Наш реактивный самолет марки «Лирджет» касается взлетно-посадочной полосы в Чарлстоне, и Айк замечает автомобиль «скорой помощи», который дожидается нашего прибытия. Пилот останавливает самолет футах в двадцати от автомобиля, из которого выскакивают два санитара. Найлз по трапу несет Тревора — тот спал во время всего перелета — и кладет его на носилки. Доктор Дэвид Бидерман идет навстречу, чтобы поздороваться с нашей растрепанной, измученной компанией. Вид у нас как у солдат, которые долго пробыли на поле боя, под огнем.
— Здравствуй, Дэвид. — Я пожимаю ему руку. — Не видел тебя сто лет. Ты стал знаменитостью.
— Боже мой! — восклицает тот. — Самолет битком набит кумирами моей школьной юности! Шеба По, я был по уши влюблен в тебя!
— Ну конечно, Дэвид. Разве могло быть иначе? — кивает Шеба. — Ты поможешь моему брату?
— СПИД — болезнь загадочная. Но я сделаю все, что в моих силах. Постараюсь продлить ему жизнь.
— Если Тревор останется жив, я каждый год буду дарить тебе ночь любви.
— Я женат, Шеба. У меня двое детей.
— Неужели женитьба отрицательно повлияла на твои умственные способности? Разве я предлагаю тебе провести вместе ближайшие пятьдесят лет? Речь идет о том, чтобы изредка по-дружески поваляться в стогу сена.
— Оставь Дэвида в покое, Шеба, — вступает в разговор Бетти. — Привет, доктор! Рада видеть тебя. Помнишь моего мужа Айка?
— Приветствую нового шефа полиции. — Дэвид пожимает руку Айку.
— Спасибо, что встретил самолет, — говорит Айк.
— Доктор, может, мне поехать в больницу вместе с Тревором? — спрашивает Найлз.
— Нет, это моя работа. Я начну обследование уже по дороге, до прибытия в клинику. Судя по всему, Тревор не получал никакого лечения.
— Никакого, — кивает Молли.
— И условия у него были не самые лучшие, — добавляет Фрейзер.
— Это просто чудо, что он еще жив, — качает головой доктор Бидерман.
— Такое чувство, что мы провели в Сан-Франциско лет десять, — говорит Шеба. — Господь посылает мне испытание за испытанием. Теперь надо позаботиться об этой старой сучке — я имею в виду свою мать. У кого-нибудь из вас есть при себе цианистый калий?
— Ты для себя или для матери? — спрашивает Бетти.
— Еще не решила, там видно будет.
К самолету подъезжает лимузин, и пилот начинает выгружать наш багаж.
— Сейчас всем отдыхать, — говорит Айк. — А в воскресенье — общий сбор.
— Давайте поедем в бабушкин дом на берегу, — предлагает Молли.
Все прощаются. Я отвожу Шебу к ее матери и перехожу улицу, чтобы проведать собственную мать. Как образцовый сын, я снабжал ее ежедневными отчетами о нашем пребывании в Сан-Франциско, а она держала меня в курсе дел как высшего, так и низшего чарлстонского общества. После выхода на пенсию мать вдруг почувствовала вкус к сплетням. Особенно ее занимают слухи фривольного характера. Я даже написал несколько колонок на основе толков, которые она собрала в клубе садоводов. Ей безумно нравится быть моим безымянным информатором и вдохновителем нескольких самых щекотливых статеек. Свою шпионскую деятельность мать рассматривает под особым углом. Она считает, что охотится за слухами не ради того, чтобы ее сын убил еще одну репутацию. Мать полагает, будто это роднит ее с Джойсом: она прислушивается к голосу чарлстонских улиц, как некогда Джеймс Джойс вслушивался в родной Дублин, бродя по его улицам и порту.
В университетском издательстве Южной Каролины «Юниверсити пресс» следующей весной должна выйти ее книга — сборник эссе о Джойсе. Как только мы с ней, обнявшись на пороге, проходим в гостиную, мать показывает мне письмо из издательства — рукопись одобрена к публикации. В доме ничего не изменилось: та же мебель, что и в пору моего детства, стоит на тех же местах. Возвращение домой, как возвращение в сон, виденный тысячу раз.
— Мои поздравления, мать! Я отгрохаю прием по случаю выхода книги.
— Отгрохаешь, отгрохаешь! Я уже договорилась с Библиотечным обществом Чарлстона, чтобы презентация прошла у них.
— А нам разрешат принести в Библиотечное общество выпивон и закуску? Если честно, я никогда не устраивал вечеринок в библиотеке.
— Потребуется серьезная артподготовка. Но у нас в запасе есть время для переговоров.
— Твоя вторая книга выходит, когда тебе исполняется восемьдесят лет. Это, конечно, впечатляет.
Она не клюет на приманку, а говорит устало:
— Налей матери выпить. Мне грустно.
— Почему тебе грустно? — Я встаю, иду к бару. — Ведь скоро выйдет твоя книга.
— У монсеньора Макса плохие новости. Рак легких прогрессирует.
— Очень жаль. Я думал, ему все успешно вырезали.
— Монсеньор тоже так думал. Он принял плохую новость достойно. В конце концов, он божий человек и знает, какая награда ожидает его на Небесах.
— А тот, кто скрывает свой возраст, может попасть в рай? — поддразниваю я.
— Женщинам этот грех прощается, — отвечает мать. — А теперь расскажи, что поделывают эта сифилитичка, Вавилонская блудница, и ее братец.
— Шеба сейчас гостит у своей матери через дорогу. Тревора передали в хорошие руки, он лечится в Медицинском университете. Между прочим, Шеба не сифилитичка и не Вавилонская блудница.
— Так я тебе и поверила! Евангелина выжила из ума, Лео. Ей хуже день ото дня. Нужно поместить ее в приют.
— То же самое мои друзья говорят о тебе.
— Пригласи их на презентацию моей книги. Я порадую их лекцией об интеллектуальных коннотациях уличного дублинского сленга в «Улиссе».
— Лучше уж я сразу их пристрелю, чтоб они не умерли от скуки. Так, по крайней мере, будет гуманней. Быстрая смерть без мучений.
— Это последнее эссе из книги. Венец труда всей моей жизни.
— Да, адский труд — копаться в самом ужасном романе, когда-либо написанном под луной, — дразню ее, как всегда.
— В тесте SAT[123] у тебя по английскому языку всего четыреста девяносто девять баллов. Посредственность! — парирует мать.
— Кажется, вышло распоряжение об отмене этих треклятых тестов?
— Они будут преследовать тебя до могилы! Ты всегда плохо писал тесты. Это помешало тебе добиться успеха.
— Как же это мне помешало?
— Ты мог бы стать писателем! А не разносчиком сплетен.
В городе стоит жара, и все же я решаю идти пешком к Колониал-лейк, в сторону Брод-стрит, и поздороваться с чарлстонским солнцем, пропущенным через листья пальм. Когда сворачиваю на Трэдд-стрит, от послеполуденной влажности у меня рубашка прилипает к потному телу, напоминая шкуру рептилий. В Чарлстоне бывают дни настолько жаркие и влажные, что кажется, будто плывешь по-собачьи в бассейне с горячей водой. Со стороны гавани дует ветер, и я снова вдыхаю запах Атлантики, запах настоящего океана, который с детства помнят мои ноздри. Я не спеша лавирую по узкой, чистенькой, уютной улочке, ставшей местом моего обитания. Я вернулся в родную гавань. Тихий океан мрачнее, холоднее и больше Атлантического. Если уж выбирать, то я в любое время года предпочел бы Гольфстрим течению Гумбольдта. По дороге я полной грудью вбираю в себя чистый свежий запах, который встречает меня после странствий.
Подходя к дому, я думаю о чрезвычайных обстоятельствах, которые некогда привели меня сюда и по решению суда я начал отрабатывать трудовую повинность в сумрачных недрах антикварного магазина Харрингтона Кэнона. Узнав о завещании, разгневанные дальние родственники мистера Кэнона бросились опротестовывать его с яростью, которая удивила меня, но через два года, после того как суд официально утвердил завещание, я вступил-таки во владение домом и магазином. Магазин я немедленно сдал в аренду другому торговцу антиквариатом, который охотно принял мое условие: сохранить за магазином имя Харрингтона Кэнона.
Щедрость мистера Кэнона обеспечила меня стартовой площадкой в жизни. Учась в Цитадели, я сдавал первый и второй этажи дома Кэнона молодым преподавателям Чарлстонского колледжа. Мать не жалела времени и сил, чтобы сад перед домом в прямом смысле слова процветал. В большом, глубоком фонтане я развел японских карпов и любил смотреть, как они плавают, задевая листья кувшинок. Белые цветы служат прекрасной декорацией к балетному спектаклю, который устраивают золотистые и обсидиановые карпы.
Я поливаю сад, проверяю, в порядке ли рыбы, и хочу войти в дом. Но ключа нет на обычном месте — я всегда вешаю его на крючок, прибитый к водосточный трубе и скрытый за азалиями. Осматриваю землю под трубой — не упал ли ключ, но его нет и там. Близкие друзья знают, где я прячу ключ, но все они только что прилетели со мной из Калифорнии и разъехались по домам.
Тут меня осеняет, и я готовлю себя к долгому, мучительному разговору: Старла вернулась домой после более чем годового отсутствия. Я вхожу в дверь — она, как и следовало ожидать, не закрыта — и прохожу в комнату, где кондиционер работает на полную катушку, холодно, как в морге. Скоро все спиртное, какое есть в доме, Старла перекачает себе в кровь. У кухни такой вид, словно здесь взорвалась граната. Старла в дальней комнате слушает свою любимую радиостанцию, передающую кантри-музыку. Я замечаю: она трезва, что может быть как дурным, так и хорошим знаком. Под именем Старлы скрывается сонм разных женщин, весьма воинственных и безжалостных, но большинство из них по-прежнему любит человека, который когда-то встретил ее в приюте, прикованной к стулу.
Я делаю вывод, что Старла снова принимает психотропные средства — от них она всегда прибавляет в весе. Каждая выпитая рюмка отложила глубокий след на ее лице.
— Привет, дорогой муженек! — протяжно произносит Старла. — Рад видеть свою любящую женушку?
— Еще как! — Подхожу и целую ее в щеку.
— А по виду не скажешь, что сильно рад!
— Последние два раза, когда ты появлялась, нам было трудно найти общий язык. Хочешь выпить?
— Белое уже выпила. Не возражаешь, если теперь прикончу бутылку красного?
Открыв бутылку, я протягиваю ее Старле:
— Угощайся. А ты хорошо выглядишь.
— Как смерть, восставшая из гроба. — Она озирается вокруг.
Что-то в облике моего дома способно вызывать в ее голове самые зловещие видения — подчас правдоподобные, подчас нелепые, но всегда болезненные. Она подходит к окну и смотрит на мирный, просторный сад: фонтан, миртовые деревья, пруд с карпами. Потом поворачивается, чтобы взять бокал, и ее взгляд падает на стену, где висит икона в охристо-красных тонах.
— Ты и вправду такой набожный сучонок, Лео? — равнодушным голосом спрашивает Старла. — Твоя записная добродетель меня бесит. И как это я каждый раз забываю об этом. Я сыта ею по горло.
— Ничего удивительного. — Я научился не злиться на нее и не спорить.
Наливаю себе вина. Отчужденность — мой способ самозащиты. Старла смотрит на меня долгим, пристальным взглядом — по-прежнему любящим, как в юности.
Помимо всего прочего, Старлу бесит, когда на нее не реагируют. С мастерством опытного фехтовальщика она наносит уколы сухим, безразличным голосом:
— Вот эту набожность я всегда больше всего ненавидела в тебе. Терпеть ее не могу. Она выводит меня из себя. Всегда выводила. В моей семье любили ходить в церквушку по соседству. Но мне всегда мерзавец нравился больше, чем добрый самаритянин. Иуду я люблю больше, чем Иисуса.
Она нападает в открытую, и было время, когда я отвечал на удары. Но опыт показывает, что бурю лучше переждать, чем идти ей наперерез. К тому же с возрастом Старла потеряла чувство меры. Когда мы были молоды, только-только поженились и она еще пыталась удержаться на краю безумия, ее удары были легче, разили меньше. Эта утрата способности различать добро и зло является печальным симптомом того, что ее состояние ухудшилось. Я стою перед ней неколебимый, как мраморная статуя, недосягаемый для ее нападок. А она пьянеет и продолжает уже скандальным, захмелевшим голосом:
— Да, я такая. Дерьмо мне нравится больше, чем конфетка. Притоны больше, чем клуб «Ротари». Я люблю тьму, а не свет, — утверждает Старла, и в каком-то смысле она абсолютно искренна, я знаю это. — Вот мой символ веры.
Мы с ней прошли через все круги психоанализа, и эти речи не в новинку ни мне, ни ей. Я киваю, но мое спокойствие бесит ее, и она начинает колоть глубже, чтобы задеть меня за живое.
— Я беременна, Лео, — вдруг признается Старла с деланой небрежностью, и, как я ни сдерживаюсь, эта новость высекает у меня искру чувства.
Она не утратила способности читать в моей душе, по ее лицу наконец разливается удовлетворение.
— От одного парня из Милледжвилла, похоже, — рассказывает она подробности. — Не знаю его имени. Вообще ничего о нем не знаю. Я была у доктора, он советует сделать аборт. Но я еще точно не решила. — На ее лице появляется мечтательное выражение. — Знаешь, в глубине души мне очень хочется ребенка.
Моя жена живет в странном, извращенном мире, но в этих словах звучит нота надежды, пусть слабая, едва различимая.
Я глотаю наживку. С моих губ готовы сорваться слова ободрения, предостережения, не знаю чего — что обычно говорят таким людям, как Старла, когда они замахиваются на непосильную задачу. Она видит, что пробила брешь в моей обороне, и с кошачьей точностью наносит последний удар.
— Понимаешь, Лео, других детей у меня может и не быть, — как бы невольно вырывается у нее. — Я ведь сделала аборт. От тебя. Была двойня. Оба мальчики. Я спросила. Сказали — мальчики.
Почва действительно уходит у меня из-под ног, в глазах темнеет, кровь приливает к лицу, и кожу жжет, как огнем. В трех чарлстонских семействах ко мне обращаются «дядя Лео». За эти годы я стал крестным отцом для дюжины детей и горжусь этим званием. Титул «крестный отец» доставляет мне огромное удовольствие, потому что я не верю, что когда-нибудь стану просто отцом, имея такую жену, как эта несчастная, обреченная женщина. Я верил, что сделаю Старлу счастливой, если предложу ей жизнь, в которой не будет вражды, нужды, ненависти. Я не представлял себе, что есть люди, которые так рано и так близко познакомились с темной, отвратительной стороной жизни, что не могут прожить и дня без разрушительной какофонии хаоса. Старла именно такой человек. В ту пору, когда я повстречал ее, она уже была погибшей душой. Теперь я знаю, каковы самые страшные слова на свете — это те, которые однажды, в порыве невинности и неведения, я сказал Старле: «Я изменю тебя».
И вот я сижу, пораженный ее безжалостным признанием, что она убила наших нерожденных детей, и не чувствую ничего, кроме горечи, которая кажется бездонной. На мгновение меня охватывает желание размозжить ей голову каминной кочергой. Но оно улетучивается, едва я оборачиваюсь и вижу растерянность в ее глазах. Растерянность — наиболее характерная и ужасная ее черта. Это проявление неизлечимого душевного недуга. Один психиатр из Майами определил его как «расстройство личности пограничного типа». Когда я спросил, что это значит, он ответил: «Это значит, что вы в жопе, дорогой мой. И она в жопе. Я могу напичкать ее лекарствами, но это все, что я могу. „Пограничники“ своенравны, эгоистичны, жестоки. Их цель — заставить окружающих страдать. И как показывает мой опыт, с этой задачей они справляются прекрасно». Каждый раз, когда в разговоре с психиатрами упоминается термин «пограничник», на их лицах невольно мелькает страдальческая гримаса. У меня не только лицо, все тело сведено такой гримасой.
Как всегда бывает во время наших встреч, причинив мне вдоволь боли, Старла успокаивается, и в ее голосе появляется покаянная интонация, которой не следует доверять.
— Ты сердишься на меня, Лео? — спрашивает Старла. Не получив ответа, она ставит стакан с вином на стол и говорит: — Прошу тебя, Лео! Не сердись. Я не хотела этого говорить. Я так мучаюсь, когда обижаю тебя. Я отравила тебе всю жизнь. Ты должен ненавидеть меня. Пожалуйста, я прошу тебя: ну возненавидь меня. Ударь! Убей! Избавь меня от этого кошмара. Я сумасшедшая, Лео. Совсем чокнутая. Полная шиза. Я не знаю, не знаю, как мне быть!
Это значит, что Старла достигла верхней точки кипения, когда она становится очень опасным существом. Она заглядывает глубоко в себя, пытаясь найти и возродить ту девушку, которую я когда-то полюбил. Но той девушки давным-давно не существует, как не существует и того юноши, который некогда влюбился в нее и поклялся быть с ней в горе и в радости, пока смерть не разлучит.
— Возненавидеть тебя, Старла? — как эхо, повторяю я. — Не могу. Я на многое способен, но не на это.
— Жаба, я помогу тебе! Ты возненавидишь меня. Я использовала еще не все средства. Что же еще сказать? Знаешь, сколько у меня было любовников? Десятки! Нет, не то… Не то… Ага, вот! Твои дети! Аборт. Я помню, как медсестра считала ручки и ножки, чтобы убедиться, что меня выскребли до конца.
Я слушаю эту душераздирающую тираду, и моя душа корчится в судорогах. С лестницы доносятся быстрые шаги. Старла падает брату на грудь, в его крепкое объятие, и разражается рыданиями. Найлз — ее последнее пристанище, ее последнее утешение. Как здорово иметь такого брата, думаю я.
В комнате появляется призрак Стива. Мне досадно, что я не могу придать облику своего брата хотя бы малую определенность. Черты его лица навсегда потеряны для меня, будто он никогда и не жил на свете. Моя память истощилась, я утратил способность вызывать образ брата из небытия. Пока Старла рыдает, а Найлз утешает ее с нежностью, которой у меня почти не осталось и ей наверняка не хватает, я гадаю, а как бы сейчас жил мой брат, будь он жив. Мне хочется думать, что он женился бы на чарлстонской девушке, доброй католичке, их дом был бы полон детишек, а стоял бы этот дом где-нибудь на острове Джеймса или на Маунт-Плезант. Я был бы многократно дядюшкой, мои племянники и племянницы любили бы меня, а я души не чаял бы в них и даже рискнул бы тренировать их детскую футбольную команду. У меня не было бы тайн от племянников, детей Стива, и в последний путь проводили бы меня они. Да, дети Стива, эта шумная, болтливая ватага, которая потеряла шанс увидеть белый свет в тот момент, когда он погас для Стива. Я думаю о собственном сыне, том самом, чьи крохотные ручки и ножки пересчитала неведомая медсестра — «один, два, три, четыре. Все на месте, доктор», — и представляю, как мы играем в мяч или ловим рыбу на реке Эшли там, где я рыбачил с отцом.
У меня талант выбирать самый опасный путь над бездной, оступаться и делать неверные шаги. Я выбрал в спутницы женщину совсем погибшую, и она превратила мой дом в дом скорби и праха. Когда же она перестала существовать? В какой момент я повернулся в своей брачной постели и увидел рядом с собой страшную черную вдову[124] с красными песочными часами на животе? Эти песочные часы отмеряют время моей жизни.
Найлзу удается успокоить сестру. Я ловлю его взгляд, полный жалости и сочувствия ко мне. Он явно пытается придумать, как положить конец этому богатому на впечатления вечеру.
Старла отстраняет Найлза, садится мне на колени и кладет голову на мое плечо. Мне приличествовало бы утешить ее, обнять, так или иначе облегчить ее страдания. Я же не делаю ничего, и она чувствует мою холодность.
— Бедный мой Лео, бедный! Не надо было жениться на мне! Еще тогда, когда ты делал мне предложение, я знала, что ты ломаешь себе жизнь!
— Да, не все сложилось так, как хотелось, — говорю я. Ее истерика не пройдет, пока она не добьется ответа.
— Давай я заберу сестру к себе, — говорит Найлз. — А завтра все обсудим. Нам нужно немного отдохнуть.
Найлз ведет Старлу за собой.
— Я соврала про аборт! — говорит она на ходу. — Я никогда не причинила бы тебе боли нарочно. Я не хотела делать аборт, Найлз. Я боялась, вдруг у меня родится такой же ребенок, как я. Лео, я украла у тебя из сейфа десять тысяч баксов. На, возьми.
Она бросает мне свой кошелек. Отскочив от стула, он ударяется об дверь.
— Я скопил эти деньги для тебя, Старла, — говорю я. — Они твои. Ты можешь в любой момент взять их, неважно, дома я или нет. Ты знаешь, где хранятся ключи. Это твой дом. Можешь жить в нем, сколько хочешь. Хоть все время. Ты по-прежнему моя жена.
— Добейся ты наконец, чтобы Жаба дал мне этот дерьмовый развод! — кричит Старла Найлзу. — Если ты мне брат, вырви развод из когтей этого набожного фанатика!
— Мы, католики, серьезно относимся к такому дерьму, как развод, — устало говорю я.
Найлз выводит Старлу на улицу. Ее проклятия и ругательства оглашают сады и дворы домов на Трэдд-стрит.
Сплю я долго. Просыпаюсь уже около одиннадцати утра, разбуженный запахом свежего кофе, который щекочет мне ноздри. Найлз ждет на кухне, расстроенный после вчерашнего вечера.
— Старла ночью сбежала, — говорит он. — Как ужасно все обернулось. Лучше бы тебе вообще не встречаться с нами. Никто не вправе так отравлять жизнь своим близким.
— Тут нет виноватых, — отвечаю я Найлзу и обнимаю его.
Мы с ним не стесняемся плакать над загубленной, несчастной жизнью Старлы. Интересно, сколько еще раз мы будем вот так оплакивать ее.
Обычно мне требуется несколько недель, чтобы оправиться после набега Старлы. Но в последний раз мне открылась правда, которой я раньше не замечал. Похоже, партия переходит в эндшпиль. Пора разорвать договор. По дороге на остров Салливан я пытаюсь понять, почему наш брак продержался так долго, гораздо дольше, чем все предрекали. В моем упорном нежелании пройти со Старлой через бракоразводный процесс, безусловно, играют роль мои религиозные убеждения. Шеба и Тревор считают мою веру юношеской болезнью, вроде угрей, которую я так и не перерос. Я держусь за религию так же крепко, как и за святость своего смехотворного брака. Нерушимость моей веры поддерживает нерушимость, несгибаемая твердость моей церкви. Церковь дарует мне правила жизни и требует, чтобы я неуклонно, двадцать четыре часа в сутки, следовал им. Для угодного Богу поведения не бывает обеденного перерыва. Благая сила молитвы помогла мне пережить самоубийство единственного брата. И хотя я вступил в губительный брак с широко открытыми глазами, я считаю клятву, данную Старле, неизменной и священной, даже если я пошел по неверному пути. Но что-то сломалось во мне, когда Старла гордо похвалялась ручками и ножками сыновей, про которых я ничего не знал. Этот образ неотвязно владеет мной. Я смотрю на воду и думаю, что может мне дать жизнь без Старлы.
Поворачивая к дому, который мы называем «домом Моллиной бабушки», я вдруг осознаю, что сама бабушка, Уизер, умерла целых десять лет тому назад. Я оставляю машину рядом с «порше» Чэда, не вынимая ключей, — вдруг кому-то понадобится уехать.
Сзади подъезжает лимузин Шебы, и я бросаюсь, чтобы открыть ей заднюю дверцу. Шеба выходит с небрежной элегантностью путешествующей королевы и отпускает шофера, сказав, что обратно ее кто-нибудь подвезет.
— И давно ты ездишь на лимузинах? — спрашиваю я.
— С тех пор, как стала сосать продюсерам.
— Выходит, с незапамятных времен?
Она берет меня под руку, пока мы идем к заднему крыльцу.
— Я продумала план до конца жизни, — говорит Шеба. — Я нашла замечательную женщину. Она будет ухаживать за матерью. У этой женщины столько терпения, что она смогла бы ужиться даже с такой стервой, как я.
— Боже милостивый, она не иначе как святая.
— Заткнись. — Шеба хлопает меня по плечу. — С Жабой я никогда не была стервой.
— Ты всегда была бесподобна. Я видел Тревора сегодня утром. Он выглядит лучше.
— У него с каждым днем прибавляется сил, — кивает Шеба. — Я разговаривала с Дэвидом. Он считает, что можно будет отпустить Тревора домой через неделю.
— Давай я заберу его к себе. Тебе хватит хлопот с матерью.
— Мамуле гораздо хуже с тех пор, как ты ее видел. Кратковременной памяти нет вообще. Иной раз она не отличает меня от своего «бьюика». И знаешь, что странно: я всегда думала, что те, у кого болезнь Альцгеймера, ласковые и послушные. А моя мать превратилась в исчадие ада. В первый вечер она покусала моего шофера. А сегодня расцарапала мне руку. Взгляни.
Шеба расстегивает блузку и показывает мне четыре кровавые полосы, которые тянутся от ключицы до локтя. Но я не сразу их замечаю. Шеба, как всегда, без лифчика, и сначала мое внимание привлекает ее великолепная, прославленная на весь мир грудь.
— Шеба, а я вижу твои сиськи, — говорю я.
— Ну и что? Как будто ты их раньше не видел.
— Это было давно.
— Я слышала про Старлу. У тебя такой вид, словно тебе не хватает живого теплого тела, чтобы спать рядом.
— Пожалуй, ты права.
— Почему ты не сделаешь мне предложение?
— Потому что ты встречалась с Робертом Редфордом, с Клинтом Иствудом и еще с тысячей кинозвезд. Я не думаю, что мой маленький дружок может сравниться с их достоинствами.
— А, вот ты о чем! — фыркает Шеба. — Я провела с ними много скучных вечеров и малоприятных ночей. А теперь давай, делай мне предложение, Жаба.
— Шеба! — Под самым балконом бабушкиного дома я преклоняю колени в позе благоговейного обожания. — Прошу тебя, будь моей женой!
— Очень милое предложение. И весьма кстати. Я принимаю его, — кивает Шеба. — К тому же мне пора подумать о детях, а у нас с тобой должны получиться чудные детки.
— Что-что? — растерявшись, переспрашиваю я.
Тут Шеба предпринимает один из своих знаменитых выходов на публику, которая уже ждет нас. Я вынимаю из холодильника бутылку пива и вхожу в гостиную, когда Шеба уже сообщила собравшимся о своей помолвке. «С кем, с кем! С Жабой, конечно, черт, с кем же еще». Она целует меня с неподдельным чувством, чем застает врасплох. Друзья хохочут над моим явным смущением. Все, кроме Молли — она приподнимает брови, и Найлза — он крайне серьезен. Несмотря на все его уговоры, чтобы я оставил Старлу, тема эта слишком болезненная и слишком его затрагивает.
— Шеба просто дурачится, Найлз, — успокаиваю я его.
— Надеюсь, что нет. Вчера разыгрался настоящий кошмар.
— Воистину так, — вступает Фрейзер. — Ты не представляешь, что тут началось, когда Найлз привел Старлу к нам.
— Старла сбежала. Это конец, — говорит Найлз.
Молли не хочет прерывать наш разговор, однако произносит мягко:
— Предлагаю всем надеть купальные костюмы. Начальник полиции разрешил нам поплавать перед судьбоносным совещанием.
— Я забыл плавки, — вспоминаю я.
— У меня есть запасные, они в ванной на первом этаже, — непринужденно откликается Чэд без малейших признаков ревности, без малейших признаков того, что ему известно, как изменились мои отношения с его женой. — В промежности будут великоваты, а в остальном должны быть впору.
Фрейзер с Найлзом наперегонки бегут к пляжу. Оба атлетически сложены, у обоих великолепные фигуры. Их сыновья — завзятые спортсмены, обожают соревноваться и готовы живьем съесть более слабых соперников.
Надев плавки Чэда, я тоже бегу к берегу, пересекаю песчаную полоску пляжа и прыгаю в воду. Заплыв поглубже, ныряю. Жару этого дня вмиг смывает, я плыву под водой, пока хватает воздуха, потом выскакиваю на поверхность, к солнцу, и тут меня накрывает волной. Я оглядываюсь на берег с чувством глубокой благодарности к этому старому нелепому дому с беспорядочной планировкой и удобной мебелью. Этот дом для кого-то из нас был местом свиданий, для кого-то, напротив, местом уединения. Благодаря доброте Молли я всегда мог найти здесь приют, чтобы отдохнуть, залатать душевные дыры. Молли пускала меня пожить в этом доме на острове Салливан, когда моя жена пускалась в безумные бега. Первый раз Старла сбежала из нашего дома на Трэдд-стрит на месяц. Второй раз — на полгода. Это было на третьем году супружеской жизни. Потом я сбился со счета. Каждый раз Молли приносила мне ключ от этого дома, и я жил здесь. Для человека, у которого рассыпается жизнь, нет лучшего места. Я знаю каждый дюйм этого пляжа, как знаю родинки и шрамы на собственном теле.
Здесь, на глубине, меня омывает теплое течение Атлантики. Такое ощущение, словно зеленый шелк окутывает тело лаской. Всматриваясь в форт Самтер, замечаю последний паром, который отправляется обратно в город. Странно, что такой маленький остров положил начало самой большой войне в истории Америки. Я так стар, что помню времена, когда Айку и Бетти закон запрещал плавать в этих местах и ступать на эти пляжи.
Ко мне подплывает Молли. Я балансирую на цыпочках, она опирается на мои плечи, и так мы покачиваемся на волнах, которые накатывают одна за другой, подчиняясь только им с луной известному сценарию. Мы впервые наедине с Молли после той ночи, проведенной в моей постели в Сан-Франциско. Кажется, с тех пор прошла целая эпоха.
— Твой язык кошка съела? — спрашивает Молли. — Почему ты стал неразговорчивым букой?
— Не знаю. Прости.
— Почему ты не позвонил мне и ничего не рассказал про Старлу?
— Это была ужасная встреча, Молли. Худшая из всех. И может, последняя.
— А помолвка с Шебой?
— Просто шутка. Как иначе Шеба может оказаться в центре внимания, когда вокруг столько хорошеньких девушек вроде тебя? Она же профессионал. Она умеет организовать шоу.
— Не думаю, что она шутит.
Шеба качается на волнах вместе с Бетти, Айком и Чэдом. Прилив силен, и нас быстро сносит. Мы уже за три дома от бабушкиного. Шеба машет нам с Молли рукой и кричит:
— Эй, подружка, держись подальше от моего жениха! Знаю я тебя!
Чэд тоже машет рукой и кричит:
— А ты, сукин сын, держись подальше от моей жены! Знаю я тебя!
На лице у него улыбка, и кажется, что он совершенно спокоен и абсолютно уверен в себе. Не наступил еще тот день, когда парень вроде Лео Кинга уведет что-нибудь у такого парня, как он, Чэд Ратлидж, — вот что говорит его улыбка. Я смотрю на Молли и на ее лице нахожу подтверждение своим догадкам — оно невозмутимое, почти довольное. Если Молли и грустит, то совсем чуть-чуть, и решимость вернуться в благополучную, защищенную жизнь, для которой она рождена, гораздо сильнее. Мы утратили непринужденность, с которой общались, когда только-только прилетели в Сан-Франциско. Там солнце садилось в незнакомый океан, и Чарлстон с разнообразными обязательствами, что связывали нас по рукам и ногам, остался далеко, и можно было говорить слова, которые мы никогда не сказали бы друг другу в своей чарлстонской жизни к югу от Брод-стрит. Теперь мы испытываем неловкость в обществе друг друга. Черная звезда разделила нас. Слова улетучились. Молли плывет к берегу и заходит в дом.
Потом она зовет нас, и мы выбираемся из воды, молча возвращаемся в дом. Все выкладывают на буфет съестное — кто что прихватил. Это простая еда, самая подходящая для летнего дня. Найлз принес капустный салат, картофельный салат, тушеные бобы, Айк — барбекю из свинины и ребрышки. Молли вынимает бабушкин сервиз из тончайшего фарфора, лучшее столовое серебро и накрывает на стол, несмотря на все наши протесты — мы предлагаем обойтись бумажными тарелками и пластмассовыми вилками.
— При мне никаких бумажных тарелок, я этого не потерплю, — заявляет Молли решительно, не теряя тона любезной хозяйки. — Лучше сразу убейте меня.
За столом начинается обмен новостями: как дети жили без родителей и как дедушки с бабушками успели за это время избаловать, окончательно и безнадежно испортить послушных, дисциплинированных и прекрасно воспитанных отпрысков моих друзей.
— Отец поехал с детьми в наш дом на острове Эдисто, и они на целую неделю уплыли рыбачить. За всю неделю ни разу не чистили зубы, — возмущается Фрейзер. — Не меняли одежду. Не мылись. Отец умудрился превратить их в настоящих дикарей, пока мы искали Тревора.
— Зато повеселились на славу, — говорит Найлз.
— Давайте позвоним Тревору, — предлагает Молли.
— Отличная идея, — подхватываю я.
Молли набирает номер Медицинского университета. Первая говорит с Тревором Шеба, последним я, получив трубку от Бетти. Голос Тревора кажется мне усталым.
— Просто хотелось услышать тебя, Тревор, — говорю я. — Хватит болтать, тебе нужно отдохнуть.
— Ты лучше приходи, и я тебе наболтаю с три короба! Уши завянут слушать. Я был бы уже в могиле, если бы вы не отыскали меня.
— Что было, то прошло. Впереди у тебя много дней, и для них потребуется много сил.
Я вешаю трубку, Айк встает из-за стола. Авторитет его бесспорен, и мы все выжидательно замолкаем. Несмотря на то что на нем шорты, цветастая гавайская рубашка и шлепанцы, осанка сохраняет значительность, присущую его характеру. Он откашливается, делает глоток пива и просматривает несколько страничек в своем блокноте.
— Вот что мы с Бетти думаем, — начинает он. — У нас так и не решена одна проблема. Это отец Тревора и Шебы. Мы по-прежнему ничего не знаем о нем. Где он сейчас? Но наверное, ни у кого нет сомнений, что рано или поздно он объявится в Чарлстоне.
— Это точно? — спрашивает Фрейзер.
— Нет, конечно, — отвечает Бетти. — Этот человек, судя по всему, псих. Но он умен, хитер, изобретателен и одержим навязчивой идеей. Мы сегодня перерыли кучу книг. В криминальной литературе не описано ни одного подобного случая. Этот тип — случай особый. Он пойдет на все, чтобы добраться до близнецов.
— Мы с Бетти убеждены, что он приедет в Чарлстон, — продолжает Айк. — Судя по рассказам Шебы, начинал он как заурядный педофил. Таких дети перестают интересовать, когда взрослеют. Но тут события приняли другой оборот. Слава Шебы зацепила его, и он не пожелал оставить ее в покое. Нам крупно повезло, что все мы уехали из Сан-Франциско живыми. Когда его переводили из тюрьмы Синг-Синг в психлечебницу, туда переслали его фото, отпечатки пальцев и характеристику. Вообще-то заключенных из тюрьмы в больницу переводят очень неохотно, а то все начнут симулировать помешательство, чтобы потом сбежать. Нужно быть уж совсем законченным психом с большими отклонениями, чтобы добиться перевода.
— Интересно, Айк, и какие же отклонения обнаружились у моего папочки? — спрашивает Шеба.
— Я не хотел тебе говорить, но раз ты спросила… — неохотно отвечает Айк. — У него была вредная привычка — поедал собственные экскременты.
Все с отвращением передергиваются, морщатся. Бетти раздает всем фотографии, и мы видим довольно привлекательного мужчину средних лет с лицом скорее ироничным, чем зверским. Шеба говорит, что, пока она росла, облик отца постоянно менялся — казалось, в одном теле обитает сотня разных мужчин. Любую роль он мог сыграть с блеском прирожденного актера. Только его зрители никогда не знали, когда заканчивается актер и начинается настоящий человек, без маски. У него был талант подражать любым акцентам, носить любые костюмы, имитировать любые повадки. Он заставил Евангелину По перевести близнецов на домашнее обучение, снимал уединенное жилье, и они селились на фермах или в сельских домах, порой даже не имевших адреса. Отец был мастер на все руки и приходил домой, одетый то как министр, то как хирург, то как ветеринар или мастер по ремонту телевизоров. Менялась роль — и полностью менялась его манера поведения, не говоря о внешности. Волосы он красил бессчетное число раз, так что близнецы уже не помнили естественного цвета и часто спорили на эту тему.
Семья переезжала каждый год, иногда и дважды в год. Дети в полной изоляции росли запуганными, терпели издевательства. Наконец их матери-алкоголичке удалось связаться с кем-то из родственников. Евангелина узнала, что тетушка, о существовании которой она не подозревала, оставила ей наследство и необитаемый дом в городе Чарлстон, штат Южная Каролина. Прошло еще два года, прежде чем побег состоялся. Евангелина все-таки отважилась на этот поступок. Она взяла деньги, которые оставила тетушка, и те, что удалось скопить. Наняла фургон, и он через всю страну повез их навстречу новой жизни. Поселились в штате Орегон, где отец, конечно же, разыскал их через транспортную контору, в которой нанимали фургон. Шеба сказала, что ее мать всегда умудрялась допускать такие досадные, глупые просчеты.
Теперь же Евангелина безнадежно больна, и ей ничего другого не остается, как принять свою участь. Шеба По вернулась домой, она уверена, что отец уже в пути и держит курс на юг. Но она, Шеба, твердо решила выйти замуж за Жабу, родить двоих детей и провести остаток жизни в Чарлстоне, тихо и мирно. Слишком много страданий терпела она в жизни, слишком много страданий сама причиняла другим.
— Шеба, может, ты выбросишь из головы идею насчет замужества? — спрашиваю я. — Я ведь, знаешь ли, валял дурака.
— Ты — да. А я — нет. Так что, пожалуйста, без дураков. Ты сделал мне предложение, и я его приняла. По-моему, все ясно.
Фрейзер, сильно взволнованная, не обращает внимания на нас с Шебой, а поворачивается к Айку и Бетти:
— Как же быть с нашими детьми и родителями? Они ведь подвергаются опасности?
— Да, мы считаем, что любой человек из окружения Шебы и Тревора подвергается опасности и может стать жертвой этого маньяка, — отвечает Айк. — У него, похоже, тормозов нет.
— Тогда мы больше не можем помогать тебе, Шеба, — говорит Фрейзер. — Мы с готовностью поехали в Сан-Франциско. Но сейчас расклад изменился. Мы не можем жертвовать своими близкими.
— Говори за себя, — прерывает Найлз. — Шеба, я буду охранять твой дом по ночам.
— Не смеши, Найлз, — фыркает Чэд. — Нужно думать прежде всего о наших детях и стариках. Самое главное — их безопасность.
— У Айка есть одна идея. Лично мне она нравится, — говорит Бетти.
— Как насчет того, чтобы взять Маклина Тихуану Джонса в телохранители? — спрашивает Айк.
— Этого еще не хватало! — восклицает Шеба.
— Реабилитация проходит успешно, — сообщает Бетти.
— Мы сегодня разговаривали с ним, — продолжает Айк. — В реабилитацию входит профессиональное обучение. Он выбрал курсы телохранителей.
— И мы наняли его тебе в телохранители, Шеба, — подводит итог Бетти. — Жить он может на первом этаже. Представь только — бывший профессионал из команды Оклахомы будет патрулировать твой сад по ночам! Что-то в этом есть, а?
— Все же он помог нам. Он нас вывел на Тревора, — напоминает Айк.
— Шеба, соглашайся, а то отменю нашу свадьбу! — подумав, говорю я.
И наше совещание завершается смехом облегчения — мы все понимаем, что в будущем особых поводов для смеха не предвидится.
Первая пятница сентября. Четыре батальона курсантов Цитадели стройными рядами маршируют на плацу под аккомпанемент барабанов и волынок. Капитан Айк Джефферсон в качестве нового шефа полиции уже дал присягу мэру Джо Райли; это произошло раньше, во время эпохальной церемонии, которая показалась мне одновременно и торжественной, и по-домашнему интимной — ведь главную роль в ней играл мой старый друг. А теперь курсанты Цитадели вышли на парад, чтобы воздать почести первому за всю историю выпускнику академии, занявшему должность шефа полиции Чарлстона. Айк в мундире стоит рядом с новым президентом академии, генералом Бадом Уотсом. Многочисленная и шумная свита Айка расположилась в огороженной красной лентой зоне для VIP-персон. Никогда не видел, чтобы на летний парад собралось столько народу, и это лишний раз доказывает, как любят и уважают Айка в родном городе. Его родители, жена и трое детей без ума от гордости. Тренер Джефферсон кричит всякий раз, когда называют имя сына.
— Громче, тренер, — поддразниваю я.
— Бывают минуты, когда нужно стоять, как скала, и быть мужчиной, — повторяет Найлз слова, которые тренер Джефферсон твердил нам на каждой тренировке.
— Отстаньте, мальчики, — говорит тренер Джефферсон, пытаясь промокнуть слезы на глазах уже мокрым насквозь платком. — Кто мог подумать, что я доживу до такого?
— Кто мог подумать, что мой железный тренер будет лить слезы, как малыш? — Найлз обнимает старика, у самого глаза тоже на мокром месте.
Невозможно оставаться равнодушным в такой потрясающий день. Похоже, на площадь вышла половина нашего класса из «Пенинсулы» и весь наш цитадельский курс номер семьдесят четыре.
Через ворота Лесесне въезжает лимузин Шебы. Мы с Найлзом подходим к казармам Пэджетта-Томаса. Когда лимузин останавливается, я открываю одну боковую заднюю дверь, а Найлз — другую. На Шебе облегающее желтое платье и белая шляпа, которая напоминает архитектурное сооружение. С курсантами, стоящими на посту, от восхищения едва не случается истерика.
— Опаздываешь, как положено звезде? — спрашиваю я.
— По-моему, я на редкость рано.
— Подай руку этому курсанту, и он отведет тебя на твое место. А я встречу твою матушку. Тревор ждет вас, — говорю я. — Евангелина! Меня зовут Лео Кинг. Помните меня? Я жил через дорогу.
— Да-да, ты принес нам печенье. Так мило с твоей стороны! Ах, этот человек никак не оставит меня в покое, — отвечает Евангелина, и в ее глазах появляется страх. — Где это мы?
— В Цитадели. Здесь учатся курсанты.
— А, курсанты, — вторит она.
— Один из них проводит вас на место.
Молоденький второкурсник подходит к Евангелине. Я вкладываю ее руку в его. Он ведет старушку через возбужденную толпу к VIP-зоне, а она все время оглядывается и смотрит на незнакомца. Я замечаю проблеск страха на ее лице, и, прежде чем успеваю что-то сделать, Евангелина наклоняется и впивается зубами в руку своего провожатого. Курсант, не издав ни звука, продолжает вести Евангелину к месту, а из руки у него течет кровь. Кажется, само зрелище парада — стройные ряды курсантов в белоснежной летней форме, мерный бой барабанов и обволакивающие звуки волынок — успокаивает Евангелину. Найлз вынимает из кармана чистый платок, протягивает курсанту и посылает его в лазарет.
— Мама, зачем ты покусала бедного мальчика? — спрашивает Шеба Евангелину.
— Какого мальчика? — бормочет та, пытаясь придать лицу светское выражение. — Что еще за выдумки?
— Успокойся, мама, — говорит Тревор и гладит ее по плечу. — Любуйся парадом. Не правда ли, Айк великолепен? А курсанты-то, курсанты! Просто загляденье! Пошли, Господь, мне ночь в казарме! Эх, хотя бы одну только ночку!
— Так я и знал, не надо было тебя сюда брать, — говорю я Тревору.
Он еще слишком слаб, чтобы обходиться без коляски, но силы его прибывают. Переломным стал день, когда Тревор смог самостоятельно, без посторонней помощи, почистить зубы. Через две недели он сам причесался. Тревор вцепился в меня мертвой хваткой, твердя, что если я по-хорошему не возьму его на парад в честь Айка Джефферсона, то он сам доберется, даже если ему придется ползти по улицам Чарлстона. Под таким давлением я согласился и скоро пожалел об этом. Потребовался целый час, чтобы облачить Тревора в пиджак и галстук. Он сильно похудел, и ему не годился ни один из тех костюмов, которые Анна Коул вернула нам. Все его пожитки лежали у меня на чердаке, куда их свалили грузчики. Тревор заставил распаковать только ящик с отличной коллекцией пластинок и поставить стереопроигрыватель в гостевой комнате на первом этаже моего дома, где он набирался сил в отчаянном желании отвоевать еще хоть немного времени на этой земле. Пластинки были в отличном состоянии, и мой дом наполнился гениальными звуками Брамса, Шуберта, Моцарта.
— Мой католический друг, ты все такой же пуританин в вопросах пола, — сетует Тревор. — Я же не собираюсь спать со всеми курсантами Цитадели. С меня хватило бы и половины.
— А вторая половина — моя! — откликается Шеба, и они с братом подмигивают друг другу.
— Чертовы близнецы! — вздыхает Найлз.
— Их только могила исправит, — соглашаюсь я.
Раздается пушечный залп, оркестр играет «The Star-Spangled Banner». Но тут Евангелина начинает визжать и выть, как резаная кошка. Мы с Найлзом вынуждены проводить ее обратно к лимузину, Шеба поспешно идет за нами.
— Я отвезу ее домой, — говорит Шеба, срывая с головы шляпу. — Черт меня попутал взять ее с собой.
— Отдай ее в дом престарелых, — предлагает Найлз.
— Не могу, — отвечает Шеба, обмахивая лицо шляпой. — Ты лучше всех понимаешь почему.
— Я все понимаю. И потому люблю тебя.
— Вот как? А мои ноги тут ни при чем? — Шеба подмигивает ему, садясь на заднее сиденье лимузина рядом с матерью.
— Еще как при чем! Сначала ноги, потом все остальное!
Мы с Найлзом возвращаемся на плац и, положив руки на сердце, слушаем финальные аккорды государственного гимна. Потом проходим на свои места, но едва успеваем занять их, как к нам подходят два элегантных курсанта и просят пройти на генеральскую трибуну. Мы недоумеваем, но, конечно, подчиняемся и, несколько смущенные значительностью момента, оказываемся пред светлыми очами генерала и Айка.
— Что все это значит? — подвинувшись к Айку поближе, шепчу я ему на ухо.
— Твою мать, Жаба! — шепчет он в ответ краем рта. — Этот парад закатили, чтобы пощекотать мне задницу, так что давай без вопросов, наслаждайся жизнью.
— Надеюсь, ты вывалишься из джипа, когда будешь объезжать строй, и отобьешь свою многоуважаемую задницу.
— Между прочим, ты поедешь со мной. И Найлз тоже, — говорит Айк, не в силах скрыть торжества в голосе.
— Это не положено.
— Сегодня положено.
Рядом с нами останавливается большой военный джип, за рулем курсант, который сияет белоснежной безупречностью, — образцово-показательный курсант. Генерал Уотс энергично подходит ко мне и представляется:
— Генерал Уотс. Мистер Кинг, класс пятьдесят девять?
— Да, генерал, Лео Кинг, — отвечаю я, пожимая его руку в перчатке. — Только класс семьдесят четыре.
— Найлз Уайтхед, генерал, — говорит Найлз. — Класс семьдесят четыре. Мы с Айком были соседями по комнате.
— Знаю, — кивает генерал Уотс. — Поэтому по просьбе Айка вам и предоставили высокую честь объехать парадный строй вместе с ним. Мистер Кинг, вы займете место рядом с курсантом сержантом Сьюардом. Мистер Найлз, вы встанете слева от меня. А начальник полиции — справа.
Как мне жаль, что отец не дожил до этой потрясающей минуты! Джип медленно движется вдоль постриженного газона. Я смотрю на Бонд-Холл, где на первых курсах учебы в Цитадели у нас проходили уроки химии и физики. Резко поворачивая налево, джип объезжает роту за ротой. Когда мы проезжаем мимо роты Ромео, она разражается криком приветствий. Это наша бывшая рота, и мы с Айком и Найлзом, не удержавшись, приветствуем в ответ эту роту, которая дала нам путевку в жизнь. Объехав весь строй курсантов, джип останавливается возле генеральской трибуны. Мы с Найлзом выходим, обнимаем нашего соседа по комнате, который переживает один из лучших дней в своей жизни, и возвращаемся на свои места.
После этого начинается собственно парад. Каждая рота демонстрирует себя во всем блеске — движения согласованные, точные. Зрелище в чем-то сюрреалистическое, похожее на балет. Парад проходит идеально, без сучка без задоринки. Только позже станет известно, что каждый участник парада в тот день подвергался смертельной опасности.
В понедельник я заканчиваю свою колонку, посвященную церемонии инаугурации Айка и параду в его честь. Перечитываю хвалебные слова, которые только что написал, и они мне не нравятся. Начинаю править — здесь добавляю красок, там убираю пафос, ищу интонацию золотой середины, чтобы уважение сочеталось с юмором. Снова просматриваю критическим взглядом текст и на этот раз остаюсь доволен.
Беру готовый текст и несу в зал редакции, отдать Китти Мэхани, которая работает моим помощником с того самого дня, как я стал ежедневным колумнистом. Она обладает стопроцентной грамотностью выпускницы католической школы, к тому же всегда критически оценивает мою работу, чтобы я не переборщил в мнениях и выражениях. Она настоящий бриллиант в моей короне, и мы оба это прекрасно знаем.
— Привет, Китти! Принес очередной шедевр. Просто удивляюсь, как мне удается творить их каждый день. Ну давай, берись за работу. Можешь все перекроить, переделать, слова на слове не оставить, только не забудь подписать моим именем, когда закончишь кромсать эту нетленную прозу.
— С удовольствием, Лео! Поскольку ты писал об Айке, от текста за версту разит сантиментами.
— Суровая ты женщина, Мэхани.
У Китти звонит телефон, она снимает трубку и слушает. Голос в трубке мне незнаком, но я вижу, как в глазах Китти появляется испуг. Она откладывает трубку в сторону.
— Какой-то тип хочет поговорить с тобой, Лео, но не называет себя.
— Ты знаешь наши правила. Если он не назовет имя — я не возьму трубку.
— Он говорит, ты захочешь с ним поговорить, если тебе напомнить про какие-то грустные улыбающиеся рожицы.
— У тебя есть записывающее устройство на телефоне? — спрашиваю шепотом у Китти.
Она кивает.
— А стенографировать ты умеешь? — снова спрашиваю я.
— Конечно.
— Тогда запиши наш разговор.
Я пулей мчусь в свой кабинет, но прежде, чем нажать кнопку на аппарате и взять трубку, привожу дыхание в норму.
— Привет, Жаба! — с елейной фамильярностью обращается ко мне мужской голос. — Давненько не виделись. Последний раз во Фриско.[125] Помнишь, на Юнион-стрит? Помнишь, как ты наставил на меня пушку?
— Я прямо дрожу от возбуждения, когда вспоминаю об этом, мистер По. Надеюсь, мне еще представится такой случай.
— Только я не По, дружочек. У меня совсем другая фамилия. И у близнецов тоже. И у их матушки.
— Приглашаю вас на ланч.
Мой собеседник на том конце провода смеется — совершенно нормальным, добродушным смехом человека, который умеет ценить шутку, а не тем зловещим, дьявольским смехом сумасшедшего, как в моих ночных кошмарах.
— Я спешу, Жаба. Сначала убью тебя. Потом Найлза. Потом Айка. А близнецов оставлю на сладкое.
— Ну, со мной, допустим, вы разделаетесь без труда. А вот с Найлзом и Айком будет посложнее.
— О да, куда как сложно — подстрелить тыкву в поле! — со смехом подхватывает он. — Вчера вы трое красовались на джипе прямо у меня под носом. Я хотел позвонить стражам порядка, сообщить, что я снова в городе.
— Вообще-то в Цитадели не любят, когда по территории разгуливают вооруженные типы. Я не верю, что тебя пропустили.
— А как насчет орла на крыше Бонд-Холла? Во время парада возле него никто не дежурил.
— Разве на крыше Бонд-Холла есть орел?
— Я чуть не выбил мозги из твоей башки. Потом мне пришла в голову мысль поинтереснее. Я подумал, что получу больше удовольствия, если сперва объявлю тебе, что начал охоту за твоей головой.
— Вы известны своим чувством юмора, мистер По. Мы часто говорим о нем. Когда вы открыли в себе наклонность к педофилии?
— Моя фамилия не По. И я не педофил. Плевать, что обо мне рассказывают мои детки.
— Педофилия — это самое невинное из всего, что они рассказывают о вас. Скажите, просто для истории — с кем вам больше нравилось трахаться, с Шебой или с Тревором? Вы начали, когда им было пять лет. По крайней мере, у меня такие сведения.
— Прячь получше ключи от дома, Жаба, — говорит он уже не шутливым голосом, а злым, угрожающим. — Прошлой ночью я навестил тебя, полюбовался своим гомиком — он спал в гостевой на первом этаже. Загляни в свой фарфоровый сервиз. До скорой встречи. Сладких снов, Жаба. — Он вешает трубку.
Я обливаюсь потом. В комнату врывается Китти.
— Я все записала! Слово в слово. И на магнитофон, и застенографировала. Боже мой, во что ты вляпался, Жаба?
— Мэхани, не забывай о субординации! Как младший секретарь, ты должна обращаться ко мне «мистер Кинг» и в самых почтительных выражениях. Я, между прочим, кумир города, а в редакции — наместник Бога.
— Пошел ты, Жаба. Скажи лучше, во что ты вляпался? Такое впечатление, что ты разговаривал с графом Дракулой.
— Дай-ка сюда свои записи.
Я звоню новому начальнику полиции и передаю трубку Китти — она читает ему свою стенограмму. Потом я бегу на стоянку, к машине. Сломя голову мчусь по Митинг-стрит в надежде привлечь внимание какого-нибудь полицейского, но на меня обращают внимание только туристы и, испуганно глядя мне вслед, задирают вверх средний палец. Когда я подъезжаю к Трэдд-стрит, там уже стоят две полицейские машины. Полицейские осматривают мой дом. Молли их впустила. Я совсем забыл, что сегодня ее очередь дежурить возле Тревора.
Я вызываю ее в сад и шепотом сообщаю о возвращении мистера По. В это время появляется Айк. Он направляется к нам быстрой походкой и просит меня рассказать обо всем подробно, но без спешки, толково. Жестом я приглашаю его пройти в дом. В кабинете на втором этаже ставлю пленку и включаю магнитофон. Молли слушает с выражением ужаса на лице. Айк — сосредоточенно, время от времени делая пометки в блокноте.
Звонит телефон, я беру трубку и передаю ее Айку.
— Это тебя, шеф.
Айк слушает с тем же вдумчивым самообладанием, которое впервые я заметил в нем на футбольном поле. Когда он кладет трубку, вид у него становится еще более озабоченным.
— Мои люди нашли три гильзы на крыше Бонд-Холла. Отпечатков никаких. Патроны от снайперской винтовки. Где ты держишь фарфор, Жаба?
— В столовой.
— Пойдем посмотрим.
— Мы ведь с вами в Чарлстоне, — говорит Молли. — Это же не голливудский боевик. У нас такого не бывает.
— У нас и не такое бывает, — отвечает Айк, пока мы спускаемся по лестнице на первый этаж.
В столовой я открываю буфет, где храню лучший фарфоровый сервиз Харрингтона Кэнона, завещанный мне. Мой любимый сервиз. Хочу вынуть его, но Айк останавливает меня — протягивает пару тонких резиновых перчаток, сам надевает такие же. Я переворачиваю суповую тарелку и сразу вижу знакомый жуткий автограф — улыбающаяся рожица со слезой на щеке. Молли вскрикивает.
— У него есть твои ключи, Жаба, — мрачнеет Айк. — Пора поменять замок. К кому обратиться, ты знаешь.
Нахожу в «Желтых страницах» строку «Замки и охранные системы Ледбеттера», набираю номер. Отвечает знакомый голос, и я говорю:
— Я хотел бы поговорить с хозяином — самым злобным и тупым деревенщиной, которого когда-либо встречал в жизни.
— Он у телефона. Как поживаешь, Жаба? — спрашивает Уорми Ледбеттер.
— Хреново. Есть проблема. Ко мне в дом прошлой ночью залезли. Нужно поменять все замки.
— Сигнализация у тебя есть?
— Есть, но старая. Думаешь, пора поменять?
— Давно пора. Есть у меня одна модель. Последнее слово техники. Такой вой поднимет, если только кто-нибудь пукнет в кустах.
— Годится, дружище. А когда закончишь со мной, не против поставить такую же у матери Шебы?
— Поставлю бесплатно, если Шеба наденет бикини, пока я буду работать.
— Думаю, без проблем.
— Выезжаю с парнями к тебе немедленно. Будем работать всю ночь, если понадобится. Как обычно, с тебя двойной тариф.
— Будь иначе, я даже обиделся бы. Спасибо тебе, Уорми.
Когда я заканчиваю разговор, входит женщина-полицейский и протягивает Айку записку. Айк озадаченно читает ее сначала про себя, потом вслух: «Курсант Том Уилсон не участвовал в параде в пятницу, но наблюдал его с крыши казарм четвертого батальона. В середине парада он заметил, что по крыше Бонд-Холла идет человек. Они помахали друг другу. Уилсону показалось странным, что в руках у человека была сумка для гольфа с клюшками».
Айк несколько мгновений рассматривает записку, сосредоточенно нахмурив брови. Он пытается уложить новость в голове, потом говорит:
— Одного я не понимаю, Жаба. И это мучает меня. Почему этот тип рассказывает тебе чистую правду?
Вместо меня отвечает Молли, и ее ответ меня удивляет.
— Он хочет посеять в нас панику. Хочет разрушить нашу привычную жизнь, сознательно добивается этого. Хочет наказать всех нас за то, что мы любим его детей.
Мгновенно город, утопающий в пальмах, оливах и садах, скрытых за заборами, наполняется леденящим ужасом. Узкие улочки с домами по бокам, всегда вселявшие мне в душу покой и умиротворение, сейчас заставляют дрожать от страха. Черные дубы принимают обличье великанов-людоедов, в кустах мерещатся отрезанные головы. Тонкие ветви миртов напоминают кости скелета. Раньше я любил ночной Чарлстон, но теперь после захода солнца он приобретает невыносимо зловещий облик. Не стал бы я гулять по улицам при свете фонарей и сворачивать в переулки, посули мне хоть горы золота и полцарства в придачу. Чарлстон надел ту чудовищную маску, которую судьба уготовила ему двадцать лет назад в день, когда фургон фирмы «Атлас» остановился перед домом через дорогу от моего.
Приезжает Уорми с бригадой слесарей. Мы договариваемся, что они дождутся моего возвращения. Я только диву даюсь, как внимателен и ласков Уорми с Тревором. С неподдельным удовольствием вспоминает Уорми блестящий концерт, который брат с сестрой устроили в школе: Тревор играл на пианино, а Шеба пела «Лили Марлен» и, как выражается Уорми, «в пух и прах уделала эту сраную школу». Мы с Айком уходим под ласкающие слух звуки столярных инструментов, они доносятся со всех этажей, — мастера взялись за работу. Айк машет рукой полицейскому, которого он поставил дежурить перед моим домом. Когда мы проезжаем мимо дома Найлза и Фрейзер, Айк опускает стекло и через окно переговаривается с полицейским, охраняющим Уайтхедов.
Перед домом Евангелины По стоят два патрульных автомобиля. Навстречу нам выбегает Шеба.
— Ну и денек сегодня устроила мне эта невеста Франкенштейна! Как здорово, что вы приехали, ребята! Осточертело сидеть дома!
— Никогда не открывай дверь, как сейчас, — строго предупреждает ее Айк. — Твой отец уже в городе.
Айк стремительно проходит в дом, задергивает шторы на всех окнах первого этажа, а мне велит сделать то же самое на втором этаже. Там я нахожу Евангелину — она сидит у кровати в кресле с откидной спинкой. Айк вызывает Шебу в ее комнату и дает краткий отчет о последних событиях. Он ставит на магнитофон пленку с записью моего разговора с мистером По, и молчаливая Евангелина является на голос бывшего мужа, как призрак, вызванный заклинанием. Ее крик, пронзительный, нечеловеческий, так громок, что привлекает внимание двух полицейских в патрульных машинах.
Шеба быстро выключает магнитофон, и ее мать возвращается в состояние недоуменного одиночества, в котором ей предстоит провести остаток жизни. Шеба отводит Евангелину в ее комнату, чтобы уложить в постель. Та пытается укусить дочь за руку, по-собачьи наскакивая на нее. С необыкновенной ловкостью Шеба управляется с матерью, успокаивает ее и начинает укладывать спать, а нас с Айком просит подождать внизу.
Через пятнадцать минут она спускается в гостиную с бутылкой шардоне, наливает всем и говорит:
— Мне придется пойти на курсы кунг-фу, если она будет продолжать в том же роде.
— Да, она тот еще подарок, — соглашается Айк.
— Как-то раз мама попыталась выколоть мне глаз заколкой для волос, — рассказывает Шеба. — Поэтому я ликвидировала все заколки. Ножницы она прячет под подушкой. Мне приходится ее усмирять пару раз на дню. Скоро стану заправским надзирателем.
— Она узнала голос твоего отца? — спрашиваю я.
— Это голос Сатаны. Но к большому сожалению — моему, Тревора и нашей матери, — он является нашим отцом. Вслушайтесь хорошенько. Если вы разбираетесь в таких вещах — это голос самого зла. Я не знаю актера, который мог бы такое сыграть.
Айк включает магнитофон, чтобы дослушать запись до конца, и Шеба начинает плакать. Демонический голос ее отца плывет в воздухе. Угроза, которая звучит в его обертонах, может запугать и Кинг-Конга. Страх парализует меня, когда я вижу, какое впечатление производит голос этого человека на его дочь, каким озабоченным и напряженным становится взгляд Айка. Но когда Айк, дослушав запись, обнимает Шебу, его спокойствие и профессионализм действуют на нас благотворно.
— Что ты можешь сказать об этом? — спрашивает он Шебу.
— Что тут скажешь? Он сорвался с тормозов и летит в пропасть, — пожимает она плечами. — Самообладание всегда было его сильной стороной. Он мог дойти до края, а в последний момент дать задний ход. Мог в мгновение ока превратиться из убийцы в любовника. Но он никогда не терял головы и гордился тем, что полностью управляет ситуацией. А теперь он целится из винтовки в толпу мальчишек на параде. Он потерял голову. Спекся. Ему конец. Гуд-бай, папочка.
— У тебя есть какие-нибудь изображения отца? — спрашивает Айк. — Какие-нибудь документы, свидетельство о рождении? Хоть что-нибудь, что поможет нам в поисках?
— Ничего. Я перерыла все мамины вещи. Ничего. Мать стала называть меня Шебой, когда мы бежали из Орегона. В том году, когда мы вырвались на свободу, я была Нэнси, а Тревор — Бобби. Или, может, Генри. Одно время его звали Кларенсом, и он терпеть не мог это имя. Когда мне было шесть лет, отец называл меня Бьюла. — При этом воспоминании Шеба морщит нос, отчего кажется обиженной девочкой.
— Прекрасная школа для актрисы, — говорю я.
— О да, я стала фантазировать очень рано, с пеленок, — отзывается Шеба с легкой улыбкой. — Волей-неволей начинаешь воображать другую жизнь и других людей, когда живешь с таким человеком, как мой отец.
— Вам нельзя оставаться в этом доме, — говорю я. — Упакуй вещи, свои и матери. Я забираю вас к себе.
— Не правда ли, мой жених — просто душка? — обращается Шеба к Айку. — И чем я заслужила такого мужа?
— Я тебе не жених и тем более не муж, черт возьми! Хватит валять дурака, Шеба. Дело серьезное. Твой папаша — не добрый гном. И у него есть винтовка. Вам угрожает опасность, если вы останетесь здесь.
— Мой отец, наверное, сумасшедший, но он умен, как лис. — Шеба снова пожимает плечами. — И сидеть в тюрьме ему совсем не понравилось — это точно. Пока эти патрульные машины стоят перед домом, он и близко не подойдет. И потом, я не могу перевезти мать ни к тебе, ни куда-либо еще. Я только что уложила ее спать.
— Пусть пока переночуют здесь, — говорит Айк. — Мне нужно составить окончательный план действий. Я начинаю думать, что этот лис хитрее всех нас, вместе взятых.
— Это злой гений, — отвечает Шеба. — Но тем не менее гений. Когда же приедет мой распрекрасный телохранитель? Если мой треклятый папочка даже его не испугается, тогда я просто не знаю…
— Бетти встречает Маклина в аэропорту в понедельник, — говорит Айк. — Директор школы телохранителей сказал мне, что Маклин выше всяких похвал. Высший класс.
— Не думаю, что его приезд сильно обрадует меня. Но сегодня утром я освободила для него комнату на первом этаже.
Перед уходом я делаю еще одну попытку уговорить Шебу перебраться ко мне, но она не сдается — ее пугает мысль, что Евангелину придется будить и куда-то везти. Мы с Айком едем обратно ко мне, не нарушая напряженного молчания. Этот день лишил меня сил и очень напугал. Отвагой я никогда не блистал и не собираюсь скрывать это. Уорми дожидается нас. Он сидит на бордюре тротуара и беседует с дежурным полицейским. Завидев нас, он тяжело поднимается и идет навстречу, чтобы обнять. Он дает нам наказ беречь Тревора и обещает убить всякого, кто хоть пальцем тронет его любимых школьных друзей. Он говорит, что с удовольствием прочитал бы о наших приключениях в моей газетной колонке, и я даю ему честное слово, что напишу.
— Утром же поставлю сигнализацию миссис По. Ради Шебы! — садясь в машину, говорит Уорми. — Уже сделал пометку в своем рабочем календаре.
Утром, когда я подаю завтрак Тревору в постель, кто-то барабанит в дверь. Открыв, обнаруживаю на пороге Айка в небывалом возбуждении. Мне доводилось видеть его даже в слезах, но никогда — на грани обморока. Сначала я думаю: что-то случилось с Бетти или с детьми. Хватаю его за руку, спрашиваю, все ли в порядке с семьей. Айк кивает яростно, но молча — говорить он не в состоянии. За руку подвожу его к ближайшей кушетке. Айк садится, свешивает голову на грудь и плачет, как побитый ребенок. От этих звуков меня пробирают мурашки. Я сажусь рядом, сжимаю его за плечи, но он не успокаивается. Достаю из ящика комода носовой платок, протягиваю ему, чтобы вытер слезы, которые текут по щекам. Айк прижимает платок к глазам, но чем больше пытается сдержать себя, тем сильнее сотрясают его рыдания. Наконец он извиняется голосом, которого я не узнаю́, и бежит в ванную. Слышу, как шумит вода. Умывшись, Айк постепенно успокаивается, истерика с каждым вздохом становится тише. Возвращается в гостиную уже знакомый мне шеф полиции Чарлстона.
— Ты можешь поехать со мной, Лео? — спрашивает он. — Только без Тревора. Тревора брать не надо.
— Конечно могу, — отвечаю я с готовностью, но и со страхом.
Только когда мы садимся в патрульную машину, Айк произносит одно слово:
— Шеба.
— Что с Шебой? — спрашиваю я, но, услышав вопрос, Айк снова теряет самообладание.
Он машет рукой, не в силах говорить, и мы молча едем по Брод-стрит. Я смотрю на дорогу. Мы поворачиваем направо возле Эшли, колониальное озеро дрожит в утреннем свете. Айк подъезжает к дому Евангелины По, площадка перед которым напоминает стоянку полицейских автомобилей. Двор огорожен желтой лентой, как делают на месте преступления. Мне приходит мысль, что с Евангелиной что-то стряслось. Айк оставляет машину возле дома моей матери.
— Твоя мать дома? — спрашивает он, глядя прямо перед собой.
— Не знаю, — еле слышно отвечаю я. — Наверное, на мессе. Что случилось в доме По? Черт возьми, Айк, лучше скажи. Что-то с Евангелиной? С Шебой?
— Я не могу сказать. Сам увидишь.
Мы переходим улицу. Айк приподнимает желтую ленту, приглашает меня пройти. Несколько молодых полицейских отдают Айку честь, тот официально кивает в ответ. Полицейских много, каждый при деле. Войдя в открытую дверь, мы сталкиваемся с двумя следователями, которые оглядывают меня с некоторым подозрением. После того как я предъявляю журналистское удостоверение, подозрительность сменяется враждебностью.
— Он со мной, Мак, — поясняет Айк.
— Тяжелое зрелище для новичка, — говорит Мак.
— Для полицейского тоже, — отвечает Айк. — Соберись с духом, Жаба. Сейчас твоя жизнь сломается пополам.
Я вхожу в спальню Евангелины По и останавливаюсь как вкопанный — словно я попал на бойню. От вида и запаха мне становится дурно, я пулей вылетаю во двор. Меня рвет. Сделав несколько глубоких вдохов и выдохов, я заставляю себя вернуться в спальню. Зрелище кровавой бани открывается передо мной, чудовищное до неправдоподобия. Евангелина спокойно сидит на краю кровати, в пижаме, и держит в руке нож для разделки мяса, весь залитый кровью. На полу лежит изуродованный, обезображенный до неузнаваемости труп лучезарно прекрасной американской кинозвезды Шебы По. На теле повсюду следы ножевых ранений, даже на лице. Оба глаза выколоты. Одна грудь аккуратно отрезана.
Я отвожу взгляд в сторону. Второй раз взглянуть на обезображенное тело Шебы я не смогу. Евангелина производит загадочное и жуткое впечатление. Нож она не выпускает из руки и в растерянности замахивается им на каждого, кто приближается к ней. Кровь дочери засохла на ее волосах, придав прядям и локонам причудливую форму. Пижама пропиталась кровью Шебы. Лицо Евангелины представляет маску, красную от крови Шебы.
— Может, она узнает твой голос, Лео, — осторожно говорит Айк.
— Здравствуйте, миссис По, — заставляю себя произнести. — Вы помните меня? Я Лео Кинг из дома напротив. Друзья звали меня Жабой. Я принес вам вафли в тот день, когда вы приехали.
Она смотрит на меня, взгляд ее ничего не выражает, как белая стена.
— А где очки? — спрашивает она наконец.
— Да, мэм, я тогда носил очки в роговой оправе. Но давно перешел на контактные линзы.
— Жаба, — повторяет она. — Жаба…
— Да, это я, миссис По.
— По?
— Это ваша фамилия. Евангелина По.
— Нет-нет, — трясет она головой. — Марк, Марк.
— Какой Марк? Это что, настоящее имя Тревора?
— А где Шеба, Марк? — спрашивает Евангелина. — Она же обещала не оставлять меня одну.
— Шеба уехала, — говорю я. — Она больше не вернется.
Глаза у Евангелины становятся злыми, и она делает быстрое движение, словно пытается всадить в меня мясницкий нож. Я невольно отскакиваю, хотя стою на безопасном расстоянии от нее. Женщина-полицейский записывает на магнитофон и в блокнот каждое слово, которое произносит Евангелина.
— Попробуй уговорить ее отдать нож, Лео, — просит Айк. — Иначе нам придется отнять его силой, а мне этого не хотелось бы.
— Миссис По, — говорю я, — хотите повидать своего сына, Тревора? Тревор сейчас живет у меня. Он хочет сыграть вам на пианино.
— Тревор. Тревор, — повторяет она. Ее лицо оживляется осмысленным воспоминанием и тут же застывает снова. — Тревор… — произносит она без всякого выражения.
— Тревор просит у вас нож. Он готовит для вас праздничный ужин. Ему очень нужен нож. Отдайте его, пожалуйста.
— Нож? Какой нож? У меня нет ножа, Марк. О каком ноже ты говоришь?
— О том, который у вас в руке. Ой, что это у вас на волосах, миссис По? Паук? — Я вдруг вспоминаю, что Евангелина боится пауков. Она даже отказывалась заходить весной в сад моей матери, потому что испытывала непреодолимый страх перед пауками.
Нож выскальзывает у нее из руки, и она начинает судорожно ощупывать свою голову. Женщина-полицейский быстро наклоняется и поднимает нож. Евангелина до крови кусает ее за руку.
— Хорошо. Хватит, — говорит Айк.
Он выводит меня из комнаты, придерживая за локоть. Я чуть не теряю сознание, когда мы снова оказываемся на улице, под ярким солнцем. Соседи собрались кучками вокруг места преступления. Их разбирает любопытство, они таращат глаза и горят желанием услышать что-нибудь по-настоящему ужасное. На какое-то мгновение меня охватывает ненависть к людям, но я тут же прощаю им наивную жестокость и откровенную жажду зрелищ.
— Мои ребята считают, что это сделала Евангелина, — говорит Айк.
— Нет. Это он, — отвечаю я.
— Возможно, но это нужно доказать. Кроме спальни, в доме не найдено ни капли крови. Если Шебу убил отец, он был весь в крови и оставил бы за собой кровавые следы, уходя.
— Этот тип хитер. И насколько я мог заметить, он всегда отлично готовится.
— Я попрошу тебя об одолжении, Лео. Не мог бы ты написать обо всем в газете? О том, что тебе кто-то звонил и угрожал, и о том, что все эти годы отец преследовал близнецов, о том, что здесь совершено идеальное преступление. Я почему-то уверен, Лео, этот тип все предусмотрел и не оставил улик. Мои ребята не найдут никаких доказательств, что в доме в момент убийства кроме Шебы и Евангелины был кто-то третий.
— Тогда зачем нужна моя статья?
— Мне кажется, она заставит его выдать себя. После того, что он сделал с Шебой, я хочу сойтись с ним лицом к лицу и прикончить своими руками. Только об этом писать не надо.
— Не буду. Но я благодарен тебе за эти слова.
Я схожу с крыльца. Меня пошатывает, и я едва не падаю. Но Айк не спускает с меня глаз и успевает подхватить. Я прислоняюсь к колонне.
— Боже мой, Айк! — говорю я. — Этот ужас в голове не укладывается.
Любопытствующие соседи вознаграждены за свое терпеливое ожидание: они смогут рассказывать друзьям и знакомым, что видели, как газетный обозреватель и шеф полиции, обнявшись, безутешно рыдали.
В своей статье я пишу о потрясении, которое испытал, увидев изуродованное тело Шебы и ее слабоумную мать, которая после приступа бешенства сидела на краю кровати, вся залитая кровью дочери, с окровавленным ножом в руке. Если Шебу убила Евангелина, пишу я, то это место нельзя назвать сценой преступления — за отсутствием преступления. Перед нами величайшая трагедия, но не преступление: болезнь Альцгеймера сделала Евангелину неспособной на преступление, как и на любой осознанный поступок. Я описываю тот день, когда Тревор и Шеба впервые приехали в дом через дорогу от дома, где прошло мое детство, и как я поздравил их с новосельем, принеся коробку с вафлями. Пишу я и о том, как однажды ночью близнецы и их мать прибежали к нам, напуганные до смерти невидимкой, и о том, как в том же месяце на меня в аллее Столла, когда я развозил газеты, напал человек в маске и угрожал мне. Я рассказываю об улыбающейся рожице со слезой на щеке, о том, что это визитная карточка злодея, его опознавательный знак, которым он сообщал о себе, преследуя несчастных близнецов в течение многих лет. Я рассказываю о том, как в Нью-Йорке его наконец поймали после того, как он убил швейцара дома на Парк-авеню, где жила Шеба. Он был приговорен к пожизненному заключению, но симулировал сумасшествие, а затем самоубийство. Я описываю его приезд в Сан-Франциско, и труп мужчины-индийца в багажнике автомобиля, и погром в доме на Вальехо-стрит. Я называю его человеком без имени и говорю, что даже собственные дети не знают, кем на самом деле является их отец. Он постоянно менял имена, фамилии, профессии, место жительства, унижал своих детей, насиловал их и запугивал всеми способами.
Пока ее насиловали, Шеба По мечтала, как станет знаменитой актрисой, будет играть трагические роли, произносить монологи с таким чувством, что весь мир упадет на колени. А Тревор воображал, как в лучших залах мира, с большим оркестром, будет поражать слушателей глубиной и тонкостью своей интерпретации великих композиторов. Несмотря на ужасное детство, близнецы на его руинах смогли построить свою жизнь, и жизнь удивительную, прекрасную.
Я признаюсь, что Шеба По была первой девушкой, которая поцеловала меня. Для некрасивого, застенчивого подростка это было равнозначно поцелую богини. И Шеба стала богиней, голливудской богиней, писал я. На следующий же день после окончания школы она села в самолет и улетела в Лос-Анджелес. Под светом софитов она стала богиней экрана, бессмертной, как и положено богине — ведь экран дарует бессмертие своим богам.
«Ньюс энд курьер» печатает фотографию отца близнецов, сделанную, когда он поступил в тюрьму Синг-Синг. Художник редакции воспроизвел также и плачуще-улыбающуюся рожицу, которую я часто видел в кошмарных снах.
Поскольку Шеба По была мировой знаменитостью, мою статью передают телеграфные агентства и перепечатывают газеты в разных странах мира. В день выхода статьи телефон редакции разрывается от множества звонков. Люди делятся приметами, соображениями, предчувствиями, наблюдениями. Мы аккуратно записываем имя и телефон каждого позвонившего. На входе в редакцию дежурную одолевают толпы людей с письмами, в которых они говорят об огромном впечатлении, произведенном на них моей статьей. Специальный полицейский проверяет всю эту корреспонденцию, потом ее просматривает Китти Мэхани и уж затем охапками передает мне.
Айк, не сумев дозвониться в редакцию — телефон перегружен, приезжает и поднимается по черной лестнице ко мне в кабинет. Над горой писем, которой завален мой стол, я вижу его взволнованное, нетерпеливое лицо.
— Похоже, у нас появилась зацепка, — говорит он. — Пожилая дама, проживающая в доме сержанта Джаспера, прочитала твою статью. Ее квартира на верхнем этаже, она страдает бессонницей. Любит по ночам смотреть на крыши Чарлстона. Так вот, эта дама видела мужчину средних лет, который выскочил из заднего двора и побежал на стоянку, к автомобилю. Говорит, это было в ту ночь, когда убили Шебу, часа в три.
— Она описала мужчину?
— Нет, было темно.
— А его автомобиль?
— Она не отличит «пинто» от «мазерати». Нам нужна другая зацепка, посерьезней.
— Она у нас будет.
— Откуда такая уверенность?
— Не забывай про тщеславие. Этот тип как-то проявит себя.
На следующий же день приходит оно, это письмо. Китти вскрикивает так громко, что корреспонденты срываются со своих мест. Китти приносит письмо мне, и я перечитываю его дважды, только затем набираю номер Айка. Смотрю на часы: пятница, восьмое сентября. Время мчится мимо меня, не оставляя ни следов, ни отпечатков, и я потерял счет дней. Голос Айка в телефонной трубке.
— Сработало, — говорю я.
— Что у тебя?
— Письмо. Ни слова от руки. Все буквы вырезаны из газет и журналов. В верхнем правом углу страницы нарисована жаба.
— Милое письмецо.
— Написано: «Счет один ноль. Копы идиоты. Ты идиот. Я никогда не издевался над детьми. Они любили меня. На следующей неделе начинается охота на жаб».
— Это все? А подпись есть?
— Да. Один из лучших его автографов, очень тщательно нарисован. Улыбающаяся рожица, на щеке слеза.
— Красные чернила или лак для ногтей?
— Ни то ни другое. Мне кажется, это кровь.
В самом деле, экспертиза в тот же день показала, что кровь Шебы По послужила краской для последнего рисунка ее отца.
В понедельник, 11 сентября, состоялись похороны Шебы По в соборе Святого Иоанна Крестителя на Брод-стрит. Монсеньор Макс бледен, он тяжело переживает потерю, но не может не испытывать торжества — пробил его звездный час. Всячески скрывая это, он тем не менее упивается вниманием средств массовой информации и общественности. В епископской резиденции он устраивает обед для голливудских продюсеров, режиссеров и актеров, которые слетаются в Чарлстон на частных самолетах. «Ньюс энд курьер» пестрит фотографиями звезд и знаменитостей, явившихся почтить память зверски убитой актрисы. Мерил Стрип дает интервью Биллу Шарпу и Дебби Чард по пятому каналу, на глазах у нее слезы. Клинт Иствуд мужественно страдает, Пол Ньюман раздавлен, Джейн Фонда потрясена, Аль Пачино негодует, а Фрэнсис Форд Коппола не может сдержать чувств.
Живя в тихой заводи, в Южной Каролине, я плохо представлял себе, какое тлетворное воздействие культ знаменитостей оказал на Америку. Поклонение приняло самые болезненные и причудливые формы. Собственными глазами я смог в этом убедиться на похоронах Шебы По, когда пять тысяч человек осаждали собор, требуя, чтобы их впустили. Это поклонники Шебы, которые приехали подчас издалека — из Сиэтла, из Мехико-сити — выразить свое соболезнование и расписаться в одной из семи книг для гостей. Они стоят в очереди, желая оставить в книге свои преувеличенные, сентиментальные восторги в адрес «любимой актрисы». Взрывоопасную толпу перед собором контролируют силы полиции во главе с Айком. Тревор решил, что сопровождать гроб будем мы — Айк с Бетти, Найлз с Фрейзер, Молли и я. Мою мать он попросил везти его кресло-коляску и сидеть рядом с ним в церкви. Тревор, раздавленный смертью сестры и той ролью, которую сыграла его безумная мать, напоминает призрак. Когда мы поднимаем гроб Шебы по ступеням в церковь, я опасаюсь, что толпа сметет и растопчет нас.
— Я только дотронусь до гроба! — визжит какая-то девушка.
— Мы тоже имеем право посмотреть на нее! — кричит другая, а толпа все напирает и напирает.
— Да уж, отличная идея, — устало шепчу я Молли.
Начальник пожарной охраны отсекает от толпы тысячу счастливчиков, которым дозволяется пройти в собор, но тот и так уже переполнен, по центральному нефу можно пройти с трудом. Мы вшестером занимаем места в первом ряду и не скрываем слез. Экспедиция в Сан-Франциско на поиски Тревора сделала нашу дружбу глубже и прочней, чем когда-либо даже в юности. Она сплотила нас. Соединяющие нас узы стали нерасторжимыми и теперь определяют личность каждого до конца жизни. Шеба вернулась в Чарлстон и попросила нас о помощи, и мы все, не колеблясь, сказали «да». Но своей поездкой мы разбудили затаившиеся до поры темные силы и теперь готовимся предать земле женщину, которая позвала нас в путь, на запад, вместе с ней. Во время похорон мы едва не теряем сознание и держимся друг за друга, как за спасательный трос.
Монсеньор Макс бесподобен, он ведет церемонию величественно, у него актерское чувство сцены. Его голос чарует, колдует, завораживает, и я ничуть не сомневаюсь: он ни на миг не забывает, что его восхищенными зрителями являются голливудские знаменитости.
— Монсеньору Максу нет равных в Америке, — шепчет моя матушка.
Я вынужден признать, что в его осанке есть нечто королевское.
Первый раз мы испытываем удивление, когда Уорми Ледбеттер поднимается с места и подходит к алтарю, где монсеньор Макс подводит его к большой Библии в драгоценном переплете. Уорми читает отрывок из посланий апостолов с сильным южным акцентом. Тревор рассказал, что Уорми совершенно потерял голову, когда узнал о смерти Шебы. Он рвал на себе волосы, твердил, что надо было работать с ребятами всю ночь, но поставить сигнализацию. Он мог бы спасти ее — в этом Уорми был убежден, — но не сделал этого и потому виноват в ее смерти. Тревор утешал его, говоря, что спасти сестру не мог никто.
Дочитав свой отрывок, Уорми возвращается на место под беззвучные аплодисменты нашей шестерки. Слезы ручьем текут у него по лицу. Затем выходит Чэд и читает Евангелие от Луки. В его благородном произношении, в мелодичном звучании голоса чувствуется, сколько поколений аристократов внесли свой вклад в этого человека. Интонации у Чэда плавные, уверенные, он читает Евангелие так, словно сам написал его. Возвращаясь на место, он кивает нам — Чэда мы тоже награждаем беззвучными аплодисментами.
Когда наступает момент Святого причастия, Молли хватает меня за руку и спрашивает:
— А мне можно причащаться? Я ведь принадлежу к англиканской церкви.
До меня доходит, что из всей шестерки я единственный католик, который посещает церковь. Я вопросительно смотрю на монсеньора Макса, и он рукой подзывает нас.
— Монсеньор говорит, что все званы на Божий пир, — отвечаю я и веду нашу шестерку к причастию, хотя Айк с Бетти идут неохотно, как и положено образцовым баптистам. Так, подчиняясь мне, Айк с Бетти принимают свое первое причастие на похоронах Шебы. Меня не удивляет, что моя мать, строгая пуританка, бросает на меня один из самых зверских своих взглядов.
Монсеньор назначает шестерых священников епархии, которые приобщат к Святым Дарам взволнованную толпу, собравшуюся вокруг собора. Подняв сияющие чаши, наполненные до краев облатками, они углубляются в людское море. С приближением священника люди успокаиваются, затихают. Теперь до конца жизни они смогут говорить: «А я причащался на похоронах Шебы По в Чарлстоне».
И тут изобретательность монсеньора Макса проявляется в полной мере. По окончании евхаристии он подает знак киномеханику на хорах. Во время обеда для голливудских звезд, который состоялся накануне, монсеньор Макс познакомился с Сидни Таубом, агентом Шебы, и очаровал его. Тауб открыл Шебу, когда ей было восемнадцать, и служил ей верой и правдой в течение всей карьеры. Конечно, Сидни был влюблен в Шебу, но что в этом удивительного — я и сам был в нее влюблен. Сидни собрал все журнальные фотографии, рекламные снимки, кинопробы Шебы, которые только смог отыскать, и смонтировал их. Он хотел показать пленку во время обеда, но монсеньор Макс убедил его, что это нужно сделать в финале церемонии прощания с Шебой.
От первого кадра — Шеба По лучится в расцвете молодости — у зрителей перехватывает дыхание. Неужели женщина может быть так прекрасна, думаю я, глядя на яркие зеленые глаза, золотые волосы, идеальный овал лица, полные губы, на фигуру, выточенную Творцом, явно неравнодушным к женским прелестям. На втором кадре Шеба позирует перед камерой — дерзкая, соблазнительная, новое, свежее лицо Голливуда. На третьем перед нами предстает ангел, затерянный в большом городе. Каждый новый кадр вызывает у зрителей вздох восхищения. Когда Шеба появляется в своей первой эпизодической роли с Клинтом Иствудом, среди публики пробегает приглушенный гул восторга. Шеба, свежая, как лилия, похожая на Мадонну, радостно шагает по улице. Восхищение публики растет по мере того, как на наших глазах лицо Шебы преображается с возрастом. Мы становимся свидетелями ее превращения из девочки в девушку, затем в молодую женщину. Ее красота становится более зрелой, глубокой, выражение лица — мудрее, строже. На последней фотографии Шеба танцует с Аль Пачино в одном из ресторанов Лос-Анджелеса. И снова она светится изнутри, ослепляет, сводит с ума своим загадочным внутренним светом. Только камере под силу запечатлеть подлинный облик этой женщины, лицо и тело, которыми весь мир хочет любоваться снова и снова. И вот последний кадр тает, экран гаснет. Публика ждет, когда гроб водрузят на катафалк.
Наша шестерка занимает свои места.
— Вам, мальчишкам, никогда не понять, как трудно учиться в одной школе с Шебой По… — повернувшись к нам, говорит Молли.
— Молли, мы прекрасно знаем, как трудно учиться в одной школе с Шебой По, — отвечает Найлз с непроницаемым лицом.
Вот и весь обмен репликами, который мы себе позволяем, прежде чем двинуться по нефу к выходу. Думаю, наш разговор пришелся бы Шебе по вкусу.
По дороге на кладбище наступает долгое молчание, которое нарушает опять же Молли, наша вечная наперсница, она пытается смягчить печаль и скорбь. И хотя я прекрасно понимаю ее добрые намерения, все же испытываю досаду, когда она старается переключить наше внимание на последние известия.
— Вы слышали про ураган в Карибском море? — спрашивает она.
— Не было времени смотреть «Новости», — рассеянно отвечает Айк.
— А имя ему уже дали? — интересуется Найлз.
— Да, пару дней назад, — говорит Фрейзер. — Начинается на «X». То ли «Херберт», то ли «Харри». Что-то в этом роде.
— «Хьюго», — поправляет Молли. — Ураган называется «Хьюго».
Это имя мы запомним на всю жизнь.
Наступает 21 сентября 1989 года. С утра все чарлстонские собаки, охваченные тоской, начинают выть хором, а кошки впадают в полную апатию. Окна больших домов закрыты ставнями — люди готовятся к урагану, который пока за четыреста миль от них. Атмосфера в городе стоит угрожающая, зловещая, она проникает во все дома. В окно особняка на Ист-Бэй-стрит видно, как хорошенькая девушка играет на арфе. Закончив, она встает и кланяется щеголеватым гостям, которые собрались на пир перед ураганом. «Хьюго» разметает этот пир своим мощным кулаком. Уже к завтрашнему утру жители Южной Каролины узна́ют все об ураганах, об их повадках. Повадках жестоких и беспощадных.
Ураган «Хьюго» приближается неспешно и неумолимо, уверенный в своей разрушительной силе. На экстренном совещании в редакции «Ньюс энд курьер» журналисты выслушивают доклад мрачного метеоролога, который все дни наблюдает за перемещением урагана. Он характеризует «Хьюго» как «чудовище, сумасшедшее и непредсказуемое». Это очень плохая новость, наряду с сообщением о том, что даже совместные усилия лучших специалистов планеты не могут точно определить маршрут продвижения урагана. Поведение «Хьюго» зависит, говорит метеоролог, от температурных колебаний, от воздушных фронтов, пересекающих траекторию урагана, от влияния Гольфстрима и еще от тысячи других факторов, просчитать которые выше наших возможностей. С равным успехом ураган может направиться к Саванне или Уилмингтону, сместиться на север или в глубь материка.
— Как вы полагаете, куда он все-таки ударит? Наиболее вероятные предположения? — спрашивает один репортер.
— Сэр, я полагаю, что ураган разразится над Чарлстоном, — отвечает метеоролог. — Точнехонько над нами.
Поскольку я живу к югу от Брод-стрит, то считаю своим долгом защищать эту уникальную и очень хрупкую часть города. Молли и Фрейзер уже отправили детей с Чэдом в летний дом в горах, штат Северная Каролина. Сами женщины решили переждать ураган в доме Найлза и Фрейзер, который находится на Уотер-стрит, недалеко от поворота на Чёрч-стрит. Родители и Чэда, и Молли категорически отказались покидать родной город в минуту испытаний, и дети, как ни старались, не смогли переубедить стариков. По их словам, фамильные дома выдерживали штормы с Атлантики на протяжении веков, и покидать город, чтобы переждать опасность в горах, — это, мягко выражаясь, малодушие. У Фрейзер разыгрался с родителями яростный спор, который стариков довел до отчаяния, а дочь — до слез. Все в городе жили с натянутыми нервами, на грани срыва.
Я как раз работаю над статьей об урагане, о подготовке к нему, когда звонит моя мать. Она находится в состоянии сильного возбуждения, что с ней бывает не часто. Она говорит, что Молли хочет забрать ее на Уотер-стрит. Мать требует, чтобы я подтвердил: она находится в здравом уме и здравом теле, в состоянии сама принимать решения и распоряжаться собой. Она не намерена покидать свой дом и сад, оставляя их на растерзание какому-то урагану, названному в честь экзальтированного и мелодраматичного французского романиста.[126] Вторя разговорам, которыми полнится город, я напоминаю матери, что она живет на самом берегу соленого озера. Если «Хьюго» пройдет над городом, то это случится ночью, во время высокого прилива. Приливная волна может достичь двенадцати футов, и тогда ее дом, ее сад и она сама окажутся под водой. Как единственный сын, я приказываю матери послушаться Молли, пойти с ней, и обещаю, что навещу их на Уотер-стрит. Советую матери собрать самые ценные вещи и взять с собой, сколько сможет, продуктов и воды. Она спрашивает, уж не считаю ли я ее обузой, безмозглым животным, и в ее голосе я улавливаю первые нотки безумия, которое вскоре охватит весь город.
Все дороги и улицы, ведущие из города, забиты автомобилями — люди охвачены желанием бежать во что бы то ни стало. Днем поднимается ветер, реки покрываются белыми барашками пены, их воды неистово сливаются. Повсюду расклеены самодельные предупреждения, но в них нет никакой необходимости. Я подъезжаю к тому месту на Фолли-Бич, где собрались виндсерферы и укрощают величайшие в истории волны. Поедая устриц, которых подали мне напоследок владельцы лавки на острове Боуэнса перед тем, как закрыть заведение и отправиться в Колумбию, я записываю в блокнот свои впечатления о запруженном автомобилями, покидаемом людьми городе. По радио и телевидению слышно одно зловещее слово: «Хьюго». В четыре часа дня я двигаюсь по пустынным улицам, ведущим к центру. Одно можно утверждать с уверенностью: в город не едет никто, все пытаются выехать из него. Трудно представить себе более апокалиптическую картину.
Проезжая по безлюдной Ист-Бэй-стрит, я замечаю, что птицы замолкли, чайки попрятались. Карпы в моем пруду ушли на самое дно и залегли там, поблескивая спинками с золотистыми крапинками. Ветер дует порывами, воздух пропитывается влагой. Я загоняю машину в старый гараж мистера Кэнона в переулке позади Трэдд-стрит, хотя вряд ли и машине, и гаражу повезет уцелеть, если придет ураган. Зайдя в дом, перехожу из комнаты в комнату и выискиваю вещи, которые мне особенно дороги или пробуждают воспоминания. И тут выясняется, что я люблю весь этот дом целиком, люблю каждую мелочь в его уютных стенах. Дом невероятно дорог мне, он служит уроком, что жизнь с равной легкостью может обернуться удачей, а может — бедой. У меня не было никаких прав на этот дом, и тем не менее он стал моим, стал прибежищем моей души, таким нарядным, таким красивым. Мне невыносима мысль, что он будет разрушен. Я крест-накрест заклеиваю скотчем изящные окна. Заперев резные двери, покидаю этот дом, эту любовь своей жизни, в минуту злейшей опасности и отправляюсь к Уайтхедам. Я молюсь за свой дом и прошу призрак Харрингтона Кэнона оберегать его в мое отсутствие.
— Детей у меня нет, — шепчу я себе, шагая вдоль Чёрч-стрит, по обеим сторонам которой трепещут пальмы, содрогаются от древнего ужаса дубы. — Моя жизнь наполовину прожита. Как я прожил ее, зачем?
Солнечный свет становится неестественным, нереальным, почти черным. От городских камней исходит ощущение обреченности и смирения. Соседи в моем квартале остались пережидать ураган у себя, и там царит какая-то странно-праздничная атмосфера. Из одного окна слышна музыка Вивальди, обрывки которой разносят усиливающиеся порывы ветра, из другого — голос Эммилу Харрис,[127] которая поет «Queen of the Silver Dollar». Кое-где в глубине комнат поблескивают экраны телевизоров, там речь идет только о «Хьюго». Никогда раньше не видел я Чарлстон униженным или напуганным, ни разу за всю свою жизнь. Наверное, что-то похожее творилось только во время Гражданской войны, когда эскадра северян непрерывно обстреливала город. Я ощущаю приближение урагана каждой клеткой тела, словно оно превратилось в датчик для регистрации земных катаклизмов.
На балконе второго этажа раздается стук, поднимаю глаза и вижу мужчину средних лет с банданой на голове, который пытается проникнуть в пустующий дом. Возможно, это первый мародер в городе, но, видит бог, не последний. Останавливаю патрульную машину и сообщаю полицейским адрес, но они ведут себя так, словно совершающийся сию минуту грабеж не представляет для них ни малейшего интереса. Их рация захлебывается от приказов начальства. По звуку сирены понимаю: к кому-то спешит «скорая помощь». Мелькает мысль: а где сейчас Старла? Успокаиваю себя тем, что она уже далеко, и выкидываю ее образ из головы — этим искусством я овладел в совершенстве.
Открываю ворота дома на Уотер-стрит, переступаю порог и оказываюсь посреди мирка, к возникновению которого тоже приложил руку. Ветер захлопывает дверь за спиной. Вхожу в холл, где вокруг телевизора собрались обитатели нашего ковчега. Сделанные со спутника фотографии «Хьюго» наводят ужас. Кажется, размерами он превосходит весь штат Южная Каролина.
— Он ни за что не обрушится на Чарлстон, — заявляет Уорт Ратлидж, ни к кому не обращаясь. Я уже успел забыть эту интонацию всезнающей уверенности в его хорошо поставленном голосе. — Он повернет к северу после того, как пересечет Гольфстрим.
Уорт недавно сломал бедро, играя в гольф в Чарлстонском загородном клубе, и до сих пор передвигается в кресле-коляске. Раздражительность присуща его натуре от рождения, но после несчастного случая она усугубилась. Инстинктивно я всегда избегал Чэдуорта Ратлиджа-девятого, и перспектива провести незабываемую, судя по всему, ночь под одной крышей с этим ничтожеством голубой крови меня не радует. Пока пятый канал передает неутешительные новости, Молли на кухне готовит ужин, а Фрейзер разносит аперитивы испуганным телезрителям. «Унесенные ветром» репортеры с растрепанными шевелюрами на фоне бурлящих пенных барашков выкрикивают данные о скорости ветра. Семь часов вечера, наши глаза прикованы к ужасному оку «Хьюго», который, следуя недоброму капризу, угрожает затянуть Чарлстон в свою чудовищную воронку.
— Помяните мои слова, — повторяет Уорт. — Гольфстрим заставит его повернуть в сторону.
— Дорогой, — говорит ему жена, — не соизволишь ли ты заткнуться? Одному Богу известно, обойдет ураган нас или нет.
— Не бойся, мама. — Фрейзер усаживает мать на стул и гладит, чтобы успокоить — та дрожит от страха.
— Я всегда знала, что умру во время смерча, — говорит миссис Ратлидж.
— Глупости. Во время смерча погибают только крестьяне в лачугах да бедняки в трейлерах. Во время охоты на оленей в этом штате погибло больше людей, чем во время ураганов. — Уорт протягивает бокал, и я встаю, чтобы налить ему.
— Что вам угодно? — спрашиваю.
— Мне угодно, чтобы мой бокал наполнила моя дочь, а не ты, Лео. Я даже и не заметил, что сюда пришла ходячая сплетня.
— Не беспокойся, Лео, я налью. — Фрейзер спешит к бару в углу комнаты.
— Уорт, ведите себя прилично, — просит Молли, высовывая голову из кухни. — Мы с Фрейзер ведь предупреждали вас. Вы обещали вести себя хорошо.
— Лучше бы я остался дома, — рычит Уорт. — Мой дом — это крепость, он прочней гранита. Он выдержит даже ядерный удар.
— Но дом находится рядом с гаванью, — напоминаю я. — Во время урагана волны могут накрыть его.
— Особняк Барнуэлла-Ратлиджа простоял две сотни лет и обошелся без советов каких-то там католиков, — заявляет Уорт, чем оскорбляет мою мать, а уж она-то в состоянии постоять за себя.
— Уорт! — говорит она ему с ледяным спокойствием. — Я знаю, что Христос умер на кресте ради спасения всего человечества. Но мне с трудом верится, что ради спасения такого сукина сына, как ты.
— Линдси! — бормочет Гесс Ратлидж с видом оскорбленного достоинства. — Это уж чересчур. Хотя Уорт бывает резковат, когда взволнован или напуган.
— Напуган? — фыркает Уорт. — Я напуган? Чего мне бояться? Дождика? Говорю же вам, этот чертов ураган пройдет стороной. Сколько раз повторять?
— Извинись перед Лео, — требует Фрейзер.
— Прошу прощения, папист, — извиняется он, но со смехом, пытаясь обратить все в шутку, чтобы сохранить лицо. Его извинение неискренне, но я его принимаю — этой ночью вообще все смешалось.
Найлз присоединяется к нам, закончив заклеивать окна.
— Тревор, может, сыграешь? — просит Фрейзер. — Самое лучшее, что ты знаешь. Нервы на пределе.
— СПИД передается воздушно-капельным путем? — спрашивает Уорт у своей жены, не заботясь о том, чтобы понизить голос.
Пока Тревор играет, Молли приносит суп из бычьих хвостов, тушеную свинину со спаржей, отварной картофель и салат. Мы выстраиваемся в шеренгу, передаем тарелки друг другу и сообща накрываем на стол. Когда садимся, Фрейзер просит меня прочитать молитву перед едой. Мы беремся за руки, сидя вокруг стола из красного дерева, который когда-то принадлежал прапрабабушке миссис Ратлидж. Тревор обрывает концерт Моцарта на середине, но остается за фортепиано. Четыре люстры освещают комнату уютным, умиротворяющим жемчужным светом. Я произношу слова молитвы:
— Бог ветров, Бог штормов, мы вручаем себя Твоей власти в эту таинственную ночь, в эту ночь страха и трепета. Неслучайно Ты собрал нас вместе, под одной крышей. Наверняка тому есть причина, и эта тайна откроется на рассвете. Мы просим Тебя: будь милостив к этому городу, к этому дому и к этим людям. Мы веруем в Тебя и понимаем неизбежность бедствий, которые постигают землю, природу смерчей, силу слова и смысл Тайной вечери. Мы верим в Твое милосердие и надеемся, что Ты оправдаешь наши надежды. Мне очень жаль, что Уорт Ратлидж не любит католиков, и надеюсь, что за этот тяжкий грех Ты отправишь его в преисподнюю, пусть вечно горит в адском огне. Аминь.
— Аминь, — вторят собравшиеся, и даже Уорт выдавливает натянутый смешок.
— Ненавижу показные, чересчур красноречивые молитвы, — язвительно замечает моя мать и берется за ложку.
— Сегодня нам нужна хорошая молитва, доктор Кинг, — отвечает Молли, наливая суп своему свекру. — Лео, подкати Тревора к столу.
— Я не голоден, милая, — откликается Тревор.
— Музыка успокаивает меня, — говорит ему миссис Ратлидж со страдальческой улыбкой. — Я чувствую себя как жена Ноя. Перед потопом.
— Это всего-навсего ураган, — заявляет ее муж. — Дождик с ветром. При чем здесь потоп?
— Как поживают дети? — спрашиваю я у Молли.
— Они в безопасности, в горах. Чэд говорит, что все местные гостиницы переполнены. Если дело примет плохой оборот, нам, возможно, придется воспользоваться твоим домом, Найлз. Родители Айка с детьми уже там.
— Если бы я поехал на север, то остановился бы в гостинице «Гроув-Парк», — говорит Уорт, с аппетитом поедая мясо. — Самый роскошный отель в Эшвилле. «Риц-Карлтон» по сравнению с ним — кемпинг.
Моя мать откашливается и кладет салфетку на стол.
— Я не могу во время урагана находиться рядом с этим вульгарным типом.
— Успокойся, мать, — прошу я.
— Мы с вами любим Париж, доктор Кинг, — говорит Тревор и наигрывает мелодию «As Time Goes Ву» из «Касабланки» — он знает, что мать ее любит.
Когда он заканчивает громким аккордом, в наступившей тишине Молли шепчет:
— Вы только послушайте, какой ветер! Боже мой!
— Надо было остаться дома, — ворчит Уорт Ратлидж. — По крайней мере, если и умрем, то в достойном доме.
— Заткнись, Уорт! — огрызается его жена и, резко поднявшись, уходит в дальнюю гостевую комнату. За ней быстрым шагом идет Фрейзер и отсутствует несколько минут, успокаивая ее.
Я подвожу Тревора к дивану и говорю, что не отстану, пока он хотя бы не выпьет молочного коктейля перед сном. Странное следствие СПИДа заключается в том, что Тревор продолжает терять вес независимо от того, сколько калорий мне удается впихнуть в него. Он все время обвиняет меня в том, что я закармливаю его, как французская фермерша рождественского гуся. Я выдумываю тысячу поводов, чтобы заставить его перекусить самыми калорийными блюдами, которые мне известны, но еда не идет Тревору впрок.
Приношу Тревору молочный коктейль, потом стою возле матери, которая не желает отходить от телевизора с его душеспасительными программами, где сводки новостей чередуются с полезными советами. «Хьюго» теперь напоминает винтовку, перекрестье прицела которой наведено точно на Чарлстон. Надеваю дождевик, чтобы выйти на улицу и оценить обстановку.
— Я собираю информацию для газеты, — возражаю я на протесты матери. — К тому же меня волнует ситуация к югу от Брод-стрит. Пойду проверю уровень воды.
— Я с тобой, — заявляет Молли.
— Ни в коем случае! — вмешивается Фрейзер. — Подумай о своих детях.
— Хорошо, — надевая дождевик, кивает Молли. — Я о них подумала. Пошли, Жаба. Пока ветер не стал еще сильнее.
Нам приходится объединить усилия, чтобы открыть дверь осажденного дома. Снова завладев дверью, ветер с оглушительным треском ее захлопывает. Дебби Чард сообщила, что сила ветра достигает восьмидесяти миль в час. Зажмурившись, мы с Молли вслепую совершаем спринтерскую пробежку до стены Бэттери. Странный зеленый свет неприятно действует на нервы. Взявшись за руки, мы пытаемся устоять на ногах, двигаясь навстречу урагану. Поднявшись по ступеням на дамбу, мы хватаемся за поручни — обычно отсюда туристы любуются фортом Самтер и особняками на Ист-Бэй-стрит. Дождь сечет по лицу, внезапно волна перехлестывает через дамбу и едва не смывает нас.
— Лично мне ситуация ясна. — Молли силится перекричать ветер.
Мы выпрямляемся и смотрим на Чарлстонскую гавань, которая приобретает грозный, устрашающий вид. Цвет воды пугает меня. Мне казалось, что я знаю все его возможные оттенки — от зелено-серого до коричневого. Но сейчас воды Купера стали абсолютно белыми, будто лицо смертельно больного.
Держась за руки, мы, как заправские спринтеры, возвращаемся обратно наперегонки с ветром. Встретив у парадных ворот Найлза, мы разражаемся истерическим смехом.
— Заходите через задние ворота, ребятки, — кричит он. — Парадные закрыты. Я вышел запереть сарай, и тут в меня врезалось миртовое дерево — его вырвало с корнем. Я чуть в штаны не наложил.
— И ты рисковал жизнью ради сарая с инструментами? — спрашивает Молли. Это ее почему-то смешит.
— Трудно придумать более курьезную смерть, — говорю я.
— Можно и не пытаться! — подхватывает Молли.
Вместе входим в дом, хохоча и стряхивая воду с плащей. Мы с Молли рассказываем Найлзу, что видели. Где-то на улице раздается громовый раскат — и гаснет свет. На мгновение вспыхивает сгоревший трансформатор, и дом погружается в полную темноту.
До гостиной мы добираемся на ощупь. Тревор встречает нас словами:
— Здесь темно, как у бога за пазухой.
— У вас есть фонари «молния»? — спрашивает Молли у Фрейзер, которая пытается нащупать на комоде спички.
— Зажжем свечи и достанем фонарики, — отвечает Фрейзер.
Сейчас, когда в городе завывает «Хьюго», с корнем вырывая сосны, подхватывая и кружа их, словно зубочистки, в фосфоресцирующей темноте и разбивая о стены домов, Фрейзер разговаривает более высоким, чем обычно, голосом. Черный дуб прибило к двери соседнего дома. Вдоль по улице один за другим вспыхивают и перегорают трансформаторы. Мы с Найлзом немного приподнимаем жалюзи, чтобы взглянуть, что делается снаружи. Нас поражает изумрудно-зеленый свет, такой яркий, что можно видеть, как автомобили и яхты порхают в воздухе, словно насекомые. Мимо окна с визгом пролетает такса. В соседнем квартале перегорает еще несколько трансформаторов, и скрученные, как спагетти, провода падают на землю. Дорожный знак «стоп» врезается в ствол пальмы. Сильнейший порыв ветра, кажется, сейчас оторвет сам дом от фундамента. Но старые дома выдерживают натиск ураганов, как морские волки.
Молли замечает, что мы стоим у окна.
— Вы с ума сошли? — кричит она. — Если магнолия упадет, то вы как раз получите по башке.
— Ты права, — киваю я, и мы с Найлзом отходим от окна.
Из-за перепадов атмосферного давления закладывает уши, пересыхают губы. Мы тяжело дышим, передавая друг другу охлажденные бутылки с водой и пивом.
— А дом-то держится! — говорит Найлз со сдержанным оптимизмом, который тут же навлекает критику со стороны моей матери.
— Я не спешила бы с выводами! — отвечает она.
— Черт подери, Линдси! — фыркает Уорт. — Ты всегда рассуждаешь как учительница.
— Не всегда, Уорт. Иногда на меня нападает маразм, и тогда я рассуждаю как адвокат с Брод-стрит.
Уорт не успевает ответить, потому что поднимается оглушительный грохот. Дом трясется и подпрыгивает, ему вторят огни свечей.
— Тут становится опасно! — кричит Молли. — Дом, похоже, не выдержит.
— Этому дому двести лет! — орет Уорт. — Наши предки строили на века! Этот дом выдержит все!
— Твои предки никогда ничего не строили, — возражает моя мать. — Строили их рабы.
Уорт снова не успевает ответить, потому что мать вдруг вскрикивает:
— Вода! Боже мой, Лео! Прилив!
Вода начинает проникать в дом через окна и двери. Сначала медленно и методично. Затем ветер срывает оконные рамы, пол первого этажа засыпают осколки стекла. Высокий прилив и тринадцатифутовая океанская волна со всей неодолимой силой наступают на дом. Не успеваю я пошевелиться, как оказываюсь по щиколотку в воде.
— Неужели это все из-за дождя? — недоуменно восклицает Фрейзер.
— Нет, это океан решил нанести нам визит, — кричит в ответ Найлз. — Я раньше не понимал, почему эта улица называется Уотер-стрит.[128] Давайте перебираться наверх.
Я помогаю матери подняться и веду ее к лестнице, там встречаю Фрейзер, она возится с Тревором, в котором весу восемьдесят фунтов. Вода быстро прибывает. Я кричу:
— Может ли лучшая баскетболистка «Эшли-Холла» затащить моего друга по лестнице?
— Да, уж будь уверен. А ты можешь поднять моих родителей?
— Да, уж будь уверена. Найлз, займешься миссис Ратлидж?
— Да, мы идем, — откликается Найлз. Он несет миссис Ратлидж на руках. В этот момент гаснет свет, все погружается во тьму.
Шагая в воде, я пытаюсь разыскать коляску с мистером Ратлиджем.
— Где вы, мистер Ратлидж? — кричу я.
— Здесь, Лео, — отвечает он слабым дрожащим голосом.
Добравшись до него сквозь потоки воды, закручивающиеся водоворотом, обнаруживаю старика по горло в воде, он едва не лишился рассудка. В отчаянии Уорт Ратлидж хватает меня, и моя голова оказывается в черной, взбаламученной воде. Вынырнув, я кричу ему в ухо:
— Уорт! Я вместе с вами поплыву к лестнице! Не топите меня! И держите голову над водой!
Слышу, как у меня за спиной в воду плюхается Найлз. Луч фонарика выхватывают из темноты наши головы. Я пытаюсь удержаться сам и удержать над водой Уорта. По гостиной с ее старинной мебелью гуляют самые настоящие волны. Найлз подплывает к нам, и только благодаря его помощи нам с Уортом удается достичь лестницы. Старик вопит от боли, пока мы затаскиваем его наверх. Похоже, сломанная нога травмирована во второй раз. На лестничной площадке мы с Найлзом беремся за руки, сажаем Уорта на скрещенные ладони и так переносим его в комнату внука. Обезумев от боли, он громко стонет. В комнату входит миссис Ратлидж, растрепанные волосы падают ей на лицо. Подсвечивая себе фонариком, она роется в промокшей сумке, ищет обезболивающее.
— Миссис Ратлидж! — восхищенно говорю я. — И в этом кошмаре вы умудрились не потерять свою сумочку?
— Леди не может расстаться с губной помадой ни при каких обстоятельствах! — возвысив голос, отвечает миссис Ратлидж и вынимает несколько таблеток. — Проглоти это, Уорт, — говорит она. — Запить нечем.
Тот безропотно подчиняется.
На втором этаже пока сухо. Мы вытираемся, приводим себя, насколько возможно, в порядок. Я и Найлз, вооружившись фонариками и свечами, сидим на верхней ступени лестницы и следим за подъемом воды, чтобы успеть вовремя ретироваться на чердак. Упадок физических и душевных сил охватывает нас, когда мы видим, как неотвратимо, ступенька за ступенькой, поднимается вода. Но около трех часов утра мы замечаем, что наступление прекращается. В течение получаса вода стоит на месте, замерев на расстоянии двух ступеней от второго этажа, а затем медленно, но явственно начинает отступать.
На улице затихает ветер — кажется, «Хьюго» решил покинуть наш город. Свечи почти догорели.
— Все, пронесло, — произносит Найлз и сжимает мне руку.
В зловещей темноте, среди наводящего ужас величия потопа, он просто держит меня за руку. Ему это необходимо. Мы сидим и смотрим, как отступает вода, а я вспоминаю приют и тот день, когда познакомился с Найлзом, и думаю о том, что на протяжении всего тяжелого, мучительного детства он нуждался в руке, за которую можно взяться. Это было то немногое, что я мог сделать для него. Он же давным-давно преподал мне урок: самый несчастный из людей может найти в себе огромные внутренние силы. И порой даже стать героем.
Мы заснули, как сидели, на лестнице, и проснулся я, когда взошло солнце. Тишайшая тишина, спокойнейший покой окружают нас. Подойдя к окну, я смотрю на разрушенный город: крыши начисто снесены, веранды тоже, деревья вырваны с корнем или сломаны пополам. Впечатление такое, будто мой город пережил бомбардировку и уничтожен, будто «Хьюго» с неким извращенным вдохновением превратил Чарлстон в Гернику.
Вскоре просыпается Найлз. Мы спускаемся по лестнице, черной от ила и грязи. Первый этаж разрушен полностью, до неузнаваемости. Вся старинная мебель, антиквариат, восточные ковры, обе люстры, портреты предков Ратлиджей, фарфор «Споуд»[129] либо испорчены, либо унесены потоком воды. Все покрыто слоем ила толщиной в фут. Продукты, которые хранились в холодильнике, смешались с илом и уже начали подгнивать. В течение ближайших дней город превратится в выгребную яму.
Я подхожу к окну, из которого мы с Найлзом наблюдали за ураганом. Сейчас оно открыто, двойные стекла разбиты. Посреди двора перед домом Найлза взгромоздился желтый «фольксваген» 1968 года, покореженный, словно консервная банка. Рядом с ним вытянулся распухший труп золотистого лабрадора-ретривера. Повсюду валяется дохлая рыба. Запах сточных вод наполняет незнакомый, не похожий на Чарлстон город.
Найлз тоже подходит к окну, кладет руку мне на плечо.
— Не сдерживайся, поплачь.
Я плачу, но слезы, странным образом, не приносят мне облегчения. Прекраснейшее творение рук человеческих, удивительный город поставлен на колени, унижен, подвергнут надругательству и превращен в гниющие руины.
— Хватит сидеть здесь, — говорит Найлз. — Пойдем посмотрим, что с твоим домом. Может, ему досталось меньше, чем моему.
С большой осторожностью мы пробираемся через двор.
— Проклятье! — восклицает Найлз, когда мы перелезаем через покореженный забор. — Сарай-то сохранился лучше, чем дом.
Действительно, сарай оказался более прочным, несмотря на то, что вода, судя по всему, понималась до самой крыши.
— Предки Уорта возвели его, — бесстрастно комментирую я, и Найлз смеется.
Перебравшись через остатки забора, мы медленно идем по восточной стороне Чёрч-стрит. Она тоже разрушена, как после бомбежки, но мы достигаем границы, отмеченной полоской ила, у которой вода прекратила свое вторжение. Повсюду валяются трупики птиц и кошек, тут же разорванный пополам знак «уступи дорогу», бог весть откуда занесенная сюда вывеска концерна «ЭКСКОН»,[130] помятый автомобиль, вырванный с корнем дуб. И куда ни глянь — уничтоженные, погубленные, истерзанные сады. Словно для того, чтобы подчеркнуть урон, день занялся ясный, жаркий. Теперь полное сил солнце Южной Каролины позаботится о том, чтобы запах разложения распространился как можно скорее.
Свернув на Трэдд-стрит, мы сталкиваемся с еще более сильными разрушениями. Я не узнаю места, где прожил всю свою взрослую жизнь. Мы с большими предосторожностями продвигаемся по улице, усыпанной осколками стекла, пока не останавливаемся перед моим домом.
— С виду все не так плохо, — говорит Найлз.
— А где садовые ворота?
— Ветер унес, — спокойно поясняет Найлз. — Ключи у тебя есть?
Я подаю ему ключ, и он открывает дверь в дом. Входим. Все осталось, как было. Мой дом устоял перед «Хьюго». Разве что с крыши сорвало несколько черепиц и залило чердак да кое-где разбились окна. Но в целом мой дом уцелел после жесточайшего урагана и вышел из него почти невредимым. Я плачу, но слезы снова не приносят мне облегчения.
— Сними одежду, Жаба, — говорит Найлз.
— Зачем?
— Она вся в грязи.
Найлз находит несколько полотенец и пару кусков мыла в ванной, а в туалете кроссовки.
Надев их, он выходит на задний двор, к бассейну, который полон свежей воды. Он споласкивает себя с головы до ног, потом основательно намыливается. Я следую его примеру. Волосы напоминают птичье гнездо. Солнце заливает мой опустошенный сад. Отмывшись и вытираясь на ходу, иду к пруду с карпами. Оплакиваю их смерть и тут — о чудо! — замечаю троих счастливчиков, которые пережили ураган. Они поднялись со дна и поблескивают золотистой чешуей, сообщая о своем чудесном спасении.
— Ну, мне нужно идти на работу, — говорю я.
— Конечно нужно. Но не в таком же виде.
Смеемся, поглядев друг на друга, — оба стоим голышом. Смеемся долго, пока наш смех не начинает походить на те звуки, которые чаще можно слышать в доме умалишенных, чем в саду чарлстонца.
Одевшись, бреду по разрушенной Кинг-стрит, переступаю через обломки стекла, уворачиваюсь, как от змей, от оборванных проводов. Перебираюсь через стволы поваленных деревьев. Полицейский останавливает меня и говорит, что может пристрелить на месте как мародера. Я хохочу, второй раз за это утро, и показываю ему сильно подмоченное удостоверение журналиста.
— Вы Лео Кинг, тот самый, — удивляется он. — Подумать только. А я сержант Таунсенд.
— Вы не окажете мне услугу?
— Не окажу. Я на дежурстве. Вы, может, не слыхали. У нас тут ночью прошел ураган.
Говорю полицейскому, что я близкий друг Айка Джефферсона и мне нужно ему кое-что сообщить. Прошу передать Айку, что Найлзу нужно помочь с перевозкой стариков из его дома в мой, а потом доставить их в горы.
— Какое дело шефу полиции до этой фигни? У него и так забот полные штаны, — отвечает сержант Таунсенд.
— Это касается его родителей и детей в том числе. Разве Айк не отдавал приказа об аресте мародеров?
— Как же! Тюрьма забита под завязку. Он приказал разбираться с мародерами прямо на месте.
— Узнаю своего друга. Ваше имя, сержант Таунсенд, будет в завтрашней газете.
Айк присылает к дому Найлза пикап, в который погружаются все, за исключением Молли и меня. Найлз недоволен тем, что Молли остается, он считает, что ей здесь нечего делать, пока Национальная гвардия не расчистит завалы и не восстановит энергоснабжение. Дом Ратлиджей и ее собственный повреждены так сильно, что без бригады строителей их не восстановить. Но Молли неколебима, как скала. Она твердо решила остаться и, немало удивив меня, заявляет:
— Мы с Лео хотим посмотреть, что сталось с бабушкиным домом.
— На остров Салливан никого не пропускают, — отвечает Найлз. — Везде стоят патрули Национальной гвардии. По мостам не проехать.
— Я нашла лодку, — упорствует Моли. — С мотором. Она на ходу.
— А что я скажу Чэду? И твоим детям? — спрашивает Фрейзер.
— Скажи им, что я в Бразилии, — невозмутимо отвечает Молли.
Когда они наконец уезжают, мы с Молли идем туда, где раньше была пристань для яхт. По дороге останавливаемся возле дома моей матери. Он разрушен, дом По сохранился немногим лучше. Но Молли настроена решительно, у нее нет времени на то, чтобы сожалеть и проливать слезы. Айк действительно раздобыл для нее лодку, она ждет нас у разрушенной пристани. Лодки и яхты расшвыряло по всему Локвудскому бульвару и его окрестностям. Весь шик и блеск яхт стоимостью в миллион долларов обратился в ничто. Молли полностью сосредоточена на своей цели и ни на что не обращает внимания. Через это кладбище яхт мы пробираемся к маленькой лодке, которая пережила «Хьюго» в гараже соседа Айка. Я завожу мотор, Молли указывает пальцем в направлении острова Салливан. Я говорю, что и без нее знаю путь, но если патруль Национальной гвардии меня подстрелит, она мне больше не друг. Она не смеется и не произносит ни слова, пока мы пересекаем Чарлстонскую гавань. Здесь мы становимся свидетелями новых разрушений — на этот раз особняков на Бэттери. Лодка маленькая, а прилив сильный, и путь до южного побережья острова занимает у нас более часа. Две рыбачьи лодки увязли в соленом болоте.
Теперь мы плывем мимо прибрежных домов. Точнее, мимо того, что от них осталось.
— Бедные Мэрфи. Бедные Равенели. Клэр Смит этого не переживет. А Сандерсам и Холтсам повезло, их дома устояли. Бедные Джонсы. Бедные Синклеры, — бормочет Молли.
Печальное перечисление продолжается, пока мы плывем к нашему любимому бабушкиному дому. К дому Уиззи. К летнему домику. Скоро уже. Скоро.
— Где же он, Лео? Где дом Уиззи? Почему Бог не спас дом Уиззи? От него ничего не осталось! Его больше нет! — Молли начинает плакать, когда мы поворачиваем к мысу, на котором стоял дом Уиззи.
Я вытаскиваю лодку на песок и сторожу ее, пока Молли оплакивает руины своего детства. Она ползает на коленях по песку, рыдает, кричит, выходит из себя, и ей совершенно наплевать, видит ее кто-нибудь или нет. Жалкие останки предстают нашим глазам: нижняя часть стены, кусок террасы, где мы когда-то играли в пинг-понг и танцевали под музыкальный автомат. Музыкальный автомат смыло, стол для пинг-понга сломан. А старый дешевый диван чудом пережил наводнение, водой его прибило к обломку разрушенной стены. Вот торшер, сушилка и пластинка — последнее напоминание об исчезнувшем музыкальном автомате. Я поднимаю пластинку и читаю наклейку: Джонни Кэш,[131] «Ballad of a Teenage Queen». Боже мой, думаю я, эта песня поведала историю Шебы задолго до того, как та приехала в Чарлстон.
— Стой! Руки вверх! — слышится окрик.
Подняв глаза, вижу двух до странности молоденьких гвардейцев с автоматами наперевес, нацеленными прямо на нас. Бросаю пластинку и поднимаю руки вверх.
— Пошли прочь из моего дома! — набрасывается на них Молли. — Какое право вы имеете расхаживать по дому Уиззи? Убирайтесь из бабушкиного дома и никогда не возвращайтесь! Если только я не приглашу вас в гости, черт возьми, а я не приглашу! — Она бежит по песку, падает на колени.
— Мы выполняем приказ, мэм, — отвечает один гвардеец. — Высаживаться на остров строго запрещено. Мы пытаемся не допустить мародерства.
— Мародерства? — кричит Молли. — По-вашему, я пришла сюда, чтобы грабить? Чем здесь можно поживиться, черт возьми? Вот мячик для пинг-понга. Может, им? Или банкой из-под пива, а? А вон там старая пластинка, видите? Знаете, зачем я сюда приехала, молодые люди?
— Нет, мэм, — в один голос отвечают оба гвардейца и опускают автоматы.
— Чтобы найти альбомы с фотографиями. Мы фотографировались каждое лето. Пять поколений нашей семьи. Бесценные фотографии! Ничего не осталось. Все, все потеряно!
— Джентльмены! — окликаю я их. — Я позабочусь о леди. Я увезу ее с острова. Через несколько минут нас здесь не будет.
— Хорошо, сэр, — отвечает один гвардеец, и они уходят.
Молли, чарлстонская аристократка, взяла верх над парнями из простых. Когда я оглядываюсь, они спешат к своему джипу.
Но едва гвардейцы уходят, как Молли снова начинает рыдать и причитать. Я жду, когда она выплачется, потому что есть горе, которое невозможно утешить. Мне выпала честь разделить с Молли эту сокровенную минуту. Мы стоим на священной земле, на земле, ставшей памятником ее детства. И хотя дом, конечно, можно построить заново, должно пройти лет пятьдесят, чтобы он стал святыней, какой был старый дом. Молли прекращает плакать только тогда, когда до наших ушей доносится странное пыхтенье откуда-то поблизости. Подходим к промокшему насквозь дивану, обращенному к нам спинкой, и обнаруживаем шестифутового дельфина, который возлежит на подушках, словно такова воля Божья. Животное чудом уцелело. Молли посылает меня на поиски чего-нибудь, на чем можно отнести дельфина в море.
Мне на глаза попадается довольно большой обломок стола для пинг-понга, который, по идее, должен сгодиться. С большой осторожностью мы перекладываем дельфина на этот обломок. Нам приходится покряхтеть и попотеть, чтобы донести животное до моря. Мы похожи на двух солдат, которые выносят раненого товарища с поля боя. Дельфин тяжелый, очень тяжелый, а у нас с Молли осталось не так много сил после ночного бедствия, едва не погубившего животное. Падаю на колени и едва успеваю встать, как падает Молли. Но мы не выпускаем из рук наши импровизированные носилки и упорно движемся к воде.
Солнце клонится к закату, когда мы наконец заходим в воду по пояс. Погрузив дельфина в море, отпускаем обломок стола. Какое-то время мы сопровождаем нашего подопечного. Закатное солнце пронизывает лучами гавань и золотит лицо Молли. Несмотря на свое изнеможение, минут пятнадцать мы не покидаем пострадавшего собрата. Мы поливаем его водой, воскрешаем к жизни. Нам это необходимо. Мы хотим убедиться, что «Хьюго» не всемогущ и уничтожить жизнь в этом краю, в этих водах никакой ураган не в силах. Наконец дыхание дельфина становится ровнее, он делает попытки двигаться у нас в руках, его кожа начинает блестеть. В последних лучах солнца он напоминает большую золотистую туфлю. В тот момент, когда силы окончательно покидают меня и мне кажется, что я вот-вот упаду на дно и утону, дельфин бьет по воде мощным хвостом и уплывает прочь, покидая нас навсегда. Мы с Молли кричим от радости, слезы текут у нас по щекам. Мы снова каждый сам по себе, но это ничего. Это нормально. Наша дружба соединяет нас сияющим кольцом.
Утром в понедельник я описал в газете нашу поездку на остров Салливан и горе Молли, которая обнаружила, что дом ее бабушки разрушен. Но таких историй тогда в Чарлстоне были тысячи. А вот судьба дельфина тронула сердца моих читателей. Спасая дельфина, Молли спасла что-то важное в душах чарлстонцев. Я пишу о том, как прекрасна Молли Хьюджер-Ратлидж, и признаюсь, что полюбил ее с первой встречи. Незаметно статья превращается в любовное послание к Молли. В последнем абзаце я пишу, что в тот момент, когда дельфин ожил и, ударив хвостом, уплыл в море, я взглянул на Молли другими глазами. Передо мной была женщина, которой я раньше не знал. На моих глазах Молли Ратлидж превратилась в морскую нимфу, в повелительницу ураганов.
В ближайшую после урагана «Хьюго» пятницу мы с Молли едем в Северную Каролину, чтобы забрать родственников, которых ураган загнал в горы. Молли удалось раздобыть три бригады строителей, и те приступили к расчистке завалов и ремонту особняка Ратлиджей, ее собственного дома на Ист-Бэй-стрит и того дома на Уотер-стрит, который мы неразумно выбрали, чтобы переждать самый разрушительный ураган за всю историю Чарлстона. Мне посчастливилось найти строителей из Оранджбурга, и они занялись очисткой от ила первого этажа дома, где я вырос. Всю неделю я крутился, как белка в колесе. Молли эти дни провела, ползая на четвереньках и выгребая грязь из своего дома. Они с Чэдом обладали одной из лучших коллекций антиквариата в Чарлстоне, а в ночь урагана вода перевалила через стену Бэттери. Я смог убедиться в том, что Уотер-стрит в начале XVIII века была речушкой, с обеих сторон окруженной солеными болотами, местом, где чарлстонцы любили ловить рыбу и креветок. Впоследствии речку засыпали, а болота осушили, но вода сохранила память о тех временах и хлынула по проторенному некогда руслу в город. Вы можете закидать песком все ручьи и реки, но соленая вода не забывает своих путей.
Молли погружается в сон, едва мы выезжаем на трассу I-26, и спит до тех пор, пока я не делаю резкий поворот на дорогу, ведущую к четырем домикам, где родились Найлз со Старлой. В течение многих лет я слышал, что Найлз ремонтирует хижины своего детства, но никак не ожидал увидеть такой красоты — мастерская работа плотника, скрупулезное внимание к деталям. Убогие хижины, в которых опасно было находиться, Найлз с Фрейзер превратили в хорошенькие домики, способные украсить сельский уголок Франции. На новых, прочных сваях они по-прежнему возвышаются над прозрачным ручьем, который веселым журчаньем радовал нас все выходные, и днем и ночью. Из двух домов выскакивают дети Чэда и Молли, Найлза и Фрейзер. Они бросаются навстречу нам. Дети Джефферсонов выбегают из третьего дома. Они окружают меня и чуть не валят с ног, бурно выражая свою радость криками: «Дядя Лео! Дядя Лео!»
Из четвертого домика выходит моя мать, при виде ее у меня щемит сердце. Впервые в жизни она выглядит как старуха. Мы обнимаемся и длим это объятие, не сразу отпуская друг друга. И в этом жесте кровного, семейного родства обретаем редкое чувство единения, прислушиваясь к говору ручья внизу.
— Как там мои магнолии? — спрашивает мать.
— Стоят как миленькие.
— А дом?
— Первый этаж затопило, так что он пострадал. Но я нанял ребят, они все приводят в порядок. Пока не закончат, поживешь у меня.
— А с твоим домом что?
— Ерунда, несколько царапин.
— Значит, иногда молитвы доходят до Бога.
— Молитвы чарлстонцев в последнее время очень редко.
Тревор сидит на крыльце под навесом и играет на губной гармошке. Клянусь, Тревор может сыграть Рахманинова хоть на кастрюле. Губная гармошка отлично гармонирует с окружающим пейзажем, его суровыми горами, быстрыми потоками. Кажется, что Тревор с рождения играет на этом инструменте. Я вхожу в дом и жду, когда он доиграет до конца «Barbara Allen». Подав Тревору бокал белого вина, наклоняюсь и целую его в лоб.
— Немного развлечемся перед обедом? — спрашиваю я.
— Вечно ты меня дразнишь. Одни слова, мало дела.
— Прости, что спустил на вас этого зверя, — киваю в сторону матери.
— Зверя? Это ты хватил через край.
— Где ты выучился играть на гармошке? Помнится, ты как-то сказал, что губная гармошка по сравнению с фортепиано все равно что сардина по сравнению с кашалотом.
— Да, я всегда предпочитал кашалотов.
— Как вы поладили с моей матерью?
— Да она просто душка, Лео. Кротка, как ягненок. «Хьюго» преобразил ее, — отвечает Тревор, а потом указывает на гармошку. — Позволь объяснить тебе, как играют на этом инструменте, Лео. Ты управляешь звуком, закрывая языком вот эти дырочки. А по части пользования языком я виртуоз. Если хочешь, можешь проверить.
— Жалею, что спросил.
— Но мой ответ позабавил тебя, правда? Я всегда обожал непристойные намеки. Малая толика скабрезности, капля бесстыдства — мой излюбленный вид юмора.
— Чую запах углей. Похоже, Найлз приступил к готовке. А где Чэд?
— В Чикаго. Уехал по делам. А ты думал, он будет нянчиться с детьми, вместо того чтобы делать денежки? — И вдруг, без перехода, Тревор говорит: — Лео, мне каждую ночь снится Шеба.
— Я еще не готов говорить о Шебе, — признаю́сь я. — Чуть погодя, но не сейчас. У нас пока не было возможности оплакать ее. Мы будем делать это до конца жизни. Может быть, я напишу о ней книгу. Обо всех нас. Обо всем, что с нами случилось.
— Ты не продашь ни одного экземпляра, если не сделаешь главным героем меня.
Мы смеемся. Раздается удар в колокол — нас зовут на обед.
Наша первая трапеза в горах носит характер торжественный, почти священный. Найлз приготовил стейки, а Фрейзер запекла картофель и свежие овощи, чтобы всех накормить досыта. Тренер Джефферсон взял на себя роль бармена и весь вечер наполняет наши бокалы. Миссис Джефферсон забрасывает меня вопросами про Айка и Бетти, но все, что я могу ей сообщить: они работают сутками и показали себя героями как во время урагана, так и после. Молли рассказывает о том, что видела на улицах города, об ужасных разрушениях. Она сделала удивительное открытие: оказывается, пальмы лучше выдерживают ураганный ветер, чем вековые дубы. Она объясняет это тем, что пальмы обладают большой гибкостью и под порывами ветра гнутся до самой земли, но не ломаются. Могучие дубы же могут стоять только прямо, и потому ветер вырывает их с корнем. Оказывается, на территории Цитадели погибло более пятидесяти дубов, и, судя по всему, во всем городе не осталось ни одного цветка. Я говорю, что, по данным «Ньюс энд курьер», в Южной Каролине погибло всего тридцать два человека — совсем немного, если учесть, что мы пережили на Уотер-стрит. Современные средства оповещения и дороги позволили людям вовремя покинуть побережье. Многие вняли предупреждениям и перебрались туда, где безопасно. Только немногие кретины вроде нас пережидали ураган дома и дорого заплатили за свою самонадеянность.
— Лео, я понимаю, что ты имеешь в виду меня, — говорит Уорт Ратлидж. — Я виноват, признаю. Я захотел остаться с женой, а это значило, что и Найлз, и Фрейзер, и Молли останутся, чтобы заботиться о нас. Если бы кто-нибудь погиб, я не простил бы себе этого до конца жизни.
— Каждый сделал свой выбор сам, Уорт, — говорит моя мать. — И нам выпал редчайший подарок судьбы: настоящее приключение.
— Надеюсь, первое и последнее в моей жизни, — откликается миссис Ратлидж.
— А мы не жалеем, что упустили его, — замечает тренер Джефферсон, его жена смеется в ответ. — Это все равно что тренироваться в августе. Помнишь те деньки, Лео?
— Еще бы! До смерти не забуду.
— Черт, оглядываюсь назад и сам не понимаю, как вы, ребята, это выдержали. Да и как я сам это выдержал.
— Тот футбольный сезон имел большие последствия, — говорит моя мать.
— Когда вы пришли в «Пенинсулу», в самый первый день, могли вы себе представить вот такой вечер, как сейчас? — спрашиваю я. — Что мы будем сидеть все вместе, с Найлзом Уайтхедом и семейством Ратлидж?
— Хорошая была команда, — говорит тренер Джефферсон, не отвечая на мой вопрос. — Отличные капитаны.
— Да, особенно белый, — киваю я. — Классный парень.
— А мой папа тоже играл в команде? — Малыш Айк встревает в разговор, обращаясь к деду.
— Твой папа и дядя Найлз были звездами команды, — отвечает тренер Джефферсон. — А дядя Чэд поразил меня, как никакой другой игрок в жизни.
— А дядя Лео? — спрашивает кто-то из детей.
— А дядю Лео опрокидывали на каждой игре, — отвечает тренер. — Зато много грозных защитников спотыкалось о его тело, пока он валялся на земле. — Тренер делает паузу, чтобы я мог выразить свое возмущение, а потом заключает: — Да, малыш, что правда, то правда. Таланта особого у Лео не было. Но он себя не жалел. Видит бог, он себя не жалел.
— Давайте лучше поговорим о нашей банде поддержки! — с искрой прежней горячности вступает в разговор Тревор. — Каковы мы были, а? Потрясли основы! Я был первым парнем-чирлидером за всю историю «Пенинсулы». А уж ножки-то у меня были лучшие в группе!
— Полегче с обобщениями, — отвечает Молли.
Вся наша компания переходит в дом, потому что к ночи воздух в горах становится холодным. Найлз ловко, привычными движениями, разжигает камин, его тепло ласкает кожу. В доме тесно, как в автобусе в час пик. Дети возятся на полу или сидят на коленях у взрослых. Ко мне на одно колено забрался малыш Айк, а на другое — малыш Найлз. Я не сомневаюсь, что в эту ночь буду спать крепко, как убитый.
Я уже начинаю клевать носом, когда очаровательная дочь Молли, шестнадцатилетняя Сара, просит:
— Мама, расскажи про дельфина!
— А вы откуда знаете про дельфина? — удивляется Молли.
— Папа позвонил и прочитал нам, — объясняет ей сын, Уорт-младший. — Из Чикаго звонил, — с детским удивлением добавляет он.
Молли в недоумении.
— Мою статью перепечатали в Чикаго. Ее передали по телеграфу, — объясняю я.
— Лео называет тебя богиней ураганов, моя дорогая, — сообщает дочери миссис Ратлидж официальным тоном, с ноткой искренней симпатии по отношению ко мне, которой я не слышал после ураганной ночи.
— Лео всегда увлекается, когда пишет, и все преувеличивает, — говорит Молли, но по глазам видно, что ей приятно.
— Наоборот, я преуменьшил! — возражаю ей.
Дети хотят услышать историю из ее собственных уст. Я сижу у камина и слушаю ясный, протяжный голос Молли, который переносит меня обратно в пострадавший от урагана город с домами без крыш. Обо всем Молли рассказывает подробно и точно, но, когда речь доходит до дельфина, она начинает спешить. Она торопится закончить рассказ, ее голос становится бесцветным, почти скучным. Финальную фразу она произносит без всякого выражения:
— Мы отнесли дельфина к воде и выпустили в море.
Наступает недолгое молчание, затем юная Сара заявляет с прямотой бесцеремонной юности:
— У дяди Лео эта история звучит лучше.
— У Молли отсутствует тяга к преувеличениям, свойственная моему сыну, — защищает Молли моя мать.
— Что у нее отсутствует, так это верность правде жизни, — поправляю я. — Скажите, дети, разве кто-нибудь из скучных, занудных, лишенных юмора друзей ваших родителей хоть раз рассказал вам настоящую историю? Конечно нет. Единственный человек в этой комнате, который всегда рассказывал вам увлекательные, захватывающие истории, — это старина Жаба. Жаба круче всех, вы согласны?
— Согласны! — кричат дети. — Жаба круче всех! — И тут же спохватываются: — После моего папы!
Счастливые, веселые дети моих друзей долгие годы являются для меня источником радости. Бездетность — мое личное горе и причина неутихающего конфликта между мной и матерью. Так что эта любящая ватага заменяет мне собственных детей. Я рассказывал им перед сном истории, в чем за долгие годы достиг совершенства. Я хотел развить их воображение, поэтому всегда в этих историях главными действующими лицами были они сами. Я превращал их в королей и королев, в рыцарей Круглого стола, они побывали «зелеными беретами» и солдатами Французского иностранного легиона. Вместе мы победили все ночные страхи, сражаясь с чудовищами, людоедами, злыми драконами. В наши истории попадают все мерзавцы, негодяи и хулиганы, с которыми дети встречаются на школьном дворе, и те учителя, которые унижают, вместо того чтобы учить. Конечно, мы ведем честную борьбу, но так уж выходит, что наши враги всегда погибают. Таков мой принцип: плохой парень должен умереть и смерть его бывает медленной и мучительной. К тому моменту, когда детям предстоит отойти ко сну, зло, затаившееся на границе ночи, лежит во прахе, поверженное и раздавленное. Я говорю: «Конец, а кто слушал — молодец», целую их и желаю им спокойной ночи.
— Давайте я расскажу вам про дельфина, как все было на самом деле, — говорю я. — Я расскажу вам эту историю сегодня перед сном.
— Я уже выросла, чтобы слушать байки на сон грядущий, — возражает Сара.
— Не бывает так, чтобы человек вырос из историй на сон грядущий, — отвечаю я. — Истории — слишком важная часть нашей жизни. Твой отец прочитал мою статью в чикагской газете. Почему ее напечатали там? Да потому, что моя история удалась на славу.
— Я готов подтвердить это в суде, — говорит Уорт.
— Кто из присутствующих считает, что дядя Лео что-то приукрасил? — спрашивает Фрейзер. — Поднимите руки.
Комната битком набита скептиками, трусами и занудами, лишенными чувства юмора. Все поднимают руки, и детский смех рассыпается по комнате, как горох.
— Итак, меня предали собственная мать, родители лучших друзей, дети лучших друзей и сами лучшие друзья. Это труднейшая минута в моей жизни. Хоть чему-то, что я говорю, вы верите?
— Нет! — в один голос кричат дети.
— Ну, процентов двадцать семь — правда, — заключает юная Сара, которая сидит рядом с матерью. — А остальное ты присочиняешь.
— Нет, девятнадцать процентов! — кричит малыш Айк. — Дядя Лео с самого моего рождения рассказывает мне, как я убиваю драконов, а я ни одного даже не видел!
Среди детского гама более всего меня задевают слова малыша Айка.
— Когда ты был совсем маленьким, и в комнате выключали свет, и ты оставался один, разве не казалось тебе, что рядом с кроваткой кто-то есть?
— А мне и сейчас кажется, — говорит Найлз-младший.
— А после моих историй что происходит с чудовищами, которые пугают детей и мешают им заснуть?
— Они погибают! — кричат дети.
— Двадцать семь процентов погибает? Или девятнадцать? — уточняю я.
— Сто процентов! — отвечают дети, что постарше.
— Тогда послушайте историю про Молли и дельфина. Слушайте внимательно, дети. Следите за моим рассказом. Тогда вы сможете определить, что в нем правда, а что я выдумал. Итак, дети, я научу вас сочинять истории. Это самый важный урок, который вам когда-либо преподавали в жизни. — Я встаю перед камином и говорю: — А река течет.
Это начало романа Джеймса Джойса «Поминки по Финнегану». Я подмигиваю матери, которая хмурится в ответ на мою шутку.
Река течет и внизу, под нами. И, как в реку, я погружаюсь в повествование.
— Когда известие о смерти великой актрисы Шебы По разнеслось по миру, первым, кто ее оплакал, был Господь Бог. Он с большой любовью и тщанием создал эту необыкновенную женщину и причислил ее к своим совершеннейшим творениям. Одна из его слез упала в Атлантический океан недалеко от Африки и породила ветер. Это был злой ветер. Он спросил у Бога, чего ему угодно, и Бог ответил: «Подготовься к великой битве, ветер. Собери свои силы и бесстрашие. Я подарю тебе глаз. Отправляйся в Чарлстон и покарай этот город. Чарлстонцы не уберегли Шебу По, они позволили убить мою Шебу! Я нарекаю тебя „Хьюго“».
И «Хьюго» восстал из океана, и закрутился воронкой, и начал свой устрашающий полет к Чарлстону, а его глаз хранил ту самую единственную божью слезу. Достигнув Чарлстона, «Хьюго» обрушился на город. Его оружие — ветер, дождь, наводнение. Он ломал дома, сносил крыши, затоплял улицы. Единственное место, которого «Хьюго» не тронул, это могила Шебы По. Она осталась чистой и сухой, как молитвенник. Все цветы, вырванные из садов Чарлстона, падали на ее могилу, по воле любящего и милосердного Господа.
Милосердный Господь сохранил жизнь людям, которые собрались во время урагана на Уотер-стрит. Господь спас им жизнь по причинам, известным только Ему, и нам не дано их понять. Среди спасенных была и Молли Ратлидж, она родилась принцессой в Святом городе и выросла, чтобы стать его королевой. Ее детство было безоблачным и счастливым, а больше всего она любила проводить лето в бабушкином доме на острове Салливан. Королевы часто испытывают чувства, недоступные простым смертным. Молли переживала и опасалась за бабушкин дом, за дом Уиззи. И вот она пошла на скотный двор, где трудился простой парень по имени Лео, он ухаживал за ослами и курами. Она подозвала этого самого Лео и шепнула ему на ухо, чтобы он нашел лодку и отвез ее на остров Салливан. И Лео выполнил приказ — он украл лодку у плохого капитана полиции.
Свежий ветер шевелил золотистые волосы королевы, а она смотрела на свой израненный город со слезами на глазах. Вдруг до ее ноздрей донесся неприятный запах, и она подумала, что простой парень пахнет в точности как ослы, за которыми он ухаживает. Лео в то же самое время подумал, что королева пахнет жасмином. Когда они подплывали к острову, вода забурлила — лодку окружила стая прекрасных, но чем-то встревоженных дельфинов. Молли спросила у дельфинов, что случилось, и те печально ответили, что потеряли свою королеву во время урагана. Ее выбросило далеко на берег, но стая слышит ее зов. Молли поклялась помочь. А когда королева дает клятву, клятва получает силу закона.
Лодка причалила к тому месту, где некогда стоял домик Уиззи. Молли заплакала, увидев, что ураган сровнял его с землей. Она обратилась к простому парню Лео, они вместе вышли на берег и разыскали королеву дельфинов — та лежала на белом диване посреди руин затопленного и разрушенного дома. Звали дельфиниху Шеба, вид у нее был несчастный, покинутый, обреченный. Она потеряла надежду на спасение и приготовилась к медленной смерти в клубах тумана, начавшего подниматься от воды. Но королеве дельфинов Шебе пришла на помощь королева Молли вместе с простым парнем по имени Лео, от которого пахло ослом. Они положили королеву дельфинов на деревянный обломок и согнулись под весом несчастного животного. Они спотыкались и падали, пока несли королеву дельфинов Шебу по песку к морю. Когда они наконец добрались до воды, их мускулы были сведены от напряжения.
Стая дельфинов наблюдала за этим спасением и всячески выражала свою радость. Дельфины выпрыгивали из воды, били хвостами. На языке, известном только животным и совсем маленьким детям, они сообщали, что Молли и Лео справились, что они спасли красавицу дельфинью королеву.
В воде к королеве Шебе вернулись жизненные силы. К ней подплыл ее король, ее окружила почетная свита, все были счастливы, что она спасена.
Выгнув изящный хвост, Шеба нырнула в океан, который служил ей королевским дворцом.
А королева Молли вернулась вместе с Лео к себе домой. Лео отправился к своим ослам и курам, она — к себе в замок. Королева Молли подумала, что спасение королевы дельфинов с лихвой возместило потерю бабушкиного дома. «Несомненно, живое дороже неживого. Несомненно, — прошептала королева Молли, отходя ко сну в ту ночь. — Спокойной ночи, „Хьюго“. И прощай».
Я закончил и поклонился. Сара убежденно заявила:
— Двенадцать процентов правды.
— А где же фрагмент про богиню ураганов? — спросила Фрейзер. — Он мне больше всего понравился.
— О том уже написано. Зачем повторяться? Важно, что, когда ты рассказываешь историю вслух, она каждый раз меняется. Записанная на бумаге, она остается неизменной. Чем больше ты рассказываешь историю, тем больше изменений накапливается. Потому что история — живой организм. Она растет и меняется. Если бы я попросил вас повторить мою историю точь-в-точь, как я ее рассказал, никому из вас не удалось бы это сделать. А теперь не пора ли разбойникам в постель?
— Нет! — хором кричат дети.
— Давно пора, — говорит Фрейзер.
Мне постелили на диване, но когда я ложусь, то понимаю, что от возбуждения не могу заснуть. Я наливаю стакан «Гран-Марнье» и на цыпочках иду мимо спальни, где спят моя мать и Тревор. Вышла луна и теперь освещает мне путь, пока я поднимаюсь в гору. Встретив плоский гранитный камень, я сажусь, чтобы обдумать дальнейшую жизнь. Я думаю об ужасной смерти, которая постигла Шебу, и тут монетка ударяется о камень по соседству со мной и отскакивает в кусты рододендронов.
— За твои размышления! — говорит Молли, садится рядом и берет меня под руку. Она делает глоток из моего бокала. Дыхание у нее свежее, апельсиновое, как в ту ночь, когда она пришла ко мне в Сан-Франциско.
— Я думаю о Шебе, — говорю я. — Интересно, она всерьез хотела выйти за меня замуж или валяла дурака?
— Она считала, что ее карьера закончилась, Лео. А от голливудских мужчин была не в восторге. Хотела детей. Хотела оседлой жизни.
— Шеба — и оседлая жизнь? Не верю ни секунды, что это возможно.
— Я тоже. У нее был смятенный дух. Раненая душа. И ужасный конец.
— Ты даже не представляешь, насколько ужасный.
— Если уж мы заговорили о конце… Спасибо тебе за твою историю. У нее правильный конец. Ты избавил меня от необходимости объясняться. Сам все понял.
— Да, королева всегда возвращается в свой замок. Я всегда знал, что ты не уйдешь от Чэда. И это правильно. Конечно, правильно.
— Пожалуйста, не будь таким благородным, Жаба. Я этого не вынесу. Что же делать, если я неотделима от Чэда. Неотделима от своего дома, от своих детей. Меня нельзя оторвать от моей почвы.
Молли не говорит ничего нового, все это я знаю сам. Поэтому просто киваю в ответ. Еще минуту мы сидим молча, потом я кладу конец торжественному настроению, как и следовало ожидать, неудачной шуткой.
— Если Чэд побьет тебя, или слишком громко пукнет, или захрапит во сне, ты всегда можешь сбежать ко мне.
Она улыбается, но ее улыбка печальна.
— Если я сбегу, твоя история перестанет быть правдой. А так она — чистая правда. На сто процентов.
Молли целует меня и, освещаемая лунным светом, спускается с горы, на этот раз — как горная богиня.
Я возвращаюсь в пострадавший город — по улицам и мостовым разносится эхом шум многочисленных бензопил. Вдоль тротуаров выстроились коричневые контейнеры для мусора — рабочие заполняют их обломками мебели. Целые библиотеки погибли вместе с книжными шкафами. Портреты основателей города, испорченные так, что нет никакой надежды на их реставрацию, украшают груды мусора. Скелеты яхт разбросаны по зеленым окраинам соленых болот. Красная пожарная машина лежит, перевернутая, за островом Салливан. Страховые агенты, которые до сих пор вели тихую, неприметную жизнь, оказались самыми популярными, самыми нужными людьми в городе и не знают покоя даже по ночам.
Репортеры из «Ньюс энд курьер» не растеряли пыла и задора. Мне крупно повезло, что я работаю в газете, когда она переживает свои лучшие дни. Мы роем землю носом, добывая для наших читателей свежайшую информацию к завтраку. Раньше чтение «Ньюс энд курьер» по утрам было формальностью, простой привычкой. После «Хьюго» это стало насущной потребностью, а газета превратилась в инструкцию по выживанию в эти влажные, тревожные дни, последовавшие за стихийным бедствием.
Первую неделю над Чарлстоном стоит отвратительный запах, вызванный гниением морской живности, вместе с приливом выброшенной ураганом на берег. Все виды морских обитателей можно увидеть, запутавшихся в плюще и жимолости. За гостевым домом Молли обнаружила пятифутовую песчаную акулу, разложившуюся на жарком солнце. Прорвало несколько канализационных труб, и запах фекалий примешивается к воздуху, которым мы вынуждены дышать. Пока я шагаю по городу то с севера на юг, то с запада на восток в поисках историй, интересных людям, меня мучает тошнота, от которой ничем не избавиться. Трупы кошек и собак, енотов и опоссумов, чаек и пеликанов, разлагаясь, добавляют зловония к запаху нечистот, и эти миазмы в течение недели подобно туману окутывают город.
Утром в понедельник компания «Электричество и газ Южной Каролины» одерживает героическую победу — восстанавливает энергоснабжение в городе. Телефонную связь восстановили на удивление быстро благодаря тому, что большинство телефонных кабелей проложено под землей. Закончив писать материал для газеты, иду проверить, как работают бригады, нанятые для приведения в порядок дома матери и домов друзей. К дому матери подъезжаю как раз в тот момент, когда матрас и кровать, на которых были зачаты мы с братом, отправляются в мусорный контейнер. Особнякам Ратлиджей на Ист-Бэй-стрит повезло — перемазанные с головы до ног рабочие многое успели сделать. Когда же подхожу к дому Найлза и Фрейзер, в нос ударяет запах, тошнотворнее которого я не встречал даже в эти дни. Представляюсь бригадиру строителей. Тот, не вылезая из своего фургона, приглашает меня сесть рядом. Слава богу, в машине работает кондиционер.
— Как идут дела, мистер Шеппертон? — спрашиваю я.
— Хуже некуда. Я отправил своих людей по домам.
— Почему?
— А как прикажете работать в такой вонище? Двоим стало плохо, блевали без конца.
— Откуда этот запах?
— Не знаю. Дома здесь набиты всякой всячиной, как банка с сосисками. Попробуй разберись. Однако похоже, что воняет из сарая на заднем дворе Найлза. А у соседа как раз пропала собака, колли. Только в сарай нам не попасть — Найлз запер его на замок.
— Сломайте дверь и посмотрите, что там.
— Хотелось бы получить разрешение от Найлза или от его жены. На худой конец от миссис Молли, если она в городе.
— Она вернется не раньше среды. Разве недостаточно моего разрешения?
— Нет, сэр, недостаточно. А пока не вытащим из сарая это животное, работать нет никакой возможности. Может, там енот сдох или еще кто.
— Воняет так, будто целый кит.
— Попросите Найлза позвонить мне.
Подходя к своему дому на Трэдд-стрит, отмечаю, что на Чёрч-стрит возвращается цивилизация: для племени подрядчиков и субподрядчиков начинается долгий и плодотворный период реставрации и строительства. Изнутри каждого дома доносится шум, который свидетельствует о бурной деятельности, связанной с ремонтом всех видов. Маляры и кровельщики смотрят с лесов, как я прохожу под ними. Чарлстон в трудные времена всегда отличался дружелюбием, и теперь, после катастрофы, сердечность чарлстонцев проявляется во всем. Люди машут друг другу, говорят слова приветствия, не делая различий между подмастерьем плотника и потомком того, чья подпись стоит под Декларацией о независимости. Самое время освежить мою любовь к родному городу, что я и делаю с радостью сейчас, когда Чарлстон начинает возрождаться. Придя домой, я пытаюсь дозвониться в кабинет Айка Джефферсона, а это задача не из легких. В течение двух часов он не отвечает на мое сообщение и когда наконец звонит мне, голос у него усталый и безжизненный.
— Привет, Жаба. Прости, что заставил тебя долго ждать. Как там мое семейство?
— Я побывал в горах. Это хорошая новость. Плохая — то, что все умерли.
— Слушай, Жаба, отстань. Мне сейчас твоих дерьмовых шуток не надо.
— Прости. Я привез тебе письма от всех. Завтра захвачу их и положу у твоей входной двери.
— Остальные тоже в порядке?
— В полном. Как Бетти?
— Работает как проклятая. Как все мы тут. Время уж очень горячее.
— Согласен. Сейчас заезжал к Найлзу. Там у него что-то гниет и воняет.
— Хорошо, я пошлю человека разобраться.
— Постарайся. Я могу тебе чем-нибудь помочь?
— Приходи в гости, приготовь нам с Бетти что-нибудь вкусненькое. А то нам и поесть-то некогда.
— Заметано. Приду.
— Спасибо, ребята, что заботитесь о моем семействе. Я люблю тебя, Жаба. — Похоже, от глубокой усталости Айк стал сентиментальным.
— Взаимно, — говорю я и вешаю трубку.
На следующий день дверь в мой кабинет открывается и входит Айк Джефферсон, в глубине его карих глаз видна обеспокоенность. Он плюхается в кресло для посетителей. В первое мгновение мне кажется, что он заснул в этой позе.
— Спиртное есть? — спрашивает он, не открывая глаз. — Мне нужен допинг.
Как выяснится, Айк заступил на дежурство за два дня до прихода «Хьюго» и с тех пор не покидал поста, ел, принимал душ и брился прямо на работе.
Я достаю бутылку из верхнего ящика стола и, налив мерный стаканчик до краев, подаю Айку. Он одобрительно смотрит на него, быстро, с явным удовольствием выпивает и просит повторить. Я снова наливаю, и процедура повторяется. После этого Айк начинает говорить.
— Я послал человека к Найлзу. Женщину-новичка. Я же понятия не имел, что ее там ждет.
— Запах шел из сарая?
— Да. В нем оказался мужчина.
— Это невероятно! Как он смог туда залезть? Сарай же был заперт.
— Когда заперли сарай?
— Не знаю точно… Найлз выходил перед тем, как поднялся сильный ветер. Часов в шесть, наверное. Мы с Молли еще пошли посмотреть на ураган.
— Идиоты.
— Найлз опасался грабителей, — поясняю я. — Он не предполагал, что там кто-то прячется.
— Можешь поехать со мной? — спрашивает Айк, поднимаясь.
— Секунду, только допечатаю предложение.
Я ставлю точку и догоняю Айка.
Мы медленно едем по Кинг-стрит на юг. Айк расспрашивает меня о своих стариках и детях. Мы оставляем патрульную машину на стоянке у дома сержанта Джаспера. Здесь уже выстроились в ряд несколько полицейских машин, и Айк здоровается с кем-то из дежурных офицеров. Мы заходим в лифт и поднимаемся на верхний этаж. Вид у Айка мрачный и несколько оцепенелый. Он ни словом не обмолвился о цели о нашего визита. Двери лифта открываются, Айк ведет меня в одну из квартир, где все еще работает следственная бригада.
— Ни к чему не прикасайся, — предупреждает Айк. — И не задавай вопросов. Просто осмотри внимательно все вокруг, а потом поделишься своими соображениями.
Я открываю рот от удивления — настолько странно все вокруг. Комната представляет собой храм, посвященный Шебе По и ее творческому пути. Одна стена сплошь увешана фотографиями, запечатлевшими ее на разных этапах жизни. Изображением Шебы По украшены пепельницы, спичечные коробки, наволочки и простыни, абажур. Я даже вообразить не мог, что моя подруга стала причиной столь отчаянного фанатизма. В ванной комнате нахожу мыло и шампунь, жидкость для полоскания рта и лосьон для рук с фотографиями Шебы По. Жилище явно свидетельствует об одержимости владельца, о его ненормальности.
Айк протягивает мне дешевый фотоальбом, заполненный фотографиями Шебы По, выходящей из лимузинов и кабриолетов, входящей в отели и рестораны, идущей по улицам и площадям, пожимающей руки друзьям и любовникам, среди которых много всемирно известных актеров. Все фотографии сделаны камерой с длинным объективом. Айк протягивает мне другой альбом.
— Соберись с духом, — говорит он.
В этом альбоме собраны снимки, сделанные полицией после зверского убийства Шебы По. Они расположены с особым смыслом. Вот Евангелина По с отсутствующим лицом сидит на кровати с ножом в руках, вся в крови. Дойдя до последней и самой жуткой фотографии, невольно вздрагиваю: на ней зловещей эмблемой красуется аккуратно нарисованная улыбающаяся рожица с единственной слезой на щеке. Подношу фотографию к носу и чувствую запах лака для ногтей.
Айк берет меня под руку и подводит к окну, из которого открывается прекрасный вид на реку Эшли. Я вижу свой дом, дом Шебы, школу «Пенинсула», полицейское управление и Цитадель. Вижу даже крышу дома Айка. Это идеальный наблюдательный пункт. Оценив стратегическое значение окна, чувствую, как Айк дотрагивается до моего локтя, приглашая покинуть это чудовищное жилище.
Молча он везет меня к себе домой. Я подхожу к холодильнику и достаю две банки пива. Сижу на кухне, когда Айк входит в халате, который носил, будучи кадетом, и в синих цитадельских шлепанцах. Он садится рядом, открывает протянутую мной банку пива. Выпивает с жадностью и моментально засыпает. Проснувшись, спрашивает, что я здесь делаю, снова засыпает и спит еще час. Когда он просыпается, уже темно. Я жарю яичницу с беконом. Тосты уже готовы, я намазал их кокосовым маслом и банановым пюре, приготовленным с помощью вилки. Мы едим молча, жадно, как после голодовки.
— Давай выпьем, — предлагает Айк, когда мы наелись. Он подходит к бару. — Ты можешь заночевать в комнате малыша Айка.
— Неплохой вариант.
— Скажи, что ты об этом думаешь? — спрашивает Айк.
Я ничего не отвечаю — все и так ясно.
— Как тебе удалось найти его? — спрашиваю я вместо ответа.
— В сарае для инструментов обнаружили парня — он захлебнулся во время наводнения. В кармане у него нашли ключ. На ключе — цепочка с биркой «Дом сержанта Джаспера».
— А отпечатки пальцев?
— Совпадают с теми, которые нам дали в Нью-Йорке. Это один и тот же человек. Но мы до сих пор не знаем, как его зовут. Нашли шесть паспортов, все на разные фамилии. Шесть кредитных карт. Три водительских удостоверения, выданных в разных штатах.
— Может, пригласить Тревора для опознания?
— Там нечего опознавать. Вскрытие показало, что он утонул. В легких полно тухлой морской воды. От лица ничего не осталось — крысы добрались до него раньше нас. При нем две пушки, обе тридцать восьмого калибра. И патронов достаточно, чтобы перестрелять полгорода. Я думаю, он планировал убить вас всех одним махом, когда ураган наберет силу. Среди грохота никто не услышал бы выстрелов.
Я задумываюсь, пытаясь припомнить все обстоятельства дня, когда «Хьюго» посетил наш город.
— Фрейзер! — говорю я. — Он пробрался вслед за ней, когда она перевозила Тревора из моего дома к себе.
— Я тоже так думаю, — соглашается Айк. — Голова у него работала отлично, стратег он был блестящий. Ничем не пренебрегал, сволочь. Из твоей статьи узнал о параде в мою честь. Поскольку он всегда знал, что делаешь ты, то мог вычислить, что делаем мы все. У него в туалете мы нашли сумку для гольфа со снайперской винтовкой.
— А каков вид из квартиры, а?
— Да, лучше не бывает. Идеальная берлога убийцы, если уж на то пошло. Сосед сказал, что этот тип был очень вежливым джентльменом, большую часть времени проводил вне дома. Это неудивительно, если учесть количество фотографий, сделанных в Лос-Анджелесе. Еще сосед сказал, что у него был великолепный южный акцент.
— Но этот тип не южанин! — вырвалось у меня.
— Откуда ты знаешь?
— Слишком уж он ненормальный, даже для южанина.
— Тебе бы поработать в полиции, Лео, — качает головой Айк. — Тогда ты понял бы, что человеческая ненормальность не знает границ. Человек — такое существо, что, блин, ум за разум заходит. Если нужно определить, в чем суть человека, то я сказал бы — в бесчеловечности, лучшего слова не подберу. — Он помолчал, затем продолжил: — На вскрытии выяснилась еще одна деталь. У него был рак желудка. Я думаю, он спешил завершить все дела. В его кармане нашли бутылочку с лаком для ногтей и ключ от дома Найлза… Может, я не все тебе рассказал, — тряхнув головой, заканчивает Айк. — Сейчас не могу собраться с мыслями. Но в газете напечатай только то, что в сарае к югу от Брод-стрит найден труп неизвестного мужчины. Полиция предполагает, что он искал там укрытия во время урагана. Вот и все.
— Как его назвать?
— Билл Меттс, — отвечает Айк, потом признается: — Я совершил ужасный проступок. Присутствие Шебы в этой квартире так подействовало на меня, что я украл фотографию. Никогда не делал ничего подобного. Это грубое нарушение профессиональной этики. Но я не мог удержаться.
Айк подходит к своему мундиру, вынимает из кармана фотографию в тонкой серебряной рамке и подает мне. На ней изображены близнецы, Шеба и Тревор, в волшебном возрасте пяти или шести лет. Они прекрасны, как ангелы, от них невозможно оторвать глаз, и, глядя на них, думаешь, что перед тобой самые счастливые дети на свете.
— Как сложилась бы моя жизнь, не поселись они через дорогу? — спрашиваю я.
— Скучнее. Обыкновеннее. Они, как пророки, принесли нам весть из другого мира.
— Он умер мучительной смертью, этот кусок дерьма. Он получил по заслугам. А как тебе эта квартирка, этот музей Шебы!
— Когда помешательство заходит далеко, оно идет до конца.
Ближе к ночи возвращается Бетти и застает нас тепленькими, мы успели хорошо набраться.
— Я устала спасать человечество, — говорит она. — Сегодня ночью я лягу спать.
— Прости, солнышко, — отвечает Айк. — Я, кажется, немного нализался.
— Лео, — обращается ко мне Бетти, — я всегда знала, что могу на тебя положиться.
— Ты же знаешь, я возбуждаюсь от одного звука твоего имени.
— Что за повод? — спрашивает Бетти. — Сегодня произошло что-то особенное?
Мы с Айком хохочем и долго не можем остановиться.
Первого марта 1990 года, через шесть месяцев после «Хьюго», я сижу в своем редакционном кабинете и размышляю над очередной статьей. Это один из тех моментов, когда голова моя пуста, словно высохший пруд. Любая мыслишка, которую я пытаюсь выудить из нее, выглядит жалкой, дохлой. Но тут будущая статья отодвигается на задний план, потому что раздается звонок от шерифа из сельского штата Миннесота. Он спрашивает, не являюсь ли я мужем Старлы Кинг. Я отвечаю положительно и в свою очередь спрашиваю, что случилось, не нуждается ли она в помощи. Шериф мягким голосом сообщает, что ее тело найдено в охотничьем домике неподалеку от границы с Канадой. На полу рядом с кроватью нашли пустую бутылку виски и пустую же упаковку снотворного. Хозяин домика обнаружил тело, когда приехал из Сент-Поля, чтобы сделать ежегодную весеннюю уборку. Труп уже разложился. Судя по всему, моя жена проникла в дом еще осенью, сразу после окончания охотничьего сезона. Она была на последнем сроке беременности. Естественно, плод тоже погиб.
— Естественно, — как эхо, повторяю я, словно выслушал прогноз погоды, а не известие о смерти собственной жены.
Я ничего не чувствую, но представление о поведении, которое приличествует человеку, заставляет меня стыдиться того, что я ничего не чувствую. Я прошу шерифа обеспечить отправку тела Старлы в Чарлстон и даю телефонный номер похоронного бюро «Дж. Генри Штур» на Кэлхаун-стрит. Шериф сообщает, что Старла не оставила предсмертной записки, и выражает сожаление по поводу нелепой гибели моего сына. Я не вижу необходимости объяснять ему, что не причастен к появлению эмбриона в теле покойной жены. Он говорит, что на кухонном столе Старла оставила папку с моими статьями за прошлый год, потому он и позвонил мне. Я благодарю его за этот благородный жест и признаюсь, что ждал подобного звонка всю свою женатую жизнь.
Сам не свой, я пишу статью о моей жене, начиная с нашей первой встречи и заканчивая звонком из Миннесоты. Пишу о том, что, когда впервые увидел ее, Старла была прикована наручниками к стулу в приюте Святого Иуды. Пишу о том, как доктор Колвелл бесплатно прооперировал ее глаз и после удачной операции она предстала перед всеми красавицей. Пишу о том, как влюбился в нее, не сразу, а постепенно, шаг за шагом, по-детски, так, как обычно застенчивые юноши влюбляются в застенчивых девушек. Поскольку в то время я еще не знал, что отношусь к категории мужчин, которым на роду написано влюбляться в женщин с трудной судьбой, я принял эту любовь за подлинный и долгожданный подарок судьбы. Пишу о том, как долго Старла боролась с душевным недугом, который подтачивал ее, сводил с ума, толкал навстречу наркотикам и отчаянию. Пишу о том, что я, как верующий католик, не соглашался на предложения Старлы о разводе. Я считаю себя виновным в ее смерти. Упоминаю о том, что она была беременна, когда покончила с собой. Говорю, что я потрясен и при этом не чувствую горя и с ужасом думаю о той минуте, когда, дописав статью, вынужден буду встать и поехать на другой берег реки Эшли, чтобы сообщить Найлзу Уайтхеду о смерти его любимой, обреченной сестры. Это известие всколыхнет в душе Найлза неподдельное, глубокое горе, в то время как я не чувствую ничего. Я пытаюсь объяснить, что значит «не чувствовать ничего», но эта задача оказывается мне не по силам, и я, не найдя слов, умолкаю. Отдав статью Китти, еду к Найлзу.
Я застаю его в уютном корпусе школы «Портер-Гауд», в кабинете, который выходит на болота и откуда открывается волшебный вид на сдержанный, строгий силуэт Чарлстона. Мы идем к реке, я не могу подобрать слов, ведь они навсегда изменят жизнь Найлза. Я говорю об «Атланта брейвз», об ущербе, который причинил «Хьюго» Цитадели, и никак не могу собраться с мыслями и сказать ему о смерти сестры. Наконец Найлз обрывает меня замечанием, что он вообще-то приходит в школу работать, а не развлекаться и зарплату должен отрабатывать. Тогда я говорю ему о Старле. Он стонет, как раненый зверь, и с плачем падает на траву. Прижимается лицом к земле и отчаянно, горько плачет.
— У нее не было шансов, Лео, — говорит он сквозь слезы. — Никаких. Она была так больна. Никто не мог ей помочь. Ни ты. Ни я. Ни Бог. Никто.
Найлз рыдает так громко, что привлекает внимание учеников и учителей, они выходят из главного здания, подходят к нам. Они обнимают его, гладят по голове и плечам, утешают. Я возвращаюсь к машине. Я стал обитателем страны бесчувствия, и мне в ней очень неуютно. По дороге домой гадаю, смогу ли когда-нибудь чувствовать вновь и хочу ли этого.
Похороны Старлы — мероприятие совсем не помпезное, но надрывающее душу. Монсеньор Макс произносит проникновенную проповедь, исполненную сочувствия. Он говорит и том, что Старла была прелестна, и о том, что была одержима демонами, которые оказались сильней ее. Он говорит о самоубийстве с состраданием и глубоким философским постижением природы душевного недуга. Он напоминает нам, что Господь гораздо больше любит своих страдающих и больных детей, чем благополучных и счастливых. Его слова утешают меня, они сладко обволакивают душу, будто лавровый мед диких пчел из горных мест, где родилась Старла. Особое значение словам монсеньора придает его худое, изнуренное лицо. Мать шепчет мне, что рак легких у монсеньора находится в последней стадии, химиотерапия не дает никаких результатов и прогноз самый неутешительный. Болезнь монсеньора делает его блестящее, как всегда, поведение героическим. Я спрашиваю, сколько, по мнению врачей, ему осталось жить, и глаза матери впервые с начала службы наполняются слезами.
На кладбище Святой Марии мы предаем Старлу земле, ее могила — рядом с могилой моих брата и отца. Город мерцает в жемчужной дымке подсвеченных солнцем грозовых облаков, подступающих с юга. Выбеленная, словно кости, часовня Святой Марии лаконична в своей строгой симметрии. Я пытаюсь молиться об умершей жене, но молитвы не получается. Я прошу Бога объяснить мне, почему столь мучительную жизнь послал он Старле Уайтхед, но мой Бог — Бог суровый, он отвечает молчанием, и молчание подобает Ему с Его всемогуществом. Однако ужасное молчание Бога может оказаться не по силам сокрушенному, уставшему человеку. Оно не по силам и мне. Если все, чем мой Бог может оделить меня, — это полное бесчувствие, тогда молитва иссякает в моей душе. Если я верую в равнодушного Бога, тогда Ему нет никакого дела до того, что Он создал безучастного, безразличного человека. Мое сердце пересыхает, и это невыносимо. Что может испытывать человек, когда решает скомкать Бога, будто носовой платок, и засунуть подальше, чтобы потом забыть, куда положил? Хоть я и приближаюсь к пределу отчаяния, но не использую этого слова, и мне требуется время, чтобы собрать все концы воедино и понять: есть ли смысл продолжать эту жизнь или лучше отказаться от нее. Пока я стою над гробом Старлы, Бог моего детства, в которого я верил так доверчиво и безоговорочно, превращается в Бога, который с беспримерным равнодушием повернулся ко мне спиной. Я слышу, как все еще бьется мое истерзанное сердце, где чернеют, отмирая, корни веры и Бог становится богом с маленькой буквы, и чувствую полное одиночество, когда целую гроб Старлы перед тем, как его опустят в землю.
Я бросаю первую горсть земли в ее могилу, за мной — Найлз, потом по очереди — моя мать, Молли, Фрейзер, Айк, Бетти, Чэд и дети. Завершаем ритуал мы с Найлзом. Сделав шаг в сторону, я смотрю на присутствующих. Пытаюсь что-то сказать, но слова теряют форму, не успев слететь с языка. Почва уходит у меня из-под ног, и я чуть не падаю. Найлз с Айком подхватывают меня под руки и, поддерживая, ведут к похоронному лимузину.
Весна приносит первые весточки из иного мира. После «Хьюго» мать проводит долгие часы в моем саду, чтобы привести его в порядок, и ее искусство проявляется в расположении папоротников с кожистыми листьями и сабаловых пальм.[132] Как большой любитель роз, мать выделила им особый уголок сада. Там можно найти разные сорта: и «Мир», и «Джозеф Коут», и «Леди Бэнкс». Со временем они будут отражаться в воде пруда с карпами. После урагана мать поселилась у меня и за короткое время превратила мой сад из заброшенного пустыря в цветущий рай. В лучших традициях чарлстонских садоводов она способна, взглянув на квадратный фут болотистой земли, вызвать к жизни схоронившиеся побеги лантан и бальзаминов и заставить их тянуться к солнцу.
Друзья помогают мне принять более двухсот гостей, а тренер Джефферсон, как всегда, выполняет обязанности бармена. Вечер холодный, но гости выходят в сад, чтобы прислушаться к шагам весны, которая на цыпочках идет по Чарлстону. Моя прогулка на реку Купер напоминает навязчивое хождение лунатика, но только пройдясь вдоль дамбы, я ощущаю целительное прикосновение Чарлстона к моему измученному сердцу. Я иду мимо череды ослепительных особняков, и при виде их совершенной архитектуры мне кажется, что я, будто в сердцевину розового бутона, погружаюсь в средоточие городской красоты. Это город, который предлагает тебе десять тысяч загадок и только пару отгадок. С раннего детства меня волнует: а вдруг рай не будет и вполовину так прекрасен, как Чарлстон, город, возникший там, где страстно сливаются две реки, чтобы образовать гавань, и бухту, и выход в мир.
Мать пошла со мной. Мы стоим у слияния двух рек и смотрим вдаль на остров Салливан и остров Джеймс. Небо, чуть присыпанное звездами, бросает пучок лунного света на воду, которая освещает наши лица. Чарлстон ласково и торжественно объемлет меня, клянется мне своими пальмами и фонтанами. Для меня звонят колокола церкви Святого Михаила, и я, удивляясь, слышу в их звоне свое и только свое имя.
Пока мы идем по Брод-стрит, город мягкими ладонями продолжает врачевать язвы моей души. Проходя мимо домов, мы заглядываем в окна, наблюдаем за соседями, будто за рыбками в аквариуме. Вот семья сидит за поздним ужином. Одинокая женщина слушает оперу Моцарта «Так поступают все женщины». В большинстве домов люди без всякого выражения смотрят телевизор.
Перед поворотом на Трэдд-стрит мать останавливает меня.
— Мне нужно кое-что сказать тебе, Лео. Боюсь, тебе это не понравится.
— Ничего, говори. Сегодня день похорон моей жены. Самый обычный день.
— Момент не самый подходящий, я согласна. Но подходящих моментов вообще не бывает. Я возвращаюсь в свой монастырь. Орден согласен принять меня обратно.
— Una problema piccolo,[133] — говорю я на диком итальянском. — А как насчет меня? У монахинь обычно не бывает детей.
— Ты не проблема. Есть специальная программа для бывших монахинь, которые вышли замуж и потеряли мужей. Мы с монсеньором Максом давно уже молились, чтобы меня приняли.
— Мне можно будет навещать тебя? «Здравствуйте, сестра. Я хотел бы повидать свою мать. Она у меня монахиня».
— Ты свыкнешься с этой мыслью. После того как все решилось, у меня за спиной выросли крылья.
— Не верю своим ушам. Неужели я слышу пошлейший штамп из уст своей матери? — спрашиваю с деланым ужасом.
— Да, я себя чувствую так, словно у меня выросли крылья. Лучше не скажешь. Я хочу просить тебя об одолжении. Отвези меня в Северную Каролину, как много лет назад сделал твой отец.
В следующем месяце я отвожу мать в больницу к монсеньору и жду за порогом палаты, не желая из уважения к их исключительной дружбе вторгаться в уединенную беседу. Мать проводит в палате целый час, а когда я веду ее обратно к машине, тихо плачет. Мы едем в дом, построенный отцом, и она приходит в восхищение от сделанного строителями ремонта. Пока мать осматривает дом, я замечаю высоко на магнолии одинокий цветок. Карабкаясь вверх, чтобы сорвать его, я кажусь себе более старым, чем это дерево. Сорвав цветок, первый в этом году, я вдыхаю его аромат и думаю, что ради него стоило помучиться. Дарю цветок матери и радуюсь, когда она прикалывает его к волосам.
Мы не спеша едем по проселочным дорогам Каролины, от запаха магнолий кажется, что в салоне разбили флакон с духами. Мать называет каждое дерево, кустарник, цветок, мимо которых мы проезжаем. Она хлопает в ладоши, когда я останавливаю машину, чтобы перенести через дорогу черепаху, которая направляется к ручью с черной водой. Пообедав в Кэмдене, мы приезжаем в монастырь около пяти часов. Настоятельница ждет нас. Она обнимает мать и говорит:
— Добро пожаловать, сестра Норберта! С возвращением вас.
— Я всегда мечтала об этом, сестра Мэри Урбан, — отвечает мать.
Мы с матерью пытаемся держаться непринужденно, но в минуту разлуки эта попытка не может не быть тщетной. Трудно сказать, когда я полюбил мать, но это произошло. Понятия не имею, когда она полюбила меня, но знаю, что мне открылся бездонный источник ее любви. Теперь он всегда к моим услугам, и я могу обратиться к нему, как к теплому ручью, или к потоку расплавленной лавы, или к уединенному озеру. Любовь у нее непростая, с шипами, которые могут ранить в самые незащищенные места. Но кто сказал, что любовь и жизнь должны быть легкими и приятными, как пикник? Наша любовь связывает нас навек.
— Спасибо, что отвез меня, Лео. Это благородно с твоей стороны.
— Моя мать — старый стреляный воробей. И никто ей не указ.
— Ты позаботишься о монсеньоре?
— Каждый вечер буду читать ему на сон грядущий.
— Я знаю, ты страдаешь сейчас. Но прошу, не отворачивайся от церкви.
— Я взял небольшой отпуск. Надеюсь, он не продлится долго.
— Я не была рождена для материнства, — признается она. — Прости, что была плохой матерью.
— Лучше всех, которые у меня были, — заверяю я.
Она прижимается ко мне, а я обнимаю ее.
— Постарайся найти хорошую девушку, — шепчет мать. — Я так хочу, чтобы ты стал отцом.
— Можно ли монахине быть бабушкой? — спрашиваю я, через плечо матери глядя на сестру Мэри Урбан.
— Этой можно, — улыбается мать настоятельница.
Две монахини спускаются с лестницы, чтобы проводить мать в ее последнее жилище, где ей предстоит провести остаток жизни. Мы целуемся на прощание, и мать исчезает за темными дубовыми дверями. Я думаю об отце, он так же привез ее сюда и так же смотрел ей вслед много лет назад. Я думаю о совпадениях и опасностях, которыми чреваты циклы человеческой жизни. То обстоятельство, что мы провожаем мать в монастырь, означает конец определенного цикла в жизни двоих мужчин по фамилии Кинг. Оба мы разочаровывали ее, заставляли сильно страдать. Но в этой точке сходится конец с началом. Матери требуется убежище, где она сможет уберечься от бурь. Я отпускаю ее. Я провожаю ее в свободное плавание, перед ней открыт путь молитвы и смирения в пропитанном ладаном сумраке монастыря, и в конце его — возможно, решение загадки вечной тьмы.
Мэри Урбан тоже собирается уходить.
— Мать настоятельница! — окликаю я ее.
— Да, Лео?
— Может быть, монастырю что-нибудь нужно?
— Нам нужно все. Дай подумать, Лео. Ах да. Электролампочки. В данный момент нам особенно нужны лампочки.
На следующий день я подвожу к заднему крыльцу монастыря тысячу электрических лампочек и отмечаю на навигационном маршруте своей жизни начало нового цикла. Теперь я буду бдителен, буду внимательно следить за сменой циклов и странным влиянием, которое они оказывают на взаимоотношения людей.
Тревор достаточно окреп и по вечерам гуляет вместе со мной по улицам Чарлстона. После нашей первой прогулки по Брод-стрит Тревор возвращается домой задохнувшийся и уставший. Но с каждым днем мы увеличиваем расстояние. К концу лета мы уже можем дойти до конца Бэттери-стрит, повернуть на север и выйти к воротам Цитадели. Часто мы гуляем по улице, где произошла наша встреча, он проверяет почтовый ящик своего дома, а я — своего, нет ли писем для сестры Норберты. Мне больно видеть на доме Тревора вывеску «Продается» с телефонным номером его агента, Битси Тернер.
— Не сомневаюсь, что, родись Битси мужчиной, она стала бы геем, — говорит Тревор. — Абсолютно уверен, на сто процентов.
— Не возводи напраслину на Битси.
— По-моему, это делает ей честь. Ну, какие праздные слухи ходят по Святому городу? Расскажи мне самые грязные, мерзкие, смачные сплетни.
— Судью Лоусона застукали, когда он трахался с пуделем. Но этот слух я не могу использовать в своей колонке.
— Полагаю, это карликовый пудель, — задумчиво говорит Тревор. — Мне случалось видеть интимные части тела судьи.
— Каким образом, черт возьми, тебе случалось видеть интимные части тела судьи? — спрашиваю я, когда мы, повернув на Кэлхаун-стрит, проходим мимо больницы.
— В душевой яхт-клуба.
— Я даже не знал, что там есть душевая.
— А как же. Чем я там только не занимался! Мылся реже всего.
— Слышать не хочу об этом.
— Какой же ты закомплексованный, несвободный, зажатый. Настоящий католик, — печально качает головой Тревор.
— Ну и пусть, мне нравится быть таким.
— А я начинаю скучать по Сан-Франциско. — В голосе Тревора звучит страсть, забытая, мечтательная интонация, которой давно не было слышно. — Вспоминаю субботние вечера, когда на закате я прогуливался по Юнион-стрит. Я был молодым, красивым, желанным. Я царил в любом баре, куда бы ни зашел. Я творил чудеса в этом городе. Я сделал этот город волшебным для тысячи юношей.
— А как насчет СПИДа?
— Замолчи! И не мешай мне грезить грезами извращенца.
— Монсеньора Макса сегодня снова положили в больницу, — говорю я. — Похоже, ему осталось недолго. Не хочешь проведать его?
— Нет уж. Иди сам, а я домой.
— Ты что-то имеешь против монсеньора?
— Он не в моем вкусе, — пожимает плечами Тревор и идет дальше по Кэлхаун-стрит.
Я подхожу к палате монсеньора Макса в онкологическом отделении, киваю группе молодых священников, которые выходят из нее. В палате темно и тихо. Мне кажется, что монсеньор Макс уснул. Я кладу пачку писем от матери на столик возле его кровати.
— Я только что получил последнее причастие, — с трудом произносит монсеньор скрипучим голосом.
— Значит, ваша душа теперь чиста.
— Хочется верить.
— Вы устали, — говорю я. — Пожалуйста, благословите меня, и я уйду. Я приду завтра утром.
Я становлюсь на колени возле его кровати, он пальцем чертит крест и произносит слова благословения почему-то по-латыни. Когда я наклоняюсь, чтобы поцеловать его в лоб, он уже спит, и я на цыпочках выхожу из палаты.
Дома Тревор наливает мне выпить, мы сидим рядом, и нам спокойно в обществе друг друга, как старым супругам. Так мы и сидим вечерами и говорим обо всем на свете: Сан-Франциско, школьные годы, возвращение моей матери в монастырь. Выпив побольше, мы заговариваем о Шебе и о Старле, но сейчас мы еще не дошли до этой стадии.
— Сегодня я проходил мимо школы, из которой тебя вытурили, — говорит Тревор.
— Епископальной ирландской?
— Вот-вот. Она выглядит уж чересчур католической. От нее даже пахнет католичеством.
— Разумеется. Раз это католическая школа. Как еще она должна выглядеть и пахнуть?
— И ты до сих пор веришь во всю эту католическую чушь?
— Да, я верю во всю эту католическую чушь.
— И думаешь, что попадешь в рай? Или куда-нибудь недалеко от рая? Думаешь так?
— Вроде того.
— Бедняга! Как тебе задурили голову. — Тревор долго молчит, потом глубоко вздыхает. — Я должен тебе кое-что сказать, Жаба. Понимаю, что должен, но никак не могу решиться.
— Так скажи.
— Не могу, — тихо говорит Тревор. — Это слишком ужасно.
— Ужасно? — переспрашиваю я. — Сильно сказано.
— Ужасно — это мягко сказано.
— Говори, — киваю я, и у меня холодеет сердце.
Он делает глоток, потом начинает рассказ о том, как несколько дней назад, почувствовав в себе достаточно сил, он начал разбирать свои вещи, в том числе большой чемодан и коробки, переданные Анной Коул. Он наткнулся на пачку порнокассет — их я когда-то нашел в родительском доме, в дальнем углу кладовки. Я подумал, что кассеты забыл один из жильцов моего отца, которому тот сдавал комнату в холостяцкие времена, и отослал их Тревору. И вот теперь, располагая избытком свободного времени, Тревор решил внимательней с ними ознакомиться.
— Мне всегда нравилось порно с геями. Когда ты прислал мне эту коллекцию, меня больше всего удивило, как давно сделаны видеозаписи, в допотопные времена. Качество — ниже всякой критики. Изображение с дефектами, блеклое, размытое. Многие записи сделаны в домашних условиях. Так что низкое качество вполне простительно — это были первые энтузиасты, работали в непростое время.
— Рад, что ты получил удовольствие, — холодно говорю я. — Зачем ты мне это рассказываешь?
— В чемодане я нашел черный ящик, — вздохнув, продолжает Тревор. — Старый ящик для инструментов, очень прочный. В Сан-Франциско я не смог его открыть, да особенно и не старался. Но теперь, когда разбирал свои земные пожитки, меня одолело любопытство, и я проявил упорство — отстрелил замок твоим пистолетом. Вообще-то я не понимаю, зачем людям оружие. Я противник всякого оружия.
— Между прочим, я купил пистолет из-за твоего чокнутого папочки, — напоминаю я ему.
— Ах да, этот старый придурок. Тогда странно, почему ты не купил пистолет и мне. Ну ладно. — Тревор снова вздыхает. — Итак, я отстрелил замок. В коробке оказался личный архив. Домашнее видео. Да-да, старое домашнее видео. Я просмотрел эти записи и сделал открытие. Чудовищное открытие.
— Что ты там увидел?
— Давай еще выпьем. Тебе не помешает, когда ты будешь смотреть эту пленку. Это ужасно. Но я заставил себя досмотреть ее до конца, чтобы не осталось сомнений. Я должен был удостовериться, что это именно тот человек. Всю неделю я думал: может, уничтожить эту пленку и ничего не говорить тебе. Я даже просил совета у Бога, в которого не верю.
— И что тебе сказал Бог?
— Он, как всегда, проглотил язык. Но я в конце концов решил, что ты должен все знать.
В три часа утра, проскользнув мимо спящих медсестер, я со старым цитадельским рюкзаком в руке захожу в безмолвную палату монсеньора Макса. В слабом свете ночника достаю старенький проектор, включаю его. Он жужжит, как пчелиный рой, затем на белой стене напротив кровати монсеньора появляется бледное, дрожащее, мерцающее изображение. Объектив видеокамеры показывает кровать, стоящую в пустой незнакомой комнате. Объектив неподвижен, как пристальный взгляд. Тревор объяснил мне, что в домашних порносъемках, чтобы зафиксировать событие, камеру часто кладут рядом с кроватью. В комнату входит священник, он ведет сопротивляющегося обнаженного мальчика. Мальчик — блондин, очень красивый, священник — мужественный, властный и тоже красивый. Мальчик пытается кричать, но священник зажимает ему рот рукой. Мальчик вырывается, но священник сильнее. Он одерживает победу и насилует мальчика, насилует грубо, жестоко. Впрочем, разве насилие бывает иным?
Священник — отец Макс Сэдлер, еще молодой и полный сил, мальчик — мой брат Стив. Стивен Дедалус Кинг. Мой брат, которого я нашел в ванне крови, после чего сорвался, после чего начались мои скитания по психбольницам в торациновом[134] тумане, в поисках того мальчика, которым я был, пока не вытащил из ванны тело брата. Я сижу в палате и вспоминаю, как однажды мне пришла в голову мысль, будто мой отец каким-то образом причастен к смерти Стива — я слышал, как Стив кричал ночью во сне: «Не надо, отец! Не надо, отец!» Как же я смел подумать, что такой страх мог внушить Стиву наш добрый, любящий отец, а не это чудовище, которое сейчас умирает на больничной койке.
Досмотрев запись до конца, пока изображение не сменяется белым фоном с царапинами, я замечаю, что монсеньор проснулся.
— Мне следовало уничтожить эту пленку, — наконец произносит он.
— Да, лучше бы вы ее уничтожили, — отвечаю я, и мое спокойствие развязывает ему язык.
— Каждый человек одержим своими демонами, — говорит он ровным, доверительным тоном.
— Возможно.
— Он был слишком прекрасен, как я мог устоять? — продолжает монсеньор почти рассерженным тоном, словно я возражаю ему. — Я глаз не мог от него оторвать. А ты, напротив, был уродом.
— Да, мне повезло. Каково было служить на его похоронах?
— Очень тяжело, ты себе этого даже представить не можешь. Но я не жалел ни о чем, Лео. Даже тогда.
— Это я понял. Я целый вечер изучал ваше творчество. Как вы додумались хранить эти пленки у моего отца?
Мгновение он медлит с ответом. Собравшись с силами, продолжает внушительным тоном, без тени смущения:
— Глупая случайность. Перед переездом в пасторский дом я оставлял свои вещи на хранение у твоего отца. Потом заметил, что ранняя часть моей коллекции куда-то делась. Но спрашивать, конечно, не стал.
— Судя по вашей коллекции, вас интересуют только мальчики. А с мужчиной вы когда-нибудь занимались любовью?
— Нет, конечно! С чего бы такое взбрело мне в голову? — возмущается монсеньор, будто его оскорбили, усомнившись в его здравом рассудке.
В полумраке палаты я внимательно смотрю на него, а он смотрит на меня взглядом ясным и невинным.
— Эту пленку надо уничтожить, — говорит монсеньор Макс. — Я покаялся в своих грехах и получил последнее причастие. Согласно учению нашей Церкви, теперь моя душа, чистая и незапятнанная, проследует на Небеса.
— Уповайте на то, что Бог любит насильников детей. Что Ему нравится смотреть, как красивых алтарных служек насилуют сумасшедшие священники.
— Лео, ты не смеешь порочить мое имя, — говорит монсеньор безжизненным голосом. — Мое имя навеки вписано в историю Чарлстона, мое значение в истории епархии Южной Каролины огромно. Моя репутация в кругах верующих безупречна. Ты не посмеешь опорочить ее.
Я смотрю на него и вспоминаю искаженное ужасом и унижением лицо брата. Он предпочел умереть, чем рассказать родителям, что их обожаемый духовник его изнасиловал. Стив даже не знал тех слов, которыми можно рассказать о случившемся, как не знал, что существуют миры, где такое может случиться.
— Если Бог, в которого верю я, существует, то вы будете вечно гореть в огне. А я согласен гореть вместе с вами. Макс, вы ведь истинный католик?
— А ты? — шипит он в ответ.
Я наклоняюсь над его кроватью и говорю:
— Даже в свои самые мрачные минуты я был лучшим католиком, чем вы в свои самые светлые.
— Скоро я окажусь на Небесах, у своего Отца.
Я выключаю проектор, сматываю провод.
— Если вы там окажетесь, то вас встретит мой отец. И он из вас душу выбьет.
— Но моя репутация останется незапятнанной. — Монсеньор сохраняет невозмутимость. — Ты не посмеешь ее опорочить.
— Не знаю, не знаю, — говорю я, убирая проектор. — Почему бы мне ее немного не запятнать? — Я беру рюкзак и выхожу из палаты.
— Лео! — окликает он вдогонку. — Как ты смеешь уйти без моего благословения? Погоди, я благословлю тебя.
Монсеньор умирает во сне тем же утром. Его кончина становится главной новостью в обеих чарлстонских газетах, и не только. По всему штату в редакционных статьях восхваляется его праведная жизнь, его дипломатические заслуги в установлении связей с главами других конфессий, атмосфера святости, которая сопутствовала его пасторскому служению, героическая роль в деле борьбы за гражданские права, ярчайшим примером чего является марш на Сельма-Бридж. Как гласил заголовок одной из газет — «Святой почил в Святом городе». Я присутствую на пышных похоронах и причащаюсь в конце торжественной мессы — ее служит кардинал Бернардин и три епископа. По окончании мессы до меня доносятся разговоры прихожан, они желают, чтобы монсеньора Макса канонизировали как американского святого.
Я еду в редакцию и пишу обязательную статью, где во всех подробностях описываю церемонию похорон монсеньора Макса. Опускаю только одну деталь: с наступлением сумерек я вернулся на кладбище и плюнул на его могилу. На следующий день я снова возвращаюсь к теме монсеньора Макса. На этот раз я красочно описываю его безупречную репутацию и не оставляю от нее ни следа.