Вряд ли есть много книг, которые пишутся так. Словно бы наобум. Тем удивительней, что все получилось. Во-первых, подтвердилась догадка о забытом художнике. К тому же – что совсем невероятно! – его картины не пропали, а дождались своего часа у приютившего их благодетеля. Главное, впрочем, то, что в сонме ленинградских гениев тридцатых – шестидесятых годов появилось имя Василия Павловича Калужнина[330].
В 1985 году отец задумал роман «…Вечности заложник»[331], выбрав в качестве героя неизвестного живописца. Не только неизвестного почти никому, но неизвестного ему самому. О том, что существовал такой художник – якобы превосходный, он узнал от своего приятеля, искусствоведа Б. Суриса[332] (запись от 1.1.85). Представляю, как удивлялся Борис Давыдович: вот, мол, что за судьба! Где-то это хранится, но кто станет заниматься!
Что руководило отцом, когда он решил искать? Детская мечта найти клад? Уж точно не здравый смысл. Он-то как раз подсказывал: не берись! Мало ли что привиделось Сурису в захламленной коммуналке! К тому же и времени прошло много. Если до сих пор не всплыло, то ситуация скорее всего безнадежна.
Тут к месту вспомнить мой разговор с одним нью-йоркским галерейщиком. Тот, кому не удалось заявить о себе при жизни, говорил он, должен стать достоянием родственников. Ничего большего, чем их спальни и кабинеты, он уже не украсит.
Даже не представить, чего бы мы лишились, если бы рассуждали так. Сколько раз бывало, что художник жил без зрителя, а после его смерти ситуация менялась. Те, кто его не замечал, становились поклонниками. Случалось, интерес возникал слишком поздно. Вот и на сей раз поиски начались с фамилии, неточного адреса и общей оценки: «Большой талант!»
Когда отец рассказывает об этом, то дистанции почти не чувствуется. События в романе происходят очень близко к тому, как они описываются в дневнике. Кажется, дневник он действительно держал у правого локтя и время от времени в него заглядывал: что происходило дальше? Все ли было так, как помнится?
Чуть ли не полромана написано (и прочитано читателем), а Калужнин еще впереди. Вроде как свет в конце туннеля. Автор поговорил с его учениками, а картин все нет. Над страницами по-прежнему висит вопрос: а был ли мастер? Не придумали ли его Сурис и те, кто о нем вспоминает?
Наконец, работы находятся. Сначала немного графики, а потом всё остальное. Сомнения сразу отпадают: вот он, Калужнин. У художника продающегося этапы и периоды рассеяны по свету, а у безвестного собраны в одном месте.
Итак, перед нами произведение в популярном литературном жанре «поисков сокровищ». От Лондона и Стивенсона его отличает то, что речь не о золоте и бриллиантах, но о чем-то таком, что долгое время считалось хламом и едва не попало на помойку.
Что подвигло отца на многомесячные волнения? На этот вопрос у него был ответ. Вслух такое не произнести, но от дневника не может быть тайн. «Ю. И.[333] вывез все, что подверглось бы полному забвению, сложил в мастерской и словно бы ждал сигнала свыше» (запись от 12.6.85). Да, именно так. Свою задачу он понимает как миссию. Возможно даже, указание.
Кто-то, осознав свой долг, переполняется гордыней. Отцу ответственность лишь добавила переживаний. Он и в книге не скрывает страхов, а в дневнике они приобретают характер панический. Чуть ли не в каждой записи слышен вопрос: удастся ли ему соответствовать «величию замысла» (слова И. Бродского)? Выйдет ли все так, как представлялось?
Вот откуда это ощущение шаткого равновесия. Ведь разгадка то приближается, то удаляется. То сильнее вера, то наоборот. И все же, несмотря ни на что, роман движется в правильном направлении: от незнания – к знанию, от предчувствия – к открытию.
Сколько бы ни колебался автор-герой, но именно его присутствие определяет вектор. В едва ли не безнадежной истории появляется перспектива. Мы понимаем, что пусть не при жизни, но хотя бы в следующем времени Калужнина ожидают сочувствие и внимание.
Выходит, в романе есть еще один положительный персонаж. Автора отличает нетерпение, прямо-таки жадность до новых открытий. Ну а как иначе, если он – коллекционер, «охотник» за хорошей живописью? Желания найти картины и завершить книгу в данном случае неотделимы. Иначе зачем было это начинать?
Вряд ли что-то могло получиться из его замысла, не приступи он к нему вовремя. Параллельно тому, как шла работа над «…Вечности заложником», этот мир покидали основные свидетели. Значит, это была последняя возможность что-то узнать из первых рук. Стоило отложить задуманное, и жизнь Калужнина стала бы столь же далекой, как события, описанные в учебнике.
Кроме тех десятилетий, что обсуждаются в книге, для ее понимания важно время написания. О, это единственная в своем роде эпоха! Одна очередь за колбасой, а другая – более длинная! – за «Московскими новостями». Новости касались не только сегодняшнего, но и минувшего. Эти напрягали больше всего. Становилось ясно – на каком фундаменте предстоит строить новую жизнь.
Интересно, что осознание перемен приходило постепенно. Хотя Горбачев объявил «курс на перестройку», но уверенности не было. Сколько за жизнь его поколения давалось обещаний, а потом не происходило ничего! Скорее всего, все будет как обычно: сперва пишешь так, как это тебе видится, а потом переписываешь еще раз (запись от 2.10.85).
Вскоре время ускорилось. Каждую неделю что-то новое. Ну а прежде всех событий – «Дети Арбата», «Белые одежды». Эти книги воспринимались горячо, как газета. Ну, а газеты требовали времени не меньше, чем романы. Они не просматривались, как прежде, а читались от корки до корки.
Вот, оказывается, что может слово! Не только напечатанное, но и произнесенное. Горбачев не сходил с экрана телевизора – объяснял, уговаривал, внушал. От этих усилий что-то сдвигалось. Казалось, еще несколько речей и публикаций – и жизнь окончательно преобразится.
Конечно, отец увлекся. Столько всего – новое (или хорошо забытое старое), тайное, ставшее явным! Его очень подбадривало, что он имеет к этому отношение. На небольшом участке ленинградского искусства ищет – и добивается – справедливости.
Если что и устарело в романе, то это пафос человека, причастного переменам. «Мог ли Фаустов представить, что этот великий плач матери (ахматовский «Реквием». – А. Л.) будет напечатан?» Слышите, как интонация ползет вверх? Это первый признак того, что фразу следовало написать по-другому.
Как уже понятно, прежде чем сесть за роман, отец проделал большую работу. Дальше предстояло выбрать, что нужно, а что нет. Тем интересней читать дневник – и видеть не только то, что получилось, но возможные варианты.
Вот разговоры, которые хотя отчасти и вошли в книгу, но нуждаются в дополнении. Больно многое тут сказано. Да и последовательность встреч имеет значение. Сперва отец побеседовал с Гертой Неменовой[334], а на другой день – с Яковом Шуром[335].
От прочих художников Герту Михайловну отличало то, что в юности ее забросило в Париж, а там – Ларионов, Гончарова, Пикассо… Отсюда и другой масштаб. Питерские коллеги мыслили в границах района или города, а перед ней была вся европейская живопись.
Неменова имела право сказать: «Я не экспрессионист, как немцы Дикс и Гросс[336]». Кстати, слова о том, что у нее «не было святого в Париже», тоже говорят о высоте помыслов и внутренней независимости (запись от 1.6.85).
С таких позиций можно позволить раздражение в адрес «круговской» «компромиссности» (запись от 1.6.85). Слова пусть и обидные, но нельзя сказать, что несправедливые. Если ученики Филонова или Малевича конфликтов искали, то эти действовали осторожней. Все, что им хотелось сказать, они говорили живописью. Во всем остальном были как все: оформляли город к юбилею Октября, писали декларации, провозглашали «создание стиля эпохи».
Кстати, о том же говорит и Шур: «Развивалось левое искусство, а группа выбрала умеренность» (запись от 2.6.85). Умеренность – это не середина на половину, а по-своему цельная концепция. Она предполагает отказ от крайностей, принадлежность к традиции (круговцы выбрали новейшую французскую живопись), приязненные отношения с мастерами других направлений.
Отец застал Неменову и Шура в конце пути, но, по большому счету, они не изменились. Одна сохранила умение сказать наотмашь, выдающее в ней бывшую авангардистку. Другой же на любой вопрос отвечал взвешенно, как и полагается настоящему круговцу.
Конечно, имеет значение голос. У нее он был хрипловатым от курева, а у него тихим и раздумчивым. Ну и в оценках они не сходились. Чаще она недовольна коллегами, а он обо всех отзывался хорошо. Кстати, их мастерские тоже непохожи. У Неменовой отец отмечает самый что ни есть радикальный «ужас», а у Шура – «идеальную чистоту» (запись от 2.6.85).
Вот два героя, которые могли войти в роман не как собеседники автора, а как полноценные участники – тишайший Шур (сразу вспоминаешь: «шур-шур») – и боевитая Неменова. Сперва у них были выставки и внимание коллег, а потом начались неприятности. Не помогли ни авангардистская риторика, ни упомянутые «квадратуры» «Круга». Если художники и сохранились, то потому, что дух дышит, где хочет. Что во времена известности, что в эпоху забвения.
Бывало, у Шура столько времени забирает работа для денег, что на «свое» не остается сил. Если только в отпуске. Тут он разложит кисти и краски и рисует пейзажи. У Неменовой тоже дела не лучше. Работает она много, но не выставляется. Вся ее публика – это друзья. Да и то из числа тех, кому она по-прежнему доверяет.
Если бы существовали две эти линии, то стало бы ясно, что путей три. Два более или менее совместимы с жизнью, а третий предполагает чуть ли не схимничество. Возможно, именно он скорее всего приводит к цели.
Как вы понимаете, речь о Калужнине. Когда-то он тоже был человеком круга. Не только членом «Круга художников», но участником художественной среды. Вот он на фотографии М. Наппельбаума на юбилее поэта М. Кузмина. Пусть в последнем ряду, повернувшись в профиль, но недалеко от главных лиц.
В пятидесятые – шестидесятые годы ничего этого уже не было. Из всех радостей жизни самой реальной была работа: каждый день художник покупал одно яблоко (на второе не хватало денег) и писал натюрморт. Затем яблоко съедал вместо обеда[337].
В молодости кажется, что неприятности временны. Другое дело, если тебе за шестьдесят. Его холстами забита комната, но какой от этого прок? Бывает, забредет знакомый, а потом месяцами никого. Или сунет нос сосед по коммуналке: все рисуете, Василий Павлович? Не лучше ли заняться чем-то полезным?
Случалось ему обращаться к бывшим товарищам по «Кругу». Они в ответ вели душеспасительные беседы. Выговаривали за негибкость и советовали ко всему относиться проще. Как-то Калужнин решил, что действительно хватит, и согласился выполнить заказ. Мало того что денег не заработал, но нажил себе неприятностей.
Так что лучше не соблазняться. Работать не ради корысти, а по той же причине, по которой испытывают потребность в еде. Вернее, без еды он жить научился, а без живописи нет. Встанет у мольберта и приободряется. Ощущает себя тем, кто он и есть на самом деле.
Что и говорить, таких, как Калужнин, не бывает много. Тем важнее, чтобы он оставался не один. Жены и детей у него не случилось, так пусть хотя бы будут единомышленники.
В конце его жизни появилась целая компания таких художников. Рядом с ними он мог почувствовать себя уверенней. Правда, о том, что они были знакомы, сведений нет. Есть только много поводов, говорящих о том, что это было бы правильно.
Сперва упомянем непрямую зависимость: «…люди не всегда современники, – записал отец мысль Гора. – Не физическое и не историческое время тут нужно понимать, а эмоционально-психологическое» (запись от 25.2.71). Иными словами, необязательно находиться рядом, чтобы чувствовать близость. Или наоборот: вас почти ничто не разделяет, но, кажется, вы принадлежите разным измерениям.
Вот так существовали Калужнин – и его соседи по коммуналке. Чтобы лишний раз с ними не пересекаться, он старался из комнаты не выходить. Что касается членов «Ордена непродающихся живописцев»[338] (а мы говорим о них), то тут есть точки соприкосновения.
Одно время Василий Павлович преподавал в Художественном училище на Таврической, а Арефьев, Васми и Шварц учились в СХШ[339] при Академии художеств. Так что среда была одна. Если происходило что-то важное, то об этом узнавали все.
Как не посудачить о Калужнине! Больно редкий он экземпляр. А уж арефьевцы просто не могли им не заинтересоваться. Тут ощущался тот же, что у них, градус странности и сосредоточенности на главном.
Можно вспомнить, как, доказывая существование «черного свечения», Василий Павлович вращал перед учениками черным платком! Это был настоящий художественный жест. Сигналы на том языке, который понятен лишь посвященным.
Вот сколько общего у него с Арефьевым и его компанией. Прежде всего – преданность искусству. Убежденность в том, что жизнь может быть такой-сякой-разэтакой, но только до того момента, «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон».
Конечно, какие сейчас «Аполлоны» и «священные жертвы»! Если что осталось от романтического раздвоения, то лишь совершенная невозможность стать таким, как все.
Все это дает право немного пофантазировать. Например, представить встречу Калужнина и Арефьева где-нибудь в Летнем саду. Невдалеке от пушкинского знакомца – Аполлона. Впрочем, и тема разговора близка прототипу скульптуры.
Обсуждают, к примеру, красоту. Что это – нечто само собой разумеющееся или труд и преодоление? Скорее, все же, второе. По крайней мере, каждому из них она просто так не дается.
Откуда они ее добывают? Старший – из петербургского марева. Словно из копоти той самой коптилки, на которой он готовит еду. Младшего вдохновляют житейские ситуации. Тут тоже имеет место преображение. Все же одно дело – люди в очереди и толстые тетки в бане, а другое – они же, но на бумаге или холсте.
Хотя лист Арефьева у отца висел недалеко от работ Калужнина, но вряд ли он думал о пересечениях. Или, может, думал, но решил не развивать. Слишком богатый это сюжет, чтобы растекаться. Пусть будет мало героев, но зато из числа самых главных.
Я не только пофантазировал. Вскоре представилась возможность поучаствовать. В феврале 2014 года в петербургском музее Анны Ахматовой открылась выставка «Блокада. До и после». На ней были представлены работы Калужнина, К. Кордобовского и молодого художника Г. Кацнельсона, сделавшего иллюстрации к горовским стихам.
Как-то Л. Гинзбург размышляла об «интимной теме». Вот и у меня как у куратора этой выставки была «интимная тема» – мне хотелось приобщиться к отцовскому поиску. Всех, кто был мне нужен, я нашел в его телефонной книге. Всякий раз, набирая номер, представлял, что звонит он, и звонок приближает его к цели.