на меня навели порчу. Ее зеленые глаза поглотили меня, но я успел заметить на щеках золотистые веснушки.

— Привет! — сказала она. — Меня зовут Шеба По. Теперь я буду жить в этом доме. Сзади крадется мой брат Тревор. Он напялил мои балетные туфли.

— Очень мило, я надел свои!

Тревор возник рядом с сестрой, и я онемел при виде его: лицом и фигурой он походил на эльфа. Он был, пожалуй, еще прекрасней сестры, хоть это уже, наверное, противоречит законам природы…

— Ничего, успокойся, — обратил внимание на мою немоту Тревор. — Шеба на всех так действует. Я тоже произвожу впечатление, но совсем по другой причине. Сколько раз я играл Маленького принца, сосчитать не могу.

— Я испек для вас кое-что, — сказал я, ошеломленный. — Поздравляю с новосельем. Это кунжутные вафли, чарлстонское лакомство.

— Как ты думаешь, имя у него есть? — обратился Тревор к сестре, как будто меня не было в комнате.

Мне вспомнился сегодняшний разговор с сиротами, который начинался примерно так же.

— Меня зовут Лео Кинг, — спохватился я.

— Из тех самых Кингов? В честь которых названа Кинг-стрит?[18] — спросила Шеба.

— Нет, я не имею отношения к знаменитым чарлстонским Кингам. Я просто Кинг.

— Как приятно познакомиться с просто Кингом, — улыбнулась Шеба, взяла коробку с вафлями и передала брату. Затем пожала мне руку, озорно и кокетливо — ведь она была неотразима.

Вдруг из глубины дома послышались неровные, спотыкающиеся шаги — словно собака ковыляла на трех лапах. Я насторожился.

— Кто там? — раздался странный, вроде бы женский голос. Появилась прелестная, уменьшенная копия брата и сестры, и встала между ними. — Что вам надо? Счет за перевозку нам уже отдали.

— Грузчики давно уехали, — сказал Тревор.

— Он принес нам вафли, мама, — пояснила Шеба, в голосе ее появились тревога и напряжение. — Сделаны по старинному местному рецепту.

— Из «Чарлстонской кухни», — добавил я. — Это местная поваренная книга.

— Моя тетушка дала один рецепт в эту книгу, — с ноткой семейной гордости объявила женщина заплетающимся языком, и я понял, что она просто-напросто пьяна.

— Какой же? Я могу приготовить для вас.

— Называется «Креветки к завтраку». Мою тетушку звали Луиза Уэйли.

— Я часто готовлю это блюдо. Мы называем его «Пряные креветки» и подаем с кашей.

— Ты готовишь? Какие педерастические наклонности. Вы с моим сыном споетесь.

— Может, ты пойдешь к себе, мама? — предложила Шеба, впрочем, очень вежливо.

— Если ты, Лео, со мной подружишься, для моей мамы это будет как нож в сердце, — откликнулся Тревор.

— Ну, Тревор, мама просто пошутила, — сказала Шеба, ведя мать обратно, в дальние комнаты.

— Пусть так.

— Не угодно ли вам подписаться на «Ньюс энд курьер»? — спросил я в спину удаляющейся миссис По. — Сейчас действует специальное предложение для новых подписчиков: первая неделя бесплатно, кроме воскресного приложения.

— Хорошо, подпиши нас, — ответила она. — А еще нам нужны молоко и яйца. Как у тебя насчет этого?

— Я передам молочнику. Его зовут Реджи Шулер.

Вернулась Шеба и сказала с подчеркнутым южным акцентом:

— Просто не знаю, что бы делала мисс Евангелина, моя мать, если бы не милость первого встречного козла.

Я расхохотался, пораженный грубостью, исходящей из столь прекрасных уст, и весьма рискованным намеком на Теннесси Уильямса.[19] Брат, в отличие от меня, не пришел в восторг от выходки сестры и обрушился на нее с порицанием:

— Шеба, давай сперва обзаведемся хоть парочкой друзей, а уж потом покажем, какое мы дерьмо. Моя сестра просит прощения, Лео.

— Вот уж ничуть, — произнесла Шеба, гипнотизируя меня взглядом.

Ее южный акцент был ярко выраженным, но не имел никакого отношения к Чарлстону. У брата манера говорить была весьма изысканной, но я затруднялся определить ее связь с какой-либо местностью, разве что с Западом.

— Мое природное обаяние покорило Лео. Правда ведь, кунжутная вафелька? — Шеба открыла коробку и взяла одну вафлю, другую подала Тревору.

Неожиданное возвращение матери застало нас врасплох.

— Ты еще не ушел? Забыла, как тебя зовут, молодой человек.

— Не думаю, что я вам представился, миссис По. Меня зовут Лео Кинг. Я живу в кирпичном доме через дорогу.

— Мне он показался невыразительным.

— Отец построил его до того, как начала работать Архитектурная комиссия. Большинство чарлстонцев считают наш дом ужасным.

— Но твоя фамилия — Кинг. Кинг-стрит. Ты из тех самых Кингов, я полагаю.

— Нет, мадам. Мы просто Кинги. Не из тех самых. Я уже объяснил вашим детям.

— Значит, ты познакомился с моими чудными детками. Педик и шлюшка. Неплохо для одной семьи, как ты считаешь? И подумать только, ведь я принадлежу к чарлстонской аристократии. К кругу Барневеллов, Смитов, Синклеров и выше. Берите гораздо выше, мистер Просто Кинг. В моих венах течет кровь основателей колонии. Но дети, дети ужасно огорчают меня. Они отравляют все, к чему прикасаются.

Миссис По оборвала свой монолог, который представлял экскурс в генеалогию пополам с сетованиями, и допила остатки из граненого стакана. Потом она прижалась носом к прозрачной двери веранды и призналась:

— По-моему, я сейчас пукну.

Она не пукнула, вместо этого она упала, прямо мне на руки. Я подхватил ее, пошатнулся, но удержал равновесие и повел ее прочь с веранды, где она чуть не расшиблась. Шеба и Тревор вскрикнули, потом бросились ко мне, и мы сообща втащили их мать на второй этаж, в спальню. Мебель, мимо которой мы проходили, была новой, только что распакованной, и являла собой дешевую подделку под старину, в том числе и кровать, на которую мы уложили миссис По, — творение в плантаторском стиле. Близнецы, казалось, были подавлены тем, что я стал свидетелем унизительной сцены. Зато я чувствовал себя героем — как-никак спас их мать, не дал ей расквасить нос о пол веранды и вовремя унес подальше от чужих глаз, пока соседи ничего не увидели и не разнесли по улице.

Когда мы спускались по лестнице обратно, Шеба сжала мою ладонь и попросила почти умоляюще:

— Лео, пожалуйста, не рассказывай никому о том, что видел. Нам остался последний год в школе. Мы уже так нахлебались, если б ты знал.

— Никому ни слова, — пообещал я от всей души.

— Это наша четвертая школа за время учебы в старших классах, — добавил Тревор. — Соседи нас долго не выдерживают. Мама способна и не на такое.

— Я даже родителям ничего не скажу. Им особенно не надо ничего знать. Моя мать — директор вашей новой школы. А мой отец будет преподавать вам физику в этом году.

— Надеюсь, ты не расхочешь дружить с нами после того, что случилось, — сказала Шеба со слезами на глазах.

— Я никогда не расхочу дружить с вами. Что бы ни случилось.

— Тогда мы расскажем тебе немного правды. Для начала, — сказал Тревор. — Мать родом из Джексона, штат Вайоминг. Последний штат, в котором мы жили, — Орегон. В матери нет ни капли чарлстонской крови. Об отце тебе лучше не знать. А моя сестра — самая лучшая актриса в мире.

Тут Шеба, к моему удивлению, перестала плакать, вытерла глаза и улыбнулась самой обворожительной улыбкой.

— Да, но это тоже секрет. Только между нами, — заявила она.

— Я не скажу никому ни слова, — повторил я свое обещание.

— Ты просто ангел, — произнесла уже совершенно спокойная Шеба По и нежно поцеловала меня.

Впервые девушка поцеловала меня в губы. После этого в губы же и так же нежно поцеловал меня Тревор, чем огорошил еще больше.

Я спустился с крыльца, потом оглянулся, не желая расставаться с близнецами, и проговорил:

— Ничего не произошло. Так и будем считать.

— Кое-что все-таки произошло, маленький газетчик, — ответил Тревор и ушел в дом, но его сестра задержалась.

— Пока, Лео Просто Кинг. Это хорошо, что мы с тобой соседи. И все-таки не спеши влюбляться в меня только потому, что я ужас как мила. Не верь мне, малыш.

— Ты можешь быть ужасна, как смертный грех, отвратительна, как исчадие ада. Я все равно уже влюбился в тебя. — Я переждал несколько ударов сердца и закончил: — Малышка.

Домой я летел, думая о том, что никогда в жизни не говорил подобных слов девушке. Я вообще в первый раз флиртовал с девушкой. Меня словно подменили — впервые меня поцеловали и девушка, и юноша, и домой я вернулся совсем другим человеком.

Глава 3 В яхт-клубе

Был дневной час, когда всепожирающее чарлстонское солнце жарило на полную катушку, а воздух был так влажен, что я пожалел о том, что у меня нет жабр за ушами. Я вошел в большой обеденный зал яхт-клуба, дабы присутствовать на ланче, как повелела мать. Яхт-клуб был убран плюшем, но весьма потертым, и требовал ремонта. Что касается меня, то, спускаясь по лестнице под презрительными взглядами основателей клуба, я чувствовал себя как человек, который ступает на вражескую территорию, где таится немая угроза. Основатели клуба взирали на меня с портретов, их лица были перекошены по вине неумелого художника. Чарлстонский портретист придал столпам города, расположенного в междуречье Эшли и Купера, такой вид, будто им зараз приспичило и посетить зубного врача, и принять слабительное. В начищенных до блеска ботинках я ступал по восточным коврам и озирался в поисках швейцара в униформе, который проводил бы меня в святая святых клуба. Но те немногие служители, что мне встречались, не обращали на меня никакого внимания. Я приближался к столикам, из-за которых доносилась приглушенная болтовня обедающих. За окнами блестел Купер, в неподвижном воздухе подрагивали паруса яхт, словно крылья бабочек. Я без труда мог представить себе крепкие выражения, которыми скучающие от безделья матросы кроют безветренную погоду. Перед тем как войти в обеденный зал, я перевел дух и попытался вообразить, какая роль уготована во время обеда мне. Чарлстон производил на свет аристократов столь утонченных, что они могли учуять запах инородных хромосом безродного бродяги из подмышек вспотевшего Равенеля, играющего в теннис. В этом городе и в этом клубе прекрасно знали, кто свой, а кто чужой, а я никак не тянул на своего. И прекрасно понимал это.

Отец встал из-за стола и через весь зал помахал мне. Идя по залу, я чувствовал себя как козявка в носовом платке, которую вынули из носа и внимательно рассматривают. Но я приметил и то, что в безветрие вода в реке приобрела зеленый, почти бирюзовый оттенок и отбрасывает на потолок отсветы, которые перебегают от люстры к люстре, словно волны.

За столиком, к которому я подошел, атмосфера была не слишком веселая, так что мое появление встретили с радостью.

— Это наш сын, Лео Кинг, — представил меня отец. — Лео, это мистер Чэдуорт Ратлидж и его жена Гесс. Рядом с ними мистер Симмонс Хьюджер и Поузи Хьюджер.

Я пожал руки взрослым и оказался лицом к лицу с тремя особями примерно моего возраста. Знакомство с ровесниками всегда меня пугало больше, чем со взрослыми. Сидя как раз напротив сверстников, я испытывал дикую неловкость под их любопытными взглядами. Но это уж мои собственные проблемы, и молодежь, сидевшая напротив, ни в чем не виновата.

— Сын, — обратился ко мне отец, — молодой человек, который сидит напротив тебя, это Чэдуорт Ратлидж-десятый.

Я наклонился через стол и пожал Ратлиджу-десятому руку.

— Десятый? — не удержавшись, переспросил я.

— Десятый. У нас очень старый род, Лео. Очень, — ответил Чэдуорт-младший.

— А прелестная девушка рядом с ним — его подруга, Молли Хьюджер, с родителями которой ты уже познакомился, — добавил отец.

— Привет, Молли, — пожал я руку и ей. — Приятно познакомиться.

Мне и вправду было приятно: Молли Хьюджер выглядела так, что сомнений не оставалось: на балу дебютанток она затмит всех.

— Привет, Лео, — ответила она. — Похоже, мы будем учиться в одном классе.

— Тебе понравится в «Пенинсуле». Это хорошая школа, — ответил я.

— Другая девушка — Фрейзер Ратлидж, — продолжал знакомить нас отец. — Она играла в юниорской команде за «Эшли-Холл». Сестра молодого Чэда и лучшая подруга Молли.

— Фрейзер Ратлидж? — удивился я. — Из баскетбольной команды?

Девушка смутилась так сильно, что ее фарфоровая кожа порозовела. Волосы у нее были блестящие, фигура крепкая и сильная, плечи широкие, она излучала здоровье, напоминая олимпийца на отдыхе. Во время матча, который я видел в прошлом году, она вела себя как львица. Фрейзер кивнула мне, потупив взгляд.

— Я видел вашу игру с «Портер-Гауд», — сказал я. — У тебя было тридцать очков и двадцать подборов. Ты играла великолепно, просто великолепно!

— Да, она мастер, — подтвердил ее отец Уорт Ратлидж, — «Эшли-Холл» без нее не выиграет ни одной игры.

— Фрейзер у нас парень в юбке, — добавила Гесс Ратлидж. — Она крутила «колесо» на пляже, на острове Салливан, когда ей не исполнилось и двух лет.

— «Колесо» она крутит здорово. Но не романы, — вставил слово ее брат.

— Оставь Фрейзер в покое, — ровным голосом сказала Молли своему приятелю.

— А вы любите спорт? — Я адресовал вопрос Чэду с Молли.

— Я плаваю на яхте, — ответила Молли.

— А я стреляю уток, оленей, охочусь с гончими, — сказал ее приятель. — Ну и под парусом тоже, конечно, хожу, потому что вырос в этом клубе. В «Портер-Гауд» играл немного в футбол.

— Утром мы записали Чэда и Молли в класс, — обратилась моя мать ко мне. — Я полагаю, Лео, что ты сможешь ответить на любые вопросы о школе «Пенинсула», которые у них возникнут.

Как всегда, когда нервничаю, я снял очки и начал протирать их платком. Зал расплылся, лица на другой стороне стола размыло. Я снова надел очки.

— Как мило с вашей стороны, что вы сразу откликнулись на нашу просьбу и пришли сюда. Я правильно расслышала — вас зовут Ли? — спросила миссис Ратлидж.

— Нет, мэм. Лео.

— Я подумала, может, вас назвали в честь генерала Ли. Имя Лео нечасто встречается. В честь кого вас назвали?

— В честь дедушки, — торопливо ответил я.

Папа хихикнул, мать смерила меня убийственным взглядом, словно грозясь разоблачить подлое вранье насчет происхождения моего имени.

— Как кормят в столовой, Лео? — спросила Молли.

Я перевел взгляд на эту очаровательную, недостижимую девушку того сорта, который как бы сам собой, без всяких усилий, выводится в домах чарлстонского высшего общества. Их кожа и волосы словно излучают свет. Как будто для их изготовления использовали перламутровые створки раковин-жемчужниц и гривы породистых легконогих лошадок. Молли была так хороша, что, глядя на нее, любой чувствовал себя горбатым бегемотом.

— Как во всех столовых — отвратительно. Все только и делают, что девять месяцев в году ругают столовскую еду.

На другом конце стола серьезный и основательный Уорт Ратлидж хлопнул в ладоши.

— Хорошо, давайте вернемся к делу, ради которого мы собрались. Я взял на себя смелость и сделал заказ за всех, чтобы сэкономить ваше драгоценное время.

Он позиционировал себя как человека действия и не стал ждать, когда последуют другие предложения. Его очень бледная жена кивнула в знак согласия. По лицу отца Молли можно было заключить, что он страдает из-за собственной слабости. Миссис Хьюджер тоже кивнула, странно копируя жену мистера Ратлиджа.

— Утро выдалось напряженное, — продолжал Уорт Ратлидж. — Как вы думаете, мы ничего не упустили? Не хотелось бы, чтобы у детей возникли какие-то проблемы.

— Думаю, мы обо всем позаботились, — ответила моя мать, заглядывая в список, лежащий рядом с ее тарелкой.

Между тем официант в белой куртке принес несколько корзинок, доверху наполненных булочками, сухариками, зерновыми хлебцами. В стаканы налили воду, на столе появились различные напитки. Мои родители пили холодный чай, а мистер Ратлидж — мартини с тремя крошечными луковками, нанизанными на зубочистку. Они походили на сморщенные головы альбиносов. Остальные пили «Кровавую Мэри», каждый бокал был украшен стеблем сельдерея без листьев.

— Так, медицинскую страховку мы обсудили, пропуск без объяснения причин тоже, — просматривая список, бубнила моя мать. — Еще школьная форма, наказание за пронос алкоголя и наркотиков на территорию школы, поездка на каникулах. Право выбора дополнительных занятий и факультативов.

— Скажите, доктор Кинг, — вдруг резко оборвал ее Уорт Ратлидж, — с какой целью вы опять упомянули о наркотиках?

Симмонс Хьюджер, тихий человек, который до сих пор едва ли слово произнес, сказал:

— Ради бога, Уорт, перестань. Все мы здесь собрались из-за наркотиков. Детей поймали с ними и выгнали из «Портер-Гауд». Доктор Кинг по доброте своей пошла нам навстречу.

— Тут какое-то недоразумение, Симмонс. — В голосе Уорта послышалась ирония. — Я уверен, что не задавал тебе никаких вопросов. Я обращался к доктору Кинг. Могу я рассчитывать хотя бы на твое молчание, если уж не на поддержку?

— Доктор Кинг проверяет свой список, — ответил Симмонс. — Ты спросил ее, не упустили ли мы чего-то. Она отвечала на твой вопрос, вот и все.

— В мое время мы просто напивались и валяли дурака, — включилась в разговор миссис Ратлидж. — А в наркотиках я ничего не понимаю. Если Молли и Чэд хотят повалять дурака, можно же поехать в загородный дом и там напиться в стельку. Потом проспаться и наутро вернуться домой, никто ничего и знать не будет.

— Гесс, если ты не против, — возразил Симмонс, — то мы предпочли бы, чтобы наша Молли не напивалась в стельку и ночевала у себя дома, а не в вашем загородном доме.

Пока продолжалась эта сдержанная перепалка, я наблюдал, как Уорт Ратлидж допил мартини и снял зубами луковки с зубочистки. Сию минуту, без всякого звука или жеста с его стороны, перед ним появился еще один мартини. Официант начал разносить тарелки с крабовым супом, и тут разговор коснулся меня.

— Слушай, Лео, ты ведь, кажется, имел серьезные неприятности из-за наркотиков, когда был помладше? — Своим вопросом Уорт Ратлидж сразу изменил атмосферу за столом.

— Прекрати, Уорт, — попросила жена. — Умоляю тебя.

— Мне кажется, мы сегодня собрались не ради того, чтобы обсуждать моего сына, — сказал папа.

Я, как никогда раньше, оценил его способность сохранять спокойствие под обстрелом.

— Я просто спросил у Лео. Что тут такого? По-моему, в нашей ситуации это вполне естественный интерес. Может, ты дашь нашим детям парочку советов, Лео? Как тебе удалось исправиться? Я видел твое дело: у тебя нашли полфунта кокаина и выгнали из Епископальной ирландской школы. Вот я и подумал, тебе есть что посоветовать Молли и моему сыну.

— Нападать на ребенка! Тебе должно быть стыдно, Уорт, — заметил Симмонс Хьюджер.

— Я просто хочу, чтобы Лео поделился своим опытом. По-моему, он имеет прямое отношение к проблеме, из-за которой мы сегодня собрались.

— Хорошо, сэр. У меня нашли кокаин, обвинили в хранении наркотиков. Дали испытательный срок, который скоро заканчивается. Меня приговорили к общественным работам, и сейчас я работаю.

— Значит, ты согласен, что для Молли и моего сына еще не все в жизни потеряно? Верно, Лео? — Интонация мистера Ратлиджа пугала меня, я с трудом мог говорить.

— Еще суд назначил мне курс психотерапии. Осталось пару недель, а потом…

— Психотерапия? Так ты ходишь на промывку мозгов, Лео? — Мистер Ратлидж пристально смотрел на меня, игнорируя ледяное, угрожающее молчание моей матери.

— Да, сэр. Раз в неделю. Осталось совсем немного.

— Сынок, ты не обязан отвечать на вопросы мистера Ратлиджа. Твоя личная жизнь его не касается, — вмешался мой отец.

Мистер Ратлидж повернулся к нему.

— Позвольте не согласиться с вами, Джас-пер! — Имя моего отца он произнес с издевкой.[20]

Я знал, что папа переживает из-за своего имени и очень хотел бы, чтобы отца его матери звали иначе.

— Папа, что за тон у тебя, — проговорила Фрейзер, порозовев от стыда.

— Мне кажется, юная леди, вашего мнения тоже никто не спрашивал, — отрезал мистер Ратлидж.

— Она слышит по твоему тону, что ты сердишься, дорогой, — не без дрожи в голосе ввязалась в драку Гесс Ратлидж. — Ты же знаешь, как это ее огорчает.

— Весь день я унижаюсь ради сына, ради того, чтобы он мог поступить в хороший колледж, ради того, чтобы он вообще окончил школу ближайшей весной! — выпалил Ратлидж.

И тут подала голос моя мать:

— И кто же вас унижает, мистер Ратлидж?

— Да вы, мадам! Вы и ваш муж, школьный учитель, этот самый Джаспер. Ничего этого не было бы, если бы чертов хер — извините за латынь — директор «Портер-Гауд» не заартачился.

Мистер Ратлидж вошел в раж, его ярость взбудоражила его сына, привела в смущение жену и чуть не до слез довела дочь.

Симмонс Хьюджер попытался разрядить напряжение, но его слова опять прозвучали слабо и нерешительно:

— У наших детей неприятности, Уорт. А Кинги всей семьей хотят помочь нам в этой сложной ситуации.

— В «Портер-Гауд» не должны были выносить сор из избы. И мы не ползали бы ни перед кем на коленях, не умоляли принять из милости наших детей в паршивую бесплатную школу.

— Вы закончили, мистер Ратлидж? — спросила моя мать.

Официант пришел забрать тарелки с супом, к которому никто не притронулся.

— Пока да. Но это пока.

Чернокожие официанты описывали замысловатые пируэты вокруг стола, сервируя второе: тарелки с телятиной и горой овощного пюре на гарнир. Мы сосредоточились на еде, благодаря чему к концу обеда грозовая атмосфера немного разрядилась.

Когда тарелки унесли, Симмонс Хьюджер прокашлялся и сказал:

— Мы с Поузи от всей души благодарим вас, доктор Кинг, за то, что вы так профессионально решили все вопросы. Последние два дня нам пришлось сильно понервничать. Мы за всю жизнь не знали никаких проблем с Молли, поэтому этот случай застал нас врасплох.

— Я не подведу вас, доктор Кинг, — мягко сказала Молли.

— А я теперь совершенно другой человек, — добавил Ратлидж-младший. — Это послужило мне хорошим уроком, мадам.

— В роду Ратлидж мужчины на протяжении многих поколений вели разгульный образ жизни, — проворчал Уорт Ратлидж. — Это стало традицией, которая передается по наследству.

— Но это никак не отразится на вас, доктор Кинг, — прервала мужа Гесс Ратлидж. — Сын поклялся мне, что будет вести себя хорошо.

— Если он будет вести себя плохо, то их с Молли встречи не возобновятся и после того, как закончится срок ее наказания. Молли запрещено ходить куда-либо до конца лета, — сказал мистер Хьюджер.

— Ты наказана? — удивился Чэд. — За что?

— Нас задержали позавчера ночью, ты забыл? Разумеется, мои родители не в восторге от этого, — ответила Молли.

— Молодость дается человеку только раз, — снова заговорил мистер Ратлидж. — Пока ты молод, у тебя одна обязанность — прожигать жизнь, веселиться, сколько хватит сил. Дети не правы только в том, что попались. Все согласны со мной? Да или нет?

— Нет, нет и еще раз нет, мистер Ратлидж, — ответила моя мать. — Я думаю, что это самое большое родительское заблуждение.

— Ах, доктор Кинг, опять тон превосходства, желание унизить. Меня это раздражает, даже возмущает, чтобы не сказать больше. Выводит из себя. — Мистер Ратлидж одарил мою мать ядовитым взглядом. — Давайте просто сопоставим факты. Наших детей поймали с парой граммов кокаина. Конечно, они поступили плохо. Но вот перед нами сидит директор школы, у ее сына в свое время нашли полфунта кокаина, целую партию. И он до сих пор находится под надзором Чарлстонского суда по делам несовершеннолетних.

— Я уже не раз повторял, что мы собрались, чтобы помочь вашему сыну и Молли в сложной ситуации, — вмешался мой отец. Он распрямил спину, словно надел доспехи, которые гармонировали с его внутренним аристократизмом. — Я не предполагал, что вы намерены провести семинар, посвященный прошлому моего сына.

В комнате вдруг стало нечем дышать. Я сидел, опустив голову и уставившись взглядом в тарелку. Концентрация напряжения достигла взрывной точки. Отец Молли снова покашлял, но не нашел нужных слов в этот критический момент.

— Мой папа всего лишь хотел обратить ваше внимание на то, что мы с Молли дилетанты по сравнению с Лео, — произнес Чэдуорт-младший.

Я не знал, куда деваться от стыда, но понимал, что злобное хамство Чэда Ратлиджа получит заслуженный отпор со стороны одного из моих родителей, а может, и со стороны обоих.

Однако эту миссию взяла на себя Фрейзер Ратлидж, известная на весь Чарлстон баскетболистка. Именно она разорвала путы всеобщего замешательства, сказав:

— Замолчи, папа. Замолчи, Чэд. Вы только все испортите. И хуже всего будет Молли.

— Не смей так разговаривать с отцом! — прошипела Гесс Ратлидж сквозь тонкие губы.

— Что касается Молли, то ей хуже некуда. Она проведет взаперти все лето, — сказала Поузи Хьюджер.

— Вот как? — спросил мистер Ратлидж. — Забавно. Я точно помню, как мой сын говорил мне, что в следующие выходные они с Молли собираются на танцы в Фолли-Бич. Ты ведь говорил, сынок?

— Папе нельзя доверить ни одного секрета! — Чэд подмигнул присутствующим и показался вдруг очаровательным шалопаем, а не злодеем, которого я ощущал в каждом его взгляде, брошенном в мою сторону.

Его любезность была оборотной стороной наглости. Красавцем он, пожалуй, не был, но был прекрасно сложен и мускулист — чарлстонец до мозга костей.

— Ты никуда не пойдешь в выходные, — объявила Гесс сыну, видимо, понимая, сколь непривлекательно он выглядит в глазах моей не проронившей ни слова матери.

— Ах, мама! Я ведь не о себе заботился, а о сестричке — о нашей Мисс Мускулатура. Думал прихватить ее с собой. Может, там какой-нибудь незнакомец пригласил бы ее потанцевать.

Фрейзер с достоинством встала и, извинившись, сказала, что ей нужно выйти в дамскую комнату. Мне было невыносимо видеть страдания этой славной девушки, которая родилась в богатой и пустой семье и провинилась только тем, что не соответствует чарлстонскому эталону красоты. Я хотел встать и пойти за ней, но подумал, что буду странно выглядеть в дамской комнате. Слава богу, Молли Хьюджер и миссис Ратлидж сразу же встали из-за стола. Молли извинилась и, бросив уничтожающий взгляд на своего дружка, вышла вслед за подругой. Сама Молли с ее лицом и фигурой в полной мере соответствовала самым строгим требованиям, предъявляемым к чарлстонской девушке ее возраста. Всю жизнь она сможет прожить, ничего не делая, — выйдет замуж за Чэдуорта-десятого, родит ему наследников, станет президентом Лиги молодых христиан и будет возлагать цветы к алтарю Святого Михаила. Легко и непринужденно будет устраивать приемы для партнеров адвокатской фирмы мужа, сидеть в ложе театра на Док-стрит, благоустраивать особняк к югу от Брод-стрит. Я без труда представил всю жизнь Молли, пока она шла через зал, увлекаемая горячим сочувствием к обиженной подруге. Молли была красива, поэтому в ее судьбе для меня не было белых пятен. Но я представить не мог, как сложится жизнь Фрейзер, у которой удар мужской силы, мужские плечи и двадцать подборов мяча за матч. Ее будущее казалось туманным и, возможно, не таким уж счастливым. И тут я осознал, что к Молли меня тянет гораздо больше, чем к Фрейзер.

— Тебе не следует так говорить о сестре, Чэд, — справедливо и своевременно заметил Симмонс Хьюджер. — Ты пожалеешь об этом, когда станешь старше.

Мать Фрейзер вышла вслед за девушками.

— Я просто пошутил, мистер Хьюджер, — с покаянным видом ответил Чэдуорт-десятый. — А у нее совсем нет чувства юмора.

— Зато у нее есть чувствительность. Она очень чуткая девочка, — возразил мистер Хьюджер и повернулся к моим родителям: — Доктор Кинг, мистер Кинг! Спасибо, что помогли Молли и нашли для нас время. К сожалению, я вынужден покинуть вас, иначе опоздаю на встречу. Позвольте откланяться.

— Конечно-конечно, — кивнул мой отец. — Мы сообщим вам обо всем.

— Спасибо и тебе, Уорт, за обед, — обратился мистер Хьюджер к Чэдуорту-старшему.

Никто не придал значения ледяному молчанию моей матери во время этой кратковременной семейной драмы, разыгравшейся у нас на глазах. Мистер Ратлидж допустил тактическую ошибку, притянув мою историю с наркотиками, дабы оправдать поведение собственного сына. Но мистер Ратлидж был крупной чарлстонской акулой, и азарт в нем просыпался каждый раз, когда в воде пахло кровью.

Девушки вернулись в зал. Я вслед за отцом поднялся со стула, и мы стояли, пока леди не сели на стулья, которые для них выдвинули официанты в белых куртках, ринувшиеся с разных сторон.

— О! — воскликнул Чэдуорт-старший. — Что я вижу! «Возвращение на родину».[21] — Посмотрев на мою мать, он добавил: — Небольшая литературная реминисценция в вашу честь, доктор Кинг. По-моему, это Харди. Как его звали?

— Томас, — ответила мать.

— Я провел небольшое расследование и узнал, что докторскую диссертацию вы писали по Джеймсу Джойсу. Как там его роман называется, «Одиссея» или что-то вроде?

— Что-то вроде.

— Фрейзер хочет кое-что сказать нам всем, — объявила миссис Ратлидж.

— Простите, что я устроила сцену, — заговорила Фрейзер, глаза у нее припухли и покраснели. — Я также прошу прощения у папы и брата за то, что поставила их в неловкое положение при посторонних. Простите меня, папа и Чэд. Вы знаете, как я вас люблю.

— Конечно, золотко, конечно. Не только у тебя, у нас у всех нервы на пределе, — промолвил папа.

Моя мать нарушила молчание, которое хранила до сих пор:

— Мисс Ратлидж, я с большим интересом наблюдала сегодня за вами. И пришла к выводу, что вы необыкновенная девушка.

— Но я не должна была портить обед. — Фрейзер обвела взглядом присутствующих, глаза ее блестели. — Мне никто не давал права говорить.

— Вы имеете полное право говорить. Вы большая личность.

Все молчали, как рыбы, но молодой Чэд совершил оплошность: вздумал ответить на слова моей матери весьма неуместным в данной ситуации каламбуром.

— Еще какая большая! Вон у нее какие большие плечи, большие ноги, большие руки!

— Замолчите, молодой человек! — Моя мать встала из-за стола. — Закройте рот наконец.

— Не смейте так разговаривать с моим сыном, доктор Кинг! — взъярился Уорт Ратлидж. — А то как бы не пришлось вам изучать в газетах объявления о приеме на работу.

— Я зачислила вашего сына в свою школу. Возможно, инспектор не одобрит моего решения. Тогда он известит меня об этом, — вскипела в ответ моя мать.

— Если вы, доктор Кинг, придете ко мне в кабинет после обеда, мы позвоним вашему инспектору.

— Руководство школой «Пенинсула» осуществляется из моего кабинета, мистер Ратлидж, — отчеканила мать. — Согласна вас принять. Только предварительно запишитесь у секретаря.

Если бы сцена происходила не в Чарлстонском яхт-клубе, где солнце сияло на тончайшем фарфоре и столовом серебре, то Уорт Ратлидж, наверное, взорвался бы. Социальные противоречия, о которых прежде я лишь смутно догадывался, превратили в схватку мирный обед, устроенный из вежливости, в знак благодарности.

Напротив сидела потрясенная Молли Хьюджер и широко раскрытыми глазами смотрела на меня.

— Что, никогда так не веселилась, Молли? — спросил я.

К моему великому удивлению, все рассмеялись, кроме Чэда, его лицо оставалось каменным, несмотря на некоторую разрядку напряженности. Я превысил свои полномочия. Чэдуорт Ратлидж принадлежал к миру избранных, и какую бы роль он ни выбрал для себя, таким, как я, всегда отводилась роль массовки. Если он шутил, мне полагалось смеяться. Если он говорил серьезно, я должен был внимать с видом восхищенного идиота. Если Чэд делал заявление, то я, как глашатай, обязан был разнести его по городам и весям. Но в ту пору я еще плохо разбирался в распределении ролей.

Мать снова села за стол, и к собравшимся вернулось доброжелательное и деловое настроение. Обед быстро завершили ореховым пирогом и кофе. Так или иначе, аристократизм — и основа, и зыбкий песок, на которых строится вся социальная жизнь в Чарлстоне, — позволил провести финал обеда в мире и согласии. Все пожали друг другу руки на прощание и расстались.

Мы с родителями откланялись и вышли из Чарлстонского яхт-клуба. Невыносимая жара встретила нас за порогом. Мать поцеловала меня в щеку, что было для нее нехарактерно, и мы пошли в город, в сторону Ист-Бэй-стрит, подальше от яхт-клуба, в который нас никогда не примут.


Мне предстояла встреча с тренером Энтони Джефферсоном. Я вошел в спортивный зал, где стоял застарелый запах плесени, пота и сдутых мячей, футбольных и баскетбольных. С порога я видел, как тренер внимательно изучает содержимое плотного конверта — мое личное дело, понял я. Он погрузился в него, и по мере того, как вникал в новые детали моей биографии, три волнистые морщины на лбу у него становились заметнее. В ту пору я полагал, что стал-таки вполне достойным представителем «Пенинсулы», все же понимая, что планка, которую я поставил для себя, сильно занижена.

Лицо тренера Джефферсона было кофейного цвета, на висках проглядывала седина, карие глаза оставались непроницаемыми. Я хотел войти в тренерскую, но он взглядом заморозил меня на пороге. В начале пятидесятых годов этот полузащитник гремел на весь штат Южная Каролина. Он одним из первых занял место в зале спортивной славы колледжа для чернокожих.

— Ты, наверное, Лео Кинг? — Его голос оказался гораздо мягче, чем я ожидал.

— Да, сэр. Мать велела мне прийти к вам.

— Тебя арестовали, потому что при тебе нашли полфунта кокаина. — Он снова опустил глаза в документы.

— Да, так, сэр.

— Значит, ты не отрицаешь этого?

— Меня взяли с поличным, — признался я. — У меня это был первый случай.

— Но кокаин тебе кто-то дал. Его не поймали. А ты отказался назвать имя. Так было дело, правильно я понимаю?

— Да, сэр.

— А ты не задумывался, Лео, что если бы ты и молодые люди вроде тебя помогали полиции, общество от этого выиграло бы? Тот парень — твой друг?

— Нет, сэр. Я даже с ним ни разу не разговаривал.

— Тогда почему ты не выдал его полиции? По какой причине?

— Он мне очень нравился, сэр. Я восхищался им.

— Ты ничего о нем не сказал полиции?

— Нет, сэр, вообще ничего. Ни слова.

— И ты никому не назвал этого парня? Ни отцу, ни матери, ни другу, ни психиатру, ни священнику, ни социальному работнику? Почему ты покрываешь эту сволочь, которая впутала тебя в большие неприятности?

— Так я решил. Под влиянием момента. Дал себе слово. И держу его. Простите.

— Ты не очень-то похож на футболиста, Кинг.

— Это из-за очков, сэр. В них я кажусь слабаком, ботаником.

— А играешь в очках?

— Да, сэр, иначе я не отличу своих от чужих. У меня зрение как у летучей мыши.

— И ты стоишь на приеме? Кэтчеру[22] нельзя зевать.

— Мой отец был кэтчером в Цитадели.[23] Он научил меня играть, когда я был совсем маленьким.

— И все же ты, похоже, не очень часто играл в бейсбол, так ведь?

— У меня раньше были проблемы с психикой, тренер Джефферсон. А в психбольнице нет своей команды. Зато я часто играл с санитарами и сторожами, и некоторые охранники тоже играли. Они показали мне несколько отличных приемов.

Тренер Джефферсон посмотрел на меня, словно взглядом снимая мерку и прикидывая, что со мной делать. Сколько я знал хороших тренеров, они всегда умели сохранять непроницаемый вид. Его лицо оставалось невозмутимым, его глубокая сосредоточенность — будто он в церкви на молитве — раздражала меня.

— Лео, — наконец сказал он, — давай попытаемся внести ясность в наши отношения. Думаю, что в этом году ты нужен мне гораздо больше, чем я тебе. Шесть белых мальчиков уже ушли из школы. Они не хотят, чтобы их тренировал ниггер. Ты знаешь об этом?

— Да, сэр, знаю. Они хотели, чтобы я ушел с ними.

— Нас ожидает сложный год. Всякое может случиться: и расовые протесты, и зажигательные бомбы. Мне нужен в команде белый, на которого я могу положиться.

— Есть несколько хороших ребят, тренер Джефферсон. Может, сначала вам будет трудновато, но потом они вас признают.

— Я хочу выяснить, могу я на тебя положиться или нет. Мне нужны доказательства, что тебе можно верить до конца.

— Как мне это доказать?

Встав со стула, тренер Джефферсон вышел из тренерской в зал и, убедившись, что там нет ни души, вернулся обратно. Потом, уперев в стол свои мощные руки, наклонился ко мне:

— Я хочу знать имя парня, который положил кокаин в карман твоей куртки, Лео.

Я отступил назад, но он поднял руку, остановил меня и продолжал:

— С тебя — имя. Я в долгу не останусь, дам тебе кое-что в обмен.

— Что вы можете мне дать? Я поклялся, что никогда никому не назову его имя.

— Я восхищен твоим умением держать слово. Потому ты и внушаешь мне доверие. Но мне нужно знать имя этого парня и причины, по которым ты молчал. В обмен я дам тебе обещание, что ни единая живая душа ничего не узнает. Ни единая — ни моя жена, ни мой отец, ни мой священник, ни даже Иисус, если вдруг спустится ко мне на белом облаке. И даже при тебе я его никогда не упомяну. Как будто разговора между нами и не было.

— А вы чем можете доказать, что вам можно верить?

— Ничем, Лео. Просто посмотри на меня. Посмотри внимательно и постарайся понять, что я за человек. Кто перед тобой — человек, с которым можно пойти в разведку, или Иуда, который продаст душу за тридцать сребреников? Или, может, Симон, помогавший Иисусу нести крест на Голгофу? Подумай сам, Лео, и реши. Но ты должен сделать это немедленно.

Я посмотрел в лицо Энтони Джефферсона и произнес:

— Его зовут Говард Дроуди.

Тренер присвистнул, и я понял, что это имя ему хорошо знакомо.

— Лучший квотербек за всю историю Епископальной ирландской школы! — сказал он. — Однако он здорово тебе подгадил! Подставил по-крупному.

— Мой брат, Стив, преклонялся перед Говардом Дроуди. И тот всегда к нему хорошо относился.

— Твой брат — тот, что покончил с собой?

— Да, сэр. Стив мне рассказывал, как тяжело приходится Говарду. Отец у него умер, сам он жил в трейлере и только благодаря стипендии смог учиться в Епископальной ирландской школе.

— Этот парень по гроб жизни в долгу перед тобой, Лео. В этом году он стал ведущим квотербеком «Клемсона». Он хоть спасибо тебе сказал?

— Нет, сэр. Но он бывает очень приветлив, когда встречает меня.

— Итак, тебя арестовали. На тебя завели дело. Тебя судили. Приговорили к пробации, определили под надзор инспектора. Ты ходишь на общественные работы. Тебя выгнали из школы. А этот тип даже не сказал тебе спасибо?

— Я думаю, он просто не знает, что сказать, сэр.

— А я думаю, он просто говно, Лео. — Тренер помолчал, потом встал и протянул руку. — Ладно. Вот тебе моя рука. Я никогда никому не скажу, что узнал от тебя сейчас. Умру, но обещание сдержу.

Я пожал его руку, большую и сильную.

— Есть проблема, Лео. Мне нужна твоя помощь, — сказал он.

— Слушаю, тренер Джефферсон.

— Я хочу сделать тебя одним из ведущих игроков в команде. Но ты должен мне кое в чем помочь. Мой сын Айк в отчаянии от того, что ему приходится менять школу в выпускном классе. Он учился в «Бруксе», и я там учился, и его мать, и его дед.

— Чем я могу помочь?

— Встреться с ним завтра на стадионе Джонсона Хэгуда в девять утра. Потренируетесь вместе. Узнаете друг друга получше. Я составил для него программу тренировок на лето. Тебе тоже будет полезно. Только одно условие: если ты назовешь его ниггером — убью.

— Не успеете. Родители убьют меня раньше.

— Они не разрешают тебе произносить это слово?

— Даже в шутку.

— Моему сыну запрещено называть тебя крекером[24] или пидором.

— А как же ему называть меня? В футболе вечно кто-то кому-то заезжает бутсой по заднице. Надо же как-то человека обозвать, чтобы отвести душу.

— Я все учел. Если мой сын разозлит тебя так, что ты захочешь снести ему башку и обругать самыми страшными словами, то назови его просто доктор Джордж Вашингтон Карвер.[25] Это знаменитый чернокожий ученый из Таскиджийского[26] университета.

— Большой умник, да?

— Он самый.

— А как ваш сын будет называть меня?

— Он будет называть тебя Стром Термонд.[27] Большего оскорбления для белого чернокожий не может придумать.

— Сэр, а если я разозлюсь на вас, можно мне вас называть доктор Джордж Вашингтон Карвер?

— Называй меня тренер Джефферсон. Назовешь как-нибудь иначе — всыплю по первое число. Ну что, Кинг? Будут белые ребята играть у меня команде, как ты думаешь?

— Да, сэр. Уверен, что будут.

— С чего ты так уверен?

— Потому что они любят футбол. Я думаю, футбол по пятницам для них важнее, чем принципы сегрегации.


Следующим утром ровно в девять утра я стоял в южной зоне стадиона Джонсона Хэгуда и смотрел, как Айк Джефферсон шагает через северную зону. Мы медленно сближались, пока не оказались на пятидесятиярдовой линии. Странная враждебность сразу пролегла между нами. Айк не улыбнулся, не протянул мне руки, не поздоровался. Он жевал жвачку и подбрасывал мяч, чтобы иметь повод не смотреть на меня. Подбивал мяч ногой, ловил рукой, бросал и снова ловил.

— Ты взял с собой программу тренировки, которую составил твой отец? — спросил я.

— Ой, беленький мальчик, кажись, забыл. — Он впервые посмотрел на меня.

— Черт возьми, старина, мне не нравится, когда меня называют «беленький мальчик».

— А я и не хотел, чтоб тебе понравилось.

— Ну, раз ты забыл отцовскую программу, может, ты хочешь пробежать круг-другой для разогрева? Или сделаем зарядку?

— Можешь делать все, что нравится белым мальчикам.

— Я прекрасно знаю, Айк, что расовая интеграция — это головная боль и полная задница неприятностей. Уж поверь мне, прекрасно знаю. Но я всегда думал, что от белых парней неприятностей куда больше, чем от чернокожих ребят.

— Жаль, что разочаровал тебя, беленький мальчик.

— Ладно, доктор Джордж Вашингтон Карвер-младший, если ты не прекратишь называть меня «беленький мальчик», то я найду для тебя подходящее словечко, принятое на Юге.

— Держи себя в руках, Стром Термонд.

— Ты начал бесить меня, доктор Джордж Вашингтон Карвер-младший.

— Потерпи еще немного, Стром. Ты маленький обидчивый крекер, верно? Ты хочешь ударить меня, я угадал?

— Угадал.

— А ты не боишься, что я надеру тебе задницу?

— Есть немного. Но я ударил бы, когда ты подбросишь мяч. И прежде чем ты его поймаешь, сломал бы тебе челюсть.

— И много белых парней тебе удалось завалить в своей школе?

— Не очень. Я даже не уверен, что смог бы завалить много белых девчонок.

Айк неожиданно улыбнулся во весь рот. Он бросил мне мяч.

— Знаешь что, Стром? Боюсь, ты быстро сумеешь мне понравиться.

— Надеюсь, что нет, — ответил я и бросил мяч обратно.

Из заднего кармана Айк вынул листок с планом тренировки. Я прочитал его и присвистнул:

— Он хочет нас угробить!

— У отца игроки всегда в отличной форме, не то что в других командах. Давай начнем с десяти кружков, Стром.

— С удовольствием, доктор Джордж Вашингтон Карвер-младший.

— Надеюсь, вид моей жирной задницы тебе тоже доставит удовольствие. Я побегу впереди.

— Вот чего вы с отцом не знаете: я только с виду ботаник, а бегаю не так уж плохо.

Полчаса мы бегали, потом по двадцать минут выполняли разные упражнения на ловкость, отжимались и приседали. В конце тренировки мы подошли к трибунам. Я взвалил Айка на спину и попытался добежать до верхнего ряда. Но, одолев двадцать ступеней, рухнул без сил. Мы спустились вниз, и теперь Айк взвалил меня на спину. Он поднялся на тридцать пять ступеней, потом упал. Мы были в полном изнеможении. Сил у нас хватило только на то, чтобы рассмеяться, глядя друг на друга. Мы стояли вспотевшие, в испачканной травой одежде, пошатываясь, тяжело дыша, и смеялись.

Именно Айк придумал назвать это упражнение «несением креста». Крестом на наши плечи легла и благородная задача расовой интеграции, которую после дела «Браун против Совета по образованию» мы все — и мальчишки вроде нас с Айком, и взрослые вроде наших родителей — были призваны решить.

Мы присели, чтобы отдышаться, в тени открытой трибуны.

— Ты толстожопый Джордж Вашингтон Карвер-младший, — сказал я. — Тебе надо похудеть.

— А ты сними очки, когда я потащу тебя в другой раз. Они у тебя полкило, наверное, весят.

— Просто ты слабак.

— Это я-то слабак? Если все белые парни в команде вроде тебя, то нас в этом году только ленивый не начистит.

— Сколько ребят из твоей школы переходят в «Пенинсулу»?

— Человек десять. Отец хотел забрать еще человек двенадцать, но многие хотят доучиться в школе рядом с домом. Я тоже хотел, да твоя старуха перепутала мне карты. Предложила отцу должность тренера.

— Слушай, Айк, ты так и будешь бурчать и злиться каждый день? Давай лучше сразимся на кулачках. Разом покончим с этим. А потом сможем спокойно тренироваться.

— Нам нельзя драться до обеда. Потому что сегодня ты обедаешь у нас. Не могу же я тебя привести с разбитым носом, чтобы ты матери уделал кровью новый ковер.

— Кто сказал, что я обедаю у тебя?

— Мой отец. Наш тренер, — сердито ответил Айк. — Я никогда не ел за одним столом с белым. Еда, поди, покажется хуже отравы. Кусок не полезет в глотку.

— Уж я постараюсь, чтоб тебе этот кошмар надолго запомнился.

— Ты и так кошмар. Заткнись. Мой отец идет.

Тренер Джефферсон вошел через служебный вход и медленно направился к нам, мы сидели под трибунами.

— Судя по вашему виду, вы хорошо потренировались. Одежда насквозь мокрая. Поладили между собой?

— Сначала ваш сын даже руки мне не протянул, сэр. Но потом все пошло как по маслу.

— Все в порядке, — произнес Айк с долей презрения в голосе, и тренер его сразу уловил.

— Давай без хамства, сын. — Джефферсон внимательно посмотрел на сына. — И объясни Лео, почему ты не подал ему руки. Это не мне нужно. Это Лео хочет знать.

— Я ходил в «Брукс» всю жизнь после детского сада. Думал, через год закончу именно эту школу. Я всегда боялся белых. Они наводят на меня ужас.

— Скажи, Айк, почему, — приказал отец.

— Моего дядю Раштона застрелил белый коп в Уолтерборо. Выстрелил в спину, убил наповал. Сказал, что дядя обзывал его и угрожал. Коп отделался предупреждением.

— Дальше. Продолжай, — настаивал отец.

— Мой дядя был глухонемой. Он ни слова за всю жизнь не сказал. — И Айк расплакался, он плакал злыми слезами, сам стыдясь их, но не мог остановиться.

— Ничего ужасней в жизни не слышал, — пробормотал я совершенно искренно, потрясенный его слезами.

— Это чистая правда, — подтвердил тренер.

Он положил руки нам на плечи и повел в северную зону поля. С минуту мы шли молча, чтобы Айк мог успокоиться.

— Я назначаю вас сокапитанами команды «Пенинсулы» на следующий сезон, — сказал тренер Джефферсон.

— Сэр, из прошлогодней команды придет много ребят, — ответил я. — Они играют в футбол гораздо лучше меня. Уорми Ледбеттер — один из лучших защитников в штате.

— Кинг, я же не сказал, что начал прямо с тебя. Сначала я нанес визит Уорми, чтобы предложить эту высокую честь ему. Он действительно играет лучше тебя. Я видел записи игр.

— И что он сказал?

— Ни слова. По крайней мере, мне. Как только его отец увидел меня, то тут же заявил, что паршивые ниггеры не смеют появляться в его доме. Я заверил, что больше не появлюсь. Потом зашел еще к двум белым ребятам, и результат был тот же. Считай, нам крупно повезет, если удастся собрать полный состав в этом году. Так что ты — мой белый капитан, Айк — мой черный капитан. Мы, ребята, должны войти в историю. Я хочу, чтобы этим летом вы каждое утро, кроме воскресенья, встречались в девять часов здесь, на стадионе. Тренер Ред Паркер разрешил вам пользоваться тренажерным залом Цитадели. Чэл Порт обещал специально для вас составить программу силовых тренировок. Я тоже припас для вас много занятного. Намерен загонять вас до смерти. Сам я не буду присутствовать на тренировках, это против правил. Но полагаюсь на вас. От этого зависит моя жизнь и работа. Когда начнется футбольный сезон, вы должны будете привести меня к финишу.

— Спорим, тебе за мной не угнаться, — посмотрев на Айка, сказал я.

— Кто бы говорил, сучий крекер!

— Вперед, сын. Штраф — пять кругов, — скомандовал Джефферсон.

— Я забыл, папа.

— Похоже, у доктора Джорджа Вашингтона Карвера-младшего проблемы с памятью, сэр.

— Поцелуй меня в задницу, — сказал Айк и прибавил: — Стром Термонд!

Мы оба рассмеялись, и я побежал вслед за Айком.

— А ты зачем бежишь, Кинг? Тебе не надо! — крикнул Джефферсон.

— Когда мой сокапитан бежит, я тоже бегу. Что с вами, сэр? Все в порядке?

— Надеюсь, что да. — Он бросил кепку на землю. — Похоже, команда у нас начинает складываться, черт подери!

К концу лета я мог поднять Айка Джефферсона на верхнюю трибуну стадиона Джонсона Хэгуда два раза и два раза спустить. Айк был сильнее и мог поднять меня три раза, но на верхней ступеньке падал замертво. Все равно никогда я не был в лучшей физической форме. Когда в августе начался футбольный сезон, мы с Айком были к нему вполне готовы. В конце лета я сильно всех удивил своим превращением в крепкого, тренированного юношу. Но еще больше все удивились тому, что мы с Айком Джефферсоном стали настоящими друзьями — как выяснилось, на всю жизнь.

Глава 4 В центре города

Через несколько дней после Дня Блума я проходил по Брод-стрит и заметил Генри Берлина, который снимал мерку с какого-то мужчины. Я постучал в витрину его универмага. Берлин сделал пометку мелом, помахал мне и крикнул: «Привет, уголовник!» Это зловещее и одновременно добродушное приветствие всегда вызывало у меня смех. Я никогда не забывал, что именно Генри Берлин первым из чарлстонцев помог мне вернуться к нормальной жизни после бурной недели, когда я числился самым знаменитым, хотя и анонимным наркодельцом в округе. На страницах «Ньюс энд курьер» мое имя не называли, потому что я был несовершеннолетним, зато оно мелькало во всех разговорах, на улицах и в ресторанах Чарлстона только и слышалось: «Лео Книг, Лео Кинг». Назвав меня уголовником, Генри Берлин первым предложил мне выход из тупика: посмеяться над собой.

Обычно я останавливался поговорить с Генри, но в тот день он занимался с клиентом, а я опаздывал на сеанс к своему мозговеду Жаклин Криддл. Она была помешана на пунктуальности, как часовщик, поэтому возле антикварного магазина я перешел на трусцу. Взлетев по шатким ступеням на второй этаж, я вошел в прохладное помещение с кондиционером, которое являлось оазисом хорошего вкуса и покоя в самом центре города. Из проигрывателя звучал ситар.[28] Впервые порог этого кабинета я переступил, совершенно истерзанный разбирательством моего дела в суде для несовершеннолетних. Потребовался год, чтобы я смог оценить по достоинству атмосферу этой комнаты, где было покойно, как в лесу, пахло гиацинтами и папоротником. Со временем я воздал должное также мастерству, с которым доктор Криддл пыталась починить мою поломанную жизнь, проявляя при этом необычайную деликатность.

Над кабинетом беззвучно загорелась зеленая лампочка. Я вошел и прямиком направился к кожаному стулу, на котором обычно сидел лицом к доктору.

— Добрый день, доктор Криддл!

— Добрый день, Лео.

Я был тинейджером с большими психологическими проблемами, не умел общаться, при встрече с людьми у меня от застенчивости потели уши и ладони, а все женщины старше тридцати казались мне старухами в климаксе, стоящими на пороге могилы. Это не помешало мне заметить, что доктор Жаклин Криддл крайне привлекательная женщина с отличной фигурой и стройными ножками.

— Как дела, мистер Лео Кинг? — Она просматривала какие-то записи в моей истории болезни.

— Великолепно, доктор Криддл! — подумав, ответил я.

Она удивленно посмотрела на меня.

— За все время нашего знакомства я ни разу не слышала от тебя такого ответа. Что случилось, Лео?

— По-моему, у меня выдалась хорошая неделя. По-настоящему хорошая.

— Вот как. Успокойся. Попридержи лошадей. У тебя вид, как у пьяного.

— Мне так хорошо… — Я помолчал. — Я даже начал немного любить мать.

— Уж не галлюцинация ли это? — рассмеялась доктор.

— Я заметил, что стал ее жалеть. Я причинил родителям столько огорчений. А вы знаете, что моя мать была монахиней?

— Да. Знаю.

— Почему вы мне не говорили об этом?

— Не было повода, Лео. Ты не спрашивал.

— А я только что узнал. Почему она сама мне ничего не рассказывала?

— Наверное, боялась ухудшить твое состояние.

— Понятно. Но мое состояние и так было хуже некуда.

— Да, пожалуй. С тех пор ты прошел большой путь. В суде по делам несовершеннолетних очень довольны тобой.

— Слышала бы мать! Бальзам ей на душу, — рассмеялся я.

— Она очень гордится твоими результатами. Ты выполняешь все предписания суда. И многое сверх того.

— Да, я всегда при деле.

— Судья Александер звонил сегодня. Он считает, что этим летом нашу с тобой терапию можно закончить.

— Остается еще сто часов общественных работ.

— Он сократил этот срок до пятидесяти.

— А как же мистер Кэнон? Я ему нужен.

— Я звонила ему, Лео. Придется ему обойтись без тебя. Хотя он, честно говоря, рассчитывал, что ты будешь обслуживать его до конца жизни.

— Он говорил мне об этом.

— Какой ужасный тип! Когда тебя отправили к нему, я возражала — это было жестокое и дикое наказание.

— Он один на всем белом свете. По-моему, кроме меня, у него никого нет. Он боится показать людям свою доброту. Всегда ждет неприятностей, которые не происходят. Я благодарен ему. И всем вам. Вам, доктор, особенно.

— Ты сам много работаешь над собой, Лео, — (Я почувствовал, как она прячется в свой панцирь, словно черепаха.) — Я помогла лишь немного. Не забывай, тебя ко мне прислал суд.

— Помните, каким я был, когда впервые пришел в ваш кабинет с родителями?

— Ты был ужасно напуган. И в голове большая путаница.

— Очень большая?

Доктор Криддл взяла со стола, который стоял между нами, мою историю болезни. Папка была довольно толстая, и каждый раз при виде ее у меня екало сердце. В моих глазах эта история являлась леденящей кровь книгой ужасов, на ее страницах запечатлелась моя борьба с коварными замыслами злейшего врага, которым был я сам.

— Вот как я характеризовала тебя в то время. «Лео Кинг: депрессивен, подавлен, тревожен, испытывает чувства стыда, страха, растерянности, находится на грани суицида».

— Вы не скучаете по тому парню?

— Нет, не скучаю. Но пришлось много поработать, чтобы достичь сегодняшних результатов. Я никогда не встречала подростка, который так старался бы привести себя в норму. В тот день у твоей матери был такой вид, словно она готова убить тебя. А твой отец, казалось, хочет схватить тебя и убежать подальше, не оставив адреса. Отчаяние так и висело в воздухе. Это было почти три года назад.

— В тот день вы поставили мать на место.

— Твоя мать очень тяжелый человек. Хороший, но слишком властный. Она подавляла тебя и отца.

— С тех пор ничего не изменилось. Мы по-прежнему играем не в ее команде.

— Но ты узнал способ, как жить рядом с ней. А помнишь, что делал в тот день твой отец?

— Плакал. Плакал целый час. Не мог остановиться. Говорил, что я виню его в смерти Стива.

— Но ты действительно его винил… немного.

— Это было единственное объяснение, которое я мог найти, доктор Криддл. За неделю до смерти Стив кричал во сне. Я проснулся. Брат кричал: «Нет, отец! Прошу, не надо!» Я разбудил его. Стив сказал, что ему приснился кошмар, и посмеялся. Через неделю его не стало.

— Я не встречала отца, который бы любил сына так, как твой отец любит тебя, Лео.

— А вот моя мать вам никогда не нравилась.

— Не говори за меня, Лео.

— Хорошо. Но вы учили меня говорить вам правду. Иначе психотерапия не стоит выеденного яйца. Это ваши слова. А правда такова: вы не любите мою мать.

— Как я отношусь к твоей матери, не имеет значения. Важно, как к ней относишься ты.

— Я примирился с ней.

— Это великое достижение. Иногда это самое лучшее, что мы можем сделать. Ты научился терпимости и прощению по отношению к матери. Не уверена, что мне на твоем месте это удалось бы.

— Так Она ведь не ваша мать!

— Слава богу! — вырвалось у доктора Криддл, и мы с ней рассмеялись.


Кинг-стрит я перешел в неположенном месте, чтобы срезать путь до антикварного магазина Харрингтона Кэнона, который находился напротив театра «Сотайл». Я страдал болезнью молодого южанина: испытывал потребность всем и всегда нравиться, а мистер Кэнон представлял для меня неразрешимую задачу: угодить ему было невозможно. Зато я был избавлен от необходимости гадать, в хорошем настроении пребывает мистер Кэнон или нет: всю жизнь он прожил как живая реклама удовольствия, которое можно извлечь из плохого настроения. Первые недели нашего общения напоминали кошмар, мне понадобилось время, чтобы привыкнуть к его колючкам. Больше всего неприятностей доставляло не то, что он жил как будто с терновым венцом на челе, а то, что он любил свой венец и ни за что не согласился бы снять его.

Когда я переступил порог его магазина, внутри было так темно, что глаза должны были привыкнуть, прежде чем я смог различить Кэнона у дальней стены. Его голова, как рогатая сова, возвышалась над английским письменным столом, за которым он сидел.

— От тебя воняет, как от деревенского кабана, — приветствовал меня мистер Кэнон. — Иди помойся, пока мой бесценный товар не пропах испарениями твоего тела.

— Привет, мистер Кэнон! Что вы, от меня аромат, как от персика. Это у нас семейное. Благодарю вас на добром слове.

— Ты белый охламон, только и всего, Лео. И нечего тут обижаться. А на твою семью мне плевать. Потому что, сэр, такие, как вы, для меня вообще не существуют.

— Скажите, а деревенский кабан, о котором вы упомянули, он пахнет иначе, чем, скажем, воспитанный в окрестностях Чарлстона?

— Да, наши кабаны хорошо воспитаны и вообще не потеют.

— Я видел, вы потеете. И гораздо сильнее, чем деревенский кабан.

— Ты мерзавец, если у тебя язык повернулся такое сказать. — Он посмотрел через такие же толстые, как у меня, стекла очков. — Чарлстонцы никогда не потеют. Иногда на нас выступает роса, как на кустах роз или гортензий.

— Что-то на вас она выступает очень часто, мастер Кэнон. Я-то всегда думал, это оттого, что вы из упрямства отказываетесь установить кондиционер в магазине.

— Ага, ты намекаешь на мою бережливость, на мою вызывающую восхищение экономность.

— Нет, сэр. Я намекаю на вашу жадность. Вы сказали мне однажды, что с трудом расстались бы с пенни даже ради того, чтобы расквасить нос Линкольну.

— Линкольн, этот антихрист! Развратитель Юга! Да я бы не только нос ему расквасил! Я по-прежнему считаю, что Джон Уилкс Бут[29] — один из самых недооцененных героев Америки.

— Как поживают ваши ноги?

— Когда это вы обзавелись дипломом медика, сэр? В последний раз, когда я на них смотрел, мои ноги принадлежали мне и только мне. Не припомню, чтобы я продал их тебе.

— Мистер Кэнон, — я уже начал уставать, — вы прекрасно знаете: ваш доктор велел мне следить за тем, чтобы вы делали горячие ванночки для ног с английской солью. Он подозревает, что вы наплевательски относитесь к его предписаниям и к себе.

— Это нарушение врачебной тайны! Это бесчестно! Я, пожалуй, напишу заявление во врачебную комиссию и потребую лишить его лицензии. Он не имел права сообщать столь интимные подробности моей личной жизни какому-то уголовнику.

Лавируя по узкому проходу между комодами и шкафами, я добрался до потрепанной занавески, за которой скрывалась обшарпанная кухня. Включил кран с горячей водой и, подождав, чтобы она стала обжигать мне руки, наполнил до половины тазик. Всыпав чашку английской соли, я, осторожно шагая, вернулся к мистеру Кэнону. Однажды я плеснул горячей водой на один из его бесценных столов, и он неистовствовал так, словно я отсек палец христианскому младенцу. Его настроение поддавалось прогнозированию, оно колебалось в диапазоне от «переменная облачность» до «штормовой ветер». Мне показалось, что сегодня выпал спокойный день, и я не ожидал на горизонте ничего, кроме легкого волнения.

— Я не собираюсь совать ноги в раскаленную лаву, — сказал он, и его губы вытянулись в нитку.

— Через мгновение вода остынет. — Я взглянул на часы.

— Мгновение! Что это за единица времени? Я живу в Чарлстоне больше шестидесяти лет и ни разу не слыхал про такую. Может, таким единицам измерения вас учат в этой второсортной школе, куда ты ходишь?

Я проверил воду указательным пальцем.

— Ради бога! — закричал мистер Кэнон. — Убери свой палец. Не хватало, чтобы ты напустил мне в воду мириады бактерий! Может, я брезглив, как старая дева, но правила гигиены я намерен соблюдать неукоснительно!

— Суйте ваши душистые лапки в водичку, мистер Кэнон.

Он снял элегантные кожаные мокасины и застонал от удовольствия, когда ступни погрузились в горячую воду.

Я снова посмотрел на часы.

— Через десять минут приду и оботру ваши ноги своими волосами. Как Мария Магдалина Христу.

— Не мог бы ты сегодня подмести у меня в магазине, Лео? А если у тебя есть время, то хорошо бы отполировать два английских буфета, передние дверцы. Приведи их в порядок, только обращайся с ними почтительно. Они несут на себе печать совершенства доброй старой Англии.

— С удовольствием, сэр. Не надо ли вам добавить чуток горячей воды?

— Чуток? Что это такое? Опять новая единица измерения? На этот раз, видимо, количества? Если ты намерен говорить со мной по-английски, Лео, то выражайся точнее. Я требую точности от своих работников.

— Я не ваш работник, — сказал я, взяв швабру и совок для мусора. — Чарлстонский суд вынес мне приговор — в качестве наказания отдал вам в рабство. Я убираюсь в вашем паршивом магазине и парю ваши вонючие ноги, чтобы вернуть свой долг обществу. А вам, похоже, по душе рабовладельческий строй.

— Обожаю рабовладельческий строй! И это вполне естественно. Моя семья владела сотнями рабов на протяжении веков. Если бы не эта Прокламация об освобождении! Если бы не Аппоматокс![30] Если бы не реконструкция![31] Я родился в эпоху сожалений, в эпоху «если бы не». И вот, когда думаешь, что хуже некуда, к тебе является Лео Кинг! — Он рассмеялся, что бывало крайне редко. — Я предпочел бы, чтобы ты дрожал от страха всякий раз, переступая порог моего магазина. Мне нравится запах страха, который вырабатывают железы в организме людей из низшего класса. А ты разгадал меня, Лео. Я проклинаю тот день.

— Вы имеете в виду тот день, когда я догадался, какой вы на самом деле душка?

— Да, тот самый день, тот проклятый день. В минуту необъяснимой слабости я потерял бдительность. Я дал волю примитивным эмоциям, сентиментальной чепухе. Ты застал меня врасплох, безоружного. Ты не знаешь, но в тот день я принял большую дозу сильнодействующего лекарства. Я не был собой, а ты воспользовался моей беззащитностью.

— Я подарил вам открытку на День отца.[32] А вы расплакались, как ребенок.

— Вот уж неправда!

— Вот уж чистая правда! Между прочим, скоро снова День отца. И я снова подарю вам открытку.

— Я запрещаю тебе!

— Ну так урежьте мне зарплату.

Я поднялся на второй этаж, где меня ожидал килограмм чарлстонской пыли, однако мистер Кэнон уверял меня, что я выметаю клубы не простой, а благородной и аристократической пыли, освященной историей семейств, которые сделали мой родной город таким прекрасным.

Дважды я менял воду, подсыпая в нее английской соли, чтобы мистер Кэнон мог вымочить свои отечные, бесформенные ноги. Потом зашел в ванную за каким-нибудь кремом или маслом, чтобы смазать его опухшие ступни. Будучи человеком исключительно стыдливым, он вел себя так, что каждый раз я чувствовал себя мерзким насильником, когда вынимал его ноги из воды и вытирал тонким, с монограммой полотенцем, некогда принадлежавшим ныне покойному семейству. Но эту процедуру предписал доктор, и я получил бы взыскание за невыполнение общественных работ, если бы не стал массировать дряхлые ноги мистера Кэнона. Тот всегда превращал эту часть нашего неизменного еженедельного ритуала в кульминацию драмы.

— Оставь мои ноги в покое, негодяй! — требовал он.

— Это моя работа, мистер Кэнон. Вы всегда артачитесь. Но мы с вами оба прекрасно знаем, что массаж доставляет вам удовольствие. Он дает ногам облегчение.

— Я никогда ничего подобного не говорил, не надо придумывать!

Я взял его правую ногу, поставил себе на колено и насухо вытер. Столь интимный контакт лишил его сил сопротивляться, и когда я приступил к левой ноге, он обмотал голову полотенцем.

— На следующей неделе займемся педикюром. — Я внимательно осмотрел его пальцы. — Сегодня отеки гораздо меньше.

— Господи, и ради этого я живу? — простонал мистер Кэнон. — Чтобы какой-то уголовник похвалил мои ноги?

Я смазал его ступню кремом с добавками алоэ и эвкалипта и начал массировать от пятки к пальцам. Иногда он постанывал от удовольствия, иногда от боли — если я надавливал чересчур сильно. Моя задача — размять его ступни так, чтобы они покраснели и по ним начала циркулировать кровь. Точнее, такую задачу ставил передо мной доктор. Мистер Кэнон страдал ишиасом и болями в спине, он не мог нагнуться, чтобы дотянуться до своих ног. Мистер Кэнон понимал, что мои действия идут на пользу его здоровью, хотя и страдал морально от того, что я смущаю его гипертрофированную стыдливость.

— Доктор Шермета звонил мне на прошлой неделе, — сообщил я.

— Хоть режьте меня, не могу объяснить, почему я доверил себя заботам какого-то украинца.

— Этот украинец хочет, чтобы мы с вами начали принимать душ. Я назначаюсь ответственным за полное омовение вашего тела, от макушки до пят. — Я улыбнулся, глядя на его голову в чалме из полотенца.

— Я засажу пулю тебе между глаз, если ты попытаешься сделать подобное! Кошмар! Вот до чего докатились! А насладившись твоими предсмертными муками, я вызову такси, поеду в больницу Ропера и там укокошу этого выскочку украинца. А потом убью себя выстрелом в висок.

— Вам настолько не нравится идея насчет душа? А свое тело вы завещаете науке?

— Для науки Господь создает бедняков. А мое тело будет погребено на нашем семейном участке на кладбище «Магнолия», рядом с моими славным предками.

— А чем славны ваши предки, мистер Кэнон?

Он уловил насмешку в моем вопросе и разозлился.

— Кэноны? Кэноны? Открой любую книгу по истории Южной Каролины. Там даже неграмотный найдет мою фамилию! Рядом с моими предками твои выглядят ничуть не лучше гаитян, пуэрториканцев и даже украинцев.

— Вашему массажисту пора уходить, — сказали. — Не забудьте помолиться на ночь. И почистить зубы перед сном. Я почти полностью вернул свой долг обществу. Осталось совсем немного.

— Что ты имеешь в виду?

— Судья Александер сократил срок моей отработки со ста до пятидесяти часов.

— Это не лезет ни в какие ворота! Возмутительно! Я немедленно позвоню судье Александеру. У тебя нашли столько кокаина, что всему чарлстонскому негритянскому гетто хватило бы на неделю!

— Я приду в следующую пятницу. Нужно что-нибудь принести? — Я направился к выходу.

— Да. Постарайся принести доказательства своего хорошего воспитания, благородные манеры, светскую любезность и побольше уважения к старшим.

— Договорились.

— Ты сильно разочаровал меня. Я-то надеялся, что смогу сделать из тебя что-нибудь приличное, но потерпел полное фиаско.

— Тогда почему вы храните мою открытку в верхнем ящике своего стола, мистер Кэнон?

— Ты жулик и негодяй! — закричал он. — Не смей больше приближаться к моему магазину! Я вызову полицию и потребую твоего ареста!

— До пятницы, Харрингтон.

— Как ты смеешь обращаться ко мне по имени? Неслыханная наглость! Хорошо, Лео, до пятницы. Буду ждать тебя.

Глава 5 Воспитан монашкой

Я ехал по Эшли-стрит на север, в сторону медицинского колледжа и больницы Святого Франциска, где мы с братом родились. Возле часовни Портер-Гауд я повернул направо, потом еще раз направо на Ратлидж-авеню и, оказавшись на стоянке, пристегнул свой велосипед к ручке материнского «бьюика». Вывеска «Только для руководства» наполняла меня опосредованной гордостью, пока я шел к школе, которая стала для меня тихой пристанью. В этот раз порог «Пенинсулы» я переступил с дурным чувством. Я понимал, о чем хочет поговорить со мной мать в преддверии моего последнего школьного года.

С прямой, как обычно, спиной мать сидела за столом и выглядела так, словно готова принять сражение с эсминцем.

— Я думала, ты знаешь, что я была монахиней, — сказала она.

— Нет, мэм. Вы никогда не говорили мне об этом.

— Ты был странным ребенком. Я считала, что не следует сообщать тебе то, от чего ты можешь стать еще более странным. Ты ведь согласен, что был странным?

— Ты никогда не была довольна мной, мать. — Я смотрел в окно на транспорт, который двигался по Ратлидж-авеню.

— Это твое мнение, притом ошибочное, а не мое. Смотри мне в глаза. — Она открыла папку, которая вечно лежала у нее на столе, и несколько мгновений изучала какой-то документ, он явно не доставлял ей удовольствия. — Ты никак не проявил себя в старших классах, мистер Кинг.

— Я твой сын, мать. Ты знаешь, я не люблю, когда ты делаешь вид, будто мы посторонние люди.

— Я общаюсь с тобой как с любым другим учеником своей школы. Если ты окончишь школу с низкими баллами, тебя не примут ни в один хороший колледж.

— В какой-нибудь примут.

— Да, но я хочу, чтобы это был хороший колледж.

— Если бы даже я поступил в Гарвард, ты сделала бы вывод, что «Лига плюща»[33] резко понизила уровень требований.

— Ни один хороший колледж не примет тебя. — Сокрушенно цокая языком, она еще раз посмотрела на листок с моими оценками. Это цоканье из репертуара монахинь и учителей самых плохих бесплатных школ. — Твой средний балл — две целых четыре десятых из возможных четырех. Ниже среднего. На отборочном тесте[34] ты набрал меньше тысячи баллов. У тебя большой потенциал, но на данный момент можно сказать, что ты зря потерял лучшие годы жизни. Твои оценки за девятый класс испортили тебе средний балл.

— У меня был тяжелый год.

— Ужасный, я бы так сказала. — Она взяла листок бумаги и бросила его мне через стол. Я узнал его и не стал брать в руки. — Это копия ордера на арест, выписанного ночью тридцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. В ту ночь тебя задержали с половиной фунта кокаина в кармане куртки. А это, на сорока листах, протокол заседания суда по делам несовершеннолетних. Вот ежегодные отчеты инспектора по надзору. А это отчеты твоего психиатра, которого ты так обожаешь.

— Доктор Криддл очень помогла мне.

— А это письма судьи Александера, в которых он расписывает твои достижения. А вот характеристики с общественных работ, которые ты выполняешь взамен пребывания в тюрьме для несовершеннолетних преступников.

— Мне очень жаль, что я причинил тебе с папой столько огорчений. Но ты ведь знаешь, как все получилось.

Мать прокашлялась — еще одна монашеская привычка — и сказала:

— Тот вечер будет тянуться за тобой всю жизнь.

— Да, я сделал ошибку, мэм. После того что случилось со Стивом, я скитался из одной психлечебницы в другую. И так целых пять лет после смерти Стива.

— Может, оставишь в покое брата? Он не виноват в том, что ты свихнулся.

— Я поступил в Епископальную ирландскую школу, в девятый класс. Все смотрели на меня как на психа. Ребята шарахались от меня. И вдруг меня пригласили на вечеринку, на мою первую школьную вечеринку. Вы с папой радовались, что я становлюсь нормальным, как все. Мы немного выпили, потом нагрянула полиция. Один парень из футбольной команды положил какой-то мешочек мне в карман и попросил сохранить. Я согласился. Мне было ужасно приятно, что парень из футбольной команды знает, как меня зовут. Вот так меня и застукали.

— Да, а на следующий день директор исключил тебя из школы, лишив возможности получить католическое образование, о чем всегда мечтали твои родители.

— Директором Епископальной ирландской школы была ты. Ты меня исключила.

— Я соблюдала правила. В тот же день я подала заявление об уходе. Так же поступил твой отец. Мы оба пожертвовали собой, чтобы поддержать тебя. А ты предал нас, отказавшись назвать в полиции имя ученика, который подсунул тебе кокаин.

— Прости, я не мог иначе.

— Если бы ты назвал его, тебе ничего не было бы.

— Выдавать его было бы нечестно, — повторил я в сотый раз.

— А когда старший подсовывает наркотик новичку — это честно?

— Нет, это было нечестно с его стороны.

— Наконец-то ты признал это — спустя три года.

— Ему не следовало так поступать со мной, — согласился я. — Теперь я это понимаю. Я стал старше и по-другому смотрю на вещи.

— Ничего подобного не должно было случиться. — Она повысила голос. — Ты понятия не имел о наркотиках. Ты был чистым, неопытным. Тебя подло использовал старший. Во всем виновато твое упрямство, твое непробиваемое упрямство. Упрямство, которое ты унаследовал от меня. Да, черт возьми, от меня.

— Какие кощунственные выражения, сестра Норберта. — Я жалел мать и шуткой хотел немного ее успокоить.

— Что ж, перейдем к другой малоприятной теме. Сестра Схоластика пожаловалась, что ты нагрубил ей по телефону.

— Ничего подобного. Она меня ошарашила. Сказала, что хочет поговорить с сестрой Норбертой. Я не знал, что это твой псевдоним.

— Ей не понравилась твоя интонация. Она уловила в ней нотки сарказма.

— Я был предельно вежлив с ней, — возразил я. — Сначала я вообще подумал, что она ошиблась номером.

— Я всегда говорю своим знакомым монахиням, которые остались в ордене, что воспитываю тебя в духе феминизма и равенства полов. — По ее голосу слышно было, что она гордится собой.

— Я, наверное, единственный мальчик в мире, который знает, как пользоваться швейной машинкой «Зингер». Ты, вне всяких сомнений, хотела дочь.

— Меня оскорбляют такие предположения. Я научила тебя полезным навыкам, которым учили меня во время послушничества. Я ненавидела все это, но в жизни это пригодится.

— Да, вся футбольная команда ржала, когда узнала, что я сшил тебе платье. — Даже при воспоминании об этом мне стало дурно.

— Ты сшил мне платье на День матери[35] во втором классе. Ты не представляешь, как я была тронута. До сих пор это мое любимое платье.

— Хорошо, мать, я сошью тебе еще одно. Для моего выпускного.

Не обращая внимания на меня, она наклонилась к своему портфелю из телячьей кожи и достала фотографию в рамке. Поставила ее на стол передо мной и сказала:

— Смотри. Ты ведь узнаешь эту фотографию?

— Она стоит всегда на папином комоде. Но комод очень высокий. Ребенком я не мог разглядеть ее.

— Просто ты от рождения нелюбознателен. Ты в любой момент мог попросить, и мы показали бы тебе эту фотографию. Теперь ты ее хорошо видишь?

— Да, отец со своими родителями, которых я не застал. Рядом с ним незнакомая монахиня.

— Присмотрись к ней получше.

Я видел эту фотографию тысячу раз, и поражал меня на ней отец — своей неправдоподобной молодостью. Он стоит с серьезным видом между двумя незнакомцами, которые умерли до моего рождения. А сбоку — фигура монахини в средневековом наряде, который стирает человеческую индивидуальность по традиции, освященной веками. На лицо монахини падает тень от капюшона, и, только как следует вглядевшись, я узнаю черты матери. Я почти физически ощущаю силу, с которой моих родителей тянет друг к другу. Как будто смотришь на тайную страницу собственной предыстории, написанную невидимыми чернилами. У меня возникло ощущение, словно я попал, как в ловушку, в мир недосказанности, полулжи и сбивающей с толку противоречивой полуправды. Я всматривался в фотографию, которую видел каждый день, и едва не рухнул перед ней на колени, осознав, что впервые приобщаюсь к скрытым в ней намекам и тайнам. Передо мной черно-белое доказательство того, что моя мать состояла в монашеском ордене. Я пытался извлечь корень из мудреного, почти тригонометрического уравнения: молчание равно величайшей лжи. Но в тот день я был слишком молод и неразвит, чтобы удержать свою мысль на такой глубине. Она упорхнула в сторону, когда я почувствовал на себе прицел материнского взгляда.

— Я даже не предполагал, что ты была такой хорошенькой, как куколка, — изрек я наконец.

— Премного тебе благодарна.

— Я не то хотел сказать. — Я продолжал всматриваться в фотографию. — Просто вы с папой были всегда гораздо старше, чем другие родители.

— Я чувствовала себя старой, когда родила первого ребенка. Гораздо старше, чем когда родила второго.

— Второго? Я думал, это я.

— И правильно думал, — сказала мать спокойным голосом.

— Так ты ушла из монастыря? Я не знал, что это возможно.

— Откуда тебе знать? Твой отец объяснит тебе все. Эту задачу я возложила на него. — Мать взглянула на часы. — Он уже ждет тебя.


Отец вручил мне две коробки со снастями, наши любимые удочки с бобинами и ведро с живцом, которого я наловил креветочной сетью в озере за Локвудским бульваром. Это озеро затопляло наш задний двор во время высоких весенних приливов. Мы пришли в гавань. Там на причале мы держали маленькую лодку для рыбалки. Отец отвязал швартовы, нажал на стартер, скромный мотор в пятнадцать лошадиных сил заработал, и мы взяли курс на Эшли. По реке Эшли проходит западная граница полуострова, на котором находится Чарлстон. Мы насадили наживку и забросили удочки по разные стороны лодки.

Эшли нам с отцом служила кабинетом. Здесь мы могли спокойно побыть наедине, насладиться обществом друг друга и зализать раны, нанесенные жизнью. Сначала мы молча удили рыбу и ждали, пока первобытная тишина реки превратит нас в плавучих призраков. Прилив — это поэма со своим ритмом, которую может сочинить лишь время, и я любовался тем, как вода наступает, прибывает и неизменно возвращается на родину, в океан. Солнце быстро опускалось. На западе линия горизонта с перистыми облаками напоминала веревку с развешанным на просушку бельем, среди которого внезапно вспыхнуло золотое мерцание и окружило голову отца ореолом. Поверхность воды удержала золотое свечение на минуту, не более минуты, затем наступила темнота, и у нас за спинами взошла луна. В полном молчании мы с отцом удили рыбу, каждый следил за своей леской.

В бледном свете луны силуэт отца резко выделялся, словно профиль императора, отчеканенный на никому не известной монете. Среди адского пекла чарлстонского лета в мерном ритме приливов, в молчании двух любящих отцов, земного и Небесного, в боли, пронзавшей сердце, слышался зов Атлантики. Рыбалка давала мне возможность и подумать, и помолиться, и посидеть рядом с человеком, который ни разу за все мое детство не повысил на меня голоса. Он был естественник, поэтому избранный им метод воспитания состоял из объяснений и доказательств, и я себя чувствовал не только сыном, но и учеником. Даже в то ужасное время, когда Стив умер, отец ни разу не позволил себе интонации, которая хоть чем-то могла уязвить меня. Когда я сходил с ума после похорон Стива, он относился к этому без раздражения, как к естественной реакции. Никто не знает, каким мой брат стал бы теперь, как выглядел бы и как говорил, но, глядя на отца, я представлял, что и брат сидит в лодке с нами. Выражение отцовского лица в покое было мягким, но взгляд часто становился отрешенным, и я понимал, что отец тоже думает о Стиве. Губы делались тонкими, словно их прочертили по линейке. Скулы высокие, выступающие, а брови густые, но ровные, они хорошо сочетались с выразительной горбинкой носа. Стекла очков, такие же толстые, как у меня, увеличивали карие глаза. Отец был человеком задумчивым, но с тягой к озорству, и до безумия любил мою мать. Эту рыбалку затеяли специально для того, чтобы он мог рассказать мне о своей любви, и я ждал, когда же стемнеет и он заговорит. Только в темноте отец рассказывал мне по-настоящему важные вещи. В одну из таких ночей, когда я совсем маленьким ребенком сидел в лодке рядом со Стивом, отец помолчал, любуясь великолепием чарлстонского заката, облаченного в пурпур и багряницу, а потом выдохнул:

— Ах, мальчики! Смотрите! Вот она, речная обитель.

Сегодня мы отчалили довольно поздно. Когда мы дрейфовали мимо станции береговой охраны, краснота уже просочилась из-за горизонта на синее, со стальным отливом небо. Я, передав удочку отцу, взялся за весла и стал грести на середину реки. Я выровнял лодку, и мы опять легли в дрейф, двигаясь мимо Бэттери-стрит с ее нарядными домами. Они были освещены, словно театральные подмостки, и до нас даже доносились голоса людей на верандах. Ниже по реке камерный оркестр наигрывал что-то для немногих слушателей, которые собрались в парке Уайт-Пойнт, и на этом расстоянии звуки музыки напоминали мышиный писк. Дважды мы бросали якорь, затем взяли курс на форт Самтер.

— Сынок, расскажи мне про свой разговор с сестрой Схоластикой, — попросил отец, когда мы бросили якорь в третий раз.

— Тут и рассказывать нечего. Она оглушила меня новостью — оказывается, они с мамой находились в одном монастыре. Я удивился, вот и все.

— После того что случилось со Стивом… — Отец замолчал, потом, собравшись с духом, заговорил снова: — После того что случилось со Стивом, твоя мать предпочла не рассказывать тебе о раннем периоде своей жизни. Стив кое-что знал, но немного. Мы думали, что главное — это наша семья, наша совместная жизнь, а не жизнь твоей матери до свадьбы.

— Тебе не кажется все это немного диким?

— Нет. Вот как луна, что у нас над головой, человеческая жизнь проходит через разные фазы. Это тоже закон природы. И до нашей свадьбы твоя мать прошла определенный этап — несколько лет она состояла в монашеском звании. Да, это длилось не один год. Но мы должны рассматривать эти годы как одну фазу ее жизни.

— Это же все объясняет! Господи боже, меня воспитала монашка! Вот почему я обращаюсь к ней «мать», а к тебе «отец», да? У всех вокруг мамы и папы, мы же как-никак на Юге, один я говорю «мать», чуть ли не «святая мать».

— Не вижу в этом ничего страшного, — ответил мой отец. Прошу заметить, отец, а не папа.

— Она выглядит как монахиня, ведет себя как монахиня, говорит как монахиня, даже дышит как монахиня. Меня воспитывали, исходя из ложных принципов. Ребята-ровесники всегда считали меня ненормальным, и они правы. Со мной действительно творится что-то неладное.

— По-моему, у тебя нет никаких изъянов.

— Ты сильно ошибаешься! Ты пристрастен.

— Это естественно. Я ведь твой отец.

— Ей-богу, тот факт, что меня воспитывала монахиня, а я даже не догадывался об этом, объясняет все. Например, почему я практически всю жизнь стою алтарным служкой на мессе. Или почему каждый вечер перед сном мы читаем бесконечные молитвы. А что, если лечь спать, не прочитав тысячу раз «Аве Мария»? Хотел бы я разыскать того, кто выдумал эти молитвы, и пересчитать ему ребра.

Отец улыбнулся и снова стал серьезным.

— Чтение молитв воспитывает духовную дисциплину. И приближает нас к Богу.

— Да это тоска зеленая! И достает, как ежик в заднице!

— Следи за речью, сын.

— Прости. А как ты познакомился с матерью? Она обещала, что ты расскажешь всю историю.

— Это прекрасная история, — смущенно сказал отец. — Самая прекрасная. Такой мужчина, как я, не мог даже рассчитывать на подобную историю.

— Что значит — такой, как ты?

— Ты знаешь, что это значит. Необщительный. Некрасивый. Урод.

— С чего ты взял, что ты урод?

— Зайди как-нибудь в мою ванную. У меня, между прочим, есть зеркало. — Он поморщился.

— Никакой ты не урод!

— Тогда нужно купить новое зеркало. Мое, наверное, врет.

Отец засмеялся своей шутке и вытянул леску. Я поднял якорь, он снова завел мотор. Мы глазели на обитателей богатых домов вдоль реки. Вот балерина делает экзерсис в студии на втором этаже. Вот два парня на роликах легко катят по Бэттери-стрит вдоль дамбы, скользят, будто по льду, заложив руки за спину. Велосипедисты слабо освещают себе путь фарами, как фонариками. В ресторане отеля «Форт Самтер» люди листают меню под светом люстр. Влюбленные заполонили Бэттери-стрит, некоторые парочки останавливаются и целуются как раз в том месте, где Эшли встречается с Купером, образуя благоухающую Чарлстонскую гавань.

Мы заглушили мотор, насадили наживку и снова забросили удочки.

— Я знаком с твоей матерью всю жизнь, Лео. Но узнавать ее начал, когда мы вместе учились в Епископальной ирландской школе. Однажды я увидел, как она загорает на острове Джеймса, у плавучей пристани рядом с плантацией. Это было летом тысяча девятьсот тридцать седьмого года, мир стоял на пороге больших потрясений. Я слишком рано пришел на вечеринку. Как и ты, я мало общался с одноклассниками, не ходил на свидания. Весьма вероятно, я был так же застенчив, как и ты, хотя, конечно, измерить застенчивость трудно. Когда девушка ждала, что я заговорю с ней, у меня язык прилипал к нёбу. А увидел твою мать на той пристани — и стал другим человеком. Меня прорвало, миллионы слов рвались наружу, и я побежал по лужайке через плантацию к пристани. И пока бежал, решил, что непременно женюсь на твоей матери.

— Однако! Дела так быстро не делаются.

— Кто из нас рассказывает — ты или я?

Он описал светло-голубой купальник матери, ее стройную фигуру и ножки и свое потрясение, когда она вдруг поднялась и нырнула в соленую воду, совсем чуть-чуть не дождавшись своей судьбы в лице Джаспера Кинга. Мать плыла против течения, потом заметила на берегу его силуэт в лучах солнца и сказала:

— Джаспер! Где твой купальный костюм? Мы могли бы поплавать вместе.

Отец схватил надувную камеру, разулся и в одежде бросился в воду. Этот поступок он считал самым романтичным и необдуманным в своей жизни.

— Что с тобой, Джаспер? Ты сошел с ума?

— Что-то вроде. Похоже, я без ума от тебя, — ответил отец, и мать залилась смехом.

— Ты же испортил одежду!

— Одежда высохнет. А вот на возмещение часов и нового кожаного бумажника придется объявить сбор средств.

— Это плата за безумство, Джаспер Кинг.

— Если б ты знала, Линдси Уивер, как ты выглядишь вон с той лужайки, ты поняла бы, почему я прыгнул в воду.

— И как же я выгляжу? Что ты хочешь этим сказать?

— Ты выглядишь как богиня. Царица мира.

— Пожалуй, мне нравится твой ответ, Джаспер Кинг, — повернув в другую сторону, к Чарлстону, сказала она. — Очень нравится.

Разделенные диаметром надувной камеры, они начали рассказывать друг другу о своей жизни, делиться самым важным, тем, что хранили в тайне от всех. Какой-то аккуратный мальчик вышел из-за поворота, какая-то умница-девочка прогуливалась по дорожке. А Линдси и Джаспер открывали по очереди секреты своей безгрешной жизни, объясняли друг другу себя.

К тому моменту, когда отец Джаспера сел в лодку, чтобы отправиться на поиски двух купальщиков, они успели влюбиться друг в друга, и их нисколько не волновало, что подумают люди. И одноклассники, и родители потешались над ними, когда они, с обгоревшими лицами, не в силах оторвать друг от друга глаз, присоединились к вечеринке. Потом началась гроза, и все убежали в особняк хозяина плантации, а они остались на пристани. Порывистый ветер стегал пальмы и виргинские дубы на речном берегу. Дождь хлынул сплошной стеной. А Линдси и Джаспер сидели, держась за руки, забыв о грозе, которая бушевала вокруг, об одноклассниках, которые веселились за спиной. Они разговаривали без умолку, как будто только что обрели дар речи. У Линдси никогда не было друга, у Джаспера никогда не было подруги. И оба признались, что ждали этого дня всю жизнь. Любой, кто увидел бы их тогда, не усомнился бы, что Линдси и Джаспер свяжут свои жизни.

Если человек глубоко религиозен — а мои родители были таковы и в юности, и позднее, и в то время, когда я сидел с отцом в лодке, — то он поймет: мои родители пришли к выводу, что встреча им ниспослана Богом. У Бога есть неизменный замысел, как они должны прожить свою жизнь, и надо просто следовать этому замыслу. В то лето они были уверены, что переживают величайшую на свете любовь, которую не описал еще ни один поэт.

Скромный человек, мой отец, рассказывал об ухаживании за моей матерью, словно молился. Он не отрывал глаз от удочки, погрузившейся в черную воду, и тщательно подбирал слова. До этого разговора, затянувшегося на всю ночь, я даже не подозревал, что родители росли вместе. Они были старше родителей моих ровесников, и как-то их даже приняли за моих дедушку с бабушкой. Сидя с удочкой, слушая отца, вдумываясь в его слова, я вдруг понял, что он знакомит меня с сильнейшей юношеской страстью, о возможности которой я даже не подозревал.

В июне того же года Джаспер устроился на работу в универмаг Берлина. Каждое воскресенье после мессы он обедал в семье Уивер. В то волшебное лето Линдси и Джаспер гуляли по ухоженным, дивным паркам Чарлстона, его садам и улицам и мечтали о счастливом будущем, когда они поженятся. Они бродили, взявшись за руки, туда-сюда по Бэттери-стрит, махали вслед отчаливающим кораблям. Однажды отец забрался на магнолию в поисках цветка, достойного украсить черные как смоль волосы матери. Он приколол цветок к ее волосам, она взглянула в боковое зеркало припаркованного «бьюика», и оба решили, что отныне магнолия — их любимый цветок и они поженятся тогда, когда можно усыпать алтарь цветами магнолий. В другой раз они решили, что будут целоваться только перед самыми красивыми домами Чарлстона и никогда — у Линдси, под надзором родителей.

— Что-то я не понимаю, — вмешался я. — Каким образом все эти гулянья и поцелуи довели мать до монастыря?

— Сейчас поймешь, — улыбнулся отец.

Линдси с Джаспером виделись не только по вечерам, но и днем. Каждое утро они встречались на ступенях собора перед ранней службой. Джаспер еще не знал человека, который с такой самоотдачей предавался бы молитве с ее преображающим воздействием на душу, как его возлюбленная каждое утро. Причастие Линдси принимала с экстатическим восторгом, как будто участвовала в Тайной вечере. Она отдавалась таинству целиком, не оставляя в душе места для сомнений и рассуждений. Там, где Джаспер на пути к Богу сталкивался с трудностями и препятствиями, для Линдси не существовало преград. Джаспер относился к католицизму просто: нужно принимать учение Церкви и стараться жить по возможности честно и правильно. Линдси же верила всем сердцем, что единственный путь для настоящего христианина — путь святости. Она не только хотела разделить страдания Христа в Гефсиманском саду, но и приникнуть, босая, с распростертыми руками, к Господу в его смертной муке. Линдси Уивер подходила каждый день к алтарю не просто с верой в душе, ее душа была полностью поглощена верой, растворена в ней. Вряд ли любовь к Джасперу могла устоять перед такой несокрушимой верой.

В следующем учебном году Джаспер Кинг потерял Линдси Уивер. В сентябре молодой священник по имени Максвелл Сэдлер, только что рукоположенный в Риме, прибыл в Чарлстон. Он занял в церкви Святого Иоанна Крестителя место приходского священника и стал преподавать религию в Епископальной ирландской школе. Единственная часть богослужения, которая тогда в католической церкви проходила не на латыни, а на английском языке, — воскресная проповедь священника. Но с тем же успехом и с той же пользой для паствы он мог бы читать ее на санскрите. Не существовало живой твари, которую не сумел бы усыпить католический священник своей проповедью.

С появлением Максвелла Сэдлера ситуация в епархии раз и навсегда изменилась. Линдси с Джаспером сидели рядом, когда молодой пастор дивной красоты взошел на кафедру, чтобы прочесть первую проповедь. Он так долго молчал, глядя на свою паству, что люди заерзали от неловкости и нетерпения. И тогда он провозгласил:

— Джонни Джонс ходил в церковь по воскресеньям… — Затем последовала еще одна долгая пауза, и отец Максвелл закончил свой стишок: — А в ад попал за то, что вытворял по понедельникам!

Молодой священник говорил с южным пылом и собирал полную церковь желающих послушать его проповеди. Поначалу он даже навлек на себя зависть епископа Райса, который обвинил отца Максвелла в тщеславии и в том, что его проповеди вредны. В сентябре отец Максвелл Сэдлер приступил к преподаванию в Епископальной ирландской школе. Читая курс, который он назвал «Теология 101»,[36] проповедник изменил образ мыслей своих учеников и их отношение к Господу Всемилостивому. Он был подобен кумиру толпы, раздающему автографы, только расписывался в людских душах. Именно Максвелл Сэдлер первый заявил матери, что, по его мнению, ее призвание — монастырь. Он сказал, что знает прекрасный монастырь в Северной Каролине, где можно также учиться и куда мать могла бы поступить. Он утверждал, будто ему было видение — как он присутствует на церемонии пострижения матери.

Втайне от Джаспера по совету отца Максвелла Линдси подала заявление и была принята послушницей в монастырь в Бельмонте, штат Северная Каролина.

Моего отца пастор Сэдлер пытался тем временем убедить в целесообразности посвятить свою жизнь карьере священника. Пребывая в полном неведении, отец отвечал, что он уже посвятил свою жизнь моей матери, скоро они поженятся и создадут счастливую католическую семью.

В выпускном классе во время рождественских каникул Линдси порвала с Джаспером, объявив о своем намерении уйти в монастырь в июне, после окончания школы. Джаспер очень тяжело воспринял эту новость. Он наговорил ей множество слов, которых стыдился потом всю жизнь, и когда, сидя рядом со мной, ловил рыбу в реке Эшли, он заново переживал все это. Джаспер обвинил Линдси в том, что она обманула его и бросила из чисто эгоистических соображений. Несколько часов подряд он умолял ее изменить свое решение, но тщетно. Спустя месяц они не разговаривали и с трудом выносили случайные встречи в коридорах Епископальной ирландской школы.

Однако в соборе сила привычки влекла их друг к другу, и в конечном итоге дружба оказалась сильнее сумасшедшей любви. Когда со дна души у Джаспера поднималась боль и пролегала между ними, Линдси умела успокоить его, напомнив, что и он предан тому же Господу, которому она намерена посвятить всю свою жизнь. Собираясь в Бельмонт, Линдси попросила Джаспера, чтобы он проводил ее до порога монастыря. Он согласился с покорностью и смирением. Выехали утром 16 июня 1938 года, он вел машину по проселочным дорогам. К вечеру подъехали к монастырским владениям. Вещей Линдси взяла мало: все, что требовалось ей из мирского, уместилось в маленькой сумочке.

Они вышли из машины, по дороге Джаспер чуть отстал. Он смотрел, как Линдси поднялась по ступеням и позвонила в колокол, звук которого услышали в монастыре. Монахиня открыла дверь и жестом пригласила Линдси войти. Две другие ждали позади, чтобы проводить послушницу по длинному коридору. Новая жизнь начиналась.

— Вы Джаспер? — спросила первая монахиня.

— Да, сестра. Я Джаспер.

— Линдси писала мне о вас. Меня зовут сестра Мэри Мишель. Я настоятельница монастыря.

— Можно мне навещать Линдси? Не часто, но хоть иногда?

— Это не очень хорошая идея.

— А писать можно?

— Пишите, если хотите. Но я не обещаю, что ей будут передавать ваши письма. Теперь она принадлежит ордену.

— Я могу быть чем-то полезен монастырю? Может, вам что-то нужно? Скажите, я куплю.

— Мыло, — подумав, ответила мать настоятельница. — Нам нужно мыло, сестры должны мыться.

На следующий день Джаспер вернулся в Чарлстон и первым делом отправился в универмаг Белка, где купил десять ящиков простого, но душистого туалетного мыла для монастыря Святого Сердца. В своем первом письме сестра Мишель сообщила Джасперу, что его пожертвование сначала посеяло разногласия среди сестер. Монахини старшего возраста сочли мыло слишком большой роскошью для монастырских омовений. Но сестра Мишель урезонила их, поведав о происхождении мыла, о необходимости принимать подаяние с благодарностью и о значении гигиены в монашеском обиходе.

И начались для Джаспера Кинга ежегодные паломничества. Каждый год 16 июня он стоял перед дверью монастыря и просил позвать сестру Мэри Мишель. Он спрашивал у нее, можно ли повидаться с Линдси, которая превратилась в сестру Мэри Норберту. Отец не предупреждал сестру Мишель заранее о своем появлении, но она, как женщина практичная, умела извлечь пользу из его посещений.

— Что требуется монастырю сейчас? — спросил мой отец у матери настоятельницы через год.

— Стиральный порошок, — ответила сестра Мишель, и на следующий день годовой запас стирального порошка прибыл на задний двор монастыря.

В другой раз это была мастика для полов, на следующий год — полотенца для рук, еще через год — крем для обуви.

Неглубокая, но очень важная дружба завязалась между Джаспером и сестрой Мишель. Они стали ждать этих встреч 16 июня. Сестра Мишель рассказывала Джасперу об успехах сестры Норберты и однажды даже призналась:

— Я никогда не встречала в стенах монастыря столь талантливой девушки.

Эти сообщения и радовали Джаспера, и огорчали. Каждый раз, приближаясь к изящному зданию монастыря, он надеялся увидеть Линдси на крыльце с сумочкой в руках и в том же платье, в каком она покинула Чарлстон. Он мечтал, как она бросится ему в объятия и признается, что все это было ужасным заблуждением.

Первого сентября, когда он переступил порог Цитадели, следуя по стопам отца и деда, его семья была необычайно счастлива. Но сам он прекрасно осознавал, что поступил в Цитадель лишь потому, что не смог придумать план жизни, который исключал бы Линдси. Он выбрал в качестве специализации физику и скоро понял, что, как все объекты на земле, подвержен закону инерции и уход Линдси придал его жизни импульс в непредвиденном, но неизбежном направлении. Ему без труда удалось приспособиться к дисциплине, полюбить естественный распорядок Цитадели, по молодости лет он получал удовольствие и от формы, и от хождения в ногу под бой барабана, и от скандирования речовок. Монастырь стал убежищем для женщины, посвятившей себя молитве, а Цитадель заменила монастырь Джасперу. Из послушников он перешел в касту воинов 7 декабря 1941 года, когда японцы напали на Пирл-Харбор.

Перед прохождением медкомиссии Джаспер выучил наизусть таблицу для проверки зрения, применявшуюся военными врачами, и получил на зрительном тесте максимальный балл. Его зачислили в армию в звании младшего лейтенанта, он прекрасно проявил себя на европейском театре военных действий, а б июня 1944 года — в день высадки союзных войск на Атлантическое побережье Европы — высадился в Нормандии, участвовал в освобождении Парижа и в день подписания акта о капитуляции оказался в Германии. Проведя там год в составе оккупационных войск, он вернулся в Чарлстон, чтобы научиться жить без Линдси. Во время войны Джаспер писал ей каждую неделю, но ни одно письмо не попало в руки Линдси. Сестра Мэри Мишель гордилась тем, что знает человеческую душу лучше любого психолога. Она чувствовала, какой любовью дышит каждое слово Джаспера, и сочла наиболее разумным оградить девушку от этих писем, чтобы не подвергать соблазну.

Джаспер упросил своего отца, чтобы во время войны тот каждый год 16 июня приезжал к воротам монастыря Святого Сердца и спрашивал мать настоятельницу Мэри Мишель, в чем нуждаются сестры. Мой дедушка был не в восторге от этого поручения, но выполнял его из суеверия: боялся, что сына убьют на войне, если не оказывать благотворительность монастырю, битком набитому монашками. Дедушка исправно отмечал каждую годовщину расставания Линдси с мирской жизнью и в полдень 16 июня всегда стоял на монастырском крыльце. В разгар сражений в Европе Джаспер получил четыре коротких письма от сестры Мишель, в которых она благодарила его и уверяла, что молодую сестру Норберту ждет великое будущее на избранном ею поприще.

Мать настоятельница быстро оценила интеллект Линдси и после церемонии пострижения направила ее в Католический университет. Благодаря усиленным занятиям Линдси досрочно написала дипломную работу по английской литературе и приступила к диссертации по «Улиссу». Прочитав роман, она обнаружила, что его действие происходит в течение одного дня, и день этот — 16 июня 1906 года. Поскольку Джаспер привез ее в монастырь 16 июня и ее новая жизнь началась 16 июня, эта дата приобрела для Линдси мистическое значение. Она часто думала о Джаспере. От своих родителей она знала, что он воюет в Европе, и каждое утро перед причастием молилась за его благополучное возвращение. Сестра Мишель упомянула, что Джаспер вернулся целым и невредимым, и Линдси еще более уверовала в силу молитвы как естественного, несравненного источника добра во Вселенной. В глубине души Линдси считала, что именно благодаря ее молитвам Джаспер вернулся живым из Европы.

Возвратившись в Чарлстон, Джаспер поселился в своей прежней комнате в родительском доме на Ратлидж-авеню и стал преподавать физику и биологию в Епископальной ирландской школе. Его светская жизнь ограничивалась эпизодическими встречами с новой учительницей этой школы или с сестрами его однокашников по Цитадели. Он был приятным и, безусловно, завидным кавалером, и несколько особ женского пола намекнули ему, что готовы к серьезным отношениям, если он излечился от своей юношеской страсти, о которой знали все. Каждый раз, когда об этом заходила речь, он сам смеялся над собой — сходит с ума из-за женщины, которая никогда не будет принадлежать ни одному мужчине. Но он дал себе слово, что не женится, если вновь не почувствует того, что чувствовал, когда семнадцатилетним, держась за надувную камеру, плыл в одежде, сносимый течением по Чарлстонской гавани. Он точно знал, что такое любовь и какова она на вкус.

Летом 1947 года Джаспер приобрел два акра земли на берегу соленого озера, которое отделялось от реки Эшли Локвудским бульваром. С помощью друзей он построил двухэтажный дом, не пополнивший перечень архитектурных достопримечательностей Чарлстона. Дом был удобным и простым, как католическая церковь, построенная в то же время на окраине города. Отец оборудовал кабинет-лабораторию на втором этаже и пять спален. Даже собственная мать подтрунивала над ним: пять спален в доме, который, судя по всему, так и останется холостяцкой берлогой. Однако Джаспер придумал план, призванный и скрасить одиночество, и погасить ипотечный кредит. Он стал сдавать комнаты другим молодым холостякам из числа преподавателей школы, и не менее трех учителей всегда жили в доме. Отец вспоминал о том времени как о счастливом: почти каждое воскресенье устраивали вечеринки, танцевали, дом наполнялся молодым смехом, мужским и женским, который звучал как музыка.

Некоторые жильцы стали лучшими друзьями Джаспера, жизнь его в ту пору была наполнена дружбой. Даже отец Максвелл Сэдлер провел шесть месяцев в спальне на втором этаже после того, как пасторский дом пострадал от пожара из-за короткого замыкания. Денег с пастора Джаспер не брал и сожалел, когда тот уехал к себе после окончания ремонта. С пастором Джаспер сколько угодно мог говорить о своем негасимом чувстве к Линдси. Пастор слушал Джаспера с бесконечным терпением и не уговаривал, как остальные, забыть Линдси, он просто знакомил его с очаровательными девушками из своего круга.

Поскольку Джаспер оставался холостяком, по Епископальной ирландской школе поползли слухи о его гомосексуализме. Все более погружаясь в жизнь отшельника, Джаспер не мог рассеять эти слухи. Прошло несколько лет после возвращения в Чарлстон, и его все реже видели на балах, где танцуют котильон, или на обедах в лучших ресторанах города в обществе хорошеньких женщин, или в партере театра на Док-стрит. Однажды коллега, учитель английского языка, пригласил Джаспера в гей-бар, и Джаспер с ним больше не разговаривал. С каждым годом он становился все более замкнутым, религиозным, суровым и категоричным в оценках. Молодые учителя чувствовали себя с ним неуютно и перестали снимать у него комнаты.

Жизнь в одиночестве не пошла Джасперу на пользу, постепенно его привычки развивались в сторону явной эксцентричности. Он ощущал, что одиночество иссушает его сердце, но не замечал, как оно разрушает его личность. Тишина, воцарившаяся в доме, погружала Джаспера в размышления и сожаления о прекрасной жизни, которая могла бы здесь идти. По-прежнему раз в неделю он писал своей любимой и посылал письма в монастырь на имя и усмотрение сестры Мишель. Иногда Джаспер говорил себе: пора уже полюбить другую женщину, но приходил в ужас от нелепости этих слов. В письмах к Линдси он выдумывал все новые и новые истории о том, как бывает на пляжных вечеринках, плавает на яхте у Бермудов, ходит на вернисажи, собирается в путешествие по Европе, дрессирует золотистого ретривера, ловит рыбу у Мексиканского залива, совершает паломничества в аббатство Мепкин, и о сотне других событий, которых никогда не было. Его письма были чистой воды сочинительством, художественной литературой. Мой отец, наверное, единственный человек на свете, который боялся наскучить монахине.

Каждый год 16 июня он являлся в Бельмонт на свидание с сестрой Мишель. Однажды он принес пятьдесят фунтов свежевыловленных креветок, которые купил у рыболовов. В другой раз выгрузил сотню саженцев азалий, которые вырастил в самодельной оранжерее во дворе своего дома. Кроме того, он каждый раз привозил ведрами огурцы, помидоры и кукурузу с фермы на острове Уодмало. Привозил он и варенья, и соленья, и консервы, которые заготавливал сам. Мать настоятельница восхищалась его чувством юмора и безнадежной романтической верностью, которую он хранил предмету своей юношеской любви, не получая никакого поощрения в ответ. Сестра Мишель не говорила ему, что сестра Норберта не живет в Бельмонте с 1940 года. Последнее время она преподавала литературу в Университете Нотр-Дам. Не упоминала мать настоятельница и о том, что монастырский устав запрещает монахиням получать письма бывших возлюбленных. Но она устав и не нарушала: хранила все письма, перевязанные белой ленточкой, в шкатулке у себя в кабинете. Ее не мучило то, что она утаила письма от адресата. Но вот то, что при чтении каждого письма она испытывала волнение и даже удовольствие, мать настоятельница считала своим прегрешением, впрочем, простительным.

16 июня 1948 года Мэри Мишель и Джаспер встретились за обедом в чарлстонском ресторане, известном своими отменными бифштексами.

— Сестра, что нужно монастырю в этом году? — спросил за едой Джаспер.

— Вы не поверите, Джаспер! — залившись смехом, ответила мать настоятельница. — Мыло! Нам нужно туалетное мыло!

— Я привозил его в первый раз. Значит, божьим пташкам нужно подчистить перышки.

Когда они прощались, сестра Мишель поразила Джаспера: она поцеловала его в щеку и поблагодарила за помощь, которую он оказывает монастырю все эти годы. Поцелуй был странно нежным, в распоряжении Джаспера имелся целый год, чтобы обдумать его значение. Тем временем в школе по вине нерадивого ученика случился пожар и привел в негодность химическую лабораторию. У матери Джаспера появились первые признаки старческого слабоумия, а отцу врачи поставили диагноз «рак гортани». Джаспер переехал к родителям, чтобы ухаживать за ними, а свой дом сдал четырем преподавателям разных школ. После этого его дом прославился на весь город самыми разнузданными вечеринками. Но Джаспер был слишком занят, чтобы обращать на это внимание, и впервые 16 июня едва не забыл о традиционном посещении монастыря Святого Сердца.

Прошло 11 лет с того дня, когда Джаспер на монастырском крыльце расстался с Линдси. Молодая монахиня, которой он никогда раньше не видел, вышла к нему и, после того как он доложил, что у него назначена встреча с матерью настоятельницей, проводила его в комнату для посетителей. Кивнув на прощание, она вышла, бесшумная, словно струйка дыма.

По лестнице, которая вела в монастырские покои, спустилась другая монахиня. Солнце падало через итальянское окно и освещало ее силуэт, слишком изящный для сестры Мишель.

Солнце зажгло стекла очков Джаспера, на время ослепив его.

— Я жду сестру Мишель, мы с ней старые знакомые, — сощурившись, сказал он, обращаясь к стройной фигуре.

— Сестра Мишель умерла от удара месяц тому назад. Меня избрали исполняющей обязанности настоятельницы монастыря. Вот почему сегодня к вам вышла я.

— Почему мне ничего не сообщили?

— Она умерла скоропостижно, неожиданно для всех.

— Примите мои соболезнования. Я хорошо знал сестру Мишель. — Джаспер моргал, ослепший от яркого солнца. Отвернулся, снял очки и начал протирать их белым платком.

— Я понимаю, что вы не можете разглядеть меня, Джаспер. Но неужели вы не узнаете мой голос? — спросила монахиня, исполняющая обязанности настоятельницы.

В этой печальной комнате, куда родственники приходили повидаться с монахинями, которые спускались к ним с высоты своей загадочной жизни, она стояла в пятне солнечного света, потом покинула его и перешла в тень. Когда Джаспер увидел ее лицо, он повалился на колени и завыл, как раненое животное. На крик сбежались монахини со всех концов монастыря. Сестре Норберте выпала незавидная роль объяснять им, почему этот мужчина, потеряв самообладание, стоит перед ней на коленях. Только покойная сестра Мишель знала историю этого рыдающего мужчины, пораженного неизлечимой любовью.

— Вызвать полицию? — спросила молодая монахиня, которая встречала Джаспера.

— Нет, что вы. Это Джаспер Кинг. Он каждый год делает щедрые пожертвования монастырю. Я только что сообщила ему о смерти нашей дорогой сестры Мишель. Они были друзьями.

— Тогда вызвать священника?

— Нет, не нужно. Джаспер сейчас успокоится. Не мог бы кто-нибудь принести стакан чая со льдом? Ты по-прежнему любишь сладкий чай, Джаспер?

Несколько монахинь помогли Джасперу подняться на ноги и сесть на стул. Его тело казалось бескостным и невесомым. Принесли чай, Джасперу стало как будто лучше, он поблагодарил. Он был совершенно растерян и к тому же испытывал дикий стыд оттого, что устроил сцену. Потихоньку монахини вышли из комнаты.

— Прости, Линдси. То есть сестра Норберта, — пробормотал Джаспер. — Я уже не надеялся увидеть тебя. Ты застала меня врасплох.

— Врасплох, Джаспер? — рассмеялась она. — Похоже на то. Никак не ожидала, что ты способен закатывать такие сцены.

— Я тоже не ожидал, — ответил он, и они дружно рассмеялись.

Сидя в нашей маленькой лодке, вдыхая свежий просоленный воздух, я поймал здоровенного окуня, пока отец рассказывал мне о потрясении, которое испытал, вновь увидев Линдси Уивер.

— Значит, ты не узнал ее? — спросил я, заметив, что отец слишком взволнован и не может рассказывать дальше.

— Понимаешь, она стояла против света, — не сразу ответил он. — И свет из-за ее спины бил мне прямо в глаза.

— А как же голос?

— Я же не ожидал, что снова услышу его. Я оказался совершенно не готов к этой встрече, Лео. Я уже примирился с тем, что больше никогда ее не увижу. Хотя даже сам не подозревал об этом.

— И что мать тебе сказала? После того, как ты успокоился?

Смотав леску, отец насадил очередную живую креветку на крючок и плавным, сильным движением забросил удочку подальше в сторону острова Джеймса. Потом он продолжил свой рассказ.

Они сидели друг против друга на стульях с подлокотниками, Джаспер вглядывался в лицо сестры Норберты и с ужасом отмечал, что одиннадцать лет разлуки нимало не притупили его мальчишеского обожания. Возраст и глубокая созерцательная жизнь лишь подчеркнули красоту Линдси.

— Я никогда не забывал тебя, Линдси, — сказал отец.

— Пожалуйста, называй меня сестра Норберта.

— Я никогда не забывал тебя, сестра Норберта.

— Я знаю, Джаспер. Сестра Мишель рассказала мне о твоих посещениях. Сначала она относилась к тебе неодобрительно. Но с годами ее сердце смягчилось. Ты покорил ее своей настойчивостью, щедростью и добротой. Ее стали радовать ваши ежегодные встречи. И еще ей очень нравились твои письма.

— Ты хоть одно прочитала?

— Я прочитала их, но не тогда, когда они были написаны. Прошлым летом мы вместе с сестрой Мишель посещали дом престарелых. Рядом был чудесный лес, зеленые тропинки. Мы с сестрой Мишель подолгу гуляли вместе. Она заговорила о тебе. Призналась, что всегда подозревала: я предана Церкви не всей душой. И однажды вечером отдала мне шкатулку с твоими письмами.

— Ты прочитала их?

— Да, Джаспер. Все до единого.

— Что ты думаешь?

— Я отвечу тебе. Скоро, но не сейчас. Подожди немного.

К тому времени Линдси уже начала архисложную и запутанную процедуру освобождения от монашеского обета. Ее решение никому не понравилось, и ей пришлось убеждать в серьезности своих намерений главу ордена в Америке, тот направил ее прошение в штаб-квартиру ордена в Европе, тот переправил его дальше, и, пройдя через множество инстанций и канцелярий, оно попало в Ватикан. С точки зрения Линдси, процедура была долгой и мучительной. Но, учитывая, что Линдси принадлежала Церкви, которая, словно бабочка в янтаре, застыла в неизменности своих законов, матери необычайно повезло. Ее прошение попало в нужное время в нужное место. После ужасов Второй мировой войны папский престол тратил все силы на врачевание израненных католических душ в разрушенной Европе. Ему было не до монахини с американского Юга, которая с опозданием спохватилась, что кроме Бога у нее есть другие дела. Ее прошение подписал лично Папа Пий XII.

Осенью 1949 года Джаспер Кинг забрал Линдси Уивер из монастыря. Она была в том же платье, в каком приехала одиннадцать лет назад. Они обвенчались в узком кругу перед главным алтарем церкви Святого Иоанна Крестителя, и отец Максвелл провел церемонию с тем блеском, который снискал ему славу среди прихожан. Спустя десять месяцев в 1950 году родился Стивен Дедалус Кинг, а в 1952 году на свет появился я. Терпение Джаспера было вознаграждено — он получил свою единственную любовь.

— Ветер поднимается, Лео, — сказал отец. — Давай возвращаться на берег.

Мы вытащили удочки из воды. Я укладывал снасти, пока отец разворачивал лодку в обратную сторону. Слабому моторчику пришлось побороться с течением.

Опустив руку в соленую воду, я размышлял о том странном времени, когда меня не было. Как трудно вообразить мир, лишенный зудящего присутствия Лео Кинга. И все же отец помог мне заглянуть в прошлое, когда мать, заключенная в монастыре, хранила девственность, а отец был обречен на жизнь одинокую, даже горькую. Неделю назад я писал автобиографию и, как выясняется, даже не коснулся главной правды своей жизни. Если познание начинается с открытия, что до сих пор за свое прошлое ты принимал химеру, а не реальность, то мы с отцом провели ночь на реке Эшли очень плодотворно.

На пристани мы привязали лодку, вынули снасти, ловко и быстро почистили рыбу. Отец взял за правило делать все максимально хорошо. Движения его были четкими и осмысленными, мне очень нравилось за ним наблюдать, но трудно было ему подражать. По Локвудскому бульвару мы подошли к дому. Отец стал укладывать рыбу в холодильник, а я сразу направился к спальне матери и постучал в дверь. Как и следовало ожидать, она читала «Улисса».

— Поймали что-нибудь? — спросила она, кладя зачитанную до дыр книгу на тумбочку возле кровати.

— Хорошая была ночь. — Я вошел и прилег рядом с ней. По натуре я не склонен к нежностям, и для меня это был неожиданный поступок.

Она обняла меня — поступок неожиданный для женщины, которая тоже не склонна к нежностям, и я уткнулся лицом ей в плечо.

— Спасибо, что ты ушла из монастыря, мать. Тебе трудно было решиться на этот шаг.

— Почему ты так думаешь? — помолчав, спросила она.

— Потому что я знаю тебя. Уверен, в монастыре тебе было хорошо. Ты чувствовала себя в безопасности.

— Но я хотела быть женой. Я мечтала стать матерью. Я всего этого хотела. Или, по крайней мере, мне так казалось.

— Ты ведь не могла знать, что случится со Стивом.

— Не приведи бог мне было знать это. Мы чуть не потеряли тебя из-за Стива. Мы с отцом чуть не потеряли друг друга.

Вошел отец. Он не мог скрыть радости, увидев меня в объятиях матери.

— Я ухожу, не буду вам мешать.

— Я вообще-то собирался спать, — сказал я, вставая.

— Спокойной ночи, Лео, — пожелала мать.

Отец крепко обнял меня, поцеловал и тоже пожелал:

— Спокойной ночи, малыш.

— Спокойной ночи, отец, — кивнул я и, не удержавшись, добавил: — Спокойной ночи, сестра Мэри Норберта!

Я успел выскочить из комнаты прежде, чем потрепанный «Улисс» полетел мне вслед. Он ударился о захлопнувшуюся дверь, а я со смехом побежал к себе.

Глава 6 Добрый папаша

Лежа в своей комнате в темноте, я перебирал в уме события минувшей недели, удивляясь их яркости и разнообразию. Силы, с которыми я столкнулся в течение недели, стали материализовываться той же ночью. Я завел будильник на 4.30 утра. Началось еженощное путешествие по стране сновидений. Как всегда, там меня ждал Стив. Мне предстояло рассказать ему о сиротах, о близнецах из дома напротив, о чернокожем тренере и его мрачном сыне, об обеде в яхт-клубе, о ночной рыбалке с отцом, о монашеском прошлом нашей матери. Разбудили меня плач и крик.

— Вставай, Лео! — прокричал отец под дверью. — В доме напротив что-то случилось!

Я натянул брюки и футболку, схватил очки и выскочил из комнаты, нос к носу столкнувшись с плачущей Шебой По, ее перепуганным братом и их полупьяной матерью. В гостиной моя мать открыла шкаф с оружием, вручила отцу его дробовик, а мне — мой, который достался мне от отца. Плохо соображая спросонок, отец вставлял патроны в магазин. Я поймал коробку с патронами, брошенную матерью, и тоже зарядил ружье.

— Кто-то ломится в дом к По, — пояснил мне отец.

— Мы прибежали к вам, потому что больше никого не знаем. — Голос Тревора дрожал от страха.

— Опять он нас нашел, мама, — крикнула Шеба.

— Он нас всегда находит, — заплетающимся языком ответила мать.

Моя мать в ночной рубашке бросилась к телефону, чтобы вызвать полицию, а мы с отцом выбежали из дома в темноту. В иных случаях я ненавидел, что я южанин, в иных — радовался этому. Сейчас был как раз такой случай. Мои родители воспитали меня покорителем лесов и рек, и с ружьем я обращался не хуже, чем дирижер со своей палочкой. Ружье придавало мне уверенности, когда я следовал за отцом. Мы обошли вокруг дома По, приглядываясь ко всем теням, прислушиваясь ко всем шорохам. Нам не удалось обнаружить никаких признаков взлома и насильственного проникновения в дом. Обследовав кусты азалий и камелий, мы вернулись к входной двери. По всему городу завыли сирены. Мать вызвала не только полицию, но и ее начальника, дочь которого училась у нее в классе.

Отец первым заметил странный рисунок на входной двери — улыбающаяся рожица, нарисованная неровно и, судя по всему, кровью. Из левого глаза вытекает слеза. Отец достал платок, дотронулся до рисунка и поднес к носу.

— Лак для ногтей, — сказал он.

Машины съезжались со всех сторон, из них выскакивали полицейские и бросались врассыпную к дому, во двор. Отец забрал у меня ружье, шепнув:

— У тебя испытательный срок не закончился.

— Я и забыл!

Соседи начали выползать из своих домов, сонные, но любопытные. Одна машина остановилась перед нашим домом, полицейский вышел и заговорил с Шебой, Тревором и моей матерью. Белль Фэрклот, имевшая обыкновение гулять по вечерам, сообщила, что уже два вечера подряд видит незнакомца в белой машине возле Колониал-лейк. Мужчина много курит, у него светлые волосы, но других примет она назвать не смогла. Более трех часов полиция обшаривала дом в поисках улик и ключей к разгадке, но ничего не нашла, кроме разбитого стекла в подвальном окне. Украдено, испорчено, сдвинуто с места также ничего не было. Внимания заслуживала только улыбающаяся рожица на входной двери.

Когда полицейские разъехались, мы с отцом, обессиленные впечатлениями этой ночи, вернулись домой. Мать налила себе и отцу бурбона, а мне сделала чашку горячего шоколада. Мы с отцом сидели на кухне, перешептывались. Мать поднялась на второй этаж и вернулась, сообщив, что уложила семейство По в комнатах, которые отец некогда сдавал.

— Эти люди потрясены, — тихо сказала она. — Они пережили душевную травму. Думают, что их хотели убить.

— Вряд ли, — ответил отец. — Скорее, случайное хулиганство.

— Лео, — обратилась ко мне мать, — будь добр к этим детям. Будь так добр, как только можешь, но не пускай их в свое сердце. Ты не знаешь, сколько зла в мире. Ты неопытен и не видишь опасностей.

— А ты испугался сегодня, Лео? — спросил отец, когда я допил горячий шоколад.

— Ужасно.

— А виду не подал, — заметила мать.

— Потому что я был с отцом.

Был уже четвертый час, когда я снова лег в постель и вокруг все затихло. Сон пришел быстро. Я забрался глубоко в его дебри, когда почувствовал прикосновение девичьих губ к своим губам, открыл глаза и увидел обнаженную Шебу По. Она скользнула ко мне под одеяло. Я ни разу не был на свидании, даже не сидел рядом с девушкой на сиденье автомобиля. И вдруг я оказался с девушкой в постели, да еще и с самой прекрасной девушкой на свете. Ее руки скользили вверх-вниз по моему телу. С ее помощью мои губы оказались возле ее груди, а моя рука — внутри ее тела. И я познал, что женщина пахнет как сырая земля, ее влага рождает огонь, а огонь наполняет жизнь сиянием. Я чувствовал ее язык на шее, на груди, в десять минут она научила меня, что для языка не существует запретных мест. Вошел в нее я также с ее помощью. Я никогда не предполагал, какое наслаждение одно человеческое тело может доставить другому. Сидя на мне, она раскачивалась, как лодочка на речных волнах, а золотые волосы струились по ее плечам. Рукой она зажала мне рот, чтобы удержать мой крик, и благодарила меня хриплым шепотом. Я спал, когда она пришла и разбудила меня к жизни более яркой, более полной, чем я мог видеть в самых лучших снах. А потом ускользнула так же бесшумно, как появилась, и исчезла в темноте. Я лежал с открытыми глазами. В каждой клетке пульсировала новая жизнь. Когда на востоке поднялось солнце, я мог думать только о Шебе. Развозя «Ньюс энд курьер», я представлял ее лицо на первой странице каждой газеты, которую оставлял на веранде чарлстонцам. Лишь много лет спустя я узнал, что моя мать видела в ту ночь, как Шеба выходила из моей комнаты. И не только мать это видела.


У моих родителей была традиция воскресными вечерами сидеть на крытом балконе своей спальни и любоваться закатом над Лонг-лейк и рекой Эшли. Что касается махрового романтизма родителей, то я находил его нелепым и непростительным. Когда в воскресенье после обеда они ставили пластинку Джонни Матиса или Энди Уильямса,[37] я не видел для себя иного спасения, кроме как уединиться в своей комнате. Мысль, что сейчас мои родители наслаждаются телесной близостью, была для меня мучительна еще задолго до того, как я узнал о монашеском прошлом матери. А после единственной ночи с Шебой эта мысль стала вызывать у меня тошноту. Католическая церковь приучила меня испытывать чувство вины при упоминании о сексе, половом члене, вагине, совокуплении и тому подобной тряхомундии. Учение Римско-католической церкви стало презервативом для моей души на всю жизнь. От блаженства, испытанного в объятиях Шебы По, со временем осталось только чувство вины. Меня одолевало желание снова встретиться с ней и признаться честно, искренно, от всего сердца, что люблю ее. Это чистая правда, которую я не сказал той ночью, потому что был как громом поражен, и теперь правда рвалась наружу из глубины моего существа. Любовь облегчит мою совесть, избавит от чувства вины и в конечном итоге вернет на путь бесплодных усилий, именуемый в католичестве правильной жизнью.

Мое чувство вины заразительно, подумал я, когда родители, выйдя на балкон однажды утром, почти сразу позвали меня. Лица у них были необычайно расстроенные и серьезные. Глядя на меня, мать сказала:

— Мы очень волнуемся за тебя, Лео. Нам кажется, дети По внушают большие опасения. Мы с отцом обдумываем положение.

Я взглянул на отца, который обычно трезво смотрел на вещи, но и у него был озабоченный вид.

— Этот ночной переполох — очень странная история. Если не считать разбитого окна, полиция не нашла никаких признаков взлома и попытки незаконно проникнуть в дом, — пояснил отец. — Вокруг дома нет ничьих следов, кроме наших с тобой. Миссис По была так пьяна, что не смогла написать заявление. Близнецы тоже не сказали ничего вразумительного. А эта рожица на двери? Она нарисована лаком для ногтей. Лак такого же цвета найден и в комнате Шебы, и в комнате ее матери.

Отец замолчал, тогда мать поторопила его:

— Ты не все сказал, Джаспер.

— Точно такой же лак нашли и в комнате Тревора, — кивнул отец. — Похоже, он тоже красит ногти.

Моя тревога росла одновременно с эгоистичным желанием защитить Шебу.

— Они хорошие ребята, — возразил я. — Просто у них была тяжелая жизнь.

— Ты не знаешь, что такое хорошие ребята, Лео. У тебя никогда не было друга.

Нетерпимость матери возмутила меня. Я встал и начал мерить шагами балкон, как адвокат, который держит речь перед прокурором.

— Это неправда. У меня был Стив. Лучшего друга быть не может. И вообще, за последние пару лет я завел много друзей. Ну да, из-за этой истории с наркотиками они старше меня. Но это уж моя вина, тут некого упрекать. Однако все люди, с кем я встречаюсь, когда развожу газеты, и Харрингтон Кэнон, и мой психиатр, они все хорошо относятся ко мне. Близнецы ничего не знают про историю с кокаином, но, по-моему, они не прочь подружиться со мной. Сироты тоже. И Айк, сын тренера, тоже. Сейчас у нас отношения налаживаются. Так что ты не права, когда говоришь, что у меня нет друзей. Да, я всю жизнь был один, но сейчас-то совсем другое дело. Сейчас друзья появляются. И я собираюсь сохранить эту дружбу. На всю жизнь. Я хочу дружить с ними всю жизнь, пока они будут любить меня. А я буду любить их, даже если они разлюбят меня.

— То-то и оно. Мы боимся, что и сироты, и близнецы используют тебя в своих целях, — сказала мать.

— Да нет же, нет! Конечно, они нуждаются во мне, в моей помощи. И эти богатые ребята, которых засекли с наркотиками. И тренер Джефферсон тоже, и его сын Айк. А я не имею ничего против того, чтобы во мне нуждались. Я даже не против того, чтобы мной пользовались, — сказал я, чувствуя, что набрался от Шебы сил и неведомой ранее храбрости. — Меня достало одиночество. Больше не могу. Я не собираюсь и дальше оставаться один.

Я резко повернулся и ринулся к себе в комнату. Я готов был расплакаться, но сдержался, настроившись на решительный лад. Вынул из прикроватной тумбочки молитвенник, освященный Папой. Его подарил мне отец Максвелл в день первого причастия. Я попробовал молиться, но слова превратились в пыль. Тогда я достал из шкафа коллекцию открыток со звездами бейсбола. Бесценная фотография Теда Уильямса хранилась у меня сверху одной пачки, а Уилли Мейс, Хэнк Аарон и Микки Мантл возглавляли три другие. В ящике лежала также единственная сохранившаяся у меня фотография Стива, он был снят со мной. После самоубийства брата все его фотографии куда-то исчезли, словно он никогда своим светом не озарял нашу жизнь. Вынув фотографию, я заметил, как она истончилась от времени. Я был запечатлен в белоснежном одеянии первого причастия, Стив обнимал меня, словно защищая. Мои молитвы становились особенно искренними, когда я обращался в них к Стиву. Я привык думать о нем как о бесстрашном и всесильном ангеле — он заботится обо мне, сочетая в себе черты собаки-поводыря, почетного караула у Могилы Неизвестного Солдата и пророка, который в один прекрасный день откроет мне тайну наших с ним жизней. В самые тяжкие минуты я мог молиться только Стиву, а не Богу, который похитил у меня брата, оставив без главного союзника наедине с вселяющим ужас миром.


Моя жизнь была расписана по часам, последовательность действий четко определена, как в рецепте приготовления домашнего торта. На следующее утро я встал по звонку будильника, в темноте проделал утренние процедуры и, сев на велосипед, поехал к Колониал-лейк, высматривая на нашем обычном месте грузовик «Ньюс энд курьер» с Юджином Хаверфордом, чтобы загрузиться четырьмя пачками газет. Дымок сигары Хаверфорда каждое утро служил для меня первым доказательством того, что я жив. Да еще, пожалуй, кровь, приливающая к ногам, и теплый воздух, густой, как повидло, и первые машины на Ратлидж-авеню. Развозка газет, церковная служба, завтрак у Клео, список из пяти слов для расширения словарного запаса: моя жизнь была перегружена рутиной.

Кусачками перерезая бечевку на пачке, я вдохнул запах свежей типографской краски и озерного мелководья. Плотно набивая сумку газетами, я слышал, как мистер Хаверфорд в кабине песочит президента, нашего мэра Галларда, шефа полиции Джона Конроя и «Атланту брейвз».[38] Ни одного дня не проходило без того, чтобы мистер Хаверфорд не разделал под орех всех крупных и мелких персон, которых привел на его суровый суд утренний выпуск газеты.

Я нырнул в темноту улиц и начал снабжать новостями со всего света жителей родного города. При этом я не мог думать ни о чем, кроме Шебы По и той ночи, когда она пришла в мою комнату. Одним махом я пересек Брод-стрит, свернул налево на Трэдд-стрит и, даже не вспотев, ворвался на Легар-стрит. В некоторые дома мне предстоит вернуться вечером, чтобы собрать подписку на следующий месяц. Так я приобщусь к слухам и секретам — неофициальной, эксцентричной, обескураживающей истории своего города. По отношению ко всем репортерам, редакторам, машинисткам, секретарям, рекламщикам, издателям, журналистам и доставщикам «Ньюс энд курьер» я испытывал чувство искреннего восхищения и внутреннего родства. Связав свою жизнь с газетой, я дал себе слово добиться успеха в этой области, которая казалась мне невероятно увлекательной.

Не прекращая мечтать о Шебе, я курсировал по улицам и прислушивался к историям, которые нашептывали дома и особняки. В конце маршрута я свернул в аллею Столла, чтобы кратчайшим путем выбраться на Чёрч-стрит. Мне уже случалось влюбляться в тупички, аллеи и никому не известные переулки, сокращавшие путь, вроде аллеи Столла и Лонгитьюд-лейн. Аллею Столла я особенно любил за таинственность и уединенность. Она была такой узкой, что казалась то ли причудой, то ли ошибкой строителей. За это я и любил ее. Еще не до конца рассвело, на улицах было темно, как в исповедальне, и я смотрел в оба. Какой-то великан отделился от дома и преградил мне путь. Не успел я удивиться, как ударом кулака он едва не лишил меня сознания.

Все произошло так быстро, удар был так силен, что от страха меня почти парализовало. Я понял, что это засада. Силу, скорость и ловкость врага я оценил сразу. Я немного собрался с духом и попробовал закричать, но он зажал мне рот — ручища напоминала бейсбольную перчатку. Я почуял, как к моему горлу приставили нож, и совсем не тот перочинный ножичек, которым забавляются дети.

С минуту он наслаждался сознанием успешности своего дерзкого нападения. Когда мои глаза привыкли к темноте, я разглядел, что на нападавшем — дешевая черная маска для Хеллоуина с прорезями для глаз. От нее пахло краской.

— Сановитый, жирный Бык Маллиган, — прошептал незнакомец, — возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва.

Никакие другие слова не потрясли бы меня сильнее и не вызвали такого ужаса. Услышав их, я понял, что меня хотят зарезать в этой аллее. Только человек, обладающий дьявольским всеведением, мог знать, какое чудовищное впечатление произведут на меня в такую минуту эти слова. Скорее всего, ни один другой старшеклассник во всей Америке не догадался бы, что незнакомец издевательским тоном, дразня меня своей осведомленностью, процитировал начальные строки «Улисса».

— Значит, Лео, малыш, ты с мамой и папой любишь ходить по утрам в церковь. Как это славно! Мило-премило! Очень набожно. Так велит нам римско-католическое учение.

Я пытался заставить голову соображать. Мелькнула мысль: может, это решил позабавиться куклуксклановец с университетским дипломом. Нож упирался мне в сонную артерию. Дыхание незнакомца было свежим, голос четким. Я уловил запах «Листерина»[39] и лосьона после бритья.

— А река течет, Лео, — прошептал незнакомец, на этот раз дразня меня началом идиотского романа Джойса «Поминки по Финнегану». — Я мог бы перерезать горло твоей матушке, Лео. Она часто бывает одна в кабинете. Или твоему папочке. В этой славненькой лаборатории, которую он устроил себе дома. Или твоему новому дружку, ниггеру Джефферсону, с которым ты тренируешься каждое утро. Выбор за тобой, Лео. Кого ты выбираешь?

Я онемел от страха и ответить не мог. Он продолжил, и я почувствовал, что уже с трудом дышу.

— А может, лучше прирезать тебя, Лео? Прямо на этой аллее. Я могу сейчас прикончить тебя, и ни одна душа, включая тебя самого, не узнает, почему я это сделал. Или давай пофантазируем. Представим, что я выкопал кости твоего брата и в один прекрасный день ты просыпаешься рядом с ними. Как тебе такая фантазия, Лео? Лично мне нравится. А тебе, похоже, не очень. Хорошо, давай заключим договор. Я видел, как ты трахался однажды ночью со своей новой соседкой. Это не должно повториться. Ты меня понял?

Я кивнул.

— Только скажи кому-нибудь о нашей встрече, и я убью твоих мамочку с папочкой. Я не пожалею времени и сделаю это не спеша. А потом приду за тобой. Так что держи язык за зубами, Лео.

Внезапная вспышка фонарика ослепила меня, и нож убрали от моей шеи. И тут я испугался еще сильнее — я ощутил запах лака для ногтей. Незнакомец что-то рисовал на моем лбу.

— Не шевелись пять минут, — закончив, сказал он. — Поклянись, Лео. Скажи, как Молли Блум: «…да я сказала да я хочу. Да».

— Да я сказала да я хочу. Да, — повторил я заключительную фразу «Улисса».

Незнакомец спокойно пошел по аллее Столла, а я остался стоять в одиночестве, пытаясь совладать с темным ужасом.

Стоял я много дольше пяти минут. Лишь когда совсем рассвело, я сошел с места, сел на велосипед и поехал на Чёрч-стрит. Проезжая мимо «мерседеса», припаркованного у обочины, я посмотрел на свое лицо в зеркало заднего вида. Левый глаз покраснел, но до синяка, пожалуй, не дойдет. Левое стекло в очках треснуло. По-настоящему тревожило другое — как я и ожидал, у меня на лбу, словно клеймо, алела улыбающаяся рожица с крупной слезой на левой щеке. С помощью газеты и собственных ногтей я отскреб с лица мерзкое изображение, вошел в сад одного из подписчиков и, открыв кран, умылся. Из-за угроз этого типа я никому не мог рассказать о случившемся. Чтобы объяснить, как разбились очки, придется наплести историю о падении с велосипеда. Я ломал голову, с каким же зловещим, неизвестным миром я столкнулся в лице нападавшего.


Идея развлечь близнецов после ужасной ночи, которую они пережили, пришла внезапно и не осуществилась бы без поддержки отца. Через день после загадочного нападения в аллее я позвонил отцу из дома По и, попросив о помощи, услышал дрожь в его голосе. У меня защемило сердце, эта дрожь означала и желание помочь, и отцовскую надежду, что, может, хоть малая толика счастья заплутала и по ошибке достанется его единственному сыну. Он сразу понял мою идею и пообещал все подготовить.

— Значит, мне можно взять твою машину, отец? — Речь шла об отцовском «шевроле шеви» с откидным верхом, и я понимал, что прошу об очень большом одолжении. — Я буду осторожен. Честное слово.

— Разве я не говорил тебе, сынок? У меня больше нет автомобиля.

— Когда ты его продал? — Я чуть не подпрыгнул. Скорее мой старик продал бы в рабство нас с матерью, чем свой любимый автомобиль. — Кому?

— Я не продавал его. Этот автомобиль мне слишком дорог, чтобы его продавать. Я его подарил. Тебе, сынок. Я давно собирался отдать его тебе, просто жду, когда у тебя закончится испытательный срок. Ты можешь взять его. К твоему приходу домой он будет вымыт и готов.

Я повесил трубку, не попрощавшись. Я не мог выговорить ни слова, ни единого слова, ни за какие коврижки. Мировосприятие моего отца было ограниченно — пропущено через призму скромности и робости. Отцу недоставало яркости, бесшабашности, блеска. Каждый день своей жизни он воспринимал как задачу, которую тщательно исследовал, а уж потом решал. Его пристрастие к пижонским высокоскоростным автомобилям не вязалось с его характером — словно поэтическая вольность, которая затесалась в строгий научный текст. При этом он никогда не покупал автомобиль новой модели, но с железной выдержкой ждал, пока модель устареет и понизится в цене настолько, что будет по карману школьному учителю физики. Черный «тандерберд» 1956 года отец купил через десять лет после того, как впервые увидел его на улицах Чарлстона и назвал «классическим».

Шеба с Тревором появились в нашем дворе, и присутствие Шебы меня смущало. Легкомысленный Тревор несколько облегчал положение. Отец отбросил недоверчивость по отношению к близнецам и с видимым удовольствием развлекал этих двоих, которые еще не слышали шуток двадцатипятилетней давности из его небогатого репертуара. Он мило болтал с гостями, пока я сбегал и надел купальный костюм, футболку с надписью «Цитадель» и бейсболку с надписью «Атланта брейвз», которую он купил мне прошлым летом, когда мы выиграли подряд два матча.

Я подошел к дверям гаража, и отец бросил мне ключи. Я сделал вид, что снимаю маску кэтчера, поправил очки и принял пас недалеко от кустов с любимыми камелиями матери. Близнецы прыснули со смеху. Отец наклонился, положил большую надувную камеру на заднее сиденье и наказал Тревору держать ее покрепче, когда автомобиль разгонится по дороге на остров Джеймс.

— А мистер Фергюсон знает, что мы едем к нему на плантацию? — спросил я.

— Знает, и даже знает, для чего, — ответил отец. — Я предупредил его, что «шеви» мы заберем завтра.

— Ты должен нас встретить, когда мы повернем на Эшли.

— Я позвонил Джимми Уиггинсу с пристани. Он одолжит мне свой «Бостонский китобой». Я порыбачу и дождусь вашего появления.

— Вы будете ловить китов? — поинтересовалась Шеба.

— Нет, детка, просто лодка так называется.

Меня беспокоила одна проблема, но я придумал, как ее решить, пока заводил машину. Про человека, который напал на меня в аллее, я никому не рассказывал, а синяки на лице объяснил падением с велосипеда. За это время фигура незнакомца выросла в моих глазах, обрела ореол всемогущества и тайны. Я боялся, вдруг он будет преследовать нас, как акула, привлеченная запахом раненой добычи, преследует ее в коралловых рифах. Но чтобы этот человек сел нам на хвост и не сорвался, он должен знать местные улицы не хуже меня. Я был не только уроженцем Чарлстона, но и развозчиком газет, так что карта города отпечаталась у меня в мозгу.

Проскочив по Локвудскому бульвару, я резко свернул направо, промчался мимо городской больницы и свернул налево на бульвар Эшли. Перед каждым поворотом я внимательно смотрел в зеркало заднего вида. Когда мы выехали на шоссе, ведущее в Саванну, я был абсолютно уверен, что хвоста за нами нет. Я успокоился и прислушался к оживленному разговору близнецов. Мы ехали на юг, на душе у меня было легко, наконец-то я наслаждался своей молодостью.

Я слушал чушь, которую несли близнецы, и ни о чем не думал. Тревор, сидевший на заднем сиденье, просунул голову между мной и Шебой. Почувствовав, что я успокоился, он вовлек меня в мир легких шуток и веселых уколов. Я в своей жизни никогда не участвовал в непринужденной болтовне ровесников и пришел в восторг от того, как она забавляет, снимает груз с души. Мы пересекли мост через Эшли и взяли курс на Фолли-Бич.

— Думается мне, Лео, что Шеба в следующем году выйдет замуж за Элвиса Пресли.

— А разве Элвис не женат?

— Пустяки, это не препятствие. Один взгляд Шебы — и Элвис побежит в ближайший суд разводиться. Я ни разу не встречал мужчину, который смог бы хоть недолго сопротивляться колдовским чарам моей сестрицы. За исключением мужчин такого сорта, как я, разумеется. Ты понимаешь, что я имею в виду, Лео? Ты, конечно, догадываешься, что стрелка моего компаса показывает в другую сторону.

— Стрелка компаса? — переспросил я, изо всех сил стараясь изобразить понимающий вид, но ни малейшего понятия не имел, на что он намекает.

— Лео — сама невинность, — вступила Шеба. — Ты болтаешь много, Тревор, но без всякого смысла. А насчет Элвиса я не согласна. Я не вижу себя в роли разрушительницы семейного очага. Скорее в роли медсестры или богини.

— О! Моя сестричка доверчиво открывает нам свою душу!

— Я подумываю о том, чтобы выйти замуж за Пола Маккартни. По его глазам видно, что он добрый парень. С его помощью я начну актерскую карьеру, сыграю Джульетту на лондонской сцене, познакомлюсь с королевой Англии. Мне очень хочется познакомиться с королевой. Я чувствую, как она одинока. Очевидно, что ее брак с принцем Филиппом — брак по расчету, а не по любви. Я могла бы выслушивать ее сердечные тайны, как подружка. А между делом направлять карьеру Пола в нужное русло.

— Я живу во имя красоты, — ни с того ни с сего заявил Тревор. — Я всегда иду туда, куда позовет красота.

— Меня тоже восхищает красота, — ответила Шеба. — Но меня влечет искусство. Я хочу стать первой актрисой наших дней. Хочу выйти замуж раза три или четыре за самых очаровательных мужчин. Но главное — все должны плакать, смеяться, радоваться, жить, потому что потрясены моей игрой.

— Хорошо сказано, — заметил Тревор и повернулся ко мне: — А у тебя есть мечта, Лео? Не бойся, не скрывай. Недавно вы с отцом встали плечом к плечу на нашу защиту, так что ты в наших глазах герой.

Скованный и застенчивый, я чувствовал, что ничего не могу сказать этим обитателям другого мира. Моя мечта снова провести ночь с Шебой стала казаться мне несбыточной до абсурда. Может, сказать им, что я собираюсь жениться на Мэрилин Монро, или занять пост Генерального секретаря ООН, или стать первым американцем — Папой Римским? Крутя руль, я лихорадочно соображал. Может, сказать, что хочу стать астронавтом, или исследовать брачное поведение голубых китов, или обратить всех китайцев в католицизм? Вся эта свежеиспеченная белиберда вертелась у меня на языке, когда я произнес:

— Я хочу изучать журналистику в колледже.

— Так он сможет писать о нас, Шеба! — воскликнул Тревор. — Разнесет нашу славу по всему миру.

— А уж мы обеспечим его горяченькими сенсациями! — подхватила Шеба. — Журналистам позарез нужны сенсации.

Так я приобщился к причудливой игре воображения брата и сестры, чья жизнь стала бы невыносимой, не давай они волю своей фантазии. В этом мире для двоих остался от правил и норм обычной жизни лишь пух и прах.

Я никогда не бывал на плантации Сесешнвилл,[40] но отец дал мне четкие указания, и я легко отыскал грязную дорогу, которая привела нас на легендарную плантацию. Она располагалась на возвышенности и царила над пространными болотами, тянущимися на много миль вокруг, сколько позволяли остров Джеймс и река Фолли. Мистер Фергюсон помахал с крыльца и поднял вверх большой палец. Его хорошенькая жена спустилась узнать, не нужно ли нам чего.

Плавки Тревора оказались весьма откровенными, ткани на них пошло немного.

— Так носят в Европе, — пояснил он.

Купальник Шебы представлял бикини телесного цвета и открывал взгляду вполне достаточно для того, чтобы сразить и Элвиса, и Пола, если б кому-нибудь из них посчастливилось быть с нами в тот день.

— Тебе нравится мой купальник, Лео? — спросила Шеба.

— А где тут купальник? — пожал я плечами, и близнецы рассмеялись.

Впервые в жизни я ступил на плавучую пристань, где более тридцати лет назад влюбились друг в друга мои родители. После того как отец рассказал мне историю своей любви, я стал подумывать о том, чтобы повторить родительское плавание. И я был не прочь разделить его с новыми знакомцами, одна из которых лишила меня невинности. Я бросил надувную камеру в отступающую волну — луна отдавала водам приказ к отступлению. Когда мы шагнули на пристань, вода вернулась, как я и рассчитывал. Мы нырнули в теплую, ласковую воду и, смеясь, подплыли к надувной камере. Начался наш долгий, медленный дрейф к Атлантическому океану, огромному и молчаливому, всегда готовому всех принять.

Летом соленая вода, заполняющая заливы, бухты и лагуны Южной Каролины, прогрета солнцем, она теплая и шелковистая. Входишь в воду без напряжения и дрожи, вода щекочет и ласкает кожу, смывая заботы минувшей недели. Вода в лагуне темная от органических остатков, которыми богаты соленые болота. Если открыть глаза под водой, не увидишь собственной руки.

Мы находились в той части Атлантического океана, которую присвоил себе штат Южная Каролина. Я предоставил близнецам возможность полюбоваться картиной, и первое время мы плыли молча. Переживали тишину и подлинность момента.

— Это оно? — спросил Тревор у сестры.

— Скоро. Очень скоро. Но точно не могу сказать.

— Ты права. Нужно посмотреть, чем все закончится.

— Ты можешь порезать ногу об осколок пивной бутылки, — предупредила Шеба. — Заражение крови, столбняк, смерть. Хуже, чем смерть. Сейчас ты никому не известен. Никто не придет на твои похороны.

— На моих похоронах должна быть толпа народа, Шеба. Обязательно.

— Тогда никакого столбняка. — Она посмотрела на остров Салливан, потом оглянулась на город, похожий на шахматную доску.

Болота зеленели ярко, по-летнему, как зеленеть могут только ризы, хамелеоны и дождевые леса. Трава выставляла напоказ свою зелень, меняя оттенки с изумрудного на оливковый, если пробегавшее облако закрывало солнце. В ту пору, когда начиналась наша дружба, зелень была повсюду, куда ни кинь глаз.

— Но оно приближается, Тревор, — сказала Шеба, а течение нас сносило, медленно крутя.

— О чем вы там говорите? — спросил я. — Секретничать нечестно.

Близнецы рассмеялись.

— Ты еще не очень хорошо знаешь нас, Лео, — пояснила Шеба. — А мы тебя. Мы не нравимся твоей матери, и она, конечно, не захочет, чтобы мы дружили. Мы не такие, как все. Слишком странные. Так думают многие. Мы знаем это. А ты видел нашу мать, эту перечницу, которая напивается до того, что на ногах не стоит.

— Маму можно понять, — вмешался браг. — Жизнь у нее не сахар. Мы с Шебой родились не в цветах, если ты понимаешь меня.

— Совсем маленькими мы с Тревором решили, что сами придумаем мир, в котором будем жить. Только нас тянет на плохие сценарии. Больше на «Дракулу», чем на Диснея.

— Ты говоришь загадками, — прервал Тревор сестру. — Как ты верно заметила, Лео — невинная душа, и, по-моему, пусть он лучше таким и остается.

— Боюсь, уже поздновато, — подмигнула мне Шеба, подтвердив мою догадку: секс для нее никак не связан с представлениями о любви и ответственности и уж тем более о грехе и не осеняет его искупительная тень Креста.

Похоже, для Шебы секс — забава. Мне это казалось столь странным, что в голове не укладывалось. Я был настолько потрясен своим выводом, что сунул голову в воду, и даже рыбы, наверное, шарахались прочь от меня — так сильно я покраснел.

Когда я вынырнул на поверхность, то обнаружил, что магия течения, струящийся свет, бирюза небес, молчание берегов вновь погрузили близнецов в подобие молитвенного транса. Нам ничего не требовалось делать, разве только обойти песчаную отмель. Течение само нас несло, течение нами владело и распоряжалось.

— Вот оно, — вдруг опять заговорила Шеба. — Ты прав, Тревор. Оно наступило. Как это приятно. Это точно оно, Тревор.

— Да что оно-то? — заорал я. — Вы говорите о чем-то, а я даже не понимаю, о чем. Какого черта!

— Мы говорим о прекрасном мгновении. Мы с Тревором ищем их всю жизнь. Они случались и раньше, но всегда что-нибудь их разрушает.

— Тише, — попросил Тревор. — А то сглазите, и все пропадет.

— В прошлом году мы отправились смотреть на китов в Орегоне, — говорила Шеба. — Мать взяла нас. Мы плыли себе и плыли, и вдруг начали появляться киты. Океан кишел китами. Они двигались на юг вместе с китятами. Мы с Тревором посмотрели друг на друга. До этого нам было очень грустно. Мы стояли на носу лодки, рядом. И вдруг взялись за руки, посмотрели друг на друга, потом на китов и сказали в один голос: «Это оно!»

— И тут у мамы началась рвота, — продолжил Тревор. — Она сказала, что это морская болезнь, но мы-то знали, что это виски. Понятно, самым лучшим этот день уже никак не назовешь. Даже в десятку лучших он не попадает.

— Зачем Лео все это знать, Тревор? — перебила брата Шеба. — У него была прекрасная жизнь. Он сохранил душевную чистоту.

— Ну да, вы ведь недавно в городе, — кивнул я. — Вы ничего не слышали о моем брате.

— Мы думали, ты единственный ребенок в семье, — ответил Тревор.

— Теперь да. Но так было не всегда. Позвольте, я расскажу вам маленькую историю. У меня был брат Стив — самый лучший, самый красивый брат на свете. Я считал его и самым счастливым. Когда мне было восемь лет, я нашел его в нашей ванне, он перерезал себе запястья и горло. После этого я несколько лет не вылезал из психушек. Думал, что умру от горя. Так почти и было. Но я выкарабкался. Прекрасная жизнь, говорите? Нет, Шеба, это не так. И чтобы вы знали: у меня нет ни одного друга среди сверстников. Ни одного.

Близнецы перегнулись через надувную камеру. Тревор пожал мне руку, Шеба коснулась моего плеча.

— У тебя двое друзей, — взволнованно сказала Шеба.

— Теперь у тебя двое друзей, — повторил Тревор. — Мы будем любить тебя с удвоенной силой, мы ведь близнецы.

— Ты говорил с кем-нибудь из ребят про Стива?

— Ни с кем. Но все в Чарлстоне об этом знают.

— А нам ты рассказал сам. Это большая честь для нас, Лео, — заметил Тревор.

— Да, большая честь, — откликнулась Шеба. — Давайте подвинемся, чтобы дать место Стиву. Пусть он поплавает с нами.

Шеба передвинулась ближе ко мне, Тревор тоже. Освободилось место, которое мог бы занять мой брат.

— Стив! — сказала Шеба. — Это ты, дорогой?

— Конечно, это он. Кто же еще? — ответил Тревор. — Разве он мог отказаться от такой прогулки?

— Я его не вижу, — признался я.

— Ты его почувствуешь, — ответила Шеба и добавила тоном терпеливого наставника: — Мы научим тебя получать радость с помощью воображения.

— Ты должен поверить, и тогда все воображаемое станет реальным. Ты способен на это, Лео? — спросил Тревор.

— И тогда Стив тоже все почувствует, — уточнила Шеба. — Поговори с ним. Он очень волнуется. Для него эта встреча много значит.

— Привет, Стив, — сказал я, и мой голос пресекся. — Господи, как я скучаю по тебе, Стив! Мне же брат был нужнее, чем всем другим людям на свете.

И тут я треснул, раскололся, как оконное стекло, и близнецы вместе со мной. Когда я кричал, они кричали со мной. Я плакал — они плакали тоже. Мои слезы текли ручьем, смешивались с соленой водой, и у меня не осталось больше слез, и этот хлынувший поток горя осушил какое-то болото внутри меня. Минут пять мы плыли в абсолютной тишине.

— Я испортил вам прекрасное мгновение, — сказал наконец я.

— Нет. Ты сделал его еще прекраснее, — ответила Шеба. — Ты открыл правду о себе. Люди этого никогда не делают.

— Ты доверил нам часть самого себя, — откликнулся Тревор. — Ведь прекрасное не значит непременно веселое. Прекрасное состоит из множества самых разных элементов.

— Знаете, почему я привез вас сюда? Хотите узнать, почему мы сегодня плывем в Чарлстонскую гавань?

— Нет, не знаем, — ответила Шеба. — А Стив знает? Ты не должен забывать о нем. Ты стал участником нашей воображаемой жизни, Лео. Это очень серьезно.

Я посмотрел на пустое место, где плыл мой брат, и сказал:

— Стив, тебе эта история понравится больше всех.

И я рассказал о том лете, когда мои родители полюбили друг друга. Близнецы слушали и ни разу не перебили.

— Это настоящая любовная история, — подытожил Тревор, когда я закончил.

Лагуна осталась позади, мы вошли в более холодные воды Чарлстонской гавани, по-прежнему оставаясь пленниками течения, которое делалось все сильнее по мере того, как мы плыли по реке Эшли. Солнце клонилось к закату, и река окрасилась в оранжевый цвет, а потом превратилась в расплавленное золото. Мы испугались, потому что не сразу заметили лодку с отцом. Но я увидел, как он машет нам. Он привязал «Китобоя» к бую, с превеликим удовольствием ловил рыбу и не спешил вытаскивать нас. Мне кажется, он так радовался, видя меня в обществе сверстников, что оставил бы нас плавать до полуночи, если б не опасался за наше здоровье.

Течение быстро несло нас навстречу отцу, и я поспешил сообщить из чувства долга близнецам новость, несмотря на первоначальное решение молчать. Я боялся испортить этот удивительный день, но выхода не видел.

— Шеба, Тревор! — проговорил я неуверенным голосом. — Не знаю, с чего начать. Сегодня необыкновенный день. Лучшего в моей жизни не было. Но вчера на меня напали. Какой-то мужчина, в аллее. Вот почему у меня синяк под глазом. Он приставил мне к горлу нож. Сказал, что убьет меня и моих родителей. Он знает, что вы ночевали у нас в доме, и видел нас с тобой, Шеба. Он был в маске. Он нарисовал у меня на лбу такую же штуку, какая была на вашей двери. Я испугался до ужаса.

— Ну вот, ты все испортил, Лео, — холодно проговорила Шеба. — Испортил такой прекрасный день.

— Да уж. Паф — и конец. Все испорчено. — Тревор пожал плечами и отвернулся от меня.

— Я же не хотел! Просто я беспокоюсь за вас.

— Мы уж как-нибудь сами о себе побеспокоимся. Так всегда было, так всегда будет.

Отец завел мотор и выехал на середину реки, чтобы перехватить нас. Бросив якорь, он заглушил мотор и по очереди втянул нас на борт. Несколько часов проведя в соленой воде, мы с удовольствием вытерлись пляжными полотенцами и утолили жажду холодной кока-колой, которую отец припас в переносном холодильнике.

— Твоя мать отвезла меня на плантацию, я забрал машину и вашу одежду. — Отец протянул нам мешок с одеждой и шлепанцами.

Мы с Тревором молча сняли плавки, надели шорты и футболки. Я проклинал себя за то, что рассказал про человека в аллее. Я боялся, что из-за своей опрометчивости навсегда лишился дружбы близнецов, хотя совершенно не понимал, в чем моя вина и почему моя откровенность вызвала у них такую досаду.

Выйдя на пристань, мы пересекли Локвудский бульвар и повернули на Синклер-стрит, к дому. Отец по-прежнему пребывал в прекрасном расположении духа и умудрялся поддерживать разговор с близнецами. Мы проводили их до дома, где миссис По смотрела телевизор в гостиной. Когда я прощался с Шебой, она удивила меня: обняла и поцеловала в щеку.

— Это был прекрасный день. Я все объясню Тревору. И другим этот день быть не может.

Я пожал ей руку, и тут она вложила мне в ладонь записку. Вдруг это любовная записка, размечтался я. О любовных записках я читал в романах, но никогда их не получал. Отец положил руку мне на плечи, и это оказалось очень кстати. Нам было очень хорошо, мы не спеша шли к дому и обсуждали, что приготовим на ужин.

Едва оставшись один, я сразу развернул записку, которую Шеба тайно вручила мне. Это было не любовное послание, и все же оно поразило меня как громом.

«Дорогой Лео, — писала Шеба. — Прости, что мы с Тревором огорчили тебя. Мы знаем, кто напал на тебя. Из-за этого человека мы и живем воображаемой жизнью. На тебя напал наш отец. Да, Лео. Ты познакомился с нашим добрым папашей».

Глава 7 Вечеринка

Четвертого июля я устроил вечеринку в честь окончания испытательного срока. Все утро мы с отцом расставляли столы и складные стулья, которые принесли из школы. Мать украсила каждый стол вазой с цветами из своего сада. Вечером отец жарил на углях кабанчика, оглашая темноту проклятиями в адрес енотов и бродячих собак, которые сходили с ума от запаха свежей свинины. Шеба с Тревором пришли утром и весь день помогали нам: чистили столовое серебро, вытирали столы, стелили скатерти, поскольку моя мать твердо заявила, что в ее доме никогда не будут принимать гостей на бумажных скатертях с одноразовой посудой.

В час дня приехал тренер Джефферсон со своей семьей, и они с отцом начали сооружать временный бар. Меня удивил богатый ассортимент этого бара: от самых простых напитков, вроде пива, до изысканных, вроде коньяка. Миссис Джефферсон со своей матерью принесли ящики с лимонадом и холодным чаем. Айка и меня по требованию отца послали купить еще льда, словно нам предстояло запускать ледокол. Мы сели в «шеви» и отправились в Северный Чарлстон.

С погодой нам повезло. Четвертого июля в Чарлстоне может стоять такая жара, что краска на автомобилях покрывается волдырями. Но в тот день было облачно, дул прохладный ветерок. Несмотря на волнение, у меня было легко на душе, как никогда за много лет, и я испытывал эмоциональный подъем. Я пытался взглянуть на себя со стороны, чтобы понять, каким человеком я был в период становления.

— Зачем ты опустил верх у машины, белый осел? — прервал мои размышления Айк.

— Затем, что сейчас лето, черный болван. А летом весело ездить с опущенным верхом.

— Как, по-твоему, отнесется белый коп или реднек[41] к тому, что белый парень рассекает по хайвею со своим чернокожим братцем, словно им принадлежит весь мир?

— Хорошо отнесется. Замолчи, Айк, и радуйся жизни.

Айк поправил зеркало бокового вида, чтобы лучше видеть.

— Они подвесят меня на дереве. За черную задницу.

— Все-таки лучше тебя, чем меня.

— Они могут подвесить обоих. Ты не знаешь этих белых придурков, а я знаю.

— В самом деле? И на кого же ты работаешь, господин эксперт по придуркам? На Институт Грэхема? Слушай, Айк, каждый раз, когда мы вместе, ты переводишь разговор на политические рельсы. Мы едем за льдом. У меня такое чувство, будто я посадил в машину социолога или политика.

— Бдительность — залог безопасности.

— Хорошо, я засуну тебя в багажник.

— Мне и здесь неплохо. Я только хочу, чтоб ты не забывал глядеть в оба.

— А для чего я дружу с таким глазастым парнем, как ты?

— Ты вообще обмозговал хоть как-то список приглашенных, беленький мальчик? Ты зовешь и белых, и черных на одну вечеринку, ослиная голова.

— Я очень хочу, чтобы ты познакомился с одной чернокожей девушкой. Она из приюта.

— Я не собираюсь знакомиться с сиротами из приюта.

— Эта тебе понравится. Ужас какая хорошенькая.

— Откуда ты знаешь все на свете?

— На то я и белый придурок. — Я взглянул в зеркало заднего вида и вздрогнул. — Ого! Там, слева, грузовик, битком набитый реднеками. Господи, да у них ружья, они прицеливаются. Ложись! Быстро ложись!

Айк соскользнул вниз, под сиденье.

— Ну как они? Не отстали? — спросил Айк, когда мы проехали секунд тридцать.

— Прости, я обознался. Это были дошкольники с мороженым. Ложная тревога.

— Ты, вонючий врун, Стром Термонд, сукин сын!

Спустившись по Ремаунт-роуд, мы подъехали к недавно открытому морозильному цеху. Его хозяин когда-то учился у моего отца. Я разозлил Айка своим розыгрышем и теперь переживал из-за этого. Он первый нарушил молчание вопросом:

— А ты сказал всем этим белым, что пригласил черных на свою поганую вечеринку?

— С чего ты взял, что моя вечеринка поганая? Я праздную окончание испытательного срока.

— У тебя, я смотрю, интересная жизнь. Ты и псих, и торговец наркотиками. Когда ты все успеваешь?

— А я пользуюсь любым случаем, чтобы сделать жизнь интереснее. С тобой вот общаюсь, например. А если кому-то не понравится, что на вечеринке черные, того я не держу.

— У тебя с головой не в порядке, беленький мальчик.

— Зато я верю в силу молитвы. О Господи Всемогущий, сделай так, чтобы завтра утром я проснулся с головой великого и безупречного Айка Джефферсона, чертовски предусмотрительного юноши.

— Крупно повезет, если меня не укокошат из-за тебя в этом году, — пробормотал он, скорчив рожу, пока я тормозил возле отгрузочного пункта морозильного цеха.

Мы загрузили льдом свободные сиденья и багажник. А когда вернулись, к дому подъехал приютский автобусик, за рулем сидел мистер Лафайет. Сестра Поликарп обрядила своих подопечных в оранжевые спортивные костюмы с надписью «Приют Святого Иуды» на спине и на груди.

— Привет, маркиз Лафайет! Почему Полигарпия так вырядила детей? Ты разве не объяснил ей, что у нас будет вечеринка?

— Сестра Полигарпия не выносит, когда ей что-либо объясняют, Лео, — фыркнул Лафайет.

Я всех познакомил. По лицам трех сирот ясно было, что они чувствуют себя униженными.

— Бетти Робертс! — обратился я к новенькой, с которой недавно познакомился в приюте. — Здесь тот парень, о котором я тебе рассказывал, Айк Джефферсон. Я познакомился с ним в психиатрической лечебнице.

— Не совсем там, — проговорил Айк, пожимая руку Бетти. — Хотя, по-моему, они допустили большую ошибку, что выпустили этого типа так быстро.

Все смущенно рассмеялись. Я обернулся к Шебе По.

— Шеба, у тебя есть какая-нибудь одежда для Старлы и Бетти?

— Идемте за мной, девчонки. Сейчас мы приведем вас в божеский вид, — ответила Шеба, сразу поняв меня. Она подхватила Старлу и Бетти под локти и повела к себе домой. — Еще я знаю несколько приемчиков макияжа, вам точно понравится.

— А тебе, Найлз, придется выбрать что-нибудь из гардероба настоящего модника. Я имею в виду себя.

Я нарядил Найлза в бермуды и футболку с надписью «Цитадель», которых у меня было штук двадцать, потому что мой отец, во-первых, страстно любил свою альма-матер, а во-вторых, хотел, чтобы я пошел по его стопам.

— По-моему, отлично, Найлз! — Я свернул приютскую униформу и положил в комод.

— Почему у тебя в спальне две кровати? — спросил Айк, совершавший беглую экскурсию по второму этажу.

— У меня был брат. Он умер.

— Отчего?

— Покончил с собой.

— Почему?

— Не было случая спросить у него. Пошли к гостям.

— А он был похож на тебя? — спросил Найлз.

— Нет, Стив был необыкновенный. Ничего общего со мной.

Из гостиной доносились звуки фортепиано: к моему удивлению, мать и Тревор По репетировали дуэт. Я сразу отметил, что Тревор превосходит мою мать в мастерстве пианиста. У него были кисти прекрасной формы, с длинными пальцами и длинными ногтями с маникюром. Моя мать скоро подняла руки, показывая, что сдается.

— Я пас, Тревор. Ты не предупредил меня, что ты вундеркинд.

— Это у меня от Бога. Дар. Вы еще не слышали, как Шеба поет под мой аккомпанемент.

— Она певица?

— Доктор Кинг, скоро вы убедитесь, а пока поверьте мне на слово: Шеба По — звезда.

Когда мать покинула дуэт, Тревор перешел на репертуар «Битлз».

— А классику ты играешь? — спросила мать.

Вместо ответа он заиграл Девятую симфонию Бетховена в фортепианном переложении. Его руки с необычайным изяществом летали по клавишам.

— Стоит мне один раз услышать мелодию — только один раз, — и я запоминаю ее навсегда и могу сыграть, сколько бы времени ни прошло, — сказал Тревор.

— А в футбол ты играешь? — поинтересовался Айк.

— Что за нелепость! А ты сам как думаешь?

Из дома По на другой стороне улицы вернулись девочки. Шеба преобразила их с помощью деликатного, но искусного макияжа. Девушки были в сарафанах и сандалиях. Шеба даже придумала, как замаскировать досадный недостаток Старлы — косоглазие: снабдила ее элегантными солнечными очками. Старла превратилась в хорошенькую, счастливую девушку и подошла поблагодарить меня за то, что я познакомил ее с Шебой.

— Теперь вы с Бетти готовы для вечеринки, — сказал я. — Молодец, Шеба. Сыграй что-нибудь праздничное, Тревор!

Тревор заиграл «Rock Around the Clock»,[42] и праздник в честь моей особы начался.

Я пригласил на вечеринку всех людей из окружавшего меня замкнутого мирка, которые сыграли важную роль в моей длительной борьбе за самого себя. Я всегда чувствовал себя бесконечно одиноким, как человек, затерянный в непроходимых и враждебных джунглях. Пустота вокруг меня разрасталась, и я не находил спасения. Теперь я был намерен покончить с этим мрачным периодом и, как ребенок, радовался всякий раз, когда звенел дверной звонок и я шел встречать нового гостя: монсеньора Макса, Клео с мужем или Юджина Хаверфорда, который принес мне сегодняшнюю газету. Пришел судья Уильям Александер с женой Зан. Они очень обрадовали меня тем, что привели моего психиатра Жаклин Криддл. Появился Харрингтон Кэнон, за ним Генри Берлин с женой и двумя старшими детьми. Я познакомил их с Чэдом и Фрейзер Ратлидж и с Молли Хьюджер, которые пришли следом.

— Так вот где обитает мой любимый уголовник! — воскликнул Генри Берлин.

— Тише, Генри, — одернула его миссис Берлин, но тот весело подмигнул мне.

— Я пытался найти кавалера для Фрейзер, но безуспешно, — объявил Чэд.

— Очень рада снова видеть тебя, Лео, — улыбнулась Молли, пожимая мне руку.

— Послушай, Фрейзер! — сказал я. — Тут есть парень, с которым я хочу тебя познакомить. Идем.

Я взял ее за руку, провел мимо гостей в сад и подошел к столику, за которым болтали Айк, Бетти, Старла и Найлз.

— Найлз! Это Фрейзер Ратлидж. Мне кажется, вы понравитесь друг другу. Фрейзер, это Найлз Уайтхед.

— Лео, похоже, у тебя талант сводить людей, — заметила Старла. — Ты прирожденная сваха.

— Не знаю, никогда раньше этим не занимался.

— А кого ты подыскал для меня? — спросила она.

Я оглядел собравшихся и не нашел подходящего кандидата. Мой взгляд упал на Тревора По.

— Тревор! Не сыграешь ли ты любовную песню для моей подруги Старлы?

— Божественная идея! — откликнулся Тревор.

Он провел Старлу в дом, и из окна гостиной полились чарующие звуки, окрашенные лунным светом с примесью лета.

Я подошел к столику, за которым в одиночестве сидел Харрингтон Кэнон, и спросил:

— Как вам угодно, мистер Кэнон, — принести новый бокал или наполнить этот?

— Присядь на минутку, Лео. Мне нужно тебе кое-что сказать. Это очень важно, хотя что-то, может, покажется тебе обидным.

— Как это похоже на Харрингтона Кэнона, которого знаю и люблю. — Я подвинул стул поближе к нему.

— У твоих родителей нет в доме ни одной интересной вещи. Никогда не встречал такой полной безвкусицы.

— У них простые вкусы. Кроме того, они учителя, а не банкиры. Они не могут покупать вещи в вашем магазине. Вы признавались, что и сами не можете себе позволить этого.

— Здесь есть цветные, — заметил он, глядя на реку Эшли.

— Да, я пригласил их. Это мои друзья.

— Мне кажется, невежливо приглашать на одну вечеринку и белых, и цветных. У меня нет ни малейшего представления, о чем с ними разговаривать.

— Вы все равно ни с кем не разговариваете, неважно, белый он или цветной. Сидите тут один и смотрите в пустоту.

— Я любуюсь рекой. Бог — лучший из художников.

— Вы немножко асоциальный тип.

— И это осужденный преступник называет меня асоциальным типом! Впервые встречаю такую неприкрытую наглость!

Я прошел в другой конец сада и поздоровался со своими любимыми подписчиками — они стояли возле решетки с барбекю. В тот момент, когда я хотел подойти к столику судьи Александера, меня окликнула мать. Она стояла поодаль и обнималась с Септимой Кларк и ее дочерью. Септима не один десяток лет боролась за гражданские права в Чарлстоне. Пригласить ее на какое-либо мероприятие был смелый поступок, а уж на светскую вечеринку — просто неслыханный. Я преисполнился гордости, увидев, как Септима и мать обнимаются. Я подумал: если может вызывать сомнения место, которое мои родители занимают в обществе, то их мужество сомнению не подлежит. Монсеньор Макс встал и пригласил Септиму за свой столик отужинать вместе с ним.

Однако радостное настроение распределялось далеко не равномерно. Найлз и Фрейзер, Айк и Бетти, а также Старла Уайтхед освоились в обществе судьи Александера и громко смеялись над историями, которыми он угощал их перед ужином. Чэд Ратлидж же, завидев, что я направляюсь к столику судьи Александера, покинул Молли. Он крепко взял меня за руку и отвел в сторону, к озеру, где нас скрыл от всех черный дуб.

— Ты что вытворяешь, Кинг? — спросил Чэд.

— О чем ты, Чэд?

— О неграх. Ты пригласил ниггеров на вечеринку! Ты чокнутый, что ли? И твои родители тоже.

— Почему бы тебе, Чэд, старина, не спросить у моих родителей, чокнутые они или нет? Мне было бы интересно посмотреть на их реакцию.

— Ты же в Чарлстоне, сынок, — сообщил Чэд.

— Благодарю за свежую новость.

— У нас так не принято. Натуры у нас слишком утонченные.

— Прости, Чэд, я, конечно, всего лишь второй раз вижу тебя. Но как-то слово «утонченный» не приходит на ум, когда я думаю о тебе.

— А какое слово приходит тебе на ум, неудачник? — фыркнул Чэд. — Это торжество с участием ниггеров посвящается, если не ошибаюсь, окончанию твоего срока? Мы с Молли, бедные зайчики, чуть-чуть нюхнули коки, а у тебя нашли столько, что весь город можно довести до кайфа.

— Мне не повезло, Чэд. В любом случае, эта история касается только меня.

— Так какое же слово приходит тебе на ум, когда ты думаешь обо мне?

— Моя мать не разрешает мне пользоваться речевыми штампами. Она говорит, что штампы претят ей как преподавателю английского языка.

— Ничего, я выдержу.

— Почему-то первое, что мне приходит на ум при мысли о тебе, Чэд, это «жопа с ручками». Второе — «вонючая жопа с ручками». И наконец, третье — «вонючая, гребаная жопа с ручками». Вот, в принципе, и все, если вкратце. Или ты хочешь подробнее?

— Еще один вопрос. Почему ты свел мою сестру с этой дрянью из приюта?

— Ты издевался над Фрейзер в яхт-клубе из-за того, что у нее нет парня. Ты издевался над ее внешностью. Лично я считаю ее симпатичной и очень славной девушкой. Когда я узнал Найлза, мне показалось, что ему тоже не хватает друзей. Вот я их и познакомил. По-моему, получилось удачно, они с удовольствием общаются друг с другом.

— Чтоб мне провалиться, но это первый и последний раз, когда ты видишь их вместе. Мои родители сойдут с ума, когда узнают, что у нас завелся дружок из сиротского приюта.

— Могу себе представить. Но мне кажется, Найлз и Фрейзер что-нибудь придумают.

— Ты понятия не имеешь, каков образ мыслей и действий у чарлстонской аристократии.

— Я повидал много разных людей. Все они действуют довольно предсказуемо.

— Короче, я ухожу с твоей вечеринки. И забираю с собой Молли и Фрейзер.

— Мне было чертовски приятно познакомиться с тобой, Чэд, — сказал я, ничуть не скрывая насмешки. — И не вздумай играть в футбол, старина. Мой тебе совет.

— Это угроза? Ты думаешь, я боюсь тебя?

— А следовало бы. Я собираюсь начистить твою утонченную аристократическую чарлстонскую задницу, Чэд.

— Вместе со своими ниггерами?

— Ну да, с ребятами.

— Пусть только этот цветной приблизится к моей сестре!

— Ты о ком?

— О приютском. Он ведь из Южной Каролины, с гор. Значит, он цветной. Метис, дерьмо, еще хуже, чем ниггер.

— До свидания, милый Чэд. Ну ты и перец. Я даже начал ненавидеть белых.

Чэд резко развернулся и пошел прочь. Я бродил по саду, предлагая гостям добавки мяса или жареной рыбы и пытаясь успокоиться. Чэд производил впечатление человека злобного и трусливого одновременно, крайне опасная комбинация. Я подсел к судье Александеру, дослушал конец длинной истории, посмеялся и поаплодировал, как требовала благовоспитанность от радушного хозяина. Но периферическим зрением продолжал следить за жарким спором, который в кустах материнских камелий вели лихорадочным шепотом Чэд и Фрейзер Ратлидж. Их объединяла та непримиримая вражда, что часто разгорается между близкими людьми, которых должна бы объединять взаимная любовь. В одном я был уверен: Фрейзер не намерена соглашаться с аргументами брата. На расстоянии двадцати футов Найлз и Старла наблюдали за спором и, я уверен, прекрасно понимали, в чем корень разногласий. Сколько же времени, думал я, эти сироты страдают от презрения, с которым относятся к ним жители всех городов, где они побывали и всегда оказывались нежеланными гостями. Фрейзер вырвалась из руки брата, крепко сжимавшей ее плечо. Тот хотел помешать ей вернуться к Найлзу, и тут на моих глазах лучшая отбивающая женской баскетбольной команды школы «Саут Каролина» локтем врезала брату между ребер так, что тот отлетел в пышные кусты камелий.

Чэд и Молли покинули вечер, не попрощавшись. Фрейзер вернулась к Найлзу, взяла его за руку, и он ответил ей самой счастливой улыбкой, которую мне доводилось видеть. Я сам поразился тому, как удачно соединил этих двух молодых людей, они с первой же минуты почувствовали, что дополняют друг друга. Бетти Робертс и Айк также, судя по всему, приятно проводили время. Как Старла назвала меня? Сваха? Впервые в жизни я мог назвать себя свахой. Я действительно ощутил в себе этот талант, о котором раньше не подозревал. Оглядев присутствующих, я заключил, что вечеринка удалась.

Я очень удивился, когда увидел, что Молли, вспомнив о правилах хорошего тона, идет по саду с расстроенным и красным лицом, чтобы попрощаться. Я поспешил к Найлзу и Фрейзер, желая подбодрить их, но тут же убедился, что в поддержке они не нуждаются. Молли по-прежнему сохраняла все признаки и приметы чарлстонской девушки из хорошего общества, которые служили ей прививкой против анархии, попытайся та проникнуть через неприступные рубежи обороны. Она была южанкой, и ее жизненное предназначение заключалось в том, чтобы нравиться, а не размышлять, очаровывать, а не воевать. Мне всегда были по душе девушки, подобные Молли Хьюджер. Но она вернулась, чтобы принять бой, который проиграл ее дружок. С одного взгляда на Молли Хьюджер было ясно, что ей противны конфликты и раздоры всех видов. Я заметил какое-то движение на правом фланге и понял, что звериный нюх моей матери подсказал ей: в саду не все благополучно и в общество вкралась дисгармония. Я ринулся к матери, чтобы остановить, и успел перехватить как раз в тот момент, когда она собиралась впутаться в заваруху.

— Мать, я сам разберусь.

— Что этот Ратлидж говорил тебе под дубом?

— Мы просто общались. Обменивались мнениями, хотели лучше узнать друг друга.

— Ты лжешь. Он нападал на тебя.

— Я в долгу не остался, мать. Слабины не дал.

— Вот теперь ты говоришь правду. Пожалуйста, останови ссору, которая вот-вот начнется между мисс Фрейзер и мисс Молли. — Слово «мисс» она произносила со свистом, что означало убийственную иронию.

Когда я приблизился, то услышал, как Молли говорит Фрейзер:

— Если ты не хочешь объясняться наедине, тогда я скажу это при всех. Чэд не сдвинется с места, пока ты не сядешь в машину, Фрейзер. Мне не хотелось бы ставить тебя в неловкое положение при людях, ты меня знаешь.

— Мне весело, Молли. Я прекрасно провожу время. Может, впервые в жизни. Почему вас с Чэдом это так огорчает?

— Потому что ты неправильно себя ведешь. Ты забываешь, кто мы такие и как нам положено держать себя. Нам не следовало приходить сюда. Лео плохо поступил, когда позвал нас. Он специально это затеял.

— Что я такого затеял, Молли? — Ее слова разозлили меня.

— Эту вечеринку. Смешал грибы из разных кузовов. Это неправильно. Все это, я имею в виду. Ты ведь прекрасно знаешь, что ей скажет отец, когда узнает, что она встречается с парнем из приюта.

Раздались шаги, и рядом со мной выросла Шеба.

— Слушай, если тебе что-то не нравится, так уходи восвояси. Но не смей говорить гадости моему другу Лео Кингу. Он, может, лучший парень на свете.

— Ступай с Молли, Фрейзер, — вмешался Найлз. — Она права. Я принесу тебе одни неприятности. Что еще мы со Старлой можем дать? У нас же ничего нет. Даже одежду, которая на нас, мы одолжили. Пожалуй, нам лучше вернуться в приют.

— Вас отпустили до двенадцати, — сказал я. — Мать позвонила сестре Полигарпии и договорилась с ней.

— Поцелуй меня в задницу, Молли, — мрачно, своим таинственным низким голосом сказала Старла.

Тут подошел Тревор По.

— Молли, чудное видение и ума, и красоты. Пойдем в дом, я буду играть для тебя серенады, пока пальцы не отсохнут. Девочки, Шеба, Старла, быстренько протяните руку Молли и улыбнитесь.

— Тревор, ну как ты не понимаешь? — Голос Молли стал умоляющим. — Мы иначе воспитаны. Я не вижу, какой смысл оставаться тут. Тут не может быть ничего интересного для нас. Я имею в виду людей нашего круга.

— Предлагаю компромисс, — сказал я. — Я привезу Фрейзер домой не позже полуночи. Найлз и Старла вернутся в приют на автобусе с Лафайетом.

— Мы с родителями тоже можем уйти сейчас, — заявил Айк.

— Вы мои гости, Айк. Неужели вам плохо у нас? Мы с родителями старались, чтобы сегодня вечером вы чувствовали себя хорошо.

— Я имею в виду Чэда и Молли. Им не нравится, что мы тут находимся и делаем вид, будто мы такие же, как все, хотя мы просто-напросто ниггеры.

— Я не говорила ничего подобного, — ответила Молли, и весь ее вид показывал: она сражается с целой армией врагов и это чуждо ее природе. — И я так не думаю. Клянусь, у меня в мыслях не было ничего подобного. Это сложно объяснить тем, кто не понимает. Нас воспитывали в особых условиях и возлагают на нас большие надежды. Семья — это высшая ценность, святое понятие. Это цемент, который скрепляет общество.

— Так, значит, приютские сироты и банда негров достали тебя сегодня, детка? — спросила Старла, ее черные глаза угрожающе блестели. Она обернулась к Айку и Бетти: — Должна вас поблагодарить. Мы с Найлзом никогда до сих пор не чувствовали себя особами благородных кровей. Молли, похоже, ставит нас выше, чем вас. Черт подери, благодаря этой девчонке я чувствую себя прямо как дама из высшего общества.

— Замолчи, Старла, — оборвал сестру Найлз. — Чэд действительно идиот, но Молли здесь ни при чем. Просто он подставил ее. Ступай домой, Фрейзер. Сегодня и так было много шума. Мало ли что еще может произойти.

— Я прошу как о личном одолжении, Фрейзер, — говорила Молли. — Пожалуйста, сделай это ради меня. Я до смерти буду тебе благодарна, если ты послушаешься. Только один раз. Я больше никогда ни о чем не попрошу.

Подумав немного, Фрейзер сказала удивительные слова:

— Ребята, я предпочла бы остаться с вами. С тобой, Старла, и с твоим братом мне лучше, чем со своим. Айк и Бетти, мне было приятно с вами познакомиться. Всю жизнь я чувствовала себя уродом в этом паршивом надутом чарлстонском обществе, а сегодня впервые мне было хорошо. Мне было здорово. Это благодаря вам.

Бетти обняла Фрейзер со словами:

— Здорово, что мы познакомились. Мне кажется, мы еще встретимся.

Фрейзер подошла ко мне и легко поцеловала в щеку.

— Ты устроил самый лучший праздник в Чарлстоне, Лео Кинг. Уж я-то знаю — была на всех.

После того как Фрейзер и Молли попрощались с моими родителями и другими гостями из взрослых, я проводил их на улицу, где в машине сидел Чэд. Я ожидал увидеть его рассерженным и возмущенным, но он был холоден и сдержан. После отъезда троицы вечеринка переместилась в дом. Кое-кто из взрослых откланялся и ушел, но многие, к моему удивлению, остались. И тут Тревор и Шеба По показали себя во всей красе. Они сделали этот вечер незабываемым. Их артистический дебют состоялся перед нашим странным, смешанным обществом. Тревор заставил всех взрослых танцевать медленные танцы — он играл любимые мелодии старшего поколения, мелодии, которые удивительным образом передавали тоску мужчин и женщин, разделенных океаном во время Второй мировой войны. Впервые мы услышали, что Шеба поет подобно падшему ангелу, который вспоминает о потерянном рае, голос у нее глубокий, бархатный, золотистого тембра. Музыка необъяснимым образом пробуждает подспудные механизмы нашей бессмертной души, я помню каждую мелодию, под которую мы танцевали в ту волшебную ночь. Когда Шеба увидела, что большинство гостей танцуют плохо, она превратила гостиную, холл и часть кухни в танцкласс. Выстроила нас длинной, извивающейся вереницей и учила твистовать, «удить рыбу» и «мять ногой картошку». В центре всеобщего внимания Шеба и Тревор По чувствовали себя на своем месте, для которого и родились. Если Саломея танцевала хотя бы вполовину так чувственно, как Шеба, то я понимаю — голова Иоанна Крестителя действительно была обречена.

Шеба приказывала нам то и дело меняться партнерами. Мы переходили из рук в руки, я танцевал то со Старлой, которая не снимала темных очков, то со своим психиатром Жаклин Криддл, то, один раз, с матерью и один раз — с Айком, что было очень смешно: мы извивались под песню Элвиса Пресли «Heartbreak Hotel». Это был безумно веселый, волшебный, неповторимый вечер.


После того как сироты скрылись за воротами приюта Святого Иуды, отец предложил мне прокатиться с ним. Он привез меня на Бэттери-стрит. Мы поднялись по бетонной лестнице, повернули туда, где Эшли и Купер сливаются, образуя удивительный простор Чарлстонской гавани. Всегда в этом месте ощущаешь силу и мощь сопротивления двух рек. При слиянии они становятся полноводней, но, похоже, ни та ни другая не рады этому.

— Лео, когда мне было восемнадцать, мой отец привез меня на это самое место. А моего отца в свое время привез его отец. Это семейный ритуал. Мы не знаем точно, как давно началась эта традиция. Я собирался привезти сюда Стива, когда ему исполнится восемнадцать. Когда Стив умер, я решил — пусть эта традиция умрет вместе с ним. Но сегодня я переменил свое решение.

Отец вынул из сумки два серебряных стаканчика и пинту «Джека Дэниелса»,[43] налил на палец бурбона себе, потом мне.

— Мой отец хотел, чтобы в первый раз я выпил вместе с ним. Он сказал мне, как важно для него иметь сына, что он очень дорожит мной и старается быть хорошим отцом. В месте, где соединяются две реки, он напутствовал меня во взрослую жизнь. Он попросил меня прожить ее честно, не уронив человеческого достоинства. Я пообещал ему. А сейчас прошу об этом же тебя.

— Я никогда не смогу стать таким прекрасным человеком, как ты. — Я приподнял стакан и пригубил его. — Но буду стараться. Это я обещаю.

Мы очутились в потоке волшебного лунного света.

— Я хорошо узнал тебя за последние два года, — сказал отец. — У тебя большие возможности, сынок. У тебя есть все шансы стать не просто хорошим — выдающимся человеком.

— Если у меня это получится, то только потому, что я преклоняюсь перед тобой. И во всем стараюсь тебе подражать.

Мы выпили. Я ощущал значительность момента, и мне очень хотелось надеяться, что отцовские слова сбудутся.


Так начался период в моей жизни, который навсегда изменил ее. Много лет прошло с тех пор, а прошлое никуда не делось и шевелится во мне, как подспудные слои земной коры. Точкой отсчета новой эры является 16 июня, День Блума, в канун моего последнего школьного года. К четвертому июля, когда состоялась моя вечеринка, все исполнители главных ролей уже заняли свои места на сцене. Силы, которые свели нас, были готовы как разлучить, так и преподать урок дружбы со всеми тонкостями, премудростями и вершинами, которые превращают ее в высшее наслаждение. Я полагал, что обретенные друзья сильно привяжутся друг к другу, и был недалек от истины. В мае следующего года мы окончили школу с твердым убеждением: нас ожидает жизнь увлекательная, творческая, насыщенная. Мы поклялись, что изменим мир, который готовились взять штурмом. Вместе мы были силой, и наша дружба поддерживала нас. Со временем блестки с нее осыпались, мы отдалились, но в середине жизни приползли друг к другу и снова собрались вместе. Все началось с того, что просто раздался стук в дверь.

Загрузка...