Часть пятая[5]

Что это — стукача донос?

Пронумерованный рапорт на прокурорский запрос,

сданный в архив ввиду ухода от темы?

Хромой сонет или, может, зачин поэмы?

Статичная пьеса в трех актах, в которой действуем все мы?

Полный отстой?

Суд — за тобой.

Каждый наш шаг в истории сохранится:

смута безгласная и замолчанная к тому же:

где это было? в Белградском централе? в Спуже? —

на исходе весны, отдавшей все воды губке,

припадая к которой, напиться жаждали наши губы.

«Наши», словно и я проживал там свой каждый день,

не вникая ни в диалектику, ни в прочую дребедень,

ища мучений без боли, словно безумец с граблями —

с никчемностью, всем и вся напоказ выставляемой.

Что я могу — брюзга, своей грыжей подточенный?

Мне довелось увидеть, куда в мракобесные времена

«воронками» свозили тех, кто утратил свои имена:

в гуманную душегубку,

ту, что связала нас в узел — тугой, как узел пупочный.

В той же больничной палате с решетками за окном —

вот они, и другие: Иоаким, бабник когда-то,

ныне увенчанный нимбом безвредного психопата,

готового подписаться и под чужим грехом.

Когда он, в конце концов, догорит дотла,

о нем напомнит лишь копоть на сколе стекла.

Или эти вот два калеки —

единственные книгочеи тюремной библиотеки,

готовые вздернуть, словно на дыбе дубовой,

любого из тех, кто изрек бессмертное слово,

будь то «Записки из мертвого дома», или

«Съеденные саранчою годы»

(не касаясь шедевров, что были

созданы для народа

маршалом Тито, языковедом Сталиным,

Александром Дюма — как Отцом, так и Сыном,

равно как и не столь бесовские картины —

разведение роз, стеклодувное ремесло и прочее),

которых в нашей библиотеке не водится, впрочем.

Здесь всем всё известно, нас как облупленных знают.

Ладислав поймался не только на чашке чая:

отнюдь, его ведь в сию застойную

форму жизни (Паунда лишь достойную)

привела его склонность к (мозговым) из- и воз-лияниям.

А вот — чудовищное дитя Андреутин.

Когда-то он промышлял торговлей вразнос,

рыцарь-бродяга из книжных грез,

с просроченной регистрацией вартбурга, а попутно —

детский писатель, мастер сказочного ремесла,

которого именно к деткам страсть

и манера, как Кэрролл, им подражать,

похоже, сюда привела.

Избегая друг друга, а тут друг от друга не скрыться,

писатели вдруг узнают: некий конкурс объявлен —

народ нуждается в пьесе, в которой должно говориться

о черногорской жизни, кипучей, правильной.

Что это за байда — лишь теледельцам известно.

Главное — будет приз. Деньги. Уже интересно.

Под рукой — ни единого выходца из Никшича или Ровче,

а мы-то от Монтенегро давно вдали прозябаем,

и все же беремся за творчество,

(пока рука не устанет),

в «реальность» себя погружаем,

Киша в Цетинье вспоминаем,

который, лишь вышел из отроческого тумана

(призрачная фигура, — глянь, ключичную кость

поправ, пережал гортань огромному пеликану…

Многовато на негативе патины собралось).

Но ни Тангейзер, ни Навуходоносор с жесткой складкой у рта,

ни голая Богоматерь со шрамом, партизанская шлюха,

ни виртуозы-певцы, для которых весь мир — суета,

ни старожилы, ни тучки, ни сирены последних деньков — ни черта

не трогает нас в нашем штопоре тугоухом.

Кого же нам вызвать на спиритический спор?

что за младенец родится, какое бельмо нам застелет взор?

Что ни возьми — Святой Себастьян, Киш, смятенье богов —

не уводит за окоемы цитатных оков;

в этой коме пред нами предстала вдруг наша же юность,

наш задор и кураж, одержимость и неразумность,

когда мы, бурля, как Дунай в разлив,

миру бросили вызов,

инфантильности не изжив.

И что, если б все это было поставлено?

Разве к жизни себя готовили мы направленно?

Рухнули стены, комкается бумага.

Лопнули трубы, сочится наружу влага.

Вот мы на палубе пароходика из газеты.

Звезды тускнеют, угасают в небе планеты.

Поздно мы осознали, что видим иное,

вывернутое, подернутое пеленою,

слышим сквозь гул в ушах.

Смерть — всего-то эстрадный жанр, забава для папарацци.

Забвение — лишь одна из поп-артовских инсталляций.

Мы добрались до крайних пределов на карте мира,

до пустынных земель, размеченных транспортиром,

помянем же и упокоим всё это в веках.

Чистые, словно тысячелетний скелет,

обдуваемый солнечным ветром,

стерильны, как лепестки

вишневого цвета,

мы искали порядка — стройного, безупречного,

вроде круга, мелом очерченного, —

мы — идеальный квадрат, который заносят пески.

Но были все наши речи о нескончаемом

одой энергетическим дырам в эдеме,

громовой электрической яме,

откуда слышатся голоса, издаваемые

изгоями и беглецами — то бишь, как раз-то нами,

ведь мы никуда не делись, как те времена,

из камеры-изолятора — вот она!

Здравствуй, Мария, матушка Божья (сдается мне,

это Ты, а вовсе и не луна на сносях огромная),

осияй нам крещение в этом окне,

златых цепей благодати полная!

С кем бы еще побеседовать перед рассветом?

Кто до сих пор ничего не слышал об этом?

Загрузка...