Книга первая АННЕТА И СИЛЬВИЯ

Любовь, первородная дщерь Земли,

Любовь, что позже нашу Мысль создала…

Риг-Веда

Предисловие к первому изданию

Вновь собираясь в путь, не такой долгий, каким был путь Жан-Кристофа, хотя мне и предстоит немало переходов и остановок, напоминаю читателям дружескую просьбу, с которой я как-то обратился к ним, когда мой музыкант был на распутье. В предисловии к «Бунту» я предупреждал их, чтобы они воспринимали каждую книгу как отдельную главу создаваемого произведения, идея которого развивается в ходе изображаемых событий. Я привёл старинное речение: «Конец венчает жизнь, а вечер — день» и добавил: «Когда дойдём до конца пути, тогда судите о наших усилиях».

Конечно, мне хотелось бы, чтобы каждая книга представляла собой законченное целое, чтобы о каждой судили, как о самостоятельном произведении искусства. Но не спешите судить об идее всего романа, прочитав лишь одну книгу. Когда я пишу роман, то выбираю существо, родственное мне по духу (или, пожалуй, оно выбирает меня). И этому избранному существу я предоставляю свободу действий, стараюсь, чтобы на него не влияла моя личность. Тяжёлое это бремя — личность, которую терпишь больше полувека. Искусство оказывает нам божественное благодеяние, избавляя нас от этого бремени, позволяя нам вбирать души других, преображаться для иных существований (наши индийские друзья сказали бы: «для иных из наших существований», ибо в каждом — всё…).

Итак, сроднившись ли с Жан-Кристофом, с Кола или с Аннетой Ривьер, я становлюсь просто-напросто поверенным их мыслей. Слушаю их, вижу их поступки и смотрю на всё их глазами. Они постепенно познают своё сердце и сердца других людей, а вместе с ними познаю и я; когда они оступаются, спотыкаюсь и я; стоит им воспрять, я тоже поднимаю голову, и мы снова пускаемся в путь. Не утверждаю, что это — путь лучший. Но зато — это наш путь. Есть ли, нет ли причины для существования Кристофа, Кола и Аннеты, но Кристоф, Кола и Аннета существуют. А существование само по себе уже немаловажная причина.

Никаких спорных положений, никаких теорий в книге не ищите. Примите её как повесть о духовном мире одной женщины; о долгой жизни, прожитой в согласии с совестью, богатой радостями и печалями, не свободной от противоречий, полной заблуждений и вечно стремящейся не к Истине, ибо она недоступна, а к внутренней гармонии, которая и есть для нас высшая Истина.


Р. Р.

Август, 1922 год.

Часть первая

Она сидела у окна, спиной к свету, и лучи заходящего солнца падали на её плечи, на сильную шею. Она только что пришла. Впервые за много месяцев Аннета весь день пробыла на воздухе, бродила, упивалась вешним солнцем. Солнце, не разбавленное тенью безлистых деревьев, пьянило, как вино, и согревало воздух, ещё прохладный, хоть зима и была на исходе. В голове шумело, сердце колотилось, и свет потоком заливал глаза. Багрец и золото под сомкнутыми веками. Золото и багрец во всём теле. Она притихла, замерла в кресле — на миг впала в забытьё.


В чаще леса — пруд; на нём блик солнца, будто глаз. Кольцом стоят деревья, в мох укутаны стволы. Захотелось окунуться. Она разделась. Ледяная рука воды тронула её ноги, колени. Приятное оцепенение. Вот она в багряно-золотом пруду разглядывает своё тело… Смутное, неуловимое чувство стыда, словно кто-то увидел её, подстерёг. Скорее спрятаться, — и она заходит в воду всё глубже, до самого подбородка. Вода змеится вокруг; это — словно живые тиски; мясистые лианы обвивают ноги. Аннета пробует выпутаться — и вязнет в тине. На поверхности дремлет солнечный блик. Она раздражённо отталкивается пятками от дна и выплывает. Вода побурела, потускнела, помутнела. А на её блестящей чешуе — по-прежнему солнце… Аннета цепляется за лапу ивы, склонившейся над прудом, — только бы выбраться из вязкой грязи. Мохнатая ветвь крылом прикрывает нагие плечи, бёдра. Смеркается, и ветерок холодит шею…


Она приходит в себя. Всего лишь несколько секунд назад она впала в забытьё. Солнце прячется за холмы Сен-Клу. Прохладно по-вечернему.

Аннета совсем очнулась, вскочила, её чуточку знобит, и она досадливо хмурит брови: рассержена, что позволила себе забыться; и вот она усаживается перед горящим камином у себя в комнате. Уютно горит огонь, который развели, чтобы полюбоваться им, рассеять тоску, а не ради тепла; стояла ранняя весна, и в комнату вливался мягкий воздух, а вместе с ним — певучая и сонная болтовня птиц, вернувшихся из дальних стран. Аннета размышляет. Но сейчас её глаза открыты. Она вступила в свой привычный мир. Она в своём собственном доме. Она — Аннета Ривьер. Она склонилась к огню, бросающему алые отсветы на её молодое лицо, поглаживает ногой чёрную кошку, греющую грудку у золотистых головней, и снова оживает её печаль, от которой она ненадолго отрешилась; она вспоминает лицо (исчезнувшее было из её сердца) того, кого она потеряла. Она в глубоком трауре; скорбные морщинки ещё видны на лбу, в уголках губ, и веки чуть припухли от недавних слёз, но когда эта сильная, свежая девушка, налитая соками жизни, как сама обновлённая природа, не красавица, зато хорошо сложённая, с густой копной каштановых волос и золотистым загаром на шее, девушка, в каждом взгляде, в лице которой — прелесть юности, пытается накинуть на глаза, посмевшие отвлечься, и на округлые плечи развеявшееся покрывало скорби, она напоминает молоденькую вдовушку, увидевшую, что от неё убегает тень любимого.

Аннета и правда в сердце своём была вдовой, но тот, чью тень пытались удержать её руки, был её отцом.

Она потеряла его полгода назад. Поздней осенью Рауля Ривьера, человека нестарого (ему не было и пятидесяти), в два дня унёс приступ уремии. Он уже несколько лет возился со здоровьем, которое прежде не берёг, однако не ждал, что так внезапно сойдёт со сцены. Ривьер, парижский архитектор, бывший питомец Римской академии художеств, красавец мужчина, хитрый и обуреваемый страстями, на редкость могучими, пользовавшийся успехом в салонах, захваленный в деловых кругах, всю жизнь загребал заказы, почести и всяческие блага, не подавая вида, что их домогается. Лицо типичного парижанина, примелькавшееся на фотографиях, прейскурантах и карикатурах: широкий выпуклый лоб, голова, чуть наклонённая вперёд, как у быка, готового забодать, глаза круглые, навыкате, дерзкий взгляд, пышные светлые волосы, подстриженные бобриком, усы над смеющимся чувственным ртом; во всём облике — ум, наглость, обаяние и бесстыдство. Его знал весь Париж — Париж искусства и наслаждений. И не знал никто. Он был человеком двуликим, прекрасно применялся к обществу, использовал его, но личную жизнь устраивал втихомолку. Он был человеком ненасытных страстей, всесильных пороков, которые сам в себе развивал, стараясь, однако, не обнаруживать ничего такого, что отпугнуло бы заказчиков, — пускал в храм своей души (fas ac nefas) лишь избранных, не считался со светскими вкусами и моралью, сообразуя, однако, с ними образ своей жизни и официальное положение. Никто его не знал — ни друзья, ни враги… Враги? Да их у него и не бывало. Завистники — пожалуй, но он сметал их с пути; впрочем, они не таили зла на него: он опрокидывал их, а потом с таким искусством льстил им, что они улыбались ему и чуть что не извинялись, как те робкие людишки, которые улыбаются вам, когда вы наступаете им на мозоль. Его ловкость и хитрость одержали верх — они помогли ему сохранить хорошие отношения и с конкурентами, которых он вытеснял, и с женщинами, которых бросал.

Не так удачлив был он в семейной жизни. Жена была до того бестактна, что страдала от его неверности, — он считал, что за четверть века супружеской жизни пора было бы ей привыкнуть, а она всё не смирялась. Была она замкнута, правдива, держалась чуть надменно, и это было в стиле её красоты — красоты лионки; чувства её были сильны, но не бурны, и не ей было удержать его; к тому же ей не хватало счастливого таланта — такого удобного — закрывать глаза на то, чему ты не в силах помешать. Чувство собственного достоинства не позволяло ей жаловаться, и всё же она не скрывала, что всё знает, что мучается. Он был мягкосердечен (во всяком случае таким он себя считал), и ему не хотелось думать обо всём этом, но его раздражало, что она не преодолевает своего эгоизма. Годами жили они, как чужие, но по молчаливому согласию скрывали это от окружающих, и даже их дочь, Аннета, никогда не отдавала себе отчёта в отношениях родителей. Она и не старалась вникать в их разногласия; это было ей неприятно. В юности у людей много своих забот. Им не до чужих дел…

Рауль Ривьер привлёк дочь на свою сторону — в этом проявилась вся его изворотливость. Разумеется, он ничего для этого не предпринимал — победило искусство. Ни слова упрёка, ни намёка на неправоту г-жи Ривьер. Он вёл себя по-рыцарски: пусть дочь сама разбирается. Она так и сделала: ведь на неё тоже действовало обаяние отца. И как не обвинять ту, которая, став его женой, по неразумию сама испортила себе счастье! В неравной борьбе бедная г-жа Ривьер была обречена заранее. Она сама себе нанесла поражение: умерла первая. Рауль стал единственным владетелем поместья и сердца дочери. Пять последних лет Аннета жила под нравственным влиянием обожаемого отца, который баловал её и, не помышляя о том, что творит, расточал ей всё своё обаяние. Он был так щедр оттого, что ему не на кого было тратиться: два года он почти не выходил из дому — удерживали предвестники болезни, которой суждено было его унести.

Итак, ничто не нарушало той душевной близости, которая соединяла отца и дочь и заполняла сердце Аннеты, её дремлющее сердце. Ей шёл двадцать четвёртый год, но сердце её, казалось, было моложе: оно не спешило. А может быть, как все те, перед кем раскинулось долгое будущее, она, чувствуя, что в ней бурлят ещё скрытые силы жизни, копила их и пока не придавала им значения.

Она была похожа и на отца и на мать: от него унаследовала черты лица и обольстительную улыбку, которая у него обещала больше, чем он думал дать, а у неё, такой чистой, обещала гораздо больше, чем она хотела; от матери — внешнее спокойствие, уравновешенность, строгую нравственность, несмотря на вольнодумие. Особую прелесть придавали ей обаяние отца и сдержанность матери. Нельзя было понять, какой же характер преобладает в ней. Её истинная натура ещё была загадкой и для других и для неё самой. Никто не догадывался о её сокровенном внутреннем мире. То была Ева, дремлющая в саду. В её душе теснились какие-то желания, неясные ей самой. Ничто их не пробуждало, потому что не было толчка. Казалось, стоит ей протянуть руку, и она сорвёт их. Но она и не пыталась, усыплённая их ласковым рокотом. Пожалуй, и не хотела пытаться… Кто знает, до каких пределов доходит самообман? Стараешься не обнаруживать в себе то, что тревожит… Она предпочитала не ведать о море своей души. У Аннеты, которую все знали, Аннеты, которая знала себя, премилой девушки, очень уравновешенной, рассудительной, аккуратной, выдержанной, с сильной волей, со своим собственным суждением обо всём, не было случая проявить свой характер, пойти наперекор правилам, установленным светом или семьёй.

Аннета не пренебрегала светскими обязанностями, развлечения, до которых она была большая охотница, ей не надоедали, но она ощущала потребность в занятиях более серьёзных. Она прилежно училась, посещала лекции, изучала естественные науки, сдавала экзамены, добиваясь учёной степени. Её живой ум жаждал знаний, она любила точные исследования, особенно в естествознании, к которому имела большие способности, — может быть, потому, что её здоровая натура, инстинктивно стремясь к равновесию, испытывала потребность противопоставить строгую, научную методичность и логическое мышление беспокойной прелести той внутренней жизни, которую она боялась всколыхнуть и которая, помимо её воли, стучалась у дверей, когда бездействовал ум. В её жизни всё было ясно, точно, систематично, и пока это её вполне удовлетворяло. Не хотелось размышлять о том, что ждёт впереди. Замужество совсем не привлекало её. И она не желала о нём думать. Отец посмеивался над её предубеждениями, но оспаривать их не собирался: так ему было удобнее.


Уход из жизни Рауля Ривьера потряс до основания всё стройное сооружение, в котором он был главной опорой, хотя Аннета этого и не понимала. Она знала смерть в лицо. Узнала пять лет тому назад, когда её покинула мать. Но черты лица смерти не всегда одинаковы. Г-жа Ривьер, несколько месяцев пролежавшая в больнице, ушла молча, как и жила, сохранив тайну предсмертного страха, как хранила она тайну своих горестей, и в юной душе Аннеты, чистосердечной и эгоистичной, вместе с тихой печалью, похожей на первый весенний дождик, осталось чувство облегчения, в котором не признаёшься себе, и мимолётные угрызения совести, которые очень скоро были по молодости беспечно забыты.

Иначе умирал Рауль Ривьер. Он был застигнут врасплох, когда упивался счастьем, когда воображал, что наслаждаться им будет ещё долго, и отнюдь не философски ушёл из жизни. Он принял смерть и муки с криками возмущения. В ужасе боролся он до последнего вздоха, задыхаясь, как взмыленная лошадь, во весь опор берущая подъём. Страшные эти картины отпечатались, словно на воске, в разгорячённом воображении Аннеты. По ночам её преследовали видения. Она лежала в темноте у себя в комнате и, задремав или вдруг проснувшись, с такой яркостью снова видела предсмертные муки и лицо умирающего, что сама воплощалась в него: её глаза становились его глазами; её дыхание — его дыханием; она уже не могла различить их; глаза её отвечали призыву тускнеющего взгляда. Она сама чуть было не погибла. Но молодость так сильна и гибка! Пусть до предела натянута тетива — тем дальше отлетит стрела жизни. Ослепительно яркие, безумные образы померкли оттого, что слишком были они ярки, и мрак заволок память. Черты лица, голос, светлый облик того, кто исчез, — всё исчезло; Аннета до изнеможения пыталась удержать в душе его тень, но уже не видела её. Ничего не видела, кроме себя самой. Одной себя… Одинокой. Ева в раю пробуждалась без спутника, без того, к кому так привыкла, чей образ не старалась определить, но о ком думала, сама того не ведая, с какой-то влюблённостью. И вдруг рай утратил безопасность. В него прокрались беспокойные дуновения извне: и дыхание смерти и дыхание жизни. Аннета открыла глаза и, как первобытные люди в ночи, с тревогой почувствовала, что её со всех сторон подстерегают неведомые опасности, что с ними предстоит борьба. Все дремавшие в ней силы вдруг собрались воедино, построились, насторожились. Одинокая её душа полнилась какими-то страстными порывами.

Равновесие нарушилось. Ученье и занятия стали ей совсем не нужны. Казалось нелепым, что прежде она отводила им такое большое место. Другая же область жизни — та, которую опустошило горе, представала перед ней во всей своей неизмеримой шири. Удар всколыхнул все чувства: вокруг раны, нанесённой смертью любимого спутника жизни, — тайные, неведомые силы любви; их притягивала образовавшаяся пустота, и они устремлялись туда из глубин её существа. Она же, удивлённая этим вторжением, пыталась дать ему иное объяснение; упрямо старалась она сосредоточить все эти силы вокруг того, кого оплакивала, — все эти силы, все эти жгучие, ненасытные вожделения Природы, внешние влажные дуновения которой омывали её, и смутное, властное сожаление о счастии — утраченном, а не желанном ли? — и руки, простёртые в небытие, и замирающее сердце, которое тянулось к прошедшему — а не к будущему ли? Кончилось тем, что скорбь её стала таять в непостижимом смятении чувств: в печали, в желаниях, в безотчётном томлении — всё это и снедало её и возмущало…


В тот вечер, на исходе апреля, возмущение вдруг овладело ею. Её светлый ум восстал против неясных грёз, которые он оставлял без контроля несколько слишком долгих месяцев и опасность которых предвидел. Он хотел отогнать их, но было это не так-то просто: его не слушались, он отвык управлять… Аннета бежала от взгляда огня, пылавшего в камине, от коварного нападения ночи, уже спустившейся на землю; она встала, зябко повела плечами и, накинув отцовский халат, зажгла свет.

Тут был кабинет Рауля Ривьера. Из отворённого окна, сквозь молодую реденькую листву деревьев, во мраке виднелась Сена, а в её тёмных и будто неподвижных водах отражались дома, окна которых светились на том берегу, да блики зари, угасавшей над холмами Сен-Клу. Рауль Ривьер, у которого был изысканный вкус, хотя он и остерегался растрачивать его ради пошлого шаблона или смехотворных причуд своих богатых заказчиков, купил в предместье Парижа на Булонской набережной приглянувшийся ему старинный особняк в стиле Людовика XVI — и не перестроил. Ограничился тем, что сделал его комфортабельным. Деловой кабинет должен был служить и для дел любовных. И, судя по всему, это своё назначение он выполнял. Не одну милую посетительницу принимал здесь Ривьер, но об этом никто и не подозревал, ибо в комнате был отдельный выход — прямо в сад. Однако уже два года он им не пользовался; единственной его посетительницей была Аннета. Здесь и вели они самые задушевные разговоры. Аннета прохаживалась по комнате, наводила порядок, наполняла водой вазы с цветами, двигалась неугомонно, а потом вдруг застывала с книгой в руках, примостившись в любимом уголке, на диване, и молча смотрела на муаровую ленту реки или, не прерывая рассеянного чтения, рассеянно болтала с отцом. А он, её беспечный и утомлённый отец, сидел тут же и, не поворачивая головы, украдкой следил насмешливыми своими глазами за каждым движением Аннеты; этот старый балованный ребёнок привык к всеобщему поклонению, а потому поддразнивал дочь, острил, засыпал ласковыми, шутливыми, требовательными, тревожными вопросами, только ради того, чтобы сосредоточить помыслы Аннеты на себе и увериться, что она действительно слушает его. И в конце концов она, покорённая и обрадованная тем, что отец не может обойтись без неё, бросала всё и занималась только им. Тогда он успокаивался и, завоевав внимание дочери, делился с ней своими тайнами, перебирал воспоминания, приносил ей в дар все богатства своего блестящего ума во всём его разнообразии. Понятно, он старался выбирать самые лестные для себя случаи и преподносил их ad usum Delphini[34] своей дофине, до тонкости понимая и её затаённое любопытство и непреодолимое отвращение; он ей рассказывал лишь то, о чём она хотела бы послушать. Аннета не пропускала ни слова и гордилась его доверием. Ей приятно было думать, что отец рассказывает ей гораздо больше, чем рассказывал матери. Воображала, что она единственная хранительница тайн его личной жизни.

Но после смерти отца у неё на хранении оказалось ещё кое-что — все его бумаги. Аннета и не пыталась разобраться в них. Они не принадлежали ей — так внушала ей почтительная любовь. Другое чувство подсказывало: надо поступить иначе. Во всяком случае надо было решить их участь: Аннета, единственная наследница, тоже могла исчезнуть — нельзя, чтобы семейные бумаги попали в чужие руки. Значит, надо поскорее их просмотреть, тогда и будет ясно, уничтожать их или хранить. Так решила Аннета уже несколько дней тому назад. Но, когда по вечерам она входила в комнату, где всё говорило о присутствии дорогого отца, у неё хватало мужества лишь на одно: часами сидеть там, не шелохнувшись. Она боялась, что, читая письма из прошлого, вплотную соприкоснётся с жизнью…

И всё же это было необходимо. В тот вечер она решилась. Она с тревогой чувствовала, как нынешней, такою тёплой ночью, в неге, разлитой вокруг, тает её печаль, и ей захотелось утвердить своё право на умершего. Она подошла к шкафчику из розового дерева, скорее предназначенному для кокетки, чем для дельца, — в этом шкафчике времён Людовика XV, в ящиках, которые возвышались этажами в семь-восемь рядов и превращали его в очаровательный миниатюрный домик, предвосхитивший форму американских небоскрёбов, и хранил Ривьер груды писем и свои бумаги. Аннета опустилась на колени, выдвинула нижний ящик; она совсем вынула его из шкафа, чтобы получше разглядеть всё, что в нём было, и, снова усевшись у камина, поставила ящик на колени и наклонилась над ним. В доме ни звука. Она жила вместе со старой тёткой, которая вела хозяйство и в счёт не шла: тётя Виктория, личность неприметная, сестра отца, всю жизнь прожила в заботах о нём и находила это вполне естественным, теперь же она заботилась об Аннете, по-прежнему играла роль домоправительницы и, как старые кошки, прижившиеся к дому, стала в конце концов мебелью, к которой была привязана, конечно, не меньше, чем к своей родне. Спозаранку она удалялась к себе в комнату; её пребывание где-то наверху и мерное шарканье её войлочных туфель не нарушали раздумий Аннеты — так в доме не замечаешь кошки.

Аннета стала читать с любопытством и некоторой тревогой. Но любовь к порядку и стремление к покою, требовавшие, чтобы и в ней и вокруг неё всё было ясно, чётко, заставляли её брать и разворачивать письма не спеша, спокойно и хладнокровно, и это, хотя бы на время, поддерживало в ней самообман.

Сначала она прочитала письма от матери. Грустный их тон сразу же воскресил в её памяти давнишнее чувство, не всегда доброжелательное, иногда чуть раздражённое, с примесью жалости, вызванное тем, что она считала, с присущей ей рассудительностью, привычным нытьём безусловно больного человека: «Бедная мама!..» Но мало-помалу, вчитываясь, она впервые заметила, что для такого душевного состояния матери были причины. Её встревожили некоторые намёки на неверность Рауля. Она слишком пристрастно относилась к отцу и пропустила их, прикидываясь, будто ничего не поняла. Благоговейная любовь к отцу вооружила её превосходными доказательствами для отвода глаз. Однако она видела, какая глубокая душа была у г-жи Ривьер, как оскорблена была её любовь, и укоряла себя, что совсем не знала свою мать, что сделала ещё тягостнее её жизнь, полную самопожертвования.

В том же ящике, рядышком, лежали ещё пачки писем (иные развязались и перемешались с письмами матери) — Рауль по своему легкомыслию хранил их вместе — так он сочетал свою сложную семейную жизнь и переписку с женщинами.

И тут спокойствие, которое Аннета внушала себе, подверглось тяжкому испытанию. Со всех этих листков раздавались голоса, совсем по-иному говорившие о близости, уверенные в своей власти, — не то что голос бедной г-жи Ривьер; они утверждали, что имеют права владеть Раулем. Аннета была возмущена. Она поддалась первому побуждению, скомкала письма и швырнула в горящий камин. Но тотчас же выхватила.

Растерянно смотрела она на листки, уже изгрызенные пламенем, из которого она вовремя их вытащила. Да, были у неё основания не вмешиваться в прошлые нелады между родителями, а ещё больше было у неё оснований не узнавать о любовных связях отца. Но сейчас эти основания уже не играли роли. Она почувствовала личное оскорбление. Она сама не знала, по какому праву, отчего, почему. Она сидела неподвижно, поникнув, морща нос, нагнув голову, сжав губы от досады, и, напоминая разъярённую кошку, дрожала от желания швырнуть в огонь гнусные бумажонки, которые комкала в кулаке. Но рука разжалась, и Аннета, поддавшись искушению, посмотрела на них. И вдруг решилась — раскрыла ладонь, расправила письма, тщательно разгладила пальцем смятые листки… И прочла — прочла всё.


С омерзением (но в то же время словно заворожённая) следила она, как мелькают перед ней любовные связи отца, о которых она и понятия не имела. Пёстрые, причудливые вереницы. Свои вкусы и в любви и в искусстве Рауль «менял, как перчатки». Аннета узнавала имена дам из своего круга и с неприязнью вспоминала, как ей когда-то улыбалась, как ласкала её какая-нибудь избранница отца. Другие стояли не на такой высокой ступени общественной лестницы, их орфография была не менее вольна, чем чувства, которые они изливали. Аннета ещё крепче сжала губы, но её умственный взор, острый и насмешливый, как умственный взор отца, видел всех этих препотешных особ с кудряшками на лбу: как, высунув кончик языка, склонившись над бумагой, впопыхах строчили они послание. Все эти романы — одни подлиннее, другие покороче, а в общем — все недолгие — тянулись чередой, сменяя и вытесняя друг друга. Аннета была благодарна им за это, но оскорблена и полна презрения.

Открытия не кончились. Ещё одна связка писем — они были сложены отдельно, в другом ящике, и перевязаны тщательнее, чем другие (тщательнее, чем письма матери) — говорила о более продолжительной связи. Даты были помечены небрежно, но сразу было видно, что переписка велась долгие годы. Письма были написаны двумя почерками: одни — те, что пестрели ошибками, со строчками, бежавшими вкривь и вкось, — прерывались на половине связки; другие же сначала выводила детская рука с помощью взрослого, потом почерк укрепился; переписка шла все последние годы, больше того (и это было особенно тяжко Аннете), — последние месяцы жизни её отца. И эта корреспондентка, кравшая у неё часы священной для неё поры, право на которую, как она воображала, имела только она одна, — эта самозванка, вдвойне самозванка, называла в письмах её отца — «отцом»!..

Аннете стало нестерпимо больно. Гневным жестом она сбросила с плеч халат отца. Письма выпали из рук; она откинулась на спинку кресла и сидела без слёз, с пылающими щеками. Она не анализировала своих чувств. Она была в таком смятении, что не могла рассуждать. И всё же в этом смятении она думала об одном: «Он обманул меня!..»

Она снова взяла эти проклятые письма и уже не выпускала до тех пор, пока не впитала в себя всё, до последней строчки. Она читала, и ноздри её раздувались, а рот был сомкнут; её сжигал скрытый огонь ревности, и ещё какое-то тёмное чувство зарождалось в ней. Ни разу не подумала она, что, проникая в святая святых этой переписки, овладевая тайнами отца, она поступает против совести. Ни разу не усомнилась в своём праве… (В своём праве! Голос рассудка умолк. Говорила совсем другая сила — деспотическая!) Наоборот, она считала, что затронуты её права — да, её права затронуты отцом!

И всё же она овладела собой. На миг она словно мельком увидела, как несообразна её требовательность. Пожала плечами. Какие права были у неё на отца? Разве он был ей что-то должен? Властно говорили чувства: «Да». Бесполезно спорить! Аннета поддалась нелепой досаде, мучилась от уколов ревности и в то же время испытывала горькую радость от натиска жестоких сил, которые, впервые в жизни, острыми иглами вонзались в её тело.

Часть ночи прошла за чтением. И когда, наконец, она решила лечь, под её смежившимися веками ещё долго мелькали строчки и слова, от которых она вздрагивала, пока крепкий сон молодости не одолел её; она лежала теперь неподвижно, глубоко дыша, успокоенная, облегчённая той растратой сил, которая свершилась в ней.

На другое утро Аннета всё перечитала, она и в следующие дни не раз перечитывала письма, — только они и занимали её мысли. Теперь мало-помалу она могла представить себе эту жизнь — вторую жизнь, которая шла параллельно её жизни: мать — цветочница, Рауль снабдил её деньгами, чтобы она открыла магазин; дочь — модистка или портниха (точных сведений не было). Одна звалась Дельфиной, а другая (молодая) Сильвией. Судя по фантастически небрежному стилю, в непосредственности которого была своя прелесть, они походили друг на друга. Дельфина, вероятно, была премилой женщиной, и хоть она прибегала к некоторым уловкам, которые то тут, то там проскальзывали в письмах, но не очень донимала Ривьера своими требованиями. Ни мать, ни дочь не воспринимали жизнь трагически. Впрочем, они были уверены, что Рауль любит их. Вероятно, это и было лучшим средством сохранить его любовь. Дерзкая их уверенность оскорбляла Аннету не меньше, чем то, с какой удивительной бесцеремонностью они обращались с её отцом.

Сильвия особенно занимала её ревнивое внимание. Другой не было в живых, и Аннета из гордости притворялась, будто её ничуть не трогает близость Дельфины и её отца; она уже забыла, как была оскорблена ещё несколько дней назад, когда узнала о всех его привязанностях. Теперь, когда она вступила в борьбу с привязанностью более глубокой, всякие другие соперники её не пугали. Напрягая мысль, Аннета старалась представить себе образ незнакомки: ведь она, хоть Аннета и презирала её, была ей лишь наполовину чужой. Весёлая бесцеремонность, спокойное «ты» в письмах, — чувствовалось, что Сильвия распоряжается её отцом, будто он её безраздельная собственность, — всё это возмущало Аннету, она старалась пристально рассмотреть несносную незнакомку, чтобы её уничтожить. Но самозванка избегала её взгляда. Она будто говорила:

«Он — мой, во мне течёт его кровь».

И чем сильнее раздражалась Аннета, тем крепче утверждалась в ней эта близость. Она слишком долго противодействовала и мало-помалу привыкла к борьбе и даже к своей противнице. Кончилось тем, что она больше не могла обходиться без неё. Утром, просыпаясь, она тотчас же начинала думать о Сильвии, и лукавый голосок соперницы теперь твердил:

«Во мне течёт твоя кровь».

И она так отчётливо слышала её, так живо привиделась ей как-то ночью незнакомая сестра, что Аннета в полусне протянула руки, чтобы обнять её.

На другой день Аннету, рассерженную и сопротивляющуюся, но побеждённую, охватило неотступное желание увидеть сестру. И она отправилась на поиски Сильвии.


Адрес был в письмах. Аннета пошла на бульвар Мэн. Миновал полдень. Оказалось, что Сильвия в мастерской. Аннета не решилась пойти туда. Она выждала ещё несколько дней и снова отправилась к Сильвии после обеда, под вечер. Сильвия ещё не вернулась домой, а может быть, снова вышла: никто точно не знал. Каждый раз нервное нетерпение целый день держало Аннету в напряжении, в ожидании; она возвращалась разочарованная, и малодушие втайне подсказывало ей, что лучше отказаться. Но она была из тех людей, которые никогда не отказываются от принятого решения, не отказываются, как бы упорно ни было сопротивление и как бы ни страшились они того, что может случиться.

И она снова пошла как-то на исходе мая, около девяти вечера. На этот раз сказали, что Сильвия дома. Шестой этаж. Она поднялась одним духом — не хотела, чтобы было время на раздумье, чтобы можно было чем-то оправдать своё отступление. У неё захватило дыхание. Она остановилась на площадке. Она не знала, что ждёт её.

Длинный общий коридор, без ковра, вымощен плитами. Справа и слева две полуотворённые двери: жильцы громко переговаривались. На красных плитах рдели лучи заходящего солнца — они падали из двери налево. За нею и жила Сильвия.

Аннета постучалась. Не прерывая болтовни, ей крикнули: «Войдите!» Она толкнула дверь; отблески золотистого заката ударили ей в лицо. Она увидела — полураздетая девушка, в юбке, с голыми пухлыми плечами и босыми ногами в розовых стоптанных шлёпанцах ходит по комнате, повернувшись к ней гибкой спиной. Она что-то искала на туалетном столике и болтала сама с собой, припудривая пуховкой нос.

— Ну! В чём дело? — спросила она сюсюкая, потому что рот у неё был полон шпилек.

И тут же её отвлекла ветка сирени в кувшине с водой: она уткнулась носом в цветы и замурлыкала от удовольствия. Подняла голову, взглянула смеющимися глазами в зеркало и увидела Аннету, — озарённая солнечными лучами, та нерешительно остановилась позади неё на пороге. Сильвия ахнула, повернулась к ней и, закинув голые руки, проворно заколола шпильками растрёпанные волосы, потом подошла, протягивая объятия, но вдруг отдёрнула руки и любезным, гостеприимным жестом, но сдержанно, пригласила Аннету войти. Аннета вошла; она пыталась, но никак не могла выговорить ни слова. Сильвия тоже молчала. Предложила стул, накинула поношенный халат в голубую полоску и села напротив, на кровать. Обе смотрели друг на друга и выжидали — кто начнёт…

Как они были различны! Они изучали друг друга проницательным, оценивающим взглядом, без снисхождения, стараясь узнать, выпытать: «Какая же ты?»


Перед Сильвией стояла Аннета — высокая, свежая, широколицая, чуточку вздёрнутый нос, крутой лоб тёлки под копной вьющихся каштановых волос с золотистым отливом, густые брови; широко раскрытые голубые глаза были чуть навыкате и иногда как-то странно темнели от сердечного волнения; рот большой, губы выразительные, со светлым пушком в уголках, обычно сомкнуты, и в их выражении — что-то готовое к отпору, сдержанное, решительное, но какая же всепобеждающая, застенчивая и светлая улыбка преображает всё лицо, когда они раскрываются; подбородок и щёки полные, но не толстые, словно литые, шея, плечи, руки — цвета густого мёда; прекрасная упругая кожа, омываемая здоровой кровью. Немного тяжеловатая талия, чуть грузен торс, а груди — широкие, пышные; опытный взгляд Сильвии, ощупывая их под тканью, задержался на гармоничной линии прекрасных плеч и шеи, на этой золотистой, округлой колонне, на самой совершенной линии тела Аннеты. Она умела одеваться, костюм был тщательно продуман, — по мнению Сильвии, чересчур уж тщательно; волосы аккуратно заложены, ни одного завитка не выбивается, ни одной лишней прядки. И Сильвия спрашивала себя: «А нутро у неё такое же?»

Перед Аннетой стояла Сильвия — почти одного роста с ней (да, пожалуй, не ниже), но тоненькая, с узкой талией, с маленькой, не по фигуре, головкой, в халате, накинутом на полуголое тело, с небольшой грудью, но всё же пухлая и плечи у неё полные, а бёдра узкие, и сидит она, чуть покачиваясь, сложив руки на округлых коленях. Подбородок и лоб у неё тоже округлые, носик вздёрнутый, волосы светло-каштановые, очень тонкие и растут низко на висках, на щеках кудряшки, а на затылке и на белой, очень белой и изящной шее непослушные завитки. Комнатное растение. Профили у неё были асимметричные: правый томный, сентиментальный — кошечка спит; левый хитрый, настороженный — кошечка кусается. Разговаривая, она вздёргивала верхнюю губку, так что обнажались острые клычки. И Аннета подумала: «Худо будет, если она вцепится!»

Как они были различны! И всё же обе с первого взгляда узнали друг в друге отца — его взгляд, светлые глаза, его лоб, складка в уголках рта…

Аннета, оробевшая, напряжённая, овладела собой и произнесла свою фамилию холодным от безудержного волнения тоном. Сильвия, не прерывая её, не сводила с неё глаз, а потом преспокойно сказала, вздёргивая губку в недоброй улыбке:

— Я и так это знала.

Аннета вздрогнула.

— Каким образом?

— Видела вас — и часто — с отцом…

Она запнулась перед последним словом. Может быть, из злорадного чувства ей и хотелось сказать: «С моим отцом». Но она этого не сказала из насмешливого сострадания к Аннете, читавшей по её губам. Аннета всё поняла, отвела глаза, вспыхнула от унижения.

Сильвия ничего не упустила из виду: она смаковала её смущение. Она продолжала говорить с важностью, не спеша. Рассказала, что на похоронах была в церкви, забилась в уголок и всё видела. Она вела рассказ певучим голоском, произнося слова чуть в нос и не обнаруживая никакого волнения. Но если она умела видеть, то Аннета умела слышать. И когда Сильвия кончила, Аннета подняла глаза и спросила:

— Вы очень любили его?

Ласково посмотрели друг на друга сёстры, но лишь на миг. Тень ревности скользнула в глазах Аннеты, и она продолжала:

— Он очень любил вас.

Ей искренне хотелось доставить Сильвии удовольствие, но в голосе, помимо воли, прозвучала досада. А Сильвии показалось, что она уловила покровительственную интонацию. Её лапки выпустили коготки, и она сказала с живостью:

— О да, он меня очень любил!

Помолчала, а потом со снисходительным видом выпалила:

— Вас он тоже очень любил! Он часто говорил мне об этом.

Руки Аннеты, сильные, большие и нервные руки, дрогнули, пальцы сжались. Сильвия смотрела на них. Чувствуя, как подступает к горлу комок, Аннета спросила:

— Он часто говорил с вами обо мне?

— Да, часто, — подтвердила Сильвия с невинным видом.

Вероятно, это была неправда. Но Аннета не знала, что такое лицемерие, и верила людям; вот почему слова Сильвии ранили её в самое сердце… Итак, отец говорил с Сильвией о ней, они говорили о ней вместе! Она же до самого последнего дня ничего не знала, была так уверена, что он доверяет ей, а он обманул, он всё утаивал от неё; она даже не знала о существовании сестры! Непостоянство, несправедливость подавили её. Она почувствовала, что побеждена. Но показывать это ей не хотелось; она поискала оружие, нашла его и сказала:

— Вы очень редко видели его за последние годы.

— За последние годы — да, — поневоле уступила Сильвия. — Разумеется. Он же болел. Его взаперти держали.

Наступило враждебное молчание. Обе улыбались, обе сдерживали досаду. Аннета — суровая и надменная, Сильвия — двуличная, ласковая, жеманная. Они считали очки, прежде чем продолжать игру. Аннету утешало, что она всё же получила преимущество — хоть и незначительное, но в глубине души ей было стыдно за свои дурные мысли, и она постаралась повести разговор более сердечным тоном. Она сказала, что ей хотелось бы сблизиться с той, в ком возродилась «частица» отца. Но, помимо своей воли, она установила различие между ними, подчеркнула, что она — в привилегированном положении. Рассказала Сильвии о последних годах Рауля и не могла удержаться — дала ей понять, что была ближе отцу. Сильвия воспользовалась паузой и удружила Аннете — вспомнила, как был к ней привязан отец. И одна невольно завидовала роли другой и старалась похвастаться своей ролью. Говоря или слушая (не желая слушать и всё же слыша), они осматривали друг друга с головы до ног. Сильвия снисходительно сравнивала свои длинные голени, тонкие щиколотки, босые ножки, болтавшие шлёпанцами, с грузными ногами и широкими щиколотками Аннеты. Аннета же, рассматривая руки Сильвии, отмечала, как заросли лунки её слишком розовых ногтей. Встретились не просто две девушки; то были две семьи-соперницы. И хотя казалось, что они непринуждённо ведут беседу, взгляд их и язык разили мечом, они с неприязнью следили друг за другом. Звериным чутьём ревности каждая сразу, с первого же взгляда, вызнала всю подноготную другой, обнаружила тайные изъяны её души, пороки, о которых та, быть может, и не подозревала. Сильвия видела в душе Аннеты сатанинскую гордость, упрямство, взбалмошность, которые, вероятно, ещё не проявили себя. Аннета видела в душе Сильвии чёрствость и улыбающуюся двуличность. Позже, полюбив друг друга, сёстры старались забыть то, что увидели одна в другой. А сейчас неприязнь заставляла их всё рассматривать через увеличительное стекло. Временами они ненавидели друг друга. Аннета, чуть не плача, думала: «Как всё это дурно, как дурно! Я должна показать пример».

Она оглядела скромную каморку, посмотрела на окно, на тюлевую занавеску, на крышу и трубы соседнего дома, залитого лунным светом, на ветку сирени в кувшине с отбитым краем.

Холодно, хотя душа её пылала, Аннета предложила Сильвии дружбу и помощь… Сильвия выслушала с рассеянным видом, усмехнулась недоброй усмешкой, промолчала… Аннета была смертельно оскорблена, и, с трудом скрывая, как уязвлена её гордость и какая нежность зарождается в её душе, она внезапно поднялась. На прощание они обменялись пустыми любезностями. И Аннета вышла, опечаленная, разгневанная.

Она уже миновала коридор, выложенный плитками, уже спустилась с первой ступени лестницы, когда Сильвия, потеряв по дороге одну туфельку, подбежала к ней сзади и обхватила руками её шею. Аннета обернулась, вскрикнула от волнения. В порыве чувства сжала Сильвию в объятиях. Сильвия тоже вскрикнула и засмеялась оттого, что Аннета с такой силой обняла её. Они горячо поцеловались. Слова любви. Нежный шёпот. Благодарность, обещание скоро увидеться…

Наконец, они расстались. Аннета, смеясь от счастья, очутилась внизу — она не помнила, как спустилась. Услышала наверху мальчишеский свист, будто кто-то звал собаку, и голосок Сильвии:

— Аннета!

Она подняла голову и на самом верху в круге света увидела рожицу Сильвии, крикнувшей со смехом:

— Лови!

И в лицо Аннете полетели брызги воды и мокрая ветка сирени — её бросила Сильвия вместе с воздушными поцелуями…

Сильвия убежала. Аннета, закинув голову, всё искала сестру глазами, хотя её и след простыл. Тогда она сжала в руках мокрую ветку сирени и поцеловала её.


До дома было далеко, да и не совсем безопасно ходить по иным улицам в такой поздний час, но Аннета всё же вернулась пешком. Ей хотелось танцевать. А дома она не легла, пока не поставила сирень в вазу у своей кровати, — так была она счастлива, так возбуждена. Вскочила и переставила ветку в кувшин с водой, совсем как у Сильвии. Затем опять улеглась, но лампу не загасила, потому что ей не хотелось расставаться с нынешним днём. А часа через три она вдруг проснулась среди ночи. Цветы были на месте. Ей не приснилось, в самом деле она виделась с Сильвией… И она снова заснула с милым образом в душе.

Дни покатились в жужжании пчёл, строящих новый улей. Так вьётся рой вокруг молодой царицы. Вокруг милой своей Сильвии Аннета создавала новое будущее. Старый улей был заброшен. Его царица мертва. Восторженная душа, стараясь скрыть дворцовый переворот, прикидывалась, будто любовь к отцу она перенесла на сестру, что обретёт её в Сильвии… Но Аннета знала, что с прежней любовью она простилась навеки.

Повелительно звала её новая любовь, созидающая и разрушающая… Воспоминания об отце были безжалостно отброшены. Его вещи были почтительно удалены в благоговейный полумрак комнат, — там уж некому было их трогать. Халат спрятан в старый шкаф. Аннета запрятала его, потом снова вытащила, постояла в нерешительности, прижалась к нему щекой и вдруг, вспомнив всё, отшвырнула. Нет логики в любви! Кто же из них изменял?

Она была поглощена только что обретённой сестрой. Она совсем не знала её! Но когда полюбишь, не известные тебе черты привлекают особенно. Прелесть тайны примешивается к тому, что уже знаешь. Видела она Сильвию мельком, и ей хотелось удержать в памяти лишь то, что ей понравилось. Потихоньку от самой себя она допускала, что и это нечто весьма неопределённое. Но стоило ей попытаться беспристрастно воспроизвести то, что было для неё туманным в облике Сильвии, как она тотчас же слышала топот маленьких шлёпанцев в коридоре и голые руки Сильвии будто обвивались вокруг её шеи.

Сильвия должна была прийти. Она обещала… Аннета готовилась к приёму. Куда она проведёт её? В свою милую комнату. Сильвия сядет вот тут, на её любимом месте, у растворённого окна. Аннета смотрела на всё её глазами, радовалась, что покажет ей свой дом, безделушки, деревья, одетые в нежную листву, и холмы, усыпанные цветами. При мысли, что Сильвия разделит вместе с ней уют и комфорт, она наслаждалась ими, испытывая свежее чувство новизны. Но вот она подумала, что Сильвия станет сравнивать своё жильё с булонским домом. Радость омрачилась. Неравенство в их положении тяготило Аннету, будто в этом была и её вина. Но ведь она в силах всё исправить, она заставит Сильвию воспользоваться благами, которые судьба предоставила ей, Аннете… Да, но, значит, за ней будет ещё одно преимущество. Аннета предчувствовала, что предстоит борьба. Она помнила насмешливое молчание Сильвии в ответ на её первое приглашение. Надо было посчитаться с её щепетильностью. Как же быть? Мысленно Аннета перебрала несколько планов. Но ни один не годился. Раз десять она передвигала мебель в комнате; с детским удовольствием выставила напоказ самые ценные вещи, потом унесла и оставила лишь самые простые. Обдумала всё до мелочей: где поставить на этажерке цветы, где — портрет… Только бы Сильвия не пришла, пока всё не будет готово! Но Сильвия и не думала торопиться, у Аннеты времени было вдоволь, и она ставила и переставляла, передвигая всё снова и снова. Она находила, что Сильвия очень медлит с приходом, и пользовалась этим, кое-что исправляя в своих планах. Бессознательная комедия! Она обманывала себя, придавая значение пустякам. Всё это волнение, расстановка и перестановка вещей были просто предлогом, чтобы отвлечься от иного волнения — горячечных мыслей, нарушавших обычный порядок её рассудочной жизни.

Предлог изжил себя. На этот раз всё было готово. А Сильвия не шла. Аннета не раз уже принимала её в своём воображении. Она устала от ожидания… Однако нельзя же было снова идти к Сильвии! Ну вот, она придёт и вдруг прочтёт в скучающих глазах Сильвии, что без неё прекрасно обходятся! Уже самая эта мысль терзала гордую душу Аннеты. Нет, лучше никогда не видеть её, чем так унижаться! Однако… Она принимает решение, спешит, одевается, она пойдёт за своей забывчивой Сильвией. Но не успела она застегнуть перчатки, как решимость уже оставила её, ноги у неё подкосились, она села на стул в прихожей, сама не зная, что же делать…

И в тот миг, когда Аннета, не снимая шляпы, уныло уселась у двери, не зная, идти ли, нет ли, в этот самый миг позвонила Сильвия!..

Не прошло и десяти секунд, как отзвучал звонок, а дверь уже распахнулась. Такая быстрота и восторженное выражение глаз Аннеты ясно показали Сильвии, как здесь ждали её. И ещё на пороге, не успели сёстры обменяться словом, две рожицы прижались друг к другу. Аннета в порыве радости потащила Сильвию через весь дом; она не выпускала её руки, не сводила с неё глаз, смеялась без причины, безумно, как счастливый ребёнок…

И всё вышло не так, как она себе представляла. Ни одна заготовленная фраза не пригодилась. Она не усадила Сильвию в свой излюбленный уголок. Обе уселись спиной к окошку на диван, рядышком, глядя друг другу в глаза, болтали наперебой, а взгляды их говорили:

(Аннета): «Наконец-то! Да ты ли это?»

(Сильвия): «Вот видишь, я и пришла…»

Сильвия, разглядывая Аннету, спросила:

— Вы собрались уходить?

Аннета мотнула головой: объяснять не хотелось. Сильвия всё поняла, наклонилась и шепнула:

— Не ко мне ли ты собралась?

Аннета привскочила и, прижавшись щекой к плечу сестры, сказала:

— Злючка!

— Почему? — спросила Сильвия, целуя уголком губ золотистые брови Аннеты.

Аннета не ответила. Сильвии был известен ответ. Она улыбнулась, лукаво следя за Аннетой, а та избегала её взгляда. Непокорная душа! Настроение у Аннеты упало. Вдруг путами её связала робость. Они притихли, и старшая сестра прильнула к плечу младшей, очень довольной, что так быстро удалось взять в свои руки власть…

Потом Аннета подняла голову, и обе, поборов волнение, стали болтать, как закадычные подруги.

На этот раз враждебных намерений не было. Наоборот, они жаждали излить свои души… Впрочем, не до конца! Они знали, что у каждой есть своё, сокровенное, — то, что нельзя показать. Даже когда любишь? Вот именно, когда любишь! Да что же это, поточнее? Они чувствовали взаимное доверие, но затаились, они прощупывали границы того, что любовь другой могла бы вынести. И не одно признание, сначала откровенное, посреди фразы меняло русло и премило оборачивалось ложью. Друг друга они не знали, были друг для друга по многим чертам неразгаданной загадкой: два характера, два мира, несмотря на всё, чуждые. У сестры Сильвия (она думала об этом больше, чем хотела) пустила в ход всё своё обаяние. А пленять она умела. Аннета была ею очарована, и в то же время её коробили некоторые ужимки и манеры Сильвии, — ей было от них не по себе. Сильвия это замечала, но и не думала вести себя иначе; старшая сестра, независимая и наивная, бурная и сдержанная, привлекала её и отпугивала (хотя, слушая её болтовню, никто не догадался бы об этом). Прехитрыми и пренаблюдательными были и та и другая, они не пропускали ни взгляда, ни мысли. Они ещё не были уверены друг в друге. В них была и недоверчивость и готовность излить и отдать друг другу душу. Однако отдать, не получая ничего взамен, не хотелось! В сёстрах сидел бесёнок гордыни. В Аннете он был посильнее. Но и любовь двигала ею сильнее. И скрыть этого она не могла. Она терпела поражение, отдавая больше, чем ей хотелось бы, и Сильвии это нравилось. Так представители двух договаривающихся сторон, горя желанием столковаться, действуют с мудрой осмотрительностью и, следя за поведением друг друга, осторожно идут к цели.

Поединок был неравен. Сильвия очень скоро поняла, какая властная и жертвенная любовь владеет Аннетой. Поняла лучше, чем сама Аннета. Она испытывала сестру, играла мягкой лапкой как ни в чём не бывало. Аннета чувствовала, что побеждена. Она была и пристыжена и обрадована.

Сильвия попросила показать ей весь особняк. Аннета не предложила этого сама — побоялась, что сестру уязвит благоденствие, которое её окружало; у неё отлегло от сердца, когда она увидела, что Сильвия ведёт себя здесь как дома. С довольным видом ходила она взад и вперёд, смотрела, трогала, будто была у себя. Аннета была озадачена изумительной бесцеремонностью сестры, и в то же время её любящее сердце радовалось. Проходя мимо постели Аннеты, Сильвия легонько шлёпнула по подушке. Внимательно осмотрела туалетный столик, зорким взглядом пробежала по всем флаконам, рассеянно заглянула в библиотеку, пришла в восторг от занавесок, разбранила одно кресло, присела на другое, сунула нос в полуоткрытый шкаф, пощупала шёлковое платье и, проделав круг, вернулась в спальню Аннеты, уселась в низенькое кресло около кровати, болтая без умолку. Аннета предложила ей чаю, но Сильвия предпочла глоток сладкого вина. Сильвия сосала бисквит и поглядывала на Аннету, а та что-то хотела сказать, но всё не решалась, и Сильвия чуть не выпалила:

«Да говори же!»

И вот Аннета порывисто и резко, оттого что сдерживала свои чувства, предложила Сильвии поселиться у неё. Сильвия молча улыбнулась, проглотила бисквит и, обмакивая в малаге вместе с пальцами последний кусочек, снова мило улыбнулась, поблагодарила глазами и полным ртом, покачала головой, будто разговаривая с малым ребёнком; потом уронила:

— Душечка…

И отказалась.

Аннета твёрдо стояла на своём, повелительно, чуть не силой вынуждала её согласиться. Теперь отмалчивалась Сильвия. Она извинялась — полунамёками, вкрадчивым голоском, даже застенчиво, но не без лукавства. (Она ведь горячо полюбила старшую сестру — порывистую, нежную, правдивую!..) Она твердила:

— Не могу.

Аннета спрашивала:

— Да почему же?

И, наконец, Сильвия сказала:

— У меня есть друг!

Аннета в первую секунду ничего не поняла. А потом поняла всё и была сражена. Сильвия, посмеиваясь, наблюдала за сестрой, а немного погодя украдкой поднялась и ушла, расцеловав её и прощебетав что-то ласковое.


Воздушный замок Аннеты рухнул. На душе было тяжело, смутно от сумятицы чувств. В иные она предпочитала не вникать — они жгли её и порою комком подступали к горлу. Она считала себя свободной от предрассудков, но мысль, что милая её сестра… Да, всё это было слишком тяжело! Сколько слёз она пролила… Отчего? Как всё глупо! Не ревность ли это снова? Да нет же!

Она передёрнула плечами и встала. Не хотелось больше ни о чём думать. И она думала без конца… Она мерила большими шагами комнаты, чтобы отвлечься. Заметила, что проделывает по квартире тот круг, который проделала сестра. Думала лишь о ней. О ней и о том, другом… Ревность, это ясно. Нет, нет, нет, да нет же!.. Она сердито топнула ногой. Не желала допускать ревность… Но допустила, нет ли, а на сердце было скверно. Она пыталась всё объяснить с точки зрения нравственности. И объяснила. Уязвлена была её чистота. В её сложной натуре, богатой противоречиями, которым не доводилось ещё сталкиваться, была и пуританская строгость. Впрочем, не религиозное ханжество мешало ей. Воспитана она была отцом-скептиком и вольнодумкой-матерью вне всяких влияний религии и привыкла всё обсуждать. Бесстрашно подвергала критике любые социальные предрассудки. Свободную любовь допускала в теории, допускала — и получалось отлично. Часто, разговаривая с отцом или однокурсниками, она защищала права свободной любви, и к требованиям этих прав даже почти не примешивалось желание, свойственное молодости, — казаться передовой: она вполне искренне считала, что свобода в любви законна, естественна и даже благоразумна. Никогда ей не приходило в голову осуждать хорошеньких девушек-парижанок, которые живут, как им хочется; она смотрела на них куда доброжелательней, чем на дам из своего, буржуазного, круга… Что же её сейчас так огорчило? Ведь Сильвия пользовалась своим правом… Правом? Нет, не её это право! Пусть другие, но только не она! Позволительно это тем, кто стоит не так высоко. К своей сестре и к самой себе Аннета предъявляла — правильно ли, нет ли, — да, правильно! — более строгие требования. Полюбить на всю жизнь — вот что казалось ей высшим благородством сердца. Сильвия пала, и сестра сердилась на неё за это! «Полюбить на всю жизнь? Не тебя ли?.. Ревнивица, кто лжёт тебе!..» И чем больше она ревновала Сильвию, тем сильнее любила. Ведь ни на кого так не сердишься, как на того, кого любишь!

Обаяние милой её сестры потихоньку делало своё дело. Бесполезно сердиться, исправлять Сильвию, надо принимать её такой, какая она есть. И мало-помалу Аннету стало терзать другое чувство: любопытство. Помимо воли, ум её старался представить себе, как живёт Сильвия. Она об этом слишком много думала. Она поставила себя на её место. И смутилась, решив, что это было бы не так уж плохо. Досада и недовольство собой заставили её ещё суровее относиться к Сильвии. Она всё сердилась на сестру и не разрешала себе навестить её.


Аннета не подавала признаков жизни, но это нисколько не беспокоило Сильвию. Она распознала нрав старшей сестры и чувствовала, что Аннета вернётся. Ожидание не тяготило её. У неё было чем заполнить своё сердце. Прежде всего — друг, который, правда, занял лишь уголок сердца и то ненадолго, ну и ещё всякая всячина! Она очень полюбила Аннету. Но ведь прожила же она без неё почти двадцать лет! Можно и ещё несколько недель подождать. Она догадывалась, что происходит в душе сестры. Это её забавляло, примешивались и отголоски враждебности. Две породы-соперницы. Два класса. Сильвия в гостях у Аннеты украдкой сравнивала свою и её жизнь, свои и её условия. Думала:

«Но всё равно, и у меня, знаешь ли, есть крохотные преимущества. Есть то, чего нет у тебя… Ты думала меня удержать, — как же, так и удержишь!.. Да, да, криви свой ротик, дуйся!.. Я, значит, оскорбила твою благопристойность. Ах, какой удар. Аннета, бедняжка!..»

И она хохотала, представляя себе разочарованное выражение лица Аннеты и посылая ей воздушные поцелуи. Она ничуть не огорчалась, хотя и знала, что Аннета мучается, что ей тяжело всё это проглотить. И, словно уговаривая капризного ребёнка съесть полную ложку, лукаво и задорно шептала:

«А ну-ка, малыш, открой ротик! Глотай!..»

Но дело было не только в оскорблённом чувстве благопристойности. Сильвия отлично сознавала, что задела Аннету в другом, в чём та и не сознаётся. И плутовка лукавила, ибо увидела, что она — хозяйка положения, что она будет вертеть сестрой как угодно. «Бедняжка Аннета! Попробуй, отбейся!..» Сильвия была уверена, совершенно уверена, что возьмёт верх над сестрой. Она издевалась, но всё же была растрогана и мысленно шептала сестре:

«Знаешь, злоупотреблять я этим не стану…»

Злоупотреблять не станет? А почему бы и не попробовать? Ведь злоупотреблять забавно! Жизнь — война. Все права — победителю! Раз побеждённый пошёл на это, значит ему так выгодно!

«Довольно! Там будет видно».


Как-то в понедельник утром она отправилась в город и, проходя по улице Севр, вдруг увидела, что чуть впереди в том же направлении идёт Аннета. И она пошла вслед за Аннетой, забавы ради, чтобы понаблюдать за ней. Аннета, как всегда, шла большими шагами. Сильвия — семенящими, лёгкими шажками, словно приплясывая; она подсмеивалась над мальчишеской, спортивной походкой сестры, но оценила красоту стройного сильного её тела. Аннета высоко держала голову и о чём-то раздумывала, не глядя вокруг. Сильвия догнала её и теперь шагала рядом, но так, чтобы Аннета не заметила. Шла с ней в ногу и, поглядывая исподтишка на старшую сестру, казалось побледневшую, словно чем-то огорчённую, не поворачивая головы и чуть шевеля губами, шепнула:

— Аннета…

Услышать её в уличном шуме было немыслимо. Сама Сильвия едва себя услышала. Но Аннета услыхала. А может быть, до её сознания дошло, что двойник-пересмешник уже несколько минут молча сопровождает её? Она вдруг заметила смеющийся профиль — губы уморительно шевелятся без слов, искоса смотрит насмешливый узенький глаз… И остановилась в порыве бурной радости, которая однажды так удивила, так обворожила Сильвию. Внезапно протянутые руки! Восторг, охвативший всё существо. Сильвия подумала:

«Сейчас подпрыгнет…»

Но всё тотчас же прошло. Аннета овладела собой и чуть ли не холодно сказала:

— Добрый день, Сильвия.

Однако щёки её порозовели, и, несмотря на свою сдержанность, она не устояла перед взрывом смеха сестры, которая была в восторге от своей шалости. Аннета тоже рассмеялась.

— Как ты меня провела!

Сильвия подхватила её под руку, и они продолжали путь, дружно идя в ногу.

— Ты долго шла рядом? — спросила Аннета.

— Да с полчаса! — заявила, не колеблясь, Сильвия.

— Неужели? — изумилась доверчивая Аннета.

— Я следила за каждым твоим движением. Всё заметила. Всё, всё. Ты шла и разговаривала сама с собой.

— Ну, уж это неправда, неправда! — отнекивалась Аннета. — Ах ты лгунишка!..

Они прижались друг к другу. Стали делиться впечатлениями. Обе радовались встрече. Сильвия, с восхищением рассказывая о выставке белья в магазине «Бон-Марше», где она уже успела побывать и куда Аннета только собиралась, вдруг шепнула на ухо сестре, в оглушительном шуме улицы, которую они переходили, лавируя между экипажами с ловкостью истинных дочерей Парижа:

— А ведь ты так меня и не поцеловала!

Порывистое движение Аннеты — и они чуть не погибли. Они выбрались на тротуар и на ходу расцеловались. Шагали, прильнув друг к другу, по более тихой улице, которая вела… Куда же она вела?..

— Куда мы идём?

Сёстры остановились: смешно получилось — болтали, болтали и заплутались. Сильвия, ухватившись за руку Аннеты, сказала:

— Позавтракаем вместе!

Аннета не соглашалась (всё неожиданное и восхищало и чуть смущало её: она была методична), уверяла, будто дома её ждёт тётка. Но Сильвию такие пустяки не смущали: она завладела Аннетой и не отпустила бы ни за что. Она заставила её позвонить тётке по телефону и повела в молочную, где часто бывала. Скромный завтрак, которым угощала Сильвия свою сестру, сравнительно с ней — богачку (и всё это понимавшую), привёл девушек — Аннету особенно — в чудесное настроение. Аннета находила, что всё превкусно. Она восторгалась хлебом, хорошо поджаренными котлетами. А под конец подали землянику со сливками, и они лакомились, подбирая её с ложечки языком.

Впрочем, их языки больше были заняты разговором, чем едой. Хоть они и болтали о каких-то пустяках, но их души, их голоса, их сияющие взгляды сливались. У инстинкта свои пути — они короче и лучше. Ещё не пришло время затрагивать важные вопросы. Сёстры кружили вокруг да около, кружили весело, как осы, что, жужжа, облетят раз десять вокруг тарелки, пока не усядутся спокойно. Но им спокойно не сиделось…

Сильвия поднялась и сказала:

— Теперь пора на работу.

Аннета озадаченно посмотрела на неё, как ребёнок, у которого неожиданно отнимают сладкое. И сказала:

— Было так хорошо! Мне этого мало.

— И мне, — ответила, смеясь, Сильвия. — Когда увидимся?

— Поскорее, и чтобы побыть подольше… А то так скоро всё кончилось…

— Тогда сегодня же вечером. Приходи за мной к шести часам в мастерскую.

Аннета смутилась.

— А разве мы будем с тобой одни?

Её тревожило, не встретится ли она с ним.

Сильвия прочла её мысль.

— Да, да, будем одни, — ответила она снисходительно, с оттенком иронии. И преспокойно объяснила, что её друг уехал на два-три дня домой, в провинцию.

Аннета покраснела оттого, что Сильвия отгадала её мысли. Она уже не помнила, что ещё накануне утром решила осудить её за безнравственность. Все вопросы нравственности были забыты. Она думала об одном: «Сегодня вечером его не будет».

— Какое счастье! Весь вечер проведём вместе.

Сказав это, она захлопала в ладоши. А Сильвия сделала ножкой па, будто собралась танцевать, и воскликнула, состроив забавную рожицу:

— Все довольны-предовольны!

Но, сразу же напустив на себя важность, потому что вошёл какой-то посетитель, сказала:

— До свиданья, дорогая!

И понеслась стрелой.


Они встретились несколько часов спустя, когда из мастерской вылетел шумный рой ветрениц. Девушки болтали без умолку, украдкой поглядывая по сторонам, шли семенящей походкой, поправляя причёску перед карманным зеркальцем и у витрин, то и дело оборачиваясь, и их любопытные, живые глаза, обведённые синевой, впивались в Аннету, — отошли чуть подальше, семеня, украдкой поглядывая по сторонам, болтая без умолку, и снова обернулись — поглядеть на Сильвию, обнимавшую Аннету. И Аннете стало неприятно: она поняла, что Сильвия обо всём разболтала.

Она повела сестру обедать к себе, в булонский дом. Сильвия сама напросилась. А чтобы тётка не «охала» и не «ахала», решено было по дороге, что Сильвия будет представлена как подруга. Впрочем, это ничуть не помешало Сильвии после обеда, когда престарелая дама, покорённая ласковой плутовкой, удалялась к себе, как бы в шутку сказать ей: «тётя».

Светлый летний вечер; они одни в большом саду. Нежно обнялись и идут мелкими шажками, вдыхая пряный аромат, который льют цветы на склоне знойного дня. Из душ их, подобно аромату цветов, изливались тайны. В этот раз Сильвия отвечала на вопросы Аннеты не очень скрытничая. Она рассказывала о своей жизни с самого детства; и прежде всего — об отце. Теперь они говорили о нём, не стесняясь, не ревнуя друг к другу; он принадлежал им обеим, и они говорили о нём со снисходительной, чуть иронической улыбкой, — как о большом ребёнке, забавном, обаятельном, несерьёзном, не очень благонравном (все мужчины такие!)… На него они не сердились…

— А знаешь, Аннета, был бы он благонравным, меня бы здесь не было…

Аннета сжала ей руку.

— Ай, потише!

И Сильвия стала рассказывать о цветочной лавочке — как она, когда была маленькой, сидела под прилавком, среди разбросанных цветов, слушая, о чём болтает мать с покупателями, и как первые её грёзы переплетались с навыками жизни в Париже, затем о смерти Дельфины (Сильвии было тогда тринадцать лет), о годах учения у портнихи, подруги матери, приютившей её, затем о том, как через год умерла её покровительница, здоровье которой износилось в работе (в Париже изнашиваются быстро!), и о том, в каких только не пришлось ей побывать передрягах. Она описывала свои злоключения и горькие испытания с весёлой усмешкой, в уморительных тонах. Мимоходом давала меткие определения людям, дополняя рассказ каким-нибудь штрихом, чёрточкой, словцом, гримаской. Рассказывала она не всё — жизнь научила её многому, — кое о чём умалчивала, кое о чём, быть может, ей было неприятно вспоминать. Зато она подробно рассказала о своём друге — последнем друге. (Были, вероятно, и другие страницы в её жизни, — она их утаила.) Он — студент-медик; встретились они на балу в их квартале (она готова была отказаться от обеда, лишь бы потанцевать!). Не очень красив, но премил, высокий брюнет, смеющиеся глаза с прищуром, раздувающиеся ноздри, как у породистого пса, весёлый, сердечный… Она описывала его без всякого воодушевления, но с симпатией, хвалила его достоинства, подшучивала над ним, довольная своим выбором. Сама себя прерывала, смеялась при иных воспоминаниях, — и о которых рассказывала и о которых умалчивала. Аннета превратилась в слух, примолкла, — её и смущало и интересовало всё это; порой она робко вставляла несколько слов. Сильвия, рассказывая, одной рукой держала её руку, а другой ласково перебирала её пальцы, словно чётки. Она понимала, что Аннета смущена, ей это нравилось, и она забавлялась смущением сестры.

Девушки сидели на скамейке под деревьями; стало совсем темно, и они не видели друг друга. Сильвия — настоящий бесёнок — воспользовалась этим и поведала о чуточку легкомысленных и очень нежных сценках, чтобы окончательно смутить старшую сестру. Аннета догадалась о её хитрости; она не знала, улыбаться ли, бранить ли сестру; хотелось побранить, но её сестричка была уж очень мила! Её голосок звучал так весело — право, ничего порочного не было в её жизнерадостности! Аннета с трудом переводила дыхание, стараясь не показать, в какое смятение повергли её любовные истории Сильвии. А Сильвия, чувствуя, как дрожат от волнения пальцы сестры, умолкла, очень довольная этим, придумывая новую каверзу; наклонилась к Аннете и вполголоса, как ни в чём не бывало, спросила, нет ли и у неё друга. Аннета вздрогнула (она этого не ожидала) и покраснела. Проницательные глаза Сильвии старались разглядеть её лицо, защищённое темнотой, но ничего не было видно; тогда она провела пальцами по щеке Аннеты и сказала, заливаясь смехом:

— Да ты просто пылаешь!

Аннета принуждённо смеялась, и щёки её разгорелись ещё жарче. Сильвия бросилась ей на шею.

— Глупышка ты моя, дурочка, какая же ты прелесть! Нет, до чего ты смешная! Не сердись на меня! Ведь я хохотунья! Очень я люблю тебя! Ну, полюби хоть капельку свою Сильвию! В ней хорошего мало. Но какая есть, такая есть, и вся твоя. Сестричка, Птичка моя! Дай я поцелую твой клювик, сердечко моё!..

Аннета с такой силой обняла её, что Сильвия чуть не задохнулась. Она отбивалась и говорила тоном знатока:

— Обниматься ты умеешь! Кто тебя научил?

Аннета резким движением прикрыла ей рот рукой.

— Не надо так шутить!

Сильвия поцеловала её в ладонь.

— Прости, больше не буду.

И, прижавшись щекой к плечу сестры, она благоразумно замолчала и принялась слушать её, глядя на прозрачную полоску сумеречного неба, прорезанного ветвями деревьев, на лицо Аннеты, которая, склонившись к ней, о чём-то тихо говорила.

Аннета открывала ей сердце. Теперь рассказывала она — рассказывала о том полном счастии, которое выпало на её долю в юности, в её уединении, о заре жизни маленькой Дианы, пылкой, но не смущаемой страстями, которая имеет всё, чего ни пожелает, ибо всё, чего бы она ни пожелала сегодня, завтра же осуществляется. И она так уверена в грядущем дне, что заранее упивается его медвяным ароматом и не торопится срывать цветы.

Она поведала о безмятежном эгоизме тех лет, бедных событиями, до краёв полных нектаром грёз. Она говорила о той душевной близости, о всепоглощающей нежности, которые так роднили её с отцом. И, странное дело, рассказывая о себе, она открывала себя: до сих пор ей не доводилось анализировать прошлое! И от этого она иногда терялась. Порой она прерывала рассказ: ей трудно было высказать мысли словами, порой она высказывала их взволнованно, горячо, образно. Сильвия не всё понимала, ей было забавно, она слушала рассеянно, но следила за выражением лица сестры, за её движениями, за интонацией.

Аннета поведала о том, как мучила её ревность, когда она узнала о второй семье отца, существование которой он от неё утаил, и о том, как она была потрясена, обнаружив, что у неё есть соперница, есть сестра. Она говорила горячо, откровенно и не умолчала даже о том, чего стыдилась; вся страстность её проснулась, как только она вспомнила, и она сказала:

— Я тебя возненавидела!

Сказала с такой запальчивостью, что даже умолкла, поражённая звуком своего голоса. Сильвия, взволнованная гораздо меньше, но очень заинтересованная, почувствовала, как под её щекой дрожит рука Аннеты, и подумала:

«Она у меня с огоньком!»

Аннета продолжала свою исповедь, и стоила она ей дорого. А Сильвия подумала:

«Чудачка, ну зачем она всё мне рассказывает!»

И в то же время почувствовала, что в душе её растёт уважение к странноватой старшей сестре — конечно, уважение насмешливое, но полное бесконечной нежности, и она ласково потёрлась щекой о родную ладонь…

Аннета довела рассказ до той поры, когда влечение к сестре-незнакомке овладело ею целиком, несмотря на внутреннее её сопротивление, и когда она впервые увидела Сильвию. Но здесь прямота её не совладала с сердечным волнением. Она попробовала продолжать, умолкла и, отказавшись от попыток, сказала:

— Не могу больше…

Стало тихо. Сильвия улыбалась. Она приподнялась и, прильнув щекой к щеке сестры, ущипнула её за подбородок.

— Какая ты увлекающаяся! — шепнула Сильвия.

— Я? — переспросила, смешавшись, Аннета.

Сильвия вскочила со скамьи, встала перед сестрой и, нежно прижав её голову к своей груди, сказала:

— Бедная… бедная моя Аннета!..


С того дня сёстры виделись постоянно. Не проходило недели, чтобы они не встречались. Сильвия являлась под вечер на Булонскую набережную, неожиданно для Аннеты. Аннета навещала Сильвию реже. По молчаливому согласию они устраивались так, что Аннета не встречалась с «другом» Сильвии. В определённый день сёстры завтракали в молочной; их забавляло, что они назначают друг другу свиданье то в одном, то в другом уголке Парижа. Они радовались, когда им случалось бывать вместе. Это стало для них потребностью. В те дни, когда они не виделись, время тянулось медленно, старой тётке не удавалось вызвать Аннету на разговор, а Сильвия скучала и высмеивала своего приятеля, который был тут ни при чём. Только мысль о том, сколько расскажут они друг другу при встрече, скрашивала ожидание. Но порой она не выдерживала, и никогда Аннета не была так счастлива, как однажды вечером: уже пробило десять часов, когда Сильвия позвонила у двери и вошла, говоря, что она не могла дождаться завтрашнего дня и явилась поцеловать её. Аннета стала удерживать сестру, но Сильвия клялась, что в её распоряжении всего лишь пять минут, и убежала, проболтав целый час без передышки.

Аннете хотелось, чтобы сестра жила в её доме, пользовалась её благосостоянием. Но Сильвия упорно отклоняла все предложения: она вбила себе в голову — в свою упрямую головёнку, — что не примет никакой денежной помощи. Зато она без смущения принимала наряды или брала деньги «взаймы» (занимала, но забывала возвращать). Раза два она даже стянула кое-что… о, ничего ценного! Но, разумеется, она никогда не прикоснулась бы к деньгам! Ведь деньги — святыня! А вот безделушка, какое-нибудь дешёвенькое украшение… Против этого она не могла устоять. Аннета заметила её сорочьи замашки и даже растерялась. Почему Сильвия не попросила? С какой радостью она отдала бы ей всё это! Она старалась ничего не замечать. Она любила обменяться с сестрой лифчиком, блузкой, бельём: этим питалась нежность Аннеты. Сильвия учила сестру искусству наряжаться, и под влиянием её вкуса менялся более строгий вкус Аннеты. Не всегда получалось удачно, ибо Аннета, обожавшая сестру, подражала ей и, теряя чувство меры, одевалась не в своём стиле, — Сильвии, которую всё это очень забавляло, приходилось охлаждать её рвение. Сильвия была поосмотрительней и, не говоря лишних слов, заимствовала у Аннеты её благородную сдержанность, манеры и то, как надо произносить некоторые слова, как двигаться, но перенимала она всё это до того тонко, что со стороны могло показаться, будто подлинник копирует её.


И всё же, несмотря на всю их близость, Аннете удалось узнать лишь об одной стороне жизни сестры. Сильвия охраняла свою независимость и давала это почувствовать. В сущности она не вполне освободилась от классовой неприязни к Аннете: ей хотелось показать Аннете, что распоряжаться ею нельзя, что она приходит к сестре лишь потому, что ей так нравится. Да и её самолюбие было задето тем, что сестра не совсем одобряет её поведение. Особенно её любовную связь. Правда, Аннета старалась и с этим примириться, но не могла скрыть, как её тяготит разговор о романе Сильвии. Она или избегала его, или, если и принуждала себя говорить о друге Сильвии с искренним желанием сделать сестре приятное, то в её тоне чувствовалась неуловимая натянутость, — Сильвия это подмечала и мигом переводила разговор на другую тему. Аннета огорчалась. От всего сердца она хотела, чтобы Сильвия была счастлива, счастлива на свой лад. Лад этот был не совсем по душе Аннете, но она не хотела показывать вида. И, конечно, показывала. Человек больших страстей не умеет притворяться. Сильвия сердилась и мстила: умалчивала обо всём. И вот совершенно случайно Аннета узнала, что в жизни сестры произошли немаловажные события — и уже несколько недель назад.

По правде говоря, никак нельзя было заставить Сильвию признать, что они важны; они и в самом деле, вероятно, проскользнули мимо её сознания — такая была у неё гибкая натура, а может быть, она из самолюбия уверяла, что всё это пустяки. Аннета случайно узнала, что «с некоторых пор» (невозможно установить, когда именно: ведь это «давнишняя история»!) друга уже нет и в помине, связь порвана. Сильвию это не особенно печалило. Аннету — гораздо больше. Правда, она ничуть не сожалела о случившемся. Она попыталась — и очень неуклюже — выведать, что же произошло. Сильвия пожимала плечами, смеялась, говорила:

— Да ничего не произошло. Просто — прошло.

Аннета должна была бы радоваться, но слова сестры её огорчали. Какое странное ощущение! До чего же она нелепая! И само это словечко «прошло»… о целом мире чувств! Да ещё произносит со смехом!..

А вслед за этим значительным событием (значительным для неё) Аннета сделала ещё одно открытие. Как-то раз она сказала, что встретит сестру у входа в мастерскую, и Сильвия преспокойно ответила:

— А я уже там не работаю…

— Что ты! — удивилась Аннета. — С каких это пор?

— Да с некоторых… (Как всегда, уклончиво! Произойти это могло и вчера и в прошлом году!)

— Что же случилось?

— Случилось кое-что… что случается ежегодно (как в песенке о Мальбруке: «На пасху иль на троицу…»). После скачек наступает мёртвый сезон. Хозяйки звереют, находят уйму предлогов и самым благородным образом вышвыривают нас за дверь.

— Где же ты работаешь?

— И там и тут. Хожу, бегаю, понемногу подрабатываю.

Аннета — удручённо:

— Осталась без места, а мне не сказала!

Сильвия прикинулась, будто она из тех, кому «всё нипочём», кто ко всему привык! Небрежно, со снисходительной ужимочкой (радуясь в глубине души, что из-за неё так волнуются), она созналась, что на скорую руку мастерит дешёвые костюмы для магазинов готового платья, подрубает детские платьица, шьёт мужские кальсоны (рассказала об этом в шутливом тоне). Но Аннете было не до смеха. Она вела дальше своё дознание и выпытала у сестры, что та обивает пороги в поисках места и что подчас берётся за изнурительную, препротивную работу. Вот когда Аннета поняла, почему «с некоторых пор» она стала замечать, что её сестричка побледнела… Вот почему Сильвия не приходила по нескольку дней, придумывая нелепые предлоги, пускалась на глупую ложь, а сама, вероятно, полночи шила, не смыкая глаз и не покладая рук. Сильвия продолжала рассказывать нарочито шутливо, с наигранным безразличием о пустячных своих неприятностях. Но она видела, что губы сестры дрожат от гнева. И Аннета вдруг вспылила:

— Какая подлость! Нет, я не могу, не могу я больше этого выносить! И ты ещё смеешь говорить, что любишь меня, что ты сама хотела подружиться со мной, прикидываешься другом, а скрываешь всё самое важное, всё, что близко тебя касается!..

(Вздёрнутая губка Сильвии изобразила: «Вот ещё, ничего тут нет важного!..» Но Аннета не дала ей говорить, поток прорвался.)

— …Я доверяла тебе, думала, что ты мне расскажешь о своих горестях, неприятностях, как рассказываю тебе обо всём я, что всё у нас будет общим… А ты от меня таишься, словно мы — чужие, и я ничего не знаю, ничего! Ведь случайно выяснилось, что тебе сейчас трудно, что ты ищешь места, что у тебя плохо со здоровьем; ты готова приняться за любую работу, лишь бы ни о чём не говорить мне, хотя знаешь, что помочь тебе было бы для меня счастьем… Как это гадко, как гадко! Ты меня обидела. Нет откровенности — нет дружбы! Но я этого больше не потерплю!.. Довольно!.. Для начала ты переедешь ко мне и останешься, пока не кончится безработица…

(Сильвия покачала головой.)

— …Переедешь, не спорь! Послушай, Сильвия, иначе я с тобой не помирюсь! Скажи только «нет», и мы больше не увидимся — никогда в жизни…

Сильвия и не подумала извиняться, объясняться — она улыбалась и упрямо твердила:

— Нет, милочка, не перееду.

Ей доставило большое удовольствие волнение Аннеты, а та уже не владела собой, чуть не плакала, готова была побить сестру. Сильвия подумала:

«Как же она хорошеет, когда волнуется!»

Она не сдавалась. Пусть Аннета видит, что и у неё есть своя воля.

Лицо Аннеты пылало от гнева, и она повторяла, умоляя, настаивая:

— Останься! Ты останешься… Мне так хочется… Хорошо? Останешься? Останешься? Ведь ты согласна? Отвечай же!..

А упрямица вызывающе улыбнулась и ответила:

— Не останусь, милочка.

Аннета, вскипев, вскочила:

— Между нами всё кончено.

Повернулась спиной, подошла к окошку, будто уже не замечая Сильвию. А та чуть подождала, тоже поднялась и сказала вкрадчивым голоском:

— До свиданья, Аннета!

Аннета, не оборачиваясь, уронила:

— Прощай.

Её руки были судорожно сжаты. Одно движение — и кто знает, чем бы всё кончилось! Она расплакалась бы, раскричалась… Но она не двинулась, смотрела надменно, холодно. Сильвия чуть смешалась; с затаённой тревогой, но всё же посмеиваясь, она вышла и, затворяя за собой дверь, показала Аннете нос.

Особенно гордиться (немного-то она гордилась, впрочем) тем, что дала отпор, было нечего. Не очень гордилась своей вспышкой и Аннета. Она была подавлена, понимала, что отрезала пути к отступлению: надо было терпеливо, искусно завоевать Сильвию, а она чуть не выгнала её! Сильвия не вернётся — это несомненно. Аннета поставила перед ней дилемму, закрыла для сестры дверь своего дома. И себе запретила отворить её. Нельзя же после такого заявления бежать за Сильвией! Признать себя побеждённой! Гордость не позволяла ей сделать это. И неоспоримая правота. Ведь Сильвия поступила так дурно… Нет, ни за что она не пойдёт к ней!

И, надев шляпку, она отправилась прямо к Сильвии.

Сильвия только что пришла. Она размышляла: пыталась разобраться в своём затруднительном положении. Признавала, что всё глупо, но выхода не видела, ибо не допускала мысли, что её может поработить воля Аннеты, не допускала мысли, что Аннету может поработить её воля. В сущности она считала, что Птичка права. Но сдаваться не хотелось. Сильвия была неравнодушна к земным благам. Блага, которыми владела Аннета, немало искушали её, возбуждали зависть, хоть и было это подсознательно. Попробуй побороть себя, даже когда ты независтлива — почти совсем независтлива! Да и можно ли побороть себя, когда твоё молодое тело жаждет радостей, можно ли не думать о том, как бы ты распорядилась состоянием, как воспользовалась бы им, — гораздо лучше, чем тупицы, которым оно с неба в рот упало! И хоть она и не признавалась себе, но была немного зла на Аннету. Впрочем, если тут и была вина Аннеты, то она всячески старалась, чтобы Сильвия простила её. Но Сильвия как раз и не считала нужным прощать. А в этом ведь не признаешься! Каждый из нас в тайниках своей души выпестывает пять-шесть чудовищ-невеличек. Этим не хвастаются, их будто и не замечают, но отделаться от них никто не спешит. Правильнее было бы сказать себе, что её искушали блага, которых у неё нет, но ей хотелось поважничать, прикинуться, будто она их презирает. Вот поважничала, а ничего хорошего не получилось. Нет, Сильвия решительно не испытывала удовольствия от своей победы, щегольнуть было нечем: победила, зато поплатилась собственной шкурой! И всё складывалось особенно тяжело потому, что и в самом деле положение у неё было малоприятное. Сильвии нелегко было выпутаться из беды. Безработных появилось очень много, и, разумеется, предприниматели этим пользовались. Здоровье у неё было не блестящее. От изнуряющей жары (стоял знойный июль), бессонных ночей, плохого питания, противной воды, выпиваемой залпом, она заболела катаром кишечника и дизентерией и теперь очень ослабла. Крыша над её комнатой накалилась от солнца, и Сильвия, опустив жалюзи, полураздевшись, чувствовала, как у неё горит всё тело: ей хотелось дотронуться до чего-нибудь прохладного, охладить руки, и она думала о том, как сейчас было бы хорошо очутиться в доме на Булонской набережной; она была обделена другими богатствами, зато щедро одарена чувством смешного и потешалась над собственной глупостью. Неплохо потрудилась! А ведь они с Аннетой в сущности были всегда и во всём заодно! Заупрямились обе… Господи, какая чепуха! Ни одна не уступит!..

Она-то знала, что никогда не уступит, пусть уж так дурочкой до конца и останется; она усмехалась, вздёргивая побледневшую верхнюю губку, как вдруг до неё из коридора донеслись стремительные шаги Аннеты. Она сразу их узнала, вскочила.

«Вернулась!.. Аннета, родная!»

Не ждала она сестру… Конечно, Аннета лучше её!

Аннета уже вошла. Её лицо пылало от волнения, от жары, от быстрой ходьбы. Она ещё не знала, как поступит, но стоило ей войти — и всё для неё стало ясным. Она задохнулась от духоты, стоявшей в раскалённой полутёмной каморке, и снова её охватил приступ ярости. Она шагнула к Сильвии, — та кинулась ей на шею, — нервными своими руками сжала её влажные плечи и, не отвечая на её поцелуи, раздражённо сказала:

— Я увожу тебя отсюда… Одевайся… И не спорь!

Сильвия всё же спорила, уже просто по привычке. Делала вид, что противится. Но не мешала. Аннета распоряжалась по-своему, одевала её, натягивала ботинки, застёгивала блузку, сердито нахлобучила ей на голову шляпку, вертела её, как пакет. Сильвия твердила: «Не надо, не надо», возмущённо покрикивала для вида, но была в восторге от того, что с ней так обращаются. И когда Аннета одела её, схватила руки сестры, расцеловала их крепко — даже зубы оттиснулись — и, смеясь от радости, сказала:

— Госпожа Буря… Ничего не поделаешь! Подчиняюсь… Увози!..

И Аннета её увезла. Она схватила её за руки своими сильными руками и держала, как в тисках. Они сели в такси. Когда они приехали, Сильвия сказала Аннете:

— Теперь признаюсь: до смерти хотелось к тебе!

— Зачем же ты так упрямилась? — спросила Аннета, сердитая, счастливая.

Сильвия взяла Аннету за руку, согнула её указательный палец и постучала им по своему выпуклому лбу.

— Да, там упрямства немало! — сказала Аннета.

— Похож на твой, — заметила Сильвия, показывая в зеркале на крутые их лбы.

Обе улыбнулись друг другу.

— Нам-то известно, в кого они, — добавила Сильвия.


Комната ждала Сильвию давным-давно. Аннета, ещё не ведая о существовании Сильвии, приготовила клетку для будущей подруги. Подруга так и не появилась; только два-три раза промелькнула её тень. Самобытная натура Аннеты, её манера вести себя то с холодком, то с горячей сердечностью, порывистая и неожиданная резкость, поражавшая в сдержанной её натуре, странности, какая-то неосознанная требовательность, властность, тлевшие в её душе и вспыхивавшие даже в те часы, когда она готова была пожертвовать собой со страстной покорностью, — всё это отпугивало от неё сверстниц, которые, несомненно, уважали её и, говорят, подпадали под её влияние, но — осторожно, на расстоянии. Первой завладела клеткой дружбы Сильвия. Вошла она туда, разумеется, без волнения, зная, что без труда выйдет, — выйдет, когда ей вздумается. Перед Аннетой она нисколько не робела. И комната, в которой она водворилась, ничуть её не удивила. Тогда, в первый свой приход, она по некоторым мелочам — в них сказывалась предусмотрительная заботливость — и по тому, как неловко, смущённо держалась сестра, показывая комнату, догадалась, что всё это предназначается для неё.

Теперь же Сильвия, признав себя побеждённой, — на своё счастье, — не оказывала ни малейшего сопротивления. Она ещё чувствовала слабость после острого кишечного заболевания, и Аннета так баловала свою выздоравливающую сестричку, что та утопала в блаженстве. Был призван врач, он нашёл, что Сильвия малокровна, посоветовал переменить климат, пожить на высокогорном курорте. Но сёстры не спешили покинуть своё общее гнёздышко; они очаровали доктора и вынудили его сказать, что в конце концов и в булонском доме неплохо и что даже в некотором отношении, пожалуй, лучше восстановить силы больной в полном покое здесь, прежде чем подстегнуть их живительным горным воздухом.

И вот Сильвия может вволю нежиться в постели. Давно этого не бывало! Какое наслаждение спать вдоволь, навёрстывать все упущенные сны, а самое чудесное — просто лежать, вытянувшись на отличных тонких простынях, до упоительного онемения во всём теле, искать ногой прохладное местечко в постели! И мечтать, мечтать!.. О, её мечты не улетали в заоблачную высь! Они кружились на месте, как муха на потолке. В них не было стройности. Они двадцать раз плели одно и то же — какой-нибудь случай, план на будущее, мастерская, возлюбленный, шляпка. И вдруг всё погружалось в стоячую воду сна…

— Послушай, Сильвия, да послушай же!.. (Она противилась сквозь сон.) Так нельзя… Очнись!

Полуоткрыв глаза, Сильвия видела лицо сестры, склонившейся над ней, и бормотала, с усилием выговаривая слова:

— Аннета! Разбуди меня!

— Сурок! — говорила Аннета и, смеясь, тормошила её.

Сильвия разыгрывала из себя девочку:

— Ах, мамочка! Что же со мной такое? Всё сплю и сплю!

Любовь Аннеты была так велика, что она по-матерински восторгалась сестрой. Она присаживалась на постель, и ей чудилось, что милая головка, которую она прижимает к груди, — головка её дочери. Сильвия не противилась и жаловалась потихоньку:

— Как бы так сделать, чтобы никогда не работать?

— Ты и не будешь больше работать.

— Вот ещё, как бы не так! — возмущалась Сильвия.

Сон её как рукой снимало, и, высвободившись из объятий сестры, она приподнимала встрёпанную голову и впивалась в Аннету подозрительным взглядом.

— Ну вот, всё воображает, что её хотят задержать насильно! Ступай отсюда, детка! — говорила Аннета, смеясь. — Уходи, если так велит тебе сердце! Никто тебя не держит!

— Тогда остаюсь! — говорил дух противоречия. И Сильвия ныряла в постель, устав от напряжения.

Так, в праздности, прошло всего лишь несколько дней, и Сильвия пресытилась сном; настала пора, когда её уже нельзя было удержать на месте. Она целыми днями слонялась, полуодетая, в Аннетиных туфлях, в которых тонули её босые ноги, в Аннетином халате, который она подбирала наподобие тоги, с голыми руками и икрами; она переходила из комнаты в комнату, всё рассматривая и всё обследуя. У неё не особенно сильно было развито понятие о «твоём». (О «моём» — дело другое!) Сестра ей сказала: «Ты — дома», — и она поймала её на слове. Она повсюду рылась. Всё перетрогала. Часами плескалась в ванной комнате. Осмотрела каждый уголок. Однажды Аннета увидела, что сестра уткнулась в её бумаги, — впрочем, они надоели Сильвии быстро. Как-то озорница устроила набег на комнату тётки, ошеломила старушку, перевернула всё вверх дном, сдвинула с места все вещи, приласкалась к их владелице (которая с трепетом следила за каждым её движением), оставила всё в беспорядке и, приведя в умиление и негодование старую деву, убежала.

Дом был наполнен неумолчным щебетаньем, бессвязной болтовнёй — ей не было конца. Где угодно, в каком угодно виде, присев ли на подлокотник кресла, расчёсывая ли волосы, с гребёнкой в руке, остановившись ли вдруг на ступеньке лестницы, выходя ли утром в банном халате из ванной, — всё равно сёстры говорили, говорили, говорили, и раз начатый разговор вёлся целыми часами, даже целыми днями. Они забывали, что пора ложиться спать; напрасно тётка сердилась, покашливала, стучала наверху в пол; они старались говорить потише, задыхаясь от смеха, но через пять минут — взрыв! Снова гобоем звенел тоненький голосок Сильвии, а ему вторили радостные или возмущённые восклицания Аннеты, как всегда закусившей удила, — у этой девчонки, Сильвии, был особый дар по пустякам выводить её из равновесия. Сверху тётка стучала ещё сердитей. Тогда решали: пора «вздремнуть». Но они тянули время, пока раздевались. Комнаты у них были смежные, сёстры не затворяли дверей и, то и дело переступая порог, болтали — и в одних нижних юбках и сняв нижние юбки; они переговаривались бы и со своих кроватей всю ночь напролёт, если бы сон, как это бывает в молодости, вдруг не застигал их и не прекращал болтовни. Он слетал на них мигом, будто ястреб на цыплёнка. Они падали на подушки, полуоткрыв рот, не договорив фразы. Аннета лежала на постели разметавшись, сон у неё был тяжёлый, часто — неспокойный, горячечный, полный видений; она сбивала простыни, она говорила во сне, но никогда не просыпалась. Сильвия спала чутко, немножко похрапывала (если бы вы сказали ей об этом, она оглядела бы вас с видом оскорблённого достоинства), просыпалась, вслушивалась, посмеиваясь, в бессвязные речи сестры, иногда вставала, ходила вокруг кровати, где лежала распростёртая Аннета и горой поднимались сбитые простыни. Сильвия склонялась над ней и при свете ночника (Аннета не могла спать без огня) с любопытством вглядывалась в отяжелевшие, непроницаемые черты, в необычайно страстное, подчас трагическое лицо спящей, потонувшей в океане снов. Сильвия её не узнавала.

«Аннета? Ты ли это, сестра?..»

Ей хотелось сейчас же разбудить её, обвить руками её шею.

— Волчонок, ты тут?..

Но она была уверена, что волчонок тут, и не пробовала будить сестру. Она была не так чиста душой, как старшая неистовая сестра, была обыкновеннее её, играла с огнём, но не обжигалась.

Они подолгу разглядывали друг друга, когда одевались и раздевались: любопытно было делать сравнения. У Аннеты были приступы дикой стыдливости, забавлявшие Сильвию, более вольную и вместе с тем какую-то более понятную. Часто Аннета становилась холодной, чуть ли не надменной; иногда на неё находила вспыльчивость, иной раз она плакала без причин. Завидное лионское равновесие, которым она прежде так гордилась, изменило ей. И всего важней было то, что она об этом и не жалела.

Теперь они во многом откровенно признавались друг другу. Воспроизводить всё это не стоит. Девушки, подружившись, в своих беседах — и это совершенно естественно — преспокойно договариваются до самых невероятных вещей, но в их устах всё звучит почти невинно; когда же об этом рассказывают другие, вся невинность теряется. В бессвязных разговорах проявлялось различие их натур: добродушная, безвредная аморальность и беспечность одной, и глубокий, страстный, неспокойный, заряженный электричеством строгий мир другой. Бывали столкновения: легкомыслие и весёлая игривость, с какими Сильвия, смакуя, говорила о любовных делах, сердили Аннету. Она была смелой в душе, сдержанной на словах: казалось, ей было неприятно слышать то, что отвечало её собственным мыслям. Иногда она замыкалась в угрюмом молчании, и сама плохо понимала — отчего. Сильвия понимала всё гораздо лучше. За две недели совместной жизни она узнала Аннету глубже, чем Аннета знала себя.

Однако это не означало, что её умственные способности были выше среднего уровня самой простой девушки-парижанки. У неё был на редкость трезвый и дальновидный практический ум; только она не извлекала из него то, что могла бы извлечь, предпочитая подчиняться своим прихотям; во всём же остальном она ничем не отличалась от девушек своего круга. Правда, всё её занимало, но ничто глубоко не интересовало, если не считать мод, а где уж модам быть глубокими! К искусству же — музыке, живописи, литературе — она относилась, как относится человек самый посредственный; иногда до неё просто ничего не доходило. Аннету часто коробил её вкус. Сильвия замечала это и говорила:

— Уф! Опять я попала впросак… Ну, скажи, что сейчас модно в свете?

(О картине она говорила, как говорят о шляпке.)

— …Чем нужно восторгаться? Мне бы только это узнать, а там всё пойдёт не хуже, чем у других…

Но Сильвия не всегда была так миролюбиво настроена: бывало, что она с пеной у рта отстаивала героя какого-нибудь бульварного романа или пошлый романс, видела в нём последнее слово в области искусства или чувств. Она всё же вынудила старшую сестру признать достоинство или, скорее, признать будущее за одним из тех жанров, которые Аннета до сих пор упорно отрицала, хоть и совсем не знала: Сильвия была без ума от кино и смотрела все фильмы без разбора.

Случалось, что Сильвия не могла понять красоту книги, которую они обе читали, но иные страницы воздействовали на неё сильнее, чем на Аннету, — ведь Сильвия лучше знала жизнь, сестру же её неприкрытая правда приводила в замешательство. А жизнь и есть Книга Книг. Не всякому дано прочесть её. Каждый носит её в себе, и написана она вся, от первой до последней строчки. Но разберёшься ты в ней лишь в тот день, когда суровый учитель, Опыт, научит тебя её языку. Сильвия училась ему с малолетства и читала бегло. Аннета начала учиться поздно. Усваивала она медленно, зато знания её были глубже.


Лето в том году стояло на редкость знойное. К середине августа пышные деревья в саду пожелтели. Душными ночами Сильвия вытягивала губы, всасывая воздух. Силы у неё восстановились, но была она ещё бледненькой и плохо ела. Она всегда была плохим едоком, и если бы ей дали волю, не обедала бы, а довольствовалась в иные дни мороженым и фруктами. Но Аннета была начеку. Но Аннета сердилась. Много забот было у Аннеты. И вот она в конце концов решила отправиться в горы, хоть и откладывала поездку с недели на неделю, в глубине души надеясь, что удастся её избежать. Ей хотелось, чтобы сестра принадлежала только ей всё лето.

Отправились они на курорт в Гризон. О нём Аннета сохранила чудесное воспоминание, была там давным-давно — прелесть какая гостиница, совсем простая, а вокруг успокаивающие душу пейзажи в пасторальном стиле, от всего веет старой Швейцарией. Правда, за несколько лет всё изменилось. Появился рой гостиниц. Возник целый городок вычурных отелей. В луга врезались автомобильные дороги, а в лесах слышно было лязганье трамвая. Аннете хотелось бежать. Но ведь они целые сутки проторчали в душном вагоне, утомились; не знали, куда теперь поехать; хотелось одного — вытянуться, лежать не двигаясь: хоть и всё здесь изменилось, зато воздух по-прежнему был чист, словно хрусталь, и Сильвия лакомилась им, как лакомилась мороженым, которое слизывала из стаканчика, стоя у тележки продавца среди гомона парижских улиц. Решили так: останутся на несколько дней, пока не спадёт жара. А потом привыкли. И нашли, что тут хорошо.

Сезон был оживлённый. Посмотреть игру в теннис слеталась неугомонная молодёжь разных национальностей. Устраивались вечера с танцами, спектакли. Жужжащий улей бездельничал, флиртовал, щеголял. Аннета обошлась бы без этого. Но Сильвия веселилась от всей души, сияла от удовольствия, и это передалось Аннете. Настроение у сестёр было отличное, и не хотелось отказываться от развлечений, до которых так падка молодёжь.

Были они молоды, веселы, каждая была по-своему привлекательна, и их сразу окружили поклонники. Аннета похорошела. Спортивные игры на воздухе подчёркивали её прелесть. Она была прекрасно сложена, сильна, любила ходить, увлекалась спортом, была блестящей партнёршей в теннисе — верный глаз, гибкие ноги, проворные руки, молниеносные ответные удары. Обычно жесты её были скупы, но в нужную минуту она горячилась, и её отдачи ошеломляли. Сильвия приходила в восторг, хлопала в ладоши, когда видела прыжки Аннеты, гордилась сестрой. Она восхищалась искренне — ведь в этой области она даже не пыталась состязаться с ней: хрупкая парижанка не была создана для спортивных игр, да они и мало её привлекали — столько надо было двигаться! Она находила, что куда приятнее — и, главное, благоразумнее, — оставаться зрительницей. Времени она даром не теряла.

Она создала вокруг себя кружок придворных и царила там с такою непринуждённостью, будто только это и делала всю жизнь. Лисичка переняла у молодых светских дам, за которыми наблюдала, высокомерие, жеманство и всё, что легко заимствовать. На вид — недотрога, очаровательная рассеянность, а ушки на макушке: ничто не ускользало от её внимания. Но лучшей её моделью по-прежнему оставалась Аннета. Чутьё у неё было верное, и она умела не только перенимать многие и многие мелочи, но, перенимая, придавать им блеск, чуть видоизменяя и даже иногда доводя их до противоположности — о, только чтобы показать, как изысканно такое пустячное отступление от светских правил! Она была неглупа и никогда не выходила за пределы той области, где чувствовала под ногами твёрдую почву. Её манеры, поведение, тон были просто безукоризненны. Благовоспитанная девица с изысканной оригинальностью речи и манер. Аннета не могла удержаться от смеха, слушая, как сестра с очаровательной самоуверенностью выкладывает перед своими поклонниками сведения, обрывками которых она накануне её напичкала. Сильвия хитро ей подмигивала: не стоит углублять беседу. Несмотря на ум и хорошую память, Сильвия могла нечаянно попасть впросак, но она не допускала этого, бдительно следила за своими границами. К тому же она умела выбирать партнёров.

Почти всех их, молодых спортсменов-иностранцев, — англо-саксов, румын, — гораздо больше коробили ошибки в игре, чем ошибки в языке. Любимцем женского кружка был один итальянец. Он носил звонкую фамилию, был отпрыском старинного ломбардского рода (род угас давным-давно, но ведь фамилия не исчезает); он принадлежал к тому типу, который так часто встречается среди золотой молодёжи Апеннинского полуострова и для которого характерны не столько национальные черты, сколько черты эпохи: в нём видишь любопытную помесь американца с Пятой авеню и итальянца — кондотьера четырнадцатого века, что в общем придаёт иногда внешности величавость (величавость оперного артиста). Туллио, красивый малый, высокий, статный, хорошо сложённый, с пламенным взглядом, круглой головой и бритым лицом, жгучий брюнет с крупным, властным носом, раздувающимися ноздрями и тяжёлой челюстью, ходил мягкой походкой, расправив плечи. Надменность, заискивающая учтивость и грубость — всё это смешалось в его манерах. В общем, мужчина неотразимый. Женские сердца падали ему под ноги — наклоняйся и подбирай. Но он не давал себе труда наклоняться. Он ждал, чтобы сердца эти ему поднесли.

Вероятно, именно потому, что Аннета не предложила ему своего сердца, Туллио и остановил на ней свой выбор. Он — первоклассный теннисист — оценил физические качества сильной девушки, а разговаривая с нею, узнал, что она вообще любит спорт; их вкусы сходились — верховой ездой, греблей Аннета увлекалась до страсти, которую она вносила во все свои поступки. Он крупным своим носом почуял, что избыток энергии переполняет девичье тело, и возжелал им овладеть. Аннета, угадав его намерения, была и пленена и оскорблена. Силы плоти, стеснённые годами почти затворнической жизни, пробуждались в пламени чудесного лета, в кругу молодёжи, помышлявшей лишь об удовольствиях, в азарте спортивных игр. Последние недели, проведённые с Сильвией, их вольные беседы, какая-то безграничная нежность, переполнявшая Аннету, — всё это повергало в смятение и тело её и душу, которые она сама так плохо, так мало знала. Ненадёжно был защищён её дом от налёта страстей. Аннета впервые ощутила, что такое острота чувственного влечения. Стыд, возмущение охватили её, будто она получила пощёчину. Но влечение не стало от этого меньше. Надо было бежать, она же гордо шла вперёд с холодным видом и трепещущим сердцем. А он прикрывал своё вожделение безукоризненной почтительностью, стал ещё обаятельнее и увлёкся ещё сильнее, когда увидел, что она поняла его, что она противится ему. И вот начался другой матч, по-иному азартный! Они бросили друг другу дерзкий вызов, они вступили в ожесточённое единоборство, хотя никто этого не замечал. Когда он и учтиво и властно склонялся перед нею и целовал ей руку, когда она улыбалась ему надменно и обольстительно, — она читала в его глазах:

«Ты будешь моей».

И её сомкнутые губы отвечали:

«Никогда!»

Рысьим взглядом следила Сильвия за поединком, она забавлялась, но горела желанием принять в нём участие. Какое участие? Право, она и сама не знала. Ну, просто хотелось поразвлечься и, конечно, — само собой разумеется, — выручить Аннету. Он — прелесть. Аннета — тоже прелесть. Как красит её сильное чувство! Какая испепеляющая гордость! Бычок, готовый ринуться в бой; то вдруг зальют её щёки волны румянца, то отхлынут, и Сильвия словно видела, как они пробегают по всему её телу, будто дрожь… А мужчина с головой ушёл в игру…

«Ничего не выйдет, мой мальчик, — твоей она не будет, да, да, не будет, если не захочет!.. А может быть, хочет? Или не хочет? Решайся, Аннета! Он увлечён. Добивай его! Глупышка! Не знает как… Хорошо, мы ей поможем…»

Похвалы, которые Сильвия расточала Аннете, сблизили её с Туллио. Они вдвоём восхищались ею. Итальянец был бесспорно влюблён в Аннету. Сильвия сияла и, сверкая глазами, всё больше входила в роль. Она искусно расхваливала Аннету и не менее искусно вооружилась всеми своими чарами: они были пущены в ход, и их уже нельзя было остановить. Напрасно она их уговаривала:

«Теперь угомонимся. Довольно. Слишком далеко зашли…»

Они ничего не слышали, оставалось одно: предоставить им свободу действия… Это было презабавно! И, конечно, этот болван тотчас воспламенился. До чего же глупы мужчины! Он воображал, что с ним любезны из-за его прекрасных глаз… Правда, глаза у него были прекрасные… Как же он теперь поступит? Рыбёшка мечется между двумя крючками. Уж не хочет ли он проглотить обеих сразу? На что он решится? «А ну, приятель, выбирай!»

Она ничего не делала, чтобы облегчить ему выбор, она стушёвывалась перед Аннетой. Аннета — перед ней. Но Аннета инстинктивно удвоила усилия, чтобы затмить Сильвию. Сёстры нежно любили друг друга. Сильвия гордилась, что Аннету расхваливают, Аннета гордилась тем, какое впечатление производит Сильвия. Они советовались друг с другом. Следили, чтобы у каждой был туалет к лицу. Умело, по контрасту, выделяли лучшее во внешности друг друга. На вечерах в гостинице привлекали всеобщие взоры. Но эти взоры невольно разжигали соперничество между ними. И хоть они запрещали себе это, но во время танцев одна сестра невольно оценивала успех, которым пользовалась другая. Особенно у того, кто, право, занимал их мысли теперь гораздо больше, чем им хотелось… Он стал занимать их мысли гораздо больше с тех пор, как сам перестал понимать, которая же больше занимает его мысли. У Аннеты портилось настроение, когда она видела, как Туллио увивается вокруг сестры. Обе прекрасно танцевали, каждая в своём стиле. Аннета старалась утвердить своё превосходство. И, конечно, танцевала лучше — на взгляд знатоков. Но Сильвия держалась непринуждённей, танцевала с большим увлечением, а когда она поняла намерение Аннеты, то стала просто неотразимой. И Туллио не устоял. Аннета увидела, что покинута, и ей было больно. В одну прекрасную летнюю ночь Туллио протанцевал несколько раз подряд с Сильвией, а потом оба вышли, болтая и смеясь. Аннета не владела собой. Она тоже вышла из зала. Она не решилась пойти следом за ними и попыталась разглядеть их из застеклённой галереи, выходившей в сад; и она увидела их; увидела, что они идут по аллее, прижавшись друг к другу, что они целуются.

Но это не так огорчило её, как то, что случилось потом. Аннета поднялась в свою комнату и села, не зажигая света; внезапно к ней вбежала радостная Сильвия, разахалась, увидев, что сестра сидит одна в потёмках, принялась гладить ей руки, чмокать в щёки; как всегда, наговорила уйму всяких милых пустяков; когда же Аннета, сказав, что ей пришлось уйти, потому что у неё вдруг началась мигрень, спросила сестру, как прошёл вечер и гуляла ли она с Туллио, Сильвия с невинным видом ответила, что не гуляла, что понятия не имеет, куда делся Туллио, что вообще Туллио уже ей надоел, к тому же она не любит слишком красивых мужчин, а он ещё и фатоват, да и смугловат… И она стала укладываться спать, напевая вальс.

Аннета не сомкнула глаз. Сильвия спала отлично. Она и не подозревала о буре, которую сама же вызвала. Аннета очутилась во власти демонов, сорвавшихся с цепи. Всё, что произошло, было катастрофой. Катастрофой вдвойне. Сильвия стала её соперницей. И Сильвия ей лгала. Любимая её Сильвия! Сильвия — радость её, надежда!.. Всё рухнуло. Она больше не может её любить… Не может любить? Но разве может, разве может она не любить её? О, как внедрилась в неё эта любовь, сильнее, чем она думала! Но разве можно любить то, что презираешь? Ах да, предательство Сильвии ещё не всё! Что-то ещё случилось… «Что-то ещё… ещё… Но что же это такое?» А! Тут замешан человек, которого Аннета не уважала, которого Аннета не любила и которого теперь любит. Любит? Нет! Которого хочет покорить. Гордость и ревность терзали её, требовали, чтобы она пленила его, чтобы вырвала из рук другой, а главное, чтобы не позволила той, другой, вырвать его из её рук… (Другая — вот чем стала Сильвия для Аннеты!)

И часа не спала Аннета в ту ночь. Простыни жгли кожу. А с соседней кровати доносилось лёгкое посапывание — там спали сном невинности.

Когда утром они очутились лицом к лицу, Сильвия сразу увидела, что всё изменилось, но она не поняла, что же произошло. Аннета, с кругами под глазами, бледная, суровая, надменная, но до странности похорошевшая (и похорошевшая и подурневшая — будто на призыв вдруг поднялись все затаённые её силы), Аннета, в броне гордости, холодная, враждебная, замкнутая, посмотрела на Сильвию, послушала, как та болтает, по обыкновению, о всяких пустяках, еле слышно поздоровалась и вышла из комнаты… Сильвия запнулась на полуслове и тоже вышла, не сводя глаз с Аннеты, спускавшейся по лестнице.

Она всё поняла. Аннета увидела Туллио, сидевшего в холле, и направилась прямо к нему. Он тоже понял, что положение изменилось. Она села рядом с ним. Заговорила о вещах самых незначительных. Высоко держа голову, полная презрения, Аннета смотрела в одну точку и старалась не встречаться с ним взглядом. Но у него не было сомнения: её взгляд стремился к нему. Словно избегая слишком яркого света, её глаза, полузакрытые голубоватыми веками, спрашивали:

«Хочешь, чтобы я была твоей?»

А он рассматривал свои ногти, с самодовольным видом говорил какие-то глупости и, поглядывая, как кот, на её тело, на упругие груди, допытывался:

«Ты ведь тоже этого хочешь?»

«Я хочу, чтобы хотел ты», — был ответ.

Сильвия не колебалась. Покружила по холлу, подошла и села между Аннетой и Туллио. Аннета была возмущена, взгляд выдал её — один взгляд: его было достаточно. Она посмотрела на сестру в упор, и Сильвия прочла в её взгляде презрение. Она прищурила глаза и прикинулась, будто ничего не заметила, но ощетинилась, как кошка, через которую пропустили электрический ток: она улыбалась, а готова была кусаться. Начался поединок — поединок втроём, притворно любезный. Сильвия, казалось, перестала существовать для сестры: Аннета не обращала внимания на её слова, разговаривала через её голову с Туллио, который чувствовал себя неловко; а если старшей сестре всё-таки приходилось выслушивать младшую, потому что она трещала без умолку, Аннета улыбкой или ироническим замечанием подчёркивала погрешности языка, которыми ещё пестрила речь Сильвии (лисичке пока не удалось выполоть их из своего лексикона).

Сильвия была смертельно оскорблена и не видела уже в Аннете сестру, а видела лишь соперницу; она думала:

«Подожди, ты у меня попляшешь».

Приподняв губу, она оскалила клычки:

«Око за око, зуб за зуб… Нет, два ока за око…»

И ринулась в бой.

Как неосторожна была Аннета! Чувство собственного достоинства не обременяло Сильвию: всякое оружие было для неё приемлемо — лишь бы выиграть. Аннета, закованная в латы гордости, сочла бы себя униженной, если бы Туллио заметил даже намёк на её чувство. Сильвию же не стесняли такие мелочи; пусть кавалер увидит, как они состязаются: это ему польстит.

«Что же ты предпочитаешь? Нравится ли тебе великолепное презрение, или нравится, чтобы тобой восхищались?..»

Она знала: мужчина — животное тщеславное. Туллио был падок на лесть. Сильвия на неё не скупилась. С простодушным, спокойным бесстыдством плутовка расхваливала совершенства молодого курортного Гаттамелаты: его фигуру, ум и одежду. Одежду главным образом — она угадала, что ею он дорожит больше всего. А он обожал похвалу. Разумеется, он сам знал, что красив, ну, а громкое имя отчасти заменяло ум. Но вот костюм был его собственным творением, и он не мог равнодушно отнестись к одобрению всеведущей парижанки. Сильвия, глядя на него взглядом знатока, посмеивалась про себя над его простоватым вкусом и любовью к ярким сочетаниям, а восхищалась всем — с головы до пят. Аннета сгорала от стыда и гнева — сестра хитрила так явно, что она спрашивала себя:

«Как он переносит всё это?»

А он переносил отлично. Туллио упивался лестью. Сильвия, осматривая его сверху донизу, перешла от оранжевого галстука к лиловому поясу, к зелёным в золотистую полоску носкам и тут сделала передышку: у неё были свои соображения! Восторгаясь изяществом ног Туллио (он ими очень гордился), она выставила свои прехорошенькие ножки. Шаловливо и кокетливо приблизила она их к ногам Туллио, стала сравнивать, приоткрывая свои ноги до колен. Потом повернулась к Аннете, откинувшейся на качалке с презрительным видом, и произнесла с чарующей улыбкой:

— Душечка, а ну-ка покажи свои ножки!

И рывком подняла подол её платья — показались топорные лодыжки бочонком, не очень изящные ноги. Только на две секунды. Аннета вырвалась из коварных коготков, и они, вполне довольные собой, спрятались. Туллио всё видел…

На этом Сильвия не успокоилась. Всё утро она изощрялась в сравнениях, делала их как бы нечаянно, но они были не в пользу Аннеты. Будто взывая к утончённому вкусу Туллио, она то и дело просила его взглянуть на воротничок, блузку или шарфик, привлекая его внимание к тому, что у неё было всего красивее, а у Аннеты — всего хуже. Аннета дрожала и с непроницаемым видом еле сдерживалась, чтобы не задушить её. Сильвия, как всегда обворожительная, между двумя предательскими выходками прижимала пальчики к губам и посылала Аннете воздушный поцелуй. Но временами молнии их взглядов скрещивались.

(Аннета): «Презираю тебя!»

(Сильвия): «Возможно. Но любит он меня!»

«Нет! Нет!» — возмущалась Аннета.

«Да! Да!» — твердила Сильвия.

Они переглядывались с недобрым задором.

Аннета не в силах была долго скрывать неприязнь под улыбкой, как змею под цветами. Ещё немного — и она закричала бы. Внезапно она покинула поле битвы. Ушла с высоко поднятой головой, напоследок бросив на Сильвию взгляд-вызов. Насмешливые глаза Сильвии ответили:

«Поживём — увидим».

Битва продолжалась на другой день и во все последующие дни под взглядами забавлявшейся публики: вся гостиница заметила, что сёстры ведут борьбу, и досужие язвительные глаза подстерегали их; заключались пари. Соперницы были так поглощены своей игрой, что не обращали внимания на игру других.

Дело в том, что для них это уже не было игрой. Сильвия тоже увлеклась серьёзно. Какая-то злая сила смущала сестёр, возбуждала их чувственность. Туллио, гордый своей победой, не прилагал никаких усилий, чтобы разжечь огонь. Он действительно был красив, неглуп, и он сам горел желанием, которое разжёг: стоило быть завоёванным. Он-то хорошо это знал.

По вечерам сёстры-соперницы встречались у себя в комнате. Они ненавидели друг друга. Однако притворялись, будто не знают об этом. Их кровати стояли рядышком, бок о бок, и быть рядом по ночам стало бы невыносимо, если бы они всё сказали друг другу; не избежали бы они и публичной огласки, которой боялись. Они устраивались так: выходили и входили в разное время, больше не разговаривали, притворяясь, будто не видят друг друга, ну, а если это было просто невозможно, холодно произносили: «доброе утро», «добрый вечер», словно ничего и не произошло. Всего честней, всего разумней было бы объясниться. Но они не хотели. Не могли. Если страсть овладела женщиной, не может быть и речи о честности; о рассудке — тем более.

Страсть стала для Аннеты отравой. Поцелуй, который однажды вечером на повороте аллеи Туллио, пользуясь своей властью, насильно запечатлел на губах гордой девушки, не защитившейся вовремя, прорвал плотину страсти. Она была оскорблена этим, ожесточена, она боролась с собой. Но она не знала, как сопротивляться, — ведь поток страсти захватил её впервые. Горе обороняющимся сердцам! Когда в них вторгается страсть, самое целомудренное становится самым доступным…


В одну из тех бессонных ночей, которые так её терзали, Аннета задремала, хоть и думала, что бодрствует. Ей приснилось, будто она лежит в постели с открытыми глазами, но не в силах двинуться, точно связана по рукам и ногам. Она знает, что Сильвия рядом притворяется спящей и что должен прийти Туллио. Вот она услышала, как в коридоре скрипнул пол, крадущиеся шаги всё ближе, ближе. Аннета увидела: Сильвия приподнимается с подушки, из-под простыни показались её ноги; она встаёт, скользит к двери, которую кто-то приоткрыл. Аннета тоже хочет встать, но не может. Сильвия, будто услышав, оборачивается, возвращается, подходит к постели, смотрит на Аннету, наклоняется, вглядывается в её лицо. Да ведь это совсем, совсем и не Сильвия; даже не похожа на неё; и всё же это Сильвия: её злой смех, её острые зубы; длинные чёрные волосы, без завитков, прямые, жёсткие, упали Аннете на лоб, когда Сильвия наклонялась, попали в рот, в глаза. У Аннеты на языке привкус конского волоса, его терпкий запах. Лицо соперницы всё ближе, ближе. Сильвия откинула одеяло. Аннета чувствует, что острое колено вдавливается ей в бедро. Она задыхается. В руке у Сильвии нож; холодное лезвие щекочет горло Аннете, она отбивается, кричит… Она очнулась — сидит на постели в тихой своей комнате, простыни сбиты. Сильвия безмятежно спит. Аннета, унимая сердцебиение, прислушивается к мерному дыханию сестры и всё ещё содрогается от ненависти и ужаса…


Она ненавидела… Кого же? И кого же любила? Она осуждала Туллио, не уважала его, боялась и совсем, совсем не доверяла ему. И вот из-за этого человека, которого она не знала ещё две недели назад, который был для неё нулём, она готова возненавидеть сестру, ту, которую любила больше всего на свете, которую и сейчас любит… (Нет! Да! Которую любила всегда…) Ради этого человека она готова была, не задумываясь, пожертвовать своей жизнью. Да как же… как же всё это случилось?

Она ужаснулась, но могла сделать лишь одно: установить, как всесильно наваждение. Минутами проблеск здравого смысла, пробуждённая ирония, возврат былой нежности к Сильвии приподнимали её голову над течением. Но достаточно было одного ревнивого взгляда, достаточно было увидеть Туллио, перешёптывающегося с Сильвией, — и Аннета снова тонула…

Она сдавала позиции, и это было ясно. Поэтому-то страсть её и бушевала. Она была неловка. Не могла скрывать, что её достоинство уязвлено. Туллио, этот добрый принц, согласен был не делать выбора между ними, он соизволил бросить платок обеим. Сильвия проворно подняла его; Сильвия не церемонилась; она выжидала, она знала, что потом Туллио затанцует под её дудку. Её нисколько не встревожило бы, если бы этот донжуан украдкой сорвал несколько поцелуев у Аннеты. Пусть неприятно, но и вида показывать не надо. Ведь это можно скрыть. Аннета не умела так вести себя. Она не допускала половинчатости, и явно было, как противна ей двойственная игра Туллио.

Туллио охладевал к ней. Серьёзная страсть его стесняла, она «осточертела» ему (в этом слове, как и многие иностранцы, он видел особый, столичный шик). Немного серьёзности в любви — хорошо. Но не слишком, не то получается какая-то повинность, а не удовольствие. Он представлял себе страсть в виде примадонны: с чувством исполнив каватину, она возвращается на сцену и, простирая руки, кланяется публике. Но страсть Аннеты, по-видимому, не считалась с тем, что публика существует. Играла она лишь для себя. Играла плохо…

Аннета была так искренна, так искренне было её увлечение, что она неспособна была думать о том, как навести на себя лоск, как скрыть печать терзаний и тревог на лице и все следы дневных забот, которые женщина, следящая за своей внешностью, смягчает или стирает не один раз в день. Она потускнела. Она просто подурнела, увидев, что побеждена.

Торжествующая Сильвия, уверенная, что партия выиграна, смотрела на Аннету, выбитую из колеи, с удовлетворением и насмешкой, приправленной издёвкой, а в глубине души жалела сестру.

«Что, получила? Добилась своего? Хорош у тебя вид!.. Бедная, побитая собачонка…»

И Сильвии хотелось её поцеловать. Но стоило ей приблизиться, и выражение лица у Аннеты делалось таким враждебным, что задетая Сильвия повёртывалась к ней спиной, бормоча:

«Как хочешь, моя милая… Дело твоё! Устраивайся сама! Я-то добрая!.. Но каждый за себя, и к чёрту всех!.. Ну, а если эта дурёха страдает, то сама и виновата! Она всегда до смешного серьёзна, к чему это?»

(Так о ней думали все.)

Аннета в конце концов отстранилась от борьбы. Сильвия вместе с Туллио устроили вечер живых картин, где Сильвия должна была показать все свои прелести и кое-что в придачу… (Она изображала парижанку-чародейку: лоскуток материи — и она превращается в своих двойников, вереницу двойников, причём каждый красивее оригинала, но, прибавляя к нему новое, они делают его очаровательнее всех предыдущих, ибо в нём заключаются все они.) Если бы Аннета попыталась соревноваться с ней, то потерпела бы полное поражение. Она это знала отлично; она предвидела своё поражение; как же стала бы она жить после? Она отказалась участвовать в вечере, сославшись на нездоровье — плохой вид служил ей оправданием. Туллио и не пытался её уговаривать. Но когда Аннета отказалась, её замучила мысль, что она сложила оружие. Даже безнадёжная борьба — сама по себе надежда. Теперь полдня Туллио и Сильвия проводили вдвоём, с глазу на глаз. Аннета заставляла себя ходить на все репетиции, чтобы быть им помехой. Но им ничто не мешало. Она, пожалуй, их даже подзадоривала, — особенно бесстыдницу Сильвию, заставлявшую повторять раз десять ту сцену, когда одалиску, млеющую от наслаждения, похищает корсар байроновского типа, — мрачно сверкают его глаза, он скрежещет зубами, вид роковой и хищный, — ягуар, готовый к прыжку. Туллио вёл свою роль так, словно вот-вот предаст огню и мечу весь «Палас-отель». А Сильвия вела роль так, что ей могли позавидовать двадцать тысяч гурий, выщипывающих бороду пророку в раю.


Наступил вечер представления. Аннета, забившаяся в последний ряд кресел, к счастью позабытая восхищённой публикой, не могла досидеть до конца. Она ушла измученная. Голова у неё горела. Во рту было горько. Она думала всё об одном: о своих страданиях. Поруганная страсть терзала ей душу.

Аннета вышла на лужайку, зеленевшую вокруг гостиницы, но не было сил уйти совсем; она бродила около освещённого зала. Солнце уже закатилось. Стемнело. Звериный инстинкт заставил Аннету ревниво следить за той дверью, из которой, конечно, они оба выйдут. Боковая дверка сделана для актёров; не пересекая зала, они могут пройти в костюмерную, в другое крыло дома. И правда, они вышли; остановились в тени на лужайке, заговорили. Аннета притаилась за деревьями и услышала, как смеётся, как хохочет Сильвия…

— Нет, нет, только не сегодня!

А Туллио настаивал:

— Почему же?

— Во-первых, хочется спать.

— Выспаться успеете!

— Нет, нет, мне всегда мало!

— Так, значит, завтра ночью.

— Но по ночам всегда так будет! И, кроме того, ночью я не одна. Меня стерегут!

— Значит, никогда?

Тут озорница Сильвия расхохоталась.

— Но я ведь и днём не боюсь! — ответила она. — А вы что, боитесь?

Больше Аннета не могла слушать. Шквалом налетели ярость, отвращение, отчаяние, и она убежала в темноту, куда-то вдаль. Наверное, было слышно, как она бежит, потеряв голову, как ломаются ветви, — так убегает затравленный зверь. Но Аннету больше не тревожило, что её услышат. Она уже ни с чем не считалась. Она бежала, бежала… Куда? Она и сама не знала. И так никогда и не узнала. Бежала во мраке, стонала. Ничего не видела перед собой. Сколько она бежала? Пять минут, двадцать минут, час? Этого она так никогда и не узнала. Бежала, пока не споткнулась о корни, не упала во весь рост, не ударилась лбом о ствол дерева… И тут она закричала, завыла, уткнувшись ртом в землю, как раненое животное.


Мрак вокруг. Небо чёрное, ни луны, ни звёзд. Земля не дышит, не прошелестит букашка. Тишина. Только журчит ручей, струясь по голышам, у ствола сосенки, о которую Аннета расшибла лоб. Да из глубины ущелья, разрезавшего высокое обрывистое плато, поднимается яростный рёв потока. Его стоны вторят стонам измученной женщины. Словно то извечный вопль земли…

Она кричала и ни о чём не думала. Судорожные рыдания, сотрясая тело, разрядили тоску, тяжесть которой давила её столько дней. Разум молчал. И вдруг тело её, изнемогая, перестало стенать. Прорвалась вся скорбь её души. Аннета поняла, что покинута. Одинока и предана. Круг её мыслей дальше не простирался. Не было сил собрать их разбредшееся стадо. Даже подняться не хватало сил. Она приникла к земле… Ах, если бы земля расступилась!.. Поток рокотал, говоря и думая за неё.

Он омыл её раны. И наступила минута, — а их, вероятно, прошло немало в муках и душевной слабости, — и вот истомлённая Аннета стала медленно подниматься. Ссадина на лбу ныла довольно сильно: боль отвлекала мысли. Аннета омочила в ручье расцарапанные руки, приложила их к израненному, горящему лбу. И потом долго сидела, сжав виски и глаза мокрыми ладонями, ощущая, как проникает в неё ледяная чистота. И горе её осталось где-то далеко позади. Она, как посторонняя, внимала его стонам и уже не понимала своего исступления. Она думала:

«Почему? Для чего? Да стоит ли из-за этого огорчаться?..»

Поток вторил во мраке:

«Безумье, безумье, безумье… всё тщета… всё суета…»

Аннета горестно улыбалась:

«Чего же я хотела? И сама не знаю… Где же оно, большое счастье? Пусть его берёт кто хочет!.. Оспаривать не стану…»

И вдруг перед ней встали, налетели на неё призраки этого счастья, которого она всё-таки жаждала, и жгучие порывы тех желаний, которые, хоть и отвергал их разум, всё ещё владели её телом и которым суждено было ещё долго владеть им. И вслед за ними, за их ожесточённым натиском, зазвучал гадкий отголосок ревности… Она выдержала их приступ молча, согнулась, будто под порывом вихря, потом подняла голову и громко заговорила:

— Я была не права… Сильвию он полюбил сильнее… И это справедливо. Она больше, чем я, создана для любви. И она гораздо красивее. Я знаю это и люблю её. Люблю, потому что она такая. Значит, её счастье должно стать моим счастьем. Я эгоистка… Но только почему, почему она мне солгала? Всё остальное неважно! Почему она обманула меня? Почему чистосердечно не сказала, что любит его? Почему всё делала назло мне, как враг? Да и во всех её чёрточках, которые я старалась не замечать, есть что-то не очень чистое, не очень порядочное, не очень красивое! Но тут нет её вины. Как она могла в этом разобраться? Ведь какую жизнь с самого детства ей пришлось вести! Вправе ли я упрекать её? Разве я была искренна?.. И то, что было во мне, разве было чище?.. То, что было? То, что есть!.. Ведь я отлично знаю, что это по-прежнему во мне…

Она передохнула. И добавила:

— Ну, пора с этим кончать! Ведь я — старшая. А я безумствую!.. Пусть Сильвия будет счастлива!

Но, сказав «ну», она на некоторое время словно застыла. Она внимала тишине и всё раздумывала, покусывая кончики исцарапанных пальцев. Потом ещё раз вздохнула, поднялась и молча пустилась в путь.


Аннета возвращалась в темноте. Луне пора было всходить, но она ещё была далеко, хотя уже чувствовалось, что она выбирается из пучины мрака за самым горизонтом. Слабое сияние бахромой повисло над вершинами гор, они замыкали плато, словно края — чашу; всё отчётливее вырисовывались на светящемся фоне их чёрные силуэты. Аннета шла не спеша и всей грудью, теперь, как прежде, вздымавшейся ровно, вдыхала запах скошенных трав.

Вдали кто-то быстро шёл по дороге. Сердце её застучало. Она остановилась. Она узнала шаги и заторопилась навстречу. И там, вдали, тоже услышали её шаги. Встревоженный голос позвал:

— Аннета!

Аннета не ответила: она не могла, она была слишком потрясена; зажурчал ручеёк радости, — осадок от всех горестей, всё, всё исчезло. Она не ответила, но пошла ещё быстрее, быстрее. А та, другая, уже бежала. И повторяла голосом, полным тоски:

— Аннета!

В неясном фосфорическом сиянии луны, которая всходила за тёмной стеной гор, из светлеющего мрака показалась маленькая серенькая фигурка. Аннета крикнула:

— Родная!..

И бросилась вперёд. Как слепая — с протянутыми руками…


Они так спешили, что столкнулись. Обнялись. Прильнули губами друг к другу…

— Аннета!

— Сильвия!

— Сестра моя! Любимая!

— Сестричка! Любовь моя!

Руки гладили в темноте щёки и волосы, дотрагивались до затылка, шеи, плечей, обретали своё, утраченное.

— Родная! — воскликнула Сильвия, почувствовав, что у Аннеты голые плечи. — Ты без пальто! Тебе нечем прикрыться!..

Аннета заметила, что на ней действительно вечернее платье; ей вдруг стало холодно, она вздрогнула.

— Безумная, просто безумная! — кричала Сильвия, укутывая сестру своей накидкой, и руки её нащупали изъяны на платье. — Разорвано… Как же так? Что случилось? Волосы разметались по щекам… А это ещё что? Что у тебя на лбу? Да ты упала, Аннета?..

Аннета не отвечала. Не в силах больше сдерживаться, она уткнулась лицом в плечо Сильвии и заплакала. Сильвия усадила её у дороги. Луна, преодолев преграды гор, осветила израненный лоб Аннеты, и Сильвия покрыла его поцелуями.

— Скажи мне, что ты сделала? Скажи, что произошло? Моё сокровище, мой родной волчонок, я так испугалась: поднялась к нам в комнату, а тебя там нет!.. Я тебя звала… Ищу тебя целый час… Ах, какой это был ужас!.. Я так боялась, так боялась… Даже не могу сказать, чего боялась… Почему ты ушла? Почему убежала?

Аннета не хотела отвечать.

— Сама не знаю, — говорила она, — мне стало не по себе, захотелось… походить, подышать…

— Нет, ты говоришь неправду. Аннета, скажи мне всё!

Она склонилась над ней и тихонько добавила:

— Душенька, не из-за него?..

Аннета прервала её:

— Нет! Нет!

Но Сильвия настаивала:

— Не лги! Скажи правду! Скажи! Скажи своей сестрёнке! Из-за него?

Аннета вытерла глаза и сказала, стараясь улыбнуться:

— Да нет же, уверяю тебя… Было немного тяжело, это верно… Так всё глупо… Но с этим теперь покончено. Я счастлива, что он тебя любит.

Сильвия подскочила, всплеснула руками и со злостью выпалила:

— Так значит, из-за него!.. Но ведь я-то ни чуточки, ни чуточки не люблю этого красавчика!..

— Нет, любишь…

— Нет! Нет! Нет!

Сильвия затопала ногами.

— Забавно было кружить ему голову, я просто играла, но он для меня — ничто, ничто по сравнению с тобой… Ах, все поцелуи мужчины не вознаградят меня за одну твою слезинку!

Аннета была вне себя от счастья.

— Правда? Правда?

Сильвия бросилась ей в объятия.

Когда они немного успокоились, Сильвия сказала Аннете:

— Теперь сознавайся: ты тоже любила его?

— Тоже? А, вот видишь! Ты и проговорилась, что любишь его!..

— Да нет же, говорят тебе, нет, я тебе запрещаю… Я не желаю больше о нём слышать. Кончено, кончено.

— Кончено, — повторила Аннета.

Они возвращались по дороге, залитой лунным сиянием, улыбаясь, в восторге, что снова обрели друг друга. Вдруг Сильвия остановилась и, грозя кулаком луне, воскликнула:

— Скотина!.. Он мне за всё заплатит!..

И обе расхохотались при этом не очень добропорядочном заявлении, ибо молодость никогда не теряет своих прав.

— А знаешь, что мы сделаем? — добавила злопамятная Сильвия. — Вернёмся, сейчас же уложим вещи и завтра, завтра утром уедем с первой почтовой каретой. Он выйдет к столу во время завтрака — никого… Птички упорхнули! А потом… (Она прыснула.) Я и забыла!.. Я назначила ему свидание в десять часов, в лесу, на горе… Он проищет меня всё утро…

Она расхохоталась ещё звонче. И Аннета тоже. Пресмешное выражение лица будет у разочарованного, разъярённого Туллио. Шалуньи! Горести остались далеко.

— Однако, — проговорила Аннета, — пожалуй, не очень это хорошо, дорогая, так себя компрометировать.

— Вот ещё! Для меня это ровно ничего не значит, — возразила Сильвия. — Я с этим не считаюсь… А впрочем, пора бы мне, — продолжала она, ласково покусывая руку Аннеты, легонько теребившую её за ухо, — пора бы поумнеть, теперь, когда я стала твоей сестрой. И я поумнею, обещаю тебе… Но, знаешь ли, хоть ты и старшая сестра, а ведь ты была не умнее меня.

— Ты права, — произнесла покаянным тоном Аннета. — И боюсь, что временами я вела себя ещё глупее… Ах, странное у нас сердце! — продолжала она, прижимаясь к сестре. — Никогда не знаешь, что же там в душе делается: что-то изнутри поднимается и, кажется, сейчас унесёт тебя… А куда?

— Вот поэтому-то, — ответила Сильвия, крепко обнимая её, — я и люблю тебя! У тебя это здорово получается!

Они уже были у входа в гостиницу. Крыши блестели под лунным светом. Сильвия обвила руками шею Аннеты и шепнула ей на ухо горячо, с непривычной для себя серьёзностью:

— Ах ты, сестра моя старшая! Никогда не забуду, как ты намучилась этой ночью, как ты мучилась из-за меня… Да, да, не отрицай! У меня было время обо всём подумать, когда я бежала, когда искала тебя, дрожа от горя… Если бы что-нибудь случилось… Что сталось бы со мной!.. Я бы не вернулась.

— Родная, — взволнованно ответила Аннета, — ты не виновата, ты ведь не знала, что делаешь мне больно.

— Знала, очень хорошо знала, что мучаю тебя, и даже, — послушай, Аннета! — и даже мне это доставляло удовольствие!

У Аннеты упало сердце, но она подумала, что ведь она тоже упивалась бы, видя, как Сильвия страдает, и что готова была заставить её мучиться ещё больше. И она сказала об этом. Они сжали друг другу руки.

— Но что же это такое было, что же это такое? — спрашивали они друг друга, пристыженные и подавленные, хотя их и утешало сознание, что они обе одинаковы.

— Это — любовь, — проговорила Сильвия.

— Любовь, — машинально повторила Аннета. И в тревоге спросила: — Так это и есть любовь?

— И знаешь ли, — заметила Сильвия, — это только начало.

Аннета запальчиво объявила, что больше не хочет любить.

Сильвия посмеивалась над ней. Но Аннета повторяла вполне серьёзно:

— Больше не хочу! Не создана я для любви.

— Ах, вот как! — рассмеялась Сильвия. — Не повезло тебе, бедненькая моя Аннета. Но ты — ты перестанешь любить, когда перестанешь жить!

Часть вторая

Первые — пасмурные и тихие — дни октября. Воздух застыл. Не спеша сеет прямой тёплый дождь. Пряный, сильный запах мокрой земли, спелых плодов в подвале, виноградного сока в давильнях…

У открытого окна на даче Ривьеров, в Бургундии, друг против друга сидели сёстры и шили. Они склонили головы над работой и, казалось, вот-вот стукнутся своими крутыми чистыми лбами. Лоб у них совсем одинаковый — выпуклый, только у Сильвии он поуже, а у Аннеты пошире, у одной капризный, у другой упрямый, — козочка и бычок. Но когда они поднимали головы, глаза их обменивались понимающим взглядом. А языки отдыхали, неугомонно протрезвонив столько дней подряд. Они ещё раз переживали лихорадку переезда, свои восторги, залпом высказанные слова и всё то, что узнали и познали за много дней, ибо теперь они по-настоящему привязались друг к другу и им хотелось всё взять друг у друга и всё отдать. А пока они молчали, раздумывая о спрятанной добыче.

Но напрасно хотелось им всё увидеть и всем обладать: в конце концов они так и остались загадкой друг для друга. И в самом деле, всякое существо для всякого существа — загадка, и в этом есть своя прелесть. Сколько же в каждой из них таится такого, чего никогда не постичь другой! Тщетно они говорили себе (ибо они это знали):

«Что значит взаимопонимание? Понимать — это объяснять. А когда любишь, нет нужды объяснять…»

И всё же это имеет большое значение! Ведь если не понимаешь, то не можешь обладать целиком. А любить, как любили они друг друга? Каждая любила по-своему. Обе дочери Рауля Ривьера унаследовали от отца живительные жизненные силы, — они лежали под гнётом у одной, были рассеяны у другой. Различие их натур особенно проявлялось в любви. Легкомысленная и ласковая Сильвия, весёлая, шаловливая, самоуверенная, но по существу очень рассудительная, быстро воспламенялась, однако никогда не теряла головы; шелестя крылышками, летала лишь вокруг своей голубятни. Тёмный демон любви притаился в Аннете, и о его существовании она узнала только за последние полгода; она его подавляла, старалась его упрятать, потому что сама его страшилась: инстинкт подсказывал ей, что другие неправильно судили бы о нём, — Эрос в клетке, с завязанными глазами, беспокойный, алчный и голодный, молча бьётся о решётку мира и медленно грызёт стены своей темницы — сердца! Жгучее жало впивалось беспрерывно, безмолвно и незаметно тревожило рассудок Аннеты; она всё время ощущала его, впав в раздражающее оцепенение, в котором было что-то чувственное; мурашки пробегали у неё по коже, как бывало, когда она прикасалась к жёсткой материи, когда ей мешала одежда или когда она проводила рукой по неровному дереву мебели, по холодящей шершавой стене. Она словно жевала терпкую кору ветки, и тогда на неё находило какое-то самозабвение и забвение времени; у неё бывали провалы в сознании, и она не могла бы сказать, сколько это продолжалось — четверть ли секунды, час ли? И сразу собиралась с мыслями; ей становилось стыдно, она подозрительно ловила незримый взгляд Сильвии, которая прикидывалась, что работает, а сама лукаво следила за ней украдкой. Сёстры молчали. Обе сидели, как ни в чём не бывало, а горячие волны крови приливали к щекам Аннеты. Сильвия, мало что понимая, вынюхивала своим носиком её внутреннюю жизнь, которая, задремав на солнце, то вдруг успокаивалась, то одичало извивалась, как уж под листьями: Сильвия считала, что старшая сестра — чудачка, что она не в своём уме, право — на людей не похожа… И не страстные порывы, не горячность и не то, что она угадывала в тревожных мыслях Аннеты, особенно удивляли её, но то серьёзное, чуть ли не трагическое начало, которое во всё вносила сестра. Трагическое? Ну что за выдумки! Серьёзное? Ради чего серьёзничать? Всё идёт своим чередом. Так всё и надо принимать. Сильвию вовсе не беспокоили тысячи фантазий, которые ей лезли в голову. Они приходят и уходят. Всё, что хорошо и приятно, — просто и естественно, а что плохо и неприятно, — тоже свойственно жизни. Хорошее ли, нехорошее ли, а изволь глотать, и я глотаю мигом! Зачем разводить антимонии? Ох уж эта запутавшаяся Аннета! Дебри горячих и холодных мыслей, пряжа страхов и желаний, пучки страстных и целомудренных чувств перемешиваются во всех закоулках души… И кто только её распутает? Но, как бы там ни было, чудна́я, странная, непостижимая Аннета очень занимала Сильвию, интриговала её, притягивала к себе. И за это она ещё сильнее любила сестру.

Молчание затягивалось, оно бывало насыщено тревожащими тайнами. И Сильвия вдруг прерывала его, начинала тараторить. Быстро-быстро, вполголоса, уткнувшись носом в шитьё, будто ругая его, она цедила сквозь зубы бессмысленные словечки, несла тарабарщину — все слова оканчивались на «и», получалось «ки-ки-ки-ки», — точь-в-точь болтовня зяблика, стрекочущего от радости. Но вдруг она напускала на себя важный вид, словно говоря: «Кто? Я? Я ничего!» Или же, перекусывая нитку, напевала тоненьким гнусавым голоском преглупый романс, в котором говорилось о цветах, о пташках-щебетуньях, какую-нибудь легкомысленную песенку и, лукаво разыгрывая благовоспитанную девочку, вдруг отчётливо произносила грубейшую непристойность. Аннета подскакивала, полусмеясь, полусердясь:

— Замолчи, замолчи же, наконец!

И становилось легко. Атмосфера разряжалась. Неважно, что за слова были сказаны! Голоса, как руки, восстанавливают связь. Снова соединяешься. «Где пропадала? Остерегайся молчания! Знаешь ли ты, что минута забвения может мигом нас разлучить? Поговори со мной! Я говорю с тобой. Я держусь за тебя. Держи меня крепче!»

И они держались друг за друга. Они твёрдо решили, что бы ни случилось, не покидать друг друга. Что бы ни случилось, ничто не коснётся главного: «Я — это я. Ты — это ты. Уговорились. По рукам. Теперь уже нельзя отрекаться». То было взаимное самопожертвование, молчаливое соглашение, как бы духовный союз, сильный тем, что никакое внешнее принуждение — ни письменное обязательство, ни религиозное или гражданское воздействие — не тяготело над ним. Ну что из того, что они такие разные? Ошибается тот, кто думает, будто самые крепкие союзы основаны на сходстве или же на противоположности. Ни на том, ни на другом, а на внутреннем решении: «Я выбрала, я хочу, и я даю обет», — решении, прошедшем через горнило жизненного опыта и отчеканенном двойной твёрдой волей, как у этих двух крутолобых девушек. «Ты — моя, и теперь я уже не властна ни вернуть тебя, ни взять обратно себя… Впрочем, ты свободна: люби, кого хочешь, делай, что тебе нравится, вытворяй, что угодно, греши, если тебе заблагорассудится (знаю, что ты этого не сделаешь, но даже если и так), — это не нарушает нашего договора… Кто как хочет, пусть так и толкует». Если бы Аннета по своей добросовестности и дерзнула довести до конца свою мысль, ей пришлось бы признаться себе, что она далеко не уверена в нравственной стойкости Сильвии, в её будущих поступках. А Сильвия, смотревшая на всё трезво, не дала бы руку на отсечение, что Аннета в один прекрасный день не выкинет что-нибудь сногсшибательное. Но всё это касалось других и к ним обеим не имело никакого отношения. Обе верили друг в друга, вполне доверяли друг другу. Пусть все остальные устраиваются, как им угодно! Отныне они с закрытыми глазами заранее всё прощали одна другой — лишь бы поступки их не отражались на их взаимной любви.

Всё это, пожалуй, не было очень уж нравственно. Ну и пусть! Будет ещё время вести нравственный образ жизни когда-нибудь потом.

Аннета была чуть-чуть педанткой, жизнь знала по книгам, — что не помешало ей, однако, познать её позже (ведь жизнь, разумеется, звучит по-иному, чем в книгах), — и теперь она вспоминала прекрасные строки Шиллера:

О мои дети! Мир исполнен зла

И помыслов лукавых. Каждый любит

Лишь самого себя. Не прочны связи,

Которые удача нам сплетает.

Единый миг — и сеть разорвалась.

Верна одна природа. Лишь она

Стоит на верном якоре, в то время

Как всё кругом, в кипящем море жизни,

Теряет путь. Приязнь дарует друга,

Удача нам соратников приносит,

Лишь брата нам рождение даёт.

Его не даст нам счастье. Вместе с счастьем

Приходит друг. И часто в мире этом,

Вражды и злобы полном, он двулик[35].

Сильвия, конечно, не знала этих строк! Она, наверно, нашла бы, что для выражения такого простого чувства не требуется столько непонятных слов. Но, взглянув на поникшую голову Аннеты, отложившей работу, на сильную её шею, густые волосы, собранные в узел, Сильвия подумала:

«Сестра всё ещё мечтает, опять пошли сумасбродства. Когда это кончится? Какое счастье, что я здесь! При мне она не очень развернётся…»

Ведь у младшей было убеждение, вероятно преувеличенное, в превосходстве своего разума и опыта. И она твердила себе:

«Буду её охранять».

Но она сама нуждалась в опеке. Она была не менее сумасбродна. Только она все свои выходки знала наперёд и смотрела на них, как домовладелец смотрит на жильцов. Хоть и сдаёт им помещение, но не даром. Да и потом: «Делай что хочешь, будь что будет!» Когда всё это касается только тебя — пустяки. Выпутаться всегда можно… А вот охранять сестру — это чувство новое и необыкновенно приятное.

Да, но… Аннета сидела с поникшей головой; она отложила работу, она лелеяла точно такое же чувство. Она думала:

«Моя дорогая, безрассудная сестрёнка! Какое счастье, что я появилась вовремя около неё, чтобы руководить ею!..»

И она строила планы будущего Сильвии, заманчивые планы, но о них она не совещалась с Сильвией.

И вдоволь намечтавшись о счастливом будущем друг друга (а заодно, конечно, и своём собственном), сёстры восклицали:

— Ах ты! Иголка сломалась!

— Да и ничего больше не видно!

И они, бросив работу, выбегали подышать воздухом; шли под дождиком, укрываясь одним плащом, по саду, под плакучими ветвями деревьев, ронявших прядями листву; в беседке из виноградных лоз срывали янтарную гроздь и уплетали — мокрые ягоды вкуснее — и говорили, говорили… Вдруг умолкали, вдыхая осенний ветер, запах (так бы и съела его!) перезревших плодов, палого листа, вбирая в себя неяркий свет октябрьского дня, угасавший с четырёх часов, слушая тишину оцепеневших, задремавших полей, тишину земли, пившей дождь, тишину ночи…

И, держась за руки, они мечтали вместе с трепещущей природой, которая боязливо и пылко лелеет надежду о весне — загадке будущего…


Они привыкли вместе коротать эти серенькие октябрьские дни, затканные туманом, будто опутанные паутиной, и это стало для них такой необходимостью, что они спрашивали себя, как же до сих пор они без этого обходились.

А ведь обходились и будут обходиться! В двадцать лет жизнь не замыкается, как бы дорог ни был тот, с кем тебе хорошо вдвоём, — особенно жизнь существ таких окрылённых. Им надо испытать силы в воздушных просторах. Сколь непреклонно ни утверждалась воля их сердца, инстинкт их крыльев сильнее. Аннета и Сильвия нежно говорили:

— Как мы могли так долго жить друг без друга?

Однако не признавались себе:

«А ведь рано или поздно, придётся (какая обида!) жить друг без друга!»

Ибо никто другой не может жить за вас и на вашем месте, да и вы не захотели бы этого. Конечно, потребность во взаимной нежности была глубока, но у каждой была ещё и другая потребность, более сильная, исходившая из самых истоков существа обеих дочерей Ривьера: потребность в независимости. Уйма различных черт была у них, но они обладали одной одинаковой чертой, именно этой (и нельзя сказать, что им повезло). Они хорошо это знали; она даже была одной из причин — они, правда, не отдавали себе в этом отчёта — того, что они так сильно полюбили друг друга, ибо каждая в другой узнавала себя. Но в таком случае чего же стоил их план — основать совместную жизнь?! Каждая лелеяла мечту, что будет охранять жизнь сестры, но сознавала, что сестра, как и она сама, не согласится на это. То была сладостная мечта, их игрушка. Им хотелось, чтобы игра продолжалась как можно дольше.

А ей не суждено было долго продолжаться.

Если бы они были просто двумя независимыми державами! Но у этих республик-крошек, дорожащих своей свободой, как и у всех республик, помимо их воли, были деспотические наклонности. Каждая стремилась подчинить своим законам другую — ей казалось, что они лучше. Аннета, склонная к самоосуждению, бранила себя, вторгнувшись в область господства сестры, но всё повторялось сызнова. В её цельном и страстном характере, вопреки её желанию, было что-то властное. Натура её могла под покровом нежной любви на время смягчиться, но она упорствовала. Нужно сознаться, впрочем, что если Аннета и старалась примениться к воле Сильвии, то Сильвия нисколько не старалась облегчить сестре задачу. Она поступала так, как приходило ей в голову, а за двадцать четыре часа в её голове рождалось не меньше двадцати четырёх желаний, которые не всегда совпадали. Аннета, методичная, любившая порядок, сначала смеялась, но потом стала терять терпенье — так быстро менялись причуды сестры. Она прозвала Сильвию: «Вьюн», «Я хочу… А собственно чего я хочу?» А Сильвия её прозвала: «Шквал», «Госпожа повелительница» и «Полдень ровно в двенадцать» — пунктуальность сестры её раздражала.

Они нежно любили друг друга и всё же вряд ли могли бы долго вести одинаковый образ жизни. Вкусы их и привычки были различны. Они так любили друг друга, что Аннета снисходительно внимала Сильвии, охотнице чуточку посплетничать, очень тонко умевшей всё подметить, ещё лучше — услышать, но не очень тонко выразить. А Сильвия прикидывалась, будто слушает с интересом, хотя незаметно позёвывала («Довольно! Ну довольно же!..»), когда Аннета, которой хотелось разделить с ней удовольствие, читала вслух прескучные вещи.

— Боже, да это дивно, дорогая!

Или пускалась в нелепые рассуждения о жизни, о смерти, об общественном строе…

(«Чепуха!.. Как бы не так!.. Делать людям нечего!»)

— А ты как думаешь, Сильвия? — спрашивала Аннета.

(«Да ну тебя!» — думала Сильвия.)

— Думаю, как ты, дорогая!

И всё это ничуть не мешало им восхищаться друг другом. Но только немного стесняло, когда они разговаривали.

А чем заполнить время, когда они совсем одни в унылом доме, на самой опушке леса, когда перед ними обнажённые поля, а над ними низкое осеннее небо, сливающееся в тумане с голой равниной? Напрасно Сильвия говорила и сама верила, будто обожает деревню, но сельские развлечения ей быстро прискучили; здесь у неё не было дела, не было цели, она слонялась как тень. Природа, природа!.. Скажем откровенно: природа наводила на неё скуку. Нет! Препротивные тут края… Просто невыносимы все эти напасти: ветер, дождь, грязь (грязь на парижских улицах, напротив, ей нравилась); за ветхими перегородками шмыгали мыши, пауки забирались в комнаты, на зимние квартиры, а это ужасное зверьё — комары — по ночам трубили и пировали на её руках и ногах. Много слёз она пролила из-за них, от досады и раздражения. Аннету же радовали вольные просторы и уединённая жизнь с любимой сестрой, скука её не брала, она смеялась над комариными укусами и, позвав Сильвию с собой на прогулку, шагала по грязи, не примечая, что сестра недовольна, насупилась. Порыв ветра с дождём пьянил её; она забывала о Сильвии. Шла большими шагами по вспаханной земле или по лесной тропинке, встряхивая мокрые ветви; не скоро вспоминала она о покинутой сестре. А Сильвия, надувшись, с сокрушением рассматривала в зеркале своё припухшее лицо, умирала от скуки и думала:

«Когда же мы вернёмся?»

И всё-таки среди тысячи и одного намерения у младшей Ривьер было одно доброе, стойкое намерение, и ничто не могло его изменить, а деревенский воздух лишь придал ему новизну. Она любила своё ремесло. Любила по-настоящему. Она принадлежала к крепкой семье парижских рабочих; труд, иголка и напёрсток были её потребностью, ей хотелось занять свои пальцы и мысли. У неё был врождённый вкус к шитью; она испытывала физическое наслаждение, часами ощупывая материю, лёгкую ткань, шёлковый муслин, делая складки, сборки, щёлкая пальцем по банту из лент. Да и умишко её, который, слава богу, не пытался понимать идеи, загромождавшие умную голову Аннеты, знал, что тут, в своей области, в царстве тряпок, и у него есть идеи, которыми можно заинтересовать кого угодно. Так что ж, прикажете отказаться от этих идей? Говорят, что самое большое удовольствие для женщины носить красивые платья! Для женщины, по-настоящему даровитой, ещё большее удовольствие их творить. И раз вкусив это удовольствие, уже нельзя от него отрешиться. В изнеженной праздности держала Сильвию сестра, и когда прекрасные руки Аннеты скользили по клавиатуре, Сильвия с тоской вспоминала лязг больших ножниц и стук швейной машины. Если бы кто-нибудь преподнёс ей все произведения искусства на свете, они не заменили бы ей милого безголового манекена, который драпируешь, как вздумается, вертишь и перевёртываешь, перед которым приседаешь, которого исподтишка теребишь или, подхватив, кружишься с ним в танце, когда закройщица выйдет. Только несколько слов роняла Сильвия, но по ним нетрудно было угадать ход её мыслей, и Аннета, сердясь и видя, как загораются глаза сестры, понимала, что мысленно Сильвия уже за работой.


И вот когда они вернулись в Париж и Сильвия заявила, что она переедет к себе домой и возьмётся за постоянную работу, Аннета вздохнула, но не удивилась. Сильвия ждала, что её решение примут в штыки, поэтому вздох и молчание сестры растрогали её сильнее, чем любые слова. Она подбежала к Аннете, сидевшей в кресле, опустилась перед нею на колени, обняла, поцеловала.

— Не сердись на меня, Аннета!

— Дорогая, — ответила Аннета, — твоё счастье — моё счастье, ты ведь знаешь.

Но ей было тяжело. Сильвии тоже.

— Не моя это вина, — сказала она, — я так тебя люблю, верь мне!

— Знаю, девочка, верю.

Она улыбалась, но ещё раз глубоко вздохнула. Сильвия, стоя на коленях, ладонями сжала её лицо, приникла к нему:

— Не смей вздыхать! Глупышка! Если будешь так вздыхать, я не уйду. Ведь я не живодёрка.

— Конечно, нет, дорогая… Я не права, больше не буду… Да я и не упрекаю тебя. Просто тяжело расставаться.

— Расставаться… Новое дело! Глупышка! Будем видеться, каждый день видеться. Ты придёшь. Я приду. Комнату мою ты сохранишь. Уж не надумала ли ты отнять её у меня? Нет, нет, она моя, не отдам. Только устану — приеду понаслаждаться. Или так: вечер, ты меня не ждёшь, я прихожу в неурочный час, у меня ключ, вбегаю и застаю тебя врасплох… Смотри не вздумай проказничать! Вот увидишь, сама увидишь, мы ещё больше подружимся, и всё у нас пойдёт ещё лучше. Расстаться! Да разве я брошу тебя, разве я могу обойтись без своей расчудесной Аннеты?

— Ах подлиза, нахальная девчонка! — сказала Аннета, смеясь. — Ловко заговариваешь зубы! Врунишка ты, мошенник!

— Аннета! Перестань браниться! — строго заметила Сильвия.

— Ну, хорошо. Пусть только — врунишка… Так можно?

— Это ещё так-сяк, — сказала Сильвия великодушно.

Она бросилась Аннете на шею, стала душить её в объятиях.

— Я, по-твоему, врунишка, я, по-твоему, врунишка! Держись, проглочу!

Нежностью и хитростью добилась она у Аннеты прощения. Попросила сестру помочь ей открыть свою собственную мастерскую. Двадцатилетней «девчушке» хотелось стать хозяйкой, выйти из подчинения и получить в подчинение не только свой манекен. Аннета пришла в восторг, что можно дать ей денег. Вместе составили смету; обсуждали без конца, как всё устроить в новом жилье, бегали несколько дней в поисках квартиры, потом выбирали мебель и материю для обивки, потом всё перевозили, потом получили согласие городских властей, вечерами составляли список заказчиц, строили план за планом, обдумывали шаг за шагом; захлопотались так, что Аннета в конце концов вообразила, будто обзаводится хозяйством вместе с Сильвией. И ей не приходило в голову, что жизнь их отныне пойдёт разными путями.


Заказчицы у Сильвии не замедлили появиться. Аннета, отправляясь в гости, надевала самые красивые платья, сшитые милой её портнихой, и расхваливала сестру. Ей удалось направить к ней несколько молодых женщин своего круга. Кроме того, Сильвия без зазрения совести воспользовалась адресами заказчиц своих старых хозяек. Впрочем, она была разумна и не торопилась расширять сферу своей деятельности. Спешить нечего. Жизнь длинна. Времени много. Она любила работу, но не до мании, как иные человекомуравьи, — особенно женского пола, — которые на её глазах изнуряли себя трудом. Ей хотелось уделить место и удовольствию. Работа тоже удовольствие. Но не единой работой существуешь. «Всего понемножку» — таков был девиз Сильвии, умеренной в своих аппетитах, но лакомки и выдумщицы.

Жизнь её скоро стала так заполнена, что для Аннеты у неё оставалось не слишком много времени. Всё же часть его, что бы ни случилось, Сильвия посвящала сестре: обет свой она выполняла. Но для сердца Аннеты части было мало. Она не умела отдавать себя наполовину, на треть, на четверть. Ей суждено было узнать, что мир в чувствах своих подобен мелкому торговцу, — он ими торгует в розницу. Долго не понимаешь этого, а ещё дольше с этим примиряешься. Пока она брала первые уроки.

Она молча страдала, видя, как мало-помалу отстраняется от жизни Сильвии. Сильвия никогда больше не бывала одна ни дома, ни в мастерской. А скоро она уже не бывала одна и когда не работала. Снова обзавелась другом. Аннета отступила. Любовь к сестре теперь оберегала её и от вспышек ревности, и от строгого осуждения, как бывало прежде. Но не оберегала от тоски. Сильвия всё же так любила сестру, что, несмотря на своё легкомыслие, сознавала, как огорчает её; и время от времени она вырывалась из хоровода своих дел и делишек и внезапно, в час работы или свидания, бросала все, даже самые неотложные дела, и мчалась к Аннете. Вихрем налетала нежность. И вихрь нежности налетал на Сильвию с неменьшей силой, чем на Аннету. Но вихрь улетал; и когда он перебрасывал Сильвию от Аннеты к делам или, скорее, к удовольствиям, Аннета, благодарная урагану ласковой болтовни, сумасшедших признаний, смеха и объятий, врывавшемуся к ней, вздыхала, ещё больше томясь от одиночества и от душевного смятения.


Однако это не означало, что ей нечего было делать. Дни у Аннеты были заполнены не меньше, чем у Сильвии.

Жизнь её, двойственная жизнь — духовная и светская, прерванная смертью отца, — снова вошла в свою колею. Умственные запросы, вытесненные за последний год велениями сердца, пробудились с новой силой. И отчасти оттого, что ей хотелось заполнить пустоту, образовавшуюся после ухода Сильвии, отчасти оттого, что интеллект богато одарённого человека созревает в испытаниях жизни, полной страстей, её потянуло к научным занятиям, и она сама удивилась тому, что разбирается в научных вопросах лучше, чем прежде. Она увлекалась биологией и вынашивала план диссертации о происхождении эстетического чувства и его проявлениях в природе.

Она восстановила и светские связи, вернулась в тот круг, который прежде посещала с отцом. Теперь это доставляло ей особое удовольствие. Её пытливому уму, ставшему более зрелым, было приятно, когда у тех, кого она, казалось бы, превосходно знает, неожиданно обнаруживались такие черты, о которых она и не подозревала. Немало удовольствий доставляла ей и совсем иная область — в одних она признавалась себе, другие же от себя утаивала: она получала удовольствие от того, что нравилась, и от тёмных сил вожделения (и отвращения), которые возникают в нас, и от взаимного влечения умов и тел, скрывающегося под обманчивой шелухой слов, и от приглушённых инстинктов обладания, которые порой всплывают на ровную и однообразную поверхность салонных мыслишек и, кажется, тут же исчезают, а на самом деле клокочут в глуби.

Светские развлечения и научные занятия заполняли лишь небольшую часть её времени. А по-настоящему жизнь бывала насыщена, когда Аннета оставалась наедине с собой. В долгие вечера и в часы ночи, когда сон бросает душу, а вместе с ней и горячечные мысли, в мир бодрствования, будто вал, что, отхлынув, оставляет на берегу мириады живых существ, выхваченных из чёрных пучин океана, Аннета созерцала прилив и отлив внутреннего своего моря и берег, усеянный его дарами. То был период весеннего равноденствия.

Не все силы, разбушевавшиеся в Аннете, были для неё новостью; пока мощь их приумножалась, умственный взор её проникал в них исступлённо и зорко. От их противоречивых ритмов сердце томилось, замирало… Нельзя уловить, есть ли в этом сумбуре какой-нибудь внутренний порядок. Неистовый взрыв чувственности, раскатом летнего грома всколыхнувший сердце Аннеты, надолго оставил отголосок. Хотя воспоминание о Туллио и стёрлось, но внутреннее равновесие было нарушено. Спокойное течение жизни, без всяких событий, вводило Аннету в обман: можно было вообразить, будто ничего и не происходит, и беспечно повторять возглас сторожей, раздающийся дивными ночами в Италии: «Tempo sereno!..»[36]. Но жаркая ночь снова вынашивала грозы, и неустойчивый воздух трепетал от тревожных дуновений. Вечное смятение. Души умершие, оживающие сталкивались, встречались в этой пылкой душе… С одной стороны, опасное отцовское наследие, забытые, заснувшие вожделения вдруг поднимались, словно волна из глуби морской. С другой — силы, идущие им наперекор: душевная гордость, страстное стремление к чистоте. И ещё одна страсть — стремление к независимости, которая так властно вмешивалась в её отношения с Сильвией и которой были суждены — Аннета с тревогой это предчувствовала — другие, более трагические, столкновения с любовью. Эти движения души занимали её, заполняли её досуг в долгие зимние дни. Душа, словно куколка, прятавшаяся в коконе, сотканном из затуманенного света, грезила о будущем и прислушивалась к себе, грезящей…

И вдруг почва уходит из-под ног. Какие-то провалы в сознании, как бывало нынешней осенью, в Бургундии, пустоты, в которые низвергаешься… Пустоты? Нет, не пусто там, но что же происходит в глубинах? Странные явления, неприметные, а может быть, и не существовавшие ещё десять месяцев назад, возникшие в дни летней встряски, повторялись всё чаще. У Аннеты было смутное чувство, что бездны в сознании зияют порой и по ночам, когда она спит тяжёлым сном, словно загипнотизированная. Она выбиралась оттуда, будто появившись издалека, и ничего не помнила, однако же её преследовала неотвязная мысль, точно видела она что-то очень значительное, какие-то миры, нечто неописуемое, — то, что выходит за пределы, допускаемые, постигаемые разумом, что-то животное и что-то сверхчеловеческое, поражающее нас в чудовищах древнегреческих скульпторов, в пастях химер на водостоках соборов. Ком глины, липнущей к пальцам. Чувствовалась живая связь с неведомым миром снов. Было тоскливо, стыдно, тяжело; унижало и терзало жгучее ощущение, будто ты в сообщничестве, но не можешь понять, в каком же. Всё тело на несколько дней пропитывалось противным запахом. Словно она, сберегая тайну, проносила её среди нестойких впечатлений дня, и её прятали за семью замками гладкий безмятежный лоб, безразличный взгляд, устремлённый внутрь, и руки, благоразумно скрещённые на груди, — спящее озеро…

Аннета вечно витала в грёзах — и на шумной улице, и в университете, и в библиотеках, где она усердно занималась, и в гостиных, за пустой светской болтовнёй, которую оживляют лёгкий флирт и лёгкая ирония. На вечерах замечали, что у девушки отсутствующий взгляд, она рассеянно улыбается — не столько тому, что ей говорят, сколько тому, о чём она рассказывает сама себе; что она наугад подхватывает чьи-нибудь слова и отвечает невпопад, прислушиваясь к никому неведомому пению птиц, спрятанных в клетке её души.

Однажды так громко распелся мирок её души, что она, изумившись, заслушалась, а ведь рядом её радость, Сильвия, смеялась, оглушала милой своей болтовнёй, говорила… О чём же она говорила? Сильвия всё подметила, расхохоталась, встряхнула сестру за плечи:

— Ты спишь, спишь, Аннета?

Аннета отнекивалась.

— Да, да, вижу: спишь стоя, как старая извозчичья кляча. Что же ты по ночам делаешь?

— Плутовка! А скажи-ка, что ты сама делаешь?

— Я-то? Хочешь знать? Прекрасно! Сейчас расскажу. Скучно не будет.

— Не надо, не надо! — со смехом твердила Аннета, окончательно пробудившись.

Она зажала сестре рот рукой. Но Сильвия отбилась, обхватила руками голову Аннеты, заглянула в глаза:

— Прекрасные у тебя глаза, лунатик. Ну, показывай, что там внутри… О чём ты мечтаешь, Аннета? Скажи, скажи! Скажи, о чём! Рассказывай! Рассказывай же!

— Что же тебе рассказать?

— Скажи, о чём ты думала.

Аннета оборонялась, но в конце концов ей всегда приходилось сдаваться. Сёстрам доставляло огромное удовольствие, — в этом проявлялась их нежность, а быть может, эгоизм, — всё друг другу рассказывать. Это им не надоедало. И тут Аннета начинала распутывать свои грёзы, скорее для собственного успокоения, чем для Сильвии. Она пересказывала, чуть запинаясь, очень серьёзно, очень добросовестно, чем ужасно смешила Сильвию, все свои безрассудные мысли, наивные, искренние, шальные, дерзкие, иной раз даже…

— Ах, Аннета, Аннета! Ну, договаривай, раз на то пошло! — восклицала Сильвия, прикидываясь, будто негодует.

Вероятно, и её внутренняя жизнь была не менее странной (не менее и не более, чем у всех нас), но она над этим не задумывалась и ничуть этим не интересовалась, ибо, как и подобает существу практичному, она раз и навсегда уверовала лишь в то, что видит и что осязает, в ту трезвую и низменную мечту, которая облечена в плоть всего земного, и отстранялась от всего, что могло смутить её покой, считая, что это чепуха.

Она хохотала до упаду, слушая сестру. Вот так Аннета, кто бы мог подумать! С невиннейшим видом, вполне серьёзно, говорит порой сногсшибательные вещи! А от самых простых, всем известных вещей иной раз смущается. И поверяет их Сильвии с преважным видом — смех да и только! Бог знает, какие нелепые мысли приходят ей в голову! Сильвия считала, что сестра у неё хорошая, сумасбродная и чёрт знает до чего нескладная. Ужасно любит ломать себе голову над всем, о чём стоит только «петь, как поётся!»

— Как петь, — говорила Аннета, — когда во мне звучит с полдюжины мелодий?

— Да это превесело, — замечала Сильвия, — совсем как на празднике в честь Бельфорского Льва[37].

— Ужас! — восклицала Аннета, затыкая уши.

— А я это обожаю. Три-четыре карусели, тиры, звон трамваев, шарманка, бубенцы, свистульки, все кричат, ничего не разберёшь, стараешься перекричать других, всё ревёт, всё гогочет, всё грохочет, всё веселит сердце…

— Ты у меня простолюдинка!

— Положим, ваше аристократство, ты сама такая же, только что призналась! Ну, а не нравится — бери пример с меня. Порядок у меня во всём. Каждая вещь на своём месте. Всему свой черёд!

И она говорила правду. Какой бы сумбур ни царил у неё в комнате на площади Денфэр или в её умишке, она всё живо расставляла по местам. Мигом навела бы порядок в самом беспросветном беспорядке. Умела сочетать все свои, такие разноречивые, запросы — и духовные, и материальные, и близкие, и чуждые обыденной жизни. И для каждого — свой ящик. Аннета говорила:

— Ты — настоящий комод… Вот ты что!

(И показывала на знаменитый шкафчик времён Людовика XV, где лежали письма отца.)

— Да, — с лукавым видом отвечала Сильвия, — «он» похож на меня.

(Не о шкафчике шла речь.)

— А главное, именно я и есть «всамделишная»…

Ей хотелось позлить Аннету. Но Аннета больше не «попадалась на удочку». Ей уже не хотелось владеть всем наследием отца. Свою долю его черт она унаследовала. И уступила бы их охотно. В иные дни эти жильцы порядком мешали!


Как это случилось, она и сама не знала, но за последний год логика начала ей изменять, стали оступаться крепкие ноги, прежде твёрдо стоявшие в мире реального; она не могла представить себе, как теперь обретёт всё это снова. Дорого бы она дала, чтобы ей впору пришлись туфельки Сильвии, уверенно, без колебаний стучавшие по земле каблучками. Она чувствовала, что оторвалась от той каждодневной, каждоминутной жизни, которую ведут все вокруг. В противовес сестре она была чересчур захвачена жизнью своего внутреннего мира и почти не захвачена жизнью мира, освещённого солнцем. Конечно, и он бы захватил её, если бы она не попалась в могучую западню полового влечения, а мечтатели попадают в неё куда как скоро и куда как неловко. Опасный час близился. Силки были расставлены…

Только удержать ли надолго и этим силкам душу — большую, вольнолюбивую?

Но пока она кружила вокруг да около, разумеется не думая об этом, а если бы и подумала, то отпрянула бы с гневом и возмущением. Всё равно! С каждым шагом она всё ближе подходила к западне…

Пришлось признаться себе: ещё год назад она держалась с мужчинами спокойно, ровно, по-товарищески, ну, разумеется, чуточку кокетливо, мило, но равнодушно — ничего от них не желала, не боялась их; теперь же смотрит на них совсем иными глазами. Она наблюдала за ними, она жила в тревожном ожидании. После встречи с Туллио она утратила весь свой душевный покой — покой безмятежный, завидный.

Теперь она знала, что без них ей не обойтись, и отцовская улыбка трогала её губы, когда она вспоминала свои ребяческие рассуждения о браке. Осиное жало страсти осталось в её теле. Целомудренная и темпераментная, наивная и искушённая, Аннета прекрасно понимала все свои желания; она заточала их вглубь своего сознания, но они заявляли о своём присутствии, приводя в смятение все её мысли. Деятельность ума была нарушена. Способность мыслить была парализована. Когда она занималась — читала или писала, — то чувствовала, что теперь воспринимает всё гораздо хуже. Сосредоточиться на чём-нибудь могла только ценой невероятных усилий; быстро уставала, раздражалась. И напрасно старалась: узел её внимания тотчас же развязывался. Всё, о чём только она ни размышляла, заволакивалось тучами. Те цели, которые она поставила перед собой на пути к познанию, ясно очерченные — отлично очерченные и отлично освещённые, — стушёвывались в тумане. Прямая дорога, которая шла к ним, вдруг обрывалась. Аннета, приуныв, думала:

«Никогда мне до них не добраться».

Было время, когда она гордо утверждала, что женщины наделены такими же умственными способностями, как и мужчины, теперь же униженно говорила себе:

«Я ошиблась».

Она изнывала от тоски и, раздумывая, пришла к выводу (может быть, правильному, может быть, неправильному), что некоторые изъяны женского ума, пожалуй, можно объяснить тем, что у женщин веками не вырабатывалось той привычки к отвлечённому мышлению, к активной деятельности ума объективного, не засорённого ничем личным, которая нужна настоящей науке, настоящему искусству, а также тем — такое объяснение ещё вероятнее, — что женщина втайне одержима всесильными священными инстинктами, заложенными в неё природой, тем, что этот щедрый вклад обременяет. Аннета чувствовала, что быть одной — значит быть неполноценной, неполноценной и умственно, и физически, и в сфере чувств. О двух последних областях она старалась раздумывать поменьше: слишком рьяно они напоминали о себе.

Для неё наступила та пора, когда больше нельзя жить без спутника. И особенно женщине, ибо любовь пробуждает в ней не только возлюбленную, она пробуждает в ней мать. Женщина не отдаёт себе в этом отчёта: оба чувства сливаются в одно. Аннета ещё не задумывалась ни над тем, ни над другим, но всем сердцем стремилась отдать себя существу, которое будет и сильнее её и слабее, которое обнимет её и приникнет к её груди. И думая об этом, Аннета изнемогала от нежности: если бы кровь её превратилась в молоко, она всю кровь свою отдала бы ему… Пей! Пей, любимый мой!

Отдать всё!.. Нет, нет! Всё отдать она не может. Это ей не дозволено… Всё отдать! Ну да — своё молоко, свою кровь, свою плоть и свою любовь… Но ведь не всё же! Не свою же душу! Не свою же волю! И на всю жизнь?.. Нет, нет, она знала: ни за что так не сделает. Не могла бы, даже если бы захотела. Нельзя отдать то, что не наше, — свою свободную душу. Свободная душа мне не принадлежит. Я принадлежу своей свободной душе. Нельзя ею распоряжаться. Спасать свою свободу — не только наше право, а наш священный долг.

В рассуждениях Аннеты не было широты — в этом сказывалось наследие матери, но Аннета всё переживала страстно, её бурная кровь словно горячила самые отвлечённые мысли… Её «душа»!.. «Протестантское» слово! (Она так говорила, часто повторяла это выражение!) Разве у дочери Рауля Ривьера была только одна душа? У неё было целое полчище душ, и две-три сами по себе прекрасные души в этом скопище порой не уживались…

Однако внутренняя борьба велась в области бессознательного. У Аннеты ещё не было случая испытать на деле противоречивые свои страсти. Их борьба пока была игрой ума, азартной, волнующей, но не опасной; ничего не нужно было решать, можно было позволить себе роскошь мысленно предпринимать тот или иной шаг.

Сколько они с Сильвией хохотали, обсуждая одну из таких проблем нашего сердца, которыми упивается юное сердце в пору праздности и ожидания, пока жизнь сама сразу всё не решит за тебя, ничуть не заботясь о прекрасных твоих воздушных замках! Сильвия очень хорошо понимала раздвоенность в чувствах Аннеты, но для неё самой ни в чём не было противоречия; и Аннете нужно поступать так, как поступает она: нравится тебе — люби, а не нравится — будь свободной…

Аннета покачивала головой:

— Нет!

— Что нет?

Объяснять она не хотела.

Сильвия, посмеиваясь, спрашивала:

— Считаешь, что это подходит только мне?

Аннета отвечала:

— Да нет, дорогая. Ты ведь знаешь, что я люблю тебя такой, какая ты есть.

Но Сильвия не ошибалась. Аннета из любви к ней отказывалась осуждать (тихонько вздыхая) свободную любовь Сильвии. Однако она не допускала мысли, что может поступать так сама. Сказывались не только пуританские убеждения матери, для которой это было бы позором. Цельность её натуры, полнота её чувства не позволяли ей разменивать любовь на мелочи. Несмотря на невнятный, но могучий зов чувственности, жившей своей жизнью, Аннета в ту пору не могла без возмущения подумать о том, что бывает такая любовь, когда твоё существо, чувства твои, сердце, ум, уважение к себе, уважение к другому, священный порыв души, охваченной страстью, не пируют все вместе. Отдать тело и приберечь душу — нет, об этом не может быть и речи… Это предательство! Итак, оставалось одно решение: выйти замуж, полюбить на всю жизнь. Могла ли сбыться эта мечта у такой девушки, как Аннета?

Могла или нет, а помечтать не возбранялось. И она мечтала. Она вышла на опушку леса своей юности в тот прекрасный миг, когда, нежась напоследок в тени, под покровом грёз, вдруг видишь, что на равнине, залитой солнцем, убегают вдаль длинные, нехоженные дороги. На которой же останется след твоих ног? Не спеши выбирать: время терпит. Ум, помедлив, со смехом выбирает всё. Счастливая девушка, не ведающая житейских забот, озарённая светом любви, собравшая целые охапки надежд, видит, что сердцу её предлагаются на выбор десятки жизней, и, даже не спросив себя: «Какую же предпочесть?» — берёт весь сноп: ей хочется вдохнуть его аромат. Аннета любила представлять себе картину будущего, и её избранником был то один, то другой, то третий, она отбрасывала надкусанный плод, пробовала другой, снова брала тот, что бросила, и тут же отведывала ещё один — и всё не выбирала. Пора колебаний, беспечная восторженная пора! Но и в эту пору человек скоро начинает узнавать, что такое усталость, удручающий упадок сил, а иногда и сомнение без надежд.

Так мечтала Аннета о своей жизни — о предстоящих ей жизнях. Она поверяла свои неясные чаяния одной лишь Сильвии. А Сильвию забавляло, что сестра растревожена, истомилась и ничего не может решить. Всё это ей было не очень понятно, ибо она привыкла (и хвасталась этим, приводя Аннету в негодование) сначала принимать решение, а потом уж выбирать. Но решаться сразу. Будет ещё время выбрать.

— По крайней мере, — говорила она с самодовольной усмешкой, — знаешь, о чём идёт речь!


Аннета пользовалась большим успехом в свете. За ней ухаживали почти все молодые люди. Поэтому девушки, — а многие были красивее Аннеты, — недолюбливали её. Особенно же их уязвляло, что Аннета как будто и не старалась понравиться. Казалась она рассеянной, какой-то отсутствующей и ничего не делала, чтобы возбудить интерес у мужчин, волочившихся за нею, или польстить их самолюбию. Спокойно пристроится, бывало, где-нибудь в уголке гостиной, позволяет им подходить, будто и не замечает их присутствия, улыбается, слушает (но никто не знал, слышит ли); её ответы не выходят за рамки самой обычной любезности. И всё же мужчины окружали её, старались понравиться, все — и светские львы, и блестящие собеседники, и просто милые молодые люди.

Завистницы уверяли, что Аннета притворяется, что её безразличие — приём опытной кокетки; они начали замечать, что с некоторых пор Аннета стала одеваться не в своём чересчур уж строгом стиле, а элегантно и нарядно, и что оригинальные туалеты придают яркость, как они говорили, её бесцветной, некрасивой внешности. Злые языки добавляли, что вокруг неё увиваются поклонники не её прекрасных глаз, а её состояния. Искусство изящно одеваться, впрочем, не было заслугой Аннеты; то было творчество Сильвии, её вкуса, её выдумки. Конечно, Аннета была «хорошей партией», кружок её вздыхателей, разумеется, принимал это в расчёт, поэтому он изъявлял ей нежные чувства с особым уважением, но только такую роль и играло это обстоятельство. Была бы она бесприданницей — поклонников у неё не стало бы меньше, только ухаживали бы они за ней смелее.

Сила её обаяния заключалась в другом. Аннета не была кокеткой, но за неё действовали инстинкты. Могучие и неодолимые инстинкты сами знали, что нужно делать, и действовали наверняка, потому что воля её держалась в стороне. Пока Аннета улыбалась, замирая и словно погружаясь в свой внутренний мир, плывя по ласковым волнам неясных своих грёз, всё видя и слыша в каком-то сладостном полусне, плоть говорила за неё; непреодолимое очарование исходило от её глаз, губ, от всего её свежего, сильного тела, от молодого её существа, отягчённого любовным томлением, как глициния — цветами. Велико было её обаяние, и никому (кроме женщин) и в голову не приходило, что она некрасива. Она говорила мало, но стоило ей обронить слово в пустой болтовне, как открывался широкий кругозор её незаурядного ума. Поэтому к ней стремились те, кто ищет в женщине душу, и желали её те, кто отгадал, что в дремлющем её теле (спящей заводи) покоится сокровищница неизведанных наслаждений.

Она как будто ничего не видела, а на самом деле видела отлично. Таково свойство женщин. У Аннеты вдобавок была богатая интуиция, она часто бывает свойственна натурам сильным и жизнедеятельным; благодаря ей мы без слов и жестов сейчас же начинаем понимать тот безмолвный язык, на котором разговариваем друг с другом. Когда Аннета казалась рассеянной, это значило, что она прислушивается к голосу своей интуиции. Тёмный лес сердец!.. И они и она охотились. Выслеживали. Аннета некоторое время шла то по одному, то по другому следу и, наконец, сделала выбор.

Молодые люди, среди которых она могла выбирать, были представителями той крупной буржуазии, образованной, деятельной, передовой (по крайней мере все они так думали), к которой принадлежал и Рауль Ривьер. Недавно отшумел ураган, поднятый делом Дрейфуса. Он сблизил инакомыслящих — их объединило общее для всех инстинктивное стремление к социальной справедливости. Это инстинктивное стремление, как выяснилось потом, оказалось не очень устойчивым. Социальная несправедливость свелась для Ривьера к одной лишь этой несправедливости. И таких, как Ривьер, были тысячи: беззакония, творившиеся на свете, не мешали ему спокойно спать; он даже умудрился без зазрения совести заключить превыгодные сделки с султаном — в те времена, когда его величество, не моргнув глазом, изволило под боком у снисходительной Европы учинить первую армянскую резню, и тем не менее он был глубоко, искренне возмущён пресловутым делом Дрейфуса. Нельзя слишком много требовать от людей! Раз в жизни они сразились за справедливость — и уже выбились из сил. Зато они раз в жизни были справедливы — так будем же им признательны! Они и сами себе признательны за это. Круг Ривьера, те семьи, отпрыски которых увивались сейчас за Аннетой, нисколько не сомневались в том, что они немало преуспели в защите права и что в приумножении своей славы они не нуждаются. Раз и навсегда люди эти возомнили себя сторонниками прогресса и сложили руки.

Успокоенные к тому же международным положением в то переходное время, когда социальная борьба почти заглушила национальные распри, не считая застарелой англофобии, этой головни, разгоревшейся в дни Англобурской войны и ещё чадившей, наделённые умеренными патриотическими чувствами, весьма не воинственными, склонные к терпимости и благодушию, ибо принадлежали они к партии-победительнице и были хорошо обеспечены, — они составляли ту часть общества, которая, по-видимому, жила припеваючи, проповедовала свободную мораль с налётом какого-то неопределённого гуманизма, а вернее утилитарную, полную скептицизма, без особых принципов, но и без особых предрассудков… (Доверяться чрезмерно не следовало!..) В их рядах насчитывалось несколько католиков-либералов, немало протестантов, ещё больше евреев, костяк же составляла добропорядочная французская буржуазия, чуждая религии и заменившая её политикой; носила она самые разнообразные ярлычки, но не совсем отрешилась от республиканского духа, который, продержавшись тридцать лет, приобрёл наиболее удобную форму — форму консерватизма. Были тут и поклонники социализма — молодые, богатые и образованные буржуа, покорённые красноречием и примером Жореса. Ещё длился медовый месяц социализма и республики.

Аннета никогда серьёзно не интересовалась политикой. Так богата была её внутренняя жизнь, что у неё не оставалось для этого времени. Но была пора, когда она, как и другие, горячо принимала к сердцу дело Дрейфуса. Любовь к отцу заставляла её на всё смотреть его глазами. По велению сердца, из свободолюбия, заложенного в её натуре, ей суждено было всегда принимать сторону угнетённых. Вот почему она познала минуты сильного волнения, когда Золя и Пикар бесстрашно напали на лютого Зверя — на общественное мнение, сорвавшееся с цепи. И когда она проходила мимо тюрьмы «Шерш-Миди», вероятно и у неё, как у многих девушек, сердце громко стучало от тревоги за того, кто там томился. Но она не отдавала себе отчёта в этих чувствах; Аннета не могла заставить себя внимательно проанализировать дело Дрейфуса. Политика внушала ей отвращение; она попробовала было приглядеться к ней, но тотчас же отпрянула — так стало ей скучно и противно, а почему — в этом она даже не пыталась разобраться. Она всегда смотрела правде в глаза и видела, что каждая сторона, в общем, убога и нечистоплотна почти в равной степени. А сердцу, не такому ясновидящему, как её глаза, всё хотелось поверить, что партия, которая ратует за идеи справедливости, должна состоять из людей самых справедливых. И Аннета упрекала себя в том, что от лени — так ей казалось — не разузнала получше об их деятельности. Вот почему она относилась к ним с каким-то выжидательным доброжелательством, не более, — так, слушая новое музыкальное произведение, порукой которому служит имя знаменитого композитора, невольно проникаешься к нему благоговением, хотя и не понимаешь его, заранее готов поверить, что оно прекрасно, и, быть может, только значительно позднее откроешь его для себя.

Аннета, человек с чистым сердцем, верила в незапятнанность ярлыков, не ведая, что нет большего обмана, чем в торговле идеями. Она ещё верила в жизнеспособность иных наспех сфабрикованных «измов», этикетки на которых возглашали о различных политических настроениях, и её привлекали те, которые возвещали о партиях передовых. Она заблуждалась, в глубине души надеясь, что именно там и встретит спутника жизни. Она привыкла к вольному воздуху и тянулась к тем, кому, как и ей, претили застарелые предрассудки, заплесневелые привычки и спёртый воздух в здании прошлого. Она и не думала чернить это старинное жильё. Ведь оно было хранилищем мечты целых поколений. Но воздух там был скверный. Если кому угодно, пусть там и остаётся! А ей нужен чистый воздух. И она глазами искала друга, который помог бы ей перестроить дом, сделать его просторным и светлым.

В гостиных собиралось немало молодых людей, казалось бы способных понять её, помочь ей. Многие — с ярлыком и без ярлыка — отличались смелостью взглядов. Но, к несчастью, их смелость шла иными путями. «Жизненный порыв», по выражению одного философа, у них был ограничен. Сразу он никогда не распространяется во все стороны. Редко, крайне редко встречаешь умы, которые освещают всё вокруг и идут вперёд. Большинство тех, кому удалось зажечь светоч (а таких немного), озаряют своим факелом только часть, крохотную часть пути, лежащего перед ними, вокруг же царит непроглядная тьма. И даже можно сказать, что, продвигаясь вперёд, почти всегда платишься тем, что в другом направлении отступаешь. Революционер в политике иногда бывает бездарным консерватором в искусстве. А если он и отбросил горсточку своих предрассудков (из тех, которых придерживался меньше всего), то ещё крепче держится за оставшиеся.

Ни в одной области с такой силой не обнаруживалось в ту пору, до чего неровен этот ухабистый путь в будущее, как в моральной эволюции полов. Женщина, стараясь порвать с ошибками прошлого, вступала на одну из тропинок, ведущих к новому обществу, и редко удавалось ей встретиться с мужчиной, который тоже стремился бы к новым формам жизни. Он выбирал иной путь. И если их крутым дорогам и суждено было на миг скреститься на вершине горы, то они поворачивались друг к другу спиной. Такое различие целей особенно изумляло в ту эпоху во Франции, где умственное развитие женщин прежде отставало, а вот уже несколько лет готовилось сделать скачок, в чём мужчины тогда не отдавали себе отчёта. Да и женщины не всегда ясно представляли себе это, пока в один прекрасный день сами не наталкивались на стену, отделявшую их от попутчиков. Удар был страшен. Аннете привелось — и это обошлось ей дорого — столкнуться с таким печальным недоразумением.

Души целым роем витали вокруг Аннеты, и её глаза, её рассеянные глаза, которые неприметно оглядывали каждую, только что сделали выбор. Но ничего не сказали. Ей хотелось подольше притворяться перед самой собой, будто она всё ещё колеблется. Когда больше не мучит нерешительность, так приятно мысленно повторять: «Ведь я ещё ничем не связана» — и напоследок широко распахнуть врата надежды.

Их было двое — два молодых человека лет двадцати восьми — тридцати, Марсель Франк и Рожэ Бриссо, — между ними и колебалась Аннета, строя планы на будущее, хотя отлично знала, кто именно её избранник. Оба принадлежали к состоятельным буржуазным семьям, были изысканны, учтивы, умны, но и среда, окружавшая их, и характеры были у них совсем разные.

В Марселе Франке, наполовину еврее, было то обаяние, которое нередко порождается смешанным браком лучших представителей двух рас. Рост средний, фигура тонкая, стройная, изящная, матовый цвет лица, синие глаза, нос с горбинкой, светлая бородка; удлинённый профиль, чуть-чуть лошадиный, напоминал профиль Альфреда де Мюссе. Такой же умный, ласковый взгляд — то нежный, то дерзкий. Его отец, богатый коммерсант, занимавшийся торговлей сукном, оборотистый делец и увлекающийся человек, имевший пристрастие к современному искусству, поддерживавший молодую журналистику, покупавший полотна Ван-Гога и таможенного чиновника Руссо, женился на красавице тулузке, — она получила вторую премию в театральном училище и некоторое время была на первых ролях у Антуана и Пореля. Иона Франк, человек напористый, сначала взял её приступом, потом вступил с ней в законный брак; тогда она покинула сцену, несмотря на шумный успех, и с большим тактом стала вести одновременно и дела мужа и свой литературный салон, хорошо известный в мире искусств. Супруги жили в согласии: по безмолвному сговору они сквозь пальцы смотрели на поведение друг друга, во имя общих интересов всё так ловко устраивали, что избегали пересудов, и воспитали единственного сына в атмосфере взаимной дружбы — насмешливой, но снисходительной. Марсель Франк усвоил мысль, что труд и удовольствие гармонируют, что в мудром их сочетании и состоит искусство жить. И он изучал это искусство так же глубоко, как всякое другое, и стал его тонким знатоком. Служил он в управлении национальных музеев и давно уже славился как искусствовед. Его медлительный, проницательный, дерзкий и в то же время снисходительный взгляд умел читать не только по картинам, но и по живым лицам. И лучше всех вздыхателей Аннеты умел читать в её душе. Она это хорошо знала. Иной раз только очнётся от туманных своих грёз или, говоря об одном, начнёт думать совсем о другом — и вдруг взглядом встретится с его любопытным взглядом, как будто говорившим ей:

«Аннета, вижу вас всю — нагишом».

И вот что странно: она, целомудренная Аннета, ничуть не смущалась. Ей хотелось спросить:

«Что ж, я вам нравлюсь?»

Они обменивались понимающими улыбками. Пусть срывает с неё покровы, ей было всё равно: она знала, что никогда не будет ему принадлежать. Марсель читал это в её душе, но встревожен не был. Думал:

«Поживём — увидим!»

Ибо он знал другого.

Другой, Рожэ Бриссо, был его товарищем по лицею. Франк отлично понимал, что Аннета отдаёт предпочтение Бриссо. Во всяком случае пока… «Ну, а дальше?.. Посмотрим!..» Бриссо был хорош собой: открытое, красивое, простодушное лицо, весёлые карие глаза, правильные, чуть грубоватые черты, полные щёки, крепкие зубы, чисто выбрит, над умным лбом по-юношески густая грива чёрных волос, расчёсанных на боковой пробор. Высок, широк в плечах; ноги длинные, руки мускулистые; лёгкая походка, порывистые движения. Говорил он хорошо, очень хорошо, голос у него был задушевный, мелодичный, низкий и звучный, который так всем нравился, который нравился ему самому. В учении он соперничал с Франком, был на редкость способен, схватывал всё на лету, привык к тому, что занятия идут у него успешно, однако не меньше наук любил упражнения, развивающие мускулатуру. Бывая в Бургундии, — земли его родителей, леса и виноградники граничили с усадьбой Ривьеров, — ходил без устали, охотился, ездил верхом. И Аннета не раз встречалась с ним, гуляя в тех краях. Но тогда она мало думала о спутнике, любила бродить одна; да и Рожэ, попав на вольные просторы, вырвавшись из Парижа на несколько месяцев, разыгрывал юного Ипполита: притворялся, будто ему веселее проводить время с конём и собакой, чем с девушкой. Встречались молча, обменивались поклоном и взглядами. Но и это не прошло бесследно. Осталось приятное воспоминание, бессознательное влечение двух физически хорошо подобранных существ.

Родители Рожэ думали об этом не раз. Не только юная пара, — казалось, и имения были созданы для того, чтобы соединиться. Однако, пока был жив Рауль Ривьер, отношения хотя и были добрососедскими, но холодноватыми и отчуждёнными. Презабавно было то, что Ривьер, который никогда не поступался своим свободолюбием, брал заказы на архитектурные работы в аристократических и реакционных кругах, из хитрости кадил им и (на сей раз без метафоры) хаживал к обедне, если было нужно для дела, чтобы обратить на себя внимание, за что и прослыл среди радикальных республиканцев, у себя в провинции, реакционером, даже клерикалом (что очень его потешало). А Бриссо были столпами радикализма. Все представители рода, принадлежавшего к судейскому сословию, — адвокаты и прокуроры, — кичились тем, что уже больше века род их — приверженец республики (и действительно, так оно и было во времена Первой Республики, но все они по забывчивости не упоминали, что их предок, бывший член Конвента, был награждён орденом Лилии, когда вернулись Бурбоны), верили в республику, как иные веруют в господа бога, и воображали, будто они — носители всех её традиций: положение обязывает! Поэтому-то Бриссо и считали своим долгом сурово порицать Рауля Ривьера и держались от него на расстоянии; такое отношение, впрочем, ничуть не огорчало Рауля, ибо он не ждал от них заказов. Но вот началось знаменитое дело Дрейфуса, и Ривьер — это было ясно для всех — очутился неожиданно для себя в прогрессивной партии. И мигом его обелили; поставили крест на прошлом; открыли в нём высокие общественные и республиканские качества, — он их в себе и не подозревал, но, вероятно, не преминул бы извлечь из них выгоду, если бы смерть не спутала все его планы.

На планах Бриссо это не отразилось. Эти убеждённые республиканцы, которые на протяжении целого века умело сочетали благоговейное отношение к своим принципам с благоговейным отношением к своим выгодам, были богаты и, разумеется, стремились стать ещё богаче. Было известно, что Ривьер оставил дочери изрядное состояние. Недурно было бы присоединить её бургундское имение к владениям Бриссо. Правда, единомышленники Бриссо отводят второстепенное место расчёту на богатство, хотя это — первое, что приходит им в голову: когда речь идёт о браке, утверждают они, прежде всего следует принимать в соображение, что представляет собой сама девушка. В данном случае девушка удовлетворяла всем требованиям. То, что было известно о ней, укрепляло Бриссо в их мнении: и её положительный характер, и то, что говорили о её преданности отцу. Изумительные способности, простота. Превосходно держится в обществе. Уравновешенна. Неглупа. Здорова. Правда, находили что-то неестественное в её занятиях в Сорбонне, в её исследованиях, диссертации. Но полагали, что просто образованная, скучающая девушка придумала себе такое развлечение и что всё это до первого ребёнка. Кстати, неплохо показать всем, что они, Бриссо, поклонники просвещения, даже просвещения женщин, лишь бы оно не было помехой. Аннета, слава богу, была бы не первой образованной женщиной в семье. Г-жа Бриссо, мать Рожэ, и его сестра, мадемуазель Адель, слыли — и отчасти справедливо — не только сердечными, но и умными женщинами, участвовали и в духовной и в деловой жизни мужчин Бриссо. Образование Аннеты служило порукой, что по крайней мере тут нечего опасаться веяний клерикализма, а это так важно! Вообще в новой семье её нежно опекали бы, и это оберегало бы её от всяких пагубных увлечений. Их дорогой девочке так легко будет слиться воедино с теми, чью фамилию она будет носить, — она осиротела и как же будет счастлива, когда попадёт под крылышко второй матери и сестры постарше, которые только одного и хотели: руководить ею. Ведь дамы Бриссо — а были они весьма наблюдательны — находили, что Аннета пресимпатична, благовоспитанна, мягка, вежлива, сдержанна, робка (по их мнению, это не являлось недостатком), чуть холодновата (а это уже было почти добродетелью).

Итак, Рожэ с согласия всего своего семейства — вопрос предварительно обсудили — стал ухаживать за Аннетой. Он ничего не утаивал от своих, всегда был уверен, что его одобрят. Все близкие обожали этого взрослого ребёнка. Платил он тем же. В семье Бриссо царило взаимное преклонение. Правда, некоторая иерархия соблюдалась, но каждый расценивался высоко. Право же, нельзя было не признать, что все они наделены изрядным умом, приятной внешностью, богатством. И они — люди благовоспитанные — признавали это, даже весьма охотно, но не показывали этого людям, которых определённо считали ниже себя. Впрочем, кто мог бы сомневаться во всём этом, видя, какой спокойной уверенностью дышат их лица! Они были уверены в себе и всего увереннее в Рожэ. Он был их любимцем, гордостью и, пожалуй, не без оснований. Никогда ещё древо рода Бриссо не приносило такого сочного плода. Рожэ был наделён лучшими чертами своего рода, а если и обладал его недостатками, то они не раздражали: он был так мил, так молод, что их не замечали. А талантов у него была пропасть: всё ему легко давалось, особенно ораторское искусство. Красноречие было ленным владением Бриссо. В их роду уже прославился один адвокат, у них у всех была врождённая склонность к витийству. Было бы несправедливо утверждать, будто им нужно говорить, чтобы думать, как говорунам-южанам. Но то, что говорить им было нужно, — это бесспорно. В пышных фразах словно расцветали все их способности — Бриссо зачахли бы от молчания. Отец Рожэ, в прошлом один из знаменитейших болтунов, прославивших трибуну палаты депутатов, — избиратели сыграли с ним плохую шутку, не избрав вторично, — задыхался от красноречия, замкнувшегося в своей скорлупе, и Рожэ, которому в ту пору было шесть лет, наивно говорил, когда они вдвоём сидели у камина:

— Папа, произнеси-ка для меня речь!

Теперь он делал это сам. Первые же выступления молодого человека на собраниях адвокатов и в суде создали ему блестящую репутацию. Под стать всем Бриссо, он отдал свои дарования на службу политике. Превосходным трамплином были для него митинги по поводу дела Дрейфуса; он бросился в бой, он наговорился всласть. Юношеский пыл, смелость, красивые слова, лившиеся потоком, прекрасная внешность — всё привлекало к нему симпатии восторженных дрейфусисток и молодёжи. Семейство Бриссо, — а оно только и думало, как бы не отстать по дороге прогресса, и больше всего боялось, как бы не сделать слишком рано лишний шаг вперёд, — осторожно разведав почву, наставило своего наследника, свою гордость и надежду, на путь социализма, однако весьма благомысленного. Впрочем, и самого Рожэ чутьё влекло на этот путь. Он, как все лучшие представители молодёжи того времени, подпал под обаяние Жореса и старался перенять приёмы великолепного оратора, речи которого были полны пророческих предначертаний и всяческих иллюзий. Он провозгласил, что долг народа и интеллигенции — сблизиться. И это стало темой весьма красноречивых его выступлений. Если народ, у которого просто не хватало на это досуга, многого и не понял, то всё же это скрасило досуг молодых представителей буржуазии. Рожэ — ему помогла подписка и узкий круг друзей — основал кружок, газету, партию. Сам же потратил на это уйму времени и немножко денег. Все Бриссо умели рассчитывать, умели и тратить с толком. Им льстило, что их чадо — вожак нового поколения. И они подготовляли почву для приближающихся выборов. Было намечено для Рожэ местечко в будущей палате депутатов. И он об этом знал. Рожэ привык, что в него с самого детства верят все близкие, и уверовал в себя; он толком не знал, какие же у него убеждения, однако нисколько в них не сомневался. Никакого высокомерия. Он был полон самодовольства и совсем не скрывал этого. Ему везло во всём; он привык к этому, ему казалось, что это вполне естественно; он и не думал этим гордиться и был бы потрясён, если бы удача ему изменила: устоям, которые он свято чтил, был бы нанесён сокрушительный удар. Он был такой славный! Эгоистом он был, сам того не ведая, и отнюдь не закоренелым, а каким-то наивным, был добряком, красавцем, мог бы давать другим, но намеревался от других только брать и не представлял себе, что кто-то может ему в чём-либо отказать; простой, славный, сердечный, требовательный юноша всё ждал, что к его ногам падёт весь мир. Право же, он был весьма привлекателен.

И Аннета увлеклась. Она хоть и составила о нём довольно верное суждение, но оно не помешало ей полюбить его ещё сильнее. Её умиляли его слабости, они были ей бесконечно дороги. Ей казалось, что именно из-за них в нём столько ребяческого, — больше, чем мужественного. И эта двойственность радовала её сердце. Ей нравилось, что Рожэ ничего не скрывает: сразу было видно, какой он. Его наивное восхищение собою говорило о том, какая у него непосредственная натура.

С Аннетой он был особенно откровенен оттого, что влюбился в неё. Пылко, безудержно. Он не знал половинчатости в чувствах. А вот видел всё лишь наполовину.

Любовь к ней вспыхнула как-то вечером, в одной из гостиных, — он был в ударе и блистал красноречием. Аннета не проронила ни слова. Но она была чудесной слушательницей. (Так по крайней мере ему казалось.) В её умных глазах он читал свои собственные мысли и находил, что они стали ещё яснее, ещё возвышеннее. Её улыбка радовала его — значит, он хорошо говорил, а ещё более глубокую радость доставляло ему сознание, что она разделяет его мысли. А как прекрасна была его слушательница! Какой замечательный ум, какая возвышенная душа светились в её пристальном и выразительном взгляде, в её проникновенной улыбке! Он говорил один, а ему казалось, что он разговаривает с нею. Во всяком случае теперь он говорил только для неё, и он чувствовал, что этот мысленный диалог — таинственный, безмолвный — возвышает его…

Аннета, по правде говоря, и не слушала. Она была так умна, что быстро схватила главную мысль Рожэ и с привычной рассеянностью следила лишь за красивыми, гладкими фразами. Но она воспользовалась тем, что он был поглощён собственными речами, и решила получше его рассмотреть: глаза, рот, руки и как, когда он говорит, у него двигается подбородок, как раздуваются красивые ноздри, словно у заржавшего жеребца, и какая милая у него манера произносить некоторые буквы, и что же всё это выражало — и внешне и внутренне…

Смотреть она умела. Видела, как ему хочется, чтобы им восхищались, видела, как ему нравится, что он нравится, и то, что она считает его красивым, умным, красноречивым, удивительным. Она не находила, — нет, пожалуй, чуть-чуть, совсем чуточку! — что он смешон. Наоборот, была полна умиления.

(«Да, милый, ты хорош собой, ты чудный, умный, красноречивый, удивительный… Тебе хочется, чтобы я улыбнулась? Вот, милый, я даже два раза тебе улыбнулась… и смотрю на тебя так ласково… Ты доволен?»)

И в глубине души она смеялась, видя, как он счастлив, как торжествует, — ещё громче заливается, словно вешняя пташка.

Он смаковал похвалы, пил их, не разбавляя, не подбавляя к ним ни капли собственной иронии, жаждал ещё, никогда не пресыщался. И, упиваясь своим пеньем, сливал с ним и ту, которая им любовалась. Он вообразил, что она — воплощение всего, что было в нём самого лучшего, чистого, гениального, и стал обожать её.

А та, чьей души с первых же взглядов коснулась любовь, почувствовала, что тонет в его обожании, и совсем перестала сопротивляться. Исчезла даже ласковая ирония, которой она прикрывала, будто латами, своё трепещущее сердце, и она подставила страсти свою незащищённую грудь. Как жаждала она любви! Как сладостно утолить жажду (она предвкушала это), прильнув к губам того, кто ей так нравился! А то, что он предвосхитил её желание и так пылко тянулся к ней губами, наполняло её какой-то восторженной благодарностью.

Пламя разбушевалось. Каждый воспламенялся от страсти другого и питал её своею страстью. И чем пламеннее было чувство влюблённых, тем большего они ждали друг от друга и тем больше старались превзойти взаимные ожидания. Это очень утомляло. Но у них в запасе были нерастраченные силы молодости.

А пока силы Аннеты дремали в бездействии. Им не давали воли. На неё нахлынуло чувство Рожэ. Она тонула. Он не позволял ей передохнуть. Натура у него была общительная, безудержная, и его потребностью было всё высказать, всем поделиться: мыслями о будущем, о настоящем, о прошлом. Как пространно он говорил! Это было его свойство. А к тому же он хотел всё узнать, всё присвоить. Он вторгался в тайны Аннеты. Аннета, отступая, напоследок с трудом защищалась. Всё это её отчасти возмущало, отчасти радовало и забавляло; не раз пыталась она рассердиться на Рожэ за этот натиск, но завоеватель был так мил! И она с наслаждением шла на уступки; она не сопротивлялась насилию чужой воли («Et cognovit eam…» — Он совсем её не знал!..), а втайне подчас вся горела то от возмущения, то от удовольствия.

Да, не очень благоразумно без сопротивления отдать себя целиком. Иногда, забыв обо всём на свете, поверишь свои тайны, а потом тот, кому ты доверился, обернёт их против тебя же. Но Аннета и Рожэ мало об этом заботились. В ту пору их любви ничто друг в друге не могло им разонравиться, ничто не могло поразить. Всё то, что поверял любимый, не только ничуть не удивляло любящую, но, казалось, совпадало с её невысказанным мнением. Рожэ теперь не следил за собой — следил ещё меньше, чем прежде, и Аннета слушала его откровенные признания снисходительно, однако, помимо воли, всё запоминала до мелочей.

Радостно было, что у них столько общего в прошлом, а ещё радостнее, что и настоящее и прошлое утопают в мечтах о будущем — их будущем, ибо хотя Аннета и ничего ещё не сказала, ничего не обещала, но на её согласие так полагались, так рассчитывали, так его требовали, что она в конце концов и сама вообразила, будто уже дала его. Полуприкрыв свои счастливые глаза, она слушала, как Рожэ (он принадлежал к тем, кто наслаждается завтрашним днём больше, чем нынешним) с неиссякаемым воодушевлением описывал блистательную жизнь, богатую мыслями, заполненную полезной деятельностью, приуготовленную… Кому? Ему, Рожэ. Ну и ей, разумеется, тоже, ведь она отныне — частица Рожэ. И она не сердилась, что от её личности ничего не оставалось, она слишком была поглощена чудесным своим Рожэ, — не могла его наслушаться, на него наглядеться, нарадоваться. Он много говорил о социализме, справедливости, человеколюбии, об освобождённом человечестве. Поистине был великолепен. На словах душевное его благородство было безгранично. Это волновало Аннету. Ей казалась отрадной мысль, что и она примет участие в его деятельности во имя всесильного добра. Рожэ никогда не спрашивал её, что она об этом думает. Подразумевалось, что она думает так же, как и он. Да и не могла она думать иначе. Он говорил за неё. Он говорил за них обоих — ведь он говорил лучше. Он ронял:

— Вот что мы сделаем… У нас будет…

Она ничего не оспаривала. Напротив, чуть ли не благодарила. Планы были так необъятны, так расплывчаты, так бескорыстны, что просто не было причин считать себя обделённой. Рожэ стал для неё светом, стал для неё свободой… Пожалуй, в этом было что-то неопределённое. Аннете, пожалуй, и хотелось, чтобы всё было поточнее. Но ведь всё это придёт позже, ведь сразу всего не выскажешь. Продлим же удовольствие! Будем сегодня наслаждаться неоглядными планами на будущее…

Больше всего она наслаждалась, глядя на его очаровательное лицо, чувствуя, как жадно тянутся друг к другу их влюблённые тела, по которым внезапно пробегали электрические токи, огонь желаний, пылавший в них обоих, сильных силою непорочной молодости, здоровых, крепких, горячих.

Всего красноречивей был Рожэ, когда внезапно умолкал. И тогда слова, отзвучав, рисовали перед ними упоительные картины, а глаза встречались: им казалось, будто они вдруг прикоснулись друг к другу. Налетал такой порыв страсти, что захватывало дыхание. Рожэ больше не думал ни обольщать, ни говорить. Аннета больше не думала ни о будущем человечества, ни даже о своём будущем. Они забывали обо всём, обо всём, что их окружало: о том, что они в гостях, о том, что вокруг люди. В эти секунды они сливались в единое целое, словно воск на огне. Ничего не существовало, кроме их влечения друг к другу — этого закона природы, единого, всепоглощающего и чистого, как огонь. У Аннеты темнело в глазах, щёки у неё вспыхивали, а после, поборов головокружение, она с трепетной и томительной уверенностью думала о том, что придёт день и она поддастся соблазну…


Ни для кого их страсть уже не была тайной. Они не могли её скрывать. Пусть Аннета молчала — глаза говорили за неё. Они так красноречиво выражали согласие и без слов, что, по мнению всех, да и самого Рожэ, она как бы уже безмолвно связала себя обещанием.

И лишь семейство Бриссо не теряло из виду, что Аннета ещё далека от этого. Признания Рожэ Аннета выслушивала с явным удовольствием, но ответа не давала, уклонялась, ловко переводила разговор на какую-нибудь возвышенную тему, а простачок Рожэ жертвовал добычей ради миража и, очертя голову и млея, пускался в рассуждения. Аннета отмалчивалась. Бриссо — люди, умудрённые опытом, — два-три раза подмечали её манёвр и решили сами взяться за дело. Конечно, они ничуть не сомневались в согласии Аннеты: ведь для неё такая блестящая партия — счастье. Но, знаете ли, надо считаться с прихотями взбалмошных девиц! Жизнь Бриссо знали. Знали все её ловушки. То были хитрые провинциалы-французы. Если решение вопроса задерживается, надо пойти навстречу — так советует предусмотрительность. Обе дамы Бриссо пустились в путь.

Существовала особая улыбка, которую в кругу их знакомых, в Париже, звали улыбкой Бриссо: умильная и елейная, приветливая и снисходительная, шутливая, вместе с тем осторожная, всё предугадывающая, изливающая благоволение, но совершенно безразличная; она сулила щедрые дары, только дары эти так и оставались посулами. Обе дамы Бриссо улыбались именно такой улыбкой.

Госпожа Бриссо, мать Рожэ, высокая представительная дама, широколицая, толстощёкая, жирная, грузная, с внушительной осанкой и пышным бюстом, говорила вкрадчиво и такие преувеличенно лестные вещи, что Аннете, всегда искренней, становилось не по себе. Льстила она не только Аннете (которая это скоро, и с облегчением, заметила). На похвалы вообще не скупилась. И вечно всё пересыпала шутками — так Бриссо из вежливости проявляли присущую всем им самоуверенность, желая показать, что относятся к этой своей черте с добродушной иронией, принимают этот дар благодушествуя.

У сестры Рожэ, мадемуазель Бриссо, тоже высокой и полной, волосы были такие светлые, даже обесцвеченные, что казались чуть ли не белыми, как у альбиноски. Вдобавок — слой рисовой пудры на щеках и подмазанные губы. Она подделывалась под пастели времён Людовика XV. Натье написал бы с неё Фебу Бургундскую — жеманную, бесцветную и дородную. Мать называла крепкую эту девицу «бедной крошкой», ибо мадемуазель Бриссо, хоть и чувствовала себя великолепно, решила, созерцая в зеркало свои бледные ланиты, что здоровье у неё слабое, но не сочла выгодным холить себя. Зато воспользовалась предлогом, чтобы показать, какая она стойкая и как она презирает изнеженных представительниц своего пола, которые стенают из-за пустячной царапины. И правда, она была просто изумительна — деятельна, неутомима, всё читала, всюду бывала, всё знала, разбиралась в живописи, понимала музыку, рассуждала о литературе, ежедневно вместе с г-жой Бриссо наносила визиты, входящие в число тех двухсот — трёхсот визитов, которые им надлежало сделать за определённый промежуток времени, в свою очередь принимала визитёров, давала обеды, посещала концерты, театры, заседания палаты и выставки, не поддавалась усталости и не жаловалась на неё, — только, если выпадал подходящий случай, вздыхала, но тотчас же мужественно пересиливала себя; однако, истязая свою плоть, она умела и поддерживать силы — любила плотно покушать (как всё семейство) и спала крепко, без снов. Она была хозяйкой и своего сердца и своего тела. Она не спеша подготовляла почву для своего замужества с неким политическим деятелем лет сорока, который сейчас был губернатором одной из крупных заморских колоний. Она и не подумала поехать туда за ним. Отказаться от Парижа и фамилии Бриссо она намеревалась лишь в том случае, если осчастливленный избранник предложит ей во Франции положение, достойное её. Вообще же постаралась, чтобы в высоких сферах его не забыли. Они вели задушевную и деловую переписку. Этот роман на расстоянии длился уже не один год. Придёт время, и она выйдет замуж. Она не спешила. Муж будет уже в летах. Тем лучше — так считала мадемуазель Бриссо. Голова у неё была светлая. Да и у всех Бриссо голова была на плечах. А у мадемуазель Бриссо она была в высшей степени склонна к политике. Мадемуазель Бриссо, по словам её мамаши, была настоящей Эгерией[38]. Г-жа Бриссо восторгалась познаниями мадемуазель Бриссо. Мадемуазель Бриссо восторгалась хозяйственностью и умом г-жи Бриссо. В их отношениях было много показного, жеманного. При Аннете они то и дело целовались. Ведь это было так мило!

Однако с некоторых пор они стали умеренно восхвалять друг друга — они льстили теперь Аннете. Они рассыпались в комплиментах ей, её дому, туалетам, вкусу, уму, красоте. Они так захваливали Аннету, что ей это было неприятно; однако нельзя совсем равнодушно относиться к тому, что другие о тебе лестного мнения, особенно если они, эти другие, в твоих глазах посланцы того, кого ты нежно любишь. Да и как было не поверить похвалам: ведь дамы Бриссо то и дело упоминали имя Рожэ, о чём бы ни зашёл разговор. В похвалы ему они вплетали похвалы Аннете; шутливо и назойливо намекали на то, какое впечатление произвела на него Аннета, на то, что знают, о чём она ему говорила, — он тотчас же всё с восхищением им пересказывал (всё пересказывал; Аннета и сердилась и тем не менее была тронута). Они рисовали, не жалея красок, его блестящее будущее, и голос у г-жи Бриссо звучал проникновенно, когда она высказывала надежду, даже уверенность, что Рожэ найдёт — да собственно он уже и нашёл — достойную подругу жизни. Они не называли её, но всё было понятно. Эти уловки были видны издали невооружённым взглядом. Так нарочно и делалось. Напоминало это салонную игру в фанты: разговор затевался ради одного слова, которое у каждого вертелось на языке, но которое нельзя было вымолвить. Казалось, г-жа Бриссо с улыбкой подстерегает это слово, готовое слететь с губ Аннеты, чтобы провозгласить:

«Фант!»

Аннета улыбалась, открывала рот. Но слово не слетало…

Бриссо приглашали Аннету на семейные вечера в свою квартиру на улице Прованс. Она познакомилась с самим Бриссо-отцом, — высокий, тучный, хитрые глазки, глядящие из-под густой чащи бровей, лицо красное, седая бородка, повадки стряпчего-ловкача, притворы; его избитые остроты и любезности просто удручали Аннету. Он тоже попытался было поиграть в салонную игру, но всё время садился в лужу со своими иносказаниями. Они вспугнули Аннету. Г-жа Бриссо сделала знак мужу не вмешиваться. Тогда он вышел из игры, стал следить за ней втихомолку, посмеивался и был вполне согласен, что это не его забота — гораздо лучше справятся женщины.

Госпожа Бриссо искусно повела дело: сначала она пригласила вместе с Аннетой всего лишь трёх-четырёх близких друзей, потом — двух, потом — одного, потом — никого, кроме неё. И Аннета очутилась одна, лицом к лицу с четвёркой Бриссо. «В кругу семьи», — умильно говорила г-жа Бриссо елейно материнским, многообещающим тоном. Аннета чувствовала, что она в западне, но не убегала, — так хорошо было ей около Рожэ. Из любви к нему она снисходительно относилась к его родным, закрывала глаза на всё то, что в их среде её глухо раздражало. Тонкое женское чутьё предупредило дам Бриссо (хоть и велико было их самолюбие, но оно никогда не вредило их интересам): по молчаливому соглашению они стушевались — меньше говорили, взвешивали свои слова, часто оставляли влюблённых наедине, не вмешивались в их разговоры. Но лучшим защитником дела Рожэ был он сам. Он становился всё влюбленней, всё больше тревожила его Аннетина сдержанность, которая не так уж волновала бы его, если бы мать и сестра не указали ему на неё, и никогда он не был так обаятелен, как с той поры, когда поколебалась его самоуверенность. Он больше не разглагольствовал, его красноречие угасло. Впервые в жизни он старался читать в душе другого. Он сидел рядом с Аннетой, и его покорный, горящий, ненасытный взгляд молил живую загадку, пытался её разгадать. Аннета наслаждалась и его смятением, и не свойственной ему робостью, и тем, с каким боязливым ожиданием он подстерегает каждое её движение. Она колебалась. В иные минуты она готова была согласиться, произнести решительное слово. И всё же не произносила. В последнюю секунду инстинктивно отстранялась, сама не зная почему; вдруг начинала избегать признания в любви, которое собирался сделать Рожэ, и согласия. Она вырывалась из рук…

Но вот западня захлопнулась. Мать и дочь Бриссо обычно вслушивались в бесплодный разговор, притаившись в одной из соседних комнат. Иногда с деловым видом проходили по гостиной, улыбались. Бросали несколько приветливых слов, но не останавливались. А влюблённые продолжали долгую свою беседу.

Однажды вечером они рассеянно перелистывали альбом, который служил им предлогом сблизить головы, обменивались вполголоса своими мыслями и вдруг замолчали; Аннета тотчас же почувствовала опасность. Она хотела было вскочить, но рука Рожэ уже обвилась вокруг её талии, а жадные губы прильнули к её полуоткрытым губам. Она попыталась защититься. Но как защищаться от самой себя! Её губы вернули поцелуй, а хотели его избежать. И всё же она вырвалась, но тут, с другого конца гостиной, затрубил растроганный голос г-жи Бриссо:

— Ах, милая моя дочь!

И она стала звать:

— Адель!.. Господин Бриссо!..

И не успела ошеломлённая Аннета оглянуться, как её окружило всё семейство Бриссо — сияющее, умилённое. Г-жа Бриссо осыпала её поцелуями, прикладывала к глазам носовой платочек и твердила:

— Любите же его!

Мадемуазель Бриссо повторяла:

— Сестричка!

А г-н Бриссо, как всегда, промахнулся:

— Наконец-то! Сколько времени даром потеряли!..

Пока всё это происходило, Рожэ стоял перед Аннетой на коленях, целовал её руки, робким, пристыженным взглядом просил о прощении и твердил:

— Не отказывайте!

Аннета, словно окаменев, принимала поцелуи; мольба глаз, которые она так любила, путами связала её. Она сделала последнее усилие, попробовала сопротивляться:

— Да ведь я ничего ещё не сказала!

Но в глазах Рожэ мелькнуло такое искреннее отчаяние, что она не могла этого перенести: заставила себя улыбнуться; и когда лицо Рожэ засветилось от счастья, то её лицо тоже засияло от радости, которую она ему даровала. Она сжала его голову руками. Рожэ вскочил, крича от восторга. И они поцеловались под благословляющим взглядом родителей поцелуем обручения.

Когда вечером Аннета осталась дома наедине с собой, то почувствовала, что сражена. Больше она себе не хозяйка. Она отдала себя… Отдала себя! Жизнь свою отдала… Сердце сжималось от тоски.

Аннета преувеличивала прочность уз, принять которые только что согласилась. Она была не из тех современных девиц, которые при женихе, мило кокетничая, говорят о разводе. Она не давала одной рукой, чтобы другой отнять. Больше она не принадлежала себе. Принадлежала всем этим Бриссо. И вдруг ей показалось, что все Бриссо — её враги. Всё то, на что за последние недели она насмотрелась, предстало теперь перед ней в ярком свете: и все их старания сблизиться с нею, чтобы опутать её, и заговор против её свободы, и, наконец, эта комедия — вынудили дать согласие, застали её врасплох… (Уж не был ли соучастником и Рожэ, сам Рожэ?) И она ощетинилась, как зверёк во время облавы, который видит, что его теснят со всех сторон, чувствует, что сейчас погибнет, и вот-вот ринется, наклонив голову, на загонщиков, чтобы проложить себе путь или умереть, но зато отомстить. В первый раз всё, что ей так претило в Бриссо, но о чём до сих пор она старалась не думать, показалось ей таким пошлым, гадким, невыносимым… Даже сам Рожэ!.. Никогда не станет она жить, замкнувшись в мирке этого человека, этой семьи, этого круга интересов, которые не были её интересами, которые никогда ими не будут. Она решила порвать…

Порвать? Но как же? Ведь она только что связала себя обещанием! Согласится ли Рожэ? Нужно, чтобы согласился! Ему не помешать ей… И Аннета возненавидела его, подумав, что он, пожалуй, станет противиться. Сейчас уже не шли в счёт страдания другого: без колебания она разбила бы его сердце, только бы вернуть себе свободу. А потом представились ей его умоляющие глаза, и её сердце дрогнуло… Но всё равно! Эгоизм погибающего, инстинкт самосохранения пересилили всё, пересилили нежность, пересилили жалость! Надо было спасаться. И горе тому, кто преградил бы ей выход!

Всю ночь напролёт она ворочалась с боку на бок, её истомила лихорадочная бессонница, она заранее переживала встречу с Рожэ. Она сказала, она перебрала все слова, которые он скажет ей, а она — ему. Пыталась убедить его, спорила, выходила из себя, жалела его, ненавидела. Очнулась она на заре — измученная, но полная решимости. Она пойдёт к Рожэ… Впрочем, нет! Напишет ему — так будет легче выразить до конца, что хочется, и никто не прервёт её. Всё будет кончено. А чтобы Бриссо и не пытались снова завладеть ею, она уедет из Парижа — на несколько дней скроется в какой-нибудь гостинице за городом. Аннета встала, написала письмо — тысячу раз передумала все слова, а потом торопливо начала собираться.

Сборы были в разгаре, когда явился Рожэ. Она и не подумала, что надо охранять вход в дом, не ждала, что он придёт так рано. Рожэ вошёл, горя любовью и нетерпением, — он опередил слугу, докладывавшего о его приходе. Он принёс цветы. Был полон счастья и благодарности. И был так нежен, так молод, так обаятелен, что Аннета, увидав его, не нашла в себе сил поговорить с ним. Все её мудрые решения были позабыты, с первого же взгляда у неё снова отняли сердце. С удивительной недобросовестностью, свойственной любящим, она тотчас нашла ровно столько же доводов в пользу замужества, сколько минуту назад находила против. Она пыталась бороться, но радость сияла в её глазах, обведённых кругами после всего, что пережила она ночью. Она смотрела на своего Рожэ, который впивался в неё восхищённым взглядом, и думала:

«Однако ведь я решила… Ведь я должна, однако, решить… А что же я решила?»

Но где тут знать, когда существует на свете этот взгляд, выпивающий до дна твою душу! Думать? Как тут думать, как тут обрести себя вновь! Она сама ничего не знала, она гибла… А пока — до чего же хорошо, когда тебя так любят! Лишь одно она и могла сделать — для этого понадобилось невероятное усилие: попросить Рожэ не торопиться со свадьбой. И выражение лица Рожэ сразу стало таким разочарованным, таким удручённым, что у Аннеты не хватило мужества продолжать. Разве можно огорчать родного своего мальчика? И она поспешила приласкать его, успокоить, сказать, что любит его; она робко попыталась настаивать на отсрочке, но он так рьяно воспротивился, будто дело шло о его жизни. Наконец, после нежных препирательств, они согласились уступить друг другу наполовину и решили, что поженятся в середине лета.

А потом Рожэ уехал. Аннета посмотрела в зеркало на своё растерянное лицо и снова заколебалась. Как выпутаться! Она взглянула на вещи, приготовленные было к отъезду.

— Поработала!

Пожала плечами, засмеялась. Что за прелесть этот Рожэ! Снова спрятала в комод бельё и вещи, которые собиралась уложить в чемодан.

«И всё же, — думала она, — я не хочу, не хочу!..»

Вспылив, уронила рубашки. Бух! Вслед полетели туалетные щётки… Она отшвырнула ногой груду вещей, рассердилась…

Потом стала поднимать — нагнулась до полу. Но, не закончив уборки, вдруг почувствовала усталость и уселась прямо на паркет — гордиться силой воли было нечего.

— Полно! — заметила она, вытянувшись на ковре. — Впереди у меня целых четыре месяца, — успею переменить решение…

Зарылась лицом в подушку и, лёжа на животе, принялась считать дни…

Бриссо благоразумно пошли навстречу желаниям Аннеты отложить свадьбу: они боялись, что, поспешив, испортят дело. Но сочли необходимым пока окружить Аннету заботами. Нельзя предоставлять её самой себе: девушка со странностями, как бы не выскользнула из рук.

Приближалось Вербное воскресенье. Бриссо пригласили Аннету провести Пасху у них — в бургундском имении. Аннета приняла приглашение неохотно: было соблазнительно и страшно — страшно, что отягчит цепи, которые уже связывали её, страшно, что совсем потеряет себя или всё разорвёт, страшны были и всякие другие вещи, поопаснее, в которых ей не хотелось разбираться. Она и не пыталась расстаться с влюблённостью и нерешительностью, которыми убаюкивала себя, — всё это немного тяготило её, но была в этом и своя прелесть. Хотелось, чтобы такое состояние продолжалось долго, долго. Но она хорошо понимала, что это вредно и что она не имеет на это права… перед Рожэ.

В конце концов она решилась откровенно сказать о своих тревогах сестре. Она ещё и словом не обмолвилась Сильвии о своей любви к Рожэ, а ведь поверяла ей всё: часто рассказывала о других своих вздыхателях. Да, но других-то она не любила! А вот имя Рожэ утаивала.

Сильвия разахалась, назвала её «тихоней» и хохотала как сумасшедшая, когда Аннета попыталась объяснить ей причину своей нерешительности, своих сомнений, терзаний.

— Ну, а твой птенчик хорош собой? — спросила она.

— Да, — ответила Аннета.

— Любит он тебя?

— Да.

— И ты его любишь?

— Люблю.

— Что же тебя удерживает?

— Ах, всё это так сложно! Как бы это объяснить? Я его люблю… Очень люблю… Он премилый!

(Она принялась с увлечением описывать его под насмешливым взглядом Сильвии. Вдруг замолкла.)

— Очень, очень люблю его… И в то же время не люблю… В нём есть что-то… Не буду я жить вместе с ним… Никогда не буду… И потом… Потом он чересчур уж меня любит. Так и съел бы меня.

(Сильвия расхохоталась.)

— Правда, так всю и съел бы, всю мою жизнь, мысли мои, воздух, которым я дышу… О, мой Рожэ любит поесть! Одно удовольствие видеть его за столом. Аппетит у него хороший. Но я-то не хочу, чтобы меня съели.

Она тоже смеялась от души, и Сильвия смеялась, обняв её за шею и сидя у неё на коленях. Аннета продолжала:

— Ужасно вдруг почувствовать, что тебя вот так, заживо, проглотили, что не осталось у тебя ни капельки своего, что ты не можешь больше ни капельки своего сохранить… А он этого даже и не подозревает. Любит меня до сумасшествия, но, по-моему, он, знаешь ли, и не старается меня понять, даже не думает об этом. Пришёл, взял, унёс…

— Чертовски приятно! — вставила Сильвия.

— У тебя одни глупости на уме! — сказала Аннета, обнимая её.

— А что же у меня должно быть на уме?

— Замужество. Это дело важное.

— Важное? Положим, не такое уж важное!

— Что? Отдать всю себя, ничего не сохранить — и это не важно?

— Да кто об этом говорит? Только сумасшедшие!

— Но он хочет завладеть всем!

Сильвия хохотала, извиваясь, как рыбёшка.

— Ах ты, Птичка! Преглупенькая! Простачок-дурачок!..

(Ничего сложного, казалось ей, тут нет: говори, что хочется, отдавай, что хочется, а всё остальное сохраняй да помалкивай! Она, любя, трунила над мужчинами и их требованиями. Не очень-то они хитры!)

— Да, но ведь и я — я тоже не хитра, — сказала Аннета.

— Уж это так! — воскликнула Сильвия. — Ты всё принимаешь всерьёз.

Аннета с сокрушённым видом согласилась.

— Просто несчастье какое-то! Хотелось бы мне быть такой, как ты. Вот ведь выпало человеку счастье!

— Давай меняться! Уступи мне своё! — предложила Сильвия.

Аннета совсем не хотела меняться. Сильвия ушла, приободрив её.

И всё же Аннета не понимала себя! Была сбита с толку.

«Занятно! — раздумывала она. — Я хочу всё отдать. И хочу всё сохранить!..»


На другой день — то был канун отъезда, — когда она, сложив вещи, опять начала мучить себя, пришёл нежданный гость и усилил её тревогу, которую она вдруг осознала яснее. Ей доложили о Марселе Франке.

Он любезно и учтиво поговорил о чём-то, а потом намекнул на помолвку — Рожэ не делал из неё тайны. Мило поздравил Аннету; в его тоне и глазах было что-то ласково насмешливое, сердечное. Аннета чувствовала себя с ним непринуждённо, как с прозорливым другом, которому не нужно всё говорить и от которого нечего скрывать, потому что понимаешь его с полуслова. Заговорили о Рожэ, которому Марсель Франк завидовал — и с улыбкой признался в этом. Аннета знала, что он говорит правду, что он влюблён в неё. Но это им ничуть не мешало. Она спросила, какого он мнения о Рожэ, — молодые люди были хорошо знакомы. Марсель рассыпался в похвалах, но она настаивала, чтобы он рассказал о нём не такие общеизвестные вещи; поэтому Марсель шутя ответил, что описывать Рожэ не к чему, — ведь она знает его так же хорошо, как и он. И, говоря это, он в упор смотрел на неё таким проницательным взглядом, что Аннете стало не по себе и она отвела глаза. Потом она тоже в упор посмотрела на него, подметила его тонкую усмешку, доказывавшую, что они поняли друг друга. Разговор зашёл о каких-то пустяках, как вдруг Аннета прервала его и озабоченно спросила:

— Скажите откровенно: вы находите, что я не права?

— Никогда не осмелюсь заявить, что вы не правы, — ответил он.

— Без любезностей, пожалуйста! Только вы и можете сказать мне правду.

— Вы же знаете, что положение у меня особенно щекотливое.

— Знаю. Но ведь я знаю и то, что оно не повлияет на искренность ваших суждений.

— Благодарю! — сказал он.

Она продолжала:

— Вы считаете, что и Рожэ и я — мы не правы?

— Считаю, что вы ошибаетесь.

Она опустила голову. Потом сказала:

— И я так считаю.

Марсель не ответил. Он всё смотрел на неё и всё улыбался.

— Почему вы улыбаетесь?

— Уверен был, что вы так думаете.

Аннета вскинула на него глаза.

— Теперь скажите, какое у вас мнение обо мне?

— Ничему оно вас не научит.

— Зато поможет лучше во всём разобраться.

— Вы влюблённая бунтарка, — ответил Марсель. — Вечно влюблённая (простите!) и вечно бунтующая. У вас потребность отдавать себя и потребность сохранять себя…

(Аннета привскочила — не удержалась.)

— Я обидел вас?

— Ничуть, ничуть, напротив! Как это правильно! Ну, говорите же дальше!

— Вы — сама независимость, — продолжал Марсель, — но жить в одиночестве не можете. Таков закон природы. Вы чувствуете его острее других, потому что вы жизнедеятельнее.

— Вот вы меня понимаете! Понимаете лучше, чем он. Но…

— Но любите вы его.

В тоне ни капли горечи. Они по-приятельски смотрели друг на друга и, улыбаясь, думали о том, до чего же любопытная штука человеческая натура.

— Да, не легко, — сказала Аннета, — не легко жить вдвоём.

— Ошибаетесь, было бы совсем легко, если бы люди на протяжении веков не умудрялись осложнять жизнь, мешая друг другу. Надо покончить с этим, только и всего. Но, разумеется, нашему милейшему Рожэ, как и всякому добропорядочному, косному французу, не постичь этой мысли. Все они считали бы, что пришла их гибель, если бы вдруг им перестало мешать прошлое. «Где нет помех, там нет услады», особенно когда тот, кому мешают, сам мешает своему ближнему.

— А как всё же вы смотрите на брак?

— Как на разумный союз выгод и утех. Жизнь — это виноградник, которым пользуются сообща; возделывают его и собирают виноград вместе. Но распивать вино всегда вдвоём, с глазу на глаз, никто не обязан. Идут на взаимные уступки: друг у друга просят и отдают друг другу гроздь утех, которой владеет каждый, но благоразумно позволяют друг другу побывать на сборе и в ином месте.

— Уж не ратуете ли вы за свободу адюльтера?

— Устарелое, допотопное выражение! Я ратую за свободу любви — самую насущную из всех свобод.

— Ну, она-то мне меньше всего нужна, — сказала Аннета. — Для меня брак не перекрёсток, на котором отдаёшь себя любому встречному. Я отдаю себя одному человеку. И если б я перестала его любить или полюбила другого, то ушла бы в тот же день; я и себя не поделила бы между ними и не потерпела бы дележа.

Марсель иронически пожал плечами, словно говоря: «Да важно ли это?..»

— Видите, мой друг, — заметила Аннета, — вот и оказалось, что вы мне ещё более чужды, чем Рожэ.

— Значит, и вы приверженица старой доброй системы, провозглашающей: «Да помешаем же друг другу»?

— Брачный союз оттого только и возвышен, что зиждется на единолюбии, на верности двух сердец, — возразила Аннета. — Что же от него останется, не считая кое-каких практических преимуществ, если и это утратится?

— Тоже вещь немаловажная, — заметил Марсель.

— Недостаточная, чтобы возместить жертвы, которые ты приносишь, — ответила Аннета.

— Если вы так рассуждаете, то чего же вы плачетесь? Надевайте оковы, от которых вас пытались избавить.

— Свобода, к которой я стремлюсь, — возразила Аннета, — не есть свобода сердца. Я чувствую, мне достанет сил сохранить его безупречным по отношению к тому, кому я его отдала.

— Вы вполне уверены? — с невозмутимым видом спросил Марсель.

Вполне уверена Аннета не была! И ей знакомо было сомнение. Сейчас говорила дочь своей матери, а не вся Аннета. Но ей не хотелось соглашаться, да ещё в споре с Марселем. Она сказала:

— Мне так хочется.

— Капризничать в таких делах! — заметил Марсель со своей тонкой усмешкой. — Ведь это же всё равно, что взять да и постановить: огню красному стать огнём зелёным. Любовь — это маяк с меняющимися огнями.

Но Аннета упрямо твердила:

— Не для меня! Я так не хочу!

Она отлично чувствовала, как насущна для неё и потребность в перемене и потребность оставаться неизменной — два пламенных врождённых влечения, присущих сильной натуре. Но возмущалось по очереди то, которому казалось, что именно ему и угрожает бо́льшая опасность.

Марсель, хорошо знавший гордую и настойчивую девушку, вежливо поклонился. Аннета, которая судила о себе так же верно, как судил о ней он, произнесла чуть-чуть сконфуженно:

— В общем, мне не хотелось бы…

После этой уступки, на которую она пошла в силу правдивости своей натуры, Аннета продолжала увереннее, чувствуя, что она теперь в своей сфере:

— Но мне хотелось бы, чтобы, принеся в дар друг другу верную любовь, каждый сохранил бы право жить так, как подскажет ему душа, идти своим путём, искать свою правду, отстаивать, если придётся, поле своей деятельности, — словом, соблюдать закон своей духовной жизни и не поступаться им во имя закона, соблюдаемого другим, пусть даже самым дорогим на свете существом, ибо никто не имеет права приносить себе в жертву душу другого, ни свою душу — другому. Это — преступление.

— Всё это прекрасно, милый мой друг, — сказал Марсель, — но, знаете ли, все эти разговоры о душе не по моей части. Вероятно, это скорее по части Рожэ. Боюсь, впрочем, что в данном случае он понимает её совсем не так. Я не вполне ясно представляю себе, могут ли Бриссо постичь в своём семейном кругу, что возможен какой-то иной «духовный» закон, кроме закона, охраняющего их, Бриссо, благополучие, политическое и личное.

— Кстати, — сказала, смеясь, Аннета, — завтра я уезжаю к ним в Бургундию на две-три недели.

— Что ж, вот у вас и будет случай сравнить свои и их идеалы, — ответил Марсель. — Они ведь тоже великие идеалисты! Впрочем, может быть, я и заблуждаюсь. Думаю, что вы столкуетесь. В сущности вы просто созданы друг для друга.

— Не дразните! — сказала Аннета. — Вот возьму и вернусь оттуда законченной Бриссо.

— Чёрт возьми! Весёленькая будет история! Не делайте этого, пожалуйста! Бриссо ли, не Бриссо, а нашу Аннету сохраните.

— Увы! Хотела бы я её утратить, да, боюсь, не удастся, — заметила Аннета.

Он откланялся, поцеловал ей руку.

— Как всё-таки жаль!..

Он ушёл. И Аннете тоже стало жаль, однако не того, о чём жалел Марсель. Он правильно разбирался в ней, но понимал её не больше, чем Рожэ, который совсем в ней не разбирался. Понять её могли бы более «верующие» души — более свободно верующие, чем души почти всех молодых французов. Те, кто верует, веруют в духе католицизма, а это означает подчинение и отречение от свободного полёта мысли (особенно когда речь идёт о женщине). А те, кто свободно мыслит, редко задумываются о сокровенных потребностях души.


Рожэ ждал с коляской у маленькой бургундской станции, куда на следующий день приехала Аннета. Стоило ей увидеть его — и все сомнения улетучились. Рожэ так обрадовался! Она не меньше. Она была бесконечно благодарна дамам Бриссо: они придумали какую-то отговорку и не явились встречать.

Ясный весенний вечер. На фоне золотого округлого горизонта нежно зеленела волнистая лента — светлая молодая листва — и розовели вспаханные поля. Заливались жаворонки. Шарабан нёсся по гладкой дороге, звеневшей под копытами горячей лошадки; свежий ветер хлестал Аннету по румяным щекам. Она приникла к молодому своему спутнику, а он правил, и смеялся, и говорил ей что-то, и вдруг наклонялся, срывал с её губ поцелуй на лету. Она не противилась. Она любила, любила его! Но это не мешало ей сознавать, что она вот-вот снова начнёт осуждать его и осуждать себя. Одно дело осуждать, другое дело любить. Она любила его, как любила воздух, небо, аромат лугов, как некую частицу весны… Отложим раздумья до завтра! Она взяла отпуск на нынешний день. Насладимся чудесным часом! Он не повторится! Ей казалось, будто она парит над землёй вместе с любимым.

Доехали они слишком быстро, хотя от последнего поворота шагом взбирались по тополевой аллее, а когда остановились, чтобы передохнула лошадь, то долго сидели молча, крепко обнявшись, под защитой высокой ограды, заслонявшей фасад замка.

Бриссо обласкали её. Осторожно навели разговор на воспоминания об её отце, нашли какие-то задушевные слова. В первый вечер, проведённый в кругу семьи, Аннета поддалась ласке: была благодарна, растрогана, — так долго ей не хватало домашнего уюта! Она тешилась иллюзией. Каждый из Бриссо старался по-своему быть милым. Сопротивляемость её ослабла.


А ночью она проснулась, услышала, как в тиши старого дома скребётся мышь, и ей сразу представилась мышеловка; она подумала:

«Попалась я…»

Ей стало тоскливо, она попробовала успокоить себя:

«Ну нет, ведь я не хочу этого, вовсе я и не попалась…»

От волнения испарина покрыла её плечи. Она сказала себе:

«Завтра поговорю с Рожэ серьёзно. Надо, чтобы он узнал меня. Надо честно обсудить, сможем ли мы жить вместе…»

Наступил завтрашний день, и она так рада была видеть Рожэ, так хорошо было тонуть в его горячей любви, вдыхать вместе с ним пьянящие нежные запахи, доносившиеся из вешних далей, мечтать о счастье (быть может, неосуществимом, но — кто знает? Кто знает? Быть может, оно совсем рядом… только протяни руку…), что отложила объяснения до следующего дня… И потом опять до следующего… И потом опять до следующего…

И каждую ночь её охватывала тоска, такая острая, что ныло сердце.

«Надо, надо поговорить… Надо для самого Рожэ… С каждым днём он привязывается ко мне всё больше, привязываюсь и я. Не имею я права молчать. Ведь это значит обманывать его…»

Господи, господи, какой же она стала слабовольной! А ведь прежде слабой не была. Но дуновения любви подобны тем знойным ветрам, от которых ты изнываешь, сгораешь, падаешь с ног; чувствуешь, как замирает сердце, теряешь силы, изнемогаешь в какой-то странной истоме. Боишься двигаться. Боишься думать. Душа, притаившаяся в грёзах, страшится яви. Аннета хорошо знала, что стоит шевельнуться — и разобьёшь мечту…


Но пусть мы не двигаемся — за нас движется время, и дни в беге своём уносят иллюзию, которую так хотелось бы удержать. Тщетно ты будешь следить за собой — если вы вместе с утра до вечера, то в конце концов проявишь себя, всю свою сущность.

И семья Бриссо показала себя без прикрас. Улыбка была вывеской. Аннета вошла в дом. Увидела занятых делами, прескучных буржуа, которые с алчным удовольствием управляли своими имениями. Тут помина не было о социализме. Взывали только к декларации прав собственника, а не к другим бессмертным принципам. Несдобровать было тому, кто на неё посягал. Их сторожа только и делали, что, не зная отдыха, привлекали всех к ответственности. Да и Бриссо самолично вели за всем строжайший надзор — источник их радостей и горестей. Они словно из засады шли с боем на свою прислугу, на фермеров, виноградарей и на всех соседей. Неуживчивость, сутяжничество, присущие их роду и всем провинциалам, пышным цветом расцвели в семье. Папаша Бриссо весело смеялся, когда ему удавалось поймать в ловушку того, кого он подсиживал. Но не он смеялся последним: противник был вылеплен из той же — из бургундской — глины, его нельзя было застичь врасплох; на другой день, в отместку, он устраивал какой-нибудь подвох на свой лад. И всё начиналось сначала.

Конечно, Аннету не втягивали во все эти дрязги; Бриссо обсуждали их в гостиной или за столом, когда Рожэ и Аннета, казалось, были поглощены друг другом. Но внимание у Аннеты было острое, и она следила за всем, о чём говорилось вокруг. Да и Рожэ вдруг прерывал нежную беседу и вступал в общий разговор, который вёлся с воодушевлением. Тут все начинали горячиться; говорили, не слушая друг друга; об Аннете забывали. Или утверждали, будто она — свидетельница событий, о которых она и понятия не имела. Так всё и шло, пока г-жа Бриссо не вспоминала о присутствии той, которая слушает их, не пресекала спора, не улыбалась ей сладенькой своей улыбочкой и не переводила разговора на путь, усеянный цветами. И все, как ни в чём не бывало, опять становились приветливыми, милыми. Забавное смешение показной добродетели и вольных шуточек было характерно для стиля их разговоров — под стать тому, как сочетались в замке жизнь на широкую ногу и скаредность. Весельчак Бриссо любил побалагурить. Девица Бриссо любила поговорить о поэзии. На эту тему рассуждали здесь все. Воображали, будто знают толк в поэзии. Вкус же их устарел лет на двадцать. О всех видах искусства суждения у них были незыблемые. Зиждились они на мнении, проверенном должным образом и высказанном «нашим другом таким-то» — членом академии, притом сплошь украшенным орденами. Нет на свете умишек трусливей — даже у людей с весом, — чем у таких представителей крупной буржуазии, которые почитают себя людьми передовыми и в области искусства и в области политики, но которые не являются людьми передовыми ни в той, ни в другой области, ибо и в той и в другой области они выступают — и делают это вполне сознательно — лишь после того, как другие выиграли за них сражение.

Аннета чувствовала, как далека она всем им. Приглядывалась, прислушивалась и думала:

«Да какое мне дело до всех этих субъектов?»

Мысль, что мамаша или дочка вздумают её опекать, уже не возмущала, а смешила Аннету. Она спрашивала себя, что подумала бы Сильвия, если бы её одарили такой семейкой. Вот бы ахала, вот бы смеялась!

И порой Аннета, оставшись одна в саду, тоже смеялась. Случалось, Рожэ услышит, удивится и спросит:

— Что вас так насмешило?

Она отвечала:

— Ничего, милый. Сама не знаю. Так, чепуха…

И она старалась принять свой обычный благонравный вид. Но пересилить себя не могла — смеялась ещё звонче, и даже в лицо г-же Бриссо. Просила извинения, а дамы Бриссо говорили снисходительно, но с лёгкой досадой:

— Она ещё совсем дитя! Ну, пусть себе посмеётся!

Но не всегда ей бывало смешно. Её чудесное настроение вдруг омрачалось. Целыми часами, озарёнными радостью, была она полна нежности и доверия к Рожэ, но вдруг без всякого перехода, без всякой причины на неё нападали хандра, сомнение, тоска. Душевная неуравновешенность, возникшая нынешней осенью, не только не прошла, а, пожалуй, усилилась за эти месяцы взаимной любви. Лавиной обрушивались какие-то удивительно разноречивые настроения: Аннета раздражалась, язвила, зло подтрунивала, смотрела недоверчиво и надменно, сердилась — и не объяснить было, отчего. Немало усилий делала Аннета, чтобы перебороть себя. Ничего хорошего не получалось: она замыкалась в каком-то тревожном, враждебном молчании. Рассудок по-прежнему был ясен, — вот почему её поражали такие быстрые смены настроения, и она укоряла себя. И, однако, почти всё оставалось по-прежнему. Зато, сознавая свои недостатки, она — и это скорее шло от разума, чем от души, — начинала снисходительно относиться к недостаткам всех этих «чучел». (Опять!.. Невежа!.. «Простите, больше не буду!..») Ведь они были родственниками Рожэ, а раз она принимала Рожэ, то должна была принимать и их. Вопрос заключался лишь в том, принимает ли она Рожэ. Господи, да разве важно, разве важно всё остальное, когда защищаешься вдвоём?

Только вдвоём ли? Защитит ли её Рожэ? Прежде чем спрашивать себя, принимает ли она Рожэ, надо узнать, примет ли её искренне, с открытым сердцем сам Рожэ, когда увидит её такой, какая она есть на самом деле. Потому что до сих пор он видел только её рот и её глаза. А вот то, о чём она — настоящая Аннета — размышляла, чего хотела, он, казалось, не очень-то стремился знать: находил, что куда удобнее её выдумывать. Однако Аннета тешила себя надеждой, что любовь поможет им, когда они смело заглянут друг другу в душу, решить так:

«Я беру тебя. Беру тебя со всем, что есть в тебе. Беру тебя со всеми твоими недостатками, твоими страстями, твоими потребностями, с твоим законом жизни. Ты есть то, что ты есть. Со всем, что есть в тебе, я и люблю тебя».

Она-то знала, что готова пойти на всё во имя любви. Последние дни она подолгу наблюдала за Рожэ своими большими глазами, которые всё подмечали, благо этого никто не остерегался. Рожэ стал очень неосмотрителен: он проявлял себя более типичным Бриссо, чем ей хотелось, с увлечением защищал то, что было выгодно его родичам, вникал во всякие распри, внося во всё дух крючкотворства. Некоторые чёрточки, говорившие о жестокости его характера, о его мелочности, ей претили. Но ей не хотелось судить его строго, как она судила бы кого-нибудь другого. Она считала, что всё это в нём наносное. Рожэ во многом представлялся ей малым ребёнком, который слепо подчиняется своим родным, следует их примеру с благоговейной доверчивостью; ей казалось, что ум у него несмелый, вопреки его выспренним речам. Хотя она и начинала постигать, как неосновательны все его проекты улучшения общественного строя, и уже не была одурачена его идеализмом на словах, однако не сердилась на него, ибо знала, что он не хотел её обмануть, что одурачен он сам; она даже готова была с мягкой иронией устранить с его дороги всё, что могло бы развеять иллюзию, жизненно важную для него. Даже его откровенный эгоизм, который порой так раздражал Аннету, теперь уже не отпугивал её, казался ей безвредным. В сущности все его недостатки были недостатками, порождёнными слабостью. И забавно было то, что порисоваться он любил именно силой… Закалённый человек… Aes triplex…[39] Бедненький Рожэ! Это просто трогательно! Аннета тихонько посмеивалась над ним, но берегла для него целую сокровищницу снисходительности. Она очень любила его. Несмотря ни на что, считала, что он добрый, великодушный, увлекающийся. Так нежная мать, чья рука не карает родное дитя за грешки, в её глазах совсем не страшные, находит, что дитя за них не отвечает, и готова ещё больше жалеть его и лелеять. Да и к тому же Аннета смотрела на Рожэ не только глазами снисходительной матери! У неё были глаза влюблённой, а они очень пристрастны. Говорила плоть. Громко звучал её голос. Разум мог говорить всё, что ему угодно — можно так прислушиваться к его голосу, что даже хула разжигает страсть. Да, Аннета всё видела. Но как тот, кто, склонив голову и прищурив глаза, видит, до чего гармонично сочетаются все линии ландшафта, так и Аннета, видя неприятные черты Рожэ, смотрела на них под таким углом зрения, что они смягчались. Она была близка к тому, чтобы полюбить в нём даже всё самое гадкое: ведь ещё больше отдаёшь себя, полюбив недостатки того, кого любишь; когда же любишь то, что в другом прекрасно, не отдаёшь, а берёшь. Аннета размышляла:

«Люблю тебя за то, что ты несовершенен. Ты рассердился бы, когда б узнал, что я это вижу. Прости! Ничего я и не видела… А вот я не похожа на тебя: хочу, чтобы ты увидел меня во всём моём несовершенстве! Будь, чем ты есть, — это я и ценю. В моём несовершенстве больше меня самой, чем во всём прочем. Если ты берёшь меня, то возьмёшь именно такой. Возьмёшь? Да ты ведь не хочешь меня узнавать. Когда же ты потрудишься рассмотреть меня?»


Рожэ не спешил. Аннета не раз тщетно пыталась увлечь его на этот опасный путь, а он словно его избегал; но вот однажды, когда они гуляли, Аннета вдруг умолкла, остановилась, взяла его за руки и сказала:

— Нам нужно поговорить, Рожэ.

— Поговорить! — повторил он, смеясь. — Но, по-моему, мы только и делаем, что говорим.

— Я не про то, — ответила она, — не про ласковые речи: поговорим серьёзно.

На его лице мелькнул испуг.

— Не бойтесь, — заметила она. — Мне хочется поговорить с вами о себе.

— О вас? — сказал он, просияв. — Что может быть приятнее!

— Подождите, подождите! — остановила она его. — Выслушайте меня, и тогда вы, пожалуй, больше этого не скажете!

— Ничего нового я не услышу. Столько дней мы провели вместе и разве не обо всём сказали друг другу?

— Я лишь успевала соглашаться, — возразила Аннета, смеясь. — Ведь только вы и говорите.

— Вот злючка! — сказал Рожэ. — Разве я говорю не о вас?

— Да, и обо мне. Даже за меня говорите.

— Вы находите, что я много говорю? — с простодушным видом спросил Рожэ.

Аннета прикусила губу.

— Нет, нет, Рожэ, милый, мне нравится, когда вы говорите. Но когда вы говорите обо мне, я сижу и слушаю; всё это до того прекрасно, до того прекрасно, что я думаю: «Пусть будет так». Но ведь это не так.

— Вы — первая женщина на свете, которая сетует, что портрет её прекрасен.

— Я предпочитаю, чтобы в нём было сходство. Ведь не прекрасный портрет намерены вы, Рожэ, повесить у себя в доме? Я — живая, я — женщина, у которой свой мир желаний, страстей, мыслей. Уверены ли вы, что она может войти в ваш дом со всеми своими пожитками?

— Принимаю её с закрытыми глазами.

— Откройте их, прошу вас.

— Я вижу вашу ясную душу, она отражается на вашем лице.

— Милый, хороший мой Рожэ! Вам ничего не хочется видеть.

— Я люблю вас. Мне этого достаточно.

— Я тоже люблю вас. И мне этого недостаточно.

— Недостаточно? — переспросил он упавшим голосом.

— Нет. Мне нужно видеть.

— Что вам хочется видеть?

— Хотелось бы видеть, какая у вас любовь ко мне.

— Я люблю вас больше всех на свете.

— Разумеется! Мельчить не в вашем характере. Но я не спрашиваю, сколько у вас любви ко мне, а спрашиваю, какая она… Да, я знаю, что я — ваша желанная, но что именно желали бы вы сделать из своей Аннеты?

— Свою половину.

— Вот как!.. Дело в том, друг мой, что я не половина. Я — Аннета, вся целиком.

— Так принято говорить. Я хочу сказать, что вы — это я и что я — это вы.

— Нет, нет, не будьте мною! Пусть мною, Рожэ, буду я сама!

— Мы соединяем наши жизни, и разве отныне у нас не будет единая жизнь?

— Вот это меня и тревожит. Боюсь, что одинаковой жизни у нас не будет.

— Что вас смущает, Аннета? Что у вас на душе? Вы любите меня, не правда ли? Любите. Это главное! Об остальном не тревожьтесь. Остальным займусь я. Вот увидите: я всё так устрою, — вместе с моими родными, которые станут вашими родными, мы так устроим вашу жизнь, что вам останется лишь одно: позволить носить себя на руках.

Аннета, опустив голову, чертила по земле ногой вензеля. Она улыбалась:

«Милый мальчик! Ничего-то он не понимает…»

Затем подняла глаза на Рожэ, который преспокойно ждал ответа.

— Рожэ, взгляните на меня. Ведь правда, у меня сильные ноги?

— Сильные и красивые, — ответил он.

— Не в этом дело… — сказала она, погрозив пальцем. — Ведь правда, я — неутомимый ходок?

— Несомненно, — подтвердил он, — и это меня восхищает.

— Неужели вы думаете, что я соглашусь, чтобы меня носили на руках? Вы очень, очень добры, и я благодарю вас, но позвольте мне ходить самой! Я не из тех, кто боится дорожной усталости. Отнять её у меня, значит отнять у меня вкус к жизни. Мне иногда кажется, что вы и ваши родные — все вы собираетесь действовать и выбирать за меня, что вы, Рожэ, со всеми удобствами расставляете по предназначенным для этой цели полочкам свою жизнь, их жизнь, мою жизнь, — всё будущее. Но я бы этого не хотела. Я этого не хочу. Я чувствую, что я в начале пути. Я ищу. Я знаю, что мне необходимо искать, искать себя.

Выражение лица у Рожэ было ласковое и насмешливое.

— Что же вы будете искать?

Он считал, что всё это — ребяческая прихоть. Она это почувствовала и сказала взволнованно:

— Не насмехайтесь! Я не представляю собой ничего особенного, ничего не воображаю о себе… Но всё же я знаю, что я существую, что мне дана жизнь — коротенькая жизнь… Жизнь не длинна, и живёшь только раз. Я имею право… Нет, не право, если хотите, — это звучит эгоистично… Мой долг не упускать её, не швыряться ею…

Его это не растрогало, наоборот — обидело:

— Значит, по-вашему, вы швыряетесь ею? Разве вы упустите её? Разве она не получит хорошего, превосходнейшего применения?

— Конечно, получит… Но какое же? Что вы мне предлагаете?

Он снова стал с жаром описывать свою политическую карьеру, будущее, о котором мечтал, свои чаяния — личные и общественные — во всём их величии. Она послушала его; потом мягко остановила в самом разгаре речи, ибо тема эта ему никогда не надоедала.

— Да, Рожэ, — сказала она. — Конечно. Это очень, очень интересно. Но по правде сказать — вы только не обижайтесь! — я не верю так же твёрдо, как вы, в то дело, которому вы себя посвятили.

— Что? Вы в него не верите? Да ведь вы же верили, когда я говорил вам о нём в начале нашего знакомства в Париже…

— Я несколько изменила своё мнение, — ответила она.

— Что заставило вас его переменить? Нет, нет, это невозможно… Вы опять его перемените. Моя великодушная Аннета не может стать безучастной к народному делу, к обновлению общества!

— Да я к нему и не безучастна, — сказала она. — Я безучастна только к политическим проблемам.

— Одно с другим связано.

— Не совсем.

— Победа одного повлечёт за собой победу другого.

— Сомневаюсь.

— Однако это единственный способ служить прогрессу и народу.

(Аннета подумала: «Служа самому себе». Но ей стало стыдно.)

— А я вижу и другие.

— Какие же?

— Самый старый и пока ещё самый лучший. Способ тех, кто следовал за Христом: отдавать всё, бросать всё и вся во имя служения людям.

— Утопия!

— Да, пожалуй. Вы не утопист, Рожэ. Я так думала на первых порах. Я разуверилась в этом теперь. В политической деятельности вами руководит практическая жилка. Вы очень талантливы, и я убеждена, что вы добьётесь успеха. В деле вашем я сомневаюсь, зато не сомневаюсь в вас. Перед вами великолепная карьера. Я предсказываю вам, что вы будете лидером партии, признанным оратором, сколачивающим в парламенте большинство, министром…

— Полно, перестаньте! — воскликнул он. — «Макбет, ты станешь королём!»

— Да, я, пожалуй, вещунья… для других. Но вот досада — не для себя.

— А ведь тут всё ясно! Если я стану министром, то и на вас это отразится… Скажите откровенно, разве вы этому не обрадуетесь?

— Чему? Если стану министершей? Господи! Да ни чуточки! Простите, Рожэ, — за вас, конечно, я порадуюсь. И если я буду с вами, то, конечно, постараюсь как можно лучше играть свою роль, счастлива буду помочь вам… Но (вы ведь хотите, чтобы я была откровенна, не правда ли?) сознаюсь: такая жизнь не заполнила бы, отнюдь не заполнила бы моей жизни.

— Это вполне понятно. Женщина, созданная для того, чтобы стать спутницей жизни политического деятеля, — возьмите, например, такую замечательную женщину, как моя мать, — этим не ограничится. Истинное её назначение — у очага. Её призвание — материнство.

— Знаю, ведь никто и не оспаривает, что это наше призвание, — проговорила Аннета. — Но (я боюсь вам это сказать, боюсь, что вы меня не поймёте)… я ещё не знаю, что мне даст материнство. Я очень люблю детей. Думаю, что буду очень привязана к своим… (Вам не нравится это слово? Да, вам кажется, что я холодна.) Быть может, буду обожать их… Возможно. Не знаю… Но мне не хочется рассуждать о том, чего я не чувствую. И, откровенно говоря, это «призвание» во мне ещё не совсем проснулось. А сейчас, пока жизнь не разбудила во мне того, что мне неведомо, я считаю, что женщина ни в каком случае не должна всю свою жизнь отдавать любви к ребёнку… (Не хмурьтесь!) Я убеждена, что можно очень любить своего ребёнка, добросовестно исполнять домашние обязанности, однако надлежит беречь богатство своего «я» во имя того, что важнее всего на свете.

— Важнее всего?

— Во имя своей души.

— Не понимаю.

— Как заставить другого постичь твою внутреннюю жизнь? Слова так туманны, так неясны, нелепы! Душа… Смешно говорить о своей душе! Что это значит? Не объяснишь, что. Но она есть. Это — я сама, Рожэ. Самое во мне правдивое, самое сокровенное.

— Разве вы не отдаёте мне всё самое своё правдивое, самое сокровенное?

— Всё отдать не могу, — сказала она.

— Значит, вы меня не любите?

— Нет, Рожэ, люблю. Но всё отдать никто не может.

— Это не любовь. Когда любишь, нет и мысли, что надо сберечь что-то для себя. Любовь… любовь… любовь…

И он разразился длиннейшей речью. Аннета слушала, как он восхваляет в выспренных словах полную отдачу самого себя, радость самопожертвования ради счастья любимого человека. И думала:

«Милый, зачем ты всё это говоришь? Воображаешь, будто я этого не знаю? Воображаешь, будто я не могла бы принести себя в жертву тебе, если понадобилось бы, и не обрела бы в этом радости? Но при одном условии: чтобы ты этого не требовал… Почему ты требуешь? Почему ты ждёшь этого так, словно это твоё право? Почему нет у тебя веры в меня, в мою любовь?»

Наконец, он замолчал, и она сказала:

— Всё это великолепно. Я не способна, как вы знаете, так блистательно выражать свои мысли. Но при случае, может быть, я была бы способна это почувствовать…

— Может быть! При случае! — воскликнул он.

— Вы находите, что этого мало, не правда ли? А ведь это больше, чем вам кажется… Но я не люблю обещать больше (а вдруг окажется даже меньше?) того, что могу выполнить. Заранее не знаю… Нужно доверять друг другу. Мы люди порядочные. Мы любим друг друга, Рожэ. Будем делать друг для друга всё, что можно.

— Всё, что можно!.. — всплеснув руками, снова воскликнул он.

Аннета улыбнулась.

— Согласны вы доверять мне? — продолжала она. — Я вынуждена призвать вас к этому. Просить придётся о многом…

— Говорите! — осторожно ответил он.

— Я вас люблю, Рожэ, но хочу быть правдивой. С детства я жила довольно замкнутой и очень привольной жизнью. Отец предоставлял мне полнейшую независимость, которой я не злоупотребляла, потому что она казалась мне естественной и потому что она была здоровой. Я привыкла рассуждать, и теперь мне трудно обойтись без этого. Я отдаю себе отчёт в том, что немного отличаюсь от большинства девушек моего класса. И всё же, мне кажется, я чувствую то же, что чувствуют и они; только я осмеливаюсь сказать об этом, яснее сознаю всё это… Вы просите, чтобы я соединила свою жизнь с вашей. Я тоже хочу этого. Самое сокровенное желание каждой из нас — найти спутника, милого сердцу. И мне думается, Рожэ, что вы могли бы им стать… если… если бы вы захотели…

— Если бы я захотел! — воскликнул он. — Да вы шутите. Только этого я и хочу.

— Если бы вы по-настоящему захотели стать спутником моей жизни. Я не шучу. Подумайте!.. Ведь соединить наши жизни не означает покончить с той или с другой… А что мне предлагаете вы? Правда, вы этого не сознаёте, потому что люди давным-давно привыкли к такому неравенству. А для меня оно — новость… Вы входите в мою жизнь не только со своей любовью. Входите со своими близкими, друзьями, знакомыми, со своей роднёй, со своей карьерой, со своим будущим, ясным для вас, со своей партией и её догматами, со своей семьёй и её традициями — с целым миром, который принадлежит вам, с целым миром, который и есть вы сами. А мне, которая тоже обладает своим миром и которая тоже сама есть целый мир, вы говорите: «Бросай свой мир! Отшвырни его и входи в мой!» Я готова войти, Рожэ, но войти вся целиком. Принимаете вы меня всю целиком?

— Но я же и хочу обладать всем, — ответил он, — а вот вы только что сказали, что отдать мне всё не можете.

— Вы меня не хотите понять. Я говорю: «Принимаете ли вы меня свободной? И принимаете ли всю целиком?»

— Свободной? — ответил осмотрительный Рожэ. — Во Франции все свободны с тысяча семьсот восемьдесят девятого года…

(Аннета улыбнулась: «Вывернулся!»)

— Нужно же, наконец, договориться. Ясно, что, выйдя замуж, вы тотчас перестанете быть совсем свободной. Другими словами, возьмёте на себя некоторые обязательства.

— Не очень-то я люблю это словечко, — сказала Аннета, — хотя смысл его меня не пугает. Радостно, охотно приняла бы я на себя часть забот и трудов того, кого я люблю, — те обязанности, которые приходится исполнять в совместной жизни. И чем тягостнее были бы они, тем стали бы мне дороже, потому что мне помогла бы любовь. Но и ради этого я не откажусь от тех обязанностей, которые требует от меня моя личная жизнь.

— Какие же это ещё обязанности? Судя по тому, что вы мне рассказали и что, мне кажется, знаю я сам, жизнь ваша, дорогая моя Аннета, жизнь ваша, до сих пор такая тихая, такая скромная, как будто не предъявляла к вам особых требований. Чего же ей угодно сейчас? Вы подразумеваете свои занятия? Вам хотелось бы их продолжать? Я считаю, признаюсь вам, что такой род деятельности обманывает ожидания женщин. Если, конечно, нет призвания. По-моему, в семейной жизни это помеха… Впрочем, не думаю, что вы обременены сим даром богов. Слишком вы земная, уравновешенная.

— Нет, речь идёт не о призвании. Тогда это было бы просто: возьми и следуй ему… Просьбу, требование (как вы говорите), которое предъявляет мне жизнь, не так легко выразить яснее: это не очень определённое требование, но зато необычайно широкое. Речь идёт о праве, которым должна пользоваться всякая живая душа: праве изменять.

— Изменять! Изменять любви? — снова воскликнул Рожэ.

— Даже если душа вечно хранит верность, — а я стремлюсь к любви на всю жизнь, — она имеет право изменять… Я понимаю, Рожэ: вас пугает само слово «изменять». Меня оно тоже тревожит. Когда нынешний час прекрасен, так хотелось бы затаить даже дыхание!.. Жаль, что нельзя остановить время навеки!.. Но ведь мы не имеем права это делать… да и не можем, впрочем. На месте не останавливаются. Живёшь, идёшь, тебя подталкивает что-то, надо, надо двигаться вперёд! Любовь от этого не пострадает. Её уносят с собой: ведь она может длиться всю жизнь, но всю жизнь она не заполняет. Подумайте, Рожэ, милый, что, любя вас, я ведь могу вдруг почувствовать (и уже чувствую), что задыхаюсь в кругу вашей деятельности и ваших мыслей. Я не стану осуждать путь, избранный вами, но зачем же принуждать меня идти по нему? Не находите ли вы справедливым дать мне волю, чтобы я растворила окно, если мне не хватит воздуха, и даже дверь (о, я не уйду далеко!), чтобы у меня была своя маленькая область деятельности, свои духовные запросы, свои собственные привязанности, чтобы не оставалась я в заточении где-то на одной точке земного шара, с куцым кругозором, а старалась расширить его, чтобы я могла переменить обстановку, уехать… (Я говорю: если так будет нужно… ведь я ещё не знаю. Но, во всяком случае, я должна чувствовать, что вольна так поступать, вольна этого захотеть, вольна дышать, вольна… вольна быть вольной… даже если я никогда и не стану пользоваться своей волей.) Простите, Рожэ, но, может быть, вы находите, что потребность эта — чепуха, ребячество? Вы не правы, уверяю вас, это сама суть моего существа, дыхание, без которого нельзя жить. Отнимите у меня всё это, и я умру… Во имя любви я сделаю всё… Но принуждение для меня убийственно. Самая мысль о принуждении меня возмущает… Нет, союз двух существ не должен оборачиваться для них цепями. Он должен цвести пышным цветом. Хотелось бы мне, чтобы мы не ревновали друг друга к свободной, деятельной жизни, чтобы счастьем нашим было помогать друг другу. Будет ли это счастьем для вас, Рожэ? Будете ли вы любить меня такой — свободной, свободной от вас?

(«Тогда я была бы тебе ещё ближе!..» — думала в это время она.)

Рожэ слушал её озабоченно, раздражённо, чуть обиженно, как всякий мужчина на его месте. Аннете следовало бы взяться за дело поискусней. Но она так стремилась быть откровенной, так боялась ввести его в обман, что подчёркивала как раз то, что, по её мнению, было ему всего неприятней. И если бы чувство Рожэ было глубже, он понял бы это. А Рожэ, — не говоря уже о том, как уязвлено было его самолюбие, — обуревало двойственное чувство: он не хотел принимать всерьёз женский каприз и испытывал досаду при виде этого духовного бунта. Он не воспринял тревожного призыва, обращённого к его сердцу. Он понял лишь одно: что над ним нависла какая-то непостижимая опасность и что его, собственника, ущемляют в правах. Был бы он поопытней в обращении с женщинами, он затаил бы обиду и наобещал бы, наобещал, наобещал… всё, чего хотелось Аннете. «Обещания влюблённого — пустые слова! Зачем же на них скупиться?» Но хоть и были у Рожэ недостатки, были у него и достоинства: этот, как говорится, «добрый малый» слишком был полон собой, чтобы хорошо изучить женщин, с которыми вдобавок мало имел дела. Скрыть досаду он не мог. Аннета ждала великодушных речей, но с разочарованием заметила, что, слушая её, он думает лишь о себе.

— Признаюсь, Аннета, — начал он, — я никак не пойму вашей просьбы. Вы говорите о нашем браке так, словно для вас он — тюрьма; у меня такое впечатление, что вы только и думаете, как бы из неё вырваться. В окнах моего дома решёток нет, и он так построен, что в нём легко дышится. Нельзя жить, распахнув двери настежь, а мой дом создан для того, чтобы его не покидали. Вы говорите, что вам хотелось бы уходить из него, завести свою личную жизнь, своих знакомых, своих друзей и даже, если я понял вас правильно, иметь возможность бросить, когда вам вздумается, семейный очаг, отправиться на поиски бог его знает чего — чего-то, что вам не удалось обрести дома, — а потом вернуться, когда заблагорассудится… Несерьёзно это, Аннета! Вы это до конца не продумали. Да разве супруг потерпит положение, столь унизительное для него, столь двусмысленное для его супруги?

Рассуждения эти были, пожалуй, не лишены здравого смысла. Но бывают минуты, когда один лишь здравый смысл без участия сердца — бессмыслица. Аннета, чуть уязвлённая, сказала надменным и холодным тоном, скрывавшим её волнение:

— Рожэ, нужно верить женщине, которую любишь; нельзя, женившись на ней, оскорблять её, думая, будто она меньше вас оберегает вашу честь. Уж не воображаете ли вы, что такая женщина, как я, могла бы повести себя двусмысленно, унизить вас? Всякое ваше унижение было бы унижением и для неё. И чем была бы она свободней, тем больше чувствовала бы, что долг её — оберегать ту сторону вашей жизни, которую вы ей доверили. Нужно относиться ко мне с бо́льшим уважением. Или вы не доверяете мне?

Он почувствовал, что высказывать сомнения опасно, что это только отдалит её, и, подумав, что, пожалуй, не стоит придавать слишком большое значение всем этим женским выдумкам, что будет время и потом всё это обсудить (если она вспомнит), вернулся к первой своей мысли: всё превратить в шутку. Итак, он счёл за благо предупредительно сказать:

— Я доверяю вам во всём, Аннета! Верю вашим прекрасным глазам. Поклянитесь мне только, что всегда будете любить меня, что будете любить меня одного! Большего я у вас не прошу.

Но маленькая Корделия не могла примириться с тем, что её собеседник так легкомысленно уклоняется от прямого ответа, от которого зависела вся её жизнь, и отказалась обещать невозможное:

— Нет, Рожэ, я не могу, не могу поклясться вам в этом. Я очень люблю вас, но не могу обещать то, что от меня не зависит. Я обманула бы вас, а я никогда не стану вас обманывать. Обещаю лишь одно: ничего от вас не скрывать. И если я разлюблю вас или полюблю другого, вы узнаете об этом первый, — даже раньше того, другого. И вы поступите так же! Будем, Рожэ, правдивыми!

Но это ничуть его не устраивало. Правда стесняет, поэтому она не была завсегдатаем в доме Бриссо. Только постучится у порога, а ей спешат сказать:

«Никого нет!»

И Рожэ не преминул сделать так же. Он воскликнул:

— Милая, до чего вы хороши! Право же, поговорим о чём-нибудь другом!..


Аннета вернулась с прогулки разочарованная. Ведь она так надеялась на откровенный разговор! Правда, предвидела сопротивление, но рассчитывала, что сердце Рожэ озарит его ум. И больше всего огорчало её не то, что Рожэ не понял её, а то, что он и не старался понять. Словно не видел для неё во всём этом ничего трагического. Он был человек поверхностный и всё мерил своей меркой. А ничто не могло больше огорчить женщину со сложным внутренним миром.

Аннета не ошибалась. Её слова озадачили, уязвили Рожэ, но он не предполагал, как они серьёзны, считал, что они останутся без последствий. Он раздумывал о том, что Аннете приходят в голову странные, немного парадоксальные мысли, что она «оригиналка», был этим недоволен. Его мать, его сестра умудрялись быть женщинами необыкновенными и не быть «оригиналками». Но нельзя же было требовать таких талантов от всех. У Аннеты были другие достоинства, которые Рожэ, пожалуй, особенно и не превозносил, но которыми (следует признаться) он дорожил сейчас гораздо больше. В предпочтении этом тело играло более заметную роль, чем разум, но и разум играл тут роль. Рожэ очень нравилось, как она горячится под влиянием первого же порыва, — нравилось, когда это не задевало его. Он не тревожился. Аннета со всей прямотой сказала, что любит его. Он был убеждён, что она с ним не расстанется.

Он и не догадывался, какая внутренняя драма разыгрывается перед ним. На самом деле Аннета до того любила его, что не могла примириться с его заурядностью. Ей хотелось верить, что она ошибается. Она ещё не раз пыталась поговорить с ним, вкладывала в это всю душу. Рожэ не признавал за ней права на независимую жизнь, но какое же место по крайней мере оставлял он ей в своей жизни? Снова и снова приходил он к тем же обескураживающим заключениям. В своём наивном эгоизме Рожэ водворял её за обеденный стол, в гостиную и в постель. Он был так мил, что собирался рассказывать ей о своих делах, ей же только и останется с ним соглашаться. Он уже не собирался признавать за женой права коллеги, который стал бы критиковать его политическую деятельность и мог бы изменить её, больше того: он не собирался позволять ей заниматься общественной деятельностью, отличной от его деятельности. Ему казалось вполне естественным (так велось испокон веков), что любящая жена должна отдать мужу всю свою жизнь, а взамен получить лишь частицу его жизни. В глубине его души таилась уверенность в своём превосходстве, исстари свойственная мужчине, который мнит, будто всё, что отдаёт он, по существу своему гораздо ценнее. Впрочем, Рожэ в этом не сознавался: ведь он был славным малым и учтивым французом. Случалось, Аннета в подтверждение некоторых прав жены приводила в пример права мужа.

— Разные это вещи, — с усмешкой говорил Рожэ.

— Почему? — вопрошала Аннета.

Рожэ ловко уклонялся от ответа. Не так опасно поколебать убеждение, которое не обсуждается. А убеждения у Рожэ были косные. И Аннета избрала неправильный путь, когда хотела заставить его усомниться в себе. Уступчивость её и то, как она старалась прийти к соглашению после тщетной попытки внушить ему свои взгляды, Рожэ истолковал как новое доказательство своей власти над ней. И становился всё самоувереннее, проникался самомнением. Аннета, случалось, вдруг вспылит, её голос дрогнет от возмущения. И Рожэ тотчас осекался, переводил разговор, применял тот метод, который, по его мнению, был так удачен: со смехом обещал всё, что от него хотели. Говорят, что дело не в словах. А для Рожэ всё это были одни слова. И Аннете было и обидно и больно.

Вставали и другие, более важные, вопросы. Под угрозой оказывалась дружба Аннеты и Сильвии. Было ясно, что всякая независимая девушка вряд ли была бы принята в этой среде, а швея тем более. Тщеславные, чопорные Бриссо ни за что не допустят, чтобы у них или у их невестки была такая позорящая их родственница. Пришлось бы утаить её. А Сильвия не согласилась бы, Аннета тоже. Каждая была по-своему горда, и сёстры гордились друг другом. Аннета любила Рожэ; её тянуло к нему сильнее, чем она себе признавалась, но никогда ради него она не пожертвовала бы Сильвией. Слишком она любила её. И пусть любовь эта потускнела, но Аннета не забывала, что в иные минуты, именно благодаря ей, она постигала всю глубину страсти (знала об этом лишь она одна, даже Сильвия не совсем об этом догадывалась). В те часы, когда и Рожэ и Аннета всё откровенно поверяли друг другу, она рассказала ему многое. Рожэ как будто заинтересовался, растрогался. Да, но при условии, что всё это прошлое. Его совсем не устраивало такое компрометирующее родство. И втайне он даже решил заставить её порвать с Сильвией, исподволь, так, будто он здесь и ни при чём. Не желал он ни с кем делить привязанность своей жены. Своей жены… «Эта собака принадлежит мне». Он, как и вся его семья, очень дорожил тем, что ему принадлежало.

И чем дольше гостила у них Аннета, тем больше превращалась в их собственность — так пошло с той минуты, как они начали выказывать ей свою благосклонность. Бриссо всё прибирали к рукам. Каждый день в тысяче мелочей обнаруживалась домашняя тирания дам Бриссо. У них было «готовое», как говорится, мнение обо всём — шла ли речь о хозяйстве, о светских развлечениях, о делах житейских, или о величайших проблемах жизни духовной. Раз и навсегда привешивался, приклеивался ярлык. Всё было расписано: что подобает восхвалять, что следует отвергать, особенно много следовало отвергать. Что только не подвергалось остракизму! Сколько людей, вещей, мнений и действий осуждалось, чему только не выносился приговор бесповоротный и окончательный! Тон и улыбка были такие, что и спорить не хотелось. Весь вид их говорил (они часто и на самом деле так говорили): «Тут не может быть двух мнений, душечка».

А когда Аннета пыталась доказать всё же, что у неё есть своё мнение, они роняли:

— Душечка, вы, право, забавны!

И она тут же умолкала.

С ней уже обращались, как со своей, но девица была вышколена неважно, следовало её поучить всему, что принято в их кругу. И все Бриссо её учили, в каком порядке у них расписаны дни, месяцы и времена года, какие у них знакомые тут, в провинции, какие у них знакомые в Париже, какие родственные связи, какие визиты, обеды, — бесконечна была эта цепь светских повинностей, от которых дамы стонут и которыми они очень гордятся, ибо вечная суета хоть и утомляет их, но создаёт иллюзию, будто они служат какому-то делу. Бессмысленная эта жизнь, двуличность, вечные условности были нестерпимы для Аннеты. Всему, очевидно, отводилось время заранее: и трудам и удовольствиям, ибо и у них были свои удовольствия, только время им отводилось заранее!.. Да здравствуют непредвиденные осложнения, нарушающие уклад жизни! Но не было никакой надежды, что даже осложнения могут нарушить уклад здешней жизни. Аннета чувствовала, что её замуровали — словно камень в стене! Песком и известью. Римский цемент. Замешен семейством Бриссо…

Она преувеличивала незыблемость уклада их жизни. В этой жизни, как и во всём, играли роль случай, непредвиденные обстоятельства. Дамы Бриссо на словах были страшнее, чем на деле; им хотелось главенствовать, но не так уж невозможно было провести их за нос, — надо было только найти их слабую струнку и сыграть на ней. Льстить им, кадить. И хитрая девушка, оценив их правильно, решила бы так: «Говорите, что хотите! А я буду поступать по-своему».

Вероятно, им никогда не удалось бы подавить такую непреклонную волю, какая была у Аннеты. Но Аннета жила сейчас в том нервном возбуждении, которое охватывает женщин, когда они так долго всматриваются в предмет, занимающий их помыслы, что теряют представление об его подлинной сущности. Стоило днём каким-то словом встревожить её, и вечером её воображение вылепляло чудовище. Её ужасала борьба, которую ей неустанно предстояло вести, и она твердила, что никогда не защитить ей себя от них всех. Она чувствовала, что не очень сильна. Сомневалась в своей энергии. Боялась за свой характер; боялась неожиданных колебаний, из-за которых всё не приходил в равновесие её беспокойный ум, внезапных, необъяснимых перемен настроения. И, конечно, всё это происходило оттого, что слишком сложна была её одарённая натура; лишь постепенно, с годами, суждено ей было вновь обрести покой, а до тех пор она жила под вечной угрозой, что какая-то сила вот-вот застанет её врасплох, и тогда она поддастся гневу, истоме, вожделению, раздумью, — поддастся коварным, роковым случайностям, устроившим засаду за поворотом минуты, под глыбами камней, лежащих на пути…

И, в сущности, она была в таком смятении оттого, что усомнилась в своей любви. Сама ничего не понимала… Не то разлюбила, не то любила по-прежнему. Разум и сердце её — разум и чувства её — вели борьбу. Разум всё видел слишком ясно: он уже не заблуждался. А вот сердце — нет, и плоть её разбушевалась, потому что теряла желанного; страсть рокотала:

«Не желаю отступаться!»

Аннета чувствовала, как бунтует её плоть, и это её унижало; силы её души стойко противодействовали, взывали к её оскорблённой гордости. Она говорила:

«Я разлюбила его…»

И теперь, с неприязнью вглядываясь в Рожэ, она искала повод, чтобы разлюбить его.

Рожэ ничего не замечал. Он окружал Аннету вниманием, цветами, нежной заботой. Ведь он считал партию выигранной. Ни на секунду не подумал он о том, что гордая, дикая душа, скрытая от взоров, наблюдает за ним, горит желанием отдать себя, но лишь тому, кто скажет ей таинственный пароль, означающий, что они родственны друг другу. А он всё не произносил его. Напротив, говорил какие-то необдуманные слова, которые ранили Аннету в самое сердце, хоть она и не показывала вида. А через минуту он уже не помнил, о чём говорил. Аннета же, которая будто ничего и не слышала, могла бы повторить дословно всё, что он сказал, и десять дней и десять лет спустя. Оставалось яркое воспоминание, открытая рана. И происходило это помимо её воли, ибо она была великодушна и упрекала себя в том, что ничего не в силах забыть. Впрочем, самая добрая женщина на свете прощает тем, кто причинил ей душевную боль, но не забывает о ней никогда.

Шли дни, и всё чаще рвалась тонкая ткань, вытканная любовью. Никто этого не замечал. Ткань по-прежнему была натянута, но даже от лёгкого дуновения она тревожно колыхалась.

Аннета, наблюдая за Рожэ в семейном кругу, видела, как много в нём черт, присущих всей семье, как он резок, как черствы иные его слова, как он презирает простых людей, и размышляла:

«Он выцветает. Пройдёт несколько лет — и от всего того, что я любила в нём, и следа не останется».

Но она ещё любила его, поэтому ей и хотелось избежать горького разочарования, унизительных пререканий, которые — это она предвидела — возникнут, если они соединят свои жизни.


За два дня до Пасхи решение было принято. Тягостная ночь. Пришлось побороть влечение к нему, растоптать упрямую надежду, которая всё не желала умирать. В мечтах Аннета уже свила гнездо для себя и Рожэ. Сколько было грёз о счастье, — таких, о которых тихонечко нашёптываешь себе! И от них отказаться! Признать, что ошиблась! Твердить себе, что не создана для счастья!..

Она твердила себе об этом, потому что упала духом. Другая на её месте ни за что не отвергла бы его. Почему же она не может принять его? Почему же не в силах пожертвовать частицей своего «я»? Да, она была не в силах сделать это! Как нелепо устроена жизнь! Не прожить без взаимной любви, а тем более не прожить без независимости. И то и другое — святыня. И то и другое необходимо, как воздух. Как их совместишь? Тебе говорят: «Пожертвуй собой! А если не можешь пожертвовать собой, какая же это любовь?..» Но почти всегда те, кто создан для большой любви, всех неудержимей стремятся к независимости, ибо все чувства их сильны. И если они приносят в жертву любви гордость свою, то чувствуют, что унижены в своей любви, что бесчестят свою любовь. Нет, совсем не так это просто, как пытаются нам внушить проповедники самоуничижения или проповедники гордыни — христиане и ницшеанцы. Не сила в нас противодействует слабости, не добродетель — пороку, а две силы, две добродетели, два долга выступают друг против друга. Единственной на свете истинной моралью, которая соответствует жизненной истине, была бы мораль, проповедующая гармонию. Но человеческое общество знает пока лишь одну мораль, проповедующую угнетение и самоотречение, сдобренные ложью. Аннета лгать не могла.

Что же делать? Скорее, любой ценой выйти из двусмысленного положения! Она убедилась, что их совместная жизнь невозможна, значит надо порвать, и не медля!

Порвать!.. Она представила себе, как будет поражена вся семья, как будет возмущена… Всё это пустяки… Но как огорчится Рожэ! Лицо любимого всплыло перед ней во мраке… И когда она увидела его, поток страсти вновь отбросил всё остальное. То жаром, то холодом обдавало Аннету, и, лёжа на спине в постели, не шевелясь и не смыкая глаз, она старалась обуздать своё сердце.

«Прости меня, Рожэ, родной мой! — умоляла она. — Ах, если бы я могла избавить тебя от этой муки! Но не могу, не могу!»

И тут она почувствовала такой прилив любви, такие угрызения совести, что готова была броситься к Рожэ, упасть на колени перед его кроватью, поцеловать ему руки, сказать ему:

«Сделаю всё, что ты хочешь…»

Как! Она всё ещё любила его? Она возмутилась…

«Нет, нет! Я больше не люблю его!..»

Она лгала себе в исступлении:

«Больше не люблю его!..»

Тщетно! Она всё ещё любила его. И так сильно никогда ещё не любила. Вероятно, это было не самое её возвышенное чувство. (Но что такое возвышенное чувство? И что такое невозвышенное?) Нет, и самое возвышенное и самое невозвышенное! Тело и душа! Если бы было так: перестала уважать, перестала и любить! Как было бы хорошо! Но когда страдаешь по милости того, кого любишь, от любви не избавляешься, с горечью сознаёшь, что разлюбить бессильна!.. Чувства Аннеты были оскорблены, и она страдала оттого, что ей не доверяли, в неё не верили, оттого, что неглубока была любовь Рожэ. Она так страдала, так горько было ей видеть, что погибло столько надежд, которые она вынашивала, никому о них не рассказывая! Именно оттого, что так горячо любила она Рожэ, и было для неё так важно заставить его согласиться на её самостоятельность. Ей хотелось вступить в брачный союз, чтобы стать не просто женой, обезличенной, бездеятельной, а свободным и верным товарищем. Он же не придавал этому ровно никакого значения. И она снова почувствовала, как ей обидно, как негодует её оскорблённая любовь…

«Нет, нет! Не люблю его больше! Не должна, не хочу больше любить…»

Но тут Аннета не выдержала, и не успел отзвучать крик возмущения, как она заплакала… во мраке, в тишине… Увы! Она слушала холодный голос рассудка… сгорала… Не хотелось ей себе признаваться, но с какой радостью она всем пожертвовала бы ему, всем, что принадлежало ей, даже независимостью, если бы заметила хоть одно благородное движение его души, если бы он попытался, только попытался пожертвовать собой, а не стремился лишь к тому, чтобы принести её в жертву себе! Ведь она и не позволила бы ему жертвовать собой. Она ничего не требовала бы у него, кроме великодушия, кроме этого доказательства настоящей любви. Но хоть он и любил её по-своему, однако на такое доказательство чувств был не способен. Ему это и в голову не приходило. Он посчитал бы желания Аннеты просто-напросто женским капризом, который нельзя принимать всерьёз, в котором нет смысла. Ну, чего ей ещё желать? Чёрт знает из-за чего заплакала! Потому что любит его! Как же быть?

«Вы любите меня, не правда ли? Любите. Это главное!..»

Да, она не забыла эти слова!

Аннета улыбнулась сквозь слёзы. «Милый Рожэ! Надо его принимать таким, какой он есть. Нечего на него сердиться. Но себя мы не переделаем. Ни он, ни я. Вместе жить мы не можем…»

Она вытерла глаза.

«Итак, нужно с этим покончить…»


Миновала бессонная ночь (Аннета задремала на заре и проспала часа два), и она встала, полная решимости. Вместе с рассветом вернулось к ней и спокойствие. Она оделась, причесалась аккуратно, хладнокровно, отгоняя всё, что могло пробудить в ней сомнение, тщательнее, внимательнее, чем обычно, следя за каждой мелочью туалета.

Около девяти часов в дверь весело постучал Рожэ. Он звал её на прогулку — так повелось у них по утрам.

И они пошли; за ними, прыгая, бежала большая собака. Свернули на дорогу, уходившую в чащу леса. Леса зеленели, и сквозь молодую листву пробивались солнечные лучи. С ветвей струилось пение птиц. На каждом шагу — взлёт, хлопанье крыльев, шелест листьев, шуршанье веток, растерянный бег зверьков через лес. Собака возбуждённо тявкала, обнюхивала землю, кружила. Дрались сойки. На макушке дуба ворковали два диких голубка. А где-то вдали куковала кукушка — то поближе, то подальше, без устали повторяя свою старую-престарую шутку. Весна была в самом разгаре…

Рожэ расшумелся, развеселился, хохотал, дразнил собаку и сам напоминал большого резвого пса. Аннета молча шла чуть позади. Думала:

«Вот тут… Нет, вон там, на повороте…»

Она смотрела на Рожэ. Внимала лесу… Как всё переменилось бы сразу, если бы она заговорила! Миновали поворот. Она промолчала. Потом окликнула:

— Рожэ!

Неуверенно, глухо прозвучал её голос — и оборвался… Рожэ не услышал. Он ничего не замечал. Стоял впереди неё и, наклонившись, срывал фиалки; болтал, болтал без умолку. Аннета повторила:

— Рожэ!

На этот раз в её голосе звучала такая мука, что он тревожно обернулся. И, только сейчас заметив, как смертельно побледнело её строгое лицо, подошёл… Ему стало страшно. Она сказала:

— Рожэ, нам придётся расстаться.

Изумление, испуг исказили его лицо. Он тихо спросил:

— Что вы сказали? Что вы сказали?

Она повторила твёрдо, стараясь не смотреть на него:

— Нам придётся расстаться, Рожэ, придётся, как это ни печально. Я убедилась, что не могу, не могу стать вашей женой…

Ей не удалось договорить. Он прервал её:

— Нет, нет, это неправда! Замолчите, замолчите! Вы сошли с ума!..

— Я уезжаю, Рожэ, — сказала она.

— Уезжаете? Не пущу!.. — крикнул он и, схватив её за руки, сжал до боли.

И вдруг увидел такое гордое, такое волевое и холодное лицо, что сразу понял: всё погибло; тогда он выпустил её руки, стал просить прощения, требовать, молить:

— Аннета! Девочка моя! Останьтесь, останьтесь!.. Нет, это невозможно!.. Да что же произошло? Чем я провинился?

Суровое лицо вновь смягчилось от жалости.

— Присядем, Рожэ… — сказала она.

Он послушно сел рядом с ней на холмике, поросшем мохом; его глаза, не отрываясь, смотрели на неё, взывали к каждому её слову.

— Успокойтесь, нам нужно объясниться… Прошу вас, успокойтесь! Поверьте, что и мне очень трудно сохранять спокойствие… Я заставляю себя говорить…

— А вы не говорите! — сказал он. — Это просто безумие!..

— Так надо.

Он хотел было зажать ей рот рукой. Она отстранилась. Решение её, очевидно, было так непоколебимо, несмотря на всё душевное смятение, что Рожэ это понял, отказался от борьбы и слушал подавленно, растерянно, уже не смея на неё взглянуть.

Аннета, голос которой звучал бесстрастно, холодно, угрюмо, хотя то и дело пресекался, два-три раза умолкала, чтобы перевести дыхание, но сказала всё, что решила сказать, в ясных, обдуманных, тактичных выражениях, казавшихся от этого ещё неумолимей. Ей искренне хотелось испытать, могут ли они жить вместе. Вначале она надеялась, хотела этого всей душой. И увидела, что это неосуществимая мечта. Многое их разделяет. Слишком велика разница в среде, в образе мыслей. Она берёт вину на себя; теперь она твёрдо уверена, что замужество не для неё. Её взгляды на жизнь, на независимость женщин не совпадают со взглядами Рожэ. Быть может, Рожэ и прав. Почти все мужчины, а может быть, и женщины, придерживаются его мнения. Она, вероятно, не права. Но права ли, нет ли, а такой уж у неё характер. К чему же причинять горе другому и самой себе? Она не создана для жизни вдвоём. Она возвращает Рожэ его обязательства и снова получает свободу. Да ведь они ничем и не были связаны. Никакой фальши в их отношениях не было. И расстаться они должны без фальши, как друзья.

Она говорила, не отводя глаз от былинок, зеленевших у её ног, она боялась посмотреть на Рожэ. Но она слышала его прерывистое дыхание, и договорить ей было нелегко. Договорила и решилась на него взглянуть. Тут была потрясена и она. Лицо у Рожэ было такое, будто он тонул: он побагровел, дышал с шумом, у него не было сил кричать. Он как-то неловко взмахнул судорожно сжатыми руками и, с трудом вздохнув, простонал:

— Нет, нет, не могу, не могу…

И вдруг разрыдался.

С пашни, с лесной опушки, донёсся голос крестьянина, скрип плуга. Аннета растерялась, схватила Рожэ за руку, повела вглубь леса, подальше от дороги. Он совсем обессилел, шёл покорно и всё твердил:

— Не могу, не могу… Что же со мной станется?..

Она ласково просила его замолчать. Но его охватило отчаяние: уязвлённая любовь, уязвлённое самолюбие, мысль о том, что всем будет известно о его унижении, что счастье, о котором он так мечтал, теперь несбыточно, — всё смешалось; взрослый ребёнок, избалованный жизнью, никогда ни в чём не видавший отказа, был подавлен своим поражением; то была катастрофа, крушение всех его надежд, он терял уверенность в себе, он терял почву под ногами, ему не за что было ухватиться. Аннета, растроганная его отчаянием, говорила:

— Друг мой… друг мой… не плачьте! У вас, перед вами чудесная жизнь… Я не нужна вам.

А он всё твердил:

— Я не могу обойтись без вас. Я ничему больше не верю… Не верю больше, что жизнь мне удалась…

И молил, упав на колени:

— Останьтесь! Останьтесь!.. Я буду делать всё, что вы хотите… всё, что захотите…

Аннета отлично знала, что он не сдержит обещания, но душа её смягчилась. Она ласково ответила:

— Нет, друг мой, хоть вы это и говорите искренне, но сдержать своё слово вы не можете, а если и сдержите, то это будет вам в тягость, да и мне также; жизнь наша превратилась бы в одно сплошное препирательство…

Он понял, что ему не поколебать её решения, и залился слезами, как ребёнок, прильнув к её ногам. Сердце Аннеты дрогнуло от любви и от жалости. Её воля никла. Она хотела дать отпор, но не устояла перед его слезами. О себе она больше не думала, думала только о нём. Она ласкала милую голову, припавшую к её коленям, шептала нежные слова. Она приподняла своего безутешного взрослого мальчика, своим платком вытерла ему глаза, снова взяла за руку, заставила идти. Он был совсем без сил, позволял ей делать с собой всё, что ей хотелось, и всё время плакал. Они шли, и ветки хлестали их по лицу. Шли по лесу, ничего не замечая, не зная, куда идут. Аннета чувствовала, как ширятся в ней смятение и любовь. Она говорила, поддерживая Рожэ:

— Не плачьте! Милый мой… Мальчик мой… Не терзайте мою душу… Я этого не вынесу… Не плачь! Я люблю вас… Люблю тебя, мой бедный маленький Рожэ…

А он твердил, всхлипывая:

— Не любите…

— Нет, люблю тебя, люблю, ты никогда так не любил меня, в тысячу раз больше люблю… Ради тебя я на всё готова… Да, готова на всё… Ведь ты мой, Рожэ!

Так они шли, и вдруг лес поредел, — они очутились у забора, окружавшего имение Ривьеров, у старого их дома. Знакомые места… Аннета взглянула на Рожэ. И внезапно в неё вторглась страсть. Испепеляющий шквал. Чувства охмелели, будто от пьянящего запаха акации… Она подбежала к двери, не выпуская руку Рожэ. Они вошли в пустой дом. Ставни были закрыты. После яркого света оба словно ослепли. Рожэ натыкался на мебель. Он ничего не видел, ни о чём не думал, он послушно шагал — пылающая рука вела его в темноте по первому этажу дома. Аннета не колебалась, жребий был брошен… В самой дальней комнате, комнате сестёр, там, где от прошедшей осени ещё оставался аромат их тел, она подошла с ним к широкой кровати, на которой обе они тогда спали, и, изнемогая от жалости и страсти, отдалась ему.


Когда утих порыв страсти и они пришли в себя, их глаза уже привыкли к темноте. В комнате стало словно светлее. Из щелей в ставнях, приплясывая, тянулись полоски света, будто напоминая, что там, за стенами, ясный день. Рожэ покрывал поцелуями нагое тело Аннеты; он пылко благодарил её…

Но, выговорившись, вдруг умолк, прильнул к Аннете, прижался к ней лицом… Аннета лежала молча, неподвижно — и думала… В саду, в кусте роз у стены, жужжали пчёлы… И Аннета услышала, как слышишь песнь, замирающую вдали, что любовь Рожэ улетает…

Он уже не так сильно любил её. Рожэ и сам со стыдом и досадой чувствовал это, но допустить этого не желал. В глубине души он был поражён, что Аннета так поступила. Смешная требовательность мужчины! Его влечёт к женщине, а когда она доверчиво и искренне отдаётся ему, он готов расценить её поступок, исполненный душевного благородства, как неверность!

Аннета склонилась к нему, приподняла его голову, молча долгим взглядом посмотрела ему в глаза, грустно улыбнулась. А он почувствовал, что её взгляд проник ему в самую душу, но попытался ввести её в заблуждение. Решил, что лучше всего прикинуться пылким и влюблённым.

— Теперь, Аннета, вам не уйти, — сказал он. — Я обязан жениться на вас.

Аннета снова печально улыбнулась. Она так хорошо читала в его сердце!

— Нет, друг мой, — заметила она, — ничуть не обязаны.

Он опомнился:

— Мне хочется…

Она в ответ:

— Я уезжаю.

Он спросил:

— Почему?

И не успела она ответить, как он понял, отчего она уезжает. Однако счёл своим долгом отговорить её. Она прикрыла ладонью его рот. Он поцеловал ладонь страстно, гневно… Ведь он так любил её! Он стыдился своих мыслей. Уж не заметила ли она?

А мягкая, нежная ладонь прижалась к его губам, словно говоря:

«Ничего не заметила…»

Порой издали долетал звон сельского колокола… Они долго молчали, наконец Аннета вздохнула. Итак, на этот раз всё кончено…

— Пора уходить, Рожэ… — негромко сказала она.

Объятия разомкнулись. Он опустился на колени перед постелью, прижался лбом к оголённым ногам Аннеты. Словно хотел доказать ей:

«Я твой».

Но ему не удавалось отогнать какие-то непрошеные мысли.

Он вышел из комнаты — Аннета осталась одна и принялась одеваться. Он ждал её в палисаднике, облокотившись о забор, и, рассеянно слушая шум лесов и полей, упивался воспоминанием о том, что сейчас совершилось. Тягостные мысли исчезли. Он блаженствовал; удовлетворены были и его самолюбие и чувственность. Он был горд собой. Подумал:

«Бедная Аннета!»

Но тут же спохватился:

«Милая Аннета!»

Она вышла из дома. Спокойная, как всегда. Но только очень бледная… Кто бы мог сказать, что пережила она в те мгновения, пока оставалась одна: вспышки ли страсти, тоску ли, отчаяние? Рожэ ничего не приметил, он занят был только собой. Он пошёл навстречу, снова попытался уговорить её. Она приложила палец к губам: не надо! У живой изгороди, опоясывавшей сад, сорвала ветку боярышника, разломила её надвое, полветочки протянула ему. А когда выходила из ворот, прильнула губами к губам Рожэ.

Возвращались молча по лесной тропинке. Она попросила его не прерывать молчания. Он держал её за руку. Был очень нежен. Она улыбалась, полузакрыв глаза. Теперь он вёл её. И уже забыл, как плакал здесь час назад…

А в чаще леса собачий лай вспугивал дичь…


Она уехала наутро. Предлогом было письмо, внезапная болезнь какой-то престарелой родственницы. Но Бриссо нельзя было провести. Они всё видели лучше Рожэ и последнее время подозревали, что упустят Аннету. Но им приличествовало не показывать вида, будто они допускают такую возможность, и прикинуться, будто отъезд не вызывает у них никаких сомнений. До последней минуты разыгрывался фарс на сюжет нежданной разлуки и скорой встречи. Аннете была тяжела эта вынужденная роль, но Рожэ попросил её объявить о своём решении попозже, написать из Парижа. И Аннета созналась себе, что ей было бы очень неприятно сообщить семейству Бриссо о нём устно. Поэтому-то, расставаясь, они улыбались, разговаривали с искусственным оживлением, обнимались, но не было во всём этом сердечности.

Снова Рожэ вёз Аннету в шарабане, но теперь уже на станцию. Обоим было грустно; Рожэ, как подобает порядочному человеку, снова просил её выйти за него замуж; сказал, что обязан жениться на ней, — ведь он был джентльмен. Джентльменского в нём было даже слишком много. Уж теперь, по его мнению, он был вправе показать Аннете свою власть, на благо ей самой. Он считал, что Аннета, отдавшись ему, потеряла чувство собственного достоинства, что отныне положение их не совсем одинаково и что он должен настаивать на браке. Аннета отлично понимала, что если они теперь поженятся, то он найдёт себе в тысячу раз больше оправданий, чем прежде, лишая её самостоятельности. Конечно, она была признательна ему за то, что он так настойчив, тактичен. Но… она отказала ему… Рожэ втайне негодовал. Не мог понять её. (Он воображал, что прежде понимал!) И строго её осудил. Но себя не выдал. Она же подметила всё со смешанным чувством печали, иронии и, как всегда, нежности. (Ведь во всём этом был Рожэ!)

Когда подъезжали к станции, она положила руку, затянутую в перчатку, на руку Рожэ. Он вздрогнул.

— Аннета!

— Простим друг другу! — сказала она.

Он хотел ответить, но не мог. Они не разнимали рук. И не смотрели друг на друга. Но Аннета и Рожэ сдерживали слёзы, набегавшие на глаза, и оба знали об этом…

Приехали на станцию — надо было следить за собой. Рожэ усадил Аннету в вагон. В её купе были люди. Пришлось ограничиться обычными любезностями, но они не могли наглядеться друг на друга — хотелось запечатлеть в памяти милое лицо.

Паровоз свистнул. Они сказали:

— До свидания!

А подумали:

«Прощай навеки!»

Поезд ушёл. Рожэ возвращался домой под вечер. Он был опечален и сердит. Сердит на Аннету. Сердит на себя. Его мучила тоска. Он испытывал — о стыд! — чувство облегчения.

Он остановил лошадь на пустынной дороге и, изнемогая от презрения к себе, от презрения и от любви к себе, горько заплакал.


Аннета возвратилась домой в Булонский лес и стала жить затворницей. Письмо к Бриссо ушло, и она порвала связь с миром. Никто из друзей не знал, что она вернулась. Писем она не распечатывала. Целыми днями не выходила из квартиры. Старая тётка никогда не понимала её и, привыкнув, ничуть не тревожилась и не нарушала её уединения. Жизнь внешне словно прекратилась. Зато другая — внутренняя жизнь — стала ещё напряжённее. В безмолвии порой неистовствовала раненая страсть. Аннете нужно было остаться одной, чтобы жить только ею. После бурных вспышек она чувствовала себя надломленной, обескровленной; губы пересыхали, лицо пылало, руки и ноги леденели. Потом она надолго впадала в оцепенение, грезила в тяжёлом полусне. Грезила она наяву и не пыталась руководить своими мыслями. Ею овладели какие-то смутные ощущения, и не было им числа… Мрачная печаль, горькая нежность, привкус пепла во рту, несбыточные мечты, внезапно вспыхнувший луч воспоминаний, от которого сердце готово было выпрыгнуть из груди, приступы уныния, муки уязвлённой гордости и страсти, ощущение гибели, ощущение чего-то непоправимого, рокового, против чего напрасны все усилия, — всё это сначала подавляло, потом стало просто наводить тоску, потом понемногу вылилось в какое-то безразличие, окрашенное уходящей печалью, в которой было что-то удивительно приятное. Она не понимала, что с ней…


Ей как-то приснилось, что она в лесу, отягчённом набухшими почками. Будто она совсем одна. Она бежала по лесной чаще. Ветки цеплялись за её платье; не пускал мокрый кустарник; вот она вырвалась, но разорвала платье, ей стыдно — ведь она полуголая. Нагнулась, прикрылась юбкой, разодранной в клочья. И вот она видит: перед ней на земле круглая корзина, под грудой листьев, освещённых солнцем, — не жёлтых и не золотых, а серебристых, белых, как кора берёзы, белых, как тонкое-претонкое полотно. Она взволнованно всматривается, опускается на колени. Вдруг под полотном что-то шевельнулось. Сердце у неё колотится, она протягивает руки — и просыпается… Волнение не утихло… Она не могла понять, что с ней…


Настал день, когда она поняла всё. Больше она не была одинока. В ней пробуждалась жизнь, новая жизнь…

Шли недели, а она вынашивала в себе целую вселенную.


«…Любовь, ты ли это? Любовь, покинувшая меня в тот час, когда я вообразила, будто овладела тобою, не ты ли сейчас во мне? Крепко-прекрепко я держу тебя, и ты не уйдёшь, о родной мой пленник, крепко держу я тебя, ты — в моём чреве. Мсти! Поглоти меня! Крошка моя, грызи моё чрево! Пей мою кровь! Ты — это я. Ты — моя мечта. На земле я тебя не нашла и создала тебя из самой себя… Вот когда, Любовь, я завладела тобой! Я воплотилась в того, кого люблю!..»

Загрузка...