Владимир Дмитриевич Ляленков Ожидание лета



Часть первая

1

Часов в шесть утра я потихоньку встаю с постели, выхожу на крыльцо и усаживаюсь на порожке, жмурясь от лучей свежего солнца, которое каждое утро умывает меня.

Встаю в такую рань, чтобы видеть, как наш сосед Виталий Александрович гоняет голубей. Мама и отец спят. Бабушка и сестра спят. И хозяйка, у которой мы живем на квартире, еще не шумит своим громадным примусом. Так что можно пробежать в сад и не только собрать падалицы, но и сорвать спелое яблоко или грушу, чего хозяйка не разрешает делать. Всякий раз она, если видит, как я пробираюсь из сада с яблоком, проверяет хвостик: сорвал или подобрал на земле. Хозяйка хватает одной рукой меня за руку, другой подносит к своему длинному носу яблоко и зорко оглядывает его со всех сторон, подозрительно подолгу смотрит мне в глаза, а я даю подробный отчет: где и под каким деревом лежало яблоко. Хозяйка из своих яблок варит варенье. В чулане стоит много больших стеклянных бочек с этим вареньем, и я никак не могу понять, когда она все это съест.

Дом, в котором мы живем, стоит в глубине широкого, длинного двора. У самых ворот находится еще дом. Он жактовский, в нем много семей. Почему-то ни в одной из этих семей нет маленьких детей. Это меня огорчает, я давно мечтаю иметь надежного союзника в драках с мальчишками соседних улиц.

Между этим домом и нашим, спрятавшись в акациях и сирени, сидит еще маленький домик. Он похож на хатку, которая нарисована на картине у мамы над кроватью.

В маленьком домике две уютные чистенькие комнатки. Принадлежит он старой и сердитой женщине. Эта женщина живет где-то в Ямской у сестры. А домик она сдает жильцам. Каждый месяц хозяйка приезжает на трамвае, приходит во двор и, пряча худое, длинное лицо в черный платок, поспешно скрывается в домике и там собирает деньги с жильцов.

Бабушка говорит, будто в прошлом эта старушка была монашкой.

Я всегда дожидаюсь выхода монашки из домика. Жду, пока она уйдет со двора, а потом бегу к калитке и смотрю ей вслед.

Сколько я помню, в домике этой черной старушки живут три девушки.

Все они молодые, но, конечно, намного старше меня. Семьи их находятся в деревне, а они учатся у нас в Курске. Где и чему они учатся, я не знаю.

Эти девушки очень ласковые и добрые. Из жильцов нашего двора их я больше всех люблю и уважаю. Особенно нравится мне самая младшая, по имени Таня. Черноглазая, с тонкими длинными бровями и румяная, она дома и по двору ходит босиком в широком легком сарафане. Всегда веселая, часто зазывает меня в домик, усаживает на табуретку и спрашивает:

— Хочешь помидорки?

— Хочу, — отвечаю я.

И такими вкусными кажутся помидоры из ее рук, что готов съесть их сколько угодно, хотя дома у нас полно своих.

Таня всегда жалеет меня, если дома достается ремня или еще какая беда случается со мной…

Где работает мой отец, я не знаю. Каждое утро он и мама уходят и возвращаются вечером.

Я спросил однажды:

— Пап, а что на работе делают?

— Яблоки едят, — ответил он мне.

Я долго размышлял над его ответом.

Мама работает синоптиком, она предсказывает, будет ли завтра дождь или не будет его.

Отец мой — молчаливый человек. Он редко меня замечает. Вернувшись с работы, моется над тазом во дворе, обедает, выходит на крыльцо и сидит, слушает разговоры соседей. Если отец не на крыльце, то в комнате читает газеты, свои и бабушкины книги. Каково содержание этих книг — не знаю. Только с одной я знаком. Она толстая, старая, в черном переплете и тяжелая. Я ее почти самостоятельно прочитал. Называется она «Борьба за огонь». Про первобытных людей.

В остальных книгах я пересмотрел картинки и потому знаю только, кто такие буржуи и как они выглядят.

Со слов мамы понимаю: отец моим воспитанием не занимается. Правда, порой бренчит пряжкой ремня и хлещет по моим ягодичкам. Это он считает основной частью воспитания. Но и этой частью он не увлекается. Как-то лениво, с неохотой хватает меня и лупит.

К тому же стегает не по своей воле. Получается так: вначале бабушка или сестра доносят маме о моих грехах. Если грех считается большим, мама приступает пилить отца. Тот терпит, и когда у него лопается терпение — никуда не денешься, хоть в сад беги, хоть на улицу, все равно поймает.

Например, два дня назад я получил взбучку. В жактовском доме живет женщина, по имени Анна. В сарайчике Анна держит козу, которая часто бродит по двору. Я уже один раз катался на этой козе. Тогда сама Анна этого не видела, заметила моя бабушка, и потому я отделался обычным выговором. Я даже и не прокатился хорошенько: коза нагнула голову, расставила передние ноги и ни шагу не шагнула, пока я не услышал голос бабушки и не соскочил с острой спины. В этот же раз коза пронесла меня к самым воротам, где я и налетел на Анну, вернувшуюся с базара.

Крику было много, и вечером я поспешил скорей забраться под одеяло.

В другой комнате громко разговаривали:

— Ну что я сделаю? Что ты хочешь от меня? — говорил отец.

— Как что? Следить должен за сыном. Он совсем распустился.

— Ну что он там сегодня натворил?

— Ах, господи! Да сколько тебе говорить! Опять на Анниной козе катался. Что соседи скажут!

— Где он? Позови сюда.

Я уткнулся в подушку и не дышал: теперь-то лупцовки не миновать.

Но мама не шла за мной. Было очень тихо. В кухне, где что-то варилось на примусе, бабушка и Дина читали по очереди вслух.

— Борька, иди сюда! — крикнул отец.

Я появился перед ним.

Он смотрел хмуро, на белках глаз виднелись красные жилки.

— Катался на козе?

— Катался.

Я всегда сразу признаюсь. Во-первых, кончается все скорей, да к тому же моментальное признание ставит отца в тупик. Видимо, если бы я запирался, ему легче было бы приступить к наказанию.

— Как ты катался?

— Она подошла к забору… я думал, в сад пойдет деревья обгрызать… Взял за рога и сел.

— Я спрашиваю, как ты смел садиться? Тебе кто разрешал?

Я не мог ответить на последний вопрос и стоял молча. Тут уж он решился. Снял ремень и отстегал меня.

Я обычно не реву. И это его тоже удивляет. Когда он кончает свое мерзкое занятие, я убегаю или в подполье, или к Тане. Только там я плачу.

Плачу не из-за боли, а потому, что я такой плохой и лучше стать никак не могу.

В моем убежище, куда я попадаю через узенькую дырку под крыльцом, темно, и никто не видит моих слез, тем более сестра. Тут я плачу и, наплакавшись, засыпаю.

Если появляюсь со слезами у Тани, она гладит меня по голове и шепчет:

— Ну не плачь, Боря, все пройдет, ну не плачь. Ты же любишь меня?

— Люблю, — тяну я.

— И я тебя люблю.

При ней слезы быстро высыхают. Дней десять назад она одна сидела в комнатке и что-то писала, я вошел и остановился у стола, разглядывая стены.

— Таня, можно тебя поцеловать за все, за все! — сказал я.

Она наклонила голову и сказала:

— Поцелуй.

Я поцеловал в щеку и тотчас убежал. Считал, что этот поцелуй будет моей очередной тайной. Вечером снова заглянул в домик. Все девушки обступили меня и принялись со смехом спрашивать, почему я Таню хочу целовать, а других нет.

Я вырвался и исчез в саду. Я никак не ожидал предательства Тани. Целых три дня в домик к ней не заходил и на улицу пробирался через соседний двор, чтобы не попасть на глаза девушкам. Наконец Таня сама поймала меня на крыльце и затащила к себе.

— Ты рассердился на меня? Да? — спрашивала она.

— А что же ты рассказываешь все, — обиженно ныл я, — так ты и любую тайну всем расскажешь. И про подполье тоже.

— Я не знала, что нельзя рассказывать. Больше никогда не расскажу ничего никому. На вот, еще поцелуй, и мы никому не скажем.

Поцелуй состоялся. А Тане был сообщен новый секрет: в огороде, под бузиной, стоит стеклянная банка, которую я стащил у хозяйки. В банке сидит живой уж, принесенный мне с кладбища Ванькой Пекарем за четыре пустые бутылки. Бутылки я опять же стащил у хозяйки в сарае из ящика.

— Разве можно чужое брать? — сказала мне Таня.

— Хозяйка не узнает, — успокоил я ее, — там столько этих бутылок, а хозяйка все бережет и бережет.

Таня очень хорошая.

2

Я уже большой. Этой осенью пойду во второй класс. Сестра Дина годом старше меня. Я уверен, что со временем перегоню ее и сделаюсь старше. К тому же я очень способный. Об этом говорят многие. Говорит дочка тети Зины Олечка, она учится в институте на доктора. И тетя Зина и Олечка бывают у нас в гостях. Мне очень нравится, когда у нас гости. Что бы я ни натворил днем — к вечеру забывается. Мама в этот день все время веселая. Возится с бабушкой на кухне, куда и я то и дело забегаю, чтобы получить что-нибудь вкусное. Но вот подходит вечер, и гости в сборе. Вначале они бродят по саду, затем собираются в комнату к столу. Пока на столе никакой еды нету и все только разговаривают, мы с Диной должны где-нибудь заниматься своим делом. Когда же мама и бабушка накроют стол, нас приглашают.

После ужина мы с Диной поем дуэтом песенки и читаем по очереди стихи. Мне приходится читать больше, чем Дине. Как только мама говорит: «Дети, пора спать», Дина уходит. Я же не хочу уходить.

— Боря! — говорит мама и смотрит на меня вопросительно.

— Еще чаю хочу, — говорю я.

— Господи, ты лопнешь! — отвечает мама и наливает чаю.

Пить мне не хочется, хочется посидеть, послушать, о чем говорят. Пью маленькими глотками и слушаю. Наконец вызываюсь сам прочитать стихотворение — самое смешное. Когда я читаю, Олечка смеется и кричит маме:

— Катя! С каким видом! С каким видом читает!

А я снова завожу:

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

Меня все-таки укладывают в постель. Долго лежу с закрытыми глазами, много думаю и незаметно засыпаю…

Мысль о том, что осенью нужно будет ходить в школу, все чаще и чаще копошится у меня в голове. И я, как никогда, сожалею, что у меня нет брата. Пусть хотя бы во дворе друг был, с которым я ходил бы в один класс.

Я прекрасно понимаю, что будет снова твориться по дороге к школе, тем более что я решил не по Дзержинской ходить, а напрямик, через скверик, мимо парашютной вышки и Пастуховской улицы, где живут самые драчливые мои враги.

И вот как-то утром сижу на порожке крыльца и особенно остро чувствую одиночество.

Парикмахер почему-то не гоняет голубей. Их даже не видно на голубятне. Смотрю на сарай, на голубое, чистое небо. Собираюсь бежать в сад, как вдруг вижу: из дверей жактовского дома вышли во двор мальчик и девочка.

На голове у девочки большой бант из белой ленты, одета она в чистенькое белое платьице. Мальчик кажется мне тоже излишне чистым. Девочка стала прыгать через скакалку, а мальчик принялся обследовать двор.

Я сбегаю по ступенькам и направляюсь к новичкам. Не доходя до них шагов пять, останавливаюсь и задумываюсь: кто они и к кому приехали?

Стою долго. Во всяком случае достаточно времени, чтобы оба неизвестных заинтересовались мной. Девочка мельком посмотрела в мою сторону и продолжает прыгать, качая бантом. Мальчик залез под крыльцо и копается в мусоре. Я начинаю сердиться. Когда неизвестный выбирается на четвереньках из-под крыльца, держа в руках кусок ржавой проволоки, я говорю строго:

— Не клал туда — и нечего брать!

Новичок стоит на коленях и рассматривает находку, меня для него не существует. Я подхожу и выхватываю из его рук проволоку, совершенно мне ненужную и о существовании которой я даже не подозревал.

— Ты ведь не в этом доме живешь, мальчик, — говорит мне девочка, прекратив наконец прыгать, — а мы сюда переехали и живем теперь в этом доме.

— Тогда так, — говорю я, — эта будет ваша половина двора, та моя. И чтоб на чужую половину не ходить.

Сказав это, я провожу огрызком проволоки черту поперек, двора от угла дома до уборной и становлюсь на своей стороне.

— Ступнешь сюда — получишь, — угрожаю я новичку.

Он выше меня ростом, но это меня ничуть не смущает. Он кажется слишком худеньким. К тому же терпит общество девчонки. Я же упражняюсь в драках с мальчишками почти ежедневно, и чистенький мальчик кажется мне робким и слабым противником.

— Ну что, боишься переступить? — спрашиваю я.

Он делает шаг и переступает границу.

— А ну двумя, — подсказываю я.

Он переступает и второй ногой.

Подхожу вплотную к нему и спрашиваю:

— Ты что? Хочешь драться? Да?

— Я не хочу драться, но двор ведь не твой?

— Как будем драться? На кулаках или в схватку?

— Я маме скажу, — грозит девочка. Хотя с места не двигается.

Я небрежно лягнул противника ногой. Он сразу отвечает тем же. Я размахиваюсь и ударяю его по щеке. Он бьет меня. Мы схватываемся и тузим друг друга. Падаем на землю, катаемся, и ни один из нас одолеть не может.

То ли девочка закричала, то ли наши повизгивания донеслись в дом, только вдруг чьи-то руки разнимают нас. Над нами наклонилась молодая, красивая женщина. Она держит за руку новичка и спрашивает:

— Вы за что? Вы что не поделили, Игорь?

Новичок молчит, шмыгает припухшим носом. Девочка спокойно объясняет:

— Этот мальчик сказал, что нам нельзя ходить по всему двору.

— Вот это нехорошо, — говорит мне женщина, — двор большой, общий, и вы должны жить мирно… А ты иди умойся и сегодня никуда из комнаты не пойдешь, — добавляет она сыну и уводит его за руку в дом.

Скачу на одной ноге к своему крыльцу. То, что не удалось быстро одолеть новичка, удивляет меня. Надеюсь, мы с ним еще померяемся силами где-нибудь подальше от глаз и ушей взрослых.

Размышляю: почему женщина на меня не кричала? Чувствую маленькую неловкость за учиненную драку и отправляюсь домой.

На табуретке в коридоре гудит хозяйкин примус. Хозяйка месит что-то в кастрюле ложкой. Когда прохожу мимо, она косится на мои руки в карманах.

Бабушка в мягком коричневом капоте сбивает на кухне тесто в макитре. Мама и отец за столом, завтракают. Молча сажусь на свое место. Беру хлеб.

— Где уже был? — спрашивает отец.

— В саду.

— Мать? Как вел Борька себя вчера? — кричит он бабушке.

— Ничего… вчера ничего…

— А когда же чего?

— Да нет… Последнее время баловства не случалось, — спасает меня бабушка.

Я сразу решаю: воду бабушке носить и конфеты не таскать из стола.

— Вы, мать, смотрите, ежели он что натворит, скрывать нечего…

Бабушка что-то бормочет непонятное.

Мама время от времени поглядывает на отца. Она всегда во время еды вопросительно поглядывает на него.

Иногда отец скажет ей:

— Лучше… лучше… сегодня вроде лучше.

У него в животе что-то неладно. Бывает, целыми неделями отец ничего не ест за обедом, кроме кипяченого молока или кислого. Бабушка ежедневно варит ему жидкий бульон из курятины, но отец и бульон не пьет, только глотает плоские широкие пилюли, которые стоят очень дорого.

Завтрак кончается. Мама уходит на кухню, моет руки. Забирает свою сумочку. Отец надевает пиджак, и они уходят. Я облегченно вздыхаю.

Соображаю, куда сейчас отправиться. Полазить по соседним садам? Пропутешествовать на кладбище, куда давно собирался? Сходить к Виталию Александровичу — посмотреть голубей? Побежать к сыну пекаря Ваньке? Или забраться к Гапону, куда еще не ступала нога ни одного мальчишки с нашей улицы?

Дел много, и сразу решить, чем заняться, трудно. Заглядываю за дверь, где стоит кровать Дины. Сестра спит. Некоторое время смотрю на нее, пальцем надавливаю на закрытый глаз. Дина поворачивается с боку на спину и, широко раскрыв большие голубые глаза, смотрит спокойно на меня.

— Вставай, засоня, — говорю я.

— Не мешай… отстань, Борька, — шепчут ее губы.

Дина закрывает глаза, поворачивается к стене и опять спит.

Я прохожу к отцовской кровати. Над ней на стене висят две вещи, до которых я могу только дотрагиваться. Это шашка в черных исцарапанных ножнах и охотничье ружье. С полгода назад я однажды снял ружье со стены и весь день бродил с ним в саду. До возвращения отца с работы я успел повесить ружье на место, но он каким-то образом узнал, что я брал ружье.

— Ты снимал сегодня ружье? — спросил он меня.

— Да, снимал. Я. И не стрелял. Я только прицеливался.

У всех домашних лица выразили ужас.

— Чтобы ты запомнил этот случай, я тебя поучу маленько, — сказал отец и сильно меня отстегал…

Стою перед кроватью. Вспоминаю рассказ отца о том, как они гнали по степи белых.

Представляю себе эту картину. Забираюсь на кровать и, держась за рукоять шашки, прыгаю на месте, скачу на коне. Потом выхожу на крыльцо и сбегаю по ступенькам. Сажусь на чурбан, на котором всегда рубят дрова и отсекают курам голову, смотрю на место недавней драки, на закрытое ветками сирени окно, за которым мучается наказанный новичок. Мне становится жалко его: весь день просидеть в комнате!

Хуже этого наказания ни один родитель придумать не сможет, пусть сто лет думает.

У новичка, наверное, тоже есть грехи… Как сделать, чтобы их не было никогда? Чтоб не бояться, что могут прийти в дом соседи и пожаловаться? Зачем во двор Анна выпускает козу из сарая? Если б не выпускала, я никогда не залез бы на нее. Сегодня никуда со двора не пойду и буду хорошим…

Бреду вдоль забора, заглядываю в Танино окно, в комнате никого нет. Кровать застелена серым одеялом. Две подушки лежат на кровати. На столе в маленьком кувшине ветки сирени. На тумбочке книги. Над кроватью серый коврик в цветах.

Направляюсь к калитке и через щелку смотрю. Прошел незнакомый мужчина в коричневых блестящих сапогах, в высокой фуражке, и больше никого нет.

Возвращаюсь на кухню. Бабушка моет тряпкой стол. Останавливаюсь перед нею и говорю:

— Бабушка, дай топор, я тебе щепок наколю для таганка.

— Ой, грех ты, чего вздумал! Ногу отрубить затеял? Мало — весь избитый? Посиди вон, почитай книжку.

Я иду следом за бабушкой в кухню и говорю:

— Бабушка, я не разрублю ногу, я потихоньку…

— Ох грех-то, ох грех-то!.. Ну нет моей моченьки, — причитает бабушка. Берет из-за сундука топор, уносит его в другую комнату и, став на стул, кладет топор на шкаф, куда мне не дотянуться даже со стула. Там всегда хранятся самые вкусные и интересные вещи.

Сестра встала. Она умывается, наливает молоко котенку, с которым, кажется, спала, и садится пить чай.

Я подхожу и даю ей легкий щелчок по затылку.

— Дурак, — говорит Дина и подкладывает в чашку сахару. Попив чаю, она примется с бабушкой убирать в комнате.

Через минуту я в саду, пробираюсь в самое глухое место. А что, если с новеньким поговорить, чтобы мы с ним стали как братья! От этой мысли верчусь волчком на пятке. Но как помириться с ним? Как доказать, что я смелый, что умею хранить тайны, ничего не боюсь и вовсе не злой?

Вдруг приседаю. Прячу шею в плечи и вглядываюсь в куст бузины. Вот так пограничник Короцупа высматривает шпионов. Вспоминаю, что в бузине стоит банка с ужом, и это возвращает к действительности.

План примирения с новичком возникает моментально: нужно залезть в сад Гапона, нарвать больших груш — я давно любуюсь на них через щелку в заборе — и при Ваньке Пекаре и при новичке рассказать, как лазил и что видел там.

Гапон живет через двор от нас. Утром и вечером с громадным толстым портфелем ходит мимо нашей калитки. Ходит он медленно, высоко держа подбородок. Он, кажется, ни на кого из встречных не обращает внимания. Высокого роста, тонконогий, с худым длинным лицом и красными губами. Живот Гапона выдается далеко вперед и не похож на животы прочих людей. Например, у Ванькиного отца живот круглый, мягкий, кажется, если ткнуть чем-либо острым, из дырочки непременно потечет тесто. Я уверен, пекарь на работе целыми днями ест сырое сладкое тесто, из которого пекут пирожные. С отцом своим я хожу в баню, у него живот не свисает, а вдавлен внутрь.

У Гапона живот выпирает клином, и мы с Ванькой Пекарем твердо знаем, что у него под пиджаком запрятан сундучок с золотом. Известна и та истина, что Гапон буржуй, оставшийся втихомолку после революции. Чтобы никто не видел, чем он занимается во дворе и дома, Гапон огородил свой двор и сад высоким забором и обил поверху колючей проволокой. За этим забором носится черный злой кобель, величиной с теленка, с маленькими острыми ушами и обрубленным хвостом. Хвост, видимо, отрубил как-то со злости сам Гапон. Когда он прогуливается по улице, держа на ремешке своего страшного пса, я только через щелку в калитке могу смотреть на него.

Однажды я сообщил дома, что у Гапона под рубахой сундучок с золотом.

Мама посмотрела на отца и сказала:

— Ох, Митя, ну что с ним делать? С чего ты взял такое?

— Про это все знают, — сказал я.

— Он учитель и никогда буржуем не был, — объяснила мама. — Вот вырастешь, он тебя учить будет. И почему вы его так зовете?

Что творится за крепким гапоновским забором — полная тайна… И вот я подкрадываюсь. Недолго сижу, прислонив ухо к доскам, покрытым мелким зеленым мохом. Тихо. Карабкаюсь. Переношу ноги через проволоку и падаю. Кажется, летел в воздухе очень долго. Вскакиваю и понимаю, что стою в крапиве, ноги и руки горят от ее укусов. Да еще попал в какую-то неглубокую яму. Выбираюсь из нее и крадусь к заветному дереву. Ветки его низко прогнулись от тяжелых желтых груш.

Быстро срываю все до одной, и пазуха полна. Когда, чуть дыша, подбегаю обратно к забору, чтобы поскорей выбраться из страшного сада, сразу убеждаюсь, что через забор мне не перелезть. Со стороны сада, вдоль всего забора, тянется канава, заросшая крапивой. Если удалось с той стороны добраться доверху, то с этой я ни за что не смогу. Бегу по дну канавы. Хоть бы деревцо росло близко от забора! Но деревца нет.



Ухожу в темный угол. От крапивных ожогов тело горит, со страху дрожу. Потом становлюсь на колени, прячу горящие руки и лицо в траву и затихаю.

Когда поднимаю голову, вижу перед собой большие сапоги. Носки у них загнуты и запачканы известкой. В тот же момент кто-то очень сильный хватает меня рукой за пояс штанишек, и я повисаю в воздухе. Рука трясет меня, как кошелек, груши падают из-под рубашки и из карманов.

У самого глаза, слева, черное и твердое, обо что я задеваю ухом, — живот Гапона.

Стволы деревьев и кусты прыгают перед глазами. Сейчас Гапон размахнется и что есть силы швырнет меня о землю, точно так же как парикмахер однажды бил щенят у себя в огороде. Я закрываю глаза. Сердце останавливается.

Едва последняя груша летит на землю, рука ставит меня в нормальное положение.

Я качаюсь, мелко переступаю и стараюсь не упасть. Чувствую что-то лишнее в трусах.

— Ну, теперь беги… выбирайся, как и соизволил забраться сюда, — рычит хриплый, страшный голос у самого уха.

Чудится, будто тучи затянули небо и стало разом темно, как ночью.

Гапон повел носом, наклонился ко мне и фыркнул.

Стою не двигаясь.

— Ну что же? Или ты забыл, как сюда попал?! Фу! Негодный мальчишка!

Громадная рука тянется ко мне снова. Белые длинные пальцы с выпуклыми ногтями хватают мое ухо. Я подскакиваю от неожиданности. В голове что-то хрустит, я иду боком, спотыкаясь и не смея вырваться.

Протащив за ухо через весь сад и двор, где черный кобель, облизываясь, проводил меня жадными глазами, рука выталкивает меня за калитку. Сообразив, что свобода — вот она, я мчусь к своему двору. Через минуту сижу под полом в тайном убежище. Снимаю штаны, трусы, утираю ими ноги, все прочее. Трусы зарываю в рыхлую землю, одеваюсь и ощупываю ухо. Оно, должно быть, оторвано, но крови на пальцах не нахожу. Может, не сразу оно отвалиться должно? Может быть, ухо точно так же, как цветок на клумбе: нечаянно его вырвешь из земли, обратно сунешь туда, и он стоит день как живой, а наутро вянет? Принимаю решение: просижу тут сто дней, пока не умру, но отцу и маме не покажусь.

Над головой ходят, стучат чем-то. Что со мной будет? Конечно, беспощадный Гапон выждет, когда отец вернется с работы, и все ему расскажет. Прикидываю, какое может быть наказание. Перво-наперво отец меня отстегает. Если бы я не ходил в школу, он наверняка вернул бы меня в детский сад, где кормят несносной манной кашей. Из-за этой каши была целая война, даже две. Одна — там, в детском саду, где манную кашу я выбрасывал под стол, выкладывал из тарелки в феску, чтобы потом незаметно вытряхнуть в траву, набивал кашей рот и, задыхаясь, выбегал из-за стола и выплевывал ее. Нянечки наказывали меня и смотрели как на преступника. Наконец я прекратил ходить в детский сад и неделю пропадал на Тускаре. Питались мы с Ванькой Пекарем рыбешками, раками и лягушками, которых жарили на костре. Ванька Пекарь съедал несколько лягушек подряд и жевал их с удовольствием, не морщась. Я больше двух не мог проглотить: я глотал лягушатину и едва-едва сдерживался, чтобы не вырвало. Но глотать надо было. Ванька говорил, что, когда мы сбежим от взрослых и будем жить на кладбище в склепе, первое время придется питаться одними лягушками. За эти дни я очень исхудал, и мама пошла в детский сад узнать, чем там кормят детей. Началась вторая, новая война, длившаяся дней шесть. Я, как заяц, прятался в саду, в подполье. Отец в конце концов сдался, и я избавился от манной каши.

Ну ладно, в детский сад я бы сейчас пошел, хотя этого не может быть. А что, как отец возьмет и сведет к беспризорникам, в милицию или к цыганам?

Когда дыра, через которую я пролез в подполье, превратилась из серой в темную, слышу тихий и осторожный шепот:

— Борь, Боря, ты здесь?

Это моя любимая и добрая Таня.

Я на четвереньках ползу к отверстию.

— Ты зачем тут сидишь? — спрашивает она шепотом, стоя на коленях и глядя в темноту подполья.

— Папа не ищет меня?

— Нет. Мама искала — ужинать пора.

— А Гапон не приходил?

— Нет.

— И ничего, ничего?!

— Ничего… поздно уже…

Вылезаю и рассказываю Тане все. Она тут же под крыльцом, сидя на корточках, выслушивает мой торопливый шепот, целует в макушку и советует:

— Сейчас иди в дом. Если и будет выговор, только за то, что долго не показывался.

Пробираюсь в комнату, глотаю ужин прямо на кухне и крадусь к своей кровати-спасительнице.

Дина укладывает спать кукол, напевает песенку. Она поворачивает голову и следит за мной.

Стягиваю рубашку. Отец и мама в другой комнате о чем-то разговаривают. Дина на секунду отворачивается, и я в штанах ложусь под одеяло. Накрываюсь с головой и прислушиваюсь, широко раскрыв глаза.

Сестра прекращает петь песенку. Тихо.

— Боря, а ты ноги помыл? — говорит она.

Высовываю голову и киваю: да, помыл.

— А ты почему в штанах лег?

Хочется запустить в нее чем-нибудь. Торопливо стягиваю штаны и вешаю их на спинку кровати.

Засыпая, слышу, как бабушка сказала маме, что я поужинал. Еще понимаю из разговора, что отец уезжает завтра в командировку. Уснул я с легким чувством на душе, свободно вздохнув перед сном, и ночью ничего страшного мне не снилось.


На другой день с самого утра я и Таня ожидаем Гапона. Дина ушла в гости к тете Зине, дома одна бабушка. Я натаскал ей маленьким ведерком три больших ведра воды, наполнил до краев макитру, цинковый таз, в котором когда-то меня и сестру купали, а теперь только замачивают белье. Насобирал и принес в кухню щепок и верчусь в коридоре, предупреждая каждое желание бабушки, лишь бы она не выходила во двор.

Таня чистит ножи и вилки в ящике с песком. Она стоит у нашего крыльца рядом с бочкой, в которую во время дождя с крыши льется вода по трубе.

Я то и дело подбегаю к Тане, смотрю, как она чистит, бегу на крыльцо и стою там.

Вот солнце выбралось из-за крыши нашего сарая. Тень от сарая уползла к самым дверям. Входная калитка заскрипела, и во дворе очутился он. Он аккуратно прикрыл калитку, огляделся и, выбрасывая в такт шагу свою толстую палку, не спеша шагает к нашему крыльцу. Кажется, что даже окна всех трех домов поворачиваются вслед Гапону. Шмыгаю за дверь, щелкая задвижкой, и смотрю в замочную скважину. Гапон поравнялся с Таней. Она поднимается с корточек и, держа в левой руке вилку, а в правой тряпку, загораживает ему дорогу.

Гапон свирепо осмотрел ее, помял губами и произнес:

— Э-э… Девушка, скажите мне, пожалуйста, э-э-э… вы в этом доме живете?

— Да, в этом, — ответила Таня.

— Э-э-э… По некоторым данным я знаю, что в этом доме живет мальчик, по имени Боря… Я, кажется, не ошибся?

— Нет, вы не ошиблись — он тут живет.

— А скажите, могу я видеть кого-либо из его родных?

— Мама на работе, отец в командировке. Я одна дома.

— Э-э… вы кем ему приходитесь?

— Я сестра.

— Прекрасно. Меня это вполне устраивает. Я попрошу вас довести до сведения родителей, что их сын вчера забрался в мой сад и оборвал опытную грушу, плоды которой я ожидал пять лет. Как ни тяжела для меня утрата, я воздерживаюсь на первый раз от обращения в милицию. Я надеюсь, что ваш брат больше не будет лазить в мой сад. Что вы мне скажете в утешение?

— Он никогда больше в ваш сад не полезет, никогда, я в этом ручаюсь!

— Прекрасно. Я больше ничего не имею вам сказать. Прощайте.

Гапон повернулся и торжественно пошагал со двора. Если бы он рычал, кричал и ругался, все было бы понятно, но вежливый голос его напугал меня.

Выскакиваю из-за двери и спрашиваю у Тани:

— Таня, что теперь будет?!

Она усаживает меня на порожке, садится сама и требует от меня клятву, что я больше никогда не загляну в Гапонов сад. Я даю клятву. Таня обещает держать происшедшее в секрете:

— Никому, никому не скажу!

Гроза пронеслась над головой. Мне так приятно и легко, так я люблю в этот момент Таню, что хочется попросить разрешения поцеловать ее в щеку. Но мне стыдно. Поэтому не прошу. Захватываю свои щеки ладонями и говорю, качая головой:

— Ах, Таня, если б у меня был брат! У меня же нет брата! Одному скучно, а если пойду к ребятам, обязательно баловаться буду…

Она смотрит на меня и чему-то улыбается.

Я продолжаю:

— Знаешь, Таня, я вовсе не хочу делать плохого. Ведь я очень, очень хороший! Ты же сама говоришь, верно?

— Верно, только не всегда.

— Но как быть всегда, Таня?!

Мы молчим.

Хозяйка вынесла на крыльцо примус, поставила на него кастрюлю и скрылась. Таня о чем-то думает. Я смотрю на чурбак.

— А новенький хороший? — неожиданно спрашиваю я.

— Хороший. И сестра у него хорошая. Вот вы и познакомьтесь.

Приходится рассказать о драке.

— Ну, это не страшно. Сегодня приходи к нам, и я вас помирю.

Под вечер я познакомился с Игорем. Когда ощупали друг у друга мускулы и выяснили, что́ у кого в карманах, я увел его в сад. Там он поклялся держать все в тайне, ни под каким предлогом взрослым ничего не рассказывать.

Я показал ему штаб в малине, где хранились сабли из обручей от бочек, показал, как красные рубили белых: взмахивал отточенным обручем и, подпрыгивая, рассекал на части большую толстенную тыкву, останки которой мы перекидали через забор к соседям, подальше от глаз строгой хозяйки…


Теперь у меня есть во дворе друг. Его мама сказала, что мы в школу будем ходить вместе, в один класс. Это очень хорошо. В комнате я почти не бываю днем. Даже когда приходит время обедать и все сидят за столом спокойно, я стараюсь поскорей выскочить во двор. Видя, как я ерзаю на стуле, как не могу усидеть на месте, мама все чаще настораживается. Ей кажется, что проказ у меня с каждым днем прибавляется больше и больше.

— Где ты сегодня был, Боря? — ласково спрашивает она.

— У Игоря.

— Что вы делали с ним?

— Мы… мы играли.

— Во что?

— Играли в войну… потом читали книжку…

— О чем же в книжке написано?

— Один мальчик попал ночью в лес. Он был совсем один. У него ничего не было, и, чтобы не умереть с голоду, он ел лягушек.

— Господи, что ты несешь?

Дина кладет ложку и возмущенно смотрит на меня. Аппетит у нее пропадает.

— Да, — говорю я, — так и написано. Он, конечно, не сырыми их ел, жарил на костре. Потом у него в животе завелись головастики. Они росли, росли и превратились в лягушек, живот у мальчика сделался очень большой, и воды он пил много. По целому ведру в день выпивал.

— Перестань болтать! Этого не может быть, ты опять все выдумываешь! Откуда у него такое берется в голове? — Мама смотрит на отца.

Тот поглядывает на меня, ничего не говорит. Сестра пересиливает себя и продолжает есть суп.

— Я не выдумываю, — продолжаю я. — Однажды мальчик заснул под кустом, и к нему через рот залез в живот уж. Этот уж поглотал лягушек и стал жить в животе.

— Ну, довольно болтать, ешь!

— Хорошо. Я принесу вам книжку, — обиженно говорю я и ем суп.

— Жевать надо хорошенько, не глотать, как утка. Вот смотри — Дина ест нормально. Успеешь еще набегаться.

Гляжу в тарелку и думаю: что же в дальнейшем могло быть с мальчиком? Вспоминаю про глистов, которых выгоняли из меня год назад, и судьба ужа, поселившегося в животе мальчика, проясняется. Когда встаем из-за стола, я сестре рассказываю про это.

— Мама, — говорит Дина, — мама, Борька что рассказывает!

Я даю ей щелчка и убегаю во двор.

В садах уже снимают ранние яблоки. Хозяйке не под силу управляться со своим садом. Мама, отец и Дина по вечерам помогают ей. Яблоки лежат в плетеных корзинах, ссыпаны кучей во дворе у сарая. Когда стемнеет, я тайком набираю из корзины самых лучших яблок, подхожу к раскрытому окну Тани и потихоньку раскладываю яблоки на подоконнике. По вечерам девушек часто не бывает дома. Они наряжаются и уезжают в город. На следующее утро, увидев, что яблок нет на подоконнике, сажусь на порожке, обхватываю щеки ладонями и сижу не шевелясь. Осторожно оглядываюсь, будто вот-вот что-то должно произойти, не то очень страшное, не то очень хорошее. Дрожь бегает по спине. Когда девушки дома, мне не хочется, чтобы мой новый друг ходил к ним в домик, чтобы Таня и его гладила по голове. Но я не говорю про это. Когда Таня гладит его, я забиваюсь в угол под фикус и сижу там, молчу.

— Что с тобой, Боря? — спрашивает в такие минуты Таня.

— Ничего, — отвечаю я и продолжаю молчать.

3

Мы с Игорем получили от Виталия Александровича пару совершенно черных голубей. Собственно, мы их заработали: когда нужно, мы свистим, подбрасываем вверх свои фески, бегаем для парикмахера за папиросами в магазин, носим голубям воду. Одним словом, добровольно выполняем массу дел. И вот однажды он сказал:

— Ну что? Хотите, дам вам парочку галочек?

Мы переглянулись, не веря своим ушам. Он не шутил.

— Вы уже знаете, как за ними ухаживать, и я вам охотно подарю голубя и голубку.

Мы спрятали птиц за пазуху и унесли в сарай.

— Нужно только, чтоб отец не узнал, — предупредил я Игоря.

Отец терпеть не может голубей. Он говорит, что голубятники — это бездельники и лентяи. Игорь притащил ящик из дому. Мы сверху обили его сеткой и поселили в нем птиц. По очереди мы воруем дома зерно и кормим голубей. Подолгу сидим над ящиком и любуемся своим сокровищем.

Виталий Александрович говорит, что вскоре голубка должна сесть на яйца. Мы каждый день проверяем, не появилось ли под голубкой яичко. Его пока нет.

Ужа мы из банки выпустили. Он ничего не ел. Вначале был тугой, как веревка, а сделался плоским, как сплюснутая металлическая трубка. Игорь сказал, что он в неволе не будет есть и умрет. Я взял ужа и положил на траву. Потом мы стояли над ним, уж никуда не уползал. Бабушка позвала нас, мы принесли ей воды, и, когда вернулись к тому месту, ужа не оказалось — он уполз. Весной он выведет много ужат, и мы сестер обязательно затащим в то место, где они будут жить.

Вчера мы до вечера пробыли на Тускаре и наловили силявок. Сегодня днем, по пути к Игорю, я заглянул в домик Тани и обнаружил, что там никого нет. Кровати без матрацев. Стены голые. На полу валяется книжка и увядший букет сирени. Я походил по комнатам, размышляя, куда могли деться девушки. Сбегал домой, спросил у бабушки, знает ли она, куда они подевались. Бабушка сказала, что девушки уехали. То, что Таня и не попрощалась со мной, очень опечалило меня. К Игорю не пошел и остаток дня бродил грустный…

На другой день узнаю, что началась война. Об этом мне сообщил Игорь, когда мы сошлись у ящика с голубями. Эта новость не произвела на меня особого впечатления. Я уже знаю одну войну — финскую. Она была зимой. По Красноармейской улице двигались колонны бойцов, одетых в шинели, на головах у них были каски. Лошади тянули пушки. Мы на коньках катались по тротуару и смотрели на пушки, на лошадей и на винтовки. Однажды я решил проехаться совсем близко от пушки. Как-то неудачно вывернул с тротуара и попал на дорогу. Что-то ударило меня в спину, я упал, и когда раскрыл глаза, увидел над собой громадное копыто с блестящей подковой, забитое снегом. Копыто повисло надо мной и слегка дрожало. Какой-то военный схватил меня, сказал строго: «Куда тебя несет, чертенка!» — и дал пинка. Я отлетел в сугроб. Ко мне подбежали прохожие. Я вскочил и умчался домой. Помню, что тогда появились очереди за хлебом и за картошкой. Мы с бабушкой стояли в очередях и мерзли. Теперь лето и тепло.

— Немцы неожиданно напали, — говорит мне Игорь, — мы уедем к отцу в Архангельск. Он там служит.

— Он командир, да?

— Командир.

— А зачем вы поедете?

— Мама говорит, сейчас мы должны по возможности жить вместе. Я смотрю на голубей. Теперь я останусь опять один.

— Боря! Боря! — зовет меня мама.

Что такое? Бегу к ней.

— Ты дома, мальчик, — говорит она и смотрит как-то странно. Потом идет в дом и там ходит по комнатам, то и дело берется руками за голову и повторяет: — Что же теперь, господи, ну как же это?

Сестра кормит песочными пирожками кукол. Мама садится у репродуктора. По радио говорят несколько раз одно и то же — началась война. Немцы напали. Мужской голос говорит очень долго. Я ухожу во двор.

На следующий день Игорь уезжает. У ворот стоит грузовая машина. Двое мужчин помогают матери Игоря погрузить вещи. Я простился со своим другом. Они отправились к поезду, который отходил в седьмом часу.


…Отец теперь редко показывается дома. Он и ночевать не ходит. Он проводит мобилизацию и создает ополчение. Что это такое, я не имею понятия.

Он же мне не объясняет. Я спросил его однажды: что такое ополчение и пойдет ли он на войну?

— Иди, иди, бегай, — ответил мне отец.

Отец совсем исхудал, и лицо его заросло щетиной. Когда он появляется в доме, сразу падает на постель и спит. Я опять бегаю к Ваньке Пекарю. Пекарь сообщает мне неожиданное для меня решение: если немцы подойдут к городу, мы должны убежать с ним на кладбище. Там в старом склепе устроим настоящий штаб и будем убивать немцев. Для этого нужно подготовиться. Я должен стащить у отца ружье и патроны. То же самое сделает и Ванька. Сбежим из дому ночью.

— Только не проговорись, — шепчет мне Ванька, — если узнают — ничего у нас не выйдет.

Понимаю, он прав. Целыми днями мы сидим у него в сарайчике и обсуждаем план бегства. Захватим два одеяла, зимнее пальто, примус. Обязательно спичек и побольше хлеба.

Однажды ночью мне снится страшный сон. Я куда-то проваливаюсь. В руках у меня отцовское ружье. Меня кто-то ловит. Я падаю и кричу. Ружье за что-то зацепилось, меня подбросило вверх, ружье выстрелило. Я просыпаюсь и вскакиваю на колени. Хватаюсь за спинку кровати. В доме суматоха. Мама плачет, бабушка мечется по комнате.

— Где Борька?! Разбудите его! — кричит отец.

Дом наш вздрагивает, звенят стекла. Что-то падает со стола и разбивается. Стреляют зенитки. Отец подхватывает меня и выносит во двор.

— Садитесь на землю, — говорит он маме и бежит к воротам.

— Не курить! Кто курит?! — доносится оттуда. — Погасите свет!

У мамы дрожат руки. Она прижимает к себе Дину и меня. Бабушка молчит и не шевелится.

Я выскальзываю из-под маминой руки и бегу к воротам.

— Боря, куда ты?

За воротами толпа людей. Виталий Александрович и отец стоят на крыше.

Анна крестится.

— Господи, помилуй и сохрани нас, — шепчет она.

— Не бойся, сюда больше не попадет! — кричит Виталий Александрович. — Ему вокзал нужен.

По небу носятся громадные, толстые лучи света. Прожектор. Гула самолета не слышно из-за разрывов бомб и звонкой стрельбы зениток.

— Там же люди, там же люди. Что же делают! — возмущается чей-то бас.

Приглядываюсь — это Гапон. Он в одной рубашке. Она не убрана в брюки. Я теперь понимаю, что никакого сундучка у него нет — это просто живот такой.

— Смотрите — поймали!

Несколько лучей пересеклись, и видно, как по небу ползет маленький белый крестик. Тотчас где-то совсем близко отчаянно заколотили зенитки. Что-то пропело в воздухе и шлепнулось рядом со мной. Хозяйка наша схватилась за голову и опустилась на землю. Никто не обратил на нее внимания. Я подбегаю к ней и смотрю: по лицу от волос текут темные струйки.

— Папа, папа! — кричу я.

Хозяйку окружают. Поднимают. Она тихонько стонет.

— Осколком от зенитного снаряда.

— Все зайдите за дом!

— За дом, за дом уходите!

Хозяйку унесли в комнату.

— Ничего страшного, — говорит отец, — если бы без платка была, то смерть, а так череп не пробило.

Убегаю к воротам.

— Угодил на Ленинскую. На вокзале пожар, — сообщает с крыши Виталий Александрович.

— Ракеты! Смотрите: там ракеты! Сволочи!

Внезапно полнеба освещается заревом, зарево держится, чуть уменьшается и так остается.

— Горит!

— Что же это, а?

— Это еще цветики, ягодки будут впереди.

— По всем фронтам наступает.

— Надо в деревню ехать.

— Неужели он и сюда придет?

— Не допустят.


…Утром по радио объявляют воздушную тревогу, но немецкие самолеты пролетают за Курск. Мама на работу не пошла — их учреждение закрылось. Отец рано утром ушел из дому. Я сбегал за Ванькой, и мы в саду у нас роем бомбоубежище. Грунт твердый — глина. К вечеру вырыли траншею и здорово устали. Хотели накрыть траншею досками от забора, хозяйка не разрешила. У нее в сарае разыскиваем три больших куска фанеры. Бомбоубежище готово. Притрусили его сверху землей, травой, огородили палками, чтобы кто не наступил и не провалился.

Хозяйка в сарае сама вырыла яму. Мама шьет мешки. Дина ей помогает. Значит, мы собираемся уезжать. Бабушка на примусах топит жир в кастрюлях.

— Зачем столько?

— На дорогу.

— И ты поедешь, бабушка?

— Нет, куда мне! Я к Зине уйду.

Ванька поторапливает с бегством. Я верчусь в комнате, никак не удается стащить ружье. В комнате все вверх дном, матрацы задраны. Ящики комода выдвинуты. На стульях, на столе кучи белья и одежды. Мама и не смотрит на меня. Она шьет, шьет и шьет. Иногда плачет. Дина обнимает ее и говорит:

— Не плачь, мама.

— Ну не буду, не буду, доченька.

Появляется отец и с ним двое мужчин. Один в гражданской одежде, второй, с бородкой, в военной форме. На петлицах у него по две шпалы. Гражданский вскоре уходит с каким-то портфелем. Отец и военный жгут на припечке бумаги.

Уходя, военный говорит отцу на крыльце:

— Значит, в Тиму.

— Да, там.

— Если удастся…

— Документы все вывезли?

— Часть сожгли.

Они пожимают руки, и военный направляется к воротам. Я чуть не подпрыгиваю: отец из кармана брюк достает пистолет и кладет его в боковой карман пиджака. Сам роется в комоде и уходит. Через час прибегает и ругается:

— Черт знает что! Ружья у населения отбирать! Зачем это?!

Снимает со стены ружье и куда-то его уносит. Что мы будем делать без ружья? Бегу к Ваньке и докладываю о случившемся. Он сидит в своем маленьком сарайчике и вырезает ножом из доски рукоятку для самопала.

— У нас мать отнесла ружье, — говорит он спокойно, — дура она у меня. Придется самопалов наделать. У вас много спичек?

— Много… есть спички.

— Стащи их. Все равно никому нужны не будут.

Уточняем подробности побега, и я лечу домой. За Курском постоянно гудит. Похоже, где-то далеко грохочет и раскатывается гром. На кухне я обшариваю все закоулки, ищу спички. Стою, глядя в окно, и, как только бабушка выходит во двор или в комнату, я хватаю коробки, сколько удается, и сую за пазуху.

С хозяйкой нашей приключилось что-то. Она сидит у входа в свою половину дома на низеньком стульчике и смотрит на помойное ведро. Изредка дотрагивается пальцем до перевязанной головы, положения не меняет. У нее, должно быть, сотрясение мозга. Она не обращает внимания на мои воровские прыжки. Спичек набираю коробок десять. Уношу их в бомбоубежище и прячу в картонную коробку из-под граммофонных пластинок. Там лежит уже маленький топорик и хозяйкин кухонный нож, похожий на кинжал. Голова идет кругом, возвращаюсь в дом. Как лунатик, брожу по комнате.

— Ты что на цыпочках ходишь? — спрашивает мама.

Я вздрагиваю. Да, я хожу на цыпочках. Нужно вести себя проще.

— Страшно немного, — говорю я.

Помогаю запихивать вещи в узлы. Не знаю, как и когда засыпаю между двумя мешками.

— Разбудить его? — спрашивает бабушка.

— Не нужно. Подложи под голову подушку, — отвечает мама.

Дина подсовывает мне под голову подушку, и больше я ничего не слышу.


Ночью опять суматоха в доме. Вскакиваю. Зениток не слышно. Гула самолетов нет.

С улицы доносятся незнакомые голоса. Бабушка проходит мимо. Она что-то несет во двор.

— Что такое, бабушка?

— Спи, спи, — отвечает она, — беженцы наехали.

Я видел беженцев. Они на телегах проезжали по Красноармейской. Зачем они остановились?

Рано утром я во дворе.

Около Таниного домика стоят телеги. К ним привязаны лошади, жующие сено. На телегах узлы и мешки. Обхожу возы и рассматриваю их. На одном вижу черную собачку. Останавливаюсь и смотрю. Собачка негромко, осторожно ворчит. Тотчас большой полосатый мешок зашевелился, и из него показывается лохматая, большая голова старика с большим горбатым носом. Старик смотрит на меня из-под нависших седых бровей, сморкается, и голова его снова исчезает в мешке.

Рядом с большим мешком лежит маленький. Он тоже полосатый, как матрац, и кажется, там спит кто-то маленький. Вот это голова, вот это колени. Кто-то скорчился и спит. Осматриваю лошадей. Вспоминаю, как Пекарь мне сказал, что во время войны папиросы дороже всего на свете. Иду в дом. У нас они где-то есть: когда бывали гости, мама всегда подавала курящим папиросы. Пока все спят, шаркаю руками в ящиках комода. Вот — целых пять пачек. В случае чего променяем на хлеб.

Бегу к Ваньке. Он в сарайчике, напильником пропиливает дырочку в медной трубке. Полдня мы изготовляем самопалы. Когда прихожу домой поесть, вижу, что мешки на телеге пусты. А на оглобле сидит девочка с белыми гладкими волосами в испачканном кисейном платьице. Она не оглядывается на меня, смотрит в одну точку, как наша хозяйка. Останавливаюсь шагах в четырех от нее, поднимаю с земли камень и бросаю его в забор. От стука камня девочка вздрагивает и смотрит на меня. Вижу худенькое, облупленное ветром и солнцем личико. Ноги и руки похожи на тонкие палочки, покрашенные коричневой краской. Кисейное платьице от пыли серое. Девочка посмотрела на меня безразлично, и головка ее снова опускается к земле.

— Вы беженцы? — спрашиваю я.

— Да. Мы из Винницы.

— А где твой дед?

— Дедушка и мама ушли за хлебом и за сахаром.

Я молчу, думаю, потом говорю:

— Ты есть очень хочешь?

— Нет. Я вчера очень хотела. И позавчера хотела. А сегодня мы покушали.

— Хочешь, я тебе яблок дам?

— Они кислые.

— Что же, они разве все кислые? У нас и сладкие есть!

— А это ваш сад, мальчик?

— Наш. Пойдем.

Она смотрит на воз, о чем-то думает. Поднимается, и мы шагаем к саду.

У калитки девочка спросила:

— А вы в школу ходите, мальчик?

Отвечаю, что ходил, и тут же интересуюсь: почему она называет меня, как большого, на «вы».

— Ну мы же с вами незнакомы, — говорит девочка.

— Меня зовут Боря, а тебя?

— Меня Неля. Мы евреи. А твои родители евреи или русские?

Я задумываюсь.

— В школе мы русский язык изучали, — наконец соображаю я.

— Это совсем неважно. Я тоже русский учила. Но мы евреи. Ваши родные собираются уезжать?

— Собираются.

Мы подходим к медовке. Я забираюсь на нее. Очень спелые яблоки кладу за пазуху, не очень — бросаю на землю. Неля складывает их в подол платья. Я опускаюсь на землю и выкладываю яблоки из-за пазухи ей в подол.

— Ты здесь ничего не бойся, — говорю я Неле, — бомбить нашу улицу не бомбят, а от осколков зениток у меня есть бомбоубежище.

— Бомбоубежище? — удивляется она.

— Пойдем покажу.

У входа в бомбоубежище объясняю, что становиться на него нельзя — можно провалиться. Спускаемся в траншею и садимся. Тут прохладно. Неля ест яблоки.

— Ну что, ведь не кислые?

— Хорошие.

— А я курю уже, — неожиданно хвастаю я, хотя не курил ни разу и только собираюсь.

— У меня был брат, он тоже курил. Но он почти взрослый был.

— А брат сейчас где?

— Его убило осколком.

— Ты видела, как убивало?

— Нет… Как убивало брата, не видела.

Мы долго сидим. Она рассказывает, что отец ее на фронте и что, если б не дедушка, она бы, наверное, из Винницы не уехала и немцы бы их расстреляли.

О смерти брата они узнали так: она с мамой сидела на телеге, а Гарик с дядей Изей гоняли лошадей поить к реке. Налетели самолеты и начали бомбить. Когда улетели, прибежал дядя Изя и сказал, что Гарик убит и утонул. Они с мамой бегали к реке, но Гарика не увидели.

— И дедушку, и меня один раз чуть-чуть не убило, — сказала Неля, — а тебя, мальчик, не убивало?

— Нет, — сознаюсь я, — я только тонул в Тускаре дважды. Меня спасали.

Наговорившись вдоволь и продрогнув от холода, выбираемся на солнце и шагаем во двор. Около крыльца нас останавливает мама. Рассказываю ей, что девочку звать Неля, что она еврейка и что мы были в саду.

— Вы хорошие ребята, — говорит мама, — сейчас идите в комнату и поешьте вареников со сметаной.

Мама набирает щепок у сарая и уходит в дом. Приглашаю Нелю. Но она стоит неподвижно, нагнув головку. Придерживает тонкими пальчиками подол и не отвечает.

— Пойдем, Неля, — зову я, — у меня сестра есть.

— Боря, Неля! Где же вы? — слышится голос мамы.

— Неля не хочет идти, — говорю я.

— Почему, девочка? — мама выходит к нам и не договаривает: Неля поворачивается и бежит к телегам.

Головка ее, как привязанная на нитке, качается туда-сюда. Яблоки падают из подола на землю.

Я растерян. Мама строго смотрит на меня.

— Мам, я ничего плохого не сказал, — заверяю я.

— Ну так иди сейчас же, приведи ее!

Нели не видно. Выглянул за калитку — никого. Открываю дверь в Танин домик. За столом сидят несколько женщин. У одной из них черные волосы распущены, халат расстегнут, а сама она плачет. Другие женщины что-то говорят ей. Одна посмотрела на меня, замахала рукой. Закрываю дверь и бегу на крыльцо жактовского дома. Стучусь. Никто не открывает.

— Неля! Неля! — повторяю я.

Молчание. Домой не хочется показываться, и я хожу по двору. Наконец с улицы приходит лохматый старик с большой головой и толстым носом. Он выслушивает меня, сердито сморкается и, ни слова не говоря, идет на крыльцо. Я не отстаю.

— Иди, бегай… Нелина головка болит… Иди, мальчик, бегай, — произносит старик и захлопывает за собой дверь.

Отхожу к своему сараю и сажусь на чурбак.

Из Таниного домика вышла толстая женщина в широком платье и скрылась в жактовском доме. Показался лохматый дед, забрал с воза узелок и серое одеяло. Черная собака выскочила на крыльцо, постояла и юркнула обратно.

Пробираюсь в комнату и прошу у бабушки вареников. Едва темнеет, сразу ложусь в постель. Но заснуть никак не могу. Когда и на кухне гаснет свет, я раскрываю глаза и лежу, глядя в темный потолок, Прислушиваюсь к далеким глухим взрывам. Кажется, что они звучат где-то под землей. Изредка чуть-чуть позванивают стекла. И оказывается, я плачу. Я не знаю, отчего я плачу. Слезы текут и текут из раскрытых глаз. Мне от них как-то сладко. Глотаю слюну, и хочется, чтобы слезы текли еще и еще. Пусть текут и текут, я буду лежать и молчать. Долго не могу выдержать такого наслаждения и начинаю хныкать. Всхлипываю потихоньку, потом никак не удержать судороги в горле. Что-то вроде стона несется от моей кровати. В темноте мамины теплые руки поднимают меня.

— Что с тобой, Боренька? Родной, мальчик, скажи мне?

Я перестаю дрожать, затихаю, срывающимся голосом шепчу, что Неля больная, что я ничего плохого не сказал ей, что мне хотелось бы, чтобы она пришла к нам.

— Завтра, завтра увидишь ее и приведешь, — успокаивает мама.

Мне хочется сказать маме, что завтра я убегу. Убегу в одно надежное место. Пусть никто не ищет меня, и пусть мама не плачет. Говорю это не вслух, а мысленно. Мама уходит.


Утром во дворе не оказывается ни телег, ни лошадей. На их месте валяются клочья сена, пустые консервные банки и лежат кучки конского навоза. Танин дом опять пуст. Анна собирает клочья сена и уносит своей козе.

Забираюсь на ворота и устраиваюсь на перекладине. Голубятня соседа пуста, окно открыто, и ветер выносит из него перышки. Пугало валяется на земле. Сам Виталий Александрович, одетый в шинель, в пилотке, с винтовкой за плечами, выходит из дому, быстро пересекает двор и пробегает подо мной. На крыльце его жена, тетя Валя. Она не плачет. Стоит, навалившись на косяк. Потом садится и сидит молча. Порой кажется, что грохот разрывов совсем-совсем близко, где-то за кладбищем. Солнце печет. Во двор пришел Гапон. Я уставился на него. Он в длинном пальто, какого на нем я не видел, и в широкой кепке. Гапон остановился посередине двора. Постоял, круто повернулся и пошел по направлению к школе. Слезаю с ворот и захожу в сарайчик. Долго смотрю на голубей, прощупываю, нет ли яичка, кормлю их. Выношу ящик во двор, достаю голубя и подбрасываю вверх. Он делает круг и садится. Смотрит на ящик, надувается и воркует — зовет голубку. Я вынимаю голубку и подбрасываю. Голубь срывается за ней. Они недолго летают и садятся на голубятню Виталия Александровича.

Под вечер неожиданно приезжает на телеге отец. В телегу запряжены две лошади. Одна — толстый, белый, в серых яблоках жеребец. Вторая — поджарая высокая кобыла. Сразу начинаем грузить на телегу узлы. Как же быть? Я еще не решил. Как сказать, что я специально ухожу в одно место, откуда будем делать набеги на немцев? Иду к бомбоубежищу, забираю там картонную коробку и под окнами дома крадусь в соседний двор. Сестра на подоконнике что-то заворачивает в тряпку. Делаю ей знак рукой, она высовывается.

— Дина, — шепчу я, — пойди сюда!

Она закусывает губу. Испуганно смотрит на меня.

— Ну иди же! — прошу я.

Сестра исчезает — и вот уже рядом.

— Только сейчас никому ничего не говори. Ладно?

Она молчит.

— Ни слова. Хорошо?

— Хорошо, — выдыхает она и поглядывает на окно.

Я коротко рассказываю ей о побеге и ныряю в малину.

— Боря! — кричит она.

Я мчусь через соседний двор. Улица. Дорога. Ванькина калитка. Ванька в сарайчике. Он в полной готовности. Зимнее пальто завернуто в одеяло, и все это перевязано веревкой. Карманы раздуты. В воздухе пахнет горелой серой.

— Слышал выстрел? — спрашивает он.

— Нет.

— Гляди! — он показывает на кусок свинца, который глубоко впился в гнилую доску.

— Каску, может, и не пробьет, а уж оглушить-то обязательно оглушит. Ты без шухаря удрал?

— Без.

Перевязываем коробку шпагатом. Кладу в карман заряженный самопал. Ждем темноты. Маршрут мы давно изучили. Ванька закуривает папиросу и подает мне. Беру, сую в рот. Теперь-то можно все.

В самый последний момент план бегства проваливается.

Стемнело. Ванька выглядывает во двор — никого. Спешим к калитке. Кто-то стоит на тротуаре. Не один — это ясно по разговору. Ванька просовывает голову за калитку.

— Да вот он мой, смотрите! — произносит Ванькина мать.

Калитка распахивается, и появляется отец. Он хватает меня за шиворот и тащит.

— Пошли, пошли, — повторяет он.

— Не пойду! Не хочу! — кричу я.

— Хорошо, хорошо…

Вырываюсь, ору, что все равно убегу.

— Вот и хорошо, — повторяет отец, не укорачивая шага.

…Мы в комнате. Мама сидит на кровати, в глазах у нее слезы. Дина стоит, обняв ее за шею, и смотрит на меня с отвращением.

— Так… сейчас мы окончательно договоримся, — произносит отец и толкает меня в угол.

Руки у него дрожат. Лицо подергивается. Мне кажется, что это не отец, а незнакомый человек. Он совсем не похож на отца. Я понимаю — это он, и в то же время черты лица не его. Верхняя губа нависла над нижней, брови опустились, щеки будто кто-то продавил и они так остались.

Он расстегнул ремень.

— Будешь мать слушаться?! Будешь ее изводить?!

— Я все равно убегу, и не надо мне никого, — говорю я, глядя на ремень.

— Ага… Вот тебе за побеги, вот тебе за бега, вот тебе, вот тебе!

Стискиваю зубы, морщусь от боли и молчу. Только изредка непроизвольно вырывается тихое: ой-ой, ой-ой.

— Будешь убегать?

Молчание. Ремень снова хлещет.

Мама не выдерживает и отнимает меня.

— Всех вас излупцую, — стонет отец — я вам покажу! Ишь, барчуки растут! Не трогай его! Пусть лежит, как щенок поганый…

Он толкает меня в другую комнату, закрывает дверь, и я остаюсь в темноте.

Лежу неподвижно. Потихоньку ощупываю себя — больно. Поднимаюсь на ноги. Первая мысль — убежать. Крадусь в коридор. Дверь замкнута. Если открывать окно — услышат. Забираюсь в кровать, на которой один матрац, и ложусь на живот. Прислушиваюсь к голосам за дверью.

Спать почему-то не ложатся. Когда я засыпаю, слышу: кто-то чужой у нас появился. По голосу узнаю военного с бородкой, он недавно приходил с отцом.

— Значит, завтра?

— Да, завтра утром. Немцы к Фатежу прорвались и через день будут здесь.

Тихо. Приходит мама, за ней Дина.

Мама расспрашивает, почему мне хочется убежать. Я ей все рассказываю, сколько готовились, как готовились и для чего. Потом она мне много говорит. В конце концов обещаю ей никогда больше не убегать и спокойно засыпаю.

Утром мы отправляемся в путь. Из жильцов двора остаются только Анна с козой и хозяйка. Хозяйка даже не понимает, куда мы едем. Когда мама ей говорит: «До свиданья, Антонина Алексеевна, может, еще увидимся. Посмотрите за нашей мебелью и оставшимися вещами», — хозяйка поднимается со стула, выставляет перед собой руки с сухими длинными пальцами, что-то бормочет и бежит в сарай. А когда отец уже тронул лошадей, она выбегает из сарая, испуганно смотрит нам вслед.

Так и стоит, пока мы не выезжаем за ворота. В последний миг я увидел, как она метнулась в дом.

4

Мама идет по тротуару, отец, держа вожжи, шагает рядом с телегой. Мы с Диной сидим на узлах. Дина смотрит прямо перед собой, я верчу головой по сторонам. На улице — никого. Проезжаем мимо Ванькиного дома. В окно глядит его мать. Ваньки нет. Неужели он скрылся на кладбище? Но когда заворачиваем за угол около магазина, из ворот выскакивает Ванька. Волосы у него, как всегда, торчат. Штаны не доходят до щиколоток, и рубашка выпущена. Возок сворачивает за угол. Длинная, худая фигура Ваньки исчезает. В магазине двери раскрыты. Из них выбегает женщина с мешком за плечами. Потом вторая, третья. Последним выбежал мужик. Он кричал что-то женщинам. Кажется, сердито. Взмахивал руками. Из дома напротив появился парень, перебежал дорогу, и они с мужиком скрылись в магазине.

Мама продолжает идти по тротуару. Она в черном платье, в кофте. На ногах сандалии. Отец в сапогах, в серых брюках, в сером пиджаке, и на голове у него коричневая фуражка. Вот там на груди, под пиджаком, у него, должно быть, пистолет.

— Пап! — зову я.

Он оглядывается.

— А шашку ты куда дел?

Мне кажется, он слегка улыбнулся.

— Спрятал.



На улице жарко, но мама надела на нас побольше. Дина в зимней шапке и в пальто.

Я снимаю курточку и остаюсь в рубашке. Проезжаем Дзержинскую, катимся мимо Покровского базара. Сейчас мы заедем к тете Зине проститься. На перекрестке человек шестьдесят бойцов колонной переходят нам дорогу. Только подъезжаем к дому тети Зины, как она и бабушка выбегают. Они с мамой плачут. Тетя Зина очень полная. Она чем-то болеет.

— Ну, кончайте, кончайте голосить! — говорит отец, и мы трогаемся.

Через час мы на окраине. Пустынные улицы мне надоели, и я ищу чего-нибудь живого. Вот куры ходят. Вон женщина стоит и смотрит на нас. Разрывов нигде не слышно. Странная тишина. Вдруг мама что-то шепчет отцу. Не торопясь, он поворачивает налево голову и смотрит в сторону огородов, где видны кусты сирени. Смотрю туда. Там стоит человек, он держит в обеих руках по яблоку и молча следит за нами.

— Ага, сволочи, повылазили из щелей, — ворчит отец.

Мама испуганно оглядывается на нас и шепчет:

— Митя, скорей, скорей гони.

Отец сует руки в карман брюк. Домики кончились. Я оглядываюсь назад и вижу человека с яблоками. Он садится на лошадь. Сел. Поехал в сторону от нас.

Слева впереди дубовый лес, по правую руку поле, за ним далекий выгон. Там всегда располагались летом палатки цыган. Курск со своими садами остался на горе. Еще видны улицы, поднимающиеся в гору, дома, особенно белые. Но вот все это закрывается деревьями.

— Тпрр! — произносит отец.

— Ну, путешественники, с чем едете?

Впереди такой же воз, как наш. На возу две девочки. Женщина сидит рядом с возом и плачет. Мужчина в военной форме, без петлиц, хотя и со звездочкой на пилотке, держит жеребца нашего за уздечку. Мужчина высокий, с черными бровями и худой.

— В чем дело? — спрашивает отец.

Из лесу выезжает человек, у которого были яблоки. Откуда он взялся?

— А, Картавин! Дмитрий Никитич! Куда это ты отправился? — улыбаясь, спрашивает подъехавший. Морда его коня почти у головы отца. — Не узнаешь, комиссар?

Чернобровый спокойно осматривает наши узлы. Раздается выстрел. Конь верхового шарахается. Сам верховой, раскрыв рот, откидывается назад. У него выстрелом сносит часть лба. Отец отбегает и стреляет.

Тишина.

Незнакомая женщина говорит:

— Они у меня деньги забрали и хотели лошадей угнать.

Отец стоит молча, оглядывается. Лес молчит. Оседланный жеребец рысью отскакал в сторону и остановился. Отец вынимает у чернобрового документы, просматривает их и кладет в карман. Идет от дороги, наклоняется к упавшему верховому. Забирает у него наган и возвращается.

— Вы далеко едете? — спрашивает он у женщины.

— Да нет. Я до Беседино. Я договорилась там с хозяйкой. Далеко не поеду. Меня и тут никто не знает.

Женщина с мамой идут вперед. Отец вскидывает обратно на воз мешки женщины.

Возы движутся. Взрослые у первого воза. Я обдумываю все, что произошло. Смотрим с Диной назад. Чернобровый лежит на спине, раскинув ноги…

К вечеру я засыпаю и просыпаюсь от холода. Темно. Мы чем-то накрыты. Высовываю голову. Идет дождь. Мама сидит позади нас, накрывшись клеенкой, отец в плаще. Телега то и дело накреняется, скрипит. Кони шлепают по грязи.

— Ну, теперь кончилась мощеная дорога, — говорит отец, — ты привяжи их. А то угодим в яму, и свалится кто-нибудь во сне.

Мама привязывает спящую Дину шарфом к веревке, которой окручен воз.

— Мне не надо. Я не сплю.

— Боря, привяжись, — мама сует мне короткий ремешок. Я зажимаю конец его в кулаке…

В мыслях до сих пор чернобровый и человек, у которого в секунду отлетел кусок черепа. Мне нужно понять: кто они? Отец ничего не скажет. Я выбираюсь из-под брезента и подсовываюсь к маме. Она прикрывает меня клеенкой.

— Мама, кто эти были?

Она мне объясняет. Остается в голове одно: тот, который на коне, — белогвардеец, давнишний враг отца. Он где-то скрывался. Чернобровый, может быть, просто дезертир.

— А их много?

— Кого?

— Дезертиров.

Молчание. Мне нужен ответ.

— Много, мама?

— Не знаю, Боря. Должно быть, мало.

Пролетело подряд несколько самолетов. Позади на горизонте появилось зарево. Далекое уханье опять началось, и опять мне кажется, что оно, это уханье, очень быстро приближается. В стороне проплывают деревья. За ними где-то близко гремит выстрел. Отец поворачивает голову и смотрит туда. Телега сильно накреняется на правые колеса. Мы цепляемся за мешки.

— Но! Но! Но!

Лошади дергают, вырывают телегу из ямы и останавливаются. Отец погоняет их, они ни с места.

«Как хорошо, что я не убежал», — думаю я и говорю об этом маме. Она кивает мне. Отец топчется около лошадей, ведет жеребца под уздцы, потом забирается к нам.

— Сто-о-ой!

От леса подходят двое. Фонарик мельком обегает нас, задерживается на отце и гаснет.

— Документы.

Фонарик снова светит.

— Прямо не езжайте — все разбито. Сворачивайте сюда в лес.

Отец слезает. Телега приподнимается, потом катится по траве. И справа и слева слышны голоса. Курят. Кто-то стонет.

— А что там? — голос отца.

— Этот участок дороги бомбят. Здесь три санчасти собрались. А вообще-то ни черта не разберешь: пустую дорогу долбит, а нас не трогает. Вы давно из Курска?

— Сутки.

— Курить есть?

— Я не курю.

Вспоминаю пять пачек папирос. Сейчас бы сказал: «Возьмите целую пачку».

Отец уходит и приносит котелок горячей каши с мясом. Я страшно голоден. Мама организует стол на возу. Мы едим.

Через полчаса трогаемся. Ползем лесом. Дальше — вдоль дороги, которая действительно вся в ямах. Выезжаем на дорогу. Светает.

— Что такое, никого нет? — какой раз говорит отец.

Мы молчим. Чуть послышится гул самолета, мама охает и смотрит в небо. Я всегда говорю: «Наш». Мне так хочется, чтобы наш пролетел.

— Это наши самолеты? — спрашиваю я отца.

Он смотрит на меня и ничего не отвечает. Вспоминаю кино, как там летали самолеты, вспоминаю картинки в газетах…


…Я уже не знаю, сколько мы едем. Я засыпаю, когда светло, а проснусь — ночь. Как-то сквозь сон слышу, отец говорит:

— Остановимся здесь. Лошадей покормим, они отдохнут, и тогда тронем, иначе пристанут.

Поднимаю голову. Темно. По обе стороны от нас ползут темные хаты. Подъезжаем к воротам. Отец стучит черенком кнута по оконной раме. Никто не отвечает. Подождали. Отец стучит еще.

У соседней хаты та же история.

— Черти, — ворчит отец, — как вымерли все равно.

Наконец в одной хате брякнула щеколда на дверях. Вышел мужик. В руках у него винтовка.

— Кто тут?

Отец говорит, что нужно переночевать, что промокли и лошади устали.

— А ты с кем?

— Семья.

Хозяин подошел к возу, оглядел нас и сказал:

— Ну, заезжай. С бабой и детишками заезжай.

— Что у вас, вымерла деревня? — спрашивает отец.

— А, вымерла не вымерла — боятся. Вчера вот так попросились тут, а в доме одни бабы. Ну и устроили им шутку…

Хозяин помогает отцу управиться с лошадьми. А мы отправляемся в хату. В хате под столом в ведре горит каганец. Пол земляной. В углу теленочек на сене лежит. Под печкой поросенок хрюкает. Воздух спертый. Хозяйка приносит соломы и стелет на полу. Наливает миску борща, и мы садимся есть. Хозяйка смотрит на нас и вздыхает.

— Чай, из Курска?

— Из Курска, бабушка.

— Господи, — хозяйка крестится.

Мама просит немножко кипяченого молока. Хозяйка достает из печки кувшин и наливает в отцову кружку. Отец пьет, морщится. Его тошнит.

— Ничего, ничего, — говорит отец, сам наливает еще и снова выпивает. Теперь благополучно.

Мы ложимся спать. Мои ботинки хоть и в галошах — насквозь мокры. У Дины тоже. Хозяйка кладет все мокрое в печь.

Утром я просыпаюсь рано. Мама, Дина и отец спят. Босиком подхожу к дверям.

Хозяйка, опершись на рогач, смотрит в горящую печь. Худое морщинистое лицо ее кого-то напоминает мне, я не знаю кого. В глазах хозяйки отсвечивает пламя горящих дров.

— Бабушка, дайте попить, — прошу я.

— Уже встал? А ну иди чай попей. Есть не хочешь?

— Нет.

Сажусь за стол. На столе самовар. Хозяйка наливает мне целую кружку кипятку и добавляет заварки. Кладет рядом маленький кусочек сахару.

— У нас есть сахар, — говорю я и лезу в узел, достаю сахар. — Давайте вместе пить.

Хозяйка отвечает, что она пила.

Чай горячий. Подхожу к теленку и осматриваю его. Он лезет мордочкой ко мне, хватает борт куртки губами и жует.

— Геть, ты! — кричит на него хозяйка.

Выпив кружку чаю, я чувствую, как обмяк весь. Глаза закрываются, голова клонится к столу. Осторожно копошусь в соломе рядом с мамой, прячу лицо под ее руку и сразу засыпаю.

Когда мы сидим за столом, хозяйка рассказывает, что ночью двигались через деревню войска на Тим. Ходят слухи, немцы где-то поблизости высадили десант. Отец дожидается, пока остынет кипяченое молоко, пьет, глотает широкие таблетки и уходит запрягать.

Мы опять в пути. Деревня долго тянется. Она очень большая.

— Как называется деревня? — спрашиваю я.

— Становое, — говорит мама.

За деревней встречаем обоз. Тут и гражданские и военные. Зеленые телеги военных иногда съезжают с дороги, обгоняют гражданские, снова вливаются в поток. На возу перед нами сидят молодые женщины, девочка, похожая на Дину, и парень лет шестнадцати. Он и управляет.

Отец отдает мне держать вожжи, сам уходит. Разрывы теперь доносятся не только сзади, но и справа.

— Сколько народу, — вздыхает мама, — и зачем разом едут… Немножко б разбились по партиям.

Она смотрит назад, в небо. Высоко-высоко пролетают самолеты.

— Это, наверно, наши, — говорю я.

Вдруг несколько телег сворачивают и мчатся в поле.

— Во-оздух! — проносится над обозом.

Не сзади, а спереди вижу громадных плоских птиц. Слышен давящий свист, перемешанный с клокотанием. Мама дергает вожжу, сбоку взлетает столб земли, меня подхватывает волной, и я лечу. Плюхаюсь в грязь и стараюсь выпрямить подвернувшуюся ногу. Больно. Метрах в двадцати снова взлетает земля, вместе с узлами, мешками. Я ничего не слышу. Не слышу ни воя самолетов, ни взрывов. Немая картина. Рядом падает что-то, грязь бьет в лицо. Протираю глаза и вижу: это колесо от телеги. Но почему я ничего не слышу? Становлюсь на четвереньки и снова падаю на живот. Мимо проносятся телеги. Я откатываюсь от дороги, чтоб не раздавили. По спине бьют куски земли. Нагибаю голову, закрываю ее руками и лежу. Дикая и бессознательная сила просыпается вдруг во мне. Страх поднимает меня. Я бегу по дороге и кричу. Обгоняю телегу. Она стоит — лошадей нет. Спотыкаюсь и, продолжая кричать, ползу на четвереньках. Руки тонут в грязи. Неожиданно упираюсь лицом во что-то красное, перемешанное с грязью. Вижу голову с длинными волосами. Она лежит около ног, обутых в сапоги. Из мяса торчит белая-белая кость. Почему-то хочется тронуть ее. Я вскакиваю и бегу уже без крика. Земля не взлетает вокруг.

«Где же наш воз, где же мама?» — бьется мысль. Продолжаю бежать. С обеих сторон к дороге сходятся люди и ползут телеги. Несколько телег не возвращаются, уезжают прочь — решили, видно, покинуть большую дорогу.

Вот на узлах лежит клеенка. Это наша телега. Никого нет. Одна лошадь стоит на трех ногах. Четвертую держит на весу. Оглядываюсь. Следом за мной подбегают мама, отец и Дина. Мама без платка. Подол платья разорван. Дина вся в крови. Мама что-то кричит, ее руки трогают меня. Я ничего не слышу.

Отец снимает с Дины пальто, утирает ей подкладкой лицо. Ран на Дине не видно.

Подбегает военный и говорит что-то отцу. Отец вытаскивает из передка лопату и уходит. Мама о чем-то спрашивает меня, я не отвечаю. Она поворачивает меня за плечо и смотрит в глаза. Показываю пальцем на уши. Мама молчит. Отец с военными начинает рыть невдалеке от дороги яму. К ним подходит боец, забирает лопату у отца, отец садится на землю и сидит. Проезжают подводы с беженцами. На одной кто-то лежит, прикрытый серой скатертью с длинной бахромой. Скатерть в том месте, где должна быть грудь прикрытого, пропитана кровью. Почти вся колонна телег с военными уже скрылась из глаз, только две телеги остались. Бойцы сносят к яме мертвых. Оттуда, где я упал, несут кого-то в пальто. Похоже, не человека несут, а большой ком мяса, облепленный тряпками. Когда подходят ко мне, замечаю голову с длинными волосами. Боец, как ведра с водой, проносит сапоги, из которых торчат оторванные выше колен ноги. Боец подходит к яме, не глядя бросает ношу вниз и уходит прочь…

Возвращается отец. Он осматривает ногу нашей раненой лошади. Выпрягает ее, хомут, уздечку и шлею снимает, бросает на воз. Лошадь отводит в сторону и приставляет к ее виску пистолет. Лошадь падает на передние ноги, держится так секунду и валится на бок. Ничего не слышу. И поэтому все действия вокруг меня кажутся особенно жуткими.

Мы трогаемся. За нами недолго едут три телеги с беженцами и сворачивают к леску. Потом мы останавливаемся. Видим в поле возы со снопами. Я забываю, что оглох, спрашиваю о них маму. Она шевелит губами — и только.

Через час на дороге появляются верховые. Я вытягиваю шею и смотрю на них. Подъезжаем. Отец показывает документы. Я давно не видел таких людей: лица выбриты, кубанки новые, сапоги блестят. За плечами карабины. Я поглядываю на родителей. Отец о чем-то спрашивает всадника. Тот отвечает. Лошади под всадниками хоть и в грязи по брюхо, но на месте не стоят, приседают и перебирают ногами. Двое отпускают повода и скачут в сторону от дороги. Там я вижу целую колонну всадников.

— Мама! — кричу я. — Смотри — наши.

Мама смотрит.

У всадников точно такие шашки, как у отца висела над кроватью. За дорогу я первый раз вижу, как отец говорит что-то с улыбкой. Всадник смеется, поднимает руку, в кулаке у него зажата плетка. Конь приседает и мчится прочь. Остальные всадники скачут за ним. Отец провожает их взглядом. На губах у него улыбка. Всадники догоняют колонну и сливаются с ней.

Мы сворачиваем с дороги. Одной лошади становится тяжело. Она часто останавливается, и отец не бьет ее. Лопатой и черенком кнута он то и дело очищает колеса от налипшего чернозема, перемешанного с соломой и травой. Если не очищать, колеса превращаются в толстые земляные круги, и лошадь совершенно не в силах нас тащить. Кое-как едем. Теперь ветер дует нам в лицо. Он сырой. Мы кутаемся, отворачиваемся от ветра. Отец и мама посматривают по сторонам. Отец вдруг натягивает вожжи. Вдалеке — редкий березовый лесок и никого нет. Но вот над одной березой появилось белое облачко. Тотчас рядом — высокий столб дыма и земли. Останавливаемся. Торопимся завести телегу в пологий овраг у дороги. Отец оставляет нас и поднимается наверх. Там ложится и смотрит туда, где было белое облачко.

Сползаю с телеги на землю, помогаю то же сделать Дине и иду вслед за отцом. Ложусь рядом. Он отстраняет меня рукой немного назад. Я по-прежнему ничего не слышу, да еще начинает звенеть в ушах. Звон увеличивается, увеличивается и становится нестерпимым. Зажимаю ладонями уши — звон уменьшился. Смотрю на березовую рощу, там над макушками серое облако дыма. От этого облака постепенно отрываются большие и маленькие клочья, поднимаются выше и исчезают. Из-за деревьев выбегает человек. За ним второй, третий, четвертый. Выбежавшие оглядываются. Мне кажется, что они обязательно бросятся сюда, к нам.

— Пап, кто это? — спрашиваю я.

По губам понимаю: «немцы».

Немцы исчезают в лесу. В это время совсем близко от нас раздается редко: та-та-та. Бьет пулемет. Отец надавливает рукой мне голову, и я пригибаюсь к земле. Он ныряет за куст. Да, я слышал отчетливо: та-та-та, но больше опять ничего не слышу. Поднимаю голову. Далеко за дорогой, гораздо дальше, чем роща, появляется темная полоса. Мне кажется, что это гонят прямо на меня стадо. Оно быстро приближается. Я различаю — это всадники. Пересекают дорогу и мчатся к роще. Из рощи снова выскакивают немцы и не возвращаются обратно, а бегут сюда. Первые всадники доскакали до них. Один немец стреляет, и всадник вместе с лошадью врезается в деревья. Другой всадник опускает шашку на немца. И вот уже видны только макушки деревьев: вся роща закрыта лошадьми и людьми.

Я сбегаю на дно оврага и бегу туда, где стучал пулемет. Взбираюсь по склону наверх и застываю. Выбросив руки вперед, вниз лицом лежит немец. Дальше, поперек склона, второй. На самом верху отец. Из-под руки у него торчит что-то темное. Подбираюсь к нему. Темное — это приклад пулемета. Лежим неподвижно. Бой впереди постепенно утихает. Всадники собираются на опушке. Мы с отцом отправляемся назад к телеге…


До самого Тима едем метрах в ста от дороги.

В Тиму грязь непролазная. Колеи изрыты; видно, что проехало много телег. Кое-где мелькают фигурки людей. На нас не обращают внимания.

У двухэтажного дома останавливаемся. В нем, наверно, помещалось какое-то учреждение. Въезжаем во двор. Отец распрягает лошадь и задает ей овса. Входим. Я пробегаю по комнатам. На полу бумажки валяются, натоптано, окурки набросаны. В одной комнате плита есть и в углу стол с перебитой ножкой. Здесь мы располагаемся. Я стараюсь по губам определять, о чем говорят взрослые, но не могу. Отец разыскал сена и принес в комнату. Мы с ним оторвали от забора доски, раскололи их и растопили плиту. Свечку не зажигаем, и освещается комната только пламенем горящих дров. Отец что-то говорит маме и уходит.

На дворе совсем стемнело. Дина сидит на соломе, обхватив колени, и молча смотрит в топку. Глядя на нее, вспоминаю Нелю. Вот так же и Неля сидела на оглобле, когда я подошел к ней. Мама возится с кастрюлями у плиты. Я сижу у самой дверцы и слежу за огнем. Неожиданно в правом ухе что-то щелкает, сразу же такой звук раздается в левом, и я слышу какой-то шум и звон. Вот и звон проходит, а шум продолжается. Смотрю на маму.

— Что такое? — спрашивает она.

— Что это шумит?

— Где?

Я не знаю, где именно, и удивляюсь: слышу ее голос. Мама заглядывает мне в уши и вздыхает.

— Я слышу, — говорю тихо.

Закрываю уши ладонями, снова открываю. Получается так, будто гудит самолет. Постепенно шум разделяется на отдельные звуки. Я разбираю: это гудит огонь в плите, а это шипит жир на сковородке. Мама звякнула крышкой кастрюли.

Дина говорит:

— Мама, а мы долго еще будем ехать или останемся в этом доме?

Мама смотрит на нее, вздыхает и говорит:

— Посмотрим, доченька, скоро папа придет.

— Я все слышу, мама!

Она наклоняется и целует меня.

Приходит отец и с ним человек. Отец поставил бидон около плиты и садится на солому. Пришедший усаживается рядом.

Мама подает нам с Диной миску вареной картошки. Отец и его товарищ дуют в кружки и пьют молоко.

— Это Николаев — я тебе говорил, — сообщает отец маме.

— Я вас немного помню, — говорит мама.

— Немцы Курск взяли.

Мама вздыхает.

— Так что все подались на Брянщину, — говорит тихо Николаев. — Емельянов позавчера ушел с тремя. Ты знаешь, этот Майкин Василь Василич… Я думал, он забьется куда-нибудь в щель или, чего хуже, продастся немцам. А ведь он сам четырех человек привел.

— Бухгалтер, что ли?

— Ну да.

— Оружия нет никакого. Как соберемся с духом, может, вернемся сюда скоро.

Отец выпил молока и молчит.

— Я только тебя и ждал.

Отец вынимает из карманов пачку документов и передает Николаеву.

— Кочубеева и его напарника. Могут вам пригодиться. А остальные я собрал с убитых. Переправьте. Пусть хоть родным сообщат. А может, не нужно этого?

— Во всяком случае, перешлем.

— Может, оставить их в деревне, а я с тобой? — говорит отец.

— Только этого не делай. Ты и пяти дней не протянешь там.

Мама наливает в кружки молоко и говорит:

— Дети, ложитесь спать.

Мы разуваемся. Устраиваем себе подушки из сена. Мама застилает их простыней. Засыпаю под тихий неторопливый разговор и глухой гул далекой канонады…

На следующий день Николаева нету. Отец возится с лошадью и подмазывает колеса телеги дегтем. Из соседнего дома все время выглядывает в окно женщина и смотрит на наш воз. Я выхожу на улицу и осматриваюсь. Женщина, обутая в большие сапоги, проносит мимо ободранного барана. На голове его и на кончиках ног видна шерсть. Где она взяла барана? Вон через улицу проходят трое. Один из них, кажется, вчерашний Николаев. Он смотрит сюда и указывает рукой. Да, это он. Рядом с ним высокий парень с винтовкой на плече и девушка. Она тоже с винтовкой, в тужурке и в пилотке. Она поворачивается, и я раскрываю рот — это моя Таня. Все трое скрываются за углом. Как она сюда попала? Нет, это не Таня. Да нет же — Таня! На тротуаре и на дороге грязь и лужи. Я бегу не разбираясь. Далеко они не могли уйти. Заворачиваю за угол — никого нет. Калитка первого двора открыта, и мне кажется, что она еще качается. Вбегаю во двор. Тихо и пусто. Дверь на веранду приоткрыта. Заглядываю туда и поднимаюсь по ступенькам. На веранде опять никого. Подхожу к двери в комнату и только берусь за медную ручку, как дверь открывается и выходит усатый худой старик в очках и в фуражке. Он смотрит на меня удивленно.

— Ты зачем здесь?

Торопливо объясняю, что мне нужна Таня.

Когда упоминаю винтовку на ее плече, старик вздрагивает. Подозрительно смотрит сквозь стекла веранды во двор, оглядывает стены, где на гвоздях висят пилочки, топор и еще что-то.

— Иди, иди, — подталкивает он меня к выходу, — твои кто родные?

Ничего не отвечаю и выбегаю.

На углу вижу пожилую женщину, она несет ведра с водой на коромысле. Ребята моих лет играют на сухом месте в пристенки.

Отправляюсь обратно.

Мама стирает что-то в бочке под трубой.

— Ты где пропадаешь?

Рассказываю.

Она говорит, что Тани здесь быть не может, что я обознался, показывает на ноги, они у меня по щиколотку в грязи и, конечно, мокрые.

— Иди в комнату.

В комнате разуваюсь, ложусь на сено и думаю о Тане.

Под вечер мимо нас по улице прошел отряд бойцов, и за ними проехали телеги с вещевыми мешками. Попозже прошло вразброд несколько бойцов. Отец разговаривал с ними. Как стемнело, мы выехали из Тима. По дороге отец вдруг сует вожжи мне, сам ложится. Мама дает ему пилюлю и говорит:

— Осталось пять штук.

Дорога идет под гору, и лошадь везет легко. Потом начинается подъем. Раскаты взрывов гремят и справа, и впереди, и сзади. Почти по всему горизонту видно зарево пожаров. За ночь раза четыре останавливаемся, чистим колеса. К утру показывается деревня. Она вытянулась вдоль большого оврага с пологими склонами. На склонах сады и огороды. А на самом дне — мелкая узенькая речка. Переезжаем мост.

— Митя, мы останавливаемся, — говорит мама.

Отец кивает.

Деревенская улица тянется от нас и по правую руку и по левую.

— Куда сворачивать, мам?

Молчание.

— Заворачивай налево.

Мама слезает на землю и пробирается по грязи к хатам — там суше. Из окон, мимо которых мы проезжаем, на нас смотрят как на чудо. Мама не знает, в какую хату войти. У плетня пожилая женщина. Она босая. В руках держит большую шапку подсолнуха и смотрит на воз.

— Скажите, где можно остановиться на время? — спрашивает мама.

Женщина, ни слова не говоря, поворачивается и уходит.

Мама бредет дальше.

В следующую хату мама зашла и вскоре вернулась.

— Что, мама?

— Семья большая.

От реки поднимается с коромыслом на плечах высокая женщина. У нее маленькие глаза, крупные скулы. Юбка подвернута. Остановившись, она дожидается нас.

— Вы квартиру ищете?

— Да, остановиться нужно, с детьми вот не пускают.

— А это покойник, что ли?

— Да нет. Это мой муж. Он простудился в дороге.

Женщина смотрит куда-то между хатами и говорит:

— Ну, поезжайте за мной. Останавливайтесь у меня. Все веселей будет. У меня только одна девка маленькая.

— Боря, мы больше не поедем? — спрашивает сестра.

Я по голосу чувствую, что ей не хочется больше ехать.

— Вот подожди, немцы нагрянут — тогда узнаешь, — строго говорю я и тут же жалею Дину.

Она стала очень худенькая. После бомбежки на дороге, когда я увидел ее всю в крови, она первый раз обратилась ко мне. Тогда волной от разрыва бомбы ее бросило в разорванный живот лошади, откуда вытащила ее мама. Дина теперь почти не ест. Мама силком заставляет ее глотать картошку.

Подъезжаем к хате. Помогаю отцу слезть с воза. Распрягаю лошадь.

5

Через маленькое окошко видна деревенская улица. Она истоптана скотиной и людьми. В круглых и продолговатых лужицах по углам появляется ледок. Хата стоит на возвышении. И потому, если голову приложить к самому краю окна, видны не только хаты, плетни, но и дорога, и мост через речонку. За мостом дорога поднимается в гору и обрезается рамой окна. На улицу мне нельзя выходить — не в чем. Ботинки окончательно разбились, галоши порвались.

Отец лежит за печкой. В этом месте, между печкой и стеной, обращенной к огороду, есть пространство шириной в метр. Мама устроила там постель, и когда отец лежит, его не видно. Он редко поднимается. Делает это только в случае, если нужно сходить по нужде. Перед тем как идти, он зовет:

— Боря.

Я помогаю ему встать и провожаю.

Хозяйка говорит, что болезнь отца можно вылечить, у них вот так же страдал один мужик, и его вылечили. Хозяйка в кипяченое молоко прибавляет коричневого настоя на сушеной траве с мелкими листками полыни. Я попробовал однажды этого настоя и ходил полдня плевался — очень горький. С этим настоем отца ни разу не стошнило.

— Погоди, Катерина Васильевна, — говорит хозяйка, — вылечим твоего старика. Дохтора, голубушка, сами по себе, а мы тоже знаем средствия.

Колхозники возят с полей к себе во дворы хлебные снопы. Около избы время от времени появляется председатель колхоза Илья Матвеич. У него вместо левой ноги толстая деревяшка, похожая на большую бутыль, перевернутую горлышком вниз. На деревяшке прибит кружок резины. Этим кружком председатель всегда оставляет на земляном полу следы. Он забегает к нам в хату:

— Авдотья, почему хлеб не свозишь?

— А куда мне его? Целую скирду навозила! Хоть бы это обмолотить.

— Смотри, поздно будет!

За деревней тянется степь. Слева большую площадь занимает поле подсолнухов. Это поле похоже на низенький, ровно подстриженный лес. Вправо от подсолнухов там и тут стоят скирды с хлебом. Хозяйка говорит, что у скирд приготовили керосину. Когда народ запасется хлебом и увидит, что немцев не миновать, — скирды подожгут.

В первые посещения председатель разговаривал только с хозяйкой, нас он будто не замечал. Потом поговорил с отцом и теперь, как проходит мимо хаты, заглядывает к нам. Берет табуретку и присаживается в ногах у отца.

В колхозе лошадей угнали, а с коровами беда случилась, рассказывает председатель, ходят они медленно и за Трофимовкой попали под бомбежку. Местные сказали, что Касторное уже в руках немцев. Погонщики и вернулись обратно, пригнав половину стада. Вначале хотели по дворам раздать, чтоб сохранили скотину до освобождения. А теперь решили зарезать: все равно отберут немцы. Вот как ему быть? Уходить или остаться? С одной стороны, он инвалид, с другой — партийный.

— Предатели будут на деревне? — спрашивает отец.

Председатель задумывается.

— Видишь ли, Дмитрий Никитич, супонь крепка, да и та рвется. А другой человек со страху черт знает чего наделает.

— С личной злобой есть кто?

— Вроде нету.

Председатель говорит, что мы в окружении. Немецкие танки прорвались далеко.

Поговорив, они молчат. Председатель поднимается и уходит.

Хозяйкину дочку звать Маней. В первый день, как мы только поселились, она боялась нас. Станет у стенки и смотрит. Пройдет к лавке, сядет и сидит — опять же смотрит. Теперь они с Диной носят в цибарках со двора зерно.

Я сижу на печи, принимаю от них цибарки, высыпаю на печь, нагребаю высушенного, подаю им, они уносят в кладовую и там ссыпают в яму. Мама и хозяйка молотят цепами снопы. У хозяйки в руках цеп кажется легким кнутом. Она в полтора раза выше мамы, и, когда нагибается, видны сильные и толстые ноги. Колотят, колотят по колосьям, хозяйка разогнется и скажет:

— Посиди-ка, Екатерина Васильевна, отдохни, тебе непривычно.

Мама еще несколько раз ударяет цепом и садится. Пальцы у нее дрожат, дышит она часто. Хозяйка же как машина заводная: телом почти не нагибается, а одними руками быстро-быстро взмахивает цепом.

— Сразу-то не войдешь в это дело, — говорит хозяйка, когда возвращается в хату, — мной-то намолочено вон сколько!

О немцах мало кто говорит. По грохоту понимаем, что действительно мы в каком-то кольце. Куда ни глянь вечером — всюду зарево, будто сама земля горит, и гул отовсюду. Наших войск не видно. Вечером Дина и Маня что-то шьют, сидя на лавке или в углу на расстеленной овчине. Мама и хозяйка чинят одежду. В комнате горит лампа, окна завешены.

— И вот глядит старик, на темном небе огненными буквами написано: «Через двадцать семь недель придет конец». А чему конец — не понять. Чему вот? — Хозяйка смотрит на маму.

Мама не верит ни в бога, ни в огненные буквы. Смотрит на большую икону в углу над столом, на сухое скуластое лицо хозяйки и на маленькие глаза, глубоко сидящие в глазницах. Эти глаза смотрят ожидающе.

— Видимо, конец всей войне, — говорит мама.

— Господи, да какой же конец?

— Погонят немцев… Соберутся с силами и погонят.

Хозяйка вздыхает точно так же, как мама.

Отложив работу, хозяйка достает из-за иконы конверты и кладет их на стол. Это письма от ее мужа. Сама Авдотья плохо читает. Ей почему-то нравится, когда письма читает мама вслух.

В избу к нам приходит соседский мальчик Гришка. Он похож на Ваньку Пекаря, только ростом ниже. В первый раз он вынырнул из двери и сел на лавку. Мы обедали за столом.

— Гришка, что, дед скоро лапти кончит? — спросила хозяйка.

Гришка поморгал и сказал:

— Не знаю.

Хозяйка заказала для меня пеньковые лапти его деду.

Поев, кладу ложку, подхожу к Гришке и сажусь рядом.

— Тебе сколько лет? — спрашиваю его.

— Одиннадцать. Скоро будет двенадцать. Ты еврей?

— Нет. Я русский. У тебя есть что-нибудь?

Гришка достает из кармана винтовочные патроны и тайком показывает.

— Где ты взял?

— Я знаю, где их много.

— Где?

— А ты чего в хате сидишь и никуда не ходишь? Боишься?

— Мне обуться не во что, на улице грязь.

— Пойдем к нам. У нас один дед дома.

Смотрю на маму, она в чугуне моет миски, спрашиваю у нее:

— Мам, я к Грише схожу. По сухому у завалины пройду, и все.

— Ну, иди.

Надеваю разбитые ботинки, у которых подметки привязаны проволокой, и выбегаем с Гришкой во двор. У них такая в точности изба, как и наша. Так же лавки у стен, под окном стол, в углу икона, напротив стола сундук. Сбоку проем без дверей. Там кровати. Большая русская печь занимает треть избы. На лавке сидит дед и плетет лапоть, надетый на ступу.

Забираемся на печь.

— Я тебе сейчас свои лапти дам, — говорит Гришка, — у меня двое. К реке пойдем.

Он приносит пару маленьких лаптей и шерстяные онучи.

— Как надевать?

— Не знаешь? Эх ты, акиня-якиня, давай покажу.

Он обматывает мне ногу онучей. Онуча длинная и широкая, заматывает ступню и всю ногу до колен.

— Суй в лапоть. Не давит?

— Нет. Второй я сам надену.

Гришка слезает с печи и шарит палкой под сундуком.

Когда я слезаю на пол, он сидит на лавке и, отвернув ворот рубашки, нанизывает вшей на иголку, высунув язык.

— Гляди, сколько окаянных, — показывает он мне.

Нанизанные на иголку, вши беспрерывно шевелят лапками.

— Жирные, черти. Хочешь на зуб?

Я сплевываю на пол.

Гришка смеется. Спускает вшей пальцем на ладонь и бросает их в горящую печь. Надевает куртку, и мы убегаем на улицу. Бежим по саду, который растет на склоне оврага. Вот и речка. Она шириной метров десять и совсем неглубокая. По берегу растут кусты ивняка. Гришка у самой воды останавливается:

— Вот смотри.

На дне видны рассыпанные патроны. Я засучиваю рукав и собираю их.

Тут же попадаются длинные желтые трубочки, заделанные с обоих концов.

— Это запалы для гранат, — поясняет Гришка.

— А где гранаты?

Гришка оглядывается и глазами зовет меня за собой.

Под кустом он разгребает кучку увядшей осоки. В осоке лежит несколько зеленых гранат с ручками, пачки патронов и желтые запалы.

— Это я за день насобирал, — сообщает Гришка.

— А не взорвутся?

— Нет! Что ты, Борька! Их хоть камнем бей — ничего не будет. Вот как всунешь в гранату запал и если бросишь далеко, тогда она взорвется.

— Давай?

Смотрим друг на друга.

Беру гранату. Отодвигаю крышечку и потихоньку сую в нее запал тонким концом. Он входит свободно. Когда остается совсем немножко, чтобы запал весь скрылся, он дальше не лезет. Тихонько нажимаю. Не идет.

— Засорилось, наверно…

— Давай почистим.

— А куда будем бросать?

— В воду.

Вынимаем запал и чистим палочкой. Мусора никакого нет. Снова вставляю и надавливаю. Кажется, что чей-то голос шепчет мне: «Нельзя».

Вздрагиваю. Быстро выхватываю запал и бросаю в воду.

Бежим между деревьями к хатам и расстаемся.

Вбегаю в избу. Мама видит гранату в руке, охает и хватается за голову.

— Мам, она не взорвется! Ну иди посмотри!

Бегу на крыльцо и швыряю гранату через дорогу. Граната ударяется о ствол яблони и падает на землю. Через минуту сижу на лавке босой и в одной рубашке. Лапти и пальто заперты в сундуке.

— И никуда ни шагу! — повторяет мама.

Вечером заглядывает Гришка. На печи сообщаю ему, что я раздет и разут. Он не унывает.

— Нехай отобрали. Дед новые сплел, а фуфайка у нас есть. Что я тебе скажу!

Гришка зажмуривает глаза, широко раскрывает их и шепчет:

— Твоя Авдотья сегодня была у нас. Говорит, ходила белье полоскать, видела винтовку в ручье.

— Настоящую?

— Самую настоящую. Утром прибегай к нам.

Мы шепчемся долго. Гришка уходит. Пока не ложатся в хате спать, несколько раз слезаю с печи и опять забираюсь. Мама усаживает меня крутить ручную мельницу. Пришли несколько женщин. Хозяйка и еще одна женщина распустили волосы, положили головы двум другим в колени, а те вычесывают их большими деревянными гребешками.

— Говорят-то, людей режут…

— Правда, говорят.

— И девок, слышь ли, насилуют.

— Коммунистов и евреев вешают.

— Господи, может, и обойдется… пронесет нелегкая… За что же это такое?..

Одна рассказывает, как опять видели люди в полночь на небе огненные буквы, которые обозначали: «Терпите, люди, предстоит много горя вынести, но будет горю конец, — обороняйтесь от пришедших».

— Как же обороняться?

— Бог знает…

Когда глаза слипаются и разговоры женщин, и стук мельницы, и далекий гул начинают сливаться в один общий шум, лезу на печь. Мама сидит в ногах отца. О чем-то тихо говорят. Я свешиваюсь с печи и смотрю на заросшее, костяное лицо отца. Он подмигивает мне. Мама говорит:

— Понимаешь, Митя, может быть, кто-то действительно понимающий крестьянскую душу распространяет слухи об этих огненных буквах. «Обороняйтесь от пришедших». «Оставьте самую малость от голодной смерти. Хороните в земле хлеб свой, а скирды предавайте огню». — Мама достает из кармана скомканную бумажку, которую хозяйка нашла сегодня на крыльце. — Для людей, которые веками молились богу, у которых сейчас в каждой избе образа и которых жизнь совсем недавно, только-только разбудила, в такой момент, когда над ними висит насилие и смерть, торопливая речь иного оратора мало что значит…

Я засыпаю.

На другой день не хватает терпения дождаться Гришки. Босиком, в одной рубашке выскакиваю за дверь и бегу вдоль завалинки по промерзшей земле. В хате дед и Гришка. Дед длинными сучковатыми пальцами переплетает пеньковые веревочки. Гришка сбрасывает с печи старую фуфайку и большую мохнатую шапку без уха. Одеваемся и бежим к ручью.

— Авдотья говорила, как раз напротив вашей хаты, — говорит Гришка, ковыряя палкой в траве под водой.

Прохожу чуть дальше и замираю. Ясно вижу брезентовый ремень, курок и затвор.

— Нашел! — шепчу я.

Оглядываемся, вытаскиваем винтовку и садимся в кустах.

Гришка уверенно щелкает затвором, заглядывает в ствол.

— Не заряжена. В дуле грязь.

Выламываю лозину и стараюсь прочистить. Грязь плотно сбилась, и лозина не проходит.

— Если стрельнуть — всю гадость выбьет оттуда, — говорит Гришка.

— Давай стрельнем.

— А куда?

— В небо.

Достаю из кармана патрон и вставляю в ствол. Затвор до конца не закрывается. Гришка упирает винтовку в землю стволом, я бью пяткой по рукоятке затвора.

— Готов.

— Кто будет стрелять первым?

— Я!

Гришка садится за куст. Прижимаю приклад к плечу. Страшно. Если б не было Гришки, положил бы винтовку и убежал, но Гришка здесь, сидит и ждет. Давлю на курок, закрываю глаза. От сильного удара в плечо падаю. Винтовку бросаю. В ушах звон. Плечо болит. Из ствола выползает змейкой серая гладкая струйка дыма. Смотрим по сторонам. Никто не бежит. У самой мушки ствол раздулся и видна трещина. Обсуждаем с Гришкой, куда делась пуля.

— Если бы ты стрелял прямо, прямо вверх, — поясняет Гришка, — пуля улетела бы и на землю не вернулась. А так вот она может до Тима долететь.

Вдруг Гришка вытягивает руку.

— Смотри, что это?

Далеко на бугре только-только ничего не было, полоска горизонта была гладкая. Теперь там темная точка, похожая на куст.

Та-та-та-та!.. — доносится до нас.

Я бросаю винтовку и бегу к хатам.

— Немцы! — вскрикивает Гришка за моей спиной.

Фюйть, фьюйть, фюйть! — слышится над нами, и под ноги падают ветки. Бросаемся на землю.

— Не шевелись, — говорю я Гришке, — это по нас стреляют.

Долго лежать нет сил — страшно. Татаканье затихает. Поднимаемся и бежим дальше.

У нашей хаты Гришка перегоняет меня, прыгает через плетень. Я влетаю в комнату.

— Ты где был?

— Где лапти взял?

— У Гришки.

Раздеваюсь и узнаю: действительно, со стороны Тима по деревне стрелял пулеметчик. Пуля попала в окно, выбила шибку и застряла в стене. Я выковыриваю сплющенную пулю и прячу в карман.

Немцы не показывались. Вечером явился председатель. Хозяйка взяла таз, и они ушли резать поросенка. Когда совсем стемнело, поднялся шум по деревне. Думали, это немцы, но вбежала хозяйка и крикнула:

— Наши, наши!

В хату вошли четверо военных. Трое бойцов и лейтенант с кубиками на петлицах.

— Хозяечка, что есть, что есть, то и давайте?

— Да мы быстро сготовим!

Мама и хозяйка суетятся у печи, меня гонят из-под ног. Бойцы ставят винтовки в угол, раздеваются. Один просит горячей воды, бреется.

— Перед смертью рожу поскоблить надо, — смеется он.

За окнами крики, понукание лошадей. В комнате пахнет чем-то незнакомым и приятным. Мама вдруг оставляет кочергу, закрывает лицо и плачет, прислонившись к стене. Отнимает руки, виновато улыбается лейтенанту и опять закрывает лицо. Мне хочется подойти к бойцу, который бреется, и подержаться за него.

— Боишься немцев? — спрашивает лейтенант.

— Нет!

— Молодец!

— Боря! — зовет отец.

Я помогаю ему выбраться из-за печки и усаживаю на лавку. Хозяйка приносит солому, застилает ею пол. Поев, бойцы валятся на солому и моментально засыпают. Увожу отца за печку. Мама смотрит на него.

— Это не фронт, — говорит отец.

Утром я стою на улице и смотрю. Через хату от нас, на краю оврага, расположилась пушка. Возле нее бойцы. Дальше еще пушки, еще. Насчитываю пять штук.

В воздухе слышится какой-то переливчатый звук. Он постепенно приближается, нарастает, и вдруг прямо на дороге сверкает ком пламени. Меня бьет в лицо воздухом, громом, и я падаю. Сразу вскакиваю и с криком бегу в хату.

Вместе со мной ворвался в хату боец и крикнул:

— Лейтенант, с Тима немцы!

Лейтенант спокойно застегнул ремень, поднял меня с пола, положил на кровать и вышел.

В деревне рвались снаряды и стреляли наши пушки. Пушку, которая стояла ближе к нашей хате, разбило быстро. Машина с немцами, появившаяся на бугре перед мостом, была взорвана прямым попаданием. Ехавшая за ней метрах в пятидесяти вторая машина с солдатами свернула с дороги и остановилась. Солдаты прыгали из кузова. Снаряд ударил под колеса, и машина опрокинулась.

Немецкие пушки стреляли откуда-то издалека. Над деревней воздух смешался с дымом, пылью, и в этом мраке не разрывы были слышны, а казалось, всюду выворачивается наизнанку земля, из нее вырывается огонь, гром и все это крутится вихрем. Хаты, крытые соломой, горели. Неожиданно грохот прекратился. Наши пушки молчали. У огородов послышались автоматные очереди.

Немцы заняли деревню.

Загрузка...