Глава третья «Гор сказал…» (Геннадий Гор)

В судьбе отца его старшему товарищу Геннадию Гору (1907–1981) принадлежит особое место. О чем тут сказать прежде всего? Да, Гор его «вывел в люди» – написал предисловие к первой книге и потом постоянно поддерживал. Да, отец написал роман «…Вечности заложник», в одном из героев которого узнается Гор. К тому же он, этот герой по фамилии Фаустов, позаимствованной из горовского «Изваяния», пишет стихи – те самые блокадные стихи Геннадия Самойловича, которые сейчас стали знаменитыми, а тогда публиковались впервые[177].

Начнем все же с того, что это было не просто длительное знакомство, а подлинная привязанность и ученичество. В течение многих лет отец ходил к Гору набираться ума-разума. Отсюда повторяющийся лейтмотив его дневника: «Гор сказал…» Затем следовало нечто столь важное и глубокое, что это невозможно было не записать.

В шестидесятые годы, когда они познакомились, отец только начинал. Все еще оставалось неясным – и по части перспектив, и по поводу самой новой профессии[178]. Так что Гор появился вовремя. Тут важен как личный пример, так и те многочисленные примеры, на которые Геннадий Самойлович был щедр.

Речь шла о жизни в литературе, но не только. Отец преодолевал свое узкоматериалистическое медицинское образование, и Гор всячески ему помогал. Он давал книги из своей библиотеки, объяснял смысл философских течений. Перед отцом открывалось нечто такое, о чем не догадывались не только коллеги-врачи, но и большинство коллег-литераторов.

В это время Геннадию Самойловичу было около шестидесяти, но возраст тут ни при чем. У писателей его поколения некоторые годы идут за два или за три – в зависимости от того, в какое количество постановлений ты попал и сколько раз тебя прорабатывали.

В самом деле: сколько раз прорабатывали Гора? Сложно ответить на этот вопрос, но одну цифру назовем. После выхода Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» в партийных организациях города прошло более пятидесяти собраний. Значит, имя Геннадия Самойловича склонялось как минимум столько раз.

Конечно, Гор – не из первых лиц, а лишь из числа «им подобных». В постановлении так и сказано: «…прекратить доступ в журнал произведений Ахматовой, Зощенко и им подобных». Впрочем, место в конце списка не сулило преимуществ. Сперва били по первым мишеням, но доставалось и остальным[179].

Да, кстати. Однажды Геннадий Самойлович встретил во дворе дома по Грибоедова, 9, своего соседа Зощенко, и тот сказал ему что-то вроде: «Отличную книжку вы написали, Гор». Так он оценил его «Живопись»[180], впоследствии многократно разруганную. Хорошо, что Михаил Михайлович не высказался об этом публично. Тогда бы Гору совсем несдобровать.

Даже в оттепельные шестидесятые годы страхи возвращались к Геннадию Самойловичу. Об этом свидетельствовали разного рода «проговорки». Бывало, он испугается им же сказанного – и переходит на шепот. Еще на лбу выступят капельки. Мол, прямо из головы вон! Совсем себя не контролирую!

Скорее всего, это была привычка. По крайней мере, тут вряд ли имелись серьезные основания. Все же время переменилось. За ясно артикулированные фамилии Ходасевича или Набокова уже не преследовали. Даже хранение книг этих авторов не представляло большой опасности. Главное, держать их подальше от посторонних глаз.

Все это имелось в горовской библиотеке. А кроме того, русская философия рубежа веков. Причем не только в дореволюционных изданиях, но и в новейших, заграничных. Так что поразиться было чему. Не только содержанию, но невиданно-белой бумаге и узнаваемым «ардисовским» обложкам.

При этом капельки на лбу появлялись – и тут ничего нельзя было поделать. Видно, опыт сильнее логики. Слишком сложно складывалась его жизнь, чтобы так просто забыть о прошлом.

На протяжении нескольких десятилетий Геннадию Самойловичу приходилось меняться. Время требовало отречений, и он отрекался. Причем не только на словах, но и на деле.

Самая болезненная метаморфоза произошла в сороковые-пятидесятые годы, когда Гору пришлось отказаться от своего особенного лица. Из товарища по исканиям Хармса, Вагинова и Добычина он стал рядовым советским автором. Наверное, непросто было писать средние тексты, но он попробовал, и кое-что у него получилось.

Правда, были еще блокадные стихи. Так он доказывал себе, что жив, что не утратил способности сочинять, что для него нет запретов: разве можно что-то не разрешить умирающему? Он опять делал то, чего в последнее время начал побаиваться, изо всех сил стараясь работать хуже.

Гор знал, что в эти месяцы был арестован и умер Хармс[181]. Значит, обэриутская традиция продолжалась только там, где он умирал от голода и писал свои стихи. Сейчас ясно, что ему удалось найти ключ. Как еще рассказать о безумных обстоятельствах, если не в темных и странных текстах?

Помимо Хармса, у горовских стихов и прозы был еще один источник. Здесь не место размышлять об обэриутах и сюрреализме, но о Горе и сюрреализме можно сказать. По крайней мере, одно свидетельство на сей счет у меня есть. Это картина Валентины Петровны Марковой[182], подаренная ему художницей в середине тридцатых и много лет провисевшая над его письменным столом.

Понятно, почему Гору было необходимо видеть ее во время работы. Тут присутствовал тот сдвиг, которого он искал в своих текстах.

На холсте изображено женское лицо с пустыми глазницами – скорее, это маска, чем лицо. Или даже сосуд. То есть нечто полое – то ли оставленное жизнью, то ли ею еще не заполненное.

Из глаза стекает не слеза, а большой белый платок. Сверху, над огромным лысым черепом, опускается рука с розой.

«Полускульптура дерева и сна», как сказал бы Вагинов. Стоящая на пороге, переходящая «в разряд людей», пользуясь его же формулой. Вторая цитата стала эпиграфом к «Изваянию», а первая приводится в начале романа. Впрочем, и сама идея девушки-книги (это ее Гор называет «полускульптурой») тоже кажется позаимствованной у Марковой.

На фоне изображен замок, похожий на череп, и еще один череп, из которого растут волосы. В них, как в кроне дерева, живут птицы. Есть тут еще несколько лиц, ладоней, человеческих эмбрионов. Все это в коричневых тонах. Ярко выделяются лягушка, ваза, упомянутые роза и птицы[183].

Здесь надо искать отгадку творчества Гора. Особенно его блокадных стихов. Глядя на эту картину, он понимал, насколько больше скажешь, если не следуешь бытовой логике. Одно стихотворение может вместить в себя прошлое, настоящее и будущее.

Кстати, в одном из блокадных стихотворений (подозреваю, не без влияния хармсовских «Анекдотов») появляются Гоголь и Пушкин. Эти представители самой природы (неслучайно, «утро и Пушкин» в последней строке) в природу возвращаются, оказываются с ней слиты. Более того, мы видим Петербург-Ленинград, становящийся лесом. Это точное описание блокады, в которой невозможна обычная городская жизнь, но при этом торжествуют стихии снега и воды: «Вот Гоголь сидит. / Вот Пушкин идет. / Олень выбегает из леса. / И детское солнце вприприжку. / А няня завязла в снегу…»

После того как Гор написал – выплеснул – стихи о блокаде, он опять насторожился. Для этого были причины: в эвакуации и после нее Геннадий Самойлович возвращался к привычному существованию. Поэтому свою блокадную книгу он не доверил никому – ни друзьям, ни родственникам, ни пишущей машинке. Все же перепечатка предполагает распространение, а существование в форме рукописи делало это невозможным.

Гор опасался не только своих блокадных стихов, но и ранней прозы. Чувствовал, что тут не оберешься последствий. Кто-нибудь возьмет почитать – и сразу догадается, что можно было не стараться выглядеть как все. На самом деле он тот, кто это писал.

В послевоенное время горовская энергия сопротивления не исчезла, а вроде как перераспределилась. Что-то ушло в фантастику, что-то в коллекционирование, а что-то в разговоры.

Став в шестидесятые годы фантастом, Геннадий Самойлович возвращал прежние позиции. Ведь путешествия во времени ничем не уступают превращению мужа в чайник в его раннем рассказе. Правда, теперь это были не обэриутские абсурд и нелепица, а «условия игры». Почти то же, что возможность ездить в трамвае для обычных граждан.

Не слишком ли просто я объясняю? То, что Гор занял одну из «клеточек» советской литературы, встроился в «систему», – это одна сторона. Другая обозначала признание в сокровенном. Как и его герои, Геннадий Самойлович существовал в нескольких временах. Приходившим в его дом казалось, что они выпали из календаря – и оказались в другой эпохе.

Прежде всего упомянем разговоры. Они были настолько непохожи на то, о чем говорили в Союзе писателей, словно здесь протекало другое время. Да и его библиотека так отличалась от других собраний, что журнал «Звезда» на письменном столе выглядел странно… Главным же «событием» квартиры, как уже ясно, была живопись, но об этом мы еще поговорим более обстоятельно.

Честно сказать, не помню, был ли в доме телевизор. Если даже и был, то для контраста. Скорее всего, его передачи воспринимались как вести из параллельного мира.

О том, что время не одно на всех, а у каждого свое, Гор не раз писал в своей прозе. «Разве случай не мог превратить меня в современника Лермонтова или отпереть мне дверь в еще никому неведомые века», – так начинается его «Рисунок Дороткана». Как узнает читатель, это была и последняя его мысль: перед смертью он говорил о том, что «уйдет (утечет) в девятнадцатый век» (запись от 4.10.81)[184].

Итак, вы нажимали на звонок, слышались шаги из глубины квартиры, и дверь распахивалась. За спиной величественной Натальи Акимовны просматривался супруг. В сравнении с женой он выглядел скромно: рост небольшой, животик под подтяжками, голова без единой волосинки. Его внешность могла бы показаться домашней, если бы тут не присутствовало нечто небытовое. Вроде бы хорошо знакомый Геннадий Самойлович явно смахивал на какого-то литературного героя.

Даже частая небритость не особенно приближала его к нам, простым смертным. Если персонаж у себя дома, то он не обязан выглядеть «с иголочки». Впрочем, как уже говорилось, его положению «небожителя» прежде всего способствовала квартира.

Любимый, многократно повторяющийся мотив позднего Гора: он входит в книгу. Не как читающий в смысл текста, а как гость в дверь. Вот так мы входили в этот дом, удивляясь его необычности и прямо-таки художественности. Художественным тут было все: как сами хозяева, так и картины, плотно заполнившие стены.

Вспоминая горовскую коллекцию, прежде всего представляешь реакцию литературного начальника – дом на Ленина, 34, был «ведомственный», и его населяли члены писательского союза. Различались они не только принадлежностью к разным жанрам, но и статусом. Помимо рядовых писателей, вроде того же Геннадия Самойловича, здесь жили люди, облеченные должностями.

Предположим, кто-то из них заходит спросить: «Есть ли у вас свет?» или «Не дадите ли спичек до завтра?» – и видит эти картины. Кое-что оправдывалось именами (например, в столовой висел замечательный «Красный ангел» Петрова-Водкина[185]), но, в основном, имен не было. Это сейчас у художников появились имена: Фрумак, Устюгов, Шемякин, Зеленин, Целков[186].

Прямо под Водкиным висели две или три вещи Константина Панкова. Этот великий ненец, открытый Гором и благодаря ему получивший известность, тоже при жизни был маргиналом.

Кажется, к удовольствию собирателя примешивалась специфическая радость фантаста. Он опережал свое время – и уточнял будущую систему координат. Можно подивиться тому, что все произошло в точности по его плану. Сегодня все его подопечные занимают подобающее им место в музеях.

Быть коллекционером в ту эпоху значило встать на защиту живописи и ее авторов. Дело не только в том, что художники бедствовали, а Гор платил легко и помногу. Столь же важно то, что он не скупился на восклицания. Многие в этом нуждались больше всего. После его визитов проще было переживать свою отверженность и безвестность.

Помню рассказ отца о том, как они с Гором ездили к Геннадию Устюгову[187]. Путь был дальний, художник обитал на окраине. Когда, долго блуждая, они нашли нужный адрес, то увидели специально подготовленную для них выставку: на заборе вокруг крохотного домика-развалюхи висели картины.

Конечно, Устюгов получил все возможные комплименты. Ну и уезжали не налегке. Прямо с выставки на заборе приобрели отличные работы… Правда, если Гор не обнаруживал в художнике настоящей смелости, то вел себя иначе. Так получилось с прекрасным мастером И. Зисманом[188], которого он заподозрил в склонности к компромиссу.

Отец ему Зисмана расхваливал. Наконец, Гор согласился посмотреть. Вместе с ними ехала Наталья Акимовна – это означало, что Геннадий Самойлович не прочь что-то купить. В конце концов, ничего не вышло. С первых же вещей, выставляемых на мольберт, он насторожился – и визит свернул. Увиденное показалось ему недостаточно «левым».

Как подобная категоричность совмещалась с его собственными компромиссами? Ведь Гор разрешал себе то, что, к примеру, Зисману запрещал. Возможно, дело в том, что литература обращена к «городу и миру», а живопись – к обитателям квартиры и их гостям. Ясно, что лишь во втором случае правила устанавливал он.

Своими возможностями Геннадий Самойлович пользовался вовсю. Как уже сказано, его коллекционирование представляло вариант заступничества. Сейчас он позволял себе то, о чем прежде нельзя было даже подумать. Все, что ему тогда удалось, это переписать некоторые тексты Хармса – и тем самым сохранить для будущего. Еще он не раз становился первым слушателем. Когда Добычин читал свою прозу, то Гор, по свидетельству приятеля, смеялся больше всех (запись от 22.4.81).

Зато теперь ситуация изменилась. Если бы в мастерские художников явился сам Медичи, реакция была бы такой же. Гора ждали, на него надеялись, его слово воспринимали как вердикт.

К сожалению, границы его могущества заканчивались там, где начиналась область обыденной жизни. Сталкиваясь с рядовыми проблемами, он сразу терялся. Уж какой тут Медичи! Когда Геннадий Самойлович нервничал, давление поднималось, а на лбу появлялись знакомые нам капельки.

Вот хотя бы пример с попавшим в беду родственником жены. Для его спасения Геннадия Самойловича призвали на баррикады. Отказать он не мог, а что в результате? Гор ходил по начальственным кабинетам «и только плакал» (запись от 29.7.68).

За текущие проблемы отвечала Наталья Акимовна. Так получилось, что она занималась этим и тогда, когда пошла домработницей к его родственникам, и после того, как они поженились.

В отличие от Гора, его супруга была далека от книжности. Хотя бы потому, что за долгую совместную жизнь Наталья Акимовна так и не постигла грамоту. Сперва пыталась учить буквы (лучше всего ей давались вывески и этикетки), но потом это занятие забросила. Теперь, если что, ссылалась на дальнозоркость. Мол, шрифт очень мелкий, а она, как назло, не взяла очки.

Один раз сходило, другой, а на десятый возникало сомнение. Как-то гостья дала почитать статью, а она не произнесла свою обычную мантру про забытые очки (запись от 5.8.74). Обратите внимание, какой это год. Отец как минимум десять лет бывает в их доме, и вдруг понимает, что дело совсем не в зрении.

Объяснить этот союз можно с помощью прозы Гора. В ней два основных маршрута: назад – в двадцатые годы, или еще дальше – в детство. Ранние годы Геннадий Самойлович провел на Алтае – бок о бок с эвенками и орочонами. Потом много раз о них писал. Его герои охотились и ловили рыбу, но главный их талант заключался в другом. Им удавалось чувствовать так, словно это самые первые чувства, а они первые люди, только вступающие в этот мир.

Неслучайно главный герой книги «Неси меня, река» (1938) – полный тезка первопечатника Ивана Федорова. Горовский Иван тоже все время находит что-то новое, открывает для себя лес, реку, ветер. В финале ему открывается Ленинград. Тут-то мы узнаем, что он не только мостит улицы, но пишет картины. Впрочем, рисуют и другие герои «северных» книг – Ланжеро из повести 1937 года и Дороткан из повести 1972-го. Ну а может ли быть иначе? Рисовать, как считает автор, значит чувствовать сильнее других.

Вряд ли Наталья Акимовна рисовала, но с героями его прозы у нее было сходство. Своей монументальностью она не уступала эвенкской или орочонской матери рода. Да и хозяйство ей досталось не меньшее, чем у какой-нибудь прародительницы. Горовский дом был широко открыт, гости – особенно молодые писатели – приходили голодные, и их следовало хорошо накормить. Словом, она хлопотала по разным поводам, но не ограничивалась практической стороной жизни. На ней держался весь дом, и тут не могло быть исключений. Даже за тексты мужа она отвечала. Тем более что его произведения она знала «от» и «до» – каждый день, закончив утреннюю работу, он читал ей новые страницы.

Если Иван, Ланжеро и Дороткан рисовали, то почему бы им не понимать в литературе? Представляю этих троих у него в кабинете. «Это вышло длинно», – утверждает один. – «А здесь чего-то не хватает», – сетует другой. Примерно так высказывалась и Наталья Акимовна. Чаще говорила кратко: «Хорошо, Геннадий», – а иногда прямо указывала, что надлежит сделать.

Порой Гор читал ей чужое. Особенно часто Андрея Платонова. У этого писателя был особый говор, и он чем-то напоминал ее собственный, привезенный из родной новгородчины. Наталья Акимовна тоже могла сказать так, что хоть записывай и вставляй в прозу.

Касались ее и издательские дела. Это было понятно по интонации. Она так произносила «наш редактор», что было ясно: у каждого свои обязанности. Муж, конечно, мог написать книгу, но для всего прочего – принять, настроить на хороший лад, – следовало постараться ей.

Главное, конечно, то, что горовские герои и его супруга умели любить. Любовь юных Ланжеро и Ивана была отцовской, оберегающей, не дающей в обиду. Ее любовь была материнской и тоже оберегающей. Как сказано в записи от 20.9.76: «Она мать для него, он ей сын больше детей».

Как сейчас вижу их вместе – по дороге в магазин, на выставке, дома. Вспоминаю его рассказ о том, как он, истощавший, приехал из блокадного города, и она носила его в ванну на руках.

Действительно, мать и сын. Как уже сказано, она – большая, а он – маленький. Один погружен в себя, другая занята им и в то же время держит в поле зрения всю окружающую жизнь.

Самые печальные страницы записей те, где отец говорит о душевной болезни Гора (записи от 2.9.76, 25.9.76, 2.10.76, 25.10.76 и др.). Вот тут все и всплыло – и впечатления от ждановского постановления, и фобии последующих лет.

«Иногда ему кажется, что о его сумасшествии известно всем. «По „Би-би-си“ передавали» и «Теперь исключат из Союза» (запись от 2.9.76). «Недавно говорил, что он в депрессии, за это его детей уволят с работы и „казнят“» (запись от 6.12.76).

Вот так через страхи видно время. Верней, времена. «Казнят» – это конец тридцатых, «исключат из Союза» – годы Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», «по „Би-би-си“ передавали», – эпоха Синявского и Солженицына.

Все эти периоды он прошел и, как мы видим, они навсегда в него впечатались.

Конечно, и прежде было понятно, что Геннадий Самойлович побаивается, но в болезни он проговаривался, произносил вслух то, что в другой ситуации вряд ли бы сказал.

Пожалуй, это второй случай в жизни Гора, когда приоткрылось его подсознание. Впервые это случилось во время блокады – в ситуации, никем, кроме смерти, не конролируемой. Тогда ему удалось победить ужас, а теперь ужас побеждал его. Медленно уводил туда, где свет окончательно меркнет.

Слава Богу, обошлось. Еще пять лет Гор активно жил и работал. Как и раньше, к нему приходили молодые литераторы. Удивлялись тому, что другие дома существуют для проживания, а этот ради чего-то большего. Как это сказано в «Рисунке Дороткана»? «Дверь открывалась, а за ней был мир».

В романе «…Вечности заложник» отец рассказал о знакомстве с Гором (напоминаю, здесь он – Фаустов). Кажется, эти страницы писались с оглядкой на ту «нехорошую квартиру» из булгаковского «Театрального романа», где обитает режиссер Иван Васильевич. Тут тоже странности громоздятся одна на другую. Мало того, что ошеломительная живопись, но еще удивительная Дарьюшка (конечно, имелась в виду Наталья Акимовна).

Супруга Фаустова говорит рассказчику, что ее муж пишет книгу о Панкове, а затем шепотом добавляет нечто совсем невероятное.

«– Вместе гуляют.

– Панков жив? – Я удивился.

– Не в том смысле… Сам-то убит в сорок первом… Но мой как бы вместе с Панковым гуляет в пространстве картины.

Взглянула – не понял? Опять пояснила:

– Стоит здесь, около этого стула, но вообще-то его нет, он там, в пейзаже».

Поначалу у отца преобладали вопросы. Что связывает автора двадцатых – и автора пятидесятых? Любителя Набокова и Хлебникова – и создателя книг, настолько неопасных для цензуры, что на их обложках можно было писать: «Мин нет»?

Должно было пройти какое-то время, чтобы Гор ему открылся – вместе со своим ранним романом «Корова» и повестями о людях Севера. Теперь он не только его слушает, но внимательно читает. Начинает различать, где он настоящий, а где не похож на себя.

Главное, они стали ближе. Чувствуют друг друга не только «учителем» и «учеником», но родными людьми. А что это означает, по Ивану или Ланжеро? Или, если хотите, с точки зрения Натальи Акимовны? Любящий не только восхищается, но старается уберечь.

Надо сказать, поводов для беспокойства хватало. Вот критик В. Соловьев[189] объясняет горовские тексты его депрессией (запись от 15.1.77). Или всеобщая защитница Наталья Акимовна всем дала верный совет, а мужа не остановила – и он согласился сократить роман (записи от 28.8.71, 14.7.72). Всякий раз отец комментирует остро, даже запальчиво. Так же резко он бы реагировал, если бы защищал жену или мать.

К тому же отец пытается «стать Гором». Осилить столько книг, сколько прочел Геннадий Самойлович, невозможно, но он старается изо всех сил. Целыми страницами переписывает в дневник взятых у него Шестова и Франка.

Представляю, как бы удивилась его школьная учительница! Сколько колов она ему влепила за Маркса с Лениным! Основоположников он штудировал из-под палки, а эти работы чуть ли не с жадностью.

Думаю, его профессор Хиггинс – Геннадий Самойлович – был доволен. Ученик делал успехи и мог претендовать на хороший балл. Правда, Гора интересовало еще направление мыслей. Ему хотелось, чтобы воспитанник не только читал серьезные книги, но вроде как сам стал философом.

С этим оказалось сложнее всего. «По доброте своей вы можете стать дзен-философом, но вам мешает активность» (запись от 26.10.70). Отец слушал, но про себя скорее не соглашался. Врач реанимационной бригады скорой помощи не должен витать в облаках. Да и начинающему писателю это ни к чему – ведь его судьба решается практически каждый день.

При этом отец продолжает вглядываться в Гора. Пытается понять, почему тот ведет себя так или иначе. Бывает, скажет в дневнике о своем непонимании, а затем признает: да, тут существовал резон.

Вот, к примеру, Геннадий Самойлович заболел, а только пришел в себя – взялся за «Философию хозяйства» Сергея Булгакова (запись от 22.12.76). Следовательно, есть средства посильнее таблеток? Прочитаешь хотя бы страницу – и все проясняется. Крупное предстает как крупное, а мелкое как мелкое…

Через некоторое время отец проверил это открытие на себе. Он положил на весы историческое событие – и заметки художника Фалька[190]. Едва чашечки закачались – и сразу стало ясно, на чьей стороне правда.

Эта запись сделана в дни смерти Брежнева. Много лет скуки и безнадежности – и неизвестность впереди. «Ходили за неделю слухи, что его снимают, переводят на пенсию, что на пленуме он должен будет зачитать отречение…» Тревога по поводу настоящего и будущего смягчается мыслью о том, что существует другая реальность. Описанная Фальком картина Коро «Женщина в синем» в ней есть, а Брежнева нет (запись от 11.11.82).

Как не вспомнить мысль Гора о том, что Дон Кихот реальнее соседа Ивана Ивановича. Ведь о герое Сервантеса мы знаем очень много, а о соседе почти ничего (записи от 8.6.69, 29.6.70, 20.9.76). Вот так же и тут. О генсеке нам известно не больше, чем о соседе, а «Женщина в синем» всякий раз говорит что-то новое.

Склонившись над записками Фалька, отец мог почувствовать себя Гором. Его наставник ушел из жизни, а он все делал так, как делал бы тот: наверное, тоже сидел бы с книжкой, стараясь ее тяжестью перевесить свое время.

14.3.64. Вчера впервые ходил на семинар в «Советский писатель», которым руководит Гор Геннадий Самойлович, а его помощник Битов и др. Андрей Битов произвел на меня хорошее и по-настоящему умное впечатление. Он не кажется самоуверенным, но в чем-то прочно и хорошо разбирается. Читала его жена Инга Петкевич[191] повесть «Улыбка». Была большая дискуссия. Вещь эта оригинальна. Главный герой – девушка 18 лет с поразительной улыбкой – это еще не человек, а, скорее, инертная плазма, сущность которой не интеллектуальная, а даже механическая. Девушка, подчиненная каким-то случайным ударам судьбы, отдается первым встречным, но все это какие-то слабые люди. Она ищет мужчину, она ищет человека, которому можно принадлежать, заполнять его, а его нет. Фантазия, иногда до ирреальности, до сатиры. Иногда даже гротеск…

Поразительны некоторые сравнения.

– Рядом кто-то вздохнул. Вздох был большой, он рос как воздушный шар и стал подниматься вверх и т. д.

Есть очень точные детали (все это пишу по памяти).

– Любовь должна быть свободна, как у Ремарка.

– А им-то что, они чахоточные. Им все равно умирать. А я-то родить могу.

Вещь не совсем меня удовлетворила философски. Я молчал, но устал ее слушать, хотя и слушать-то хорошо не умею. Страшная пассивность, страшное предчувствие, хотя ничего особенного не случается.

Инга все-таки, видимо, очень талантлива. Битов, заключая все выступления, назвал эту вещь «выраженной». Он сказал, что за последнее время не было – он не помнит – «выраженных» вещей, но эта «выражена». Он говорил, что литература сейчас для толстокожих, а вот тонких вещей, философских – нет. Сейчас и читать нечего. Уж лучше читать Панферова или Кочетова – они «выражены» по своей позиции, чем читать «невыраженную» литературу.

Потом он говорил со мной, спрашивал, откуда я взялся. Хорош ли он – не знаю. Но у него выражена внешняя доброта, милая улыбка. Думаю – это очень перспективный литератор. Очень!

Кто из них талантливей – Инга или он – пока не знаю.

На семинаре меня испугали мудрецы и корифеи. Это философы, и я для них прост, очень прост. Мне как-то страшно показывать свою повесть им.

8.1.67. Живем в Доме творчества писателей… Чертовски все интересно. Десятки баек о литературе, умные люди. Хожу вечерами с Геннадием Гором. Он часть нашего обеденного стола + Наталья Долинина[192]. Очень тихий, милый старик, женившийся на домработнице, – и одновременно философ, эрудит. Не знаю – глубоко ли его философствование, но мне интересно, даже очень.

Сегодня говорили о концепции в литературе. Писателей сейчас со своей концепцией очень мало. Вот Солженицын – концепция, философия крестьянина… Или Достоевский. Раскольников убивает ничтожную старушку, но он должен за это страдать, ибо человеческая жизнь превыше всего. Человек имеет абсолютную ценность… А какую концепцию несут Гранин, Симонов, Аксенов, Герман? Никакой. Это относится и к нему, и ко мне. Разве что в новой своей повести… Интересна и другая его мысль – Достоевский. Есть природные качества человека – и рацио (из чего он выстроил себя). Рацио на поверхности, а глубже нечто другое… Потом рассказал историю с Шолоховым. В 1961 году тот приехал в Ленинград. Около 4 ночи – телефонный звонок. Говорит Серебровская[193]. Приехал Шолохов, хочет встретиться с писателями в семь утра. Затем в 6 утра звонок из Союза: «Шолохов будет в 8 утра. Приезжайте». В 8-м все собрались. Ждут. Приезжает около часа и не выступает. Говорят разные люди, затем выступает он и сообщает, что будет просить об издании в Ленинграде тонкого журнала «Охота и природа».

Гор интересно говорил о Гоголе – «Вот от кого начался Кафка. Это и есть сюрреалистическое начало. Особенно „Нос“».

…Нужно больше читать. Больше. Иначе не поумнеешь.

Марксизм дал четкую экономическую концепцию, но не дал этической.

28.8.67. С Гором просидел сегодня день. Говорили о литературе. Он тянется к литературе формальной, абсурда, как он говорит, – это Катаев[194] теперь, Олеша тогда. Он и сам, кажется, был писателем интересным. Нужно прочесть.

Из молодых поддерживает Ефимова[195] и Битова. Говорит об интуитивном начале: «Пусть будет так, как напишется».

5.1.68. Геннадий Гор. «Знание и художник» (рукопись).

В ХХ веке изменился характер знания. В прошлом веке истину можно было проверить (теория Дарвина, закон Ньютона). В нашем веке научная истина потеряла наглядный характер. Ее может проверить лишь узкий специалист… Но другая, философская часть истины – достояние общества.

Что изменилось от этого в мире? Психология, видение мира. Человек чувствует себя частью особо сложного мира.

Некоторые считают, что между истиной и человеком происходит отчуждение.

В современном мире истина выходит за пределы нашего личного опыта. Человек знает не только то, что случилось дома, но и на расстоянии миллионов световых лет. Эти истины встречаются и, возможно, дают «взрыв». А может, и не встречаются вместе, есть между ними стена.

Взглянем на литературу как на наиболее чуткий аппарат воспроизведения и отражения душевной жизни человека. Оказывается, задолго до нынешних открытий литература стала отражать литературный взрыв – смятение человека, его удивление перед парадоксальным характером истины и действительности.

«Нос» Гоголя, его загадка не разгадана до конца и сейчас. Художественные средства Гоголя много впереди своего времени. Юмор своеобразный, трагический. Коллежский асессор Ковалев в сложном, почти парадоксальном мире Петербурга, теряет контакт не только с окружающими, но и с самим собой. Человеческое «я» Ковалева раздвоилось. Произошло то, что называется «вычитанием». Из коллежского асессора, такого, каким он себя знал на Кавказе, действительность «вычла» того Ковалева, которым он стал в Петербурге, и остатка не получилось.

Гоголь искал новые методы художественного познания для отражения и постижения мира… Отражал новые отношения человека и действительности. Вернадский говорит: главный постулат науки – аксиома реальности мира. Но далеко не все художники принимают реальность за аксиому…

Наивным людям кажется, что гротескный юмор разрушает реальность. Нет. Это у Гоголя способ проникновения в сложность взаимоотношений «элементарного человека» с усложненной действительностью столицы. «Элементарный человек» «Носа» – это бездуховный человек. Трагедия духовной элементарности – вот этическая и философская сущность «Петербургских повестей».

Достоевский, близкий Гоголю, отрицал духовную элементарность в человеке. По Д., человек – это духовная бесконечность… Только раз Д. пытался изобразить конечного и элементарного человека – Смердякова, но и то он элементарным не получился…

Если бы марсианин прочел Достоевского и Гоголя, то он бы думал, что их разделяют не два десятилетия, а два века. Человек Г. предельно элементарен, человек Д. – сложен. Но оба преследовали одну цель – отрицание элементарного человека.

Одна из самых больших трудностей, с которой встречается писатель, – это точное воспроизведение времени своего героя. Иногда жизнь человека приходится сжимать до рассказа. Показать жизнь гения – значит показать, как он тратил время. ЖЗЛ для читателя – это учебник жизни.

Чех Земан («Познание и информация»)[196] говорит, что количество информации влияет на течение времени. Чем больше информации, тем меньше времени.

8.1.68. Дружу с Гором, но, кажется, разозлил его. Как-то взял менторский тон. Это вроде бы его обидело. Нужно исправлять.

31.1.68. Вчера в Книжной лавке Гор познакомил меня с болтливеньким, маленьким старичком. Худой, костлявый, немодный.

– Это Леонид Ильич (?) Борисов[197], – сказал Гор. – А это Ласкин С. Б. – писатель и врач-сердечник.

– Вы тот сердечник, который приедет, когда я буду умирать? – спросил Борисов.

Я вздрогнул. И подумал – завтра дежурство. А вдруг – правда?

Потом Борисов все время мелькал по лавке и говорил афоризмами.

– Статья обо мне. Хвалят. И кто, вы думаете? Друзин[198]. А он когда-то мою книжку «Волшебник из Гель-Гью» назвал антисоветской[199]. Как не посадили? А теперь хвалит – очищается.

21.7.68. На днях был у Гора. Милый старик, несколько боязливый. Говорили о Зощенко. Он считает, что это самый крупный писатель. Бабель принял революцию и утверждал элементарность нового типа, а Зощенко все это отрицал начисто.

Он сказал:

– Сталин знал, кого ему взять в жертву. Умный был все же…

29.7.68. Никаких новостей, кроме инфаркта у Гора. Добрый, мудрый и до наивности неприспособленный к жизни человек. Вся его дача оккупирована бабками и детьми. Они и втянули его в жуткую историю с Рябушкиным[200], директором Дома творчества писателей, родственником жены, заставили хлопотать, убедили в его честности. Гор приходил к Гранину[201], Ходзе[202] – и только плакал.

21.9.68. Читаю мало. Книга Гора о Панкове. Умная, тонкая. Что такое примитивист? Как-то очень доказательно передает с помощью записей характер и первобытность Панкова. Фольклор – будто бы просто, но требует углубленного понимания. Нелегко понять вещь, где личность создателя соединена с мышлением и видением предшествующих поколений. Не подозревая об этом, Панков так передает чувство прекрасного, как это было бы понятно его дедам…

…Леонид Борисов – сухонький, маленький (хотя, возможно, такой как я), седой, вихрастый старичок, пожевывая губами как-то странно:

– М-да, м-да, молодой человек, м-да…

Вбежал к Гору, который надписывал мне книгу. Обнял, поцеловал.

– Нет, это не поцелуй Иуды, – сказал он. Потом увидел, что Гор подписывает книгу по диагонали, с угла, крикнул:

– А мне по горизонтали! По горизонтали! Так пишут только: «Отказать».

На следующий день в книжной лавке:

– Ничего здесь хорошего, молодой человек. Идите-ка к Елисееву – там коньяк 5 звездочек, 5,20. Вот это штука!

…Гор – удивительно добрый. Перескакивает часто на свое. Внутренне углубленный. Жалуется:

– Вот письма тут надписывал, посылал книгу. Очень устал. А читаю философию – отдыхаю.

На стенах – картины Панкова, Тышлера, Зеленина, Целкова (совр. художники).

22.9.68. Сегодня говорил с Гором. Он сказал:

– У меня был приступ. Расстроился. Умер Достоевский, внук Ф. М.[203] Прекрасный человек. Он всю жизнь посвятил деду. Пытался создать его музей – и создал. Надо же, защищать писателя, который после Шекспира – самый великий!

3.10.68. Прочел некоторые рассказы Гора – «Большие пихтовые леса». Рассказ «Маня» – великий рассказ. Вот уж неожиданность – Гоголь, Кафка, хотя Кафки он не знал. Рассказ пролежал 30 лет и вышел наконец. Я вчера его поздравил. Старая проза его удивительно чистая, прозрачная даже…

Вчера он сказал: «Живопись – вот что может воспитать вкус у детей». Его любовь к примитивному связана с детством. Отец – революционер – был выслан в Сибирь. Мать из сибирских евреев. Жена – крестьянка. Впитал какое-то деревенское целомудрие. «Бабник» – самое серьезное для него ругательство.

Интересно сказал о Симонове:

– Талантливый журналист, масштабный, но никакой личности за его словами не стоит. И добросовестный – все изучит перед тем как писать. Герман же писал левой ногой, но все же в его вещах видна личность.

Битова считает лучшим писателем из молодых.

Сказал: «Странно, что у нас самым острым писателям-деревенщикам проще, чем Битову с его асоциальной (почти) прозой».

Сказал: «Писателю нужно писать, а не выступать. Даже Бабель и Зощенко были ортодоксальными в выступлениях, но что писали!»

«Сейчас время массового человека. Личностей почти нет».

О Камю, о его вещи «Посторонний» (только что вышла в «ИЛ» № 9):

– Он первым описал безразличие к себе. Прежде описывалось безразличие к другим.

8.4.69. Бываю у Горов. Испытываю к ним чувства почти сыновьи, столько тепла излучают оба эти старика.

Последний раз Гор сказал:

– Удивительная выставка натюрморта. В России натюрморта не было почти столетие. Его стало много в начале ХХ века. В Англии вообще не было натюрморта. Это необъяснимо, непонятно! Философский натюрморт – вот что интересно.

Гор сказал:

– Я пишу роман и хочу его сделать на стиле. На стиле можно все. И то, что можно на стиле, никогда без стиля не пройдет. Катаев – он только на стиле. Стиль усыпляет их. В этом тайна.

8.6.69. Бродил с Гором. Разговаривали.

Он сказал:

– Я понял, в чем гениальность Булгакова. Для него духовный мир более реален, чем собственно реальный. Это удавалось лишь великим («Дон Кихот»). Именно духовность вечна и жизнеспособна.

О Сашкиных стихах о Петрове-Водкине[204].

– Не знаю, кто бы так написал, кроме ребенка. Может быть, Хлебников?

О положении в литературе и о духовном:

– Это самое трудное, что можно писать.

Я:

– Я пишу рассказ с положительным героем, но решаю все через музыку.

– Конечно, музыка особенно духовна. Очень духовна.

9.6.69. Каждый день бываю у Гора. Дружим, много говорим о литературе. Он прочел «Художник и маляр»[205], и я понял, что ему понравилось.

Особенно 2-я часть.

Он говорит:

– Для святой (Маша) нужен особенный стилистический строй. И это сейчас главное. Если сделаете 1-ю часть на уровне 2-й, то это может стать новомирской вещью. Посоветовал прочесть Андре Жида[206]: «Пасторская мелодия». Там святой пастор…

Интересно говорил о Блонском[207] – это не только педагог, но и философ.

Очень высоко ставит Битова, Ефимова чуть ниже.

К Гранину относится с осторожностью. Всегда подчеркивает его ум, но так же постоянно говорит, что не знает – о чем тот думает и что сделает.

16.6.69. Дописал рассказ «Эта чертова музыка». Показал Гору. Он сказал, что очень ему понравилось и он даже не знает истоков. Может, Т. Манн, рассказ «Тристан»? Я не читал…

Читаю «Записки А. П. Ковякина» Леонида Леонова[208] (рекомендация Гора). Очень забавно, даже здорово. Это смердяковская линия, развиваемая Леоновым. И думаю, что она, линия, очень здорово пригодится для повести Валокордины[209]. Хорошие стихи в конце каждой главы. Гор привез мне А. Жида. Пока читаю о Достоевском[210].

Да! Гор сказал, что Маша прямолинейна[211]. Ей нужно чуточку посомневаться в себе. Быть чуть-чуть тоньше.

6.7.69. Гор сказал:

– Был Рытхэу[212]. Спросил, читал ли я Ласкина. И прибавил: «Я в „Юности“ читал его „Боль других“. Знаете, ученическая вещь».

Гор заступился. А ведь худо, что обо мне судят по первой вещи.

Гёте говорил: в меня стреляют, а меня там нет.

А вот в меня стреляют, меня там нет, а все равно попадают. Если бы мне повезло и вышла бы книга рассказов!

…Андрей Личко[213] судит Достоевского и Гоголя как психиатр.

Гор сказал:

– Это неверный взгляд на писателя. Вредный. Это дает право невеждам считать, что такие, как Кафка, Гоголь и пр. – сумасшедшие. И литература их ненормальная. Другое дело, когда Личко пишет об Иване Грозном – тут все так. Политика – иное дело.

Гор хотел пойти со мной к Гранину, но не пошел. Сказал:

– Наталья Акимовна меня не пускает, обижена за свою сестру.

22.7.69. Гор сказал:

– Театр не люблю. Очень все искусственно. Набоков тоже не любил театр.

Очень высоко отзывается о Набокове.

– У него, как у Гоголя, всегда чувствуется русская реальность. У Гофмана этого нет. Гофман неконкретен – поэтому слабее.

18.8.69. Сегодня Гор читал мне свой роман «Изваяние». Куски. Сказал, как только меня увидел, что прочтет несколько небольших кусочков – то, что Наталье Акимовне показалось наиболее интересным.

Один кусок поразителен. Средний художник пишет гениальную картину – как невыносимо состояние гениальности. И Гоголь, преподающий идиоту, – этот сюжет тоже кое-чего стоит.

Гор говорил еще раньше, что мысль о романе пришла к нему через полотна Водкина, где античная красота и современность сплетены в одно. Водкина он считает гениальным, но холодным художником…

Много говорили о рассказе. Гор считает, что рассказ должен быть открытым, быть фрагментом романа – тут и мысль Битова («ВЛ», № 7, 69). Что такой рассказ открывает широкую перспективу, а в романе, становясь главой, эту перспективу теряет.

Хвалил воспоминания Водкина[214], обещал дать.

Сказал, что Репин был дурак, хотя хороший живописец, талантлив несомненно.

Я жаловался, что пошел на компромисс, боюсь очень, что книга не пройдет, – и из‐за этого написал худой рассказ. А как хочется сохраниться!

Он о себе сказал так же.

– Я писать начинал любую вещь интересно, но иногда боялся после какой-нибудь проработки, что это не напечатают, и тогда сбивался. Получалась слабая вещь.

О Битове сказал как о самом одаренном, хотя согласился, что он холодноват, иногда бесстрастен и не широко берет. Я сказал, что он может быть крупнее.

Говорили о Солженицыне. О его провалах художественных. Местами слабо. Это, я подумал, в силу его тенденциозности, захлестывает непримиримость – начинается гротеск.

25.8.69. Сегодня опять несколько часов говорили с Гором. Перебирали молодых, удивлялись ограниченности их возможностей.

Самый талантливый – Битов, но у него перспективы одни, пока сделано мало крупного… О Ефимове тоже был разговор. Ефимов написал новый роман, но какой? О чем – не знаю.

Вот и все. Марамзин[215] вторичен пока.

Читал он Сашкину «Фугу»[216], только что написанную. Удивлялся. И шибко хвалил. «Он (Сашка) более интуитивен, чем вы»…

Гор прочел мне куски из своего романа «Корова»[217]. Это старая его вещь (1930 г.), неопубликованная, великолепная. Он даже ее не перепечатал. А жаль. Для молодого читателя это очень и очень было бы неожиданным и сильным.

Гор сказал, что все творчество Чехова было против людей-функций, против людей реальных, холодных, как сестра Мисюсь. Но они у него и побеждают людей духа – он это понимал и от этого страдал.

21.10.69. Гор читает Гамсуна[218]. Считает его самым красивым писателем. Я стесняюсь его попросить дать книгу.

Нашлась жена Панкова, ненца, художника, о котором Гор пишет как о великом. Она работает в Луге киоскером. Плакала, когда о нем вспоминала. Говорит, дома есть большая картина, но она ее не продаст ни за какие деньги. (Гор ей сказал, что если она будет продавать, то чтобы знала – за это очень много должны заплатить.)

Сказала, что есть и рисунки, но где – не знает.

Он ей сказал:

– Рисунки его еще важнее. Этого нет почти ни у кого.

Сказала:

– Приходят подруги. Кто рисовал? Муж. Да, поглядят, ничего, не худо. Похоже даже…

16.12.69. В эти дни ездил к художнику Егошину[219] – блондин, стареющий мальчик, были вместе с Гором. Купили картину (натюрморт) за сто рублей.

Интересный аукцион.

Гор сразу присмотрел эту работу, разволновался и бегал вокруг нее, приговаривая:

– Красивая вещь. Очень красивая вещь.

Нат. Аким. сидела, как на троне и, почувствовав страсть Гора, сказала:

– Гор, я вузрожать не буду. Ты можешь и купить картину.

Это сразу вселило смелость – и он спросил:

– За сколько вы продаете эту?

– Ну, я не знаю.

– А за сто отдадите?

– Вам отдам.

– Нет, – сказала Нат. Аким. – Мы же понимаем все. Может, выйдете с женой и обсудите.

– Нет, нет, – сказала жена, – я не понимаю в этом.

Гор отсчитал 4 бумажки по 25 и был очень доволен.

4.1.70. Был у Гора. Говорили о живописи. Он пишет статью о художнике Егошине.

Гор сказал:

– Натюрморт – самый философский жанр в живописи. Художник как бы вырывает вещь из среды, изучает ее и познает. Он как бы рассказывает вещь для себя, но и вещь словно бы познает себя. Она удивляется вместе с художником, выявляя то одну свою грань, то другую.

9.2.70. Вот уже почти неделю ничего не пишу. Почти. Смотрю в бумагу, а голова не работает совсем. Оттаивает. Отдыхает. Труд был адский[220]. Но вот сегодня что-то завертелось в голове. И сюжет такой, что хочется скорее перевести его на бумагу. Это будет притча о честолюбии: «Двое».

Сижу возбужденный, взбудораженный даже. Кажется, «Двое» – это не притча, а что-то крупнее. Роман? Повесть? Пьеса? И то, и другое, и третье. Я вижу героя, его сомнения, терзания…

Итак, человек, добившийся многого в науке, завидует, бешено завидует писателишке. Он завидует и презирает его за меленький ничтожный талантишко.

Он сам писал когда-то. Задавал бешеный ритм и считал, что раздвоенность – это конец любого человека. И вот он задумывает роман… Он пишет его втайне, выворачивает себя наизнанку, обнажает себя до боли. Он – вещь, которая познает самое себя.

А дальше он не знает, что делать. Показывать? Но стоит ли? Нет. Он отдает его другу. И тот печатает.

И вот тут начинаются страдания человека и ученого. Он «кусает локти». Он ненавидит. Он готов позвать его в суд, есть свидетели.

И он решается на этот суд…

Конец – катастрофа. Смерть журналиста.

Бог мой! Как это прекрасно, но выдержу ли я??[221]

10.2.70. Был у Гора. Советовался о романе. Сказал: интересно, но мысль должна быть крупнее. Мысль та, что между идеей и создателем должно быть нравственное единство.

Я думаю, что и еще одна мысль… Гремит слава, поется аллилуйя этому роману, но он схимичил… Он уже не способен жить так, как жил раньше.

13.2.70. Демиденко избил Козлова[222] за то, что тот сказал, что надо резать еврейских детей.

Гор вскочил, заметался по комнате.

– Неужели! – сказал он. – А ведь никто не выступит! Я бы выступил, если бы мне разрешила Наталья Акимовна!

8.4.70. Комарово. Брожу с Гором. Стараюсь больше услышать его. Сегодня очень хвалил – не то слово – высоко отзывался о прозе Рильке. Это, сказал он, источник, из которого черпает Цветаева.

О ее прозе отзывался очень сдержанно, скорее не хвалил, а вот стихи – это иное.

Я пытался с ним поговорить о Маляровой[223] (сегодня встретил ее, говорили о разном). Он сказал:

– Есть талантик.

Я сказал, что новая ее книга местами хороша.

Он опять сказал:

– Да, да, я читал ее стихи. Есть небольшой талантик.

17.4.70. Гор высоко отозвался о романе[224]. Сказал – очень остро. Такого уровня в «Неве» пропустить не могли.

Сказал:

– Вы пишете как в жизни. А в искусстве иногда писатель должен оторваться от жизни. Воссоздать то, что подсказано его фантазией. Таков ли был Нечаев, как его написал Достоевский? Он стал много сложнее, интереснее, глубже. Отчего идут к примитиву художники? Там они свободнее, неожиданнее, дальше от оригинала… Ребенок свободен тоже, как гениальный художник. Гоголь, Кафка – все это иррациональные творцы. Кафка показал, что и в иррациональном нет выхода, подсознательное еще страшнее сознательного.

28.6.70. Почти ежедневно вижу Гора, радуюсь каждому нашему разговору, страдаю, что мало знаю… Он много размышляет о времени, о пространстве. В реальной прозе, говорит, человек прикреплен к времени и пространству. Пространство – это конкретность, где он живет. Время – это движение его жизни. В фантастике все иначе…

…Если бы не Гор, что бы я знал о многих философских проблемах. Ноль…

29.6.70. Гор сказал:

– Позитивисты думают, что мир не реален, а факт реален. А кто реальнее для нас – Дон Кихот (миф) или Иван Иванович (конкретность)? Кто реальнее – Пушкин или Онегин? Христос? Так ли важно – был он или нет? В него верили как в конкретность.

…Читал мне свой новый роман «Изваяние». О времени. Только искусство сильнее времени, оно его уплотняет, раздвигает. Девушка-искусство способна превратить в реальность любое пространство, перенести его на холст и т. д[225].

3.7.70. Ежедневно бываю у Гора. Читал мне Адамовича[226], воспоминания. К сожалению, куски. Удивительно тонко.

О Достоевском: «Конечно, его герои не могут пригодиться для нового общества, но без них – без такого высокого, никем, кроме него, не переданного страдания, ненависти, нельзя в это общество войти».

О Блоке. Он – самая высокая фигура в литературе ХХ века. В нем была судьба. (Я это понимаю как предчувствие трагедии.)

Есть мысль об «индивидуалистической революции» (Герцен) как следующей за революцией главной. Можно было, говорит Адамович, предположить, что все согласятся на свободу, но равенство – вздор. Нужно ли оно? Иван Иванович не хочет такого костюма, как у Петра Петровича.

Чуть вульгарно, но тут, я думаю, уже начинается физиология или психология человека, а с этим нельзя не считаться.

10.7.70. Бурсов[227] сказал:

– Гор спросил у меня: что я думаю об иконе? Я ответил.

– Но куда же это ушло?

– Гор сказал: я думаю, это перешло к Достоевскому.

10.7.70. Сегодня бродили с композитором Клюзнером[228]. Человек очень умный и начитанный. Я впервые так близко сталкиваюсь с человеком музыкального мира. И что же – не актерская первосигнальность, а глубина, философское осмысливание многих сторон жизни, литературы, истории.

Говорили о «Докторе Фаустусе» Т. Манна. Он считает (Гор не согласен, но, как обычно, без вступления в спор), что это вредная, путаная книга. Черт обвиняет Леверкюна[229] в гибели немецкой музыки и излагает свою теорию (эту теорию в это время опубликовал композитор-еврей)[230]. То есть он обвиняет евреев в гибели немецкой музыки.

– Это не умственная книга. Автор умствует, запутывается в понятиях и философских категориях.

Клюзнер говорил очень много, я не все понимал, не был, как это часто у меня бывает, сосредоточен. О религии, об истории христианства, о том, что, возможно, не евреи породили единобожие, а хетты (Авраам выводил пастухов-евреев из города Ур, который находился на более высоком культурном уровне).

Интересно и о государстве Израиль. Он сказал:

– Когда оно было организовано, я понял, что история повторится. Это будет то, из‐за чего опять сотрясется мир. Уже не крестовые походы их ждут, а иное, более страшное.

12.7.70. К Гору пришел Гранин.

– Значит, ему что-то нужно. Как правило, это вопрос.

Так и было.

– Скажите, Г. С., зависит ли образование от нравственности?

– Скорее, если и зависит, то в обратную сторону. Человек не может развиваться односторонне. Если это происходит, если в нем превалирует один интерес, это идет за счет ущерба нравственности.

5.8.70. Взял у Гора К. Леонтьева[231], хочу понять, что это такое. Читаю статью «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения».

14.8.70. Были с Карасиком[232] у Бурсова и у Гора. Опять Достоевский.

Гор рассказал:

– Немцы – гестапо – хотели расстрелять родственницу Достоевского. Она закричала: «Достоевский!» – и это остановило приказ, ее оставили жить.

8.9.70. Гор сказал:

– В Фальке[233] много французского и еврейского.

Я:

– Что вы считаете еврейским?

– Грусть. Вот Левитан. Разве это русская грусть?

Открылась выставка Пахомова[234]. Гор ему написал, что ставит его выше «Бубнового валета» и даже Фалька.

Это, сказал он, очень русское явление, очень современное.

Показал ответ Пахомова. «Мне говорили, что рота идет в ногу, а я не в ногу, и я оставил живопись».

Графика Пахомова ничтожна, говорит Гор.

26.10.70. Мне иногда кажется, что я очень правильно живу, слит с миром – потому что я врач. Вчера застали мертвую старуху, врач видела, что она мертва, почти извинялась, что зря вызвала. А мы ее оживили.

Увлеченно читаю книгу о философии дзен…

Гор сказал:

– Я думал о вас. По доброте своей вы можете стать дзен-философом, но вам мешает активность…

Я думаю, активная доброта лучше созерцания. Хотя дзен за созерцание, за поиски в себе Будды.

Гор сказал о Ван-Гоге:

– Он слишком активен. Зря его причислили к дзен-буддизму.

17.1.71. Был у Гора в Комарово. Гор сказал:

– Гоголь неразгадан. Если о Достоевском понятно все, то Г. все еще непонятен. Этот писатель предсказал будущее. Вот что главное.

Сказал:

– Были гениальные статьи Ремизова, Мережковского.

Нужно поглядеть.

14.2.71. Прочел небольшую повесть Гора «Рисунок Дороткана»[235]. Удивительный духовный мир детства. Детства, уже оцененного пожилым человеком, умудренным опытом и философией мира. После этой вещи считаю Гора самым крупным писателем у нас, хотя ясно, что он идет за Набоковым, как и Катаев в «Святом колодце». Но – в отличие от Катаева – это мир большей духовности, большей неожиданности. Это мир живописи, где время и пространство встретились и соединились.

Ритм прозы его удивительный, хотя, странно, запятых он не признает.

Впечатление, что я побывал на симфоническом концерте. Удивительны, кстати, и характеры людей – мальчика-рассказчика, Алешки, прагматика, его друга, Офицера, тетки-революционерки. И, самое острое, злого-гимназиста-меньшевика, покончившего жизнь самоубийством.

Ах, как бы я хотел иметь эту книгу изданной, в ней Гор с нашими летними разговорами, с его философией жизни, с его детскостью и мудростью одновременно.

25.2.71. Пишу лежа в кровати. Пришел из Дома писателей с обсуждения повести «Анастасия» Аленник Энны Михайловны[236].

Еще не читал книги, но все оценили ее как крупное событие.

Сама Энна Михайловна – женщина лет 55, с желтоватым, но приятным лицом. Еврейка, но мало похожа на еврейку. Пока молчала, очень нравилась мне, но когда заговорила, обаяние уменьшилось, слишком уж выраженная артикуляция.

Выступали прекрасно.

Гор сказал, что люди не всегда современники. Не физическое и не историческое время тут нужно понимать, а эмоционально-психологическое. (Мы все не соответствуем этому времени – кто отстал, кто опередил. Страшны те, кто соответствует. Это прагматики и демагоги.)

Интересно говорила Т. Хмельницкая[237]. Смотрела куда-то вглубь себя, была напряжена. Считает, что роман о религиозности, о свободном веровании.

Гор чуть раньше говорил о двух направлениях в современной литературе. Направление Андрея Платонова – духовное начало, Бабеля и Олеши – материальное.

Рабле, сказал Гор, не мог появиться в России. Бабель и Олеша – не русское явление. В «Анастасии» больше духовное начало. Там же, где бытие, духовность уступают место быту, там снижается ценность книги.

В заключение Аленник сказала, что она «против всех богов, с которыми нельзя спорить, и против тех, которые на нас давят».

Дар[238] – маленький, косноязычный, шумный еврей – кричал:

– Я был против романа. Это безнравственно – бороться с религией, если у нее, религии, нет права защищаться.

20.6.71. Я в Комарово. Сегодня – день первого купанья, встречи – очень радостные – с Гором, с Бурсовым. Мудрые мои старики. Очерк под влиянием живописи и Г. С. Без него не было бы моего понимания многих вещей.

Сегодня, слушая меня, Г. С. сказал:

– Я бы мечтал съездить на Алтай, в Бурятию. Если бы предложили Париж или Забайкалье, я бы выбрал Забайкалье.

Я подумал: это так. Что может дать чужой Париж, что может дать знакомство с городом за неделю? Да еще из окна туристского автобуса! А вот встреча с местом, где осталось сердце, – это многое дает.

23.6.71. Ходили с Гором к Энне Михайловне Аленник – умной, тонкой писательнице. Иногда Гор меня чуточку раздражает – большой ребенок, не умеющий слушать. Диалога не признает, только монолог. Говорит для себя. Знает – тьму, прочел тьму.

Его мышление только абстрактно, не конкретно. Там, где конкретность, он пасует, старается уйти в кусты. Мнение его очень нетвердое, не убежден он в своем, тут же сдается, лишь бы не спорить.

Из мыслей Гора:

– Перечитал подшивку «Красной нови». Хорошая была проза, но убогая публицистика. Сейчас нет прозы, есть философия, читать интересно. Воронскому, главному редактору «Красной нови», попало от Ленина за статью о Шпенглере[239], а проза могла быть любая. Теперь следят за прозой, а философия может быть разная. Что это? Недопонимание или какой-то наступивший сдвиг?

24.6.71. Гор сказал:

– Реализм XIX века достиг высшей точки, так как он есть проявление благополучия и успокоенности… XX век – век сверхреализма, психологического надлома – тут уже все проявления нового искусства. Наше искусство – не реализм.

Кстати, Гор иногда произносит слова, «говорит красиво», а мысль не очень четка. Сегодня долго говорил о северном искусстве, что у них нет времени, есть пространство, но так ничего не сформулировал.

А я думаю, что привлекательность северян все же в искренности, в чистоте, «детском взгляде», это антипод нынешней казенщине…

Великое ли это искусство, когда есть Рембрандт или Боттичелли с их совершенством, сказать трудно. Если оно и великое, то своей первозданностью, неповторимостью, «самостью». Тут подделки невозможны.

А о времени: импрессионисты для меня – мгновение, Ван Гог вне времени – это чувство, исступленность, эмоции. А Панков? Вечность больше, взгляд из космоса – синие горы, зеленые деревья, фиолетовые реки.

26.8.71. Читаю Гора «Изваяние». Местами кажется, что он гениален. Так не писали. Теперь ясен и его скепсис, и его внутреннее слегка ироничное отношение ко мне (хотя и очень скрытое).

Я как-то сказал ему:

– Вам же не нравится, что я пишу.

Он (с возмущением):

– Я же даже писал на вас рецензию.

– Но все равно – в глубине души.

Он отрицал. Но я-то вижу.

Бурсов с недоверием слушал мои похвалы Гору. Гор с недоверием относится к книге Бурсова. Это результат скепсиса братьев по перу. Свой сосед не может быть талантлив.

28.8.71. Дочитываю Гора – и радуюсь, и смеюсь, и плачу. Ах, как хорошо! Мысль о гениальности не уходит, а ведь это лишь часть, пять листов вынуто.

О чем книга? Гор сказал – об искусстве, о многомерности человека, о том, что искусство истинное стоит над временем, оно пересыпает его в своих пригоршнях, как муку.

Переступи это, встань над обыденным, сосчитай себя невеждой, пойми – ничего мы не знаем, и ты станешь тоньше.

Эта книга против нашего прагматизма – удар по нашей позитивистской философии.

О чем вы, люди, волнуетесь, куда идете – будущее так же страшно, как та планета, на которую попал художник Петровский.

Нет, это чудо! Встреча с чудом – я такого не испытывал со времен Булгакова.

А потом – грусть. Книгу не издадут – вот что может быть. Это не только не марксистская, а антипозитивистская, надклассовая книга.

Гранин был прав, когда говорил Гору – не соглашайтесь сокращать, ждите. Второй раз он может уже не стать гениальным.

Но если не заметят чуда – дай бог! – если не заметят, тогда счастье.

Чего Гор испугался, когда разрешил убрать треть романа, – он испугался Натальи Акимовны, того, что она скажет – как можно отказываться от денег!

Это была ошибка. Он-то знал, что написал гениальную вещь, а раз знал, то рисковать ею не имел права.

10.9.71. Вчера был у Гора. Он сказал:

– Нравственная одаренность – это не менее редкое явление, чем талант.

Клюзнер, композитор, к которому мы с Гором ходили, сказал:

– Ум художника своеобразен. Еще живописец может быть дураком, но композитор или писатель – нет. Но и очень большой ум опасно. Тут бывают жуткие трагедии, потому что ум подавляет эмоции, выстраивается схема…

О Чехове мы сказали с Гором вместе:

– Это скрытный писатель.

30.3.72. Был вечер Гора. Я выступал. Вначале тяжело, потом разговорился и удивил несколько всех неприученных. Люди ценят ораторов, принимая их за умных людей, а там – разное содержание и, главное, степень предварительной подготовки.

Гор сказал, что он всю жизнь думал о науке и искусстве. Если с искусством ничего не ясно с античных времен, и в этом заключается его чудо, то с наукой все яснее и яснее.

Он говорил о том, что, когда стал писать худо («Ошибка профессора Орочева»), то к нему пришло признание. А вот «Изваяние» – главная его книга и – увы! – два письма от писателей. «Я тогда получал мешки писем».

13.6.72. Бродил с Крестинским[240]. Жутко устали и отдохнули одновременно. Прекрасный человек, душа! Легко, чисто с ним, как с Гором.

А за стариком я уже не записываю. И всегда так: привыкаешь к мудрости – и уже нет прежней пристальности… Нельзя привыкать ни к чему, надо стараться все время сохранять новизну чувств.

22.6.72. Хоронили Наума Яковлевича Берковского[241], говорили – гений, какая-то девица качалась, чтобы не упасть. Бледная, плохо одетая, взволнованная – и лицо простое и сельское, да и одежда такая, что теперь редко встретишь, – старая черная юбка, строгий почти мужской пиджак – сельская учительница, народоволка. Глядел на нее и думал, что знал раньше.

Рысс[242] сказал: он повторял, что литература учит жить. Он был велик и в малом.

Гор мне часто это говорил. Я видел Берковского всего один раз. Сидел, тяжело дышал полный еврей. Сказал до ухода всего несколько фраз.

Гор молился на него. Я, не зная, возражал.

14.7.72. …Удивительно талантливый Гор, опять прошедший (почти) мимо большого литературного открытия. Великолепная, почти гоголевская мысль («Портрет») из‐за несмелости стала пустяком, сказкой для детей. А могла быть! Ах, Наталья Акимовна, бытовое приложение к мудрецу и философу, вы убили Гора как огромного писателя – остался Гор + Н. А. – вот его нынешняя постоянная величина.

23.4.74. Был с Гором у сестры художника Филонова[243]. Видел его великую картину «Семья плотника»[244]. Мудрая старуха с аккуратно сложенными волосами, благородным лицом и благородным, ибо она была певицей раньше, голосом, говорила о брате. Какая трагическая судьба! Комиссар, абсолютно советский человек, но пока не признанный в силу инерции.

2.7.74. За столом Федор Абрамов[245], большой путаник.

Абрамов о Горе:

– Жуткий трус, но прелестный человек. Читал бесконечно, но ничего не понимает.

Я возразил.

– Нет, нет, не понимает.

Я:

– Гор вас хвалил. Говорил: лучший писатель (это я прибавил). Лучше Шукшина.

– Между прочим, это так и есть. А что?

6.7.74. (Вклеено в дневник. – А. Л.)

Дорогой Семен Борисович!

Был рад Вашему письму.

В этом летнем сезоне я мало с кем встречаюсь. Иногда заходит Д. Гранин, который ведет себя очень мило.

Бурсов живет анахоретом, сидит запершись в даче и додумывает за Пушкина.

Разговаривал с ним только однажды.

Один московский молодой человек (художник и сын художника) обещал мне устроить картину Осмеркина [246] (его мать дружила с дочерью этого замечательного художника).

Гранин получил в подарок от Е. Н. Глебовой-Филоновой картину «Нарвские ворота». Он ее (Е. Н.) устроил в лучший в городе дом для престарелых.

Таким образом у Гранина теперь самая лучшая вещь Филонова, если не считать его крупных картин.

Надо мной висит вопрос об обмене квартиры с Капицей [247] . Дело это сложное и окончательно выяснится в октябре.

Очень мне понравились сценарные и дневниковые заметки покойного Г. М. Козинцева «Гоголиада» («Искусство кино», № 5–6). Козинцев был гениальным сценаристом. Его сценарий о Гоголе могли бы поставить только Чаплин и Феллини. Сам бы он, конечно, его реализовать не сумел бы.

Поздравляю Вас. Ваша картина «Дела сердечные» [248] идет во всех кинотеатрах города. Состояние здоровья не позволяет мне съездить в город – посмотреть.

Чувствую себя хуже, чем обычно.

Ездили хоронить бедного И. И. Варшавского (фантаста) [249]. Крематорий произвел на меня удручающее впечатление.

Наталья Акимовна и я кланяемся всей вашей семье.

Ваш

Геннадий Гор

6.7.74. Комарово.

5.8.74. Анна Вальцева, вдова Валюса[250], показала статью о муже Наталье Акимовне Гор. Оказалось, она не умеет читать.

25.8.74. Как насыщенно время! Общаюсь так активно, что не хватает сил это записать. Сегодня Гранин, Гор, Вальцева (Валюс), мои однокурсники в вагоне. Я так много говорю, что видимо мне это заменяет книги, которые мало читаю.

Коллекционером стал Гранин. Пока ломается, не признается, но все время к чему-то приглядывается. Хочет Панкова, имеет теперь Филонова, Валюса, Садовникова (панорама Петербурга).

Сказал Гору:

– Вы должны писать о художниках, вы это знаете.

Я говорил ему это раньше.

Но Гор не пишет – жуткий трус… Слова, слова – лапша вместо литературы.

Гранин сказал, посмотрев, прекрасную сгнившую картину на чердаке у Гора.

– Вы бы лучше продали ее! – очень резко.

19.9.74. Человек стиля Гор – все время преувеличивает чувство стиля, его самостоятельность и самоценность… Он считает, что Д. Самойлов меньше Кушнера, так как у Кушнера – «стиль».

Гор страдает стилизаторством. Стиль его самоценен, он прикрывает в последних вещах безмыслие… В прозе безмыслие непростительно даже больше, чем в поэзии.

6.10.74. Погиб Шукшин – самый популярный писатель последнего времени…

– Зачем он сыграл себя, а еще жену взял, – сказал Гор. – Напророчил. Я бы никогда так не сделал.

Вот это и есть чувство судьбы.

16.11.74. Гор подарил мне картину Валентины Марковой. Он знал ее хорошо. Была маленького роста, некрасивая, очень духовная. Темпераментная, умная, несколько шизоидная. Приехала в Ленинград из Средней Азии. До этого жила в Сибири. В 30‐е годы вышла замуж за учителя Казакова. Тот знал немецкий и французский, так как воспитывался за границей, где жили его родители-политэмигранты. Позже Казаков был благополучен, с войны приехал разбогатевшим. С Марковой он бедствовал. Своим учителем Маркова считала Коровай[251], художницу из Сибири[252]. В Союз ее не приняли из‐за формализма. Умерла от голода в блокаду. Картина Марковой есть у писателя Рахтанова[253] в Москве – он дружил с Казаковым; кое-что в Русском музее и Нукусе, где директор Савицкий[254] собирает хорошую живопись. 3 года назад приезжала сестра Казакова, просила назад работу, намекала, что ею интересуются за границей, но Гор не отдал.

Картину Маркова подарила Гору в 34‐м году, она висела у Гора в кабинете – «тогда я написал лучшие свои вещи», – сказал он. В новой квартире ее не решились повесить, и невестка настояла на том, чтобы отправить ее на дачу, на чердак. Там картина пролежала больше десяти лет.

Гор:

– Валентина Маркова долго обижалась на меня. Она сделала обложку к книге «Неси меня, река», очень хорошую, а ее не взяли, отдали Хижинскому[255]. Она долго не могла мне этого простить…

Маркова знала Филонова, возможно, была в него влюблена. В ее альбоме, который сейчас хранится в Русском музее, много странных рисунков – она, Филонов, ребенок. Это загадка!

Моя картина среднеазиатского периода, написана в 20–22‐м годах.

28.1.75. Забыл или не успел поздравить Гора с днем рождения. Думаю, он ждал моего звонка, а я в десять не решился это сделать. Они рано ложатся спать.

Жаль! Так, не желая, мы раним самых близких людей.

14.4.76. Вечер памяти Берковского. Полный зал. Ведет Абрамов.

– Берковский, – говорит он, – человек-глыба, из тех, кого рождал Ренессанс. Он был замешан на крупных дрожжах эпохи. Он познал истинную свободу – свободу духа. Был равнодушен к внешним благам.

Д. Лихачев: Он написал книгу о Леонардо – «о прекрасном говорил реализме»[256]. Требовал от писателей «заполнить пустоту». Литературоведение тогда хорошо, когда оно сочетается с другой наукой (с историей, искусствоведением и т. д.). Берковский был философ и знал философию удивительно.

После «Идиота» со Смоктуновским[257] он торжествовал. Стоял в проходе и встречал знакомых так, будто это были его гости в его спектакле… Все, что возникало под его пером, сперва проходило через его разговоры.

Азадовский[258]: Берковский считал диссертацию средневековым пережитком, придуманным жанром.

Гор сказал, что Н. Я. не сердился, когда ему мешали. Он познакомился с ним в конце 20‐х годов в школе Пролеткульта. Т. Манн и Достоевский ему были не так интересны, как Пушкин и Чехов. Первые себя раскрывали сами, вторых ему нужно было раскрыть.

8.6.76. Вывез маму в Комарово. Были у Гора – славные, добрые и любимые мной старики.

Гор опять хочет написать о рисунках северян… Заговорили о живописи, и Гор сказал, что ему очень дешево предлагали Гончарову[259], но он не взял.

– Ну и хорошо, что не взял. Ты бы всю жизнь страдал, что кому-то недоплатил. И меня бы издергал.

Наталья Акимовна очень его понимает.

20.9.76. Болеет Гор… Недавно я был у него – угнетен, согнулся, чувствовалась какая-то обреченность. И вдруг впал в глубокую депрессию. Не хочет никого видеть, мысли о смерти, принял 21 таблетку антидиабетического средства – попытка самоубийства – и тут же испугался за жизнь, с жадностью стал пить марганцовку, дал себя промыть скорой.

Все время молчит. И только иногда – Наталье Акимовне:

– Ты у меня святая.

Или:

– Давай покончим самоубийством вместе.

А она, зная, что он ее послушается, сказала:

– Через три месяца, если тебе не полегчает.

Иногда ему кажется, что о его сумасшествии известно всем. «По Би-би-си» передавали и «Теперь исключат из Союза», «И Марине, и детям[260] – всем будет плохо».

С ним неотступно все. Юра[261] суров, требователен, а Н. А. ласкова, ждет, когда он поглядит ей в глаза. Какой это прекрасный человек! Какая в ней доброта! Она мать для него, он ей сын больше детей.

…Сегодня Гору чуть лучше. За сутки задал несколько вопросов: «Где Катька?», «Чернослив в столе?» и что-то еще.

25.9.76. Гор немного лучше.

2.10.76. Болеет Гор. То тревожится, что нет сахара в крови, то боится, что умрет с голоду. Рухнула личность. Психиатры считают, что чем острее, тем лучше. Вялое течение бесконечно и неперспективно.

У него остро. Сегодня Лида[262] говорила о больнице, Нат. Аким. не подготовлена к этому, хочет, чтобы он был дома.

А как все это жаль! Добрый, хороший мой человек, Геннадий Самойлович! Вот ведь как умели Вы отдавать тепло – сколько было сделано Вами доброго и незабываемого для меня…

Бурсов дарить не умеет. Он берущий и не отдающий нисколечко. Он – кулак. Вы же – само добро, сама непосредственность… Старый ребенок!

25.10.76. Г. С. худо. Депрессия углубилась резко. Он вообразил себя королем Лиром, даже вначале потребовал, чтобы ему принесли Шекспира. Читал. Потом депрессия стала еще глубже – теперь сидит, уперев взгляд в стену или в пол, голодает.

Выберется ли? Иногда боюсь, что нет, хотя психиатры не теряют надежды.

Ужас Гора – ужас перед детьми. Юра и Марина – вот те, кто, как ему кажется, оставили его без денег, без пищи.

6.12.76. Продолжает болеть Гор, но выздоравливает. К нему возвращается разум. Недавно говорил, что он в депрессии, за это его детей уволят с работы и «казнят». Теперь он успокаивается. Я был у него два раза – один он был заторможен, обеспокоен своей аденомой, почечной коликой… на другой раз мы говорили о живописи, о Фрумаке[263]. Он мне показался почти здоровым.

22.12.76. Гор дома. Все у него прилично. Сидит читает Сергея Булгакова «Философия хозяйства». Вспоминает очень спокойно о своей депрессии, даже подсмеивается над собой – мол, считал весь мир сумасшедшим, семью – особенно.

Я был у него – милые, добрые, близкие люди.

15.1.77. История с повестью Гора наконец получила завершение. Г. С. узнал, что из первого номера ее изъяли. Попов[264] лег в больницу, Гор почти безразличен на словах, но на деле, видимо, нервничает.

Пришло письмо от В. Соловьева из Москвы – он пишет о Горе книгу. Жутко безнравственный человек, он почти рад, что Г. сходил с ума, это соответствует его концепции, что талант аномален…[265]

К письму Соловьева. Несколько лет назад я дал Гору эссе Личко (психиатр) о Гоголе, где Андрей утверждал: «Нос» – это симптом болезни. Гор был возмущен. «Он просто не понимает в литературе, – сказал он. – Так нельзя. Иначе можно свести к нулю все мировые шедевры…»

18.1.77. …Я, как и Гор, не могу и не хочу быть сильным. Я предпочитаю женщину-мать, с женщиной-девочкой, требующей покровительства и мужской силы, я был бы несчастен.

31.5.77. Гор выздоровел полностью. Живой, веселый, активный. И это прекрасно!

21.6.77. Был у Гора в Комарово. Гор угнетен, получает лекарства, это совсем другой человек. Мысль о бедности все время проникает в его мозг, хотя ничего худого ему не грозит. Дети учат, а Наталья Акимовна говорит: «Вот он больше всех спал (они очень рано ложатся и встают поздно. – С. Л.), а больше всех сделал» – и это правда.

14.7.77. Живем в Комарово… Гор еще болен. Угнетен, слаб. Жалуется, что ему попадет за повесть, найдут крамолу. И на то, что писать ему теперь не хочется.

31.12.77. Гор внезапно записал. С трудом Н. Аким. отрывает его от бумаги. Возбужден. Пишет воспоминания для «Лит. обозр.» или «Воп. лит.».

Есть место о Шварце.

– Вы куда, Гор, идете?

– В булочную.

– Я бы не ходил туда на вашем месте.

– Почему?

– Подумают, что Вы хотите украсть булку.

Я смеялся. А Гор вдруг сказал:

– Я это придумал, между прочим.

Мне было жалко. Я ему несколько раз говорил: «Жалко. Как же так?». Он перестал меня слышать.

3.6.78. Гор ожил, пишет повесть, как обычно, боится, что получится остро, хотя в действительности нет ни остроты, ни философии…

30.6.78. Был у Гора с Г. Башкировой[266] – славным и милым человеком. И очень умным… Гор рассказывал много о прошлом. Опять вспомнил Вас. Андреева[267], который был арестован после того, как напомнил Сталину о шубе, подаренной ему в Туруханской ссылке. Сталин сказал:

– Я помню, но напоминать об этом нескромно[268].

Перед этим спившийся Андреев стучался в квартиры писателей ночью. Все считали, что это НКВД – и когда видели спившееся лицо, давали любые деньги.

…А вот рассказ Башкировой о Цявловской[269].

Татьяне Григорьевне незадолго до смерти приснилось, что муж просит ее сварить кофе. Она встала, сварила кофе, поставила у кровати и легла досыпать.

Мстислав Александрович[270] умер тридцать лет назад.

Ее домработница на следующий день во сне увидела людей в белых одеждах, которые вошли в комнату Т. Г.

Утром она ей сказала:

– А за тобой приходили.

Когда Т. Г. ночью начала умирать, домработница говорила ей:

– Да ты потерпи, потерпи, Татьяна Григорьевна. Я ведь так просто сказала…

7.11.79. …Гор – молодец, уже начал новую повесть, хотя только что сдал предыдущую!..

2.11.80. Говорил с Бурсовым и Гором. Только что прошло бурсовское семидесятилетие. Пышно отмечают, где-то звонят в колокола – ордена грядут, публикации. Бурсов на коне – только что был в Югославии, поверг всех, как он сказал, говорил о мощи и немощи литературы. Сегодня интервью в «Литературной России», самоинтервью. Сам задает вопрос и сам на него отвечает. Этакий Мао, творящий чудеса.

…Гор обратен. Он стар – и слаб как ребенок. Да еще заболела Наталья Акимовна. Ах, как они отличаются, эти два человека! Триумфатор, не чувствующий своего конца, – и нахохлившийся, испуганный надвигающейся бедой Гор.

Не знаю, суждено ли мне быть у их конца, – все мы во власти бога, – но я больше горюю о Горе, что-то очень печальное, страшное чудится мне.

А тут еще сегодня пародия Александра Иванова – острая и точная, как бритва[271]. Он беспощаден. Если Гор узнает, ему будет крайне худо. И, главное, этот талантливый бандит как-то угадал суть, попал в цель.

4.11.80. Очень тяжелый Гор. Гангрена ноги, собираются ампутировать – вялотекущая. А температуры нет. В больнице лежит очень тихий, все знает и понимает… Спрашивал об Оле и обо мне.

Я оказался свиньей. Из-за премьеры[272] совсем не звонил, а он все спрашивал о литературных делах моих. «Сеня, – сказал он, – хоть пишет. Вот премьера в театре, это хорошо. Хотя у него худо и с Олей[273], и с мамой».

А вчера сказал, что он превратится в воду и уйдет (утечет) в девятнадцатый век.

6.1.81. Умер Гор, самый близкий мне человек, почти отец. Вся моя литературная жизнь – рядом. Сейчас тьма воспоминаний. Он все же был очень расположен ко мне, радовался каждому приходу и разговору. Я вижу его в Комарово у письменного стола, пишущим, прищурив глаз. Лицо очень близко к бумаге, чуть повернутое от листа.

Он жил среди картин, был погружен в искусство, которое для него было реальнее жизни. Его герои уходили в картины, блуждали там и не всегда возвращались. Он сам бы ушел в книги и там бы жил, защищенный обложкой так же крепко, как его защищала Наталья Акимовна, мать для его детей и внуков, но и для него самого.

…Звонил Самохваловой[274]. К ней пришла дочь героини самой знаменитой картины Ал. Ник. «Девушка в футболке». Да, искусство реальнее жизни, Гор прав.

22.4.81. Был у профессора Григорьева[275], друга Гора. Разговорились о Леониде Добычине. Григорьев был очень близкий Добычину человек. Гор как-то назвал Добычина «пуантилистом в литературе».

О Добычине Григорьев рассказывает с удовольствием.

Григорьев после долгого безденежья получил зарплату. Тут к нему приходит Добычин, которого в это время прорабатывали, называли «джойсистом». Он пришел, чтобы узнать, что такое Джойс (джойсизм)… Особенно ярился Добин[276], а Берковский Н. Я. говорил, что Добычин «обводит чернилами классиков». Мол, все это уже было.

Добычин был в отчаянии. Григорьев просил его только писать, а денег у него, холостяка, хватит на двоих.

– Живите у меня – и пишите, Леонид, – просил Григорьев.

Григорьев уехал в Новгород, а когда вернулся, на столе обнаружил пачку рукописей – он понял, что с Добычиным что-то случилось.

Эти рукописи – «Город Эн», рассказы и повесть – все теперь хранятся у Григорьева.

До своей «отдельной» жизни Григорьев снимал «угол» (при другом «угловом жильце» – отсюда, я думаю, «Переписка из двух углов» Гершензона и Иванова[277]) у одной фельдшерицы на В. О. У нее висел очень яркий фотопортрет сестринского выпуска – и Добычин напросился его посмотреть. Раньше в этой квартире жил Гор, но его эта карточка не заинтересовала.

Особой травмой для Добычина было письмо матери. В Брянске, где она жила, в местной газете опубликовали ругательную статью о Д. с каким-то жутким названием. Мать ее вырезала, написала, что предупреждала его, – зачем он занялся литературой?

Добычин бросился с моста[278], а Григорьева вскоре вызвали в Большой дом. Он сразу понял – из‐за Добычина. Но подписывать бумагу не стал – вместо подписи поставил прочерк.

– Добычин, – говорили ему, – реакционный писатель.

– Нет в нем ничего реакционного.

– Клеветник.

– Нет, он сатирик.

Потом Григорьева отпустили.

Еще он говорит о Добычине, что тот любил читать свои рассказы. Комната у него была почти пустой – стол, два стула и ящики из магазина. Все рассаживались на ящики и слушали. Гор и Григорьев смеялись больше всех. Добычин говорил:

– Я хотел, чтобы было смешно.

12.7.81. Пишу рецензию на рукопись Гора для «Сов. писа»[279]. На человека, которому обязан многим.

Это все же был удивительно талантливый писатель, хотя кажется, что в последних повестях он только переставлял слова – все повторяется по многу раз.

Помню свое первое ощущение – я был ошеломлен его «Изваянием».

Сейчас читаю первую вещь – повесть «Пять углов».

Поэтичность обволакивает. Ритм прозы удивительный… и любовь к городу. Ленинградский писатель.

Я буду по мере чтения заносить свои ощущения в дневник.

…Все же мне кажется, чудится иногда диалог со мной. Я был ему близок, очень. Но последнее время он таил ко мне некоторую осторожность. Упрекал меня в любви к Чехову, и об этом написал…

«В те годы я недолюбливал Чехова, но до поры до времени молчал об этом, чтобы не вызывать гнев моих друзей. Моя нелюбовь к этому великолепному писателю объясняется чрезмерностью почти возбужденных чувств. Я не понимал обыденности, не умел чувствовать ее и старался играть роль, словно жизнь была не только жизнью, но одновременно и романом, в который я был вписан с тем, чтобы уподобиться героям книг, ночевавших на моем столе».

Это удивительно! И точно! Это он сам. Несколько раз мы спорили о Чехове. Он не мог ответить, а теперь ответил. Он боялся жизни, он боялся всего, а Чехов, даже умирая, ее не боялся.

Он уходил в книгу, в абстрактную философию… Это он делал потому, что окружающая его действительность была очень непростой. Он и любил Наталью Акимовну, и ее боялся… А дети?.. Одну Киру[280] он принял как свою, как духовно близкую…

Я слышу упрек себе, когда он говорит о Пушкине: «Мне казалось, что от деревьев Летнего сада я могу узнать больше о Пушкине, чем от пушкинистов, разменивающих еще неразгаданное бытие поэтического чтения на прозаические мелочи его быта».

И опять он был непоследователен и, частично, неискренен, посылая мне телеграмму с пятидесятилетием в возвышенных тонах и называя меня выдающимся пушкинистом.

…Он боялся многого, но особенно – метро. О метро пишет часто с упреком, с вызовом… «В прошлое не ездят в такси, в автобусе, тем более – в метро». Он покрывался потом, когда вступал на эскалатор.

…Гор ненавидел быт. Он пишет: «Всю жизнь я ненавидел исследователей, которые топили биографию какого-либо крупного художника или писателя в будничных мелочах, приходя в восторг… от найденного счета за стирку белья». Нельзя сказать, что Гор совсем был чужд быта – он ходил за мясом и даже гордился тем, что умеет его выбирать. Но ходил… только вместе с Н. А.

…«Чилиры» – стихотворение в прозе. В ней меньше философии, даже есть ирония по отношению к философствующим – это другое состояние того же Гора. Он говорит о философе Володе, который работает на скорой санитаром, но читает Кьеркегора, как о нереальном человеке.

…Поэтичность Гора удивительна. Герой знакомится с девушкой на почте. Приходит в Михайловский сад, садится на скамейку и начинает думать – чего ей не хватает. «Окошечка, которое заменило бы раму. Рамы не хватало. И от этого она потеряла часть очарования». Герой страдает, что ее прошлое ему не подвластно. И он уходит в свое прошлое.

«Человек без привычек». «Трудно жить, зная, что ты посредственность. Ничто тебя не ожидает после смерти, кроме полного забвения». Для Гора это было очень важно – что будет после смерти. Однажды ему передали слова Дара: «Останется только Гор». Это был для него праздник, он часто повторял эти слова – пока не забыл.

…«Необычайная популярность жанра, мастером которого был Моруа, объяснялась тем, что наивный читатель смотрел на такую биографию, как на модель жизни, которой нужно подражать… Может, самое важное в этой жизни – это не стать другим, а суметь остаться самим собой со всеми достоинствами и недостатками».

Он говорил:

– Я неповторим.

В противовес Пановой[281], которая, послушав Соснору, сказала:

– Он мне не конкурент.

А у Гора:

– У меня нет конкурентов. Я неповторим.

24.7.81. «Человек без привычек» Гора. Продавщица пришла в гости к герою, осмотрела бедную квартиру и вещи, и лицо героя, «которое тоже было словно бы вещью». Деталь – точность.

…Я считал, что Гор исписался, а он всюду мудр и неожиданен. Вчера я сказал про Гора: «Талант – это интуиция». Все – даже случайности начитанности – помогают ему, он строит повесть так, как птица гнездо, слюна есть, любую соломку и палочку она склеивает. Это чудо.

17.8.81. Подошел к Каверину[282] – о Добычине. Рассказал, что у Григорьева (приятеля Гора) есть его повесть, рассказы.

– О, я помню, с ним дружил молодой человек… Это нужно издать.

Я обещал ему поговорить с Граниным.

– Я готов написать предисловие и передать в «Советский писатель».

Я сказал, что Берковский и Добин погубили Добычина. Он прибавил: «И Алексей Толстой». Тот говорил, что в основе добычинского творчества лежит зависть, что он завидует «нашей крылатой молодежи», а потому пишет шиворот-навыворот. После самоубийства он заявил в Союзе писателей, что Д. в санатории. С кавалергардской лихостью выступал Берковский – говорил о Д. очень худо. Каверин с Берковским не разговаривал с 1929 года, когда он сказал о его романе, что «это нечистоты, которые оставляет каждое время».

Заговорили об обэриутах.

– Я тогда слишком был занят собой и многое упустил.

А началось наше общение с того, что я представился:

– Я Семен Ласкин, а не Борис[283].

– Ну и очень хорошо. Потому что вы и есть единственный писатель.

20.12.81. Из выступления Адмони[284] об Ахматовой… Ахматова, как и Гор, боялась переходить улицу даже по зеленому.

5.2.82. Вчера был вечер памяти Гора. Вел Гранин – хитрый кардинал, выступали Л. Ник. Рахманов, Брандис, Лурье, Притула, Урбан[285] и я. Я читал дневниковые записи, но нервничал и немного смял конец. Это жаль. Конец должен был быть серьезный.

28.2.82. Читаю дневник и поражаюсь, как мало использовал фактов своей жизни – смерть Миши[286], одиночество мамы, ее смерть, Гор с его судьбой, Наталья Акимовна – это же так близко было ко мне!

9.9.93. Прочитал в статье Женьки Рейна – очень хорошей – ответ на риторический вопрос Гора: «Кто реальнее – Евгений Онегин или сосед Иван Иванович?»

Рейн, обдумывая автобиографическую прозу Довлатова, пишет так («Столица», 32, 1993, с. 61): «Но когда читатель Довлатова полагает, что все описанное им – «правда», что герои этих записей пойманы, как бабочки на булавку, они по-своему правы. Истинное искусство уничтожает свой материал и становится единственным образцом в духовной вселенной… Из эмпирического он делал эстетическое на одной ограниченной арене».

Прототип – это толчок. Остальное – плод духа, то, что Рейн и называет: «искусство уничтожает свой материал». И там, где этого не происходит, не происходит и искусства.

4.9.95. Читаю статью о Льве Шестове, у меня много его книг, и, к сожалению, нет двух томов из шести собрания сочинений[287]. Он, как мне кажется, мне особенно близок.

Однажды итальянский рецензент, некий профессор-славист, читая мою книгу «…Вечности заложник», сказал, что Шестов мне близок. Это тогда мне показалось смешным, но потом я вспомнил, что в романе есть какие-то философские мысли Г. Гора, который и давал мне Шестова, когда здесь о нем все забыли.

Загрузка...