В туалете аэропорта Ла Гуардиа я видел, как мужчина достал мобильник из кармана пиджака, зашел в пустую кабинку и начал набирать номер. Я подумал, он собирается писать и говорить одновременно, но, посмотрев на щель под дверью, я увидел, что штаны у него спущены до лодыжек. Он сидел на унитазе.
Большинство звонков из аэропортов начинается с географии. «Я в Канзас-Сити», – сообщают люди. «Я в Кеннеди». «Я в Хьюстоне». Этот мужчина, на вопрос, где он, ответил просто: «В аэропорту, а где ж еще?» Звуки общественного туалета не похожи на звуки аэропорта, по крайней мере, безопасного аэропорта, поэтому его «А где ж еще?» показалось мне несправедливым. Тому, с кем он говорил, наверно, тоже. «То есть как в каком аэропорту? – сказал Мужчина. – Я в Ла Гуардиа. А теперь давай-ка мне Марти».
Чуть позже я уже был в Бостоне. Моя сестра Тиффани встретила меня в холле гостиницы и предложила провести остаток дня у нее. Швейцар вызвал такси, и, усевшись в него, я рассказал ей про человека в Ла Гуардиа. «Представляешь, он действительно звонил, сидя на унитазе!»
Тиффани очень уважает всякие правила, но проявляет большую широту кругозора, когда речь заходит о смертных грехах. Изнасилование, убийство, отказ от детей – она склонна рассматривать каждый случай индивидуально. А вот мелочи выводят ее из себя, она их осуждает, преимущественно, в форме деклараций, начинающихся словами: «Никто не может…». «Никто не может взять и начать делать всякие штуки из еловых шишек», – говорит она. Или: «Никто не может употреблять слово малипусенький, говоря о хот-доге. Это не красиво. Это не смешно. Так не делают».
Рассказывая Тиффани о мужике на унитазе, я ожидал, что за этим последует взрыв возмущения. Я ожидал декларации, но она сказала только: «Я считаю, что мобильники – это неправильно».
– А звонить, сидя на унитазе – правильно?
– Ну, насчет этого я не уверена, – сказала она, – но в принципе, конечно.
Я снова представил себе туалет в Ла Гуардиа. «Но ведь люди могут догадаться, что происходит? Как ты объяснишь все эти звуки?»
Сестра поднесла ко рту воображаемую трубку. Потом лицо ее сморщилось, и она произнесла неестественным прерывающимся голосом, какой бывает у людей, когда они поднимают что-то тяжелое: «Ты это, не обращай внимания. Я тут пытаюсь… открыть эту… крышку». Тиффани снова откинулась на сиденье, а я вспомнил, сколько раз слышал эту фразу, и представлял себе, как моя сестра беспомощно стоит посреди кухни. «Побей крышку о стол, – обычно советовал я. – Засунь банку под горячую воду, иногда помогает».
Со временем, после продолжительной борьбы, она с облегчением выдыхала: «Ну, вот… теперь получилось». Потом она благодарила меня, и я чувствовал себя могущественным, единственным человеком на Земле, способным открыть банку по телефону. Апеллировать к моему тщеславию – старый прием, но дело было не только в этом. Тиффани прекрасно готовит. Она не признает упрощенных вариантов, так что я всегда считал, что в банке было что-то, что она законсервировала сама. Может быть, варенье или персики. Я представлял себе, как после открытия крышки по кухне распространяется сладостный запах, а с ним – ощущение гордости и удовлетворения, наступающее, когда делаешь что-то «как полагается, по старинке». Я тоже гордился на расстоянии, но сейчас почувствовал, что меня предали.
– Папик слишком много думает, – сказала она.
– Папик?
– Ага, – сказала она. – Ты.
– Никто меня не называет папиком.
– А мамик называет.
Это у нее такой новый прикол. Всех мужчин она называет папиками, всех женщин – мамиками. В сорок лет она разговаривает как не по годам развитой младенец.
Моя сестра живет в Соммервилле, на первом этаже маленького двухэтажного домика. Металлическая сетка отделяет двор от тротуара, а за домом есть гараж, там она держит велосипед и самодельную тележку, которую регулярно прицепляет к велосипеду. Это такая неуклюжая штука, похожая на старинную повозку. Сделана она из фанеры и двух колес, найденных в Металлоломе. Есть много всяких правил, касающихся тележки, в частности, что разрешается, а что запрещается делать при виде ее. Абсолютно запрещено смеяться, а также гудеть, показывать пальцем, растягивать глаза к вискам, намекая на китайца-рикшу. Это последнее нарушение встречается гораздо чаще, чем вы думаете, и бесит Тиффани чрезвычайно. Она начинает свирепо защищать китайцев, особенно свою квартирную хозяйку, миссис Йип, которая ей посоветовала бороться с жиром, нанося ритмичные удары по бедрам и животу. Каждое утро моя сестра включает телевизор и, стоя в гостиной, в течение получаса занимается самоистязанием. Она утверждает, что это ей помогает держаться в форме, но я думаю, что ей помогает велосипед и постоянно нагруженная тележка.
«У нее красивый голос, – говорит наш отец. – Ну что бы ей не сделать с ним что-нибудь». А когда я спрашиваю, что именно она должна сделать, он говорит, что ей надо выпустить альбом. «Так она же не поет». «А могла бы». Он говорит так, как будто она не выпускает альбом исключительно из-за собственной лени. Как будто люди просто приходят с улицы, записывают дюжину-другую песен, и вручают радиостанциям, которые их ждут не дождутся. На моей памяти Тиффани сроду не пела ничего, кроме «С днем рожденья,» но зато когда она говорит – тут отец абсолютно прав, – голос ее звучит очень красиво. Даже в детстве голос у нее был полнозвучный, немного таинственный, и это придавало любой банальной фразе загадочный, слегка эротический оттенок.
«Человек должен использовать то, что ему дано, – говорит отец. – Не хочет выпускать альбом, могла бы быть секретаршей в офисе. Всей работы – отвечать на идиотские звонки».
Но Тиффани не нужны советы по профориентации, а особенно советы нашего отца.
– По-моему, она вполне довольна своей жизнью, – говорю я ему.
– Ай, не трынди.
Когда Тиффани было тринадцать лет, ей надели скобки для коррекции зубов. В четырнадцать она попыталась их снять плоскогубцами. В то время она была в бегах и изо всех сил старалась стать непохожей на школьную фотографию, которую родители дали полицейским. Пытаясь напасть на след моей сестры, я решил поговорить с одной из ее подружек, крутой девчонкой по прозвищу Бандитка. Она утверждала, что ничего не знает, а когда я обвинил ее во лжи, открыла зубами бутылку кока-колы и выплюнула крышку на землю. «Слушай, – сказал я, – я же не враг». Но она наслушалась всяких историй и прекрасно понимала, что доверять мне нельзя.
После поимки Тиффани поместили в заведение для малолетних преступников, а потом отправили в школу, о которой мама узнала из дневной телепередачи. Наказание там заключалось в том, что дети лежали животом на полу, а воспитатель засовывал им в рот шарики для гольфа. Это называлось «Любовь не картошка». Там держали до восемнадцати лет, а затем уже можно было сбежать со всем соблюдением законности.
После освобождения Тиффани увлеклась пекарским делом. Она занималась в кулинарном институте в Бостоне, а потом много лет работала в одном ресторане. Они там считали, что посыпать шоколадное печенье таррагоном и черным перцем очень остроумно. Тиффани готовила для людей, привыкших читать, а не есть, но платили ей хорошо, да еще предоставляли всякие льготы. От полуночи до рассвета Тиффани стояла на кухне, просеивала муку и слушала радио. Утренние программы бывают смешные и страшные – зависит от того, насколько ты можешь абстрагироваться от тех, кто звонит в студию. Томми из Ревира, Кэрол из Фол-Ривер – они одинокие и сумасшедшие. А ты нет. Но к четырем утра эта разница стирается – ты стоишь одна-одинешенька в бумажном колпаке и крошишь зеленый лук в сливочную глазурь.
«Можно мне закурить?» – спрашивает водителя Тиффани и, прежде, чем он успевает ответить, зажигает сигарету. «Курите и вы, если хотите, – добавляет она. – Мне это нисколько не мешает». Водитель, русский, улыбается ей в стекло заднего вида, демонстрируя полный рот золотых зубов.
«Ага, папик, теперь нам ясно, куда ты вкладываешь свои денежки», – говорит Тиффани, а я начи наю жалеть, что ни она, ни я не водим машину. Моя сестра, как и наша мама, может болтать с кем угодно. Если б меня тут не было, а она могла бы себе позволить ехать на такси, то уже точно сидела бы впереди, хвалила водителя за то, как он здорово сигналит, а потом, чтоб мало не показалось, посмеялась бы над его фотографией на удостоверении личности и над именем под этой фотографией. В детстве все ее обвиняли во лжи, и ее безжалостная, а часто и неуместная манера резать правду-матку – своего рода компенсация. «Я вам врать не стану», – заявляет она, забывая при этом, что есть еще одна возможность – просто промолчать.
По дороге из Кембриджа в Соммервилль Тиффани показывает мне еще пару мест, где ей довелось поработать за минувшие пятнадцать лет. Последней была традиционная итальянская пекарня, в которой работали пожилые ветераны с именами типа Сал или Малютка Джой. Во время рабочего дня они выдумывали всякие предлоги, чтобы потрепать ее по заду или провести рукой по ее фартуку, и она им это позволяла потому, что: а) «это было не больно», б) «я там была единственной женщиной, так что кого же еще им было хватать?» и в) «шеф разрешал мне курить».
К деньгам она не привыкла, но продержалась почти год, пока хозяин не объявил, что едет в отпуск. Его многочисленная семья назначила место встречи в Провиденс, так что пекарня будет закрыта первые две недели октября, и платить никому не будут. У Тиффани нет кредитной карточки, и междугородной телефонной связью она не пользуется. Все деньги у нее уходят на квартплату и кабельное ТВ, так что она провела свой отпуск перед телевизором, колотя себя по пустому животу и все больше и больше свирепея. Когда две недели подошли к концу, она вышла на работу и поинтересовалась у шефа, как он провел свой «мудовый месяц». Обычно она прекрасно отдает себе отчет в том, насколько далеко она может зайти, но на сей раз, видно, просчиталась. Мы как раз проезжаем мимо пекарни, и она выбрасывает сигарету в окошко. «Мудовый месяц, – повторяет она, – ну как это может не показаться смешным?»
После итальянцев наступила эпоха тележки и возвращения к вампирскому расписанию начала ее поварской карьеры. Теперь, когда все люди спят, моя сестра роется в мусоре, выброшенном ими. Она носит с собой фонарик и резиновые перчатки и находит потрясающее количество зубов. «Но не таких, как У тебя, – говорит она шоферу. – Я, в основном, нахожу фальшивые».
– В основном? – уточняю я.
Она роется в рюкзаке и извлекает несколько разрозненных коренных зубов. Один маленький и чистенький, по виду детский, а другой огромный, и вид У него такой, будто его вырыли из земли. Постучав им по стеклу, я рассматриваю его на свет, чтобы убедиться, что он не из пластмассы.
– Ну кто выбрасывает настоящие зубы? – спрашиваю я.
– Не я, это уж точно, – откликается водитель, периодически участвующий в разговоре после того, как Тиффани разрешила ему курить.
– Ага, – говорит она. – С тобой нам все ясно. А вот кто-нибудь другой, какой-нибудь американец, распрощается с зубом, да и выкинет его. В этой стране, папик, что из пасти выпустил, то, считай, мусор.
Кроме зубов, моя сестра находит поздравительные открытки и керамических пони. Гневные письма, написанные, но так и не отправленные конгрессменам. Трусы. Амулеты. Мелкие вещички отправляются в рюкзак, а все остальное – в тележку, а затем – в ее квартиру. Кто-то умирает, и за вечер она делает три-четыре ходки, вывозя все – от кресел до мусорных корзин.
– А на прошлой неделе я нашла индюка, – рассказывает она.
Я жду, предполагая, что это только половина фразы. «Я нашла индюка… из папье-маше. Я нашла индюка… и зарыла его во дворе». Когда до меня доходит, что продолжения не будет, я начинаю нервничать.
– То есть как это, ты нашла индюка?
– Замороженного, – поясняет она. – В мусорнике.
– И что ты с ним сделала?
– А как ты думаешь, что люди делают с индюком? – интересуется она. – Сварила его и съела.
Это экзамен, и я его не выдерживаю, повторяя все занудные мещанские слова. Что, наверное, была серьезная причина, чтобы выбросить индюка. Что, несомненно, производитель сам объявил, что индюк негодный, как тухлые рыбные палочки. Или кто-нибудь что-нибудь с ним сделал.
– Кто бы специально долбался с замороженным индюком? – спрашивает она.
Я стараюсь представить себе такого человека, но в голову мне ничего не приходит.
– Ну, может его разморозили и снова заморозили. Это же опасно, правда?
– Тебя послушать, – отвечает она, – так если он не куплен у Балдуччи и не вскормлен полентой и дикими желудями, то уже сразу и опасный.
Я имел в виду совсем другое, но когда я пытаюсь ей это объяснить, она кладет руку на плечо шоферу. «Если б тебе кто-нибудь предложил абсолютно хорошего индюка, ты б его взял, правда?» Шофер отвечает: «Да», и она гладит его по голове. «Ты мамику нравишься», – говорит она.
Да, она его привлекла на свою сторону, но нечестными методами, и моя злость по этому поводу удивляет меня самого.
– Предложенный кем-то прекрасный индюк и индюк, найденный на помойке, – это разные вещи, – говорю я.
– В мусорнике, – поправляет она. – Господи, когда ты так говоришь, мне кажется, что я снова роюсь на помойке Звездного рынка. Это же всего-навсего индюк, расслабься.
Конечно, иногда она находит ценные вещи и людей, желающих их купить. Это типы, каких можно встретить на блошином рынке, бородатые мужики с длинными ногтями, из тех, что зловеще хмурятся, стоит тебе назвать определенный оттенок посуды «Фиеста» не «рыжим», а «оранжевым». Что-то в их облике не вызывает моего доверия, но, если вы меня спросите, почему, я не смогу ответить ничего, кроме того, что они чужие. Знакомясь с друзьями Эми или Лизы, я испытываю чувство «узнавания», но те, с кем якшается Тиффани, – совсем другого поля ягоды. Я думаю о женщине, которую семь раз ранили, когда она убегала от полиции. Она классная, конечно, но убегать от полиции? Как сказал бы мой брат: «Зэчка какая-то».
Чем ближе мы подъезжаем, тем чаще моя сестра обращается к водителю, и к моменту, когда он останавливается перед ее домом, я уже вообще исключен из разговора. Выясняется, что жене водителя было тяжело адаптироваться в Соединенных Штатах, и недавно она вернулась в свою деревню под Санкт-Петербургом.
«Но вы же не развелись, – говорит Тиффани. – Ты же ее все равно любишь, правда?»
Расплачиваясь с водителем, я чувствую, что ей было бы гораздо приятнее, если бы он, а не я, был ее гостем. «Не хочешь зайти и воспользоваться туалетом? – спрашивает она. – Может, тебе надо кому-нибудь позвонить тут, в городе?» Он вежливо отказывается от приглашения, и, поникнув, она следит за машиной, отъезжающей от обочины. Он хороший парень, но ей нужна не столько его дружба, сколько буфер между нею и моим неизбежным осуждением. Мы поднимаемся на ее крыльцо, и она колеблется перед тем, как достать ключ из кармана. «У меня не было возможности прибрать, – говорит она, но ложь звучит неубедительно, и она тут же поправляется. – В смысле, меня абсолютно не жарит, что ты думаешь о моей квартире. Во-первых, я и не хотела, чтобы ты приезжал».
Мне должно быть приятно от такой откровенности Тиффани, но сначала нужно преодолеть обиду. Если бы я спросил, моя сестра в подробностях рассказала бы мне, с каким ужасом она ждала моего приезда. А потому я не спрашиваю, перевожу разговор на кота, который отирается большой ржавой головой о перила. «А, – говорит она, – это Папик». После чего снимает туфли и открывает дверь.
Во время наших телефонных разговоров я представляю себе совсем другую квартиру, а не настоящее жилье Тиффани. То есть физически это одно и то же пространство, но я предпочитаю представлять его таким, каким оно было много лет назад, когда у нее еще была нормальная работа. Экстравагантной квартира не была никогда, никто ее специально не украшал, но она была чистой и уютной, и в нее было приятно возвращаться после работы. На окнах висели занавески, а вторая спальня была готова к приему гостей. А потом она завела тележку и, по мере превращения дома во временный склад барахла, избавилась от всех следов сентиментальности. Вещи появлялись, а когда подходило время квартплаты, исчезали. Кухонный стол шел на продажу вместе со старинной миской, принадлежавшей когда-то престарелой тетке, или с рождественским подарком с прошлого года. Вначале она подыскивала замену исчезнувшим предметам, но потом началась полоса невезения, и моя сестра научилась обходиться без стульев и абажуров. Вот этого отсутствия вещей я и стараюсь не замечать, и у меня неплохо получается, пока мы не заходим на кухню.
Во время моего прошлого приезда Тиффани сдирала линолеум. Сначала я думал, что это часть определенного процесса, первый этап, за которым должен последовать второй. Мне и в голову не пришло, что весь процесс и состоял из одного этапа, в результате которого обнажился пол, покрытый листами толя. Добавьте к этому босые ноги, и можете представить себе кошмарный сон любой педикюрши. Лодыжки моей сестры заканчиваются какими-то отростками. На них можно различить пальцы и подошву, но назвать их ногами я не могу. Цветом они напоминают задубевшую кожу на конечностях человекообразных обезьян, но на ощупь больше похожи на копыта. Чтобы удержать равновесие она время от времени очищает подошвы от всякого мусора – пробок, кусочков битого стекла, куриной косточки, – но через секунду наступает на что-нибудь еще, и все начинается сначала. Вот что бывает, когда продашь и веник, и пылесос.
Я окидываю взором грязную тряпку, закрывающую нижнюю половину окна, грязные сковородки с отломанными ручками, громоздящиеся на жирной плите. Кухня моей сестры напоминает фотографии Доротеи Ланж, а мне, как любому гомосексуалисту, хочется стать на колени и скрести, покуда пальцы не начнут кровоточить. Так я и делаю во все свои приезды в надежде, что плоды моих трудов продержатся хоть какое-то время. Блестящие поверхности, ванная, благоухающая аэрозолем. «Понюхай, как чудесно пахнет!» – говорю я. В последний приезд я отскреб, отчистил и натер воском пол в гостиной, после чего она опрокинула стакан вина на результат шестичасовой работы. Причем не случайно, это была политическая декларация: мне не нужно то, что ты можешь предложить. Позже она позвонила брату и назвала меня Мэри Жоппинс, и я бы не обиделся, если бы не было так смешно. В этот раз я не собирался ни во что вмешиваться, но без уборки я совершенно не знаю, чем себя занять.
– Мы могли бы поговорить, – предлагает Тиф – фани. – Мы ведь никогда не пробовали говорить.
– Да неужели? – думаю я. Если с Тиффани я общаюсь меньше, чем с другими сестрами, так это потому, что она никогда не приезжает домой. Несколько месяцев мы уговаривали ее приехать на свадьбу брата, и даже когда она наконец согласилась, слабо верили, что она и впрямь приедет. С Полом у нее нормальные отношения, но вся семья в целом ее нервирует. Мы бездействовали, когда ей в рот запихивали шарики для гольфа, и чем меньше она с нами видится, тем лучше для нее. «До вас что, не доходит? – спрашивает она. – Не нравитесь вы мне все вместе взятые». Вместе взятые – как будто мы агентство по выбиванию долгов.
Тиффани гасит сигарету об пол, и когда она усаживается на тумбочку, я вижу тлеющий окурок, прилипший к ее правому копыту. «Я много работала с плиткой», – говорит она, и я следую взглядом за ее пальцем, указывающим в сторону холодильника. Там, у стены, стоит мозаичное панно. Она начала их делать несколько лет назад, используя при этом осколки посуды из мусорника. Ее последнее творение размером с коврик для ванной. На нем запечатлены остатки хуммелевской статуэтки, ангельское личико из прошлого, ныне кружащееся в вихре осколков кофейных чашек. Мозаика Тиффани, так же, как ее изысканные имбирные пряники эпохи работы в пекарне, отображает кипучую энергию художника, который просто взорвется без самовыражения. Это редкое качество, оно предполагает полное отсутствие самооценки, так что сама она этого не замечает.
– Одна женщина предлагала его купить, – говорит она с искренним удивлением, что панно могло кого-то заинтересовать. – Мы сговорились о цене, а потом, НУ, не знаю, мне показалось, что брать у нее деньги Нехорошо.
Это ощущение, что ты ничего не стоишь, мне знакомо, но деньги нужны Тиффани позарез. «Ты могла бы продать картину и купить пылесос, – говорю я. – И постелить новый линолеум, было бы красиво».
– Да что ты привязался к моему полу? – спрашивает она. – Кому какое дело до чертова линолеума?
В углу комнаты Папик приближается к моей куртке и дерет ее лапами, прежде чем улечься, свернувшись калачиком. «Не знаю, чего я вообще с тобой вожусь», – говорит Тиффани. Она хотела показать мне свои произведения – то, что ей действительно интересно, что она умеет делать, – а вместо этого я, как наш отец, начинаю ее уговаривать стать другим человеком. Я читаю на ее лице смесь усталости и высокомерия и вспоминаю диалог, происходящий ежегодно между мной и моим другом Кеном Шорром.
Я: Ты уже купил елочку?
Кен: Я еврей, я не украшаю елку.
Я: Так что, ты думаешь обойтись венком?
Кен: Я тебе уже сказал, я еврей.
Я: Ясно, подешевле хочешь веночек купить.
Кен: Не хочу я никакого веночка. Отстань ты от меня.
Я: Ты просто нервничаешь, потому что не успел купить рождественские подарки.
Кен: Я не покупаю рождественские подарки.
Я: Да что ты болтаешь? Ты что, сам делаешь все подарки?
Кен: Я не дарю рождественских подарков и точка. Черт подери, я ж тебе сказал, я еврей.
Я: Так что ж ты, и родителям ничего не подаришь?
Кен: Они тоже евреи, кретин. Именно поэтому я я еврей. Это наследственное, понял?
Я: Конечно.
Кен: Словами скажи: «Я понял».
Я: Я понял. А куда же ты повесишь носок для подарков?
Я не могу себе представить, что то, что важно для меня, для других людей может не иметь значения, поэтому и похож на миссионера, памятующего, что его задача – обращать, а не слушать. «Да, ваш бог Тики очень красивый, но мы тут собрались поговорить об Иисусе Христе». Неудивительно, что Тиффани ждет моего приезда с ужасом. Даже молча я ухитряюсь излучать снобистское неодобрение, сравнивая реальную Тиффани с ее улучшенной версией, которой она никогда не будет, женщиной, сражающейся с настоящими кастрюлями и оставляющей чужие зубы и замороженных индюков там, где она их находит. Не то, чтобы я ее не любил – совсем наоборот, – я просто беспокоюсь, что без постоянной работы и нормального линолеума она провалится в какую-нибудь щель, и мы никогда ее не найдем.
В гостиной звонит телефон, и меня не удивляет, что Тиффани снимает трубку. Она не говорит своему собеседнику, что у нее гости, а, наоборот, пускается, к моему облегчению, в длинную беседу. Я смотрю, как моя сестра меряет шагами гостиную, поднимая своими здоровенными копытами тучи пыли, и удостоверившись, что она на меня не смотрит, сгоняю Папика со своей спортивной куртки. Потом наполняю раковину горячей мыльной водой, закатываю рукава и берусь за спасение моей сестры.