Глава четвертая «Стать Граниным сегодняшнего дня…» (Даниил Гранин)

Вышло так, что это предисловие я начал писать на сороковой день после кончины Даниила Гранина (1919–2017). Когда я прочел об этой дате в фейсбуке, то сильно задумался. Как бы хотелось избежать общих слов (а их было произнесено слишком много!) и сказать нечто неформальное. Тем более что передо мной дневник, писавшийся для себя. В нем нет – и не может быть! – форсированных интонаций и намеренных преувеличений.

К тому же это для нас Гранин – классик, один из героев учебника по литературе, а для отца – хороший писатель и старший товарищ. Правда, когда он за ним записывает, то старается ничего не пропустить. Вроде как вслушивается. Так устроена речь Даниила Александровича, что порядок слов тут так же важен, как общий смысл.

Вообще Гранин не походил на тех литераторов, с которыми отец был знаком. Например, на Геннадия Гора. Если Гор – одиночка, человек абсолютно частный, то Даниил Александрович, что называется, «общественник». Ну а в некоторые годы – начальник. Вот почему даже в личных разговорах он старался придерживаться политеса.

Про начальника мы еще поговорим, а пока надо сказать о писателе. Дневник подтверждает, что в своем литературном хозяйстве он был хорошим хозяином. Представьте, фиксировал не только те разговоры, что нужны для текущей работы, но буквально все. Это он на всякий случай накапливал: если что – перелистаешь тетрадку, а там – ответ на любой вопрос (запись от 12.7.87).

Утомительно? Наверняка. Скорее всего, Даниил Александрович сердился, подобно чеховскому Тригорину, но от своих обязанностей не отлынивал. Мало ли еще на какую подробность расщедрится жизнь – и она войдет в его прозу.

Вот почему – отец не раз это подчеркивал – Гранин больше молчал, чем говорил. Ждал, когда собеседник раскроется. А уж там дело техники – в соответствии с неустаревающим рецептом чеховского героя запираешь «эту фразу и слова в свою литературную кладовую».

Обычно это происходило так. Даниил Александрович звонил, звал пройтись. Какой повод? Хорошая погода и временное затишье в делах. Маршруты были разные – чаще по Петроградке, а иногда – в сторону Летнего сада. В Комарово направлялись в сторону кладбища, а в Дубултах – вдоль взморья.

С годами отношения становились теплее (они несколько раз отмечали Новый год вместе), но дистанция сохранялась. Дело не в формальностях вроде должностей и званий, а в том, что существовала в Гранине некая убедительность. Одним на роду написано давать советы, а другим к ним прислушиваться.

Вот откуда эти: «Попробуйте…», «Нельзя…». Кстати, в таком духе Гранин разговаривал не только с младшими, но и со старшими. Например, Гору он говорил: «…не соглашайтесь сокращать, ждите…», «Вы бы лучше продали ее!» (записи от 28.8.71, 25.8.74).

Подобный тон не предполагает обсуждений. Его собеседники и не возражали. Если только в скобках или в придаточном предложении, отец что-то напишет в дневнике. Вроде как ухмыльнется: правда, конечно, но есть и другая сторона.

Как уже сказано, Даниил Александрович записывал разговоры, так что когда-нибудь мы узнаем, что показалось важным ему. Пока же у нас есть отцовские тетради. Пусть это не так много, как хотелось бы, но представление о собеседнике возникает.

Начнем с первых упоминаний. Вряд ли Гранин или отец могли точно вспомнить день и число, когда они познакомились. Ну, а на что дневник? В нем называется шестое и двадцатое октября пятьдесят четвертого года.

Вообразите медика-старшекурсника, который не очень-то занят учебой. У него есть занятие попривлекательней. Он увлечен литературой – и не то чтобы без взаимности. Его фельетоны публикует газета «Смена», клоун Вяткин[288] включает его репризы в репертуар. Да что репризы! Главное, монологи для самого Райкина! Актер всякий раз их благосклонно отклоняет, но именно тут к нему приходит признание. Он удостаивается восклицания капельдинерши, которая провожает его за кулисы:

– Это драматург к Райкину! (запись от 10.4.54).

Услышать о себе такое – это событие поворотное. Сперва не веришь, потом сосредоточиваешься и спрашиваешь себя: «Это обо мне? Уж не Райкин ли ей так сказал, а она повторила?»

Теперь можно отправиться в Дом писателей. Чаще всего литконсультант – фигура анонимная, стоящая на самой нижней ступени писательской иерархии. На сей раз вышло иначе. Отец не только знает, к кому идет, но волнуется по этому поводу. Сам признается, что «чуть не проглотил язык» (запись от 6.10.54).

Вот так Гранин делал первые шаги. Что-то он уже опубликовал и даже, как видим, получил должность, но пока это начинающий автор. Пусть не такой начинающий, как отец (между ними больше десяти лет разницы), но еще даже не член Союза писателей. Ждать осталось недолго, – скоро выйдут «Искатели», – но все же это впереди.

Надо сказать, что о Райкине или Вяткине отец говорит спокойней. Их мнение ему интересно только в прагматическом смысле. Взяли – хорошо, не взяли – попробую в другой раз. Тут же дело в чем-то большем, чем конкретный текст: «Неужели я такой «неглубокий» человек? – размышляет он после гранинской критики. – Неужели это мой предел?» (запись от 20.10.54).

Одна фраза (только она, кстати, и процитирована) кое-что объясняет. Гранин говорит, что «сатира с реализмом не в ладу». Утверждение для этого времени едва не крамольное. Тогдашний канон требовал полного правдоподобия. Только так можно было сохранить бытовой масштаб и избежать обобщений.

Постараемся этого не пропустить. Гранин видит куда дальше тогдашних советских литераторов. Правда, реализовывать свои соображения не спешит. Попробуй он следовать советам, которые давал студенту-медику, его тексты вряд ли были бы напечатаны.

А вот его размышление, выходящее за пределы литературы. Он говорит о человеческом роде. Причем оценивает его невысоко. Если с такими мыслями сесть за письменный стол, то выйдет нечто грустное. Может, даже отчаянное. Это будет книга о том, что было бы, если бы не людской эгоизм. Только он не дает миру скатиться в тартарары.

«Не говорите об этом людям. Это же последнее, из‐за чего они пытаются жить в дружбе. Думают: вот разнервничаемся – и произойдет инфаркт. А вы говорите, что этого нет! Они же перестанут делать добро» (запись от 9.6.69).

Что было бы, если бы в шестьдесят девятом году кто-то выступил с чем-то подобным! Одна эта идея обрушила бы все советские догматы. Конечно, Гранин сейчас вряд ли рискует. Он объясняет это молодому коллеге, но пишет все же иначе.

В записях отца подобных высказываний два. Это – о человеческом роде, и еще одно, о котором речь впереди. Чаще всего вслед за утверждением следует уточнение. Вот он спрашивает: «Зачем вы заключаете договор?», а потом себя поправляет: «Нельзя на это идти, когда есть деньги» (запись от 9.2.74). Так и в другом случае: «Попробуйте не печатать, когда это возможно…» (запись от 21.8.72). Тут опять предлагается быть смелым, но при определенных условиях.

Не надо быть фрейдистом, чтобы угадать общую идею. Даниил Александрович объясняет принципы жизни в литературе. Причем всякий раз говорится о деньгах. Когда они есть, то решительность кажется ему оправданной.

Примеров достаточно. Начиная хотя бы с его «внутренней рецензии» на рукопись Зощенко[289]. Молодой автор, недавно вступивший в Союз писателей, подкрепляет свой вывод о том, что книга может быть издана, ссылкой на Ленина, оценившего белоэмигранта Аверченко[290].

Значит, все непросто с его директивностью. Это была категоричность до известной степени. Когда Даниил Александрович достигает предела, то сразу дает обратный ход.

Кстати, Гранин еще раз поучаствовал в биографии Зощенко. На сей раз посмертной. Сейчас он был не скромным рецензентом, а членом редколлегии собрания сочинений писателя.

Когда он говорил отцу: «Мы зря взялись издавать четыре тома, хватило бы трех» (запись от 12.7.84), это было не частное мнение. Судя по тому, что в 1986–1987 годах вышел трехтомник, его точка зрения возобладала.

Это опять к вопросу об оговорках. Зощенко он позволяет три тома, а себе четыре. Уж не говоря о том, что в недалеком будущем у него будут пять и даже восемь.

К неоднозначным решениям следует прибавить упомянутую закрытость. Иногда он высказывался так, что хотелось спросить: вы действительно так думаете или просто не желаете говорить?

Вот он рассказывает, что был в Германии «много раз. Мне она понравилась… очень высокий уровень, хорошо строят, много, главное, строят» (запись от 9.6.69). Ясно, что комплимент, который подошел бы спальному району Ленинграда, скорее не проясняет, а затемняет.

Или такой случай. Тут ситуация почти крайняя. Правда, достаточно небольшого толчка – и Гранин меняет тон. Надолго ли? Хотя бы о нескольких минутах существования на одной волне можно сказать уверенно.

Даниил Александрович возвращается по рижскому взморью от партийного босса Шауро[291]. «Хороший человек, любит музыку», – говорит он. Вот она, типичная фраза-заглушка. Смысл ее такой: отстаньте, больше ничего не скажу. «А литературу?» – подначивает отец, и Гранин включается в игру (запись от 12.7.84).

Или такой разговор с журналисткой: «Вам Шушенское понравилось? – Нет. – Как? Там же Ленин жил! – Ну, ему тоже не нравилось» (запись от 21.4.70). Этот диалог как в капле воды отражает устройство советского текста. Он не позволяет немотивированности. Если вы отошли от правила, то извольте сослаться на авторитет.

Еще смелость заключается в фамильярном «ему». Конечно, и тут нет особой опасности. Это обращение вполне соответствует представлению о вожде как о близком и родном человеке. Если даже мы не произносим его имени, все равно ясно, что это о нем.

Каждый записанный отцом разговор можно рассмотреть так. Лишь однажды Даниил Александрович начал долженствованием: «Сеня, вы не должны…» и не завершил оговоркой (запись от 20.4.82). Речь о поступке литературоведа Бурсова, подло наябедничавшего на коллегу[292]. Видно, это тот редкий случай, когда Гранин не допускает вариантов.

Чтобы быть до конца точным, следует сказать, что есть еще одна подобная фраза. Конечно, лучше бы ее не существовало, но что поделать, если она есть.

Вышло так, что история с Иосифом Бродским разворачивалась в его бытность главой Ленинградской писательской организации. Эта тема не раз обсуждалась. К тому, что уже известно, хотелось бы добавить воспоминание.

Многие помнят хорошего писателя Израиля Моисеевича Меттера[293]. Всю жизнь он описывал небольшой поселок, в котором сразу узнавалось место, где находилась его дача. Впрочем, он не изменял не только родному Сосново. Имел привычку не подавать руки тем, кто этого не заслуживает, и поддерживать тех, кто в этом нуждается.

Меттер говорил много раз возникавшему на этих страницах Фреду Скаковскому, что сперва позвонил Даниилу Александровичу: «Данила (так он его называл)! Надо парню как-то помочь», а в ответ услышал, что лесоповал ему будет на пользу[294].

Вот что всплыло у него в памяти: лесоповал! Лес валили арестованные по пятьдесят восьмой статье. Будущего нобелиата тоже не ждало ничего хорошего, но все же он мог рассчитывать на работу на тракторе и в коровнике.

Выходит, Гранин еще добавил Бродскому срок. Ответил Меттеру так, что дальнейший диалог был исключен.

Следующее событие совсем незаметное, но прежде всего нас интересует стилистика. Как уже сказано, его разговоры и действия имели сходство с гнущейся проволочкой. Тут важен любой поворот.

Отца не с первого раза приняли в Союз писателей. Это как раз те годы, когда Гранин возглавлял писательскую организацию. Так что Даниил Александрович поневоле принял участие. Даже звонил отцу домой, чтобы сообщить промежуточные результаты.

Хорошо, что Гранин демократичен. Сколько есть начальников, которые общаются только через секретарей. Правда, о чем он спешил рассказать? О том, что не только не поспособствовал приему, но его затормозил. Когда один из участников заседания сказал, что не читал претендента, обсуждение сразу перенесли (запись от 24.3.72).

Как видите, Даниил Александрович чаще всего осторожен. Почему так – объяснил он сам. На слова отца: «„Искатели“, „Иду на грозу“ подразумевают элементарную жизнь» он ответил: «Наша жизнь не только элементарна, она бесконфликтна и внедраматична. Отсюда и недостатки литературы» (запись от 9.7.77). Это означает, что не мы творим жизнь, а она нас. Соответственно, по своему подобию она создает литературу.

Как тут не процитировать: «Лучше этого дня не напишете» (запись от 21.4.70). Применяя эти слова к нашему разговору, можно сказать, что зеркало отражает ровно то, что существует в реальности.

Если прибавить высказывание о человеческом роде, то станет ясно, что Даниил Александрович был настроен крайне скептично. Схемы советской литературы он объясняет тем, что жизнь ничем не лучше. Раз наше существование мелко и полно условностей, то почему книги должны быть глубоки?

Когда перестройка только набирала обороты, кто-то придумал определение: «уровень правды». Подразумевалось, что тут не один-единственный уровень, а вроде как несколько ступеней. С каждым шагом мы приближаемся к цели.

До поры до времени Даниил Александрович двигался так. В своих текстах он что-то открывал, а значит, поднимал «уровень», но что-то и упускал. Как и в записанных отцом разговорах, сказанное и утаенное здесь одинаково важно.

Вот о чем название его книги 2010 года: «Все было не совсем так». Это поздний Гранин поправляет себя раннего, добавляя и уточняя пропущенное.

Об этом, характеризуя Даниила Александровича, скорее всего, говорил Д. Лихачев: «Это отчаянный солдат, который первым бросается на разминированное поле» (запись от 30.12.93). Дело тут не в личных отношениях (хотя какая-то кошка тут точно пробежала) – правильнее говорить о существовании разных типов художников.

«Все поэты, – писала М. Цветаева, – делятся на поэтов с развитием и поэтов без развития. На поэтов, имеющих историю, и поэтов без нее… Графически первые отображаются стрелой, пущенной в бесконечность, вторые – кругом».

При всей драматичности своей биографии Лихачев принадлежал ко второму типу («круг») – он был равен себе. Его принципы не менялись десятилетиями – вне зависимости от того, отбывал он срок на Соловках или стал знаменитым ученым. Гранин же являет собой пример человека, целиком зависимого от истории («стрела»). Как стрела раскрывается в движении, так и его следует понимать в развитии.

На третьем году перестройки Даниил Александрович произнес: «Написать бы все как было» (запись от 12.7.87). Это говорил немолодой писатель, уже выпустивший к этому времени несколько собраний сочинений. А значит, по крайней мере дважды подведший итог. Теперь выходило, что самое главное ему предстоит.

Есть еще одна сложность. С одной стороны, Гранин признает существование «уровней правды», а с другой – думает о чем-то большем. Несколько раз он заговаривает о будущем. О том – как долго будут жить его книги. И вообще – что гарантирует текстам долгую жизнь? (записи от 12.7.84 и 12.7.87).

Словом, он мысленно приглядывается к той скрытой от глаз области, в которой обосновались Толстой и Чехов. Казалось бы, какие могут быть сомнения? Это с его-то премиями, должностями, переизданиями! Нет, он все же колеблется.

Как видно, был Даниил Александрович такой – и другой. Первый – уверенный в себе, по-советски осторожный. Второй – прозорливый, видящий далеко и глубоко. Очень похожий конфликт в 1982 году он описал в рассказе «Ты взвешен на весах».

Отец понял, что этот рассказ не только о художнике Малинине. Столько же автор говорит о себе. «Рассказ мудр и тонок – в нем раздумья страдающего за себя человека… Да, через себя не прыгнуть, но мечту о прыжке терять нельзя» (запись от 6.10.82). Вот на такой прыжок решился гранинский герой. Он все поменял – уехал в провинцию, взял другую фамилию, начал рисовать по-новому. Правда, пришедшие на его похороны люди ничего об этом не знают. Для них он тот, кем был до главного своего поступка.

«Выступила женщина из Министерства культуры. Говорила она без бумажки, проникновенно, о жизни, наполненной служением искусству, и Щербаков впервые взгрустнул. Но на словах „сколько красоты мог еще дать людям его талант“ голос ее прервался, и тогда Щербаков вспомнил, что этот прерывистый вздох вместе с этими словами он услыхал от нее же на похоронах режиссера их театра».

Чем больше времени проходит после первой публикации, тем очевидней, что Гранин все увидел правильно. Включая и то, что случится после его ухода. Даже гражданскую панихиду он описал верно: в Таврическом дворце, откуда начался путь на Комаровское кладбище, подобных выступлений было несколько.

Главное, Даниил Александрович угадал, что почти никто не вспомнит о том, что его судьба была отмечена резким поворотом. С какого-то момента он перестал быть советским писателем. Фамилии не сменил, в другой город не уехал, но результат оказался столь же разительным. Даже самые недоверчивые люди признают, что в его поздних текстах нет ни слова лукавого.

Наверное, для того Гранину была дана столь длинная жизнь, чтобы он сделал то, что до этого не успел. Написал «Моего лейтенанта» и несколько книг воспоминаний. Объяснил немцам в Бундестаге, что такое блокада.

Да и с той самой «вечностью», о которой он говорил на рижском взморье, разобрался. Все, что он теперь делал, было шагом в направлении Толстого и Чехова.

К сожалению, отец этого не застал. Думаю, ему бы понравился новый Гранин. Не только потому, что это отличная проза, но и потому, что Даниил Александрович верно использовал свой шанс. Вот хотя бы тот же «Мой лейтенант». Прежде он не раз описывал юного инженера, ушедшего на фронт добровольцем, но сейчас это получилось иначе.

Лучше всего читать «Моего лейтенанта» вместе с воспоминаниями. Тогда станет ясно, что это тоже мемуар. Все описывается как есть – не изменены ни обстоятельства, ни их последовательность, ни даже имя жены. Правда, рассказ ведется не от одного, а от двух первых лиц. От лица юного лейтенанта и от лица пожилого автора. От имени того Гранина, каким он был, и того, кем стал.

Как видно, тут главный для него узел. Он видел себя вместилищем не одной, а нескольких биографий. Возможно, если бы он продолжил эту книгу, то среди героев, отразивших его «я», мог появиться кто-то третий.

Уж если мы сказали об эволюции Даниила Александровича, то надо сказать об эволюции автора дневника. Он тоже менялся. Причем порой на протяжении одной записи. Поговорил с Граниным – и что-то представилось ему по-другому.

В записи от 9.6.69 отец утверждает, что самая спокойная жизнь чревата инфарктом. Об этом свидетельствует его опыт врача. Как мы помним, Гранин с этим не согласился, но они на этом не застряли. Быстро переключились на другую тему.

Даниил Александрович недоволен чрезмерной брутальностью одного литератора: «Все хотят его, все хотят его пьесы, все берут», но отец скорее вступается за коллегу: «…ему лучше, чем тем, кто сомневается. У него-то инфаркта не будет. Худого в себе он не накапливает…» О том же они заговаривают через год. Гранин приводит фразу кого-то из членов Секретариата: «Ему уже седеть некуда». «Седеть некуда, но инфаркт я еще могу получить», – отвечает отец (запись от 24.3.72).

Так, возможно, не обратив на это внимания, отец признал правоту Даниила Александровича. Он ведь не только врач, но и литератор. Пусть медицина этого не подтверждает, но у литератора своя позиция. Для него все начинается с волнений. И стихотворение, и роман. Да и сама его жизнь есть переживание – и запись этих переживаний в тех форме и жанре, которые он избрал.

6.10.54. Был у Гранина в Доме писателей. Отнес ему переделанный еще раз рассказ «Родственные души». Ответ будет в среду. Я чуть не проглотил язык от страха перед ним. Рассказ читали ребята. Одним нравится, другим – нет. Что-то, видимо, я не нашел в начале его. Но что?

20.10.54. Сегодня снова был у Гранина. Произвел на меня впечатление умного, но очень сурового человека. Отделал меня как никто. Сказал, что «Родственные души» и «Воспитатели» – мелковато… Это меня волнует очень сильно. Почему у меня часто так выходит? Статьи, говорят, не очень глубокие. Фельетоны были иногда поверхностные. Знания тоже. На практике Семен Моисеевич[295] говорил, что я все же не все охватываю. Неужели я такой «неглубокий» человек? Неужели это мой предел? А может быть, я мало читаю и от этого все беды? Об этом надо подумать.

Из интересных мыслей – Гранин сказал, что «сатира с реализмом не в ладу» и что все-таки нужно преувеличение.

29.7.68. Был у Гранина. Через Плоткина[296] получил приглашение зайти.

Когда робок, видимо, глуп. Или это мне кажется. Разговор был коротким и немного напряженным. И слушать я не очень-то умею. Что-то говорю.

Сказал:

– А как ваши дела?

– Вот, не приняли[297].

– Это я знаю. У вас есть что-либо в печати?

– Нет, ничего.

– Нужно издать, и тогда мы пересмотрим решение секретариата.

Потом говорил об Австралии – о медицине[298]. Я что-то вякал.

Посоветовал от его имени поехать к Софронову в «Огонек»[299].

Расстались суховато.

9.6.69. Был у Гранина, просил написать предисловие к рассказу. Согласился, но, когда я поблагодарил, сказал:

– Не знаю, не знаю.

Что говорило – не знаю, как вы (то есть я) пишете-то.

За последнее время Гранин действительно стал настоящим писателем, и это говорит о том, как трудна и плохо осуществима надежда своего утверждения (легкого). Стать Граниным сегодняшнего дня он смог после 3–4 официально утвержденных романов. Тогда у него не хватало худож. средств, палитры и пр. Теперь же любое его эссе становится в некотором роде событием, а люди, ругавшие его, декларируют свою любовь.

Разговор был долгий, но больше шутливый, и, главное, говорил больше я.

После того, как я упомянул об инфаркте у Еленина[300], он сказал:

– Отчего же у такого молодого?

Я ответил:

– От Бога?

– Может, нервничал?

Я сказал:

– Что-то не знаю инфарктов от нервов… Не видел ни одного.

Он попросил:

– Не говорите об этом людям. Это же последнее, из‐за чего они пытаются жить в дружбе. Думают: вот разнервничаемся – и произойдет инфаркт. А вы говорите, что этого нет! Они же перестанут делать добро.

Еще он сказал:

– Рад, что вы так… сомневаетесь. А то у меня тут был один молодой писатель, он такой довольный. Все хотят его, все хотят его пьесы, все берут.

Я хотел сказать ему, но потом удержался. Ну пусть…

– Я думаю, это защитная реакция, – где-то глубоко внутри он наверняка в себе сомневается, понимает, что это лишь внешняя удача, деньги, но не что-то значительное…

– А мне показалось, что не сомневается, – и я его пожалел.

Я сказал:

– Если это и так, ему лучше, чем тем, кто сомневается. У него-то инфаркта не будет. Худого в себе он не накапливает…

Сказал о Германии:

– Был много раз. Мне она понравилась, очень высокий уровень, хорошо строят, много, главное, строят.

5.3.70. Прочел Гранина «Кто-то должен». Мастерская, серьезная вещь. Это писатель, исследователь. Не только 1-е сигналы[301] им движут, но и мысль. Читал с завистью. Слабее то, что он не знает, что должен был почувствовать, – женщины, их логика, их поступки.

21.4.70. Летом (вдруг вспомнил) Гранин спросил:

– А что вы делаете?

– Пишу.

– Лучше этого дня не напишете.

Он вернулся с Енисея. Корреспондент спросил у него:

– Вам Шушенское понравилось?

– Нет.

– Как? Там же Ленин жил!

– Ну, ему тоже не нравилось.

24.3.72. Позвонил Гранин – я сразу понял, что опять что-то не так. Нервы страшно натянуты, опустошен. Оказалось, он выступил на Секретариате, сказал:

– Если кто-то имеет против какие-то соображения, пусть скажет.

И вдруг непредвиденное:

– А я его не читал, – сказал Холопов[302].

– Так прочитайте, – сказал Гранин.

Кто-то сострил:

– Ему все равно дальше седеть некуда.

Но я ответил:

– Седеть некуда, но инфаркт я еще могу получить…

Теперь через две недели новая экзекуция.

9.2.74. Мучаюсь новой повестью. Не умею продумать, не знаю характера главной героини. Гранин мне сказал:

– Зачем вы заключаете договор? Это же кабала. Нельзя на это идти, когда есть деньги.

Он прав. Я не должен был этого делать.

21.8.72. Был у Гранина… Гранин умен, осторожен, точен. Сказал: попробуйте не печатать, когда это возможно (о сокращенном очерке).

6.6.75. Гранин вчера на даче, когда заговорили о чувстве завершенности и покоя, которое поражает во время поездки в Бельгию[303], сказал, что они испытывают чувство духовной обеспеченности (неточно вспоминаю)… За их плечами – сотни лет разумной истории – те внутренние изменения, которые у них происходят, ничем им не грозят…

У японцев идея пространства: в малом – большое! У бельгийцев же идея времени – смотрите, Рубенс, Рембрандт, это было так недавно, всего 300 лет назад!

17.8.75. Дом творчества Комарово. Один. Ночь. Не спится. Читаю с трудом Хулио Кортасара, хотя книга, вероятно, к концу очень понравится. Гранин удивился тому, что я мало читаю. Даже своих друзей – Мишу Глинку[304] и того не прочитал. Было стыдно. Я уж не говорю, что не читаю и тех классиков, которых нужно знать.

10.9.75. Сегодня открылась выставка авангардистов в Невском дворце культуры. Был Гранин. Звонил мне – хотел взять с собой, но меня не было. По телефону он сказал:

– Колоссальное разнообразие личностей. Силен элемент эпатажа. Много талантливых ребят. Преобладает сюрреализм[305].

Потом он, шутя, прибавил:

– Какие-то тетки громко ругали, но народ безмолвствовал.

Завтра хочу пойти сам.

20.9.76. …У Гранина в повести «Обратный билет», которую сейчас читаю, есть мысль Гора о реальности людей придуманных. Гор говорил: «Кто реальнее – Онегин или сосед Иван Иванович? Онегин, конечно». У Гранина это – герои Достоевского.

И еще: Гор знал, читал уже Гранина – и молчал. Начальства он всегда боялся. Когда-нибудь спрошу его об этом.

18.2.77. Ходили с Граниным. Я сказал, что читал его книгу о блокаде (на его вопрос – читал ли?), хотя пока не читал. Сказал пафосно о преодолении страданий.

Он сказал: вот и вы мыслите штампами. Никто страданий не преодолевал – их и преодолевать нечего. Люди жили – и все. Страдали, конечно, а преодолевать им не приходило в голову.

Это верно. Разве, когда наступает пора страданий, мы думаем – как бы их преодолеть?

Теперь хочу книгу прочесть.

9.7.77. Гулял сегодня 3 часа с Граниным. Он нащупывает мои слабости. Задает вопросы: «Вот вы, Сеня, интересуетесь философией, искусством – отчего этого нет в вашем творчестве?» Я сказал, что это разные процессы. «В вашем творчестве (романном) этого тоже нет. „Искатели“, „Иду на грозу“ подразумевают элементарную жизнь». Он сказал, что наша жизнь не только элементарна, она бесконфликтна и внедраматична. Отсюда недостатки литературы.

Много говорили о живописи. Советовал написать повесть о художнике, а рядом – другие судьбы… Удивлен, что художники пытаются выразить себя вне авторитарности.

Говорили о разработанном этикете, об отсутствии общего интереса к проблеме. Кому нужна книга о блокаде?

Очень мало читаю, это он определил тоже. Первое, что теперь нужно было бы прочесть, это роман Г. Гессе «Степной волк».

Я несколько раз ошибался в словах. «У вас уже тоже начинается склероз», – сказал он.

3.6.78. Гранин ходит с лицом сфинкса, слушает мои откровения, комментирует коротко и скептично.

О моем разговоре с демоном[306] сказал:

– Может, они хотят скинуть другого человека, например – Андреева[307].

20.4.82. Пьеса давно закончена, показываю в театре[308], но комедия – комедией, а рядом идет трагедия с предателем Бурсовым. Еще недавно он благодарил меня за то, что я живу на свете, а тут потребовал гранки и вел себя с редакцией самым мерзким образом. Видите ли, его концепция не сходится с моей! Он хвалит Вяземского – я ругаю. Позвонил Хренкову[309] и стал угрожать ему скандалом: «У вас будут неприятности… Работа написана плохо, новых фактов нет».

И все это потому, что у него в «Звезде» 10–11 идет его Пушкин с его Вяземским[310].

Что будет сегодня – не знаю. Рассказал Гранину. Он сказал: «Это подло и нарушение всяких нравственных норм. Сеня, вы не должны молчать».

6.10.82. Прочитал рассказ Гранина о художнике, который решил начать заново творческую жизнь. Исчез. Его забыли. А на смертном одре вспомнили о его главных достижениях, не зная, что он ушел сам от себя. Рассказ мудр и тонок – в нем раздумья страдающего за себя человека.

В «Картине» – как ни слаб роман – Гранин что-то преодолел, какой-то совершил шаг в сторону. Сегодня в «Литгазете» есть разговор с ним и сообщение об открытии музея одной картины в Пензе[311]. Это уже счастливый результат.

Рассказ называется: «Ты взвешен на весах». Да, через себя не прыгнуть, но мечту о прыжке терять нельзя. Это главное.

6.8.83. …Был у Гранина. Он пишет роман о Петре, считая, что все до него (нет, не подчеркивая превосходства) разбивались. И Мережковский (не назвал), и Толстой, и др. Роман, кажется, из повестей, с какой-то единой нитью, с озарением, с идеей. О Бурсове говорит с осуждением, он запутался в Пушкине, вот у него идеи не было, а он взялся. Была, видимо, идея у Гордина[312]. Вот и у вас была идея – и вы написали, это интересно.

А так говорить с ним трудно, почти невозможно. Он больше молчит и слушает.

12.7.84. Гулял с Граниным. Он помнит, что когда говорили о будущем, кто останется в памяти человечества, то Фадеев сказал:

– Только Ильф и Петров и останутся.

Это тогда, когда их не издавали.

Я сказал, что это из‐за юмора. У юмора особые права.

Гранин сказал, что кто останется навсегда – тайна. Иногда даже не решает уровень писателя.

– Вот Зощенко устаревает. Мы зря взялись издавать четыре тома, хватило бы трех.

(Любопытно, что сам он взял четыре тома – и не отказался, как Федор Абрамов).

– Лучшие рассказы не могут устареть у Зощенко.

– Лучшие – да. Но и пьесы.

Он назвал пьесу, которую я забыл.

– Великолепная.

Нужно мне поглядеть в двухтомнике.

Гранин шел от Шауро, здесь он гуляет по берегу.

– Хороший человек, любит музыку.

– А литературу?

– Нахера ему ваша литература.

– А ваша?

– Тоже нахера.

25.7.84. Прочитал «Тринадцать ступеней» Гранина – очень хорошие воспоминания о Паустовском «Чужой дневник». Ощущение первого для страны прикосновения к свободе, но… еще под контролем.

Умение видеть неспешно, без бега, – больше, больше, – а что от этого остается, не ясно. Видеть, как говорил Зисман, около себя, не путешествуя, думая, оценивая по детали.

Я иногда не могу вспомнить места, которые фотографировал… Да, путешествуем мы для себя, открывая себя и через себя – других.

Когда-нибудь попробую все-таки написать свою заграницу, написать через знакомых и самого себя.

«Отец и дочь» – о «Станционном смотрителе». Авторитарное литературоведение, школьное, что абсолютно чуждо жизни. Маленький человек Вырин несчастен из‐за счастья дочери. Он спивается, не может простить ее нелюбви к себе. Деньги берет, уходит, гибнет.

Пушкинисты видят социальное зло, а оно-то биологическое, ибо Пушкин вне времени, он мыслит, как великий врач.

Гранин улавливает это здесь – и полностью повторяет пушкинистов в «Медном всаднике».

Замечательная аналогия со знакомым, который консервативный пушкинист и нормальный отец, переживающий из‐за измены дочери.

Любовь эгоистична, она чаще требует жертвы, счастье делает человека глухим.

Вырин пьет, так как не находит эквивалента, ему было бы легче, если бы несчастье Дуни вернуло бы ее ему, дало бы ему право попрекнуть, унизить, возвыситься, сказать: «Я был прав. Я умнее. Я больше понимаю в жизни. Я старше». А Дуня тоже эгоистична, она любит и глуха к отцу, что, кстати, ее и спасает.

3.3.85. …Вечер Абрамова[313], прошло три дня, а уже речь его восстановить трудно, – это запись на его шестидесятилетии[314]. Он говорит о себе, как о счастливом человеке: «Мне повезло, что я дожил до шестидесяти лет и кое-что успел сделать, а мои погодки давно лежат в земле, были среди них очень талантливые люди. Мне повезло, что я родился в деревне. Мы все, весь народ вышел из деревни. Мне повезло, что меня сильно били, и было радостно, когда моя правда оказывалась правдой всех людей наших».

Очень сильное впечатление производят его дневниковые записи. У него были огромные планы. Он написал уже 18 глав «Чистой книги». Чистая, потому что исход, потому что человек рождается чистым, и еще – аналогия с берестяной книгой Аввакума, написанной в тюрьме. Это тетралогия, охватывающая огромный период жизни, от 1905-го до 1920-го. Он молился перед операцией: «Чистая книга», дай мне тебя закончить!»

Вторая его книга – это роман автобиографический «Жизнь Федора Стратилата». Сам он стал Федором случайно. Поп нарек его по святцам Паисием, а мать взмолилась, пусть будет иначе, рядом посмотри. И поп нашел имя «Федор». Это дало право Абрамову пошутить, что он жизнь начал в борьбе.

И третья книга: «Повесть об Анне Яковлевне» – это книга о народной сказительнице, ищущей утешения в слове. «Вначале было слово». Он много ходил, плыл на плоту по Северу, посещал места, знал старух, которые знали людей, о которых он писал.

Он стал записывать в 60‐м и двадцать лет вел такие записи для «Чистой книги».

Крутикова[315] говорила, что «Чистая книга» – о гражданской войне на Севере. На плоту он прошел от Выи до Нетомы, это путь отряда Щенникова[316].

Нет, я ошибся. «Повесть об Анне Яковлевне» – это дневник старой женщины, обращающейся к внуку, их спор, сравнение двух жизней.

Интересно, что для «Чистой книги» он иногда использовал споры современных интеллигентов. Он эти споры отдавал своим персонажам – ссыльным, живущим в деревне, и теперь иначе начинающим понимать свою жизнь.

Из речи Гранина:

– Двадцать лет назад в Союзе выступал маститый критик. Он говорил о губительной для искусства функции телевидения, которое предлагает людям эрзацы. Он говорил, что телевидение – это путь к отчуждению, оно лишит нас общения с кино и театром, что это искусство пассивное.

И вдруг, когда все согласились молча, встал Абрамов. Он говорил вначале хмуро, затем азартно и зло. И стало стыдно за свое предыдущее согласие. «Да, – говорил он, – телевидение нужно селу, как хлеб. Оно приобщает людей к культуре».

Он умел услышать народную боль. «Кто живет без печали и гнева / Тот не любит отчизны своей»[317]. В нем не было народнического умиления перед народом, его боль была смешана с суровой требовательностью к происходящему. Это чувствовалось и в статье в газете – обращении к землякам, где он говорит о том, как они плохо работают, как это опасно для здоровья народной души[318]. Герцен говорил: «Писатель – это не врач, а боль»[319]. Таким был Абрамов.

12.7.87. Гранин раздумывает о вечности, сколько будет жить его роман («Зубр»), а по мне это не так важно. Главное, цель сегодняшняя выполнена – появилось имя Зубра, объявлено его крупное дело, он ожил и что-то дал нынешним людям, а это уже много. Я бы никогда не стал думать о будущем (в смысле славы), все мы – литература сегодняшнего дня.

Сказал, что Лигачев[320] не отдает культуру, не хочет с ней расставаться. Это худо. То, что он поддержал Бондарева и Пушкинский театр[321], очень печально.

Рецидив страшен, не дай бог. Живем большой радостью свободы, а может, мгновениями свободы.

Говорили об истории. Он сказал:

– Написать бы все как было. Люди голодали, сажали тысячами, а народ пел: «Широка страна моя родная». Дунаевский сочинял победные марши, а дома были коммунальными квартирами, стояли в очередях за хлебом, в Тюмени и теперь нет сосисок, а тогда… Здесь девочка из Саратова удивляется колбасе.

Про «Зубра» сказал, что всегда записывает интересные разговоры, не думая – зачем.

…Гранин был у Соловьева[322], просил об обнародовании Ленинградского дела (Попков)[323]. Соловьев ждал личной просьбы, а ее не было. Гранин сказал, что Соловьев читал все его книги.

О Кирове я спросил (разговор о «Детях Арбата»). Оказывается, друг Кирова, ленинградский экономист, был на пленуме, когда в Кирова стрелял Николаев. Лежали оба – Киров мертвый, Ник. без сознания… Сказал, что при Хрущеве была создана комиссия, но все следы затеряны – у Рыбакова это версия.

18.7.87. Хожу с Граниным. Сказал сегодня:

– Думаю, если бы Ленинград был построен как нынешние города, мы бы его не удержали.

Хвалил Мыльникова[324], сказал, что тот написал очень хорошее полотно, я не согласился.

– Но вы же не видели.

– Да, но я видел многое другое.

Только что в «Правде» была статья об институте, который пришлось закрыть, директор – родственник Алиева[325]. Что-то тянется грязное. Алиеву позвонил Рекунков (прокурор)[326]:

– Прошу заехать.

Алиев:

– Как вы смеете! (Бросил трубку).

Через несколько минут Алиеву звонит Горбачев.

– Почему вы отказались приехать? Мы все подчинены закону.

Много говорили о культе личности.

Он сказал:

– Сталину нужно было развивать то, что начиналось раньше. Почему единомыслие? Как без спора?

Замечательный сюжет о запасниках. Рассказ служителя подвалов. Оказывается, там есть зал, где хранятся десятки скульптур Сталина в целлофановых мешках. Сюда с разрешения министра или секретаря ЦК приезжают люди, восторгаются живописью и скульптурами, а потом говорят: «Старье, говно».

29.7.87. Гулял с Граниным. Говорили сдержанно и мало. Встретили Чингиза Айтматова и Сергея Залыгина[327]. Поговорили. Чингиз сказал, что в его интервью в «Огоньке» вырезано высказывание о военных расходах, о том, что он, депутат, не знает, куда идут народные деньги. «Молодец», – похвалил его Гранин.

Чингиз сказал: «Напишите пьесу, которая взволновала бы мир. Вы же пишете пьесы?» Я ответил, что сейчас пишу прозу. Но я достаточно критичен к себе.

«Это большинству не удается», – сказал он.

«Я – профессионал, что немало», – сказал я.

18.4.93. У Льва Гумилева[328] спросили: умен ли был Мандельштам?

– А зачем это ему? – удивился ученый. Как точно!

Поэт, как и художник в широком смысле, – это интуиция. Если интуиция есть, то возникает поэт, если нет, то Гранин, «чертежник» (слова Ф. Абрамова)[329].

30.12.93. Лихачев Дм. Серг. сказал о Гранине очень точно:

– Это отчаянный солдат, который первым бросается на разминированное поле.

Загрузка...