Может, следует все нарисовать до конца. (Для этого, собственно, и предназначены дидаскалии.) Примерно как в абсурдистской пьесе: английский интерьер, английская ткань, материал, английский вечер. И даже не помешает, чтобы супруги, каждый раз встречаясь, учтиво представлялись друг другу. Мир медлителен и ленив. Умственно отсталый, изрядно. Следовательно, говорить надо медленно и просто, слегка кивая головой — чтобы глупое, пугливое животное не возбудилось.
Значит, сценография нищенская, почти лысая. Четыре больничных койки, с решетками в изголовье и на окнах. Я, неподвижный, в коме, идеальный реквизит. И еще трое, так просто, чтобы укомплектовать ад.
С детства мечтаю сыграть в полнометражном фильме, который бы продлился чью-то целую жизнь. Тот заносчивый ирландец мечтал о читателе, который бы отдал все свои силы изучению его произведения, на что я, грешный (для тех, кто не в курсе), и намекал. С той разницей, что мои товарищи по несчастью говорят исключительно о себе. По приказу тюремного врача они поочередно мне что-нибудь рассказывают, но все это получается, как было сказано чуть выше, примерно как у Ионеско: я господин Смит, а вы моя супруга. Только за исключением меня.
Против прописанной доктором терапии возразить нечего, я и вправду слышу каждое слово, каждый шум, только не могу пошевелиться, ответить. И моему блаженному состоянию угрожает безотчетная боязнь, что меня, в конце концов, все бросят. Станут нервными, нетерпимыми, вскипят; боюсь, что завернут меня в одеяло и оставят, как заплаканная малолетняя мать, беззвучно плачущего, у порога приюта.
Я все время смотрю новые и вспоминаю старые сны, когда не слушаю сокамерников. И чего только я ни наслушался от них. Чаще всего воспринимаю себя как немого исповедника, как яму в земле, выкопанную, чтобы нашептать в нее невозможную, страшную тайну. Старый Иоаким, например. Этот мне постоянно объясняет, что все его родственники — потомки древних саксонских рудокопов. Я, опять-таки, знаю, что похожую фразу вложили в уста похотливой почтовой работницы, или какой-то другой несчастной в казенной униформе, и она говорит это каждому, кто, переключая каналы, натыкается на старый фильм, с чем-то мертвым в названии. Но я не могу сказать ему об этом. Не могу даже подать знак, что я его понял, чтобы он не поворачивал мою голову, и что мне самому чаще всего непонятно, мы — это по-прежнему мы, или часть тайного непрерывного фильма.
Потому что я вечно говорю сам с собой, воображаю себя в самых разных ситуациях, по аккуратным швам которых едва можно заметить, что речь идет о ловких кинематографических приемах. Как-то мне сказали, что у меня душа гистрионика, и с тех пор я на все именно так и смотрю. И все же мне помешали пороки, которые я не сумел преодолеть.
Тебе я могу сказать. Никак мне не удавалось выучить «Маннахатту», надо было прочитать ее наизусть (крича криком, по указанию режиссера) на школьном представлении к городскому празднику. Наш директор был страстным любителем поэзии, а Уитмен у него был припасен на все случаи жизни.
Меня спросили, чем замечателен мой город,
Выросший из своего индейского имени, в чем его
совершенство.
Я повторяю это имя, это слово, прозрачное, непокорное,
музыкальное, независимое…[4]
вот и теперь мне следовало бы заглянуть в книгу и переписать эти вдохновенные строки, иначе я наверняка бы перепутал порядок слов, это бы вставил, это проглотил, просто не получалось, хотя стихи я обычно запоминал легко, и даже после первого прослушивания мог свободно, как заведенный, декламировать их.
Но тут, с Уитменом, был полный провал, наверное, потому что не было рифмы, или же строки были такими длинными, что по дороге я терялся. А директоришка как раз считал, что будет просто прекрасно, если я с этим именем, ремболикий антигерой из непрестижной школы, выплесну осанну Новому Йорку, имя которого, по его символической эвтаназии, легко спутать с названием нашего городка.
Когда я и на генеральной репетиции, в тысячный раз, запнувшись на городе стремительных, сверкающих вод, пропустил шпили и паруса, перепутав их, вероятно, с заводскими трубами, которые были видны с вершины моей крутой улицы, а та в солнечный день сталкивалась с другими переулками предместья, как кубики льда в высоком стакане, разнервничавшийся директор оттаскал меня за нарисованные бакенбарды, поклявшись, что ни на шаг не выпустит меня из дома, на скорую руку одарил меня двумя жалкими строфами из Эмили Дикинсон, лишь бы я только не рыдал.
Насколько же тот какофонист от педагогики был прав!
Я не двигался с места, куда бы ни шел. (А на следующих представлениях использовать меня не предполагалось).
Мир вообще мало изменился, все еще существуют кочевники и троглодиты. Перекати-поле и прочно укорененные. Я, к примеру, получаюсь баобаб. Думаю об этом, пока Андреутин воркует мне о Карле Мае (он, должен заметить, на нем помешан), и как тот до глубокой старости не покидал Германию. По правде говоря, я уезжал, но как бы и нет. Неужели никто меня не понимает? (Говорят, это были последние слова Джойса. Совсем никто? Однако не стоит это акцентировать. В этой больничной камере все — писатели, вот и я не могу не приобщиться. Как дела, литераторы и фарисеи? — кричит наш врач во время утреннего обхода, считая себя остроумным, и щиплет мою кожу).
Деспот вспоминает Карла Мая, когда они, как одержимые, играют в «старого деда». (Мне тоже выдают листок, на котором написана моя роль, откровенно говоря, моя единственная роль в этом мире на протяжении многих лет). Ладислав ехидно замечает, что Карл Май в любви и браке оставался совершенно невинным, а также, что он участвовал в спиритических сеансах, будучи уже старым дедом, но я не стал бы верить ему на слово, как не поверил и нервный Андреутин. Кто может знать о таких вещах? Какой-нибудь бог? Что за мерзавец?
Замечаю, что Андреутин подозревает, что узнал меня. Вообще-то, он каждый день делает мне массаж, утверждая, что его пальцы обладают таинственной жизненной силой, которая рассыпает в темноте искры. Иоаким тоже возится со мной, считает, что ногти у меня не растут. Понятия не имею, может я частично превратился в карлика, по крайней мере, в том, что касается ногтей. Хотя это мне, откровенно говоря, совершенно все равно. Разве что когда меня остужает огромная тень Ладислава. Он почему-то вбил себе в голову, что я закоренелый симулянт, и что мое жалкое состояние всего лишь притворство и искусная игра, и при каждом удобном случае, чтобы это доказать, тычет в меня заточенным карандашом, завязывает мое ухо узлом. Должен признать, что боли я совершенно не чувствую, но кому приятно было бы узнать, что висельники играют в футбол его отрубленной головой, растаскивают на части его труп? Повторяю, я осознаю все, что происходит, но у меня нет сил подать голос, моргнуть и шевельнуть волоском. Вот и Андреутин. Знаю заранее каждый его шаг. Остановится, потом нежно проведет пальцем по шраму, который, как прерывистый след улитки, делит мою грудь пополам. Да, дружище, это был не просто нож, а кровавый обоюдоострый кинжал хирурга, мое сердце со временем износилось и сработалось, оно нуждалось в новой детали, в пластиковом клапане.
Если только не вшили свиной, не знаю, я был в глубоком наркозе, когда все невероятно осложнилось, отключили электричество, или же кто-то, как в анекдоте, наступил на трубку, подающую кислород; и с тех пор я стал вот таким, ни на небе, ни на земле, в чистилище мозга, а мне все кажется, вместо того, чтобы заговорить, начну хрюкать.
Теперь следующий шаг. Сейчас мой бывший школьный товарищ (я-то его сразу узнал) попытается пальцами улучшить искаженные черты моего неподвижного лица. Ты меня знаешь? Нет? Ничего удивительного, когда-то я был тощим, как тростинка, щегол, знаю, трудно поверить, если принять во внимание мое атлетическое тело, все еще не оплывшую фигуру Геркулеса, хотя и лежу я вот так, один, бог знает, почему и как долго; кто бы мог подумать, что в этом блистательном маленьком государстве что-то стало подгнивать? Если этого недостаточно, то надо ли напоминать, как я несколько раз выступал на телевидении, этого хватит, чтобы узнать меня в лицо? Все еще никак?
Ну, тогда надо полистать одно из довоенных изданий «Книги рекордов Гиннеса», наверное, она есть и в нашей тюремной библиотеке, и найти меня там, среди рекордсменов по отжиманиям (у тебя голова пойдет кругом от этой цифры!); ты прочувствуешь мои дрожащие мышцы, услышишь тиканье секундомера в руке человека, в чьем аортальном синусе шуршит скомканная бумажка, на которой коряво написано: судья.
Меня фотографировали для газет, я где-то храню вырезки. Судья поздравил меня, собрался и ушел. На обратной стороне той самой бумажки написал: югослав Верим Мехметай, 1966 года рождения, мировой рекордсмен по отжиманиям… За диплом и экземпляр книги, где это будет написано, надо было заплатить, и подождать.
Я думал, надо бы что-то сделать с этим случайно открывшимся во мне талантом, я пытался и мог (может, стоило попробовать на фортепьяно, коснуться клавиш и обнаружить, что стал виртуозом?), я рос и рос, без ограничений. Взялся за гири и штангу, вскоре рубашки и цепочки рвались и лопались на мне, стоило напрячь мышцы, я превратился в настоящее бодибилдинговое пугало.
Но этим видом спорта практически никто не занимался, мне не с кем было соревноваться, у меня не было соперников до тех пор, пока я не прочитал в газетах, что мой рекорд побил знаменитый русский, причем с каким-то невероятным результатом, на две-три тысячи отжиманий больше, но тогда я уже начал чувствовать усталость, подошел, как говорят, к порогу, и только поддерживал свою головокружительную цифру, недостижимую для простых смертных и слабых, ленивых богов.
К тому же, не было и цирка, который заметил бы и принял меня, мои тренировки восхищали детей и случайных прохожих, но заработки были так себе, пока какой-то проходивший мимо человек, объехавший весь мир, не бросил мне денежку в траву, к которой я равномерно припадал, голый по пояс, с напряженными мышцами (если бы подо мной была женщина, я стал бы героем порно, кадр бы длился часами). Он и рассказал мне, что подобных дурацких аттракционов, уличных плясунов, музыкантов, актеров и акробатов полным-полно на площадях европейских городов, сколько хочешь, и я мог бы на лето отправиться туда, посмотреть мир, подзаработать, обеспечить себя прекрасными видами на год вперед. Надо только обзавестись достаточно глубокой нищенской шляпой.
Идея была привлекательная, к тому же я и так был на грани. И каждой весной я был уверен, что уеду, как только припечет, и тогда ты мог бы помнить меня на площадях Рима, Амстердама, порнографического Пешта, уличным артистом, благородным циркачом, укротителем собственного звериного тела, делающего сотни отжиманий за хорошие деньги. Но только вечно мне что-то мешало, я помнил о проклятии наставника, и из болезненной привязанности к привычной жизни оставался дома, пока со всех сторон ни началась стрельба, а я больше не мог получить паспорт, потому что меня действительно могли узнать и отправить на какую-нибудь войну.
И вот тут меня где-то здесь, у Дуная, заметил паренек из золотой молодежи, и попросил у меня совета, потому что он сам тренировал свое крепкое мускулистое тело, и позвал на работу в «Форму», ты знаешь этот ночной клуб, там я выступал между двумя номерами, обычным стриптизом и тем, с пением, я заполнял паузу, пока Оксана и Валя переодевались к следующему выходу.
Нет, я не выступал голым, не надо меня высмеивать. Ведь сердце и мышцы во время выступления оттягивали на себя всю кровь, поверь, там особо не на что было смотреть!
Но на афише я оставил настоящее имя. Конечно, оно было набрано мельче, чем имена звезд, но все-таки было довольно заметно, грех жаловаться. Там я познакомился со своими новыми друзьями. Я почти всегда был Робинзоном, мне не везло со знакомствами, я прекрасно беседовал сам с собой, как видишь. Мне казалось, что у меня эксклюзив на несчастье, я был снобом и парией одновременно, не видя никого похожего на себя.
И вот, вдруг, друзья. Ты — Верим? — спросил меня чернявый. Ну и что, подумал я, ведь и Гамлет, в конце концов, всего лишь спиритический сеанс. Разве ты не знаешь, где твоя родина, — тихо спрашивали меня по-албански, — какое у тебя задание? Но это я понял позже, в то время я на албанском не знал ни слова.
Я и сейчас — с пятого на десятое, если честно. Если не начать вовремя, то потом идет туго. Думаю, что во всем виноват мой отец, Верим-старший. Его давно занесло сюда, на север, и он так и не вернулся. Албанцем он был только по имени. Чему он мог научить меня? Он все время спал. Мать исчезла, а он не слишком сопротивлялся, когда меня забрал социальный работник. Некоторое время я пробыл в детской деревне, в Каменице. Оливер Твист.
И я все еще был одним из детей Платона, когда узнал, что отец умер в приюте для бездомных. Арнаутом я стал значительно позже.
Но все-таки я хорошо помню, как часто мне хотелось выйти на улицу, скажем, в воскресенье, когда все на нашей окраине коротают время на улице (прислонившись к навечно припаркованным машинам со спущенными шинами, сидя на приступках и поплевывая в густую пыль), и громко, во весь голос, начать говорить по-албански, может, почитать стихи Мекули или выругаться, все равно, для слушателей не было бы разницы. В то время я мечтал и о других вещах. Например, воображал себя звездой детских фильмов, не меньше Полярной, какими были Ширли Темпл, Штимац, маленький лорд Фаунтлерой, Микки Руни-дунь-мне-в-ухо, курьером капитана Леши. Но известно, как завершались все мои декламации.
В любом случае следует подчеркнуть, что в сценографии этой истории не должно быть ничего албанского, никаких двуглавых стервятников, которые как мокрые курицы приспущены с флагштоков; Косово я представлял себе как страну шкиптаров Карла Мая, несуществующую, как и ее восточные близнецы Анистан или Джинистан, из тюремных мечтаний писателя.
Кара-бен-Немзи, Кара-бен-Немзи, пытаюсь я докричаться до Андреутина, который наклоняется над моим лицом и поправляет подушку, но я, заколдованный, остаюсь немым.
Сирена, — беспричинно произносит он. Я хорошо слышу эту сирену, воздушную тревогу, но не могу решить, то ли это та, из моего детства, что в каждую первую среду месяца возвещала о несуществующей бомбежке (чтобы прочистить ей горло и напомнить людям о том, что они счастливы, и что живы), или это другая сирена, та, что каждый раз четвертого мая, в три пополудни, возвещала о наступающей смерти Тито. Если бы мне удалось протянуть нитку через это ушко, то, я уверен, заштопал бы себя так, что никто бы и не заметил.
(Буквоед наверняка может придраться, что дидаскалии так не пишут. Согласен, и я сказал бы, что это, скорее подробная инструкции по применению противогаза. Что и требуется, если я правильно понял задание начальника. А может, моя история нуждается в уже проверенной, испытанной постановке? Скажем, как опера Летучий голландец? Слегка приправленная аллюзиями на сказку Андерсена о Гадком утенке, напоминающую мой путь от щегла до орла с Льяно-Эстакадо? Надо ли подчеркивать, что мое ребяческое желание стать полубогом кунг-фу тесно связано с желанием Кафки стать индейцем, или это просто обычные юношеские поиски идентичности, которым не нужны никакие другие основания, кроме простых воспоминаний? Оставлю этот вопрос на потом. Знаю только, что повидал многих судей и хамов, которые в конце концов плачут как малые дети. Как и те, от которых я такого не ожидал, остающиеся мужественными с глазу на глаз со смертью. Не скажу, что это должно быть мужество, возможно, это просто желание совершить самоубийство чужими руками, окончательный побег из дома… Господи, сколько ненужных осложнений с нашей маленькой историей!)
Похоже, я никогда не был молодым. Практически, у меня и нет воспоминаний юности. У меня не было никого, мне все время кажется, что Златица была просто химерой. Я нигде не бывал, и не был типичным представителем своего поколения. Я испуганно вглядывался в чужую жизнь. Словом, я был обыкновенным подростком.
Неужели подошло время составить список действующих лиц?
Это значит, следует включить еще нескольких подростков (с этой целью можно использовать настоящие имена соучеников), а также, по списку, спящий «на длинные дистанции», пьяница, женщина на грани нервного срыва, директор школы, учительница физкультуры и первой помощи, бывшие дети, пионерский отряд. Майка (как у Джонни Роттена), на которой написано: Ненавижу!
Итак, обычная конура. (Для этой сцены отлично подойдет тюремная библиотека, полная проволочных пауков.) На стене большой постер с изображением Брюса Ли с раздутыми, несколько вывернутыми ноздрями, щеки и голая грудь исцарапаны тигриными когтями.
Верим (с этого момента я — он, несмотря на страх, пусть тебя не смущает форма третьего лица единственного числа): Я уверен, Брюс Ли вернется.
Встает с койки, включает радио, играет тихая, крайне серьезная музыка, которую сменяет едва слышное сообщение.
Диктор (за сценой): В состоянии здоровья президента Республики Йосипа Броза Тито по сравнению со вчерашним днем существенных изменений не наступило. Продолжается интенсивное лечение, говорится в сообщении Консилиума врачей.
Верим полуобнажен, он глубоко дышит, потом начинает импровизированную схватку с воображаемым противником, подражая своему киноидолу кунг-фу. Строит характерные гримасы, в стойке, напоминающей движения богомолки, издает воинственные выдохи, похожие на мяуканье.
Верим: Не может быть, чтобы молодой, тренированный человек ушел ни с того, ни с сего. Вроде бы, у него заболела голова, он лег в постель и больше не проснулся… Убийство? Может быть, Брюс был слишком умным, чтобы умереть без причины… У него было шестое чувство. У маленького Дракона множество чувств…
Запыхавшись, останавливается. Утирает лицо.
Он должен был уйти, стало слишком горячо. Я верю, он где-то, переодетый буддистским монахом, совершенствует свое смертоносное искусство в перерывах между медитациями… Когда будет готов, вернется, чтобы окончательно рассчитаться со злом, которое пожирает этот мир…
Делает несколько приседаний, с трудом удерживая равновесие.
Мне тоже надо быть готовым, когда он появится, через десять лет, как обещано. Его могила пуста. Похоронили манекен. О, да… В воскресенье я на утреннем концерте в Народном. «Он на меня смотрел!», — вопят цыганята, которые иногда ко мне цепляются…
Прекращает упражнения.
И никто из этих смешных, обоссанных дурачков не знает, что я — наследник Брюса, и только я!
Стоит в ванной перед зеркалом, боксируя со своим запотевшим отражением.
Может, кому-то это покажется безумием, уф, но, говорю я вам, уф, есть у меня какое-то внутреннее чувство, ух, которое не может меня обмануть, уф…
Прекращает бой.
Меня зовут Верим Мехметай, и на первый взгляд может показаться, что я разговариваю сам с собой. Но я постоянно разговариваю с тем, кого здесь нет. Например, скажу слово, Брюс ответит, и так часами. Это ведь невозможно выдумать. Большое спасибо, я не такой умный… Это какая-то связь, телепатия, что ли…
Садится за кухонный стол, на котором среди прочего лежит первомайский номер «Политики» восьмидесятых годов, украшенный высохшими кругами, оставшимися от перевернутых кофейных чашек. Рассказывая, Верим разным политическим и другим личностям с газетных полос (Колишевски, лауреаты Первомайской премии, инж. Анте Маркович, Салих Шечербегович, Раде Константинович и т. д.) пририсовывает усики, прически в стиле афро, ленноновские очки, черные зубы.
Живу один. То есть, я живу с родителями, но в моем случае это означает, что я — один. Мама на каком-то бесконечном лечении, а папа работает по ночам, так что днем все время спит. Вон он. Только спина и пятки. Так было всегда.
Снимает одеяло со спящего.
Не люблю выделяться, и обычно меня никто и не замечает, будто мой папаша стекольщик, я уже привык. Ничего не помню, у меня нет воспоминаний, думаю только о будущем. Вот я такой… Я понял, о матери не говорят, что-то скрывают, но не знаю, что именно. Я особенно не расспрашиваю. Думаю, у человека найдутся занятия важнее, чем расспрашивать. Тренируюсь. Мое тело превратится в единый мускул, в невидимый удар, в боевой клич кья-а-а…
Рвет золотую бумажку из сигаретной пачки и делает себе золотые зубы, скалит их.
Брюс Ли научил меня, что значит преодолеть смерть… Кстати, многие дети знали, что такое смерть, я же, ей богу — нет.
Большой городской двор между домами. (В нашем случае идеально подходит утоптанный тюремный круг). Мальчик в черном сосредоточенно ковыряет в носу.
Верим (с завистью в голосе): У меня еще никто не умирал.
Коста Крстич (со знанием дела): Не спеши, так было и со мной. А потом — бабка, тетка, дядя, все подряд… Парень! Я мертвецов повидал больше, чем гробовщик.
Плюет в пыль. Щурится.
Даже улегся в бабкину кровать, совершенно спокойно, как только ее вынесли.
Видна процессия в тенистом саду. С серьезными, сосредоточенными лицами дети копают могилу, играют в похороны.
Верим: А у меня еще этого не было… Мне не хватало мертвеца, который бы что-то для меня значил, я надеялся, что такая боль закалит меня, и я больше ничего не буду чувствовать.
Круг для общих прогулок. Ранний весенний вечер. На балконах без перегородок сушатся полиэтиленовые пакеты и белье. За стеклом литературный критик, страдающий от лихорадки, избивает ребенка, а потом и жену, выбежавшую в брюс… бюстгальтере…
(Здесь, как и в двух-трех местах дальше, не хватает нескольких страниц. Не хочу гадать, как они исчезли: то ли их вырвала цензорская рука начальника или надзиратели на чистой оборотной стороне расписывали пульку. Помню, что в следующей сцене чья-то мать приносит детям весть о смерти, успокаивая их рассказом о том, что в боснийских горах у нас спрятана атомная бомба, так что если они нападут… Бах! Кто-то отчаянно забрасывает баскетбольный мяч в мусорный бак, бак падает, оттуда выскакивает перепуганная кошка и взлетает вверх по водосточной трубе. Спускаются сумерки.)
Документальные кадры заплаканных людей на улицах. (Участвует вся тюрьма.)
Диктор (торжественно): Из многочисленных заявлений по поводу смерти президента выделяются слова Бранко Чопича, которые словно исходят из сердца нашего подрастающего поколения: «Тито — эпический герой, он совершил бессмертный подвиг освобождения и вновь вернулся в сказку». Нам остается только следовать путем, который…
Спортзал. Черно-белый телевизор, по которому мы будем смотреть трансляцию похорон Тито, стоит на гимнастическом коне. Картинка время от времени пропадает, и учительница физкультуры Катица Мраович, которой помогают двое-трое подлиз, вертит антенну, поднимает ее и опускает, хлопает ладонью по телевизору. Когда картинка становится более-менее приемлемой, Катица осторожно передает антенну одному из детей, который держит ее в высоко поднятой руке, похожий на статую Свободы.
Катица: Постоишь здесь так? Как это, не сможешь?
Смотрит на него с недоверием и презрением.
Ничего, будете меняться… И чтобы ни слова! Где же ваша юность?
Антенна, напоминающая птичий скелет, выскальзывает из детских рук на грязный пол. Картинка пропадает.
В зале незаметно собираются дети, как птицы Хичкока. Рассаживаются по скамейкам, матам, по другим местам. Похороны еще не начались. С экрана телевизора доносятся звуки траурного марша. В глубине зала группа старших ребят, спрятавшихся за козлом, выщипывают поролон из рваной обивки. Катица незаметно стоит над ними, с открытым ртом, в глубине которого серебрятся пломбы коренных зубов, и нервно сжимает и разжимает кулаки, как младенец в период обезьяньего рефлекса.
Раздевалка. (Во всех смыслах подойдет кабинет господина начальника, с фикусом и пустой клеткой.)
Верим: Наша раздевалка чаще всего исполняет роль школьного карцера, что-то вроде Чистилища перед походом к директору. В распоряжении наказанных есть краны без воды, кривые вешалки. Вонь здесь можно даже пощупать.
На первый взгляд, это тренировка клаустрофобии. Коста проверяет, заперты ли замки, ручки щелкают вхолостую, мигают испорченные лампы дневного света. Ребята потихоньку рассаживаются. Большинство не слишком реагирует на ситуацию. Кубурин закуривает и пускает сигарету по кругу.
Саша: Говорю я вам, он не от этого умер. Ты слышал про заражение крови?
Андреутин (испуганно): Ты что имеешь в виду?
Саша: Иностранные спецслужбы, наверняка. Есть такая мазь, намажешь руку, и тот, с кем ты поздороваешься, помрет через двадцать четыре часа.
Коста: А ему ведь приходилось со всеми… Как только пойдет в народ, все начинают, как бабе, целовать ему руки…
Демонстрируя худые голые руки, ребята уже мечтают о том, что они вытатуируют на них в армии, и рисуют на коже шариковыми ручками фантастических пауков, сирен, пятиконечные звезды, имена выдуманных девушек… Покусывая незаметно фигурные заусеницы, Верим Мехметай вспоминает выцветшие отцовские татуировки: на одном бицепсе — немного грустный Тито, на другом — полумесяц и пятиконечная звезда.
Андреутин (поет): Я старый дед, отдайте мне быка, у него три рога, это, это… это ты украл! (трет глаз).
И пока ребята открывают рты, слышно, как ключ поворачивается в замке. Входит Правосудие с мрачным лицом Катицы и указывает пальцем в сторону двери. Ребята, понурив головы, поочередно исчезают в ней.
Катица: А что ты тут делаешь, Мехметай?
Верим: Так вы же сказали?
Катица: Не тебе, а Блашковичу, чтоб тебя?! (Поворачивается к остальным). А вас, господа любезные, ждет… А ну-ка, стой. (Принюхивается). Кто курил? Всем показать пальцы! Дыхните.
Ребята подходят и дышат ей в лицо.
(На этом месте не хватает нескольких страниц, отсутствует сцена привода ребят в кабинет директора для расправы. Этот магистр, живой труп, не любитель таких ситуаций, и вообще, он всегда бы с удовольствием был в каком-нибудь другом месте, а еще лучше — на досрочной пенсии, с солидным денежным содержанием. У него всегда при себе расческа, и он непрерывно причесывается, нещадно рассыпая перхоть. Катица перечисляет грехи школьников…
Катица: Если бы у меня был свой ребенок, я бы сказала: не смей так поступать, сынок, или там дочка, кто уж там будет, но если, все равно, он захочет, например, стать наркоманом, то, будьте любезны, отправляйся с такими же на необитаемый остров, без наркотиков, посмотрим, кто выживет… И это своим детям, прошу заметить!
…рисование свастики в тетради по математике или усиков гладко выбритым историческим личностям, дописывание похабщины на образцово исполненных каллиграфическим почерком сочинениях, вывешенных на доске, исколотой кнопками…
Директор вынужден отругать и наказать их.
Осторожно ощупывая друг у друга следы порки отцовским ремнем, ребята клянутся отомстить.
Сцена исчезает в тумане и тонет в воспаленном глазу подглядывающего за ней в замочную скважину.)
Верим бежит вверх по лестнице, но вскоре устает и продолжает подниматься, тяжело дыша и медленно, иногда останавливаясь.
Верим: Единственное, что меня действительно беспокоит, это скорость. Я не самый медлительный в классе, но считаю, что средний результат не к лицу мастеру кунг-фу. Правда, я не последний, из-за Андреутина. Его трудно в этом превзойти. Спрашивается, что делать?
Растягивает губы в тонкой улыбке и откидывает назад голову, как Брюс Ли. Останавливается перед какой-то дверью. Из-за нее доносится крик. Он колеблется, потом тихо стучит. Он уже готов убежать, но тут дверь открывается. Не переставая ругаться с кем-то, женщина втаскивает его внутрь.
Стандартный интерьер.
Наталия: Хватит с меня твоей грязи!
Ладислав: Я как раз моюсь.
Наталия: Все равно не отмоешься. Ты грязен изнутри.
Верим в прихожей, лучше бы ему провалиться сквозь землю. Дверь в ванную комнату распахнута, и он отчетливо видит в облупленной ванне выпрямившегося под струей воды совершенно голого мужчину, с широкими бедрами и отвисшей грудью, похожего на набожного разжиревшего почтальона.
Наталия: Ты меня уничтожил. Сожрал. (Поворачивается к Вериму). Вот так вот, зубами. (Обнажив десны, скрипит зубами).
Ладислав: Несешь вздор, мамочка. Подай полотенце.
Наталия быстро хватает полотенце. На пол падает спрятанный порнографический журнал. Она поднимает его и сует Вериму под нос какие-то огромные груди.
Наталия: Вот, вот! Посмотри, что старый хрен читает!
Ладислав: Только не при ребенке, мамочка! (Равнодушно вытирается).
Наталия: Не называй меня мамочкой, и вообще, прекрати болтать своим поганым языком! Посмотри на меня. Глаза провалились, здоровья совсем нет, отощала. (Поднимает руками свои иссохшие груди и отпускает их). Живу в свинарнике. Лучше бы меня вообще не было. (Плачет. Почти все время обращается к Вериму). Всего хочется, кажется, представляешь собой что-то, а умрешь, после тебя останутся только грязные окна.
Златица в ночной рубашке выходит из комнаты.
Наталия выбегает. Рыдания и стук каблуков раздаются на лестнице. Мама, кричит Златица в черную дыру. Свет в коридоре гаснет.
Златица: Вы же обещали…
Ладислав (надевая халат): Пусть себе идет. Вернется. К сожалению. Думаешь, мне на все наплевать? Внешне — да, посмотри-ка (с удовольствием смотрится в зеркало), но внутри-то я — гнилой. Здесь мамочка права. Внутренние органы у меня повисли. Я просто чувствую, они перекатываются, как пустые бутылки в багажнике. Сердце у меня такое, что лучше бы уж его не было вовсе. Но я не драматизирую. Не ору по этому поводу…
Златица: Ты ничего не делаешь…
Ладислав: А как можно работать под домашним арестом? Но когда тот умрет, я вздохну спокойно… А ты? (Обращается к Вериму). Как там тебя зовут?
Златица: Ты каждый раз его спрашиваешь.
Верим: Верим.
Ладислав: Ах, да… Друг, да? (Насмешливо кивает головой). Твои друзья все на одно лицо, как китайцы. И как только ты их различаешь? (Смотрится в зеркало. Златица берет Верима за руку и тянет за собой в свою комнату.)
Когда двери закрываются, больше ничего не слышно.
Златица (вздыхает): Настоящие клоуны. Боже, как мне надоел этот шум. Их ссоры такие надуманные. Как будто кто-то им написал диалоги. Как какой-то глупый фильм. Я заранее точно знаю, что один из них скажет другому. Да и ты. Посмотрите на него! Где твоя кровь, где твоя плоть?
Верим: Я принес тебе домашнее задание. (Иронично). Вижу, тебе лучше.
Златица: Брось ты это… Я ведь с тобой серьезно говорю, к нему это отношения не имеет… Ты — обыкновенный, безликий. Слушаешь, как все, выглядишь узнаваемо, не хватает тебе чего-то… Например, ты никак не пахнешь.
Верим обнюхивает себя.
Верим: И что мне теперь делать?
Златица: Для начала перестань вертеться. Я тебя рисую.
Верим: Значит, психологический тест готов?
Златица: Выглядишь так, будто язык прикусил. Точно?
Верим: Слушай, я ведь и уйти могу.
Златица: Помалкивай. Ложись рядом и не шевелись.
Верим: Мне раздеться?
Златица: Только попробуй!
Верим: А ботинки?
Златица: Их оставь… Это меня возбуждает… Ах, разуйся!
Ладислав (за сценой): Златица!
Златица: Сейчас нельзя!
Верим (осторожно): И что будем делать?
Златица: Будем разговаривать. А ты что думал?
Верим: Именно это. Что парню с девушкой делать в постели, как не разговаривать? Поговорим. О чем?
Златица: Например, о школе. А можно и о жизни после жизни…
Верим (задумывается): Мы вместе смотрели похороны Тито.
Златица: Потрясающее развлечение.
Верим: Я еще ни разу не бывал на похоронах.
Златица: Ты забыл про наши… Как мы в саду закопали Елену.
Верим: Ах, да! (Смеется). Сколько нам тогда было? Пять? Шесть? Ты как будто бы все знала. И я должен был тебя слушаться. Но все-таки я так и не поверил, что в конце поп должен пописать на могильный холмик.
Златица: Не может быть!
Верим: Ты кричала: «Раздевайся!», а я развернулся и ушел.
Златица: Да, я хотела посмотреть на тебя.
Верим (после короткой паузы): Златица?
Златица: Ну?
Верим (приподнимается на локте): Послушай…
Златица: Помолчи. Вот солнце.
Свет на несколько секунд озаряет девичье лицо с закрытыми глазами, но вскоре его накрывает тень.
Верим: Почему ты мне никогда…
Златица: И не будем. Мне противно. С тобой это никак не связано. Плотское мне отвратительно… Ты веришь в непорочное зачатие? Думаешь, у нас тоже может быть ребеночек, без того, чтобы мы?.. Моя мечта. Поверь, дело не в тебе. Меня мутит от людей. Но ребенок… Это, кажется, было бы совсем неплохо.
Верим (разочарованно): Ну, вообще…
Златица: Что, взгрустнулось, папочка?
Верим: Нет, ничего.
Златица: Почему бы тебе не сменить прическу? У тебя одна и та же с тех пор, как я тебя знаю.
Верим: Оставь.
Златица: Думаешь, ты и так хорош?
Верим: Нет, но все-таки я — это я.
Златица: Да ну. Просто ты привык. Это условный рефлекс. Позвонишь, и собака пускает слюну. Посмотри, пробор, как татуировка, навсегда. Ты его ни на миллиметр не сдвигаешь… Это и немодно, и неестественно, ведь больше нет границ. Важна душа. Если ты почувствуешь себя женщиной, тебе могут сменить пол.
Верим: Только в Америке.
Златица: Думаешь, все это происходит только с кем-то другим? Люди путешествуют, поезда ходят, а мы стоим у колеи и машем им как сумасшедшие. Тебе нужна такая жизнь?
Верим: Не знаю. Иногда мне снится, что я умер в каком-то забытом городке в Айдахо… (Закладывает руки за голову).
Златица: И что ты делаешь, когда проснешься?
Верим (вздыхает): Никогда не бывает так тяжело, как случается во сне.
Златица протирает рисунок смоченным кончиком пальца.
Златица: Вот. Ты готов.
Верим: Дай посмотреть.
Верим протягивает руку. Златица комкает листок и бросает его на пол.
Верим: Зачем ты так?
Златица: Представь: ты приходишь к врачу, а он говорит, что тебе осталось жить всего год. Что бы ты сделал?
Верим: А что я могу поделать?
Златица (как будто не слышит его): Или выиграешь в лотерею, или какой-нибудь миллионер, шутки ради, даст тебе миллион долларов, чтобы ты прожил этот год по-королевски… Ну, что бы ты сделал?
Верим: Не знаю. Уехал бы куда-нибудь.
Златица: А может, пожертвовал собой, убил бы какого-нибудь злодея и спас мир? Или купил бы на все деньги взрывчатки и всех бы забрал с собой?
Верим: Ты так быстро спрашиваешь… Ну, не знаю, жил бы…
Златица: Знаешь, что бы ты сделал? Окоченел бы от страха!
Златица бросает в него подушкой.
Верим (сердито): А ты? Ты бы наверняка проткнула язык английской булавкой, выкрасила волосы в оранжевый цвет, сменила пол, осчастливила бы сиротку?
Златица (спокойно): Ничего.
Верим (умолкает): Что?
Златица: Ничего бы не сделала. (Начинает ужасно кашлять).
Верим: Тебе плохо? Позвать маму?
Златица (машет рукой, задыхается): Я самое гадкое, самое низменное существо на свете.
Верим: Нет.
Златица: Ты не знаешь.
Обнимает его. Верим в смятении, закрывает глаза. Но никак не может избавиться от видения, в котором иголкой, на кончике которой искрится тушь, накалывает на нежных каскадах девичьего тела (свежесть которых вдохновляет его) каменный цветок, свое сердце, пронзенное стрелой, имя, не подозревая, что ему видится древняя дилемма: кто-то наносит татуировку, чтобы отличаться от других, или чтобы соединиться с другим, то есть покориться миру, стать метафизическим хамелеоном и запечатлеть на коже именно этот день, час, свет, сумрак или тень, включиться в начало следующей истории, и так слиться со временем, раствориться в смысле. Всего этого, конечно же, Верим не знает, но сегодня, пребывая в бесконечной коме, вновь чувствует аромат девушки, и это счастье почти пугает его.
Златица: Знаешь, что хуже всего? Что мы такие обыкновенные. Лежу вот так, иногда думаю, что существую, что я — это Я. А потом — как будто кто-нибудь другой. Тебе кажется, что мы сами придумываем, что говорить. Но именно эти слова, точно так же, в этот момент произносят, кто знает, сколько детей.
Верим (восхищенно): Какая ты все-таки умная! А почему ты это не напишешь?
Златица: Думаешь, я не пишу? Записала, и это, и другие вещи. Я даже все переписала набело и послала в «Привет».
Верим: И?
Златица: Не напечатают. Говорят, что мои размышления не по возрасту, что я все вижу в черном цвете, что я должна активнее участвовать в жизни молодежной организации, что прогулки в солнечный день полезны, что надо следить за тем, что читаю… Одним словом, я не доросла. Считают, что мне надо носить веснушки, косички… Я все это знаю. Та еще молодежь. А я целыми днями валяюсь в этой кровати и думаю о смерти…
Верим ни с того, ни с сего бросает найденные им игральные кости.
Верим: Станешь смеяться? Не будешь?
Златица: Не буду. Говори.
Верим: Ты подумаешь, что я ненормальный… Знаешь, я всегда чувствовал, что кто-то тайком снимает обо мне фильм. Скрытой камерой, каждую минуту, повсюду. И что однажды его закончат, смонтируют и покажут публике, и скажут — смотрите, вот он!
Златица: Ты?
Верим: Я. Умру, но мой величественный образ останется, навсегда.
Златица: Откроется великая тайна, так?
Верим (вдохновенно): Да, да!
Златица: На что похож этот фильм?
Верим: Ты смотрела «Большого босса»?
Златица: Брюс Ли? Оп-па!
Верим (с жаром): Он обещает умирающей матери, что не будет драться. Его провоцируют, вызывают, он — нет. Все думают: тряпка, трус. Он все молча глотает. Пока не выходит из терпения. Пока не психанет. Месть так сладка! Что скажешь?
Златица: Скажу, что он — силач, а ты — слабак. Представь себе такой конец: ты терпишь, терпишь, а только начнешь действовать, тебя растопчут как муравья, пол тобой вытрут.
Верим: Слабак?
Златица: Слабак.
Верим: Вот увидишь.
Златица: Увижу. И кому же ты покажешь этот фильм?
Верим: Достаточно тебе показать. И самому посмотреть.
Златица: Говорят, человек перед смертью видит что-то подобное. Всю жизнь, ускоренную, как на пленке.
Верим: Так.
Златица: Я тебя вспомнила, только в другом фильме… Название сам придумай. Вроде как бедная косоглазая девочка пригласила одноклассников на свой день рождения, но все ее проигнорировали и отправились к маленькой богачке, а когда бедняжка увидела, что ничего не получится и никто не придет, спрятала свое личико и руки в мисочке с рисом.
Верим: А причем тут я? Как это со мной связано?
Златица: Я думала, ты такой же, как все. Ты бы точно ушел к равнодушной богачке, не раздумывая, разве не так? И только я пришла бы к убогой, вытащила бы ее голову из рисовой каши и кончиком языка облизала бы ее заплаканные щеки…
Верим: Ты, со своим огромным ртом!
Златица (кричит ему): Подожди, принеси мне стакан воды!
Верим останавливается перед открытым окном. Отодвинул занавеску, заметил в общем дворе симпатичного мальчика, который восторженно, почти эпилептически, прыгает с ноги на ногу, распевая бессмысленные фразы.
Ладислав (за сценой): Эй, ты куда?
Ладислав окликает Верима из полумрака кухни, сидя в тени опущенных жалюзи и выпивая. Верим вздрагивает, привыкает к полумраку, смотрит. (Похож ли я на албанца, не знающего, что он албанец, на террориста, который живет по соседству?)
Верим: Да я, это… За водой. Златице.
Ладислав: Давай, давай сюда. У тебя вид человека, наступившего на говно. Ты что, вправду в говно наступил?
Верим: Да нет.
Ладислав: А ты кто Златице? Парень?
Верим: Нет, ничего такого. Просто друг.
Ладислав: Иди сюда и не морочь мне голову. Какой еще друг?! Мужчина не может дружить с женщиной… Если только ты не двустволка. А?
Верим: Нет.
Ладислав: Конечно, вижу я, что не такой. Это ты неплохо придумал. Всё друг, друг, а потом, хвать девушку за руку и в кусты! А? Что, я насквозь тебя вижу, да?
Раздается звонок.
Верим: Пришел кто-то.
Ладислав: Плевать. Я никого не жду. Уйдут. Наверняка свидетели Иеговы… А ты не дергайся.
Слышно, как кто-то царапается в дверь. Потом просовывает под нее бумаги.
Верим (поднимает лист): Почтальон.
Ладислав: Брось. Это счета. Мне никто не пишет. А кто вообще еще пишет? Есть телефон. Кто знает, что еще придумают. Письма станут совершенно излишними. Медленными. Никто больше не поймет романы в письмах.
Верим: Знаете, мне домой пора.
Верим останавливается. Кран удушающе подтекает.
Ладислав: Слушай, засранец, я хорошо таких знаю. Не злись, но ты — маленькая сволочь. Спокойно. Я ни в чем тебя не упрекаю. Я сам такой же. Что поделаешь. Ты маленький бедняга, а я — большой бедняга. Разве что ты еще можешь выкарабкаться, я же так и загнусь. Видишь ли, у тебя еще есть шанс победить в маленькой грязной войне. Война — гигиена для мира, мой мальчик. Ты думаешь (рыгает), зачем тебе война? Войн больше не будет. А если и будут, то с кем-то другим. Не так ли? Но ведь это же шанс. Если не умрешь… Что остается таким, как я? Жить, тем временем, в сале, в страхе. Все мое поколение — поколение евнухов. Наша жизнь — обычная гниль. Спроси отца. У тебя есть отец? Что делает твой отец?
Верим (удивленно): Спит.
Ладислав (уверенно): Вот, видишь. Единственное великое дело, которое человек может совершить в жизни — умереть молодым. А что остается делать нам, опоздавшим? Подыхать потихоньку. До ста дожить мечтают только трусы. Только молодость вечна… Ахилл, Иисус, Александр, или Есенин, Джеймс Дин…
Верим (тихо): Брюс Ли.
Ладислав (не слышит его): А что мне делать? Пить сырую кровь ягненка? Позволить пересадить себе юношеские железы? Сделать пластическую операцию? Загримироваться? Наложить на себя руки, пока не поздно?..
Пьяно жестикулируя, задевает рукой бутылку. Наливает.
Впрочем, «знаменитый» то же самое, что и «мертвый». Смерть и бессмертие легко перепутать. Слава — вечная жизнь, дружок, а это (хлопает ладонью по телевизору) пародия на Воскресение. Ты меня понимаешь?
Верим молча кивает головой.
Ладислав: Разумеется. Не понимаешь.
Златица (за сценой): Верим!
Ладислав: Вон, зовет тебя. Твоя подруга.
Верим с облегчением возвращается в комнатку Златицы.
Златица: Куда ты пропал? Я уж подумала, что ты совсем ушел.
Верим: Я с твоим Ладиславом…
Златица: Достал тебя?
Верим: Да нет. Это он что, прикалывается?
Златица: Наверное. Заметил, как он похож на Тито? Видишь ли, большинство людей на чем-то останавливаются. Мои предки, например, могут выносить только ту музыку, которую слушали в молодости. И это их выдает… Я никогда не состарюсь. Клянусь, не буду смешной, как толстая старая курица с двухэтажным начесом. Клянусь, что буду понимать своих детей.
Верим смотрит на висящую на стене фотографию Наталии и Ладислава.
Верим: По-моему, совсем не похож.
Златица: Как это? Посмотри на эти скулы и лоб. А если подгримировать, то вполне мог бы заменить его в твоем фильме. (Вздыхает). Эх, вот это жизнь! Восемьдесят восемь лет такой жизни! Какое счастье. Какая сказка. Какое кино.
Верим (слегка подлизываясь): Может, и ты оттуда.
Златица: Я? Я умру молодой.
Верим: Ты нас подслушивала?
Златица: Мне это снилось. Какой-то бас во сне рассказал мне об этом.
Верим (слегка испуганно, вздрогнув от экстрасистолы): Эх, если бы было так… Знаешь, что мне чаще всего снится? Как будто я умер, и все вокруг меня тоже умерло.
Златица: Смотри, какая у меня линия жизни короткая…
Верим: У тебя ладонь влажная.
Лицо Златицы искажается в болезненной гримасе.
Златица: Мне плохо.
Верим: Мне уйти?
Златица: Подожди, сейчас пройдет.
Поворачивается на бок, закрывает глаза. Верим сидит на краю кровати. Его тень на стене становится все темнее и темнее.
Златица: Мне уже лучше. (Отпивает глоток воды). Так на чем мы остановились?
Верим: Ты знаешь.
Златица: Я не говорила, что у меня глаза на затылке.
Верим: Как ты считаешь, кто победит в кроссе?
Златица: В каком кроссе?
Верим: В школьном. В День молодежи. Сашенька?
Златица: Я всего лишь маленький пророк. Мелочь. Мои предсказания никчемны. Пророчество — очень серьезное слово. Я, скорее, за предчувствие. Например, я точно знаю, кто из домашних проснется первым, ну, прочие безобидные вещи… А ты хотел бы победить?
Верим пожимает плечами.
Ненавижу бег. В нем нет никакого действия. Нет никакой цели. Это призрачное, пустое занятие. Бежишь и думаешь, как бы не упасть. Понимаешь? Мяч — он живой. Есть какая-то интрига. А здесь только скачешь, как потная лошадь в сбруе. Ненавижу бег. Никогда не любила. Я всегда считала это утомительным, бессмысленным.
Верим: (осторожно): Из-за сердца?
Златица прижимает ладонь к груди.
Златица: Говорят, в нем какие-то шумы. Но я его вообще не чувствую. У меня и вены с трудом находят.
Верим: А я, как лягу, оно стучит. Не шевелюсь и только считаю. Словно у меня внутри что-то под замком, что-то колотит кулаком. Какое-то существо без лица…
Златица: Дай мне руку. (Кладет руку Верима на свою мягкую грудь). Чувствуешь что-нибудь?
Верим: Нет… Правда, чуть-чуть. Будто вода капает… Или это я свое чувствую?
Златица: Ты не можешь его найти, оно слишком маленькое и далекое… Нет, оно точно не здесь! Подожди, я повернусь. Боже, рука у меня совсем затекла! Видишь? (Поднимает другой рукой руку, на которой лежала, отпускает ее, и она бессильно падает).
Верим: Пошевели пальцами.
Златица: Не могу. (Пытается). Не получается.
Верим (беря ее за руку): Попробую я. (Массирует).
Златица (смеется): Щекотно, будто мурашки под кожей бегают.
Верим: Это кровь поднимается из глубин тела.
Златица: Вот теперь все в порядке. Смотри. (Рука поднимается). Слушай, а почему мне кажется, что если бы бог вдруг перестал думать о моей руке, то она исчезла бы, а? Как ты думаешь?
Верим: Во-первых, бог для стариков. Во-вторых, что, у него нет других дел, как только думать о нас? В-третьих, иногда я вообще неуверен, что существую.
Златица (сонно): Устала… Ты придешь завтра?
Верим: После кросса.
Златица: Да… Стань первым.
Девочка почти заснула. Верим на цыпочках выходит. Видит Ладислава, который в засаленном халате спит в кресле перед телевизором, на экране которого искрится снег. Видит Наталию перед зеркалом, в котором она разглядывает свое потерянное лицо. Дверь призрачно скрипит. Наступают сумерки.
Верим проходит мимо мальчика, сидящего на ступенях. Если приглядеться, то можно заметить, что это тот самый, который неистово прыгал и напевал во дворе. Рядом с ним кошка. В руках у него маленькая гармоника.
Мальчик (как будто объясняет кому-то): Видишь, как легко. Песня для одной руки. Ставь пальцы… вот так. (Кладет пальцы на клапаны гармоники). Большой палец на «до». И начинаешь: мизинец, безымянный, средний, указательный, средний, большой, указательный, оп-па (сбивается), безымянный, средний, указательный, большой. (Запевает). Ро-ди-на-на-ша-мы-лю-бим-те-бя-все-мы-твои-пио-не-ры. Трак-то-ры-па-шут-заво-ды-гу-дят-всем-мы- по-слу-жим-при-ме-ром!
Слабый свет на лестничной площадке гаснет сам по себе. Некоторое время голос ребенка звучит в темноте, светятся кошачьи глаза. (Надзиратели шарят лучами фонарей по зрителям.)
Верим, в зеркале за своей спиной, опять может видеть спящего отца.
Верим: Никогда не видел бегущего Брюса Ли… Бег — вещь второстепенная. Важнее всего удары. (Замахивается перед зеркалом). Это надо делать быстро. Всего лишь раз Брюс принял какое-то китайское средство, и сердце его остановилось до срока. И тогда после полуночи он вылез из могилы… Я должен написать об этом Брендону, нашему сыну. Чтобы он не волновался, чтобы не переживал. Он еще маленький, но мы можем стать друзьями. Будем вместе тренироваться, бегать наперегонки… Надо будет ему немного поддаваться… (Подмигивает).
(Пропустим еще несколько лакун, когда отряд в пионерской форме исполняет свой трансцендентальный, одурманивающий ритуал с опущенными знаменами, эзотерическими приветствиями и революционными декламациями.
Выстрелы из трофейного пистолета, знак старта, доверены Иоакиму Б., почетному гостю мероприятия. На небольшой высоте пролетит самолет сельскохозяйственной авиации, осыпая всех порошком. Дети втянут головы в плечи и начнут аплодировать. Небольшая суматоха перед забегом.
Если представление дается не на открытом воздухе (в тюремном дворе, обрамленном сумерками), то забег следует изобразить, при помощи стилизованной хореографии, символически, как пародию на рыцарский поединок, конкретно — в рваном, стробоскопическом свете, который передает эффект живой замедленной съемки.
Все остальное развивается, как и предусмотрено. Дети выталкивают вперед перепуганного Андреутина, карикатурно символизирующего педагогический террор, прочие за его спиной размахивают руками и раскачиваются, как в бурлеске, с высунутыми языками. Воспитатели кричат, дети наслаждаются, бегуны выписывают кренделя, и смертельно тяжело только неожиданному лидеру, он и в самом деле полностью выкладывается, дышит жабрами, ему дурно, он бы остановился, но преследователи ему не дают сделать это.
Злая шутка продолжается до тех пор, пока до финиша не остается метров сто.
И тогда Верим Мехметай, вдруг, вырывается вперед с гримасой умирающего чемпиона.
Ребята моментально схватывают, что вся соль их замысла, тенденциозного (осмелюсь сказать — гамлетовского) спектакля в спектакле — пропадает. И сами припускают изо всех сил, не обращая внимания на вялого Андреутина, обессиленно рухнувшего в пыль, которого прогнали сквозь строй, как того требует его эпизодическая роль, недостижимая комическая слава.
Только теперь начинается настоящий кросс. (Катица нервно поднимает из травы секундомер, который упал туда во время этой комедии, в ожидании — подумать только! — неминуемых последствий). Но Верима уже никому не обогнать (неприметным его делает посредственность, но он все-таки не школьный придурок), и он первым приходит к финишу, обогнав всех на длину собственной тени. Андреутин совсем отстал, последним запинается на кривой меловой черте, держась за живот. С искаженным лицом и сбившимся дыханием, Верим прислоняется к дереву. Сашенька пытается ударить его, но он и сам изможден невероятным спринтом, так что издалека удар напоминает дружеское похлопывание. Катица поднимает руку Верима.
Напрасно ребята умоляют повторить забег, обвиняя друг друга. Верим принимает медаль, стоя на кротовой кучке. Лесной хор бормочет гимн. Учителя обнимаются с победителем, пока фотограф наводит резкость. (Анфас, профиль, отпечатки, особые приметы). Аппарат щелкает, тени исчезают.)
Шум воды. Верим один на сцене. Рассматривает блестящую медаль, дышит на нее, трет полой рубашки, как будто хочет посмотреться в нее, как в зеркальце. Обходит грязь и спускается к заросшему роднику.
Коста (за сценой): Ну что, теперь ты счастлив?
Верим вздрагивает, поднимает голову. Внезапно его окружают несколько ребят. Он пытается обойти их.
Коста (обычным голосом): Дай мне медаль.
Верим зажимает медаль в ладони.
Коста (спокойно): Только посмотреть. Не съем же я ее.
Верим: Съешь.
Сгорбившись, Верим крепко держит медаль.
Верим: Не трогай меня! Я закричу.
Саша: Кричи. (Орет). Кричи!
Верим закрывает глаза.
Саша: Мы ведь договорились? Разве не так? (Пытается разжать пальцы Верима).
Верим (стиснув зубы): Я ни о чем не договаривался.
Саша: Ну и шутники же мы! Держи его!
Коста со спины хватает Верима. Саше удается отнять у него медаль.
Верим: Я пожалуюсь на вас.
Саша: Давай, если успеешь. Ты ведь самый быстрый у нас.
Вдруг он делается серьезным, бросает медальку Верима в крапиву. Потом плюет в самозванца и ударяет его ногой.
Саша: Предатель!
Словно в обрядовом трансе, все мальчики, один за другим, следуют Сашиному примеру. Верим корчится, не защищается. Подходит очередь Андреутина, который неловко отмахивается, словно от беды.
Саша: Еще раз, Андре, посильнее!
Андреутин: Не могу сильнее.
Саша: Сильней, раз я сказал!
Андреутин: Хватит…
Коста: Посмотри-ка на слизняка! Он же тебя надул, бей!
Андреутин: Не буду!
Саша: Не будешь?
Саша пальцами хватает комок грязи и размазывает его по лицу Андреутина. Тот начинает кашлять.
Коста: Оставь его, Сашенька. Опять у него это. Смываемся.
Ребята бегом покидают сцену. В луче света остаются только хрипящий Андреутин и обнимающий его Верим.
Верим: Хочешь, позову кого-нибудь? Хочешь попить?
Андреутин мотает головой. Вытаскивает из кармана спрей от астмы, вдыхает его, растягивается на траве, кашель стихает. Солнце сквозь решетки проясняет события. Верим садится рядом с товарищем. Смотрят друг на друга. У одного лицо в грязи, у другого — в чужих плевках. Ребята одновременно начинают смеяться, указывая пальцами друг на друга, покатываются со смеху.
Андреутин (успокоившись): Я устал от солнца. Я готов прямо так заснуть, на земле…
Кладет руки под голову, ложится. Потом поднимается на локтях, с травинкой в зубах.
Знаешь, почему я всегда сижу на последней парте? У меня волосатая шея, и мне кажется, что все на нее таращатся. Вот, посмотри.
Верим равнодушно пожимает плечами.
Как нет? Посмотри.
Хлопает себя по шее.
Видишь? Джунгли!
Верим бросает на него взгляд.
Верим: И правда. Я как-то раньше не замечал.
Андреутин: Да ну? Людям надо все пихать под нос. А то ничего не видят. Во все надо тыкать пальцем.
Говорит практически про себя.
Квартирка Верима. Верим сидит на краю отцовской кровати. Шея у него голая, на груди сверкает медаль. Отец спит, повернувшись спиной.
Верим (шепотом): Папа, папа, я должен тебе сказать … Я постоянно говорю сам с собой, как псих…
Начинает тихо всхлипывать.
Знаешь, папа, на похоронах Тито все плакали. Кроме меня. Только я ничего не чувствовал… А ведь всю жизнь хотелось хоть что-то почувствовать… Что угодно, кроме дрожи.
Отец просыпается, поворачивается к Вериму, к публике.
Отец: Почему ты шепотом?
Верим (удивленно, давясь слезами): Чтобы не разбудить тебя.
Отец (не слушает его): Подумай только, что мне приснилось… Будто я опять умер, и после этого… А это что?
Верим: За кросс.
Отец: Вот уж не знал, что ты такой быстрый…
Нащупывает пустую пачку сигарет. Закуривает окурок из пепельницы.
Не помню, когда я последний раз бегал… Вряд ли бы сейчас пятьдесят метров пробежал… Да, вот тебе и жизнь.
Гасит сигарету. Рассматривает медаль, подбрасывает ее на ладони.
Могли бы и получше сделать. Посмотри, она под ногтем мнется. Дерьмо… Но это не важно, сынок. Все это однажды станет прекрасным воспоминанием детства… Ну-ка, включи радио, сейчас новости будут.
Верим включает радио и уходит в ванную. Отец устало одевается. По радио музыка идет попеременно с сообщениями консилиума.
Диктор (за сценой): Состояние здоровья президента Тито сегодня несколько улучшилось, хотя в целом остается по-прежнему весьма тяжелым. Продолжается интенсивное лечение…
Верим Мехметай стоит перед зеркалом со скрещенными руками и сжатыми кулаками в боевой позе, закрыв лицо. Целует медаль и начинает наносить удары в пустоту, скандируя:
Верим: Зла-ти-ца, Зла-ти-ца…
Не прекращая бой с воображаемым противником, поворачивается к публике.
Верим: В тот год умерло много хороших людей, и плохих тоже, но нас, живых, смерть задела ничуть не меньше и не больше обычного… Не знаю, почему мне втемяшилось, будто обо мне тайно снимают фильм. Пленка бесконечна, а невидимые операторы работают непрерывно; однажды они повесят огромный экран, и, наконец, покажут: вот он. И в ожидании этого момента я живу как на иголках. Даже когда ленюсь, балбесничаю, пускаю пузыри или от скуки отрываю головы мухам. О, особенно тогда. История весьма запутанная: я должен быть постоянно в форме, совершенно естественным, меня не должна выдать никакая судорога, ни один вставший дыбом волосок, а то киношники моментально исчезнут, уберутся. И все пойдет прахом. И меня никогда не будет. И мы не увидим конец фильма.
Занавес падает, камеры Канала 69 отключаются, потрескивает горящая пленка. Наталия в кабинете начальника, в компании хозяина и помощника министра. Ее дыхание обжигает конфискованный «бурбон».
Я когда-то видела в Швеции пять-шесть спектаклей, и самое интересное — это успех беккетовского «В ожидании Годо», который играют перед заключенными. И кому я это рассказываю?