В эти дни мы работали в Мадриде в разбитом снарядами доме, который фасадом выходил в парк Каса-дель-Кампо. Внизу шел бой. Нам видно было, как он продвигался по низине и вверх по холмам. Мы чувствовали его запах, вкус его пыли, звук то нараставшей, то стихавшей винтовочной стрельбы напоминал раскатистый треск рвущегося огромного холста, а сквозь него прорывался кашель орудий, гул снарядов с расположенных позади нас батарей, грохот далеких разрывов и сразу же — клубы желтой пыли. Но для съемки все это было слишком далеко. Мы пытались работать ближе, но снайперы засекали киноаппараты, и работу приходилось прекращать.
Из всего нашего снаряжения самым ценным был большой аппарат, и, если бы его разбили, нашей работе пришел бы конец. Фильм мы делали почти без денег, а что имели, то все было всажено в пленку и аппаратуру. Мы не могли себе позволить растрачивать пленку, а аппараты приходилось беречь как зеницу ока.
Накануне снайперы выжили нас с удобной для съемки позиции, мне пришлось отползать, прижимая маленький аппарат к животу, стараясь держать голову ниже плеч и подтягиваясь на локтях, а пули шмякались о стену за моей спиной и дважды брызнули на меня кирпичной пылью.
Наши главные атаки начинались после полудня, бог весть почему, — ведь солнце к этому времени было уже за спиной у фашистов и светило прямо в линзы объективов, и они мигали, как гелиограф, а марокканцы стреляли по этим вспышкам. Еще со времени Риффской кампании им были прекрасно знакомы и гелиографы[57], и офицерские бинокли, и если вам охота была подставлять лоб под пулю, надо было только поднести к глазам бинокль, не затенив его. И стрелять они умели, — из-за них у меня весь день сосало под ложечкой.
После полудня мы расположились в том доме. Работать там было удобно, на балконе мы сделали что-то вроде навеса над большим киноаппаратом, но, как я уже говорил, мы были слишком далеко.
Не так далеко, чтобы нельзя было снять холмы, поросшие редкими соснами, озерко и силуэты каменных построек, временами исчезавшие в облаках пыли, в которую превращали кирпич разрывы тяжелых снарядов; не так далеко, чтобы нельзя было снять фонтаны дыма и грязи, вздымавшиеся на гребне холма, когда над ним проплывали бомбардировщики. Но танки за восемьсот — тысячу ярдов казались бурыми козявками, шнырявшими среди деревьев и извергавшими крошечные облачка, а люди за ними были игрушечными солдатиками, которые то лежали плашмя, то, пригибаясь, перебегали вслед за танками, а то так и оставались лежать на склоне холма, а танки шли дальше. И все же мы не теряли надежды получить общую картину боя. У нас уже было много крупных планов, и мы надеялись заснять еще больше, и если теперь выйдут эти взбросы земли, облачка шрапнели, ползущие завесы дыма и пыли, прорезаемые яркими вспышками и белыми хлопьями ручных гранат, — то у нас получится как раз то, что нужно.
Когда стемнело, мы сволокли большой аппарат вниз по лестнице, отвинтили треногу, разделили весь груз на троих, а потом поодиночке перебежали простреливаемый участок до угла Пасео-Росалес, под защиту каменной ограды конюшен старых казарм Монтана. Теперь, когда мы нашли место, пригодное для работы, у нас полегчало на сердце. Мы уверяли друг друга, что это не слишком далеко.
— Зайдем к Чикоте, — сказал я, когда мы поднимались к «Флориде».
Но им надо было чинить поврежденный аппарат, менять пленку и упаковывать заснятую, так что пошел я туда один. В Испании редко удавалось побыть одному, и для разнообразия это было неплохо.
Шагая по Гран-Виа к бару Чикоте в этот апрельский вечер, я чувствовал себя превосходно, был бодр и возбужден. Досталось нам, но мы хорошо поработали. Однако, пока я один шел по улице, возбуждение мое развеялось. Теперь, когда я остался один и азарт работы схлынул, я сознавал, что мы были чересчур далеко, я к тому же было яснее ясного, что наступление сорвалось. Я знал это весь день, но надежда и оптимизм так часто тебя обманывают. А теперь, вспоминая все как было, я понял, что это просто еще одна кровавая баня вроде Соммы[58]. Народная армия наконец перешла в наступление. Но атаковала она так, что это могло привести ее только к одному — к собственной гибели. И, сопоставляя все то, что я видел и слышал за этот день, я чувствовал себя прескверно.
В чаду и дыму бара Чикоте мне было ясно, что наступление сорвалось, и я еще острее ощутил это, когда, пробившись к стойке, сделал первый глоток. Если дела идут хорошо, а плохо только тебе, выпивка помогает. Но если самому хорошо, а дела идут плохо, от выпивки только начинаешь яснее понимать это. В баре было так людно, что приходилось работать локтями, чтобы донести стакан до рта. Не успел я сделать хороший глоток, кто-то толкнул меня так, что мое виски с содовой выплеснулось из стакана. Я сердито оглянулся, а толкнувший меня человек рассмеялся.
— Привет, Мордан, — сказал он.
— А, это ты, Козел.
— Давай сядем, — сказал он. — А здорово ты разозлился, когда я тебя двинул.
— Откуда ты тут взялся? — спросил я.
Его кожаная куртка была вся в грязи и в масле, глаза провалились, щеки небритые. На боку висел большой автоматический «кольт», который уже на моей памяти принадлежал трем другим военным и к которому мы все старались подобрать патроны. Это был человек очень высокого роста. На его потемневшем от дыма лице блестели масляные пятна. На голове у него был кожаный шлем с толстым кожаным гребнем и толстыми кожаными краями.
— Откуда ты взялся?
— Каса-дель-Кампо, — сказал он с насмешливым распевом. Так, нараспев, выкликал когда-то фамилии мальчик-рассыльный в одном из новоорлеанских отелей, и с тех пор мы часто в шутку ему подражали.
— Вон освободились места, — сказал я, видя, что двое солдат со своими девушками встали из-за столика. — Пойдем сядем.
Мы сели за столик посреди комнаты, и, когда он поднимал стакан, я заметил, что руки у него были в смазке, а основания больших пальцев черные, словно натертые графитом, — от пулемета. Рука, державшая стакан, дрожала.
— Погляди-ка! — Оп протянул и вторую руку. Она тоже дрожала. — Обе такие, — пропел он тем же манером. А потом серьезно: — Ты был там?
— Мы снимаем.
— И хорошо получается?
— Не очень.
— А нас видел?
— Где?
— Когда атаковали ферму. Сегодня в три двадцать пять.
— Видел.
— Понравилось?
— Ничуть.
— Вот и мне тоже, — сказал он. — Все это, понимаешь, хреновое дело. Кому это понадобилось — посылать в лоб на такие позиции? Кому это, черт побери, вздумалось?
— А такому сукину сыну, по имени Ларго Кабальеро, — сказал маленький человечек в толстых очках, который еще до нас сидел за этим столом. — Как только ему позволили поглядеть в полевой бинокль, он стал генералом. Он сегодня и показывает свое мастерство.
Мы посмотрели на говорившего. Эл Вагнер, танкист, взглянул на меня и поднял остатки обгоревших бровей. Человечек улыбнулся нам.
— Если тут кто-нибудь понимает по-английски, вы, товарищ, рискуете, что вас расстреляют.
— Нет, не меня, — сказал человечек. — Не меня, а Ларго Кабальеро. А его надо расстрелять.
— Послушайте, товарищ, — сказал Эл. — Вы потише. Услышит кто-нибудь, подумает, что и мы с вами.
— Я знаю, что говорю, — сказал человечек в толстых очках. Я пригляделся к нему повнимательней. Он, казалось, действительно знал.
— Все равно, не обо всем, что знаешь, надо говорить, — сказал я.
— Само собой, — сказал он. — С вами-то говорить можно. Я вас знаю. Вы — свой.
— Ну, не настолько, — сказал я. — И потом, тут общественное место.
— А о секретных вещах только и можно говорить в общественном месте. Тут как раз никто и не услышит. Вы какой части, товарищ?
— У меня тут танки минутах в восьми ходу, — сказал ему Эл. — На сегодня отработались, и я до ночи свободен.
— Что же ты не помылся? — спросил я.
— А я собираюсь, — сказал Эл. — У тебя. Вот когда уйдем отсюда. У тебя найдется техническое мыло?
— Нет.
— Ничего, — сказал он. — Я кусочек ношу с собой в кармане.
Человек в толстых очках упорно смотрел на Эла.
— Вы член партии, товарищ? — спросил он.
— Да.
— А вот товарищ Генри — нет, — сказал человечек.
— Ну, тогда я бы ему не доверял, — сказал Эл. — Я таким не доверяю.
— Ах ты негодяй, — сказал я. — Пойдем, что ли?
— Нет, — сказал Эл. — Хочу еще выпить.
— О товарище Генри я все знаю, — сказал человечек. — А вот о Ларго Кабальеро вам еще кое-что не мешает узнать.
— Это обязательно? — сказал Эл. — Вы не забудьте, я в Народной армии. Как бы вы не подорвали мое моральное состояние.
— Понимаете, он так занесся, что сходит с ума. Он и премьер, и военный министр, и никого к себе не допускает. В сущности, он лишь честный профсоюзный работник, что-то вроде вашего покойного Сэмюеля Гомперса[59] или Джона Льюиса[60], а выдумал его Аракистайн[61].
— Вы пореже, — сказал Эл. — Я что-то не услежу.
— Ну да, Аракистайн. Наш посол в Париже. Он его и выдумал. Окрестил испанским Лениным, и бедняга стал пыжиться, а тут кто-то подсунул ему полевой бинокль — он и вообразил себя Клаузевицем[62].
— Это вы уже говорили, — холодно прервал его Эл. — Но с чего вы все это взяли?
— А как же, три дня назад он выступал в совете министров по военным вопросам. Обсуждали вот это самое, что сейчас происходит, и Хесус Эрнандес, просто так, шутки ради, спросил его, в чем разница между стратегией и тактикой. И вы знаете, что этот старикашка ответил?
— Нет, не знаю, — сказал Эл. Я видел, что наш собеседник начинает раздражать ого.
— Он сказал: «Тактика — это атака с фронта, а стратегия — это охват с флангов». Здорово, а?
— Хватит об этом, товарищ, — сказал Эл. — Не забывайте о моральном состоянии.
— Но мы все-таки разделаемся с Ларго Кабальеро, — сказал низенький товарищ. — Сейчас же после наступления разделаемся. Эта глупость его и прикончит.
— Ладно, товарищ, — сказал ему Эл. — Мне, знаете, утром атаковать.
— А, так вам опять атаковать?
— Послушайте, товарищ. Можете молоть, что вам вздумается, это даже интересно, я ведь не маленький, понимаю, что к чему. Но вопросов мне больше не задавайте. Чтобы не нажить неприятностей, понятно?
— Да я вас жалею. А так к чему мне.
— Ну, мы не настолько знакомы, чтобы и спрашивать и жалеть, — сказал Эл. — Вы бы, товарищ, лучше отсели за другой столик. Мне с товарищем Генри нужно поговорить.
— Salud, camarada, — сказал человечек, вставая. — Мы еще встретимся.
— Ладно, — сказал Эл. — Как-нибудь в другой раз.
Мы наблюдали, как он перешел за другой столик. Он извинился, сидевшие там солдаты потеснились, и нам видно было, что он сразу с ними заговорил. Они, казалось, слушали с интересом.
— Как тебе нравится этот человечишка? — спросил Эл.
— Право, не знаю, что сказать.
— Вот и я тоже. Насчет наступления-то он прав. — Он взялся за стакан и посмотрел на руку. — Видишь? Теперь все в норме. Я ведь не пьян. Перед атакой я никогда не пью.
— А как сегодня было?
— Ты же видел. Как по-твоему?
— Ужасно.
— Вот именно. То самое слово. Ужасно. Он, вероятно, сейчас применяет и тактику и стратегию одновременно. Мы атакуем в лоб, а другие с обоих флангов. И как там у остальных?
— Дюран взял новый ипподром. Сузили их перемычку к Университетскому городку. Вышли на Корунское шоссе. Но уже со вчерашнего утра топчемся у Серро-де-Агильяр. Сегодня опять пытались. Дюран положил больше половины своей бригады. А как у вас?
— Завтра опять попробуем взять эту ферму и церковь. Главное — церковь, ту, что на вершине холма. А весь склон изрезан оврагами и насквозь простреливается, по крайней мере, с трех пулеметных точек. Они там глубоко зарылись и с умом. А у нас не хватает ни легкой артиллерии, чтобы прижать их, ни тяжелой, чтобы выковырять. У них противотанковые в тех трех домах да еще батарея возле церкви. Словом, мясорубка.
— А на какое время назначено?
— Не спрашивай. Говорить не имею права.
— Да я насчет съемки, — сказал я. — Сбор за картину весь пойдет на санитарные машины. Мы сняли контратаку Двенадцатой бригады у Аргандского моста. И ту же Двенадцатую мы снимали на прошлой неделе, когда она атаковала Пингаррон. Там удались несколько кадров с танками.
— Танки там были ни к чему, — сказал Эл.
— Знаю, — сказал я. — Но снять удалось. Так когда же завтра?
— Выходите пораньше и ждите, — сказал он. — Но не слишком рано.
— А как самочувствие?
— Чертовски устал, — сказал он. — И голова трещит. Но вообще лучше. Выпьем еще по одной и пойдем к тебе, я приму ванну.
— Может быть, сначала поесть?
— Нет, грязен я, чтобы есть. Ты займи столик, а я пойду выкупаюсь, и встретимся в «Гран-Виа».
— Я лучше пойду с тобой.
— Нет, займи там столик, а я скоро приду. — Он уронил голову на стол. — Сил нет, трещит. Это все шум в этих лоханях. Даже когда его уже не слышишь, он словно застрял в ушах.
— А может быть, тебе поспать?
— Нет. Лучше посижу вечер с тобой, а потом сосну на месте. Не хочу два раза просыпаться.
— А что, у тебя кошмары?
— Да нет, — сказал он. — Держусь. Не хочу болтать зря, но знаешь, Хэнк, мне кажется, что завтра меня убьют.
Я трижды коснулся стола кончиками пальцев.
— Это каждому мерещится. И у меня это часто бывало.
— Нет, — сказал он. — Со мной такого не случалось. Но завтрашняя затея бессмысленна. Не знаю даже, удастся ли мне довести своих. Ну как их заставишь, если по захотят? Потом, конечно, можно расстрелять. Но на месте — не захотят они, как их сдвинуть? Расстреливай их — все равно не двинутся.
— А может быть, если так обстоит дело, оно и к лучшему?
— Нет. Пехота у нас завтра будет хорошая. Не то что сегодняшняя шваль.
— Ну, так, может быть, и все пойдет как надо.
— Нет, — сказал он. — Не пойдет как надо. Но я сделаю все, что от меня зависит. Во всяком случае, развернусь и выведу их туда, где отваливать можно будет только по одному. Может быть, сумею. На троих я могу рассчитывать. Если, конечно, кого-нибудь из них не подобьют с самого начала.
— А кто эти надежные?
— Есть у меня один дюжий грек из Чикаго, он куда угодно полезет. Он из таких. А еще француз из Марселя. У него левое плечо в гипсе и две незажившие раны, а он потребовал выписать его из госпиталя ради этого дела, его придется привязывать ремнями, и не знаю, как он справится. Просто физически. Глядя на него, сердце разрывается. Он был водителем такси. Я слишком много болтаю, останавливай меня.
— А кто третий? — спросил я.
— Третий? Я разве говорил о третьем?
— Говорил.
— А, да, — сказал он. — Это я.
— Ну, а остальные?
— Они водители, но еще не стали солдатами. Не понимают, в чем суть. И все боятся смерти. Я пытался подбадривать их, — сказал он. — Но перед каждой атакой все та же история. Поглядишь, как они стоят возле танков в своих шлемах, — будто танкисты. Танкистами они усаживаются в машины. Но стоит им захлопнуть люки — и конец, пустышка. Никакие они не танкисты. А новых мы еще не успели подготовить.
— Так пойдем, выкупаешься.
— Нет, посидим еще немножко, — сказал он. — Здесь хорошо.
— И хорошо и забавно: в конце улицы уже воюют. Можно пешком дойти, а потом до свиданья — и прямо сюда.
— А потом — опять туда, — сказал Эл.
— Слушай, ты как насчет девушки? Сейчас у нас во «Флориде» две американки. Корреспондентки. Познакомить?
— Не расположен с ними объясняться. Я слишком устал.
— Вон там, за столиком в углу, две марокканки из Сеуты.
Он поглядел на них. Обе были смуглые и курчавые. Одна большого роста, другая маленькая, и обе складные и бойкие.
— Нет, — сказал Эл. — Еще нагляжусь на марокканцев завтра, нечего мне сегодня с ними вожжаться.
— Девушек сколько угодно, — сказал я. — Во «Флориде» есть еще Манолита. Тот фрукт из Отдела безопасности, с которым она крутит, уехал в Валенсию, и она верна ему с кем попало.
— Послушай, Хэнк, чего ты меня подзуживаешь?
— Да просто хочу тебя развлечь.
— Нашел юнца, — сказал он. — А ну, еще по одной.
— Ладно.
— Умирать не страшно, — сказал он. — Смерть — ерунда. А вот что зря — это обидно. В завтрашней атаке все глупо и все зря. С танками я теперь управляюсь. Дай мне срок, я и танкистов хороших подготовлю. Были бы только танки побыстроходней, тогда бы противотанковые не хлопали их из-за неповоротливости. Все-таки не оправдали они наших надежд. Помнишь, как мы все вздыхали: ах, нам бы танки.
— А разве не пригодились танки под Гвадалахарой?
— Кто говорит. Но там были настоящие танкисты. Солдаты. И против итальянцев.
— Так что же произошло?
— А очень многое. Понаехали к нам по договору на шесть месяцев. Больше всего французов. Пять месяцев дрались что надо, а теперь хотят одного — дожить свой месяц и до свиданья. Теперь они гроша ломаного не стоят. Русские инструкторы, прибывшие с танками, — вот это были ребята. Но теперь их куда-то отзывают, говорят, в Китай. Среди новичков-испанцев есть и хорошие, есть и плохие. Чтобы обучить как следует танкиста, надо шесть месяцев. Чтобы обучить как следует. А для того, чтобы понимать, в чем суть, и действовать с умом, для этого вообще нужен талант. Ну, а нам пришлось натаскивать их за шесть недель, и талантливых оказалось не так уж много.
— Летчики из них получаются хорошие.
— И танкисты бы получились. Надо только отбирать их по призванию. Вот как идут в священники. Надо для этого родиться. Особенно теперь, когда развелось столько противотанковых средств.
В баре спустили железные шторы и готовились запирать дверь. Больше никого не впустят. Но сидеть можно еще полчаса до закрытия.
— Мне тут нравится, — сказал Эл. — А теперь и не так шумно. Помнишь, я тебя встретил в Новом Орлеане, я тогда служил на корабле, и мы пошли выпить в «Монте-Леоне», и там был парнишка, который смахивал на святого Себастьяна и нараспев выкликал фамилии посетителей, а я еще дал ему четвертак, чтобы он доложил о мистере Лей Сльюни.
— То-то ты пропел «Каса-дель-Кампо».
— Ну да, — сказал он. — Вспомнить не могу без смеха. — И сразу продолжал: — Понимаешь, теперь танков больше не боятся. Никто не боится. И мы не боимся. А они все-таки нужны. Страшно нужны. Но очень уж они, черт их возьми, стали теперь уязвимы. Может, и мне надо было служить где-нибудь еще. Нет, не хочу. Они ведь нужны. Но при том, как теперь обстоят дела, нужно иметь к ним призвание. Чтобы теперь быть хорошим танкистом, надо быть политически сознательным.
— Ты хороший танкист.
— Хотелось бы мне завтра быть кем-нибудь иным, — сказал он. — Это, конечно, нытье, но отчего и не поныть, если это никому не во вред. Я, понимаешь, люблю танки, но мы не умеем ими как следует пользоваться, потому что пехота этому не обучена. Им подавай впереди танк для прикрытия. А так не годится. Они прилепятся к танку и сами без него ни шагу. Иногда не хотят даже развернуться.
— Знаю.
— А вот если бы нам опытных танкистов, они бы вырвались вперед, ведя пулеметный огонь, а потом, пропустив пехоту, продолжали бы стрелять, поддерживая своим огнем атаку пехоты. А другие танки налетали бы на пулеметные точки, как кавалерия. И, оседлав траншею, прометали бы ее продольным огнем. И еще могли бы подвозить пехотные десанты, а потом прикрывать их.
— А вместо этого?
— Вместо этого будет как завтра. У нас до того ничтожно мало артиллерии, что нас используют как ползучие бронированные пушки. А едва только ты остановился и стал малокалиберной пушкой, ты теряешь всякое преимущество подвижности, в которой твое спасение, и за тобой начинают охотиться противотанковые. А не то делают из нас что-то вроде железных детских колясочек для пехоты. С той разницей, что не знаешь, сама ли колясочка покатится или младенцы ее покатят. А усевшись в нее, никогда не можешь быть уверен, что за тобой кто-нибудь идет.
— Сколько вас сейчас в бригаде?
— Шесть в батальоне. Тридцать в бригаде. Но это теоретически.
— Ты бы все-таки сходил выкупался, а потом пойдем обедать.
— Ладно. Только ты не вздумай за мной ухаживать и не воображай, что я всем этим очень встревожен. Нет. Просто я устал, и захотелось поговорить. И, пожалуйста, без подбадриваний, на это у нас есть комиссар, и сам я знаю, за что дерусь, и ничуть не встревожен. Но, конечно, мне бы хотелось, чтобы нас применяли с умом и пользой.
— С чего ты вздумал, что я стану тебя подбадривать?
— А у тебя такой вид был.
— Я просто спросил насчет девушек и не хотел слушать твое нытье про то, что тебя завтра убьют.
— Повторяю, девушек мне сегодня не надо, а ныть — это мое право, пока я этим никому не мешаю. Или тебе я мешаю?
— Пойдем, примешь ванну, — сказал я. — И ной, сколько тебе угодно.
— А как ты думаешь, кто был этот коротышка, который старался показать, что так много знает?
— Понятия не имею, — сказал я. — Но постараюсь узнать.
— Он на меня тоску навел, — сказал Эл. — Ну, черт с ним. Пойдем.
Лысый старик официант отпер нам дверь, и мы вышли на улицу.
— Ну, как наступление, товарищи? — спросил он, выпуская нас.
— Все хорошо, товарищ, — сказал Эл. — Все в порядке.
— Ну, слава богу, — сказал официант. — Мой сын в Сто сорок пятой бригаде. Вам она не попадалась?
— Нет, я танкист, — сказал Эл. — А вот товарищ из кино. Ты не встречал Сто сорок пятой?
— Нет, — сказал я.
— Они на Эстремадурской дороге, — сказал старик. — Мой сын комиссар пулеметной роты. Он у меня младший. Ему двадцать лет.
— А в какой вы партии, товарищ? — спросил его Эл.
— Я ни в какой партии, — сказал старик. — А сын коммунист.
— Я тоже коммунист, — сказал Эл. — Наступление, товарищ, еще не развернулось. Наступать сейчас нелегко. У фашистов очень крепкие позиции. Вы, в тылу, должны держаться так же стойко, как и мы на фронте. Может быть, мы сейчас и не возьмем этих позиций, но мы уже доказали, что у нас есть армия, способная наступать, и увидите, она себя еще покажет.
— А эта Эстремадурская дорога? — спросил старик, все еще придерживая дверь. — Там очень опасно?
— Нет, — сказал Эл. — Там теперь тихо. Вам за него нечего беспокоиться.
— Да благословит вас бог, — сказал официант, — и да сохранит и спасет вас.
Выйдя в темноту улицы, Эл сказал:
— Ну, политически он не того, слабоват.
— Он хороший старик, — сказал я. — Я его давно знаю.
— Хорош-то он хорош, — сказал Эл, — но политически ему бы надо подразвиться.
Мой номер во «Флориде» был битком набит. Кто-то завел патефон, в воздухе плавал дым, на полу играли в кости. Товарищи приходили ко мне мыться, и в комнате пахло табачным дымом, пропотевшей одеждой и паром из ванной.
Манолита, испанка с близко посаженными холодными глазами, очень стройная, одетая скромно, хоть и с претензией на французский шик, сидела на кровати, весело, но с достоинством разговаривая с английским журналистом. Если не считать патефона, было не очень шумно.
— Это, кажется, ваша комната? — спросил английский журналист.
— Она значится за мной, — сказал я. — Иногда я здесь ночую.
— А виски чье? — спросил он.
— Мое, — сказала Манолита. — Ту бутылку они выпили, а я достала еще.
— Вот и правильно, дочка, — сказал я. — За мной три бутылки.
— Две, — сказала она. — Та была подарок.
На столе, рядом с моей машинкой, в полуоткупоренной жестянке был большой кусок ветчины, розовый, с белой каемкой сала. Время от времени кто-нибудь из игроков вставал, отрезал себе ломоть перочинным ножом и возвращался к играющим. Я тоже отрезал себе ломоть.
— Ты следующий на очереди в ванну, — сказал я Элу. Он еще осматривался в комнате.
— А у тебя тут славно, — сказал он. — И откуда только ветчина?
— Мы купили ее у интенданта одной из бригад, — сказала Манолита. — Что, плоха?
— Кто это «мы»?
— Да вот мы с ним. — Она кивнула в сторону корреспондента-англичанина. — Правда, он милый?
— Манолита очень любезна, — сказал англичанин. — Надеюсь, мы не мешаем вам?
— Да нет, — сказал я. — Попозже мне, может быть, захочется прилечь, но это будет не скоро.
— Можно будет перейти в мою комнату, — сказала Манолита. — Вы ведь не сердитесь, Генри?
— Нисколько, — сказал я. — А кто это играет в кости?
— Не знаю, — сказала Манолита. — Они пришли вымыться в ванне, а потом остались играть. Они ведут себя очень прилично. А вы знаете, какая у меня беда?
— Нет.
— Большая беда. Вы знали моего жениха? Он служил в полиции, и его послали в Барселону.
— Ну и что же?
— Его убили в стычке, и у меня не осталось никого в полиции, а он не успел раздобыть мне документов, как обещал, и сегодня я узнала, что меня хотят арестовать.
— За что?
— Нет документов, и говорят, что я все время верчусь с вашей братией и с людьми из бригад и, значит, я, наверно, шпионка. Если бы жених мой не угодил под пулю, все было бы в порядке. Вы поможете мне?
— Конечно, — сказал я. — Если за вами ничего нет, можете не бояться.
— Все-таки для верности мне бы лучше остаться у вас.
— А если за вами что-то есть, тогда и я влипну в историю.
— Значит, нельзя остаться?
— Нет. А в случае чего вызывайте меня. Я никогда не слышал, чтобы вы заводили разговор на военные темы, и, по-моему, за вами ничего нет.
— Конечно, нет, — сказала она, отодвигаясь от англичанина и наклоняясь ко мне. — А как вы думаете, с ним остаться можно? За ним-то ничего нет?
— Не могу сказать, — ответил я. — В первый раз его вижу.
— Вы на меня сердитесь, — сказала она. — Не будем больше об этом думать. Лучше с легкой душой пойдем обедать.
Я подошел к игрокам.
— Хотите пообедать с нами?
— Нет, товарищ, — сказал, не поднимая головы, державший кости. — А вы не хотите попытать счастья?
— Я есть хочу.
— Ну, мы вас тут дождемся, — сказал второй игрок. — Кидай, что ли. Я держу…
— Раздобудете деньжат — волоките сюда, в наш банк.
Кроме Манолиты, в комнате нашелся еще один мой знакомый. Он был из Двенадцатой бригады, и это он заводил патефон. Родом он венгр, но грустный, не из веселых венгров.
— Salud, camarada, — сказал он. — Спасибо вам за гостеприимство.
— А что же вы в кости? — спросил я его.
— Денег таких нет, — сказал он. — Эти ребята — летчики по контракту. Наемники… Получают по тысяче долларов в месяц. Они были на Теруэльском фронте, а теперь вот пожаловали сюда.
— А как они очутились в моем номере?
— Один из них знает вас. Его сейчас вызвали на аэродром. За ним пришла машина, когда игра уже началась.
— Очень рад, что вы заглянули, — сказал я. — Приходите в любое время и располагайтесь, как дома.
— Я пришел послушать новые пластинки, — сказал он. — Если я вам не мешаю.
— Да нет. Очень хорошо. Хотите выпить?
— Нет, только немножко ветчины.
Один из игроков встал и отрезал еще ветчины.
— Вы не видели тут этого Генри, хозяина комнаты? — спросил он.
— Это я.
— А, — сказал он. — Извиняюсь. Сыграем?
— Попозже, — сказал я.
— Ну что ж, — сказал он. Потом, с полным ртом ветчины, рявкнул: — Ну, ты, Каролинский недоносок, кидай кости об стенку как следует.
— А это тебе не поможет, товарищ, — буркнул тот, что бросал кости.
Эл вышел из ванной. Он был чистенький, только под глазами осталось несколько пятен.
— Вытри полотенцем, — сказал я.
— Что?
— Посмотрись еще раз в зеркало.
— Оно запотело, — сказал он. — Да черт с ним. Хорошо и так.
— Пойдем пообедаем, — сказал я. — Пойдем, Манолита. Вы знакомы?
Я заметил, что Манолита оценивающе его оглядела.
— Здравствуйте, — сказала она.
— А знаете — это идея, — сказал англичанин. — Насчет обеда. Но где?
— А эти что, в крап дуются? — спросил Эл.
— А ты сразу не разглядел?
— Нет, я глядел только на ветчину.
— Ну да, в крап.
— Вы идите обедайте, — сказал Эл, — а я останусь здесь.
Когда мы уходили, на полу уже сидело шестеро, а Эл собирался отрезать себе ветчины. Я слышал, как один из летчиков спросил:
— Из каких войск, товарищ?
— Танкист.
— Говорят, от танков теперь никакого проку.
— Мало ли что говорят, — ответил Эл. — Это что у вас там, кости?
— Хочешь поглядеть?
— Да нет, — сказал Эл. — Метнуть разок.
Мы спустились в холл, Манолита, я и высокий англичанин. Внизу ребят уже не было, они ушли в ресторан «Гран-Виа». Венгр остался доигрывать новые пластинки. Я был очень голоден, а жратва в «Гран-Виа» была поганая. Мои два киношника уже пообедали и пошли чинить киноаппарат.
Ресторан находился в подвале, и надо было предъявлять пропуск и проходить через кухню и вниз по ступенькам.
Подавали суп из пшена, желтый рис с кусочком конины и апельсины на десерт. В меню стоял еще горошек с колбасой, о котором вспоминали с ужасом, но он уже кончился. Газетчики все сидели за одним столом, за другими были офицеры с девушками от Чикоте, сотрудники цензуры, которая тогда размещалась через улицу, в здании телефонной станции, и всякий неизвестный народ.
Ресторан держали какие-то анархисты-синдикалисты, и вино подавали с этикетками королевских подвалов с датой закладки на хранение. Вино по большей части было так старо, что либо отдавало пробкой, либо безнадежно выдохлось. Этикетку не выпьешь, и мне пришлось отослать три бутылки, прежде чем удалось получить сносное вино. И то после долгих препирательств.
Официанты не разбирались в винах. Они приносили первую попавшуюся бутылку, а там уж как повезет. Они были совсем не похожи на официантов Чикоте. Эти были нахальные, избалованные чаевыми. У них всегда имелись блюда по особому заказу, омары или цыпленок, и они подавали их за неслыханную цену. Но сейчас уже ничего не осталось, так что надо было есть суп, рис и апельсины. Тут все меня раздражало, особенно эта банда спекулянтов, и, если брать по заказу, обходилось тут все не дешевле, чем в лучшем ресторане Нью-Йорка.
Мы потягивали вино, едва терпимое, такое, что его можно было пить за неимением лучшего, но шуметь из-за него не стоило, — и тут появился Эл Вагнер. Он оглядел комнату, увидел нас и подошел.
— В чем дело? — спросил я.
— Обчистили, — сказал он.
— Быстро.
— Еще бы. Это такие парни. Крупно играют. А чего бы тут поесть?
Я подозвал официанта.
— Слишком поздно пришли, — сказал тот. — Больше не подаем.
— Этот товарищ из танковой части, — сказал я. — Он сражался весь день и будет сражаться завтра, а ничего еще не ел.
— Я не виноват, — сказал официант. — Слишком поздно. Ничего не осталось. Почему товарищ не столуется в части? В армии еды много.
— Это я пригласил его на обед.
— Так вы бы предупредили заранее. Сейчас слишком поздно. Мы больше ничего не подаем.
— Позовите метрдотеля.
Метрдотель сказал, что повар уже ушел домой и плита не топится. С этим он ушел. Они злились на нас из-за вина.
— Ну и черт с ним, — сказал Эл. — Пойдем еще куда-нибудь.
— В это время нигде ничего не получишь. У них есть что-нибудь про запас. Надо только мне пойти к этому типу и подмазать.
Так я и сделал, и угрюмый официант принес тарелку нарезанного холодного мяса, половинку колючего омара и салат из чечевицы. Метрдотель «уступил» все это из собственного запаса, который он приберегал либо для домашних, либо для поздних клиентов.
— Небось содрали втридорога? — спросил Эл.
— Да нет, — соврал я.
— Рассказывай, — сказал он. — Ну да с первой получки рассчитаемся,
— А сколько ты сейчас получаешь?
— Я еще не знаю. Раньше было по десять песет в день, но теперь больше, раз я офицер. Но нам пока еще не платили, а я не спрашивал.
— Товарищ, — подозвал я официанта. Тот подошел, все еще злой оттого, что метрдотель обслужил Эла через его голову. — Подайте, пожалуйста, еще одну бутылку.
— А какого вина?
— Все равно, только бы не было чересчур старое и сохранило бы цвет.
— Тут все вина одинаковы.
Я сказал ему по-испански что-то вроде «черта с два», и официант принес бутылку «шато-мутон ротшильд» 1906 года, настолько же хорошего, насколько отвратительна была предыдущая бутылка.
— Вот это вино, — сказал Эл. — Чем это ты его усмирил?
— Да ничем. Просто он вытащил из погреба удачную бутылку.
— Вообще-то это дворцовое пойло — порядочная бурда.
— Перестарело. И климат тут для вина неподходящий.
— А вон и тот Осведомленный Товарищ. — Эл кивнул на соседний столик.
Маленький человечек в толстых очках, который говорил нам про Ларго Кабальеро, разговаривал с людьми, о которых я знал, что это важные персоны.
— Он, должно быть, важная персона, — сказал я.
— Такие, когда высоко заберутся, болтают все, что вздумается. Но лучше бы мне его встретить послезавтра. Он мне испортил завтрашний день.
Я налил ему вина.
— То, что он говорил, кажется разумным, — продолжал Эл. — Я над этим сам думал. Но мой долг делать то, что мне приказано.
— А ты не огорчайся, пойди поспи.
— Нет, я еще сыграю, если ты дашь мне тысячу песет, — сказал Эл. — Мне сейчас причитается больше, и я дам тебе доверенность на получение.
— Не надо мне доверенности. Когда получишь, сам отдашь.
— Еще придется ли получать, — сказал Эл. — Скажешь, опять нытье? Играть — это тоже богемная привычка, я знаю. Но в такой вот игре только и забываешь про завтра.
— А нравится тебе Манолита? Ты ей понравился.
— У нее глаза как у змеи.
— Она неплохая девушка. Приветливая, и ей можно доверять.
— Не надо мне никаких девушек. Я хочу еще сыграть в крап.
На другом конце стола Манолита хохотала в ответ на что-то, сказанное англичанином по-испански. За столом, кроме них, уже почти никого не было.
— Допьем бутылку и пойдем, — сказал Эл. — А ты сам не хочешь сыграть?
— Сначала полюбуюсь на вас, — сказал я и крикнул официанту, чтобы принес счет.
— Куда же вы? — спросила Манолита с места.
— К себе в номер.
— Мы придем попозже, — сказала она. — А он забавный.
— Она надо мной смеется, — сказал англичанин. — Она вышучивает мои ошибки в испанском языке. Разве leche не значит молоко?
— Значит и это.
— И еще что-нибудь неприличное?
— К сожалению, да, — сказал я.
— Что за ужасный язык, — сказал он. — Манолита, перестаньте водить меня за нос. Слышите?
— И вовсе я вас не вожу за нос, — засмеялась Манолита. — Я и не прикасаюсь к вашему носу. А смеюсь я из-за leche.
— Но ведь это значит молоко. Вы слышали, что сказал Эдвин Генри?
Манолита снова засмеялась, и мы поднялись из-за стола.
— Ну и болван! — сказал Эл. — Я бы, пожалуй, отбил ее только потому, что он такой болван.
— Англичанина сразу не раскусишь, — сказал я. Это было такое глубокомысленное замечание, что я понял: слишком много мы заказали бутылок. На улице похолодало, и облака в лунном свете проплывали очень большие и белые над широким, окаймленным домами каньоном Гран-Виа, и в асфальте тротуара виднелись аккуратные свежие пробоины от сегодняшних попаданий, и мусор еще не разгребли — а мы поднимались к Пласа-Кальяо, туда, где стоял отель «Флорида», фасадом обращенный к другому склону, с которого широкая улица уходила по направлению к фронту.
Мы прошли мимо двух часовых, полускрытых в тени подъезда, и минутку постояли, чтобы послушать, как стрельба в конце улицы разрослась до настоящей канонады, а потом затихла.
— Если так будет продолжаться, мне надо будет идти в часть, — прислушиваясь, сказал Эл.
— Это так что-нибудь, — сказал я. — Во всяком случае, левее, у Карабанчеля.
— А мне показалось, прямо в парке.
— Тут всегда так отражается звук ночью. Мы сами сколько раз путали.
— Вообще-то они не должны контратаковать нас ночью, — сказал Эл. — Теперь, когда они заняли эти высоты, зачем спускаться и выбивать нас из оврага?
— Какого оврага?
— Ну, знаешь, по той речке.
— А, той.
— Да. «Вверх по речке и без весел».
— Идем. Нечего прислушиваться. У нас каждую ночь стреляют.
Мы вошли, пересекли холл, миновали ночного дежурного у столика портье, он встал и проводил нас к лифту. Он нажал кнопку, и кабина спустилась. В ней был человек в белой овчинной куртке мехом наружу. Розовая лысина, лицо розовое и сердитое. Под мышкой и в руках шесть бутылок шампанского. Он сказал:
— Какого черта вы спустили лифт?
— Вы уже целый час на нем катаетесь, — сказал дежурный.
— А что я могу поделать? — сказал мужчина в овчинной куртке. Потом, обратясь ко мне, спросил: — Где Фрэнк?
— Какой Фрэнк?
— Ну знаете, Фрэнк, — сказал он. — Слушайте, помогите мне с этим лифтом.
— Вы пьяны, — сказал я. — Вылезайте. Нам нужно подняться наверх.
— И вы были бы пьяны, — сказал мужчина в белой мохнатой куртке. — И вы были бы пьяны, товарищ, дорогой товарищ. Послушайте, где же Фрэнк?
— А вы как думаете?
— У этого Генри, в номере, где играют в крап.
— Поедемте с нами, — сказал я. — Только не балуйтесь с кнопками. Вы поэтому каждый раз и застреваете.
— Я на всем могу летать, — сказал мужчина в куртке. — Могу летать и на этом паршивом лифте. Хотите, попробуем фигуру?
— Хватит, — сказал Эл. — Вы пьяны. Нам нужно на верх, играть в крап.
— А ты кто такой? Вот как дам тебе бутылкой с шампанским.
— Попробуй только, — сказал Эл. — Я бы тебя утихомирил, пьянчуга несчастный, эрзац Санта-Клаус.
— Пьянчуга, эрзац Санта-Клаус, — повторил плешивый. — Пьянчуга, эрзац Санта-Клаус. Вот она, благодарность Республики!
Мы остановили лифт на нашем этаже и пошли по коридору.
— Возьмите пару бутылок, — сказал плешивый. Потом добавил: — А знаете, почему я пьян?
— Нет.
— Ну и не скажу. А вы бы рты разинули. Пьянчуга, эрзац Санта-Клаус. Да. Да. Да. А вы кто, товарищ?
— Танкист.
— А вы?
— Снимаю фильм.
— Ну, а я пьянчуга, эрзац Санта-Клаус. Да. Да. Да. Повторяю. Да. Да. Да.
— А, подите вы! — сказал Эл. — Пьянчуга, эрзац Санта-Клаус.
Мы подошли к номеру. Мужчина в белой овчинной куртке придержал руку Эла большим и указательным пальцами.
— Вы меня забавляете, товарищ, — сказал он. — Правда, забавляете. — Я отворил дверь. В комнате было накурено и все по-прежнему, только ветчину из жестянки всю съели, а виски из бутылки все выпили.
— Плешак явился, — сказал один из игроков.
— Привет, товарищи, — сказал Плешак и раскланялся. — Как поживаете? Как поживаете? Как поживаете?
Игра прервалась, и его закидали вопросами.
— Я уже подал рапорт, — сказал Плешак. — А вот немножко шампанского. Меня теперь интересует только живописная сторона дела.
— А как же это тебя бросили твои ведомые?
— Они не виноваты, — сказал Плешак. — Я увлекся грандиозным зрелищем и даже не вспомнил, что у меня есть ведомые, до того самого момента, когда на меня свалились «фиаты» и я обнаружил, что у моего верного самолетика нет хвоста.
— Эх, жаль, что ты пьян, — сказал один из летчиков.
— Да, я пьян, — сказал Плешак. — И надеюсь, что все вы, джентльмены и товарищи, не откажетесь со мной выпить, потому что сегодня я счастлив, хотя меня и оскорбил невежа танкист, назвал меня пьянчугой, эрзац Санта-Клаусом.
— Досадно, право, что ты пьян, — сказал другой летчик. — А как вернулся на аэродром?
— Не задавай мне вопросов, — с достоинством сказал Плешак. — Я вернулся в штабной машине Двенадцатой бригады. Когда я спустился на своем верном парашюте, во мне склонны были усмотреть фашистского преступника, потому что я не владею икс… икспанским языком. Но когда я удостоверил свою личность, недоразумение рассеялось, и ко мне отнеслись с исключительным вниманием. Ах, поглядели бы вы, как горел этот «юнкерс»! Я и загляделся, а тут на меня спикировали «фиаты». И если бы только я сумел рассказать вам!
— Он сегодня сбил трехмоторный «юнкерс» над Харамой, а его ведомые отстали, ну, его и подшибли, хорошо еще, парашют не подвел, — сказал один из летчиков. — Вы, наверно, его знаете, это Плешак Джексон.
— А сколько ты падал, не раскрывая парашюта? — спросил другой летчик.
— Шесть тысяч футов, а когда раскрыл — думал, у меня диафрагма лопнет. Меня словно надвое перерезало. «Фиатов» было, должно быть, десятка полтора, и надо было уйти пониже, чтобы не достали. А потом пришлось поработать со стропами, чтобы дотянуть до своего берега. Тянул, тянул, да и шлепнулся здорово. Ветер, правда, помогал.
— Фрэнку пришлось срочно вернуться в Алькалу, — сказал летчик. — А мы тут затеяли игру. Но нам тоже надо вернуться до рассвета.
— Не желаю играть в кости, — сказал Плешак. — Желаю пить шампанское из стаканов с окурками.
— Я сейчас вымою, — сказал Эл.
— Здоровье товарища эрзац Санта-Клауса! — сказал Плешак. — За дедушку Клауса.
— Будет вам, — сказал Эл. Он собрал стаканы и понес в ванную.
— Он что, танкист? — спросил один из летчиков.
— Да. Он здесь с самого начала.
— Говорят, от танков сейчас никакого проку.
— Вы уже ему об этом говорили, — сказал я. — Не довольно ли? Он весь день был в деле.
— А мы нет? Но я серьезно спрашиваю, от них правда нет проку?
— Немного, но от него-то прок есть.
— Я не сомневаюсь. Он, по всему видно, хороший парень. Сколько они получают?
— Получали по десять песет в день, — сказал я. — Теперь он на лейтенантском окладе.
— Испанского лейтенанта?
— Да.
— Вот чудак. Или он здесь из-за своих убеждений?
— Да, из-за убеждений.
— Тогда понятно, — сказал он. — Эй, Плешак, должно быть, не сладко выбрасываться на такой скорости, да еще с оторванным хвостом?
— Да, не сладко, — сказал Плешак.
— И как ты себя чувствовал?
— Я все время думал, товарищ.
— А сколько выбросилось с «юнкерса»?
— Четверо, — сказал Плешак. — А всего их там было шесть человек. Пилота я подстрелил наверняка, я заметил, когда он прекратил огонь. У них бывает еще второй пилот, он же и пушкарь, но того я, наверно, тоже прикончил. Не иначе, а то бы он продолжал стрелять. А может быть, он задохнулся. Во всяком случае, вывалились четверо. Хотите, я все подробно расскажу? Это у меня хорошо получается.
Он сидел на кровати с большим стаканом шампанского в руке, и его розовая лысина и розовое лицо лоснились от пота.
— Почему никто за меня не выпьет? — спросил Плешак. — Я хочу, чтобы все товарищи выпили за меня, а потом я опишу эту сцену во всей ее красоте и ужасе.
Все мы выпили.
— На чем я остановился? — спросил Плешак.
— На том, как ты вышел из отеля «Мак-Алистер», — сказал один из летчиков. — Во всей твоей красоте и ужасе. Не ломайся ты, Плешак. Как это ни странно, мы хотим тебя послушать.
— Я расскажу, — пообещал Плешак, — но прежде надо еще выпить шампанского. — Он допил свой стакан, когда пили за него.
— Этак он, пожалуй, уснет, — сказал другой летчик. — Не наливай ему больше полстакана.
Плешак проглотил и полстакана.
— Я расскажу, — сказал он, — только налейте еще.
— Слушай, Плешак, говори толком все как было. У тебя несколько дней не будет машины, а нам завтра летать, нам не только интересно, но и нужно знать, как все было.
— Я подал рапорт, — сказал Плешак. — Можете почитать на аэродроме. Там есть копия.
— Не ломайся, Плешак. Рассказывай.
— Ну и расскажу, — сказал Плешак. Он похлопал глазами, потом сказал Элу: — Здорово, товарищ Санта-Клаус. Сейчас расскажу. А вы, товарищи, слушайте.
И он рассказал.
— Все было непередаваемо и прекрасно, — сказал Плешак и отпил из стакана.
— А ты без предисловий, — сказал кто-то из летчиков.
— Я испытал глубокие чувства, — сказал Плешак. — В высшей степени глубокие чувства. Чувства чистейшей воды.
— Пошли, ребята, — сказал какой-то летчик. — От розовой плеши толку не добьешься. Или еще раз сыграй.
— Добьешься, — сказал другой. — Он еще прогревал мотор.
— Меня критикуют? — спросил Плешак. — И это благодарность Республики!
— Послушай, Санта-Клаус, — сказал Эл. — А как все-таки это было?
— И это вы спрашиваете меня? — воскликнул Плешак. — Вы задаете вопросы мне? Да вы были когда-нибудь в деле, товарищ?
— Нет, — сказал Эл. — А брови я подпалил, когда брился.
— Не кипятитесь, — сказал Плешак. — Я расскажу этот неописуемый и прекрасный эпизод. Я ведь, знаете, не только летчик, но и писатель.
И он мотнул головой в подтверждение своих слов.
— Он пишет в меридианский «Аргус». Без перерыва. Его никак не могут остановить.
— У меня талант, — сказал Плешак. — Талант свежего и оригинального описания. У меня есть газетная вырезка. Я ее потерял, там так и сказано. Вот я хочу вам все описать.
— Ладно. Ну и как все это было?
— Товарищи, — сказал Плешак. — Это неописуемо. — Он протянул стакан.
— Ну, что я говорил, — сказал кто-то из летчиков. — Двух слов связать не может. Он и за месяц не протрезвится.
— Ты, — сказал Плешак, — несчастная ты козявка. Слушай! После разворота я поглядел вниз и вижу — он дымит и все-таки тянет по курсу, прямо к горам. Но быстро теряет высоту, и я нагнал и дал сверху еще раз. Ведомые были еще со мной, он вильнул и задымил еще пуще. А потом люк раскрылся, и там как в доменной печи, а потом они стали вываливаться. Я сделал переворот через крыло, отвалил, сделал «горку», а сам смотрю назад и вниз, как они выбираются, словно из топки, как барахтаются, как раскрываются парашюты, будто большие красивые вьюнки, а «юнкерс» пылает — такого я никогда не видел — и штопорит, а под ним четыре парашюта, красивые такие и медленно плывут в небе, а один вдруг загорелся и стал падать быстрее, и я следил за ним, а тут пули, а за ними «фиаты», пули и «фиаты».
— Да ты правда писатель, — сказал один из летчиков. — Это тебе надо написать для «Воздушных асов». Но ты скажи по-человечески, что же случилось?
— Странно, — сказал Плешак. — Я же и говорю. И знаешь, без шуток, это было зрелище. Я до того ни разу не сбивал трехмоторного «юнкерса», и я счастлив.
— Мы все счастливы, Плешак. Но ты расскажи, как это было на самом деле.
— Ладно, — сказал Плешак. — Вот только выпью и расскажу.
— Как вы их встретили?
— Мы были в левом эшелоне построения, потом зашли слева и ударили из всех четырех пушек, почти вплотную. Прежде чем отвалить, повредили еще три. «Фиаты» держались выше, прикрываясь солнцем. И они спикировали, только когда я остался один любоваться зрелищем.
— А что же, ведомые тебя бросили?
— Нет. Я сам виноват. Загляделся. Ну они и проскочили. Нет такого строя, чтобы можно было любоваться парадом. Надеюсь, они догнали эскадрилью и пристроились. Не знаю. Об этом не спрашивайте. Я устал. Был душевный подъем. А теперь я устал.
— Спать тебе хочется, вот что. Вдрызг пьян, вот и клонит ко сну.
— Просто я устал, — сказал Плешак. — Имею я право устать? А если мне захочется спать, имею я право спать? Как по-твоему, Санта-Клаус? — обратился он к Элу.
— Само собой, — сказал Эл. — Конечно, имеете право. Мне самому спать хочется. Ну, как, будете еще играть?
— Нам надо доставить его в Алькалу и самим надо там быть, — сказал один из летчиков. — А что, вы в проигрыше?
— Небольшом, — сказал Эл.
— Хотите отыграться? — спросил летчик.
— Ставлю тысячу, — сказал Эл.
— Держу, — сказал летчик. — Говорят, платят вам не густо.
— Не густо, — сказал Эл.
Он положил бумажку в тысячу песет на пол, потряс кости в сжатых ладонях так, что они застучали, и резко кинул их на пол. Выпало один и один.
— Еще раз? — спросил летчик, поднимая с полу бумажку и глядя на Эла.
— Не стоит, — сказал Эл и поднялся.
— Может, ссудить деньгами? — спросил летчик и посмотрел на него с любопытством.
— Мне они ни к чему, — сказал Эл.
— Сейчас нам надо спешить на аэродром, — сказал летчик. — Но как-нибудь на днях сыграем еще. Притащим Фрэнка и других и сразимся. Может выйти хорошая партия. Вас не подвезти?
— Да, можем подбросить по дороге, — предложил другой.
— Не надо, — сказал Эл, — я пешком. Это ведь в конце улицы.
— Ну, а мы поехали. Кто знает ночной пароль?
— Шофер, наверно, знает. Он справлялся еще вечером.
— Пошевеливайся, Плешак. Эх ты соня, пьянчуга несчастный!
— Это я-то? — сказал Плешак. — Я кандидат в воздушные асы Народной армии.
— Чтобы стать асом, надо сбить десяток. Даже считая итальянцев. А у тебя только один.
— Он не итальянец, — сказал Плешак. — Это был немец. И ты поглядел бы, как он полыхал. Ад кромешный!
— Волоки его, — сказал летчик. — Он опять сочиняет для своего меридианского журнала. Ну, до свиданья. Спасибо за гостеприимство.
Они распрощались и ушли. Я дошел с ними до площадки. Лифт уже не работал, и я поглядел, как они спускались по лестнице. Двое вели Плешака под руки, а он медленно кивал головой. Теперь-то его действительно развезло.
Те двое, с которыми я снимал фильм, все еще возились в своей комнате над испорченным киноаппаратом. Это была тонкая, утомительная для глаз работа, и когда я спросил:
— Как вы думаете, удастся наладить? — тот, что был ростом побольше, сказал:
— Да, конечно. А как же иначе? Сейчас вытачиваю деталь, которая сломалась.
— Кто там был? — спросил другой. — Никак не оторвешься от этого проклятого ремонта.
— Летчики-американцы, — сказал я. — И один старый знакомый, он теперь танкист.
— Весело было? Жаль, что я не поспел.
— Да ничего, — сказал я. — Немножко посмеялись.
— А теперь иди спать. Завтра подниматься надо рано. Понадобится свежая голова.
— А вам еще долго ковыряться?
— Да вот опять заело. Черт бы побрал эти пружины.
— Оставь его в покое. Кончим и ляжем. В котором часу зайдешь?
— В пять?
— Ладно. Как только рассветет.
— Спокойной ночи.
— Salud. Иди поспи.
— Salud, — сказал я. — Завтра надо пробраться поближе.
— Да, — сказал он, — я caм об этом думал. Значительно ближе. Я рад, что ты того же мнения.
Эл спал в большом кресле, свет от лампы падал ему на лицо. Я прикрыл его одеялом, но он проснулся.
— Мне надо идти.
— Поспи тут. Я поставлю будильник и разбужу тебя.
— Будильник может подвести, — сказал он. — Я лучше пойду. Не хочу опаздывать.
— Как это нескладно вышло с игрой.
— Они все равно меня бы обчистили, — сказал он. — Эти ребята мастера кидать кости.
— Но ведь в последний раз ты сам кидал.
— Ну, они и держать умеют. Вообще странные ребята. Я считаю, что им не переплачивают. Если уж идти на это ради денег, тут любых денег мало.
— Проводить тебя?
— Нет, — сказал он, вставая и затягивая широкий матерчатый пояс с большим «кольтом», который он снял, когда пришел после обеда и стал играть. — Нет. Теперь я в порядке. И перспектива восстановилась. Это очень важно — иметь перспективу.
— А мне бы хотелось пройтись.
— Нет. Ты поспи. А я пойду и успею еще часов пять поспать до начала.
— Так рано начнется?
— Да. Для съемки будет еще темно. Так что можешь еще понежиться в кровати. — Он вынул из кармана своей кожанки конверт и положил его на стол. — Ты это сбереги и пошли моему брату в Нью-Йорк. Адрес тут есть на конверте.
— Ладно. Но посылать не придется.
— Нет? — сказал он. — Сейчас и мне кажется, что не придется. Но тут фото и всякая мелочь, которую им приятно будет получить. У него славная жена. Хочешь поглядеть?
Он вынул фото из кармана. Оно было заложено в его военный билет.
На снимке красивая брюнетка стояла возле лодки на берегу озера.
— В горах Кэтскилл, — объяснил Эл. — Да. Славная у него жена. Она еврейка. Да, — сказал он. — Не давай мне опять раскисать. Всего, Малыш. Не огорчайся. В самом деле, я сейчас в порядке, а днем, когда выбрался оттуда, было паршиво.
— Давай я тебя провожу.
— Нет. А то еще на обратном пути могут быть неприятности. На Пласа-д'Эспанья по ночам нервничают. Покойной ночи. Завтра вечером увидимся.
— Вот это другой разговор.
Этажом выше над моим номером Манолита с англичанином изрядно шумели. Значит, ее не арестовали.
— Вот именно. Так и надо разговаривать, — сказал Эл. — Однако иногда три-четыре часа пройдет, пока наладишься.
Он напялил свой кожаный шлем с толстым гребнем, и на потемневшем его лице под глазами чернели впадины.
— Завтра вечером у Чикоте, — сказал я.
— Непременно, — подтвердил он, по не глядя мне в глаза. — Завтра вечером у Чикоте.
— В котором часу?
— Ну, это уже лишнее, — сказал он. — Завтра вечером у Чикоте. Незачем уточнять. — И он ушел.
Тем, кто его мало знал или кто не видел участка, на котором ему завтра предстояло атаковать, могло показаться, что он чем-то рассержен. Я думаю, в глубине души он и был рассержен, очень рассержен. Мало ли на что можно сердиться, и, между прочим, на то, что тебе предстоит умереть зря. Но и то сказать — гнев, пожалуй, самое подходящее настроение для атаки.
1939