Часть 6 ОБРАЗ ДЕМОКРАТИИ

Признаюсь, что в Америке я вижу больше, чем Америку. Я нахожу здесь воплощение демократии.

Алексис де Токвиль

Глава 16 Эгоцентричный человек

1

Поскольку считается, что Общественное Мнение — это первичный двигатель демократии, то можно было бы ожидать, что этой теме посвящено множество трудов. Однако это не так. Написаны отличные книги об управлении и партиях, то есть о механизмах, которые теоретически фиксируют общественные мнения, после того как они уже сформировались. Однако источники общественного мнения, как и процессы, в результате которых оно формируется, освещены достаточно плохо. Существование силы, называемой Общественным Мнением, в основном принимается как само собой разумеющееся. Американских политологов интересовало или то, как заставить правительство выражать общую волю, или то, как помешать общей воле подрывать цели, ради которых, по их мнению, существует правительство. Эти политологические традиции требовали либо приручать общественное мнение, либо подчиняться ему. Так, редактор ряда серьезных учебников на эту тему пишет, что «самая сложная и самая важная задача правительства состоит в том, как преобразовать силу индивидуального мнения в публичное действие»[289].

Но существует еще более важная проблема: как проверить наши частные представления о политической сфере? Как я попытаюсь показать ниже, существует перспектива радикального улучшения ситуации путем развития уже действующих принципов. Но это развитие будет зависеть от нашей способности применять знание о том, как наши мнения складываются в систему, чтобы контролировать наши мнения, когда они уже образовали такую систему. Ведь случайное мнение, будучи продуктом частичного контакта, традиции и личных интересов, не может по определению благожелательно относиться к методу политического мышления, основанному на точном измерении, анализе и сравнении. Те качества сознания, которые определяют, что будет казаться интересным, важным, знакомым, личным и волнующим, как раз прежде всего и разрушаются под воздействием реалистичного мнения. Таким образом, если в сообществе в целом не присутствует постоянно растущее убеждение в том, что предрассудок и интуиция не достаточны, то выработка реалистичного мнения, требующая времени, денег, вложения труда, сознательных усилий, терпения и спокойствия, не найдет достаточной поддержки. Это убеждение возрастает по мере роста самокритики. Оно позволяет нам распознавать нелепости, презирать самих себя, если мы их используем, и быть начеку, чтобы их обнаружить. Без укоренившейся привычки анализировать мнение в процессе разговора, чтения или принятия решений большинство из нас вряд ли почувствуют необходимость более четких представлений, вряд ли заинтересуются ими и, наконец, вряд ли смогут предупредить манипулирование новой техникой политического мышления.

Однако демократические системы, если судить по старейшим и мощнейшим из них, сделали из общественного мнения тайну. Они превратились в опытнейших организаторов мнения, которые достаточно глубоко проникли в эту тайну, чтобы добиться в день выборов необходимого большинства голосов. Тем не менее политологи относились к этим организаторам как к недотепам или как к досадной помехе, но не как к носителям практических знаний о способах создания и управления общественным мнением. Люди, которые озвучивали идеи демократии, пусть и не принимая участия в их развитии, а также студенты, ораторы, издатели склонны расценивать Общественное Мнение так, как представители других общественных групп смотрят на зловещие силы, которые, по их мнению, вершат судьбами Земли.

Почти в каждой политической теории заключен элемент непостижимого, который в период расцвета этой теории остается неисследованным. За внешними теоретическими формами стоит Судьба, или Ангелы-Хранители, или Избранные, или Божественная Монархия, или Посланник Небес, или Высокородные. Ангелы, бесы и цари как более тривиальные сущности из демократического мышления исчезли. Но потребность верить в существование направляющих метафизических сил осталась. Наши современники восприняли ее от тех мыслителей XVIII века, которые спроектировали форму демократии. Образ бога, которому они поклонялись, был бледен и неясен, но они поклонялись ему со всем жаром своих сердец, и в учении о народном суверенитете они нашли ответ на волновавший их вопрос о надежной основе нового социального порядка. Тайна в этом учении присутствовала, и только враги народа касались ее своими грубыми руками.

2

Они не приоткрыли завесу над этой тайной, так как были политиками-практиками, посвятившими жизнь тяжелой борьбе. Они сами испытывали стремление к демократии, намного более сильное и глубокое, чем к любой другой теории управления. Утверждение человеческого достоинства их занимало в той же мере, что и борьба с предрассудками. Их волновало не столько то, имел ли Джон Смит четкие взгляды на какую-либо актуальную общественную проблему, сколько то, что Джон Смит, чьи предки были низкого рода, не должен отныне пресмыкаться перед другими людьми. Вид пролетария, гордого собой, доставлял блаженство тем, «кому посчастливилось жить на заре новой жизни»[290]. Но любой аналитик стремится принизить это достоинство, отрицает, что все люди все время разумны или все они образованны и информированы, замечает, что народ одурачивают, что он не всегда осознает свои интересы и что не все люди равно способны к управлению.

Критиков приветствовали примерно с такой же радостью, с какой приветствуют маленького мальчика, упражняющегося в игре на барабане. Каждое из указанных выше соображений относительно человеческих слабостей эксплуатировалось ad nauseam[291]. Если бы демократы признали, что в аргументах аристократов содержится доля истины, то они показали бы слабость своих позиций. Поэтому точно так же, как Аристотелю приходилось настаивать на том, что раб является рабом от природы, демократам приходилось настаивать на том, что свободный человек является законодателем и управленцем по своей природе. Они должны были постоянно объяснять, что в человеческой душе, возможно, еще не присутствует или никогда до сих пор не присутствовало соответствующее техническое обеспечение для осуществления этих функций, однако у нее есть неотчуждаемое право не превращаться в инструмент в руках других людей. Носители высшей власти были еще слишком сильны и слишком беспринципны, чтобы воздержаться от использования столь искреннего утверждения в своих целях.

Таким образом, первые демократы настаивали на том, что людские массы стихийно порождают разумную справедливость. Многие из них надеялись и верили в это, хотя мудрейшие из демократов, подобно Томасу Джефферсону, высказывали целый ряд конкретных оговорок. Но одно было очевидно: в те времена господствовало убеждение, что общественное мнение может проявиться только стихийно. В своей основе политическая наука, на которой основывалась демократия, напоминала учение Аристотеля. Демократов и аристократов, роялистов и республиканцев роднила одна общая предпосылка: искусство управления — это прирожденный дар.

Политические противники расходились в определении, кому именно этот дар дан от природы. Однако они соглашались, что самое главное — выявить, кто обладает этой врожденной мудростью. Роялисты были уверены, что врожденным даром управления наделены короли. Александр Гамильтон считал, что хотя «сильные умы можно встретить в любом сословии… представительный орган, который способен оказать какое-то влияние на характер управления государством, должен состоять из землевладельцев, торговцев, богословов, правоведов и медиков»[292]. Джефферсон думал, что Господь наделяет способностью к политической деятельности фермеров и плантаторов, а иногда говорил, что ее можно обнаружить у любого человека[293]. Главная предпосылка была у всех одинаковой: управление — это инстинкт и он проявляется (в зависимости от социальных преференций того, кто формулирует эту предпосылку) у одного человека, или у нескольких избранных, или у всех мужчин, или у всех белых мужчин начиная с двадцати одного года, а возможно даже у всех мужчин и у всех женщин.

При обсуждении вопроса о том, кто способен к управлению, знание мира принималось как само собой разумеющееся. Аристократ считал, что соответствующим инстинктом обладают те, кто имел дело с масштабными делами, а демократы думали, что все люди обладают этим инстинктом и поэтому могут справляться с масштабными делами. Ни те, ни другие не считали, что одна из задач политической науки состоит в том, чтобы донести знания о мире до правителя. Если ты стоишь за народ, тебе не нужно думать о том, как информировать избирателя. Считалось, что к двадцати одному году человек обладает политическими способностями в силу природы. Имели значение добрая душа, способность думать и высказывать разумные суждения. Все это должно было приходить с возрастом, поэтому не стоило озадачиваться тем, как напитать разум и снабдить информацией эту добрую душу. Предполагалось, что воспринимать факты — это так же естественно, как дышать.

3

Однако объем фактов, которые люди могли воспринимать легко и естественно, был ограничен. Они могли знать обычаи и характерные особенности места, где жили и работали. Но когда речь шла о внешнем мире, то они должны были затрачивать усилия на его постижение, и в процессе этого они не могли основываться на инстинктивных реакциях или поглощать достоверные сведения. Таким образом, единственной средой, в рамках которой возможна стихийная политика, является та, которая очерчивается границами прямого и определенного знания. Нет возможности избежать этого вывода там, где обнаруживается управление, основанное на естественных границах человеческих способностей. Аристотель писал: «Для того чтобы на основе справедливости выносить справедливые решения, чтобы распределять должности по достоинству, граждане непременно должны знать друг друга — какими качествами они обладают; где этого не бывает, там и с замещением должностей, и с судебными разбирательствами дело неизбежно обстоит плохо»[294].

Очевидно, что эта максима была необходимой составляющей каждой школы политического мышления. Но она создавала определенные проблемы для демократов. Те, кто считал, что управлять должен определенный класс, вполне могли утверждать, что при дворе короля или в сельских домах помещиков люди хорошо знали характеры друг друга. А поскольку остальная часть человечества была пассивной, то единственные характеры, которые следовало знать, — это характеры людей, принадлежавших правящему классу. Но желание демократов возвысить достоинство всех людей привело к тому, что они столкнулись с огромными размерами и невероятной разнородностью правящего класса — мужского электората. Согласно их науке, политика была инстинктом и этот инстинкт действовал в рамках узкой среды. В соответствии со своими ожиданиями они обязаны были верить в то, что все мужчины в пределах обширной среды способны к управлению. Единственный способ выхода из противоречия между идеями и наукой для демократов состоял в том, чтобы без особых дискуссий допустить, что глас народа был гласом Божьим.

Парадокс был слишком острым, ставки — слишком высоки, а идеал — слишком значимым, чтобы подвергать его критической оценке. Они не могли показать, как житель Бостона, не покидая города, мог понять взгляды виргинца и как последний, оставаясь в Виргинии, мог иметь реальное мнение о правительстве в Вашингтоне, а конгрессмен в Вашингтоне мог иметь мнение о Китае или Мексике. Ведь в те времена у людей не было возможности оценить невидимую среду. Разумеется, в этом отношении со времен Аристотеля был достигнут некоторый прогресс. Издавались газеты, книги, улучшились дороги и возросла надежность морских судов. Но существенных достижений в XVIII веке не было, и политические представления оставались, в сущности, такими же, как и на протяжении двух тысячелетий. Первые демократы не располагали материалом, необходимым для разрешения противоречия между размером кругозора среднего представителя той эпохи и их неограниченной верой в человеческое достоинство.

Их теоретические предпосылки закладывались тогда, когда еще не было не только современных газет, международной журналистской сети, кинематографии, но и, что более важно, тогда, когда еще не были приняты универсальная система мер и весов, количественный и сравнительный анализ, каноны сбора эмпирических данных и методы психологического анализа для корректировки и учета предрассудков, свойственных свидетелям. Я имею в виду, что с тех пор были сделаны ключевые изобретения, позволившие ввести невидимый мир в поле суждений. Эти открытия не были совершены во времена Аристотеля, и они не были еще достаточно важны для политической теории времен Руссо, Монтескье или Томаса Джефферсона. Далее я постараюсь показать, что даже в более поздних вариантах теории преобразования человека (human reconstruction), а именно в гильдейском социализме, глубинные предпосылки были заимствованы из этой старой системы политического мышления.

Эта система — в тех случаях, когда она была компетентной и честной, — должна была допустить, что никто не может иметь неограниченный опыт общественной жизни. Человек может уделять ей лишь незначительное время, и этот тезис имеет исключительно важные следствия. Но старые теоретики вынуждены были допустить не только то, что люди могли уделять лишь незначительное внимание вопросам общественной жизни, но и то, что это внимание должно было быть ограничено весьма узким кругом вопросов. В те времена казалось совершенной фантастикой, что придет время, когда отдаленные и сложные события будут сообщаться, анализироваться и представляться в такой форме, которая будет помогать обычным людям делать разумные выводы. Это время уже не за горами. Уже не остается никаких сомнений в том, что постоянное информирование публики о ненаблюдаемой среде вполне возможно. Подобное информирование обычно ведется на низком уровне, но сам факт его существования подтверждает возможность его осуществления, а его низкий уровень показывает, что оно может осуществляться лучше. С разной степенью умения и честности информация об отдаленных проблемах каждый день доносится инженерами и бухгалтерами до бизнесменов, секретарями — до государственных чиновников, разведкой — до генерального штаба, отдельными журналистами — до отдельных читателей. Это самые предварительные, но, в то же время, радикальные начинания, гораздо более радикальные, чем повторяющиеся войны, революции, отречения от престола и реставрации монархии. Они так же радикальны, как изменения масштабов человеческой жизни, которые позволили Ллойд Джорджу обсуждать проблемы добычи угля в Уэльсе после завтрака в Лондоне и судьбу арабов — перед обедом в Париже.

Ведь возможность введения любого аспекта человеческой жизни в сферу суждения разрушило заклинание, лежавшее на политических идеях. Разумеется, существовало множество людей, не осознававших, что основной предпосылкой политической теории служила широта кругозора. Они возводили свои теории на песке. Они сами служили прекрасным примером влияния весьма ограниченного и эгоцентричного знания о мире. Но для серьезных политических мыслителей, начиная с Платона и Аристотеля, Макиавелли и Гоббса и кончая теоретиками демократии, все рассуждения вращались вокруг эгоцентричного человека, который смотрел на мир через призму нескольких картин, содержащихся в его сознании.

Глава 17 Самодостаточное сообщество

1

Всегда было очевидно, что обособленные группы людей вынуждены вести борьбу за существование в том случае, если между ними возникают трения. Именно это имел в виду Гоббс, когда в своем знаменитом отрывке из «Левиафана» писал: «хотя никогда и не было такого времени, когда бы частные лица находились в состоянии войны между собой, короли и лица, облеченные верховной властью, вследствие своей независимости всегда находятся в состоянии непрерывной зависти и в состоянии и положении гладиаторов, направляющих друг на друга оружие и зорко следящих друг за другом»[295].

2

Для того чтобы обойти это заключение, одна из величайших школ человеческой мысли, имеющая множество последователей, выдвинула представление об обществе как об идеально справедливой модели (pattern) человеческих отношений, в рамках которой каждый обладает четко определенными правами и обязанностями. Если человек добросовестно выполняет предназначенную ему роль, то правильность его мнений не имеет значения. Он выполнил свой долг, его сосед — свой, и все верные своему долгу люди образуют гармоничный мир. Иллюстрацией этого принципа служит любая кастовая система. Его можно найти в «Государстве» Платона и в сочинениях Аристотеля, в феодальном идеале общественного устройства, в кругах Рая Данте, в бюрократическом социализме, в принципе laissez-faire, в огромной мере — в синдикализме, гильдейском социализме[296], анархизме и системе международного права, построенной Робертом Лансингом[297]. Все они исходят из допущения предустановленной гармонии: врожденной, привнесенной извне или внушенной свыше. Благодаря этой гармонии личность, класс или сообщество, обладающие собственным мнением, образуют с остальным миром слаженно играющий оркестр. Более авторитарно настроенные воображают, что этим оркестром руководит дирижер, а у каждого исполнителя есть своя партия. Анархически настроенные склонны думать, что божественная гармония зазвучит в том случае, если каждый исполнитель будет импровизировать.

Однако во все времена существовали философы, которые считали схемы, построенные на правах и обязанностях, слишком скучными. Они полагали, что конфликт — это нечто само собой разумеющееся, и стремились увидеть, как именно их сторона может выйти из этого конфликта победителем. Они сохраняли трезвость мыслей, даже будучи озабоченными ситуацией, поскольку занимались только обобщением непосредственного опыта. Классическим представителем этой школы является Макиавелли — человек, которого беспощадно поносили, потому что он стал первым, кто прибегнул к ясному языку в области, ранее считавшейся вотчиной ученых, занимавшихся сверхъестественным[298]. Он обладает наихудшей репутацией, зато имеет наибольшее число последователей по сравнению с остальными политическими мыслителями, когда-либо жившими на Земле. Макиавелли честно описал технику существования самодостаточного государства (self-contained state). Именно поэтому у его учения нашлись последователи. Его плохая репутация связана в основном с пристрастным отношением к семье Медичи, поскольку он, сидя в своем кабинете, воображал себя государем и превращал желчное описание состояния дел в панегирик способа их ведения.

В самой знаменитой главе своего сочинения он написал, что «князь должен особенно заботиться, чтобы с уст его никогда не сошло ни одного слова, не преисполненного <…> пятью добродетелями, чтобы, слушая и глядя на него, казалось, что князь — весь благочестие, верность, человечность, искренность, религия. Всего же важнее видимость этой последней добродетели. Люди в общем судят больше на глаз, чем на ощупь; глядеть ведь может всякий, а пощупать — только немногие. Каждый видит, каким ты кажешься, немногие чувствуют, какой ты есть, и эти немногие не смеют выступить против мнения толпы, на стороне которой величие государства; а ведь о делах всех людей, и больше всего князей, над которыми нельзя потребовать суда, судят по успеху. <…> Есть в наше время один князь — не надо его называть, — который никогда ничего, кроме мира и верности, не проповедует, на деле же и тому и другому великий враг, а храни он верность и мир, не раз лишился бы и славы, и государства»[299].

Это цинизм. Но это цинизм человека, который видел истинную картину вещей, даже не зная, зачем он видит эту картину. Макиавелли размышляет о правлении людей и князей, которые «судят больше на глаз, чем на ощупь», что означает в его устах то, что они субъективны в суждениях. Он был человеком слишком приземленным, чтобы считать современных ему итальянцев людьми, воспринимающими мир стабильно и целостно. Ему было не свойственно предаваться фантазиям, да у него и не было материала, чтобы вообразить себе породу людей, научившихся корректировать свое восприятие внешнего мира.

Мир, с точки зрения Макиавелли, состоит из людей, чье восприятие редко поддается корректировке, и он знал, что эти люди, рассматривая все общественные отношения через призму частных интересов, являются участниками постоянной борьбы. Они видят свою личную, классово-династическую или продиктованную муниципальными интересами версию ситуации, которая в действительности гораздо шире пределов их восприятия. Они имеют собственный взгляд на происходящее и считают это видение правильным. Но они сталкиваются с другими людьми, которые тоже сосредоточены на самих себе. Поэтому им угрожает опасность, или, по крайней мере, они считают, что им угрожает опасность. Цель, неизбежно погруженная в реальный, пусть и частный, опыт, оправдывает средства. Они пожертвуют любым из своих идеалов, чтобы спасти остальные, поскольку… «Важен не метод, а результат».

3

Этим элементарным истинам противостояли философы демократического направления. Может, осознанно, а может, и нет, но они понимали, что область политического знания ограничена, что область самоуправления должна быть ограничена, а самодостаточные государства, сталкиваясь друг с другом, оказываются в положении гладиаторов. Однако они также хорошо понимали, что люди хотят сами распоряжаться своей судьбой и находить способ мирного сосуществования, не навязанный с помощью силы. Каким образом они могли примирить желаемое и действительное?

Они огляделись вокруг. В городах-государствах Греции и Италии они находили летопись коррупции, интриг и войн[300]. В современных им городах они наблюдали ложь, страх, раздоры. Подобная среда не казалась благоприятной для расцвета демократического идеала. Она не была похожа на место, где группа независимых и равно компетентных людей стихийно управляла своими делами. Они стали смотреть дальше и, возможно, вдохновленные Жан-Жаком Руссо, обратили свой взор на отдаленные, не испорченные цивилизацией селения. Того, что они увидели, оказалось достаточно, чтобы убедить себя в том, что там и воплотился их идеал. В частности, так считал Джефферсон, а Джефферсон сделал больше чем кто-либо другой для формирования американского образа демократии. Именно маленькие провинциальные городки должны были обеспечить голоса, которые привели партию Джефферсона к власти. Именно в фермерских общинах Массачусетса и Виргинии, если закрыть глаза на существование рабства, воплотился идеал демократии.

«Вспыхнула Американская революция, — писал де Токвиль, — принцип народовластия вышел за пределы общины и распространился на сферу деятельности правительства…»[301] Это учение, конечно, охватило умы тех людей, которые формулировали и популяризировали стереотипы демократии. «Беречь и охранять людей было нашим принципом», — писал Джефферсон[302]. Но люди, которых он берег и охранял, были практически без исключений мелкими фермерами: «Те, кто работает на земле, — избранники Бога, если у него вообще есть избранники, души которых он сделал хранилищем главной и истинной добродетели. Это средоточие, в котором Бог сохраняет горящим свой священный огонь — иначе он бы исчез с лица Земли. Ни одного примера разложения нравственности нельзя найти у людей, обрабатывающих землю, ни у одного народа, ни в какие времена»[303].

Несмотря на то, что рассуждение пропитано духом романтического возврата к природе, в нем содержится элемент здравого смысла. Джефферсон был прав, полагая, что группа независимых фермеров подходит к реализации требований стихийной демократии ближе, чем любое другое сообщество. Но если нужно сохранить идеал, то вам следует отгородить эти идеальные коммуны от мерзостей окружающего мира. Если фермеры должны управлять своими делами, то их деятельность не должна выходить за пределы привычных занятий. Джефферсон сделал все эти логические выводы. Он не одобрял мануфактуры, иностранную торговлю и морской флот, нематериальные формы собственности и теоретически — любую форму правления, которое не осуществляется небольшой самоуправляющейся группой людей. Его концепция подвергалась критике со стороны современников. Один из них, в частности, писал: «…сосредоточенные на полноте своей собственной значимости и при этом в самом деле достаточно могущественные, чтобы защитить себя от любого внешнего нашествия, мы можем вечно наслаждаться радостями сельской жизни, пребывая в апатии и предаваясь опрощению под покровом эгоистичной, удовлетворенной индифферентности»[304].

4

Демократический идеал, в том виде, в каком его сформулировал Джефферсон, вобравший в себя представление об идеальном окружении и избранном классе, не противоречил политической науке того времени. Однако он противоречил реалиям. А поскольку этот идеал был сформулирован в абсолютных терминах, частично — под влиянием избытка чувств, а частично — в рамках избирательной кампании, то люди довольно быстро забыли, что эта теория изначально разрабатывалась для весьма конкретных условий. Она стала политическим евангелием и поставляла стереотипы, через призму которых американцы, вне зависимости от партийной принадлежности, смотрели на политику.

Это евангелие было создано в силу того, что во времена Джефферсона ни у кого не могло возникнуть общественного мнения, которое не было стихийным или субъективным. Поэтому демократическая традиция всегда стремится видеть такой мир, где люди интересуются исключительно теми делами, причинно-следственный механизм которых действует внутри региона их проживания. Никогда демократическая теория не возникала в контексте широкой и непредсказуемой среды. Она подобна вогнутому зеркалу. И хотя демократы понимают, что занимаются внешними делами, они абсолютно уверены в том, что любой контакт замкнутой группы с внешним миром несет угрозу демократии в ее изначальной форме. Это вполне обоснованный страх. Если демократия должна быть стихийной, то интересы демократии должны оставаться простыми, понятными и легко управляемыми. Условия должны приближаться к условиям изолированной сельской общины, где поступление информации обусловлено случайным опытом. Социальная среда должна ограничиваться рамками прямых и очевидных знаний каждого человека.

Демократ понял, что должен демонстрировать анализ общественного мнения. При взаимодействии с невидимой средой принимаются случайные решения, чего, по словам Аристотеля, не должно быть[305]. Поэтому он всегда старался как-то минимизировать значение этой невидимой среды. Он опасался иностранной торговли, поскольку она предполагает иностранные связи; не доверял мануфактурам, поскольку они вели к возникновению крупных городов и увеличению концентрации населения. Если же ему все-таки приходилось признавать факт существования мануфактур, то он стремился обеспечить свою независимость от них. Если демократ не обнаруживал этих условий в реальном мире, то мысленно устремлялся в отдаленные области и находил утопические сообщества, не контактирующие с внешним миром. В выдвигаемых им лозунгах проявляются его предрассудки. Демократ выступает за Самоуправление, Самоопределение, Независимость. Ни в одной из этих идей нет допущения о согласии или сообществе, выходящих за пределы самоуправляющихся групп. Область демократического действия ограничена. Внутри укрепленных границ необходимо было обрести самодостаточность и при этом избежать затруднений. Подобное правило едва ли применимо к внешней политике, так как жизнь за пределами государственных границ является более чуждой, чем жизнь, протекающая в их пределах. И, как показывает история, демократические правительства во внешней политике обычно должны были выбирать между величественной изоляцией и дипломатией, противоречащей их идеалам. В действительности, наиболее успешные демократии — Швейцария, Дания, Австралия, Новая Зеландия и Америка — вплоть до недавнего времени не вели внешней политики в европейском смысле этого понятия. Даже правило, подобное доктрине Монро[306], возникло в результате стремления создать на американском континенте защитную полосу из стран, которые были бы достаточно республиканскими, чтобы не иметь никакой внешней политики.

Если опасность является серьезным, возможно, абсолютно необходимым условием автократии[307], то безопасность рассматривается как необходимое условие функционирования демократии. Замкнутое сообщество основывается на идее минимальных волнений и беспокойств. Отсутствие безопасности предполагает возможность сюрпризов. Это означает, что существуют люди, которые влияют на твою жизнь, но которых ты не можешь контролировать и с которыми ты не можешь советоваться. Это также означает действие сил, нарушающих привычный ход событий, создающих новые проблемы, которые требуют быстрых и нетривиальных решений. Каждый демократ ощущает нутром, что опасные кризисы несовместимы с демократией, потому что ему известно, что, вследствие инерции масс, для принятия быстрых мер необходимо, чтобы решения принимались весьма небольшим числом людей и чтобы остальные слепо им подчинялись. Это не превратило демократов в непротивленцев, но при этом все войны, в которых участвовали демократические государства, велись ими во имя мира. Даже когда войны, по сути своей, были захватническими, то их искренне считали войнами в защиту цивилизации.

Эти разнообразные попытки отгородиться от мира были вызваны не малодушием, трусостью и апатией или, как говорил один из критиков Джефферсона, желанием установить монастырскую дисциплину. Демократы были нацелены на то, чтобы каждый человек, освободившись от воздвигнутых самими же людьми ограничений, реализовал великолепную возможность подняться во весь рост. На основании тех знаний об искусстве управления, которыми они располагали, они, как и Аристотель, могли создать общество независимых индивидов только при условии его простоты и отгороженности от остального мира. Демократы не могли основываться ни на каких других посылках, если стремились добиться того, чтобы все люди могли стихийно управлять общественными делами.

5

Они приняли эту посылку, поскольку она соответствовала их надеждам и чаяниям, но они пошли дальше и построили на ее основании некоторые другие выводы. Поскольку для стихийного самоуправления необходимо иметь простое, замкнутое на самом себе сообщество, демократы приняли как само собой разумеющееся, что при управлении этим простым и ограниченным кругом дел один человек может быть столь же компетентным, сколь и его последователь. Более того, доктрина абсолютно компетентного гражданина обладает практической истинностью в сельских условиях. Каждый деревенский житель рано или поздно оказывается причастным ко всему, чем занимается данная деревня. В местном управлении происходит ротация мастеров на все руки. Доктрина абсолютно компетентного гражданина не встречала никаких серьезных трудностей до тех пор, пока демократический стереотип не нашел всеобщего применения. Тогда получилось, что, глядя на сложнейшую цивилизацию, люди видели замкнутый мир одной деревни.

Отдельный гражданин не только мог решать все общественные дела, но и принадлежал обществу душой и телом. Он был достаточно глубоко вовлечен в дела своей общины, где знал всех ее членов и был в курсе их дел. Представление о том, что квалификации обычного человека достаточно для управления общиной, легко превращалось в идею, что ее достаточно для любой цели, так как (и мы отмечали это выше) количественное мышление не входило в данный стереотип. Но существовал и еще один аспект этого представления. Поскольку предполагалось, что каждый проявляет достаточный интерес к важным делам, важными считались лишь те дела, которые вызывали всеобщий интерес.

Это означало, что взгляд на внешний мир формировался на основании не подвергавшихся критике картин мира в сознании людей. А эти картины поступали в их сознание в виде стереотипов, которые передавались им родителями и учителями и практически не корректировались под воздействием их собственного опыта. Лишь немногие из них выезжали по делам за пределы своего штата. И еще меньшее число людей путешествовало за границу. Большая часть избирателей жила почти всю свою жизнь в одном месте. Располагая лишь несколькими газетенками и брошюрами, слушая политические речи и сплетни, они должны были как-то понять большой мир коммерции и финансов, войны и мира. Число общественных мнений, основанных на любом объективном сообщении, было очень мало по сравнению с теми, которые строились на случайных догадках и фантазиях.

Таким образом, по многим причинам самодостаточность была духовным идеалом эпохи становления. Физическая изоляция маленьких поселений, одиночество пионеров, теория демократии, протестантская традиция, ограниченность политической науки — все это заставило людей поверить, что они могут извлечь политическую мудрость из собственного сознания. Не удивительно, что выведение законов из абсолютных принципов отняло у них так много энергии. Американская политическая мысль должна была жить за счет своего капитала. В законничестве она нашла проверенный корпус правил, из которых могли быть сплетены новые правила без использования данных опыта. Их формулировкам была придана столь курьезная сакральность, что внимательный иностранный наблюдатель не мог не подивиться контрасту между динамикой практической энергии американцев и статической теоретичностью их общественной жизни. Эта непоколебимая любовь к твердым принципам была единственным известным путем достижения самодостаточности. Но это означало, что общественные мнения о внешнем мире любого сообщества состояли, в основном, из нескольких стереотипных образов, организованных в систему (pattern), выведенную из их правовых и моральных кодексов и оживленную чувствами, пробужденными местным опытом.

Так демократическая теория, начав с прекрасного, по своей сущности, восприятия человеческого достоинства, в силу отсутствия инструментов познания окружающей реальности была вынуждена откатиться назад, к мудрости и опыту, который смог накопить в течение своей жизни избиратель. Господь Бог, согласно Джефферсону, сделал души людей «своим особым хранилищем подлинной и крепкой добродетели». У этих избранных людей, живших в самодостаточном окружении, все события разворачивались непосредственно перед глазами. Им не были нужны гарантии надежности источников информации, поскольку те являлись очевидными и равно доступными для всех. Не было также необходимости беспокоиться о конечных критериях правдивости информации. В самодостаточном сообществе человек допускал или, по крайней мере, мог допустить единообразный моральный кодекс. Следовательно, единственным местом, где могли существовать различные мнения, было логическое применение принятых стандартов и принятых фактов. Поскольку мыслительная способность была также вполне стандартизирована, ошибка в рассуждениях становилась предметом всеобщего обсуждения. Отсюда следовало, что истина достигалась путем свободного движения в ограниченных рамках. Данное сообщество могло воспринимать поступавшую информацию, не требуя доказательств. Свои кодексы оно передавало через школу, церковь и семью. А главной целью воспитания ума являлась способность делать заключения на основании посылок, а отнюдь не способность формулировать посылки.

Глава 18 Роль силы, патроната (patronage)[308] и привилегии

1

«Произошло то, чего следовало ожидать, — писал Гамильтон. — Меры со стороны Соединенных Штатов не были приняты; нарушения со стороны каждого из штатов постепенно, шаг за шагом, достигли апогея, что в конце концов затормозило государственное управление и привело к ужасному его состоянию… [поскольку] в нашем случае для полного осуществления каждой важной меры, которая исходит от Соединенных Штатов, в условиях конфедерации необходима согласованность тринадцати различных суверенных воль». Как же могло быть иначе, вопрошает он, если «Правители соответствующих членов Соединенных Штатов… сами оценивают адекватность принимаемых мер. Они рассматривают соответствие предложений или требований своим непосредственным интересам или целям; учитывают явные преимущества и неблагоприятные для себя моменты, связанные с принятием данных мер. Они смотрят на эти меры с подозрением и озабочены местными проблемами, не опираясь при этом на знание общей ситуации в стране и принципов государственного управления, столь необходимое для правильного суждения. К тому же, они очень привержены местным целям, которые не могут не привести к заблуждению. Точно такой же процесс, вероятно, повторяется в каждой части этого органа. И выполнение планов, составленных советами как целостными объединениями, всегда находится в зависимости от интересов и полномочий плохо информированных и полных предрассудков мнений каждого участника совета. Те, кто хорошо знаком с работой народных ассамблей, кто видел, как при отсутствии внешнего давления обстоятельств бывает трудно подвести их к принятию единодушных решений по важным вопросам, легко поймут, насколько сложно вдохновить несколько таких ассамблей, заседающих на значительном расстоянии друг от друга и в разное время, а также находящихся под впечатлением от различных событий, на длительное сотрудничество с общими взглядами и едиными целями»[309].

Продолжавшиеся в течение десяти лет яростные споры в конгрессе, который, согласно Джону Адамсу, «был только дипломатической ассамблеей»[310], послужили вождям войны за независимость «полезным, но горьким уроком», поскольку показали, что происходит, когда ряд замкнутых сообществ заключен в одной среде. Таким образом, когда они отправились в Филадельфию в мае 1787 года, объявив своей целью пересмотр Статей Конфедерации, у них уже сложилось резко отрицательное отношение к фундаментальной посылке демократов XVIII века. Они не только встали в сознательную оппозицию к демократическому духу своего времени, будучи убежденными, по словам Медисона, что демократии «всегда представляли собой зрелище бурной стихии разногласий и споров». Но также, если брать внутреннюю политику государства, эти лидеры были полны решимости создать противовес идеалу самоуправляющихся сообществ в рамках самодостаточного окружения. Они прекрасно видели коллизии и неудачи анклавной демократии, при которой люди стихийно управляют делами. Проблема в их понимании заключалась в том, чтобы восстановить управление (government)[311] в противовес демократии. Они понимали управление как возможность самовластно принимать государственные решения и продвигать их в народ. А демократия, по их мнению, представляла собой отстаивание своих требований на самоопределение местными сообществами и различными классами в соответствии с текущими интересами и целями.

Они не могли рассчитывать на такую организацию знания, при которой отдельные сообщества действовали бы одновременно, основываясь на одинаковой версии понимания фактов. Мы только начинаем видеть такую возможность для некоторых частей мира, где существует свободная циркуляция новостей и общий язык, и то — применительно лишь к некоторым областям жизни. Сама идея добровольного федерализма в промышленности и в мире политики до сих пор столь рудиментарна, что, как мы увидим на собственном опыте, она очень медленно и очень осторожно проникает в нашу практическую политику. То, что мы, более века спустя, можем воспринимать только как программу для приложения серьезных интеллектуальных усилий нескольких поколений, авторы конституции имели право вообще не видеть. Для создания общегосударственного управления (national government) Гамильтон и его единомышленники должны были основывать свои планы не на концепции, что люди будут сотрудничать потому, что у них есть понимание общего интереса, а на концепции, что людьми можно управлять, если власть служит противовесом их особым интересам. «Одним амбициям, — заметил однажды Медисон, — должны противостоять другие амбиции»[312].

Эти люди не собирались, как предполагали некоторые авторы, обеспечивать противовес каждому отдельному интересу, что парализовало бы управление. Они собирались блокировать лишь местные и классовые интересы. «При выработке системы управления, задача которой состоит в том, чтобы одни люди управляли другими, — писал Медисон, — самая большая сложность заключается в следующем: прежде всего, нужно сделать так, чтобы те, кто управляет, могли контролировать управляемых, а затем — заставить управляющих контролировать самих себя»[313]. Таким образом, в одном важном случае принцип взаимозависимости и взаимоограничения законодательной, исполнительной и судебной власти позволил лидерам-федералистам решить проблему общественного мнения. Они не видели никакого другого пути заменить «кровавую работу меча» на «умеренное влияние государственных чиновников»[314], кроме как изобрести хитрый механизм нейтрализации права общин устанавливать местные законы (local opinion)[315]. Они разбирались в способах манипулирования большим электоратом не лучше, чем в возможностях достижения всеобщего согласия, основываясь на принципах общедоступности информации. Конечно, Аарон Берр преподал Гамильтону впечатляющий урок, получив власть над Нью-Йорком в 1800 году при поддержке Таммани-холл[316]. Но Гамильтон был убит прежде, чем сумел оценить этот урок, и, как говорит Форд[317], пуля Берра вышибла мозги у партии федералистов[318].

2

Когда была написана конституция, «политику еще можно было вести с помощью конференций и джентльменских соглашений»[319], и Гамильтон в своем проекте управления государством обратился к джентри[320]. Он предполагал, что они будут управлять государственными делами, когда местные предрассудки будут уравновешены конституционной системой взаимозависимости и взаимоограничения ветвей власти. Безусловно, Гамильтон, который принадлежал к джентри не по рождению, симпатизировал этому классу. Но этого недостаточно для объяснения его принципов государственного управления. Разумеется, нет сомнений в его всепоглощающей страсти к объединению. И я думаю, вместо того, чтобы говорить, что он создал Соединенные Штаты для защиты классовых привилегий, лучше сказать, что он использовал классовые привилегии, чтобы создать Соединенные Штаты. «Мы должны принимать человека таким, какой он есть, — говорил Гамильтон, — и если мы ожидаем от него, что он будет служить народу, то мы должны разжечь его энтузиазм»[321]. Для управления страной ему требовались такие люди, чей энтузиазм мог быть быстро направлен на осуществление государственных интересов. Это и были представители джентри, общественные кредиторы, предприниматели, промышленники, транспортники, торговцы[322]. И вероятно, в истории не существует лучшего примера приведения в соответствие практических мер и ясных целей, чем те финансовые решения, с помощью которых Гамильтон привлек важных людей на местах к управлению государством.

Хотя конвент работал при закрытых дверях и конституция была ратифицирована голосованием «вероятно, не более чем одной шестой взрослых мужчин»[323], при этом подтасовок или было крайне мало, или их не было вовсе. Федералисты голосовали за союз (union), а не за демократию, и даже само слово «республика» звучало неприятно для Джорджа Вашингтона, бывшего на протяжении более чем двух лет республиканским президентом. Конституция была искренней попыткой ограничить область народного правления (popular rule). Единственный демократический орган, на который, согласно конституции, должно опираться правительство, — это палата представителей (the House), основывавшаяся на избирательном праве, существенно ограниченном имущественным цензом. При этом палата представителей считалась столь своевольной частью правительства, что ее деятельность ограничивалась сенатом, коллегией выборщиков, президентским вето и правом судебной власти на толкование законов[324].

Таким образом, в то время, когда Французская революция разжигала во всем мире народную идею, американские борцы за независимость приняли конституцию, которая, насколько это было возможно, подражала консервативной модели Британской монархии. Однако реакция не могла длиться долго. Ее сторонники составляли меньшинство, их мотивы казались подозрительными, и, когда Вашингтон отошел от дел, положение джентри не было столь прочным, чтобы они могли выдержать неизбежную битву за преемственность. Несоответствие между планами отцов-основателей и нравственными настроениями эпохи было слишком значительным, чтобы им не воспользовался хороший политик.

3

Джефферсон говорил о своем избрании как о «великой революции 1800 года». В наибольшей степени эта революция коснулась сознания людей. Основная политическая линия не изменилась, зато была установлена новая традиция. Ведь именно Джефферсон научил американский народ рассматривать конституцию как инструмент демократии, и именно ему принадлежат ставшие стереотипными образы, идеи и устойчивые выражения, с помощью которых американцы описывают друг другу политику. Победа на уровне сознания людей была столь полной, что двадцатью пятью годами спустя де Токвиль, вхожий в дома к федералистам, отмечал, что даже те, кто пострадал от этой победы, на публике достаточно часто расхваливали «доброту республиканского правительства и преимущества демократических форм правления»[325]. Создатели конституции при всей своей мудрости не смогли увидеть, что избиратели вряд ли будут долго терпеть откровенно недемократическую конституцию. Самоуверенное отрицание народного правления должно было послужить удобной мишенью для человека вроде Джефферсона, не намного более готового, чем Гамильтон, отдать правление в руки «грубой» воли народа[326]. Лидеры федералистов придерживались определенных убеждений, которые высказывали открыто и прямолинейно. Их официальные высказывания практически совпадали с их частными мнениями.

Сознание Джефферсона было достаточно противоречиво, и виной тому не недостатки его восприятия, как считали Гамильтон и биографы Джефферсона, а его вера и в возможность союза, и в стихийную демократию, а эти два понятия политическая наука того времени совместить не могла. Джефферсон путался в мыслях и делах потому, что руководствовался новой грандиозной идеей, которая до этого детально не разрабатывалась. И хотя никто ясно не представлял, что такое народный суверенитет (popular sovereignty), это понятие звучало столь многообещающе с точки зрения улучшения жизни людей, что никакая конституция не могла открыто его отвергнуть. Поэтому открытое отрицание суверенитета изгонялось из сознания, а документ, который на первый взгляд казался истинным примером ограниченной конституционной демократии, обсуждался и мыслился как инструмент прямого народного правления. На самом деле Джефферсон, в конце концов, решил, что федералисты извратили конституцию, а потому они больше не являются ее авторами. Поэтому конституция была «мысленно» переписана. Отчасти благодаря реальным поправкам, как, например, в пункте о коллегии выборщиков, а главным образом, благодаря использованию другой системы стереотипов ее фасад больше не выглядел олигархическим.

Американский народ начал верить, что его конституция является инструментом демократии, и начал к ней соответственно относиться. Однако это не что иное, как консервативная фикция, появившаяся благодаря победе Томаса Джефферсона.

Можно предположить, что если бы конституцию трактовали так, как трактовали ее авторы, то она была бы категорически отвергнута, потому что ее дух не совместим с идеалами демократии. Джефферсон разрешил этот парадокс, научив американский народ читать конституцию как выражение демократии. Сам он на этом и остановился. Но за двадцать пять лет, или около того, социальные условия изменились столь радикально, что Эндрю Джэксон[327] осуществил политическую революцию, почву для которой подготовил Джефферсон[328].

4

Политическим ядром этой революции был вопрос о патронате. Для тех, кто стоял у истоков управления, государственная должность (public office) была разновидностью собственности, которая должна была оставаться в полной неприкосновенности, и они, разумеется, надеялись, что должности останутся в руках представителей их социального класса. Но одним из основных принципов демократической теории было учение о доступности участия в государственном управлении для каждого гражданина (the doctrine of the omnicompetent citizen). Поэтому, когда люди начали рассматривать демократическую теорию как инструмент демократии, сохранение государственных постов за одними и теми же лицами неизбежно стало казаться недемократичным. Естественные амбиции людей в этом вопросе совпали с сильным нравственным импульсом эпохи. Джефферсон популяризировал эту идею, но при этом не занимался насильственным внедрением ее на практике. И поэтому снятие с должности по партийному признаку при президентах из Виргинии было мало распространено. Именно Джэксон ввел практику раздачи государственных должностей сторонникам победившей партии.

Каким бы странным нам это сегодня ни казалось, но принцип ротации лиц, занимающих определенную должность, с короткими сроками полномочий рассматривался в то время как великая реформа. Он не только подтверждал достоинство рядового гражданина, рассматривая его как годного для любой государственной службы, он не только уничтожал монополию небольшого социального класса и открывал карьерные возможности для талантливых людей, но еще и «считался в течение многих веков превосходным средством против коррупции» и единственным способом предупреждения бюрократизации[329]. Практика быстрых изменений в общественном управлении была основана на применении к большой территории образа демократии, сформировавшегося в условиях небольшой деревни.

Естественно, что результаты использования этого принципа в условиях государства отличались от результатов, получаемых в условиях идеального сообщества, а ведь на этом и основывалась демократическая теория. На деле, результат оказался весьма неожиданным, поскольку сформировался новый правящий класс, занявший место смещенных федералистов. Совершенно неожиданно обычай раздавать посты сторонникам победившей партии сделал для широкого электората то, что финансовые меры Гамильтона — для высших классов. Мы обычно не осознаем, в какой мере стабильностью управления мы обязаны этому обычаю. А между тем, именно он оттолкнул прирожденных лидеров (natural leaders) от пристрастия к замкнутому сообществу, ослабил дух сугубо локального патриотизма и объединил людей для мирного сотрудничества. Объединил тех людей, которые, принадлежа к провинциальной элите и не понимая общественного интереса, могли бы разорвать государственный союз на части.

Но, разумеется, приверженцы демократической теории не предполагали, что она приведет к созданию нового правящего класса, и не смогли смириться с этой мыслью. Когда демократ хотел искоренить монополию на отдельные государственные службы, ввести ротацию и короткие сроки полномочий, ему представлялся маленький городок, где любой человек мог какое-то время заниматься общественными делами, а затем спокойно вернуться на свою ферму. Идея особого класса политиков категорически не нравилась демократу. Но он не мог достигнуть своего идеала, потому что демократическая теория отталкивалась от представлений об идеальной среде, а сам он жил в реальном окружении. Чем глубже он чувствовал нравственный импульс демократии, тем меньше он был готов понять глубокую истину утверждения Гамильтона, что отдаленные поселения, принимающие решения на расстоянии, находясь к тому же под впечатлением разных событий, не могут установить долговременное и единодушное сотрудничество. Ведь эта истина означает, что полная реализация демократии в общественных делах невозможна до тех пор, пока не будет радикально усовершенствовано искусство достижения общего согласия. И когда революция Джефферсона и Джэксона породила патронат, который, с одной стороны, дал двухпартийную систему вместо правления джентри, а с другой — обеспечил дисциплину в управлении, что позволило разрешить тупиковую ситуацию, возникшую из-за взаимозависимости и взаимоограничения между различными ветвями власти, новое сменило старое вполне незаметно.

Таким образом, ротация кадров может показаться показной теорией, тогда как на практике государственные должности перетасовываются между людьми одного круга. Определенная должность может не быть монополизированной навсегда, но профессиональный политик оставался в политике навсегда. Управление, как сказал однажды президент Хардинг[330], — простая вещь, но победа на выборах — это утонченное действо (performance). Заработная плата государственного служащего может быть подчеркнуто скромной, как сшитый из домотканой материи костюм Джефферсона, но затраты партийной организации и плоды победы будут впечатляющими. Стереотип демократии контролировал видимое правительство; поправки, исключения и адаптации американского народа к происходящему в реальной среде не должны были бросаться в глаза, даже если все о них знали. Только тексты законов, речи политиков, политические платформы и формальный механизм управления должны были соответствовать первоначальному образу демократии.

5

Если спросить демократа-философа, как замкнутые сообщества должны сотрудничать между собой, при том, что их общественные мнения столь сосредоточены на самих себе, то он указал бы на представительное правительство, воплощенное в конгрессе. И ничто не удивило бы его больше, чем открытие, насколько устойчивым является падение престижа представительного правительства на фоне роста власти президента.

Некоторые критики связали это с обычаем посылать в Вашингтон только местных знаменитостей. Народ почему-то решил, что если конгресс будет состоять из широко известных людей, то жизнь столицы будет более блестящей. Разумеется, так оно и было. Но было бы еще лучше, если бы выходящие в отставку президенты и члены кабинета следовали примеру Джона Куинси Адамса[331]. Но отсутствие знаменитостей не объясняет ситуацию в конгрессе, ведь его упадок начался тогда, когда он был самой важной ветвью власти. На самом деле, скорее всего, верно обратное — конгресс перестал привлекать выдающихся людей, поскольку больше не влиял на формирование национальной политики.

Основная причина недоверия, которая, на мой взгляд, является одинаковой для всего мира, заключена в том факте, что собрание представителей — это, в сущности, группа слепцов, затерянная в огромном незнакомом мире. С небольшими оговорками, единственным методом сбора информации, признаваемым в конституции или в теории представительного правительства, является обмен мнениями между округами (districts). Не существует систематического, адекватного и одобренного способа, с помощью которого конгресс может узнавать, что происходит в мире. Теоретически каждый лучший представитель округа несет наиболее здравые идеи своих избирателей в центр, и все эти истины, собранные вместе, составляют мудрость, нужную конгрессу. Конечно, нет необходимости ставить под вопрос мнения с мест и обмен этими мнениями. Конгресс обладает большой ценностью как базарная площадь нашего континентального государства. В гардеробах, вестибюлях гостиниц, меблированных комнатах на Капитолийском холме, во время чаепитий приближенных к конгрессу матрон и случайных появлений в гостиных космополитичного Вашингтона открываются новые перспективы и новые горизонты. Но даже если бы теоретические положения всегда применялись на практике и округа всегда посылали бы в столицу наимудрейших представителей, то сумма или механическое сочетание местных впечатлений не является достаточно широкой базой для внутренней политики и тем более не является базой для контроля за внешней политикой. Поскольку реальные следствия большинства законов являются весьма тонкими и скрытыми, то их нельзя понять путем фильтрации местного опыта через умы местных представителей. О них можно узнать только с помощью объективного анализа и подлежащего контролю информирования. И точно так же, как руководитель большой фабрики не может узнать об ее эффективности из разговоров с мастером, а должен изучить сведения о затратах и данные, которые он может получить только у бухгалтера, законодатель не может представить себе подлинную картину состояния дел в федеральном государстве просто путем складывания мозаики из картин местной жизни. Он должен познакомиться с местными картинами, но, если он обладает инструментом их проверки, одна картина будет казаться ему лучше другой.

Президент выступает помощником конгресса, сообщая о состоянии дел в государстве в целом. Он в состоянии это делать, потому что возглавляет обширное собрание разных государственных учреждений и их представителей, которые не только занимаются сбором информации, но и действуют. Но он сообщает конгрессу то, что считает нужным. Его нельзя оговаривать, и цензурный контроль над тем, что совместимо с государственным интересом, находится в его руках. Это исключительно одностороннее и сложное отношение, которое иногда достигает такого абсурда, что конгресс, получая доступ к какому-то важному документу, должен быть благодарен пронырливым чикагским газетчикам или преднамеренной болтливости какого-нибудь официального лица. Доступ законодателей к необходимым фактам столь плох, что им приходится полагаться либо на взятки, либо на легализованное злодейство, то есть расследование, осуществляемое конгрессом, когда конгрессмены, изголодавшиеся ввиду отсутствия законной пищи для ума, пускаются в дикую и опасную охоту на людей и не останавливаются перед каннибализмом.

Если не считать незначительных порций информации, которые дают такие расследования, а также случайных сообщений отделов исполнительной власти, объективных и необъективных данных, собранных частными лицами, публикаций в газетах, периодических изданиях, книг, читаемых конгрессменами, результатов новой и весьма замечательной практики экспертной оценки органов, подобных Комитету по межштатному транспорту и торговле, Федеральной торговой комиссии и Комиссии по тарифам, то создание мнения конгресса — это инцест. Отсюда следует, что или законопроекты национального характера подготавливаются несколькими информированными членами данной организации и проводятся с помощью узкопартийных сил, или что законопроект разбивается на множество местных пунктов, каждый из которых вводится в действие по причинам местного свойства. Тарифные сетки, портовые мастерские и склады, армейские посты, реки и гавани, почтовые отделения, федеральные здания, пенсии и правила патроната — все это подается замкнутым сообществам как ощутимые признаки преимуществ жизни в рамках государства. Живя в замкнутом мире, они могут наблюдать, как благодаря федеральным фондам растет ввысь белое мраморное здание, предназначенное для увеличения цены местной недвижимости, и используют местных подрядчиков с большей готовностью, чем они могут оценить совокупную стоимость «казенного пирога»[332]. Справедливо будет отметить, что если законодательное собрание состоит из большого числа людей, каждый из которых обладает практическим знанием только своего округа, то законы, которые касаются вопросов, выходящих за пределы этого округа, отвергаются или принимаются большинством конгрессменов без какого бы то ни было творческого участия. Они участвуют в создании только тех законов, которые можно понять как совокупность правил местного значения. Ведь законодательное собрание, не вооруженное эффективными средствами информирования и анализа, либо пребывает в области слепого полагания, либо предпринимает случайные попытки мятежа, либо занимается взаимным восхвалением. И именно взаимное восхваление делает правила приятными, потому что именно посредством взаимного восхваления конгрессмен доказывает своим более активным избирателям, что он блюдет их интересы исходя из того, как они сами эти интересы понимают.

При этом в сложившейся ситуации нельзя считать виноватым любого из конгрессменов, если тот не проявляет самодовольства. Даже самый умный и самый трудолюбивый член палаты представителей не может и мечтать о том, чтобы понять хотя бы часть законопроектов, по которым он голосует. Самое лучшее, что он может сделать, — это специально заняться несколькими законопроектами, но по поводу других ему придется положиться на мнение остальных. Я знавал нескольких конгрессменов во время их работы над какими-то законопроектами. Надо сказать, что так упорно они не занимались с тех самых времен, когда готовились к своим последним экзаменам, выпивая одну за другой чашки черного кофе, сидя с головой, обмотанной мокрым полотенцем, и проч. Им приходилось потом и кровью добывать информацию, проверяя и перепроверяя факты, которые для любого разумно организованного правительства были бы доступны в форме, необходимой для принятия решения. Даже тогда, когда им был действительно хорошо знаком предмет обсуждения, это не спасало их от забот. Дома их ждали критики законопроекта, торговый совет, объединенный профсоюз (central federated union) и женские клубы, которые тоже приложили к этому делу свои силы и готовились проанализировать деятельность конгрессмена с точки зрения местных интересов.

6

Если патронат привязывал политических вождей к национальному правительству, то бесконечное число местных субсидий и привилегий выполняло ту же функцию по отношению к замкнутым сообществам. Патронат и правительственные дотации сплачивают и стабилизируют тысячи частных мнений, претензии местного населения, амбиции отдельных граждан. Существует всего две альтернативы. Одна — это управление, построенное на терроре и послушании, другая — управление, построенное на столь высоко развитой системе информации, анализа и самосознания, что «знание о ситуации в стране в целом и принципах государственного управления» доступно всем. Автократическая система находится в состоянии упадка, добровольческая система находится на зачаточной стадии развития. Таким образом, просчитывая перспективы объединения разных групп людей, таких, как Лига Наций, отдел по управлению промышленностью или федеральный союз штатов, следует исходить из степени общности материала для коллективного сознания. Именно это определяет, в какой мере кооперация будет зависеть от силы или от более мягкой альтернативы силе, то есть от патроната либо привилегий. Секрет великих государственных строителей, подобных Александру Гамильтону, в том, что они знают, как просчитать эти принципы.

Глава 19 Старый образ в новой форме: гильдейский социализм

1

Когда стычки между замкнутыми группами становилось невозможно терпеть, реформаторам прошлого приходилось выбирать одну из двух альтернатив. Они могли выбрать римский путь и навязать воюющим племенам римский мир[333]. Или избрать путь изоляции, автономии и экономической замкнутости. И практически всегда они выбирали не тот путь, по которому шли раньше. Если изначально государство придерживалось мертвящей монотонности империи, то теперь реформаторы более всего пеклись о простой свободе собственного сообщества. Но если они видели, что эта простая свобода растрачивалась в мелких склоках, то начинали мечтать о могущественном государстве, чьи законы действуют на обширной территории.

Какой бы выбор ни делали реформаторы, они сталкивались, в сущности, с одной и той же проблемой. Если решения принимались децентрализованно, то вскоре тонули в хаосе местных мнений. Если решения были централизованными, то политика государства основывалась на мнении узкого круга лиц, принадлежавших к избранному социальному слою столицы. В любом случае, требовалась сила, чтобы защитить один местный порядок от другого, ограничить местные сообщества с помощью закона и порядка, оказать сопротивление центральному правительству или защитить все общество, централизованное или децентрализованное, от внешних варваров.

Современная демократия и промышленная система родились как противодействие монархии и режиму жесткого экономического управления. В промышленности оно приняло форму полного отступления от принципа управления, которое выразилось в так называемом индивидуализме laissez-faire. Каждое экономическое решение должно было приниматься человеком, который имел право на данную собственность. Поскольку практически все недвижимое и движимое имущество имело собственников, то для всякой собственности находился тот, кто ею управлял. Это был, таким образом, множественный суверенитет в полном смысле слова.

Экономическое управление велось в соответствии с экономической философией индивида, хотя предполагалось, что его будут контролировать неизменные законы политической экономии, которые в конце концов приведут ко всеобщей гармонии. Оно породило много прекрасного, но наряду с этим прекрасным — и много отвратительного. Так, оно породило трест (trust), который установил своего рода римский мир в мире промышленности и грабительский империализм — за его пределами. Люди обратились за помощью к законодательной власти. Они воззвали к представительной власти, основанной на образе местного фермера, с целью обуздать практически не поддающиеся контролю корпорации. Рабочий класс обратился к трудовым организациям. За этим последовал период усилившейся централизации, напоминающий своеобразную гонку вооружений. Тресты объединились, цеховые профсоюзы стали федеральными и слились в рабочее движение, политическая система усиливалась в Вашингтоне и слабела в отдельных штатах, по мере того как реформаторы старались укрепить свою власть перед лицом большого бизнеса.

В этот период практически все школы социалистической мысли, начиная с левых марксистов и кончая «новыми националистами», объединившимися вокруг Теодора Рузвельта, рассматривали централизацию как первую ступень эволюции, которая должна привести к поглощению всех полунезависимых монстров бизнеса политическим государством. Однако эволюционный процесс не пошел в этом направлении, если не считать нескольких месяцев в период войны. Этого оказалось достаточно, и начался откат от всепоглощающего государства в пользу нескольких форм плюрализма. Но на этот раз маятник качнулся не в сторону атомарного индивидуализма эконома Адама Смита и фермера Джефферсона, а в сторону молекулярного индивидуализма добровольно объединившихся групп (voluntary groups).

Один из интересных моментов, связанных со всеми этими колебаниями теории, заключается в том, что каждый раз дается обещание построить мир, в котором, для того чтобы выжить, никому не нужно будет следовать учению Макиавелли. Любой новый правопорядок непременно устанавливается насильственными методами, использует насилие для удержания господства и ниспровергается также с применением силы. Тем не менее, приверженцы большинства социальных теорий отвергают насилие, физическую силу или особое положение, патронат или привилегию как составляющие своего идеала. Индивидуалист говорит, что внутренний и внешний мир принесет просвещенный эгоизм. Социалист уверен, что побудительные причины агрессии должны со временем исчезнуть. Плюралист нового толка также надеется на это[334]. Насилие считается иррациональным практически во всех социальных теориях, за исключением теории Макиавелли. Соблазн проигнорировать насилие потому, что оно абсурдно, невыразимо и не поддается управлению, становится непреодолимым для всякого человека, который пытается рационализировать человеческую жизнь.

2

Чтобы не признавать роль силы, умным людям приходится выбирать сложные пути. Это хорошо видно на примере книги Дж. Коула о гильдейском социализме[335]. Современное государство, утверждает он, является, прежде всего, «орудием насилия»; в гильдейском социалистическом обществе не будет суверенной власти (sovereign power), хотя в нем будет некий координирующий орган. Он называет этот орган коммуной (commune).

Далее он перечисляет полномочия коммуны, которая, по его мнению, не является орудием насилия[336]. Коммуна разрешает споры по поводу цен. Иногда она назначает цены, размещает избытки или, наоборот, равномерно распределяет потери. Она распределяет природные ресурсы и контролирует вопрос кредита, а также «распределяет рабочую силу коммуны». Ратифицирует бюджет гильдий и гражданских служб и облегчает тяжесть налогов. «Все вопросы, связанные с доходами», подпадают под ее юрисдикцию. Коммуна «ассигнует» (allocates) часть доходов членам коммуны, не участвующим в процессе производства. Она является конечной инстанцией во всех вопросах политики и юрисдикции, возникающих в отношениях между гильдиями. Коммуна принимает конституционные законопроекты, определяющие функции соответствующих органов, назначает судей. Уполномочивает гильдии осуществлять принуждение и ратифицирует их уставы, если они предполагают принуждение. Объявляет войну и заключает мир. Контролирует вооруженные силы. Коммуна является высшим представителем государства за границей и регулирует вопросы границ внутри государства. Она формирует новые функциональные органы или распределяет новые функции среди старых. Она управляет полицией. Она издает законы, если они необходимы для регулирования поведения людей и личной собственности.

Эти властные полномочия осуществляются не только одной коммуной, но федеральной структурой местных и региональных коммун, которые возглавляются Национальной коммуной (National commune). Разумеется, Коул волен настаивать, что Национальная коммуна не тождественна суверенному государству, но я не могу вспомнить ни об одной функции современных государств, основанной на насилии, которую он забыл упомянуть.

Однако он говорит нам, что гильдейское общество будет свободно от насилия и принуждения — «мы хотим построить новое общество, которое будет восприниматься не в духе насилия, но в духе свободного служения»[337]. Всякий, кто разделяет эту надежду, подобно большинству мужчин и женщин, будет стремиться понять, каким образом гильдейский социализм собирается осуществить собственный проект сведения принуждения к минимуму, хотя сторонники гильдейского социализма уже сегодня заложили в проект коммун самое широкое применение принудительной власти. Совершенно очевидно, что новое общество нельзя образовать путем всеобщего согласия. Коул слишком честен, чтобы скрывать, что для перехода к новому типу общества требуется применение силы[338]. И поскольку очевидно, что он не может предсказать, насколько серьезной будет гражданская война, которая начнется в процессе этого перехода, то совершенно четко говорит о том, что в течение определенного времени потребуется прямое вмешательство профсоюзов.

3

Но давайте отвлечемся от проблем перехода и размышлений о том, как они скажутся на деятельности людей в будущем, когда они уже прорвутся в землю обетованную, и попробуем представить себе уже сложившееся гильдейское общество. Что помогает ему существовать как обществу, лишенному насилия и принуждения?

Коул предлагает два ответа на этот вопрос. Один из них — это ответ в духе ортодоксального марксизма, что упразднение капиталистической собственности устранит само стремление к агрессии. Однако похоже, что он не очень в это верит, потому что в противном случае он, как и всякий марксист, не заботился бы о том, как рабочий класс будет управлять государством, когда придет к власти. Если бы его диагноз был верен, то марксисты были бы правы: если бы заболевание заключалось в классе капиталистов, и только в нем, то спасение автоматически явилось бы результатом его исчезновения. Но Коул чрезвычайно озабочен тем, кто будет управлять обществом после революции: государственный коммунизм, гильдии или кооперативы, демократический парламент или функциональное представительство (functional representation). На самом деле, гильдейский социализм выдвигает новую теорию представительного правительства (representative government).

Сторонники гильдейского управления не ожидают, что исчезновение права на капиталистическую собственность приведет к чуду. Они ожидают — и совершенно правильно ожидают, — что если бы было установлено равное право на прибыль (equality of income), то социальные отношения изменились бы коренным образом. Но их взгляды в одном отношении отличаются от взглядов ортодоксальных русских коммунистов: коммунисты предлагают установить равенство с помощью диктатуры пролетариата, считая, что, как только люди будут уравнены как по доходам, так и по участию в труде на благо общества (service), у них не будет поводов к агрессивному поведению. Сторонники гильдейского социализма также предлагают установить равенство путем применения силы, но они достаточно проницательны, чтобы видеть, что для социального равновесия необходимы институты, которые бы его поддерживали. Таким образом, гильдейцы верят в то, что они считают новой теорией демократии.

Их цель, согласно Коулу, состоит в том, чтобы «наладить механизм и приспособить его, насколько это возможно, к выражению общественной воли людей»[339]. Этот механизм должен предоставлять возможность для выражения этой воли в самоуправлении «в каждом социальном действии и в каждой форме социального действия». За данными словами кроется подлинно демократический импульс, стремление поднять человеческое достоинство, которое, согласно традиционному допущению, унижается, если воля каждого человека не учитывается при управлении всеми касающимися его процессами. Следовательно, гильдеец, подобно первому демократу, ищет вокруг себя такое окружение, в котором может быть осуществлен его идеал самоуправления. Со времен Руссо и Джефферсона прошло более ста лет, и интересы людей переключились с деревенской жизни на городскую. Новый демократ уже не может искать образ демократии в идеализированной сельской местности или небольшом городке. Он обращается к рабочим цехам. «Духу социальной связи должно быть предоставлено свободное пространство там, где он легче всего может быть выражен. И очевидно, что это фабрика, где люди привыкли работать вместе. Фабрика — это естественная и фундаментальная структурная единица промышленной демократии. Отсюда следует, что, во-первых, фабрика должна быть, насколько это возможно, свободной в управлении своими делами и, во-вторых, демократическая единица фабрики должна составлять структурную основу демократии гильдии в целом, а органы управления гильдией и государственное правительство должны быть основаны главным образом на представительстве фабрики (factory representation)»[340].

«Фабрика» у Коула — очень растяжимое понятие. Он хочет, чтобы его читатели подразумевали под ним шахты, верфи, доки, железнодорожные станции и любое место, которое представляет собой «естественный центр производства»[341]. Однако «фабрика» в этом смысле существенно отличается от «промышленности». Фабрика, в понимании Коула, — это место, где люди действительно вступают в личный контакт. Это среда, достаточно тесная, чтобы все рабочие знали друг друга лично. «Эта демократия, для того чтобы быть реальной, должна дойти до каждого отдельного члена гильдии, и она должна осуществляться непосредственно каждым членом гильдии»[342]. Это важно потому, что Коул, подобно Джефферсону, ищет естественную структурную единицу управления. Единственная естественная структурная единица — это абсолютно знакомая среда. Однако завод, система железнодорожного сообщения, угледобывающее предприятие не являются подобными структурными единицами. Поэтому, вероятно, Коул имеет в виду либо совсем маленькую фабрику, либо отдельный цех. Только на таких производствах у людей складывается «привычка и традиция совместной работы». Остальная же часть завода или данной отрасли промышленности — это среда, относительно которой нужно строить предположения.

4

Любой может видеть и почти любой согласится, что самоуправление, относящееся к сугубо внутренним делам цеха, — это управление делами, которые можно охватить одним взглядом[343]. Разногласия могут возникнуть в вопросе о том, что составляет внутренние дела цеха. Очевидно, что самые важные интересы, касающиеся заработной платы, качества выпускаемой продукции, покупки материалов, маркетинга продукции, стратегического планирования работ ни в коем случае не являются сугубо внутренними делами. Демократия цеха обладает свободой, подверженной колоссальным внешним ограничениям. Она в определенной мере распространяется на организацию труда в цехе; в ее компетенцию может входить характер и темперамент работников; она может осуществлять мелкие административные меры, направленные на установление и поддержание справедливости; она может действовать как суд первой инстанции в отдельных более широких спорах. Кроме того, демократия цеха может вступать во взаимодействие с другими цехами на правах отдельной структурной единицы и, возможно, с предприятием в целом. Но ее изоляция невозможна. Единица промышленной демократии глубоко погружена во внешние дела. И именно управление этими внешними отношениями служит проверкой концепции гильдейского социализма.

Подобное управление должно осуществляться репрезентативным правительством, построенным по федеративному принципу в виде цепочки: цех — завод, завод — отрасль промышленности, отрасль промышленности — государство. Эта цепочка прерывается региональными объединениями представителей. Но вся эта структура начинается с цеха, которому приписываются все ее характерные добродетели. Представители, выбирающие представителей, которые, в свою очередь, выбирают представителей, которые, в конечном итоге, и занимаются «координацией» и «контролем» цехов, выбираются, как утверждает Коул, подлинно демократическим путем. Поскольку они происходят из структурных единиц, действующих на основе самоуправления, то весь федеральный организм будет проникнут духом и сущностью самоуправления. Представители будут стремиться осуществлять «действительную волю работников так, как они понимают ее сами»[344], то есть так, как ее понимают отдельные работники цехов.

Управление, построенное на этом принципе, как свидетельствует исторический опыт, может превратиться либо во взаимное восхваление политиков, либо в хаос воюющих между собой цехов. Ведь если рабочий цеха имеет реальное мнение о вопросах, относящихся исключительно к работе цеха, то его «волеизъявление» относительно отношений цеха к заводу в целом, данной отрасли промышленности и государству подвержено всяческим ограничениям, обусловленным объемом доступной ему информации, стереотипами и личными интересами, которые окружают любое другое замкнутое на себе мнение. Его опыт работы в цехе в лучшем случае помогает увидеть отдельные аспекты целого. К своему мнению относительно того, что должно быть сделано в цехе, он может прийти в результате непосредственного знания важных фактов. Мнение рабочего о том, что должно быть сделано в огромной сложной среде, находящейся за пределами видимости, с гораздо большей вероятностью будет неверным, чем верным, если оно представляет собой обобщение его опыта существования в отдельном цехе. Опыт должен показать представителям гильдейского общества, точно так же как он показал руководителям профсоюзов, что по значительному числу вопросов, которые они должны разрешить, у отдельных цехов не существует «действительного волеизъявления».

5

Тем не менее гильдейцы настаивают на том, что подобная критика слепа, поскольку не принимает во внимание великое политическое открытие. Вы можете быть совершенно правы, говорят они, думая, что представители цехов должны будут сформировать свое собственное мнение о вопросах, по которым у цехов нет своего мнения. Но вы можете просто впасть в древний парадокс: вы ищете человека, который представляет группу людей. Вы не можете его найти. Единственный кандидат на эту роль — человек, который выполняет «какую-то определенную функцию»[345]. Таким образом, каждый человек должен помочь выбрать столько представителей, сколько существует «отдельных важных групп функций, которые должны выполняться».

Вообразите, что представители выступают не от имени людей, работающих в данном цехе, а выполняют функции, в которых люди заинтересованы. Они, представьте себе, ведут себя предательски, если не выполняют волю группы, понимают свою функцию иначе, чем ее понимает группа, от имени которой они выступают[346]. Эти функциональные представители время от времени встречаются друг с другом. Их задача состоит в том, чтобы координировать и регулировать. На основании каких норм каждый из них оценивает предложения другого, при том, что существует конфликт мнений между цехами? Поскольку если бы такого конфликта не было, то не было бы необходимости координировать и регулировать.

Далее. Принято считать — особое достоинство функциональной демократии состоит в том, что люди голосуют искренне и в соответствии со своими собственными интересами, которые, как считается, они познают исходя из их повседневного опыта. Они могут делать это в рамках самодостаточной замкнутой группы. Но во внешних отношениях группа как целое или ее представитель имеют дело с вопросами, выходящими за пределы непосредственного опыта. Данный цех не приходит к представлениям о ситуации в целом стихийно.

Следовательно, общественные мнения в цехе относительно прав и обязанностей в данной отрасли промышленности и в обществе — это вопрос образования и пропаганды, а не автоматического продукта самосознания работников цеха. Независимо от того, выбирают ли гильдейцы делегата или представителя, они не могут избежать проблемы ортодоксального демократа. Группа в целом или выбранный ею представитель должны уметь выйти за пределы своего непосредственного опыта. Они должны голосовать по вопросам, поставленным представителями других цехов, касающимся проблем, выходящих за границы конкретной отрасли промышленности. Главный интерес цеха не покрывает даже функции отрасли в целом. Функция отрасли промышленности, округа, государства — это понятие, а не опыт. Оно должно быть изобретено. Его следует нарисовать в воображении, ему следует научить, в него следует поверить. И даже если вы определите эту функцию максимально аккуратно, как только вы допустите, что представление каждого цеха об этой функции не обязательно совпадет с мнением о ней других цехов, то вы автоматически говорите, что выразитель одного интереса обеспокоен предложениями, поступающими от тех, кто представляет другие интересы. Вы говорите, что он должен понимать общий интерес. А голосуя за него, вы выбираете человека, который не просто представляет вашу точку зрения на вашу функцию, то есть то, что вам непосредственно известно, а человека, который представляет ваши взгляды относительно понятий других людей об этой функции. Вы голосуете так же неопределенно, как голосует ортодоксальный демократ.

6

Гильдейцы в собственном сознании разрешили вопрос о том, как понять общий интерес — путем игры со словом «функция». Они рисуют себе общество, в котором основная работа всего мира была аналитически разложена на функции, а эти функции в свою очередь гармонично синтезированы в единое целое[347]. Они исходят из предпосылки существования обязательного соглашения как о намерениях общества в целом, так и о роли каждой организованной группы в выполнении этих намерений. Таким образом, под влиянием добрых чувств они выбрали себе название, которое обязано своим происхождением католическому феодальному обществу. Но они должны помнить, что схема функции, которой руководствовались мудрецы того времени, была разработана не смертными. Остается неясным, как, по мнению гильдейцев, эта схема будет разработана и принята в современном мире. В одних случаях они, видимо, доказывают, что эта схема разовьется из организации профсоюзов, а в других — что структурообразующую (constitutional) функцию группы определят коммуны. Однако с практической точки зрения чрезвычайно важно, верят ли они в то, что группы определяют свои собственные функции, или нет. В любом случае, Коул допускает, что общество может существовать на основе социального контракта, основанного на принятом представлении об «отдельных важных группах функций». Как распознаются эти отдельные важные функции? Насколько я понимаю, Коул считает, что функция — это то, в чем заинтересована группа людей. «Сущность функциональной демократии состоит в том, что человека следует учитывать (count over) столько раз, сколько существует функций, в которых он заинтересован»[348]. Однако существует по крайней мере два значения слова «заинтересован». Оно может использоваться тогда, когда некто непосредственно вовлечен в дело и когда внимание человека отдано какому-то делу. Например, Джона Смита может страшно интересовать бракоразводное дело Стильмана. Он может следить за каждым его поворотом по всем бульварным газетенкам. Тогда как сам молодой Гай Стильман может совершенно не волноваться по этому поводу, несмотря на то, что от этого процесса зависит его судьба. Джона Смита интересует судебное дело, которое не влияет на его «интересы», а Гая совсем не интересует дело, ход которого может определить всю его жизнь. Боюсь, что Коул доверяет Джону Смиту. На очень «глупое возражение», что голосовать на основании функций значит голосовать очень часто, он отвечает так: «Если человек недостаточно заинтересован, чтобы голосовать, и его нельзя достаточно заинтересовать, чтобы он голосовал по, скажем, дюжине различных вопросов, он уклоняется от своего права голосовать, и результат оказывается не менее демократическим, чем если бы он голосовал слепо и без всякого интереса».

Коул считает, что необразованный избиратель «уклоняется от своего права голосовать». Отсюда следует, что голоса образованных показывают их интерес, а их интерес определяет функцию[349]. «Таким образом, Браун, Джоунс и Робинсон должны иметь не один голос каждый, а столько разных функциональных голосов, сколько имеется важных вопросов, требующих совместных действий, в которых они заинтересованы»[350]. Я весьма сомневаюсь, что Коул считает, будто Браун, Джоунс и Робинсон должны оценивать при каждых выборах, в чем они заинтересованы, или некто неизвестный определяет функции, в которых они должны быть заинтересованы. Если бы меня попросили оценить соображения Коула, то я бы сказал, что он сглаживает проблемы, делая исключительно странное допущение, будто необученный избиратель уклоняется от голосования. И на этом основании он делает вывод: независимо от того, организовано ли функциональное голосование вышестоящими или нижестоящими на основе принципа, что человек может голосовать тогда, когда он заинтересован в голосовании, только обученный избиратель будет голосовать в любом случае, а потому данный институт жизнеспособен.

Но существует два типа обученных избирателей. Один человек не знает и знает, что он не знает. И он обычно является просвещенной личностью. Это тот, кто уклоняется от голосования. Но есть и такой, который не обучен и не знает этого, или его это не заботит. И его всегда можно привлечь в избирательный пункт, если работает партийная машина. Его голос — это основа для действия машины. А поскольку коммуны гильдейского социализма обладают большой властью в области налогообложения, заработной платы, цен, кредитов и природных ресурсов, то преждевременно допускать, что за выборы не будет столь страстной борьбы, как за свое собственное дело.

Таким образом, то, как люди проявляют свой интерес, не ограничит функций общества. Существует еще два способа, какими может быть определена функция. Она может быть определена с помощью профсоюзов, поднявшихся на битву, в результате которой возник гильдейский социализм. Такая битва сплотит группы людей в некие функциональные отношения, а эти группы затем станут воплощением интересов гильдейского социалистического общества. Некоторые из них, подобно шахтерам и железнодорожникам, будут очень сильны и, возможно, глубоко привязаны к представлению о своей функции, которую усвоили в битве с капитализмом. Вполне вероятно, что некоторые профсоюзы, занимающие выгодное положение, в условиях социалистического государства станут центром социальных связей и управления. Но гильдейское общество неизбежно будет воспринимать их как особую проблему, поскольку прямые действия обнаружат их стратегическую силу, и, по крайней мере некоторые, профсоюзные лидеры не будут готовы сложить свою власть на алтарь свободы. Для того чтобы «координировать» их, гильдейское общество должно будет собраться с силами, и, я думаю, радикалы при гильдейском социализме будут добиваться создания достаточно сильных коммун, способных определить функции гильдий.

Но если вы хотите, чтобы функции определяло правительство или коммуна, то предпосылка данной теории исчезает. Предполагалось, что схема функций очевидна и замкнутые на себе цехи добровольно установят связь с обществом. Если в голове каждого избирателя не существует сложившейся схемы функций, то у гильдейского социализма не больше возможностей превращения замкнутого на себе мнения в общественное суждение, чем у ортодоксальной демократии. И разумеется, такой сложившейся схемы не может существовать, поскольку, даже если Коул и его единомышленники придумали хорошую схему, цеховые демократии, из которых исходит вся власть, стали бы оценивать эту схему в действии согласно тому, что они о ней узнали и что они могут представить. Гильдии будут смотреть на ту же самую схему иначе. Предполагается, что схема служит скелетом, скрепляющим гильдейское общество. Однако вместо этого основным делом политических деятелей при гильдейском социализме, как и в любом другом обществе, станет попытка определить, какой должна быть эта схема. Если бы мы смогли признать правильность схемы функций у Коула, мы могли бы признать его правоту почти во всем. К сожалению, он ввел в свою предпосылку то, что, с его точки зрения, должно следовать из гильдейского социализма[351].

Глава 20 Новый образ

Урок, который мы извлекли выше, мне кажется, достаточно ясен. Когда отсутствуют институты и образование, с помощью которых информация о среде доносится до людей столь успешно, что реалии общественной жизни могут быть сопоставлены с замкнутым на себе мнением отдельных групп, общие интересы полностью ускользают от общественного мнения и могут управляться только специальным классом, личные интересы которого выходят за пределы местного сообщества. Этот класс не несет ответственности, поскольку действует на основе информации, не являющейся всеобщим достоянием, в ситуациях, которые общество в целом не понимает, и может быть привлечен к ответственности только на основе свершившегося факта.

Демократическая теория, будучи не способной увидеть, что замкнутые на себе мнения не могут обеспечить хорошее управление, вовлечена в постоянный конфликт между теорией и практикой. Согласно этой теории, достоинство человека требует того, чтобы его воля, как говорит Коул, выражалась в «любой и каждой форме социального действия». Предполагается, что выражение воли — это страстное желание людей, поскольку считается, что они от природы обладают инстинктом управления. Но, как показывает опыт, самоопределение является лишь одним из многих интересов человеческой личности. Желание быть хозяином своей собственной судьбы — сильное желание, но оно должно быть согласовано с другими сильными желаниями, такими, как желание хорошей жизни, мира, освобождения от жизненных тягот. В исходные посылки демократической теории была заложена идея о том, что выражение воли каждого человека должно стихийно удовлетворять не только его желание самовыражения, но и его желание хорошей жизни, потому что инстинкт выражать свое Я в хорошей жизни является врожденным.

Таким образом, акцент всегда делался на механизме выражения воли. Демократическое Эльдорадо представлялось некоей идеальной средой — совершенной системой голосования и представительства, в которой врожденная добрая воля и инстинктивная способность к государственной деятельности каждого человека могли претвориться в действие. На ограниченной территории и в течение коротких промежутков времени среда всегда была столь благоприятной, то есть столь изолированной и столь богатой возможностями, что эта теория достаточно хорошо работала и подтверждала представление людей о том, что она верна для всех времен и народов. Затем, когда пришел конец изоляции, структура общества усложнилась, а людям пришлось приспосабливаться друг к другу, демократы начали совершенствовать процедуру голосования кандидатов от политических или административно-территориальных единиц, в надежде, как выразился Коул, «получить идеальный механизм и максимально приспособить его к общественной воле людей». Но пока теоретик демократии занимался поисками, он отдалялся от действительных человеческих интересов. Он был поглощен одним интересом: самоуправлением. Человечество же интересовалось огромным количеством вещей: порядком, правами, процветанием, звуком и изображением. Оно стремилось разными способами избежать скуки. Поскольку стихийная демократия не удовлетворяет других интересов людей, основной их массе большую часть времени она кажется пустым делом. А так как искусство самоуправления не является врожденным инстинктом, то люди и не стремятся к самоуправлению как к таковому. Они стремятся к самоуправлению ради результатов, к которым оно ведет. Именно поэтому импульс самоуправления всегда бывает наиболее сильным, если он выливается в протест против плохих условий существования.

Ошибкой демократии явилась ее сосредоточенность на истоках управления, а не на его процессе и результатах. Демократ всегда исходил из предпосылки, что если политическая власть будет достигнута правильным путем, то она принесет пользу. Он был целиком сосредоточен на источнике власти, поскольку был загипнотизирован верой в то, что самое главное — это выражать волю народа, во-первых, потому, что выражение воли человека составляет наивысший его интерес, и, во-вторых, потому, что эта воля является изначально благой. Но никакие попытки регулировать течение реки у ее истоков не приведут к полному регулированию водного потока. И пока демократы были поглощены поисками хорошего механизма создания социальной власти, то есть хорошего механизма голосования и обеспечения представительства, они игнорировали практически все другие интересы людей. Ведь независимо от того, каков источник власти, главным интересом является то, как эта власть осуществляется. Качество цивилизации определяется тем, приносит ли власть пользу. И эту пользу нельзя контролировать у ее истока.

При попытке контролировать управление исключительно в его истоках, вы неизбежно делаете все жизненно значимые решения невидимыми. Ведь поскольку не существует инстинкта, который автоматически подсказывает политические решения, ведущие к хорошей жизни, люди, фактически наделенные властью, не только не могут выражать волю людей (ведь по большинству вопросов такого волеизъявления не существует), но они проводят в жизнь свои властные полномочия, руководствуясь мнениями, скрытыми от электората.

Если вы убираете из философии демократии взятую в развернутом виде предпосылку о том, что управление является врожденным инстинктом человека и поэтому оно может быть основано на эгоцентричных мнениях, то что происходит с демократической верой в человеческое достоинство? Она обретает новую жизнь, связывая себя с личностью в целом, а не с одним ее узким аспектом. Ведь традиционный демократ рисковал достоинством человека, полагаясь на одно весьма сомнительное допущение: что он инстинктивно явит это достоинство в мудрых законах и хорошем управлении. Избиратели этого не делали, и поэтому демократ всегда казался твердолобым обывателям глуповатым малым. Но если вместо того чтобы ставить человеческое достоинство в зависимость от одного конкретного допущения о самоуправлении, вы настаиваете на том, что человеческое достоинство требует такого уровня жизни, при котором способности человека проявляются должным образом, то изменяется сама постановка проблемы. Тогда, оценивая управление, вы задаетесь вопросом: приводит ли оно к определенному уровню состояния здоровья населения, создает ли оно приличные жилищные условия, удовлетворяет ли оно материальные нужды, а также потребности в образовании, свободе, удовольствиях и красоте, или, принося в жертву все эти потребности, колеблется в тон замкнутым мнениям, клубящимся в сознании людей? В той мере, в какой эти критерии могут быть сделаны точными и объективными, политическое решение, неизбежно зависящее от сравнительно небольшой группы людей, реально ставится в зависимость от их интересов.

В обозримом будущем нельзя надеяться на то, что вся невидимая среда будет столь прозрачной для всех людей, что они стихийно придут к надежным общественным мнениям по поводу всех аспектов управления. И даже если бы была надежда на это, весьма сомнительно, станут ли многие из нас беспокоиться и тратить время на то, чтобы составить мнение о «каждой форме социального действия», которая влияет на нашу жизнь. Единственное, что представляется мне реальным, — это то, что любой из нас в своей области будет все чаще действовать, основываясь на реалистичной картине невидимого мира, и что у нас появится все больше и больше специалистов по созданию реальных картин этого мира. Вне достаточно узкой области нашего возможного внимания социальный контроль зависит от разработки стандартов уровня жизни и методов проверки действий должностных лиц и руководителей промышленности. Мы сами не можем побуждать чиновников к действиям или управлять ими, как это всегда воображал себе демократ-мистик. Но мы можем постоянно усиливать контроль над этими действиями, настаивая на том, что все они должны открыто и тщательно фиксироваться, а их результаты должны объективно измеряться. Вероятно, мне следовало бы сказать, что мы можем все больше и больше надеяться на то, что сможем на этом настаивать. Ведь выработка таких стандартов и методов проверки только началась.

Загрузка...