— Вы знаете, что у Есенина и Зорге был сын?
Я пошатнулся, но устоял. Редактор смотрел на меня пытливо и благожелательно. И это — та работа, которую мне давно таинственно обещали мои друзья, ради которой я сырым летом прогнал свою семью в холодную, дырявую халупу? Работа, которая резко должна была поднять мой имидж, а главное, доход? Не молчи! Какой-то реакции он от тебя явно ждет: если не восторга, то, во всяком случае, признательности. Главное — не сглупить, не задать мелкий, недостойный серьезного специалиста вопрос типа: «А как же у них?..» Сексуальный интерес отметаем сразу: это не тот масштаб. Редактор явно ждет от меня реакции более зрелой. А такие мелочи… Рихард Зорге, насколько я помню, был гением конспирации, так что вполне мог оказаться и женщиной.
— Но это же в корне меняет… многие страницы нашей истории! — изумленно произнес я.
И это была правильная реакция: редактор расцвел. Если уж они приоткрыли некоторые тайны своих архивов, то наверняка не для того, чтобы подогревать в ком-то чахлый нездоровый огонек, а для того, чтобы по-новому осветить нашу историю. Я гордо выпрямился — гордый тем, что мне доверили такое задание.
Но душа скулила где-то в углу. Меня больше волновала сейчас не судьба сына Есенина и Зорге (даже если он существовал в действительности), а моя собственная судьба. Как же я сюда докатился? Ведь когда-то писал все, что мне хочется! Молодость! Дерзость! Жадность! Из этих качеств осталось только последнее, только жадность и удерживает меня пока на ногах, низкий ей поклон.
Но друзья, мои друзья, направившие меня сюда с мудрыми и проницательными улыбками, считают, что я как раз до этого дозрел и больше уже ни на что не способен? Так, видимо. Это конец. И надо принять его мужественно, с улыбкой.
— Мы настояли, — сообщил мне радостно Андре, — и они согласились пустить тебя — именно тебя — в их гнездо!
Но яички тут оказались тухлые.
— Вы даете эту папку мне? — спросил я дрогнувшим от счастья голосом.
— Увы, нет, — после долгой паузы вздохнул он. — Пока еще не имеем права. Слишком многие из перечисленных здесь еще в строю.
Это плохо.
— Пока могу вам дать одну лишь фамилию… — Редактор вздохнул. — Полковник Етишин. Он задействован в этом весьма непосредственно.
— …Я могу его видеть?
— …Увы, нет.
Да. Небогато. А как в смысле аванса?
Чужие мысли он читал без труда.
— Насчет финансов вам все скажут в бухгалтерии. Я в этом не разбираюсь! Он благодушно отмахнулся ладонями: мол, и без этого хватает забот! — Ну, — он приподнялся, — мы надеемся на вас! На вашу добросовестность, принципиальность, а если понадобится, — он сделал паузу, — и смелость!
Вот это зря. Смелость бы мне не хотелось сюда вкладывать. Да и вообще… Но что делать? Другой работы мне не светит в ближайшие годы. Мое место — тут. Печально это понимать. Улыбайся, прощайся.
Рукопожатие у него оказалось довольно вялым. Не поверил в мои возможности?.. Правильно сделал.
Ну, Андре, гад, который непосредственно направил меня сюда!.. «Твоя книга перевернет все!» Как бы она меня не перевернула, мой утлый корабль! Друг мой Андре, с его необыкновенной доброжелательностью и простодушием, не способный хитрить и лукавить, и зачитал мне со светлой улыбкой смертный приговор.
Никогда не видать мне полковника Етишина, а если даже я с риском для моей и его жизни найду его, то полковник, разумеется, ничего не напишет и не расскажет. В хорошую иллюзию я ухожу… похожую на иллюзию вечной жизни.
Осталось только поблагодарить Андре, заглянуть в его добрые глаза. Как деликатно и красиво проводил он меня в последний путь! К сожалению — не долгий. Выданного аванса хватит не более чем на месяц, а если поделиться им с семьей, что неизбежно, то на неделю. Спасибо, Андре!
Я вскарабкался к нему на мансарду по крутой лестнице… Как он по нескольку раз в день сюда забирается с больной ногой? И никогда не жалуется! Светлая душа.
Владелец «светлой души» встретил меня с некоторым испугом.
— Если будешь еще и благодарить — я обижусь! — воскликнул он, но зато сам вместо меня заговорил взволнованно: — Ну и что они там? Крутились небось, как угри на сковороде? Пытались наверняка вырвать самые важные страницы?!
Да. И это им удалось. Вырвали самые важные страницы. То есть все. Но говорить это Андре я не стал. Человек хотел мне добра. И его сделал. То самое добро, которого я сейчас, видимо, достоин.
— Что там с нашим «Ландышем»? — спросил я, повернув разговор в желанную для меня сторону. — Фунциклирует? Что на этот год?
Андре ласково улыбнулся, подмигнул.
— Понятно. Хочется размяться перед серьезной работой? Узнаю обязательно Любе позвоню.
«Давно, усталый раб, замыслил я побег». Всю зиму я только и мечтал что об этом «Ландыше».
Образовался он абсолютно неожиданно. Это на первый взгляд. Год назад мы чудесной компанией поехали в Спиртозаводск: Лунь, совесть нашего поколения и всех предыдущих, Сысой, как бы его «сменщик», но не обладающий, на мой взгляд, ни одним из требуемых для этого качеств, Марьев, главный редактор журнала «Марево», историк Ушоцкий, социолог Сутрыгин, молодая поэтесса Любовь Козырева, введенная в группу (лично мной) для молодого задора, скульптор-формалист Булыга, кинооператор Андрей Геесен (Андре) и я, летописец тех дней. Принимало нас, как это было тогда положено, местное начальство, кормило, поило, обувало, возило на разные водопады и рыбалки и на встречи с трудящимися, при этом мы абсолютно на всех встречах (так было принято в те странные годы) поносили это начальство почем зря: и экономику края они разрушили, и древнее деревянное зодчество (дома, превращенные в коммуналки) сгнило на их глазах. Самое странное то, что начальству полагалось сидеть при том с покаянным видом. Я старался хоть как-то их похвалить (водопады тут, в общем, неплохие), но мои спутники глянули на меня с яростью (ренегат!), и даже Лунь, который с его совестью вписывался во все эпохи, посмотрел на меня с грустью и покачал головой: эх! мы были другими!
Когда мы шли уже на вокзал, я чуть приотстал, как отщепенец, и вдруг увидал, что подошла какая-то якобы пьяная компания, и после недолгих дебатов: «Позорите наш город!» — наших стали лупить. Наши почти не оказывали сопротивления, их сильной стороной было слово, только Любка, хулиганка с детства, отбивалась неплохо. Я кинулся к ним, но был отброшен крайним из нападавших: «А ты вали!» Так я и чувствовал, что защищенные мною водопады отольются мне горькой слезой! Однако мне все же удалось пробиться в эпицентр драки и получить несколько весомых плюх (одну, кажется, от Сысоя). Но это не спасло мою моральную репутацию: когда мы все вместе (правда, почему-то без нападавших) оказались в милиции, Сысой, достигающий небывалой своей моральной высоты в основном унижением других, рявкнул: «И ты смеешь после всего садиться с нами? Отойди!» Андре глянул на меня сочувственно, хотя поднять голос в такой момент в мою защиту не решился.
Неожиданно вошел генерал. Он был в довольно элегантном штатском, но то, что это был генерал, не вызывало сомнений. Лишь генерал может держаться в милиции столь непринужденно.
— Зорин Митрофан Сергеич! — запросто отрекомендовался он и сразу же сделал доброе дело: легким движением руки присоединил меня к общей группе задержанных. И даже Сысой-горлопан не подал голоса, он, в общем-то, неплохо представлял, где можно горланить и когда.
— Что же вы, братцы-новобранцы, натворили? — ласково заговорил Зорин. Народ наш вами не доволен. А?
— Во-первых, мы не новобранцы, а во-вторых, не ваши! — дерзко ответил Андре. — И народ, с которым мы имели контакты, — он тронул желвак под глазом, — не наш, а ваш!
— Я думаю, — улыбался Зорин, — нам нет смысла с вами ссориться. Не те времена. Я думаю, сейчас мы должны прилагать совместные усилия на благо общества!
Одним из таких «совместных усилий» и оказалась моя командировка в архивы, где мне был преподнесен уже упомянутый сюрприз.
После беседы мы были мгновенно тогда выпущены, более того, на перроне нас уже ждало телевидение (кажется, это Любка-партизанка сумела выбраться из окна туалета и все организовать). Уже героями, окруженные прессой, шли мы к вагону, и тут к седоглавому Луню, нашему бесспорному моральному лидеру, кинулась какая-то беззубая бомжиха в опорках и поднесла ему букетик ландышей, тугих, скрипучих, с прохладными белыми шариками меж листьев. И это сняли — и вскоре та фотография обошла мир. Бывают такие счастливые стечения обстоятельств!.. Или не бывает их? Вскоре после того, как Любке пришла мысль зарегистрировать наше сообщество официально (сопливого названия «Ландыш» я ей никогда не прощу), нас стали пускать в компании лучших людей, которых оказалось в нашей стране довольно вдруг много. И даже, благодаря энергии Любки, нас узнали за рубежом — и мы получили приглашение в международный круиз разных прогрессивных сообществ со всего мира по Балтике. Мы плыли в шикарных каютах, чудесно харчились, и все радостно приветствовали нас: ростки нового в пробуждающейся России! Лунь, конечно, был в центре — ясно, что это он нас пробудил.
Потом, правда, как это умел только он, Лунь резко от нас отмежевался и осудил, оставшись одиноким и белоснежным на недоступной простым смертным высоте (отсюда и прозвище). Проплыв с нами (в каюте, кстати, люкс), примерно через неделю он выступил с резким осуждением круиза: оказывается, мы совершенно не общались с представителями народов тех стран, где сходили на берег, предпочитая общество премьер-министров и членов королевских семей, кроме того, как указал Лунь, мы сами провели время довольно праздно, не приняв ни одного крупномасштабного решения и вообще не делая ничего. Что Лунь из любого дела вдруг вылетит, опозорив всех, на недосягаемую моральную высоту, было известно. Все были начеку — но, как всегда, проморгали: момент наиболее эффектный всегда выбирал он сам и никогда не ошибался, даже вдруг с внезапным (но точно рассчитанным) осуждением членов ЦК, что позволило стать ему недосягаемым авторитетом и на следующую, послецековскую, эпоху. Статья его о круизе, перепечатанная всюду, называлась укоризненно «Хоть бы кто-то стукнул молотком!». Мы, молодые циники, после перешучивались: «Что же это ты не стукнул?!» Однако шутки вышли запоздалые: молотком по башке досталось нам. Даже Андре, солнечный мальчик, был несколько обижен, хотя по доброте своей обещал узнать, что будет с «Ландышем» ныне, — у меня лично не было никаких других возможностей как-то отдохнуть, отвязаться от повседневности хотя бы на пару недель.
И если на то пошло — я-то как раз общался с простым народом: помнится, в салоне корабля, при стечении изысканной международной публики, я читал свой рассказ о том, как некрасивая девочка среди веселой молодежи, проносящейся по аллеям, гуляет вдвоем со своим папой, и как оба они этим расстроены, и как папа, чтобы хоть чем-то утешить ее, покупает ей шоколадку, и она разворачивает ее с громким металлическим шелестом фольги. Господа за столиками внимали равнодушно — но тут я вдруг увидал, как в черном проеме двери, ведущем в преисподнюю, в кочегарку, стоит кочегар-китаец с ломом в правой руке, а левой размазывает по щеке чумазые слезы. Все буквально перевернулось во мне! Как он понимал русский язык? (Корабль был датский.) Видимо, настоящее искусство не требует перевода!.. Так что и я в «Ландыше» не чужой, хотя некоторые стараются отчуждить меня от него. Причина ясна: им никогда не написать так, чтобы плакали кочегары! У меня и Есенин с Зорге еще заплачут, хотя я пока не знаю, отчего!
Теперь бы мне хотелось уединиться дома и предаться отчаянию — но и этого скромного наслаждения я был лишен. Отправив семью на дачу, я задумался, как жить дальше, и тут же раздался звонок в дверь, я кинулся навстречу счастью — в дверях стоял чернявый человек с мешком, смутно знакомый. Кузен из Удеревки, с которым мы пару раз якшались в детстве. Теперь, достигнув зрелых лет, он заимел специальность ветеринара и какую-то редкую болезнь, оперируемую только в Питере. Выписался и вот явился — в самый раз к началу получения удовольствий. Их он понимал довольно-таки своеобразно: занимался исключительно мытьем и катаньем меня. В первый же день, еще качаясь от слабости, он пошел прогуляться и купил где-то на развале самое отвратительное, что только мог найти, — раздвижную писательскую голову. Точнее — сразу много голов, вставленных одна в другую по принципу: одна голова хорошо, но чем больше, тем лучше.
— Во, гляди! — Петр поставил этот шедевр деревянного зодчества мне на стол. Зачем? Я с отчаянием смотрел на него: неужели не понимает, что моей головы там нет? Сейчас начнется пытка с откручиванием голов — причем откручиваться будут чужие головы, а страдать буду я! Подарить бы ему такое зеркало, где бы он не отражался! Примерно такие волнения буду сейчас испытывать я. Неужели он не догадывался, что меня в этой расчлененке нет? Догадывался! Еще как догадывался! Это и нравилось ему!
— Верхний — Пушкин, что ль? — простодушно спросил он, оттягивая мучительное вскрытие.
Верхний-то Пушкин. Это завсегда. А дальше — кто ж? Петр стал с жутким скрипом отвинчивать Пушкину голову. Это сам Пушкин жалобно стонал? Наконец с тухловатым чпоком и небольшим количеством опилок поэт раскололся. Следующим, знамо, оказался Толстой, глядящий скорбно и требовательно, словно вылезши из тюрьмы: «Как тут у вас с непротивлением? Блюдите, а то в бараний рог согну!» Хотелось бы поскорее следующего — дабы пытка эта не затягивалась до утра. Но следующий все никак не давался — точней, не давался конечно же сам граф Толстой, скрипучим голосом уверявший: «Да нет там более никого! Один я! А если кто и влез, то так, разная шушера — не стоит зря мозоль натирать, занялись бы лучше чем-то полезным!» Крепкий орешек! Но раскололся и он. На свет божий в умелых руках моего родственника, сельского труженика, появилась какая-то румяная кукла с завитым локоном и такими же усами. «Спи, младенец мой прекрасный…» — скорбно произнес мой родственник, знавший литературу гораздо лучше, чем можно было предположить. Лермонтов с круглыми глазами, казалось, не узнавал своих строк.
— Хватит на сегодня! — взмолился я.
— А что ж Гоголь? — строго спросил гость.
Да, уж без Гоголя никак. Давай крути.
Знатно я тут наслаждаюсь без семьи!
Откуда у этого остроносого человека такая же сила, как у Тараса Бульбы? Тут я имел в виду Гоголя, а не моего родственника, тоже черноглазого и длинноносого, родом из тех же южных степей, но не достигшего, увы, славы Гоголя. А кто, собственно, ее достиг?
Вот так мы весело, за расчленением, проводили вечера.
В Гоголе отыскался какой-то мелкий тип, которого можно было назвать «и другие»: маленькое личико с демократической бородкой и начесом на лоб. Это они поступили широко и гуманно: почти каждый может узнать в нем своего кумира. Чехов? Очень даже может быть. Пенсне, правда, отсутствует. Бунин? У Бунина, правда, нос поострей — но длинный нос сюда не полезет. Вполне Бунин может быть! И Куприн тоже — кто любит Куприна, тоже не промахнется. Даже Чернышевский пойдет, если кто его любит.
Все. Расчленять дальше некуда. Урок литературы окончен. Если он не принесет сегодня с прогулки еще более жуткую матрешку — грозился, что закажет с моим портретом, но, ей-богу, страшновато, когда отвинчивают твою голову!
В этот мой приход с сыном Есенина и Зорге на руках Петр мирно пил чай, за что я его чуть не расцеловал: бывают же приятные родственники!
— Домой-то собираешься? — чтобы еще улучшить впечатление о нем, поинтересовался я. Когда я навещал его в больнице, он просил помочь отправить его домой. Что я и делаю.
— Да уж окрепну когда! — Он прихлебнул чай из блюдечка.
По-моему, ты уже окреп достаточно, подумал я. Вон как писателям головы откручиваешь!
— Слабость какая-то! — отдувался Петр, приканчивая стакан уже, я думаю, пятый. — Тебе Любка звонила! — фамильярно произнес он.
— Что значит — Любка? — грозно спросил я. Еще помимо вскрытия писателей он будет лезть в мои семейные, а тем более — в несемейные дела?!
— Так уж она назвалась! — пояснил Петр.
…С Любкой особый случай был: она, если можно так сказать, пала жертвой моей скромности. Вариант редкий в отношениях между мужчиной и женщиной. Впервые я увидал ее на совещании молодых дарований в городе Пскове, когда еще интересовались такими дарованиями и совещаниями. Веснушчатые коленки довольно уникальный случай. Тем более — для гурмана, каким я был тогда. Впрочем, и проза ее местами радовала: «Николаева догнала его». Согласитесь, звучит как стих. Тут она и пала жертвой моей скромности — о чем, кстати, я не жалею. Поскольку в тот год Союз писателей окончательно терял свой смысл — и экономический, и престижный, — было принято решение: поразить мир хотя бы количеством членов. И на том совещании было объявлено, что каждый мастер, ведущий семинар, может рекомендовать любого семинариста в Союз, и тот будет немедленно принят. Иногда и скромность бывает полезна. Я Любку не рекомендовал: нахально малость будет. На это она откликнулась абсолютно фантастической деятельностью: закончила в городке Кстове под Псковом финансовый техникум, трудилась там старшей учетчицей на фабрике кистеней, потом рванула в Питер, но сразу не стала использовать свой диплом, а поступила работать в ларек. Появилась она у меня в доме внезапно, после кровавой драки со всесильным Ашотом, хозяином ларька, который взял у нее какие-то памперсы, но денег не дал. Если бы я принял ее в Союз писателей раньше, то как бы забота о ее воспитании свалилась бы с моих плеч, а так я вроде бы должен был еще воспитывать ее. Потом пошли еще более феерические приключения — у нее закрутился роман с красавцем начальником охраны пятизвездочной «Пенты», и тот настолько вдруг потерял голову, что стал селить ее в незанятых люксах, и тянулось это почти год, пока его не разоблачили его же товарищи и не выгнали с работы. Сокрушительное очарование Любки этим не ограничилось: в очередной раз в гости ко мне она пришла не только с красавцем охранником, потерявшим работу и семью, но и с каким-то лопоухим стеснительным субъектом, как оказалось, прорабом, чье семейное положение в связи с появлением Любки тоже резко изменилось. Тут даже не было отношений любовных: он стоял на вокзале и пытался сдать пустующую квартиру жены, поскольку та переехала к нему. Подвернулась Любка, как раз изгнанная бдительными товарищами ее охранника из люкса. Они сговорились с прорабом, поехали на Сенную, там унылый прораб открыл дверь и увидел свою жену с любовником. Жена, особа горячая, несмотря на неоднозначность ситуации, кинулась бить Любку, пытаясь перенести вину на лопоухого мужа. Однако Любка все поставила на свои места. Нарушил все юный любовник жены прораба, который признался в том, что они с его женой любят друг друга уже давно и встречаются регулярно: тут уже и терпеливый прораб хлопнул дверью и предложил Любке поселиться у него — естественно, бесплатно. Любка оговорила сразу же, что это ничего не будет значить между ними, и вселила еще и бездомного охранника. Прораб, однако, сохранил право всюду с ними ходить, поскольку личной жизни у него теперь не осталось. Любка, как ни странно, чувствовала себя в этой ситуации прекрасно: «Николай! Подай пепельницу! Сергей, не молчи — это в конце концов бестактно!» Видимо, ей не хватало еще меня, раз она привела всю эту ораву ко мне. Слегка подавленный такой жизненной энергией, я предложил ее для поездки в Спиртозаводск, после чего она стала незаменимым директором престижного «Ландыша», причем отстаивала наши интересы даже в Смольном, где вроде бы у нас не могло быть никаких интересов. Или оказывалось вдруг, что мы накрепко связаны с какими-то предприятиями. Чем? Любка легкомысленно советовала нам не брать это в голову, и мы не брали.
Заверещал аппарат: она.
— Ну все! По морям мы отплавали! Все тут завидуют нам, хода больше не дадут! — прохрипела она (курит много).
Да. Кончилась малина. Не скрыться теперь будет от жизни никуда, даже к королевам, на худой конец. А жизнь моя в тупике, похожем на тот подвал с папками, ни одну из которых не дали мне.
— Придется в луже барахтаться! — бодро продолжила Любка. — Ты как?
— Я уже барахтаюсь.
— Вот и молодец! Они, — (без уточнения личностей), — согласны «Ландыш» теперь только в глубинку послать, чтобы он жизни понюхал, а не с королевами лясы точил! Есть у тебя на примете глубинка?
— Е-есть! — мстительно глядя на родственника, произнес я.
— Где это? — вздрогнул Петр.
— И литературу там, кстати, лю-юбят!
— Ничаво там не любят! — рявкнул Петр.
— Литература — чушь! — рявкнула и Любка. — Теперь они, — (кто это они?), дбела требуют! Болтовней вашей наелись уже! Настаивают, чтобы в составе группы обязательно были бизнеса, чтобы вся эта лабуда каким-нибудь бизнес-планом кончилась! Бизнесмены есть у тебя?
— У меня?.. Да вот — через площадку поселился какой-то очень крутой. Четыре месяца киргизы, как выяснилось, делали ему евроремонт. Все выскребали, до последнего гвоздика, чтобы от старого ничего не осталось. Только новое признает! Такой годится тебе?
— Где, говоришь, живет?
— Да прямо через площадку от меня!
— А-а. Напротив тебя — знаю. Это Крот. Поговорю с ним. Может, заинтересуется, где глубинка-то твоя?
Глубинка-то настоящая, без подделки. Там и отец мой родился, и четверо его братьев и сестер, в частности, мать вот этого гостя… в саманном домике на берегу реки, лениво пихающейся грудью с пыльным морем. Это не там, где все любят отдыхать… но ведь мы и не отдыхать едем?
Глядя во все более изумленные глаза Петра, я продиктовал адрес.
— А что там есть?
— Море. И река. Выход к морю.
— Нет там выхода к морю! — рявкнул Петр.
— Ну, и местное население… которое не знает, что у них есть выход к морю. Пожалуй, все!
— Ясно. Будет им «Ландыш»! — Любка бросила трубку.
Петр буквально задыхался, услыхав об «ответном визите». Вот так. Это тебе не головы писателям отвинчивать — посмотрим, чем действительно вы сильны!
— А на хрена нам ваш «Ландыш»? — ощерился Петр.
— Ну… например, чтобы тебя до дому на халяву довезти. Во жена обрадуется!
— Она не обрадуется! — сухо сказал Петр.
Любка перезвонила.
— Кроту твоему никак не дозвонюсь. Видать, у него там штаб революционного восстания — заняты все шесть телефонов, что на визитке. Не в службу, а в дружбу: позвони ему в дверь, попроси быстро связаться с Любовью Козыревой — он знает. Побыстрей, пожалуйста.
Вот так. Я ее воспитываю — или она меня? «Николаева догнала его».
Я вышел понуро на площадку. Это конец. Когда-то я неформальным лидером лестницы считался, все жильцы с просьбами кидались ко мне: мог и в газете пропечатать, и по телевизору пугануть, а теперь — вот этот тут главный. Поставил железную дверь внизу. Себе — железную. И даже не интересуется, кто здесь живет.
Сверху вдруг донеслось: «Валерий Георгиевич! Валерий Георгиевич! Не уходите!» Судя по модуляциям тона, это бывшая актриса с третьего этажа, Лидия Дмитриевна. Всегда так говорит. Но сейчас, похоже, действительно взволнованна. «Валерий Георгиевич!.. Вы… идете к нему?» — «Да. С дружеским визитом». «Скажите, пожалуйста, ему, чтобы он поумерил свою аппаратуру, а то после того, как он начал тут жить, у меня ужасно забарахлил телевизор! Сплошные полосы. Не могли бы вы сказать ему? У других, знаете, дела — дача, работа… внуки. А у меня единственная радость в жизни… была. Посмотреть телевизор. Посмотришь и как бы чувствуешь, что ты еще живешь, участвуешь в жизни страны, в политике и в искусстве. А теперь все это кончилось. Представляете, что я ощущаю? Что я никому, абсолютно никому не нужна и ничем абсолютно ни в чем не участвую! Живу одна, все дни в комнате, где не раздается ни звука! Вы понимаете меня?»
Целый трагический монолог.
— Вы-то, надеюсь, не боитесь его? — Она несколько принужденно улыбается. А то все почему-то боятся.
Не боюсь я никакого Крота! У меня в одном моем детективе есть клерк, скромный и неприметный, который еле заметным движением бумажного листа отсекает голову!
Я резко утопил кнопку переговорника. Там слышится долгое сипенье и наконец:
— Слушаю. Что?
Наверняка он еще видит нас сейчас на экранчике, выпукло-вогнутых, с большими вывороченными лицами и маленькими ножками далеко внизу. И существо это открывает рот:
— Извините, но соседка сверху жалуется, что ваши телефоны начисто забивают ей телевизор. Нельзя ли как-то этого избежать?
Пауза. Потом тот же механический голос:
— И вам это тоже мешает?
— Мне? Нет… — Я несколько даже теряюсь, поскольку не помню, мешает или нет.
Некоторое время еще слышится сипенье, потом обрывается.
Вот так. Никого я не боюсь!
— Благодарю вас! — кидается ко мне Лидия Дмитриевна, но я мужественно отстраняю ее — не стоит благодарности — и деловито сбегаю зачем-то по лестнице и только в самом внизу, в темноте у железной двери, спохватываюсь: ч-черт, я же по делу забыл сказать!
Поднимаюсь уже с трудом. Да, это получится глуповато: человек по шести телефонам по делу говорит, а тут лезет и лезет глуповатый сосед. Позвонил. На всякий случай радостно улыбался и махал перед глазком рукой, успокаивая: это я уже по другому делу, это совсем уже не то!
Представляю его гримасу!
— …Что? — произнес наконец усталый голос.
Представляю, как я уже надоел ему за столь короткое время! Год не общались совсем, и вдруг — такой прилив эмоций!
— Извините… Любовь Козырева просила вас позвонить… Срочно, по делу.
Вздох. И отключение.
Продюсер я еще тот — впрочем, как и провайдер, промоутер, да и дистрибьютор я навряд ли хороший!
Через час Любка перезвонила:
— Готов! Теперь еще позвоню в Фонд Дугала, Мишке Берху, но к ним уже под другим соусом…
— Ты знаешь лучше!..Аллё!
Но ее голос говорил уже с кем-то другим по другому аппарату.
— Какая-то Аэлита получается, — сказал начитанный Петр.