Не было у меня «любви хорошей», была тайная, безответная.
В голове моей обреталось много сорных мыслей, даже не знаю, где и набралась. В частности: «Мужчина должен быть чуть красивее обезьяны». Кто выдумал этот идиотизм? Неужели я представляла своего суженого лысым и пузатым? Ни в коем случае! Но я хотела, чтобы он был умным. Над моим письменным столом висела репродукция из «Огонька», портрет Эразма Роттердамского. Он меня привлекал своим умным аскетичным лицом с саркастическим, я бы даже сказала, ехидным выражением. Потом я увидела этот портрет в альбоме Ганса Гольбейна, там он был гораздо четче пропечатан, и оказалось, что выражение лица у него значительно мягче, это был просто старый усталый человек. Но, безусловно, умный и проницательный. Не то чтобы Эразм Роттердамский был моим идеалом мужчины, ни в коем случае. Но мне портрет очень нравился. На моей репродукции.
В первом классе я одновременно влюбилась во всех отличников. Их было трое, и все крайне неказистые. Во втором классе появился четвертый отличник, такой же мозгляк, но его я тоже внесла в свой список. В третьем классе я охладела к отличникам и уже ни в кого не влюблялась. Некоторые мальчишки нравились, но любовью это трудно было назвать.
Как-то я спросила маму, какое качество она больше всего ценит в людях. Ответила, не задумываясь:
– Доброту.
Я считала, что самое ценное – ум.
А еще я хотела стать женой ученого. Я представляла себе квартиру с гостиной, детской и кабинетом мужа-академика, где стеллажи с книгами поднимались до пятиметрового потолка, здесь же стояла стремянка, чтобы снимать их оттуда и вытирать от пыли. И, конечно, вольтеровское кресло, обитое коричневой мягкой кожей, а на спинке – плед. Камин вряд ли возможен в наших квартирах, а электрический – не нравится. И бог с ним, с камином. Вот красивые лампы нужны. И все это в зелено-коричневой гамме, интеллигентно, стильно, антикварно и еще не знаю как. Мой супруг сидел бы в своем кабинете, а не шастал где попало, и творил науку, а я бы создавала ему условия и говорила детям: «Тише, не шумите, папа работает». В какой области он мог бы работать? В любой. Я и на физика была согласна, и на лирика.
Откуда появились эти странные фантазии? То ли когда-то мне понравился спектакль по пьесе Шварца, где уютный милый ученый влюбился в принцессу и потерял свою тень? Или меня очаровал музыкальный фильм с Одри Хепберн «Моя прекрасная леди»? Конечно, профессор Хиггинс был человек, мягко говоря, экстравагантный, а если по-честному, натуральный хам, но все равно милый, иначе Элиза не распевала бы, как птичка: «Я танцевать хочу, я танцевать хочу!»
Это были всего лишь мечты, но когда вместо старого тухлого сморчка, который должен был читать нам языкознание, в аудиторию вошел Филипп Александрович Коршунов, статный красавец с тронутой сединой шевелюрой, конечно же, я его вмиг узнала, вся обомлела, запылала, и в мыслях молвила: вот он! Профессор Хиггинс!
Я почти не слышала, что он говорил, а глаз не отрывала. Наш сморчок попал в больницу, и вряд ли предполагалось, что вернется на работу, так что Филиппа Александровича пригласили прочесть для нас курс языкознания. Он был человеком необыкновенным: языковед и этнограф, историк и археолог, специалист по языкам и культуре Южной Америки, он работал в Академии наук и читал лекции в университете, ездил в Перу и вместе с иностранными учеными раскапывал древнюю крепость инков.
Это был человек из мечты, и никакого отношения к реальности (к моей реальности!) не имел, но почему я не могла благоговеть перед ним, тайком обожать его? Могла, и благоговела, и обожала. И надо сказать, была не единственной, его обожали все девчонки, и лекции его не пропускали.
Когда он впервые пришел, мы уже были наслышаны о нем. Он представился и стал знакомиться с нами по списку, а потом Наташка, самая безбашенная на курсе, спросила, правда ли, что он полиглот, и знает двенадцать языков.
– Правда, – сказал он. – Не считая диалектов.
Он был специалистом в таком экзотическом языке, как кечуа, на котором когда-то говорила вся империя инков, и теперь говорит большая часть Перу, кечуа вместе с испанским – государственные языки этой страны.
– Правда, что вы родились и детство провели в Париже? – не дала ему опомниться Наташка.
Нет, разведка принесла неверные сведения. Родился он в Ленинграде.
– А вы женаты? – не унималась Наташка.
Тут уж он не выдержал и сказал, что его личную жизнь мы обсуждать не будем. Наташку это не смутило:
– Вы нам расскажете про инков?
– Если останется время, – пообещал он и начал лекцию. Время осталось, и Филипп Александрович поинтересовался, что мы знаем об инках.
Ничего конкретного мы не знали, и тогда он спросил:
– А что вы думаете о народе, у которого были три заповеди: не лги, не воруй, не ленись?
Что тут думать, очень приличный народ.
Двери своих домов они не закрывали, если хозяина не было дома, в дверях стояла метла. И без дела не сидели. Мужчины выращивали картофель, кукурузу, разные овощи, о которых у нас в те времена понятия не имели. Женщины готовили еду, пряли, ткали и даже в гости носили с собой прялку и веретено, чтобы не терять драгоценное время. И по дороге в гости занимались делом – жевали маис (по-нашему, кукурузу), потом пережеванное и сдобренное слюной сбраживалось и получалось инкское пиво – чича. И старики жевали маис для пива, и инвалиды, для всех находилось дело. Детей помаленьку приобщали к посильному труду, они стерегли посадки от птиц, учились стрелять из лука и всякое такое. А урожай инки снимали три раза в год.
Несмотря на то, что цивилизация инков, по сравнению с Древним Египтом, Грецией и Римом появилась на нашей планете не так давно и существовала недолго, загадок она оставила немерено.
Вот что рассказал Филипп Александрович о таинственном индейском народе в первый раз. Прозвенел звонок, и на этом наш языковед завершил, как он выразился, «Введение в инковедение», но пообещал, если будет оставаться время от основного предмета, рассказывать об инках.
Он был прост в общении, даже мягок. Но какая-то неприступность в нем существовала, представить себе фамильярность или панибратство по отношению к нему было невозможно. Между собой мы называли его Корш (сокращение фамилии), и он знал об этом. Однажды спросил, известно ли нам, кто такой Корш? Оказалось, в девятнадцатом веке Коршей было много: журналист, он же издатель, историк, врач, философ, еще какие-то деятели, а в Москве был театр Корша. Наверное, в университете, где наш Филипп Александрович преподавал, его называли так же. Но, когда я думала о нем, прозвище «Корш» мне казалось каким-то грубым, черствым, про себя я называла его Филом, потому что однажды слышала, как к нему обратился наш ректор.
На лекциях Филиппа Александровича, Фила, мы слушали о фонеме, лексеме, морфеме, о синтаксических единицах и категориях, но кончалось все обычно рассказами об инках, об их городах и правителях, о том, как они жили и во что верили. Мы превратились в инкофилов, потому, что инки были в миллион раз занимательнее языкознания, и, конечно, из-за симпатии, которую невозможно было не испытывать к Филу и ко всему, что он любил.
«Сегодня будут индейские истории?» – спрашивал кто-нибудь. Фил благосклонно кивал: «После того, как разберемся в классификации языков».
Теперь я думала исключительно о Филе и о том, что «Введение в языкознание» когда-нибудь кончится, и я его больше никогда не увижу. А может, мне бросить пед и на следующий год попробовать поступить в универ?