Я дома. С ног до головы я вымыт. Мама три раза намыливала меня, три раза меняла воду в корыте. Теперь я чист. Такое чувство владеет мной, будто меня нет. То есть кожи нет, рук и ног тоже нет. То и дело поднимаю ноги, смотрю на них. В комнате тепло, двери плотно закрыты. Изредка за ними слышатся осторожные шаги. Это ходят сестра и мама. Кто-то постучал по входной двери. Слышу шепот, слабое постукивание по полу. Значит, пришла учительница Вера Александровна. Она теперь стучит так своим костыльком. Она еще больше поседела, у нее выпало много зубов. Сильно шепелявит. И ее трудно понимать.
Учительница каждый день приходит к нам, часто ночует. Вещи свои она променяла на продукты, есть ей теперь нечего. Она ест у нас. Как я и предполагал, Илья Афанасьевич не забыл нашу семью. Привозит картошек, муки, луку. Это он привез всех нас в город.
Получилось так. В Голубково добрались с мужиками, когда уже стемнело. В пути я говорил ребятам про Илью Афанасьевича. Рассказал, что он был связан с партизанами. Отлично знает моего отца. Когда партизаны спровадили меня из леса, я один день прожил у старика. Он добрый. Оставлял меня жить у него, но я ушел тогда в город. Попадем к нему, говорил я, тогда уж бояться нам нечего.
Когда зашли в хату, старик сидел у окна, стучал молотком по каблуку сапога, надетого на железную ступку. Мы стояли молча, смотрели на него. Он поднялся, поглядел на нас исподлобья и крикнул:
— Мать, вынеси хлеба ребятам!
Из второй комнаты появилась старушка. Подала нам хлеб. Я машинально взял. На глазах у меня выступили слезы. Но я крепился вовсю.
— Илья Афанасич, — сказал я, — это я, Боря Картавин.
Старик резко поднялся, глянул в окно, поднял на лоб очки.
— Какой Картавин? — сказал он строго. — Что еще за выдумки?
Тут я не выдержал, кинулся к старику, стал говорить об отце, о партизане Василии. Старик снял с меня шапку. Рассматривал меня, качал головой. Наконец узнал. Мы переночевали у него, и утром он повез нас в город.
Росиня должен был подготовить Клавдию Ильиничну. И они с Витькой возле горсада слезли. Мы приехали к нам во двор. Я сел на крыльце, Илья Афанасьевич отправился в дом. Я сидел, старался ни о чем не думать. Из соседнего двора пришла Дина в своей белой шапке и в сером пальто. С ней какая-то девочка. Я встал и молчал. Сестра подозрительно посмотрела на меня.
— Пойдем к нам, Оля, — сказала она, — а то я замерзла.
И они поднялись на веранду. Даже Динка не узнала меня, испугался я. И тут уж не выдержал. Взбежал на веранду, в коридор, осторожно открыл дверь. Илья Афанасьевич сидел, не сняв полушубка, на стуле, спиной ко мне. Мама стояла у стола, раскатывала тесто. Я смотрел на нее.
— Зачем вы об этом заговорили сегодня? — тихо сказала мама. — Чудес не бывает, Илья Афанасьевич. Хоть бы жив был. Потом разыщем его.
— Да ведь всяко же бывает, — спокойно ответил старик, — слыхал я, будто какие-то ребята объявились тут у вас, в городе, их тоже увозили.
— Какие? — сказала мама, подняв голову, и увидела меня.
Я вскрикнул. Она тоже вскрикнула, что-то упало на пол. И вот тогда мне вдруг свело шею, я не мог продохнуть, дрожал весь. Ничего не говорил и ничего уж не видел от слез… Теперь все прошло, я спокойно разговариваю. Думали, что я буду заикаться, но я не заикаюсь. И мама теперь совсем спокойна. Не плачет то и дело, глядя на меня. Я не больной. Просто я почему-то ослаб. Скоро окрепну, пойду на улицу.
И Росиня не подготовил Клавдию Ильиничну. Едва они подошли к дому, Витька бросился к двери. У нас мало выдержки. Ее надо развивать. Вот окрепну, вернется отец, я буду учиться у него выдержке.
Лягва жив. Ночует сейчас у Витьки. Покуда нас не было в городе, с ним ничего особенного не случилось. Днем большую часть времени проводил на базаре. Изредка приходил к маме, она кормила его. А спал он у Клавдии Ильиничны. Дмитрий куда-то исчез из Петровска. И Лягва не знает, то ли Дмитрий снова ушел в деревню искать свою тетку, то ли он попался за что-то в руки полиции и его куда-нибудь увезли. Я звал Лягву жить у нас, но он не хочет. Родственники Клавдии Ильиничны еще до немцев напрятали в землю много зерна и дали ей два мешка. А у нас хлеба мало, и Витька уговорил Лягву жить у него. Немножко обидно, но ничего не поделаешь.
Витька, так же как и я, никуда не ходит из дому. Лягва же носится по городу. Раза два на день навещает меня. Тихо выскользнет из-за двери, плотно прикроет ее. Угостит моченым яблоком, скажет, что три штуки стянул на базаре, и садится на пол у стены. Достает из кармана железную коробочку, шелушит в нее сигаретные окурки.
— Сегодня одну бабу в полицию свели.
— За что?
— Собачиной торговала. Бабы ее всю заплевали. Полицай увел, а то б не так досталось! От собачины, говорят, болеют.
— Чем?
— Не знаю. Глисты вроде съедают человека.
— Дмитрия не встречал?
— Нет. Нигде не видно. Видел мать Козыря.
— Ну? — Я даже приподнимаюсь на локтях.
Мы решили не говорить ей о нашем возвращении. Вдруг спросит про Козыря, что мы можем ей сказать? Немного подождем, может, он объявится.
— Я ничего про вас не сказал ей, — говорит Лягва. — У Крысы мать померла. Он теперь на Гражданской у бабки живет. Но с гражданскими не водится. Сюда ходит. Его в полиции били.
— Почему?
— Стащил что-то у немца. Айда на базар? — неожиданно предлагает он.
— Не хочется, Лягва.
На лице его появляется презрительная гримаса.
— Мать не пускает?
— Да нет же, Петька! Она ничего не скажет! Холодно там, а я больной.
— Больной. Ха-ха!
— Витька что делает?
— Да ничего! Лежит целыми днями, как и ты. Эх, вы!
Он присаживается к двери, подпирает ее спиной, чтоб мама неожиданно не вошла. Закуривает.
— Дай потянуть, Лягва.
Я затягиваюсь, голова начинает кружиться, веки разом слабеют. Даже разговаривать не хочется.
— Я побежал. Завтра загляну.
Он бесшумно исчезает. И если в это время его не встретят ни Дина, ни мама, они не узнают, что он побывал у меня.
За дверью, ведущей не в кухню, а в другую комнату, послышался голос сестры.
— Я уже перевязывала этого бойца, Оля, — говорит она с раздражением, — ты лучше покорми его.
— Но он же еще вчера умер, Дина! Я его похоронила! — возражает подруга.
— Нет, не умер. У него дома жена, двое детей, старушка мать. Он сам говорил мне об этом. Ему надо обязательно остаться живым, понимаешь?
Смешные они. До сих пор играют в куклы. В углу за тумбочкой у них госпиталь. Перевязывают раненых, кормят. Хоронят на кладбище под кроватью.
Вчера после обеда я долго спал. Проснувшись, лежал просто так, глаз не открывал, прислушивался к звукам. За дверью послышался шепот.
— Дай я одним глазком посмотрю, — просила Оля.
— Он спит, — отвечала сестра, — и мы разбудим его. А ему покой нужен.
Оля все-таки настояла. Дверь чуть скрипнула. Девочки вошли. Я чувствовал их движение, и мне стало смешно. Захотелось напугать их, открыл глаза, поморгал, будто только очнулся. Пугать расхотелось, и я сказал:
— Чего уставились?
Но тут же решил побеседовать с ними.
— Где мама? — спросил я.
— Бабушке Варе обед понесла, — сказала сестра. — Пойдем, Оля.
И они вышли.
Я думал о бабушке. Она по-прежнему живет в своем разбитом доме. В маленькой кухоньке там стены и потолок целы. Крыша не протекает. Сколько мама ни уговаривает бабушку перейти к нам, жить в тепле, та не соглашается. Боится, что дом растащат на дрова. Зачем ей этот дом? Когда окрепну, постараюсь уговорить бабушку перейти к нам.
У меня ничего не болит. Но если встану на ноги, голова начинает кружиться. Меня шатает в стороны. Подступает тошнота. Выпиваю воды и поскорей забираюсь в постель. Мама приводила городского врача Лухновского. Он не уехал из города, у кого-то скрывался. Теперь живет в своем доме. Промышляет чем-то на базаре. Врач осмотрел меня, выслушал.
— Ничего страшного нет, — сказал он маме, — волноваться не надо. Боря отдохнет и поправится.
Мама угостила врача чаем, они пошептались, и он ушел.
Вера Александровна принесла мне книжек, некоторые интересные. Но я мало читаю — устают глаза, начинают слезиться. Закрою их и не сплю, только дремлю. А всякие видения представляются мне, будто во сне. То вижу себя не дома, а где-то в поле. Бегу по глубокому снегу, кричу, машу руками. Это я хочу догнать сани, на которых едут ребята и мужики. Они не слышат моего голоса. Витька стоит в санях, машет кнутом, свистит зачем-то. Меня уж догоняют овчарки, за ними Темнолицый, полицай в белых валенках и с плеткой в руках. Собаки вот-вот схватят. Тут я открываю глаза, переворачиваюсь на другой бок, жду, когда начну видеть что-нибудь другое.
Захочется пить.
— Дин! — зову я.
Сестра тут как тут.
— Дай водички.
Она приносит в кружке отвар из сахарной свеклы.
— Ты водички дай, — говорю я.
— Попей этого, тогда воды дам. Ты же недавно пил воду. От нее никакой пользы нет. А в отваре сахар, — ласково и наставительно повторяет она слова мамы.
Я пью, воды теперь не хочется.
— Спасибо, — говорю я, хотя прежде никогда сестру не благодарил. Считал, что «спасибо» говорят только чужим людям и взрослым.
— Больше ничего не хочешь, Боря?
— Ничего.
Она любит меня. Не говорит об этом, но я чувствую. Когда мама приносит поесть и я ем, а мама сидит в ногах и мы беседуем, Дина вдруг обнимает ее за шею, прижмется к ней, шепчет на ухо, что вот, мол, хорошо, что я жив и вернулся. И мы всегда будем вместе. А когда кончится война, отец тоже вернется, и будет просто чудесно!
За окном начинает смеркаться. Углы комнаты заполняются темнотой. Она закрывает забитые досками окна на улицу. По ступенькам веранды кто-то вбегает, дверь открывается. Это мама.
— Фух, бегом бежала! — говорит она весело, хотя секунду назад лицо ее выражало испуг. — Боялась, что Идидома захватит меня на улице.
Она ставит корзину у стола, присаживается у кровати не раздеваясь.
— Как чувствуешь себя?
От нее тянет морозом, и как она улыбается!
Я смеюсь, глажу ее руку.
— Мне хорошо, мам!
— Иди дома! Иди дома! — доносится хриплый голос с улицы. Стучат копыта. Затихли.
— Промчался, — говорю я.
Это проскакал на лошади усатый жандарм. Ежедневно, едва стемнеет, он носится как угорелый по улицам. Размахивает плеткой, кричит эти два слова. Наскочит на кого, стегает плеткой. Его все зовут Идидома.
Хочется сказать маме что-нибудь приятное.
— А я хожу уже, мам! — неожиданно говорю я.
Отбрасываю одеяло, спрыгиваю на пол. Ноги плохо слушаются, но я делаю несколько кругов по комнате.
— Хорошо, хорошо. Боря, ложись. Что будем делать сегодня? Читать? Или в лото поиграем?
— Давайте в лото.
— В лото, в лото! — кричит Дина и бежит в другую комнату за картами и номерами.
Мама завешивает окно.
Когда я окреп настолько, что могу ходить и меня не качает, мороз вдруг усиливается. Дверь на улицу и с внутренней стороны покрыта инеем. Откроешь ее — мимо ног врываются в коридор клубы пара. За наружную ручку голой рукой не возьмешься — мигом прилипает. Если сразу не отдернешь руку, кожа от пальцев останется на ней. Провода, ветки деревьев тоже обросли инеем. Речка покрыта льдом. У гребли есть полыньи. Там стоит густой туман, похожий на облако дыма. Из своего сарая тетя Аня выбросила двух замерзших галок. Они думали, в сарае есть скотина, тепло. Залетели на ночь и замерзли.
На улице первое время дышишь через рукавицу. Иначе мороз обжигает горло. Солдаты по улицам не ходят, а бегают. Шеи и головы обматывают шарфами поверх пилоток. У многих ватные наушники. По сторонам не смотрят, каждый норовит поскорей пробежать по своему делу. «Жик, жик, жик» — резко хрустит снег под ногами. И, кроме этого да нескольких случайных слов, целый день ни единого звука на улице.
Эсэсовцев в городе нет, они бывают проездом. Можно бродить где угодно. И мама не запрещает мне уходить из дому, лишь бы сказал, куда иду.
Она говорила Вере Александровне:
— Милая вы моя, ничего-ничего я не могу запрещать! Я должна вести его, — возраст такой! Но запретом ничего не сделаешь. Вы послушайте, как и о чем они рассуждают. Мой еще ладно, у него есть я. А послушайте Петю, по-ихнему Лягву. Настоящий мужик!
Куда меня мама должна вести и почему не может, я не понимаю.
Мне самому никуда не хочется идти. У меня есть обязанности. Каждое утро у плиты должны лежать дрова и щепки для растопки. Выварка и ведра налиты водой. Площадка у крыльца и дорожка к уборной должны быть расчищены. Тетя Аня старенькая, и я у нее во дворе тоже расчищаю дорожки. Ношу бабушке Варе завтрак, обед и ужин. Она стала совсем странной. Уж не рехнулась ли она наподобие Рябинихи?
За ночь дверь в бабушкину комнату примерзает. Открываю ее при помощи ломика. Зайдешь с улицы в кухоньку, первые минуты ничего не видишь. Темно, тихо и жутко холодно, как в сарае. Пахнет сажей. Может, она умерла?
— Здравствуйте! — говорю настороженно.
На плите что-то темное шевелится. Значит, жива.
— Здравствуй, сынок! — дребезжит голос бабушки.
— Вы спали?
— Нет уж… Какое нонче спанье. Я прилегла только.
Вторая дверь ведет в пустые, заснеженные комнаты. Эту дверь я вчера забил, обложил с той стороны сеном, соломой, досками.
— Вы опять открывали дверь, ходили по комнатам? — раздраженно говорю я.
— Как же… Я проверила…
Ставлю корзину на столик, начинается ежедневная история.
— Холодина у вас жуткая! — говорю я. — Как вы только терпите! Замерзнуть можно!
— Где там холодина, какая там холодина, — ворчит бабушка, садясь к столу, — это ничего. Скоро весна. Будет тепло, тогда отогреемся.
Лица ее не вижу, но знаю, глаза бабушки зорко следят за мной. В сарае у нее полно дров. За лето она натаскала целый погреб щепок, досок, сухого бурьяна. Пространство под кроватью забито дровами. Но она все бережет их. Готова сутками сидеть в холоде, но не бросит лишнее полено в плиту. И еще: половину хлеба, который приношу с едой, она старается непременно запрятать под матрац в сумочку. При этом страшно боится, что мама узнает о таких проделках, хлеба не будет давать. И передо мной две задачи: хорошенько протопить плиту и проследить, чтобы бабушка съела весь хлеб.
Спички у нее есть. Когда успела запастись, не знаю. Зажигаю коптюшку. Под кровать за дровами и не лезу. Приношу из сарая. Бабушка оставляет еду, закрывает собой дверцу топки.
— Погоди, погоди, — выставляет она руки, — пока и так поживем, изводить дрова не к чему! Чего затеял? Не надо…
Я не слушаю ее. Уговоры не действуют. Даже мама не может убедить ее.
Некоторое время стараемся оттеснить друг друга от плиты. Но не могу же я толкнуть ее как следует!
— Господи, да что это ты? Господи, да ты что это? — твердит бабушка.
По-хорошему опять не получается. Прибегаю к испытанному средству.
— Господи! Господи! — кричу ей в лицо. — Нет вашего господи! Бога нет! Нету, нету! Ясно? И вы замерзнете здесь! Нету бога!
— Батюшки! — хватается она за голову. Забывает о дровах. Как-то разом делается еще меньше.
— Что говоришь-то?! — крестит она меня. — Что говоришь? Опомнись!
Она обращается к иконке, висящей в углу, шепчет молитву, крестится. Просит бога простить меня, неразумного, заблудшего. И наставить на путь истинный. Я запихиваю в плиту дрова. Растопляю. Закуриваю и сижу на дровах перед открытой дверцей. О том, что курить ребятам моего возраста рано, бабушка не знает. Маме не доносит, и я не стесняюсь ее.
— И хлеб вы должны весь съесть, — говорю я строго, когда она, сдавшись, садится к столу.
— А куда ж я его дену? — пугается она.
— Никуда. Я наблюдаю за вами, имейте это в виду. Если не съедите, еще не такое буду говорить про бога! Ясно?
Она крестится. Наконец в комнате жарко. Единственная шибка в окне отпотела. Стало светлей. Собирая грязную посуду, упрашиваю бабушку жить у нас. Никто не тронет ее дом! Я буду следить. Нет, она отсюда никуда не тронется…
Подошел Новый год.
Накануне мы с Витькой срубили за кирпичным заводом по маленькой елочке. Я звал встретить у нас Новый год Лягву, но он будет у Витьки. Пусть. Вера Александровна сохранила на чердаке настоящие игрушки. Принесла их. С Диной украшает елочку. Я наготовил тонких свечек. Мама раздобыла у соседей сахарину — мелкого, похожего на пыль белого порошка. И довольно странного: возьмешь на язык чуть-чуть — он сладкий. Положишь в рот больше — горько во рту. Вечером завесили окна. Пьем чай. Мама причесалась как-то по-особенному и стала очень красивой. Плечи Веры Александровны покрыты пушистым белым платком, подаренным ей кем-то давным-давно, на свадьбу. От платка пахнет нафталином. После чая погасили коптюшку. Я зажег свечи на елке. Они быстро сгорают, и мы сидим в темноте. И мама, и Вера Александровна рассказывают, как они в детстве встречали Новый год. Смеются. И нам с Диной тоже весело. Все вместе тихо поем песенку про елочку, родившуюся в лесу. Потом помолчали, и Вера Александровна сказала:
— Екатерина Васильевна, спойте что-нибудь из Лермонтова.
Мама спела две песенки. Одна начинается так: «Скажи мне, ветка Палестины, где ты росла, где ты цвела?» И вторая: «Выхожу один я на дорогу…» Вторая песня мне нравится. Помню, еще до войны я слышал ее по радио и как мама пела ее.
Мама поет, а я вижу ночь, дорогу, выложенную булыжником, он поблескивает от света луны, как после дождя. У дороги растет огромный дуб. Кругом ни души, только один человек медленно шагает, понурив голову. А небо усыпано яркими звездами. И необычно тихо, тихо. Я не могу придумать, кто этот человек, зачем оказался один на дороге. Может, немцы расстреляли его родных, или он сам ранен и ослеп? Заблудился, не знает, куда идти. Мне жалко его, слезы выступают на глаза.
Мама кончила песню. Молчим. Вдруг мама поднимается и говорит бодро:
— Ну, вот и Новый, сорок третий год наступил! Поздравляю вас всех!
Она целует меня, Дину, Обнимает Веру Александровну. Как-то поспешно уходит на кухню. Догадываюсь, в чем дело, на ощупь иду за ней, обнимаю там ее, шепчу, что плакать не надо. Наши скоро вернутся. И отец вернется.
— Ты молодец у меня. Давайте спать ложиться, — говорит мама, и мы укладываемся…
Неделю спустя после Нового года Лягва прибегает ко мне и сообщает удивительную новость: солдаты на базаре не продают за наши деньги ни сахар, ни сигареты.
— Они требуют только немецкие марки! — почти выкрикивает он, подсовывая к моему лицу свой нос. — Ты понимаешь, что это значит?
Смотрю на него.
— Или ты уже ничего не соображаешь?
— Неужели, Петька? — шепчу я.
— А может, и теперь ты будешь сидеть дома? — кривляется Лягва. — Бежим?
— Айда.
— Боря, ты куда?
— Я к Витьке. Я скоро вернусь.
Забегаем за Витькой. Он уже одет.
— Наши наступают, ребя! — встречает он нас. — У соседа два мадьяра живут, говорили, что теперь до самого лета немцы будут отступать!
— До лета? Ха-ха! — Лягва весь дергается. — Это посмотрим!
На базаре необычно много солдат, все продают сигареты, сахар, летнюю одежду, белье.
— Сигарет, сигарет! — говорит солдат с брезентовой сумкой через плечо.
— Давай, пан. — Лягва протягивает десять рублей.
Солдат качает головой.
— Марка, марка.
Пробираемся дальше. Возле Управы снуют полицаи. Провели куда-то двух наших людей. Они в обмотках, значит пленные. Из-за сараев, где прежде продавали мясо, выползает машина с крытым кузовом, к ней прикреплена пушка, измазанная белой краской. Ствол длинный. В кузове солдаты. Еще машина, еще. Они заполняют улицу. Солдаты выпрыгивают из кузовов, спешат к базару. Хватают у женщин банки с молоком. Крики. Двое приезжих солдат гонятся за тем, который продавал сигареты. На углу догоняют, бьют его молча. Он вырывается, исчезает в калитке двора. Спешим дальше. На Ленинской машины, на Гражданской тоже. У солдат головы обмотаны тряпками, видны одни глаза. По всем улицам машины сползаются к мосту. Здесь затор. На берегу кучка офицеров, они что-то кричат друг другу.
— Думали, мост цел! — шепчет Лягва. Он почернел от холода. Зубы у него стучат.
— Чего ж по льду не едут?
— Они не понимают этого! Сейчас бы самолет сюда!
— Да, если б он прилетел…
Одна машина с пушкой и солдатами медленно спускается на лед. Впереди нее идет офицер. Заметит ли прорубь? Заметил. Обходит, машина объезжает ее. Лед трещит. Но он толстый и не проломится. А вдруг? Нет, не проломился. Машина выезжает на другой берег. Шагавший впереди нее офицер стреляет в воздух из пистолета. Остальные машины ползут через речку.
Тихо. Канонада не доносится. Мороз разгоняет нас по домам.
Всю ночь и весь следующий день через город движутся войска. Летает туда-сюда немецкий самолет-разведчик. Зачем он летает?
Потом снова наступает тишина. Через двор от нас на сгоревший дом ветер намел огромный сугроб. Ребята устроили горку. Дотемна катаемся с нее. Когда мчится по улице Идидома, притаимся за горкой. Он проскачет, снова катаемся. По ночам стал слышаться из-за горизонта гул далекой канонады. Фронт приближается. Порой уханья раздельные, но вот они сливаются и напоминают крутые раскаты грома. За тюрьмой, за городом солдаты построили укрепления. Об этом знаем по слухам. Людей оттуда выселили и близко не подпускают. Яша Жареные Гвозди куда-то исчез из города. Полицаи ходят с винтовками, некоторые с автоматами. На ремнях мадьярские гранаты в сумочках.
Наши, конечно, нападут на город ночью. И каждую ночь ждем. Подолгу не могу уснуть с вечера. Потихоньку выхожу на веранду, всматриваюсь в морозную темноту. Прислушиваюсь. Вдруг приползут разведчики. Нужно будет рассказать им, какая сторона города укреплена. Если бы сейчас лето, мы бы все основательно разведали. А на снегу человека сразу увидят. Да и замерзнуть можно. А летом сами бы пробрались к нашим. Очень просто. Немцы укрепились за тюрьмой, значит, наши подойдут со стороны Голубкова…
В этот день я встал рано. Мама и Дина спят. Выхожу на веранду, облокачиваюсь на подоконник. На огородах снег бугристый. На лугу перед рекой он такой же. А на реке гладкий и чистый. Тихо. Роща и лес совершенно белые. Хочется есть, а еды у нас уже нет. Две недели прошло, как Илья Афанасьевич приезжал. За город теперь никто не ходит. Надо бы у Витьки попросить хлеба. Он даст…
Что это там? По льду реки перекатываются какие-то бугорки. Но ветра же нет. Я моргаю. Показалось? Вытягиваю шею: через огороды к домам бегут маленькие фигурки в белых халатах. Да, это люди. В соседнем дворе стучит пулемет, два немецких солдата лежат за погребом. Стреляют. Подбегают еще двое, падают, строчат из автоматов. «Ш-ша-а» — шелестит в воздухе. Это мина. Прыгаю в коридор, в угол. Над головой грохочет. Осколки секут по двери. Мины и снаряды не попадают дважды в одно место. Мина была маленькая, разворотила крышу, с потолка повисла доска. За домом взрывы. Стреляют только немцы, только они. «Ура» не слышно. Скатываюсь вниз. Вдоль улиц бегут люди в халатах, они какие-то маленькие, лица их темные.
Наши! Наши! Почему ж не кричат? Я заметался на месте, не зная, что делать. Во двор влетает боец, чуть не сбивает меня.
— Дядя, там! Дядя, там, — кричу я, указывая на погреб, где пулемет.
Боец проносится мимо. Грохочут взрывы.
«Зюк, зюк» — свистят пули, от стен летят осколки. Падаю. Ничего не понимаю. Бойцов не видно. В городе поднялась стрельба. «Вох, вох!» — доносятся взрывы. И застучали, застучали где-то за домом пулеметы. Мелко и слабо трещат автоматы. Бегу в дом сказать, что видел бойцов. Мама и Дина сидят на полу в углу.
— Мам, наши! Я их видел!
Она молча хватает меня за руку, притягивает к себе и не отпускает, покуда не утихает стрельба.
Где-то еще раз сильно ухнуло. Длинно-длинно стучит пулемет. Хлопнуло несколько выстрелов. Тихо. Ни единого звука не доносится с улицы. Выхожу во двор, крадусь за ворота. Через сугроб с той стороны улицы перелезают бойцы. Вдоль улицы идут бойцы. Один снимает халат, машет им зачем-то. Я прижался к тополю спиной, смотрю на них во все глаза. Хочу бежать к ним, ноги приросли к земле. Я не могу двинуться с места.
— Где живешь, пацан?
Лицо у бойца красное, носатое. Синие глаза внимательно смотрят на меня. Но что со мной! Шея моя влезла в плечи. Рта не могу раскрыть.
— Что с тобой? Ты ранен? — Боец наклоняется.
Хватаю его за полу халата, тащу во двор. И тут прорывается:
— К нам! Дядя, к нам! — кричу я. — Там мама и сестра. Идемте к нам!
— Погодите, погоди, — говорит боец. — Салават! — кричит он. — Мы в этом доме! Политрук, иди сюда!
Я не отпускаю его, тяну, и вот уж мама обнимает его, плачет, и я плачу, мне страшно стыдно за слезы. Убегаю в чулан и стою там, в темноте тру глаза. В коридоре топочут ноги. Бойцы что-то несут, бросают. Смех, крики, говор…
Город отбили части башкирской дивизии. Боец, которого я привел в дом, оказался лейтенантом. Он, политрук и два маленьких бойца-башкира у нас переночевали. Они притащили баранью тушу, ящик сливочного масла, какие-то бутылки, мешок колбас, консервов. На кухне все было заставлено провизией. Бойцы проворно возились у плиты, как-то по-особенному жарили баранину. Мама помогала им.
На огородах то и дело стучали пулеметы. Трассирующие пули летели через реку. И оттуда несколько раз ответили очередями. Сунутся ли немцы утром или нет? — вот что волновало лейтенанта и политрука.
— Скорей всего, что не сунутся, — сказал лейтенант, — на берегу укрепиться негде. Да и легко уж отдали этот городишко. Короча, Белгород — там будет жарко.
— Ладно, посмотрим, — сказал политрук.
— А хорошо вышло! — продолжал лейтенант, потягиваясь и улыбаясь. — Потерь почти нет. Я этому Соранкову теперь нос утру!
— Утерли уже, просто повезло. Целый час ждали его машины!.. Салават, скоро там? — крикнул политрук.
— Скоро, скоро, — ответил боец.
Я хожу по комнатам. Из всех продуктов почему-то выбираю сливочное масло. Оно твердое. Отрезаю кусками и ем. Когда уселись за стол и я увидел жареное мясо, меня затошнило. Мама испугалась.
— Ты что ел? — спросил лейтенант.
— Масло, — сказал я.
— А-а! — он усмехнулся. — Это мне знакомо, везде одно и то же. И чего вас на масло тянет? Сейчас я его вылечу, — обратился он к маме. — После войны стану лекарем.
Лейтенант налил в стакан из бутылки и подал мне.
— Пей. До дна пей, пройдет.
Я с трудом выпил то ли водку, то ли еще что-то. Посидел немного. Тошнота исчезла. Я ел и смеялся. Все разом говорили и тоже смеялись. Потом лейтенант спросил:
— А что, гуляли здесь девки с немцами?
— Гуляли, — сказал я, к удивлению мамы.
— Ты знаешь таких?
— Знаю.
— Завтра пойдем вместе, покажешь, где они живут. — У лейтенанта дернулась щека, зубы заскрипели.
— Ты опять за свое? — спросил его политрук.
— Я за свое! — ответил лейтенант и положил на стол кулак.
— Брось, — сказал политрук. — Развезло тебя. Ложись спать. Вторые сутки не спишь.
Лейтенант смотрел молча в стену, вытягивал неприятно губы. Зубы его скрипели. Мама взяла Дину за руку, увела спать. Я сидел на стуле, смотрел на лейтенанта. Он говорил что-то. И политрук говорил. Я ничего не мог разобрать, а только старался удержать голову, чтоб не уснуть.
Утром немцы не прилетели бомбить. Приехали наши танки. Постояли недолго у моста, с ревом умчались за речку. Бойцы ушли за ними.
Началась новая жизнь.
Казалось, вернутся наши, наступит чудесное время. Бояться некого. Все будут веселиться, и никакого горя знать мы не будем. Получается не так. Проходит неделя, и мы опять превращаемся в заговорщиков. Особенно плохо, что боимся не врагов, а своих. От веселья первых дней освобождения не остается и следа.
Дня четыре через город ехали бойцы, и все эти дни Лягва упрашивал их взять его с собой. Клялся, божился, что он сирота: отец где-то на фронте, писем от него он никогда не получал. Мать умерла здесь во время оккупации. Бойцы не верили, а может, просто делали вид, что не верят. И не брали Лягву. Наконец он пустился на хитрость. Сказал, будто он родом из Нечаевки, попросил бойцов подвезти его туда. Бойцы-минометчики взяли его. Покуда ехали до Нечаевки, он пытался понравиться им, показать, какой он храбрый. В Нечаевке сознался. Бойцы отругали его, нашли в деревне старика, согласившегося доставить Лягву обратно. И прогнали. Лягва один пешком вернулся в город, два дня никуда не показывался. Лежал у Витьки на кровати и даже плакал ночью. Витька сам видел это. На третий день Лягва нагрянул ко мне, изложил план дальнейшей нашей жизни.
Мы закрылись в чулане, и Лягва сказал:
— Давайте дадим клятву.
Мы поднялись и поклялись. Потом сели, закурили.
— Вот что, — сказал Лягва, — зима скоро кончится, наступит весна, а потом лето. Немцы опять будут наступать, а наши отступать. А что ж нам делать?
Мы молчали.
— Надо насобирать оружия, боеприпасов. Будем тренироваться тайком в стрельбе. Научимся хорошо бросать гранаты. Да и в лесу еще бродят немцы. Говорят, на днях они напали на деревню Козелки. Вполне возможно, что и на город налетят…
Он говорит долго, мы молча слушаем. Воображение мое рисует картину предстоящей жизни… Вдруг на самом деле наши отступят? Немцы займут город. Они думают, что защитить его некому. И тут-то начнется!.. Когда снова вернутся бойцы, они увидят на улицах сотни вражеских трупов. Кто защитил город? Кто? Даже дух захватывает… Жаль, что нас мало. Козырь не вернулся, а Росиня теперь водится с ребятами своей улицы.
В этот же день берем под охрану подвал прокуратуры. Там штабеля ящиков с мадьярскими гранатами. Винтовки, патроны, ракетницы, похожие на пиратские пистолеты. И еще полно всякого добра. На дверях была надпись: «Мин нет». Стираем ее, пишем: «Осторожно — мины!» Рисуем череп и две кости. Вдоль ящиков у входа протягиваем провод так, чтоб не очень был заметен, но все-таки виден. Рыхлим землю у порога. Никто не посмеет зайти в подвал. Потопчутся у дверей и уйдут. А мы там хозяйничаем. За горсадом в кустах нашли ручной пулемет с тремя дисками. Ночью уносим его на чердак сарая бабушки Вари. Здесь основной склад. Под полом вырыли яму, сложили туда ящики с гранатами, толовые шашки, детонаторы, мотки бикфордова шнура. В больничном дворе обнаружили маленький миномет и мины.
Миномет устанавливаем в саду Веры Александровны, строим над ним шалашик и засыпаем снегом. Из миномета можно стрелять через дома. Только надо пристреляться. Это как-нибудь потом.
В городе есть комендатура. Организовали истребительный батальон из взрослых ребят. Они собирают по дворам трофеи. Идешь куда-нибудь по улице — следят за тобой. И они, и все женщины. Кругом опасность. Покоя нет ни минутки. Замечаю, что и мама как-то подозрительно поглядывает на меня. Придумывает массу работы. Я быстро делаю и заявляю:
— Все, ма. Я пойду к Витьке.
— И никуда больше.
— Никуда.
Не спеша выхожу на улицу. Закусываю губу, несусь что есть духу к складам райпотребсоюза. Здесь много окопов и блиндажей. В одном из них нахожу друзей.
— Гляди! — Лягва разгребает солому. Под ней немецкий автомат с длинным диском.
— Я возле сосен нашел, — шепчет Витька, — в снегу лежал. Мы стреляли уже.
— Здесь?
— Да. Гляди.
Автомат дергается. Пули впиваются в дощатую стенку.
— Дай я.
Зарываем автомат в солому, притрушиваем землей. В углу блиндажа, за досками, лежат приготовленные со вчерашнего вечера гранаты. Немецкие лимонки с голубыми колпачками. Мадьярские гранаты, напоминающие игрушечные бочоночки, выкрашенные черными и красными полосами. Рассовываем их по карманам.
— Сначала какие?
— Лимонки.
— Куда пойдем?
— За детдомовский сад, — говорит Лягва.
Он хоть и слабей меня, но он за командира теперь: он же придумал план.
За садом снегу по колено. Перед нами речка, позади деревья. Домов отсюда не видно, и нас никто не заметит. На взрыв могут не прибежать, потому что члены истребительного батальона, да и сами бойцы тренируются в лесу, за городом.
— Приготовились! — командует Лягва.
Отвинчиваю голубенький колпачок. Внутрь гранаты уходит шелковая ниточка. Надо выдернуть ее и бросить гранату. Сложного ничего нет. Я весь напряжен. Враги уже выбежали из леса. Пересекают луг, бегут по реке. Их много. Думают, что город беззащитен. Вот их лица. Лимонка в руке отпотела.
— По врагам Родины огонь! — кричит Лягва.
Лимонки взрываются не сразу. Считаю до двадцати. Три столба снега взлетают вверх.
Идем дальше от города к повороту реки. В этом месте бросаем мадьярские гранаты. Они опаснее немецких. Немецкую хоть как брось, она взорвется. У мадьярской надо выдернуть за кожеток железную вилку из черной шляпки. И кинуть как можно дальше: шляпка крепится к внутренности гранаты буравчиком. Покуда она летит, буравчик вывинчивается. Граната ударится о землю, шляпка отлетает. И граната моментально взрывается. Но далеко мы кинуть не можем, как взрослые. Буравчик выкрутиться не успевает. Граната упадет и лежит. И нужно камнями отбить шляпку, чтоб взорвалась. А с крутого берега граната летит далеко. К тому же лед на реке голый, снег сдувает ветром. Граната долго катится и обязательно взорвется. Бросаем по две гранаты. Спешим к гребле. Там в снегу зарыты винтовки. На той стороне реки на палки насажены каски. Стрельнем в них по разочку и расходимся.
Научились разряжать мадьярские гранаты. Кожуха от них годятся под табакерки. За такую табакерку на базаре можно получить фонарик, ножик. Еще что-либо.
Разряжать — дело нехитрое. Главное, бояться не нужно. Научились мы так. На Гражданской улице один мальчишка нечаянно застрелил из винтовки своего брата. Мы отправились узнать, правда ли это. Возле десятилетки, в которой опять госпиталь, мы увидели Ваньку Пупка. Стоит он себе, привалившись к столбу, смотрит, как из машины выгружают раненых. Пупок этот маленький, слабый, но у него есть старший брат, и потому Пупок жутко заедливый. Когда проходишь мимо его дома, он непременно кричит что-нибудь вслед. Пустит в тебя кирпич, снежок. Ребята его часто колотят, но он не унимается. А когда идет со своим братом, тут уж не попадайся им на глаза.
Теперь Пупок увлечен наблюдением, не замечает нас. Окружаем. Лягва сбивает с него шапку.
— Ну, когда кончишь дразниться?
Глаза Пупка бегают по сторонам. Машина уезжает. На улице ни души.
— А вам что надо? — вдруг заявляет он нагло.
Я лягнул его для начала.
Он сует руку за пазуху, выхватывает гранату.
— Разойдись! — пищит он, тараща глаза. — Всех подорву!
— Дурак, что ты делаешь?
— A-а! Вот я вас! — и он выдергивает вилку, ударяет гранатой о землю. — Разойдись!
Мы падаем. Он хватается за живот и хохочет:
— Что? Испугались? Ха-ха! То-то! Кого хочешь напугаю!
Граната пустая. Тащим Пупка за школьный сарай. Изучаем кожух.
Вечером, после ужина, собрались в подвале с оружием. Зажигаем свечки, садимся друг перед другом между ящиками. Тихо. Тени наши колышутся на стенах. Мне кажется, будто кто-то лишний есть в подвале. Кто-то прячется за ящиками. Жутко.
— Ребя, кто-то здесь есть…
Со свечками в руках обшарили подвал. Никого.
— Тебе показалось.
— Садитесь… Только разом крутим. Если вернутся — все погибнем, отвечать некому будет.
— Давайте покурим, — прошептал я.
Мне вдруг стало страшно. А если рванет? Что с мамой тогда станет? У Витьки пальцы немного дрожат. Были б мы с ним вдвоем, наверняка бросили бы эту затею. Но Лягва… Он не уйдет. И потом задразнит. Разряжать вроде просто: отвинтить нижнюю часть кожуха, отделить нижнюю половинку заряда, в котором, по нашему предположению, находится детонатор. В верхней части останется один боек. И граната не страшна тогда.
Лягва бросил окурок.
— Взялись, взялись! Крутим. Раз!
Сжимаю гранату пальцами. Крутится.
— А у тебя?
— Да.
— У меня тоже.
Тишина. Я вспотел.
— Еще — раз!
У каждого в правой руке нижняя половинка кожуха. Заряд легко отделяется. В нем белеет детонатор. Мы вскакиваем, пляшем на месте.
— Здорово!
— Теперь никто нас не поймает! Как погонится, бросим пустышку — мигом отстанет!
Весь следующий день сидим в подвале. К вечеру перед нами куча пустых гранат. Завтра отнесем на базар.
— А что потом делаем, ребя?
— Когда?
— После базара?
— Пойдем стрелять. Или нет: унесем в лес пару винтовок.
— Давайте.
Но завтра мне не удается стрельнуть ни разу.
После завтрака я разрубил на дрова длинную доску, оторванную тогда миной от потолка веранды. Наносил воды. Ночью была пурга, а сейчас спокойно. Все покрыто мягким свежим снегом. Потеплело. И с крыши капает. Пахнет весной. По улице прошел высокий человек в милицейской форме. Я внимательно проследил за ним: да, это милиционер Водолей.
Значит, и милицию организовали в городе, и Водолей откуда-то приехал. Где он был? Прежде у него свисал живот и ходил он вразвалку, подавшись вперед. Теперь живота нет, ходит прямо. По Красноармейской маршируют строем истрбатовцы.
— Боря, Дина дома?
Это Оля.
— Дома.
Следом за Олей является пожилая женщина с нашей улицы, Валентина Трофимовна. Она и мама состоят в уличном комитете. Я слышал краем уха, что они ходят по дворам, готовят списки нуждающихся в еде людей. По спискам будут выдавать хлеб. Еще что-то они с мамой делают. Пальцы на правой руке у мамы не сгибаются после ранения. Писать она не может. Она диктует, а Валентина Трофимовна пишет. Сейчас они будут что-нибудь писать.
Иду в дом. Подсаживаюсь к девочкам. Надо делать вид, будто ты не ждешь ребят и никуда не собираешься, тогда мама успокоится. Девочки играют в госпиталь. Поясняю им, какие ранения опасны для жизни, какие нет. Болтать с девчонками надоедает. Когда ж мама уйдет? Беру книгу, сижу с ней на полу.
— Осипова Татьяна Николаевна, — диктует мама, — муж и два сына на фронте…
Признаться, на душе у меня скверно. Вот уже несколько дней подряд, едва отойду от ребят, меня захватывает не страх, а странное чувство отчужденности от людей. У дома я постепенно замедляю шаги. Мне страшно показаться домой, — вдруг мама узнала о моих проделках? Ей донес кто-то из соседей, случайно увидевший меня с винтовкой? Какой-нибудь враг из мальчишек, например, тот же Пупок? Ему доставляет удовольствие ябедничать. Я войду в комнату, а мама сидит и плачет. Что тогда делать? Если б она била меня, ну хотя бы ругала, как ругает постоянно Клавдия Ильинична Витьку. Та и за ухо дерет его, и за волосы. Отпустит затрещину. И Витьке легче. Он огрызнется и не обращает на мать внимания. Клавдия Ильинична называет его мучителем, разбойником. Меня мама считает слишком хорошим. И вот это мучает меня. Во мне уже образовались два человека. Один добрый, нежный. Второй дерзкий, совершенно непослушный. Для него истрбатовцы, милиционеры — враги. Он вечно настороже. И ему на все наплевать, лишь бы делать свое дело. И когда эти два человека начинают бороться друг с другом, тут уж хоть ложись да помирай. Хорошо Лягве. У него никого нет. Он сам по себе. При немцах я меньше боялся, чем теперь. Вернее, я боялся тогда, но никаких мучений не чувствовал. Как же быть? Я бросаю книгу, хожу по комнате.
— У тебя голова болит, сынок? — Мама стоит в дверях. Она в пальто, на голове платок.
— Нет, ничего, ма.
— Я скоро вернусь, — говорит мама. — Ты воды наносил?
— Да.
— Не забудь нарубить дров Вере Александровне.
— Хорошо.
Мама и Валентина Трофимовна уходят, я вздыхаю облегченно. Некоторое время брожу по комнатам. Засунув руки в карманы, стою рядом с девчонками, бессмысленно, с самодовольным и презрительным видом смотрю на их игру. Первый человек постепенно исчезает куда-то из меня. Второй заполняет все мое существо. Со двора доносится слабый свист. Так свистит Лягва. Сейчас пойдем стрелять. «А, никто ничего не узнает, — думаю я, — все ребята так делают». Быстро одеваюсь. Лягва и Витька ждут меня за сараем тети Ани.
— Козыря мать была сегодня у нас, — сообщает Витька, — к вам не приходила?
— Нет. И что ж?
— Рассказали ей все. Как она плакала!
На горке толпятся ребята. Их человек десять. Вон Крыса, братья Суворовы с Перекопской. Ребята не катаются. По их движениям, лицам заметно: они что-то замышляют.
— Айда, посмотрим?
— Пошли.
Крыса замечает нас, зовет рукой. Ребята притащили ящик мадьярских гранат. Достали где-то ракеты. Насаживают их на ствол винтовки, стреляют, и ракета в воздухе загорается.
— Прямо здесь и бросать? — говорю я.
— Да. Бояться нечего, — сказал один из братьев Суворовых, — истрбатовцы в лес ушли. Милиционеры тоже. Баб бояться, что ли?..
Каждый по разу стреляет из винтовки. Несколько ракет не загорелись, видимо отсырели. Беремся за гранаты. Лягва и тут командует: прочерчивает носком ботинка линию в снегу, выстраивает ребят вдоль нее.
— Огонь! — кричит он.
Я размахиваюсь, левая нога подворачивается. Чувствую, бросок получился слабым и граната полетела не туда. Падаю. Тотчас вскакиваю. Убегаем за дом, стоим как ни в чем не бывало, будто и взрыва не слышали. Никого из взрослых нет. Возвращаемся. На снегу под горкой ряд черных воронок.
— Смотрите, одна не взорвалась! Вон у самой дорожки. Чья это? Кто бросил туда?
Возле тропинки, протоптанной женщинами на речку к проруби, лежит граната. Это моя граната. Вечером кто-нибудь пойдет, заденет ее и… Сознаться мне стыдно. Сколько я их бросал!
— Чья она — неважно, — говорю я, — надо взорвать.
Кидаем в гранату льдинками, кирпичами. Большой кирпич с горки не докинуть до нее. Несколько маленьких угодили в гранату. Она откатилась немного и не взорвалась.
— Кто же бросил туда?
Я не сознаюсь.
— На таком расстоянии в нее не попасть, — говорю я, — и стараться нечего.
Нахожу под снегом целый кирпич. Сделаю просто: подбегу поближе, брошу кирпич, мигом отвернусь и упаду.
— Карта, постой! — кричит Лягва. — Можно стрельнуть в нее!
Но я решился. Ничто не остановит меня.
— Ура! — кричу я.
Сбегаю под горку, шагах в пяти от гранаты задерживаюсь. Размахиваюсь и не успеваю отвернуться: клуб огня вспыхивает на снегу. В лицо бьет гарью. Хватаюсь за глаза и лечу, лечу куда-то в темноту. Что такое?.. Трясу головой. Я ничего не слышу. Втягиваю в себя воздух, трясу головой. Я не лечу, а лежу на снегу. Вскакиваю на ноги. Ничего не вижу. Что-то красное застилает глаза. Тру их пальцами. Правый глаз раздувается, лезет из головы. Сейчас вывалится. Ладонью вдавливаю его обратно. Левый глаз видит немного. Ориентируюсь им на ближайший домик…
— Дайте тряпку! — кричу я, вбегая в дом.
— Боже мой. Боря, что с тобой? Чем тебя? — спрашивает испуганный женский голос.
— Дайте тряпку. Маме не говорите!
Полотенце перетягивает мои глаза.
— Только маме не говорите! — твержу я. — Только маме не говорите! Не скажете?
— Не скажу, не скажу.
Меня усаживают на что-то.
— Господи, и рука в крови!
— Только не говорите маме! — Я начинаю весь дрожать, в боку колет.
— Здесь, дядя, здесь! В этом доме! — Это голос Лягвы.
Чьи-то сильные руки поднимают меня, несут. Фырчит мотор машины.
— Николаев, держи, — приказывает грубый голос, — гони прямо в госпиталь. За Измайловым потом заедешь.
— Только маме не говорите, только не говорите маме, — шепчут мои губы.
Начинаю куда-то проваливаться. Хочу ухватиться за что-нибудь, но вокруг пустота. Темное, густое и теплое облако окутывает меня. Проваливаюсь куда-то…
Палата маленькая. В ней, кроме меня, еще трое раненых. У одного бойца нога в гипсе, толсто обмотана бинтами и подвешена к спинке кровати. Это Николай Христофоров. Он молодой, голова его в рыжей щетине. Лицо худое, глаза насмешливые. Он постоянно шутит. Говорит, что ранило его по глупости. Ходили они в разведку, выполнили задание. На обратном пути захватили на дороге штабную машину. В багажнике обнаружили шнапс, консервы. Взять было не во что. Он сложил добро в маскировочный халат. Когда ползли по ничейной земле, их, вернее его, заметили. Открыли огонь из пулемета. И пуля перебила ему ногу ниже колена. Товарищи скрыли от командира, что он полз без халата. И ему дали орден. У Николая три ордена и пять медалей. За время войны он побывал и сапером и связистом. Потом уже разведчиком. Говорит, что разведчиком лучше всего.
— Хоть и опасное дело, но интересное, — рассуждает он, — многое зависит от тебя самого. Из разведки никуда не уйду…
Второй боец пожилой. Голова у него маленькая, лицо коричневое и морщинистое. Все время молчит, глядя в потолок. Звать его Иваном Петровичем. Осколок мины выбил у него три ребра, потревожил желудок, который теперь плохо переваривает пищу. Сестра Галя говорит, как только желудок наладит работу, Иван Петрович моментально выздоровеет. Он постоянно лежит на спине, и кажется, прислушивается: начинает ли желудок работать?
Фамилия третьего бойца Аниченко. Лицо и голова его обмотаны бинтами. Правую руку не вынимает из-под одеяла. Когда что-нибудь нужно ему, он левой рукой берет колокольчик, сделанный из орудийной гильзы, и звонит. Сестра приходит, наклоняется к нему. Он что-то шепчет ей.
У меня перевязано колено правой ноги. Правая рука от кости до локтя. Грудь тоже стянута бинтом. И правый глаз. Все дело в нем. Рука, нога и бок — заживут. Но будет ли видеть глаз? Если какой-то нерв потревожен, то капут ему. Недели через полторы снимут повязку, и все прояснится.
Самое страшное прошло: мама побывала в палате. Когда я очнулся и понял, где нахожусь, я осторожно пошевелил ногами, руками. Хотел сесть, но боль в коленке не позволила. Я приподнял над левым глазом бинт. Увидел лицо Христофорова. Он улыбался.
— Чем это тебя? — спросил он.
— Гранатой, — сказал я и тотчас придумал: — Граната лежала возле дороги. Я нечаянно задел ее палкой… А когда меня привезли?..
— Вторые сутки лежишь, — ответил Христофоров.
И я отвернулся к стене, закрыл глаза. Теперь-то уж мама все знает! Сходила к Витьке, ей рассказали. О-о! Что я наделал! Ну почему мы не пошли сразу к гребле стрелять, а свернули к ребятам! Я гадкий, гадкий! Лучше б умереть. Я умру здесь, тогда некому будет мучить маму.
Изничтожив себя мысленно, приняв решение умереть, я немного успокоился.
— А мама приходила сюда? — прошептал я.
Христофоров хохотнул.
— Ишь ты, маму вспомнил! Попал сюда — маму не вспоминай!
— Приходила?
— Нет, не приходила, — сказал он.
В это время дверь скрипнула, появилась сестра в белом халате.
— Заговорил уже, Галенька, — сказал ей Христофоров.
И я увидел яркие губы, темные брови, длинные ресницы.
— Ну как? — сказала сестра.
— Ничего, — сказал я.
— Где болит?
— Нигде.
— И чудесно.
Она вышла, что-то сказала в коридоре. Я услышал знакомые шаги. Глаз мой закрылся. Сердце дернулось, остановилось. Опять вздрогнуло и отчаянно заколотилось. Мама присела рядом. Я так напрягся весь, что казалось, вот-вот во мне что-то лопнет.
Лицо налилось кровью. Ах, умереть бы сейчас, но только не открывать глаз!
— Боренька, смотри, что́ я тебе принесла…
Открываю глаз, из него льются слезы. Ничего не вижу. Утираю их рукой… Что такое?
Мама улыбается! Ее бледное, просто белое лицо улыбается!
— Успокойся, — говорит она, — смотри, настоящее яблоко. Тетя Аня тебе дала.
— Мам, я нечаянно! Я не хотел, мам! Я больше никогда не буду!
— Хорошо, хорошо. Тебе больно?
— Совсем не больно! У меня все цело. И глаз цел. Я видел им. И доктора сказали, что он цел.
— Ты правда видел им?
— Конечно!
Лицо мамы продолжает улыбаться. Вдруг из белого делается серым. Губы белеют. Она хватается рукой за спинку кровати. Сестра поддерживает маму.
— Лежи, Боря, лежи, — шепчет она.
Сестра помогла ей подняться, и они вышли…
Спустя сутки мне становится лучше. Мама ежедневно бывает в госпитале. В палату ее не пускают. Она вызовет сестру, поговорит с ней. Передаст для меня что-нибудь вкусное. Я доволен, что ее не пускают в палату. Развяжут глаз, начну ходить, сам появлюсь перед ней.
Когда я лежу неподвижно, у меня ничего не болит. Немножко ноет колено. К нытью такому привык, не обращаю на него внимания. Стоит пошевелиться, разом болят и рука и нога. Еще допекают вши. В белье их нет. Но в бинты они откуда-то проникают. Тело под бинтами начинает зудеть. Я скребу, скребу по бинту, зуд усиливается. Взять бы нож и ударить им в это место.
— Что, забралась вошка? — скажет Христофоров и зовет Галю. Она разматывает бинт.
В боку болит, когда смеюсь. В госпитале смеяться нельзя. Да и какой тут смех может быть? Но этот Христофоров такой потешный, что сил нет не смеяться. Сам он громко не хохочет. Когда рассказывает что-нибудь, так подмигивает, вытягивает губы, играет глазами, что даже хмурый Иван Петрович улыбается. А я закатываюсь. В боку начинает болеть и в коленке покалывает. Закусываю подушку, трясусь весь.
— Христо-фо-ров! Замолчите! — мычу я.
Он не унимается. До того дошло, что смотреть на него не могу спокойно. Гляну, он подмигнет, а я хохочу.
— Хорош у нас раненый! — говорит он Гале, очень довольный тем впечатлением, которое производит на меня. — Ему здесь кинокомедия!
— А вы, Христофоров, перестаньте дурачиться, — строго отвечает Галя.
— Знаете, Галенька, об чем я думаю, — вдруг меняет тему Христофоров, — я любил дома грушевый кисель.
Я прислушиваюсь. При слове «кисель» почему-то прыскаю и трясусь. Отчего так?..
— Ну и палата у меня, — говорит Галя, качает головой, стараясь не улыбаться. — Вы серьезно о чем-нибудь умеете думать, Христофоров? Вы же могли остаться без ноги!
— Солдату думать не положено, Галенька, — это раз…
— Замолчите, замолчите! — обрывает его сестра, видя, что лицо мое синеет от натуги и я корчусь. — Лежите молча.
Она уходит.
Еще больно при перевязках. Низенький доктор, в очках и с огромным животом, садится на кровать, широко расставляет колени. Некоторое время молча смотрит на меня.
— Что новенького у нас? — скажет он.
Что ответить, я не знаю. Галя разматывает бинты. Слежу за ее руками. Вот она мельком смотрит на мое лицо. Отдирает ватную накладку. Перестаю дышать. В глазу темнеет от боли.
— Все, все, — говорит она, — сегодня ты опять молодец.
Галя придвигает белый тазик, в него выливается из ранки крутыми сгустками гной с кровью. Галя нежно потирает ладонями опухоль. Теперь не больно, а немного щекотно. И хочется чесать, чесать рану. Постепенно зуд расходится по всему телу. Хочется чесать и бока, и живот, и шею. Но я слежу за толстыми пальцами доктора: потянутся они за пинцетом или нет? Потянулись. Взяли его с железной тарелочки. Значит, опять будет копаться в ране, искать осколок. Тут уж такая боль, что плечи мои выдаются вперед, живот надувается, плечи сжимают шею. Голова начинает трястись. Доктор замечает это, выдергивает из раны пинцет.
— Что ж ты молчишь? Зачем молчишь? — ворчит он, ерзая на стуле. — Ты лучше закричи, дурачок. Иногда и голос подать надо. Да…
Он встает.
— Перевязывайте, Галя.
Христофоров и Иван Петрович никогда не кричат. А у них раны пострашней. И я ни за что не крикну.
Наконец снимают повязку с глаза. Галя завешивает окно одеялом. В палате две женщины в халатах, наброшенных поверх гимнастерок. С ними толстый доктор.
Одна женщина говорит мне, что волноваться не надо. Я должен быть спокойным. Что-то рассказывает мне, я не слушаю ее, думаю о глазе. Увижу ли им?
Галя размотала бинт.
— Снимайте, — говорит женщина. — Ну, открывай глаз. Смелей.
Хочу открыть — не могу. Веки не слушаются.
— Не открывается.
Пальцы женщины помогают мне.
— Видишь?
— Не знаю.
— Закройте ему левый глаз, — подсказал кто-то.
Туман. Темные круги. Белеет что-то. Это халаты. Больше ничего не разберу.
— Плохо видно, — шепчу я.
— Приоткройте окно. Ну?..
Молчание.
— Я вижу! — кричу я. — Галенька, я вижу вас! И Николая. Я все вижу!
Некоторое время лежу в полумраке, потом Галя снимает с окна одеяло, приносит картонки с разноцветными кубиками, треугольниками, буквами и цифрами. Я бойко называю цвета, цифры, буквы.
Выписали меня из госпиталя вместе с Христофоровым. Колено и рука у меня перевязаны. Вокруг глаза темный синяк. Он должен скоро исчезнуть. В боку ранки зажили. Осколочки остались под кожей. Когда нагнусь и кожа натянется, они хорошо видны. Из колена вышел с гноем осколок. Из руки — нет. Он или выйдет, или обрастет какой-то пленкой, тогда мясо перестанет гноиться и рана заживет.
Самостоятельно хожу в больницу на перевязку. Если колено заболит, присяду на чьей-либо лавочке. Или лягу на траве между дорогой и тротуаром. Улица пуста. Люди копаются на грядках за городом. Земли там свободной много. Где хочешь вскапывай, сажай картошку, кукурузу. Мы тоже завели огород у леса.
Погода стоит жаркая. Небо синее и очень далекое. За день не пробежит ни облачка. Высоко-высоко кружатся коршуны…
В городе спокойно. А месяц назад несколько суток подряд день и ночь ревели моторы танков. Витька говорит, их привозили сюда по железной дороге. Они съезжали с платформ, без остановки мчались за мост, который починили бойцы. Под Корочей немцев разбили. Говорят, они укрепились в Белгороде. Наши собирают силы, чтобы выбить их оттуда. Как только выбьют, тогда погонят их до границы, а может и дальше. И лето им не поможет. Недавно в городе упали две бомбы. Одна возле базара, другая в огороде братьев Суворовых. Никто не ждал этого. Самолет летел высоко-высоко. Едва виден был. Зачем он бросал бомбы? Попугать?.. Стали летать к фронту наши самолеты. Пролетают туда часов в десять дня. Около двенадцати возвращаются. Мы ждем их, пересчитываем. Каждый раз одного-двух самолетов не хватает.
— Наверно, сбили…
— А может, другим путем вернулись. Или сели где-нибудь чиниться.
Из-за моста почти ежедневно гонят пленных. Иногда небольшими партиями, человек по тридцать-сорок. А то целыми колоннами. Сопровождающие бойцы либо верхом на лошадях, либо тоже пешком. Пленные идут молча. Глядят в землю. Куда их ведут?..
Теперь, когда стало ясно, что я не буду калекой, мама будто и довольна, что я всю весну провалялся в палате. А вот мать братьев Суворовых сошла с ума, лежит в госпитале.
Братья принесли в дом гранату с длинной деревянной ручкой, уселись в коридоре изучать. Говорят, даже ниточку не выдергивали из нее. Граната сама вдруг зашипела, и едва отбросили ее в угол, как она рванула. У обоих братьев теперь нет по одному глазу, а лица покрыты темно-синими пятнами. К матери в госпиталь их не пускают. Если она видит их, то вскакивает с постели, кричит истошно, бросается на людей, на стены.
Когда на огородах и улицах снег растаял, всюду обнаружились мины, гранаты, снаряды. С утра до вечера гремели взрывы и выстрелы. Пупок и его старший брат погибли: привезли на тачке из тюремного сада огромный снаряд в человеческий рост, вместе с тачкой столкнули его с обрыва. От них не нашли ни рук, ни ног. Мать признала их по клочкам одежды, которую собрали милиционеры.
Лягва тоже чуть не погиб. Вскоре после моего ранения они с Витькой сами привели бойцов в сарай бабушки Вари, сказали, вот, мол, мы обнаружили склад. Бойцы унесли и пулемет, и гранаты, и винтовки. Все унесли. Потом страх у ребят поулегся. Бойцы глушили рыбу в реке, и ребятам захотелось. На станции лежали кучи круглых противотанковых мин без взрывателей. Ребята вскрывали их, набивали толом консервные банки. Глушили рыбу. Там, где река огибает рощу, есть одно местечко: заливчик с крутыми берегами. В этом заливе водятся сомы. Плавают у самого дна. И когда их оглушишь, они не всплывают на поверхность. Лягва решил набить толом помойное ведро, чтобы взрывом выбросило сомов со дна. Распотрошили шесть мин. Утрамбовали тол в ведро. Связали в пучок шесть детонаторов. И бикфордов вставили не длинный, около метра. Раскачав, кинули ведро в воду и залегли. Ждали долго. Взрыва не было. Лягва пополз глянуть, выходят ли на поверхность пузырьки. И только подполз к обрыву, как Витька увидел его летящим в воздухе. Дым, грязь, вода закрыли Лягву. Земля колыхнулась, берег осел. Витька не удрал с испугу, побежал к воде. Лягва лежал лицом в грязи. Витька вытащил его на сухое место, откачал. Дня два Лягва позаикался — и все. Теперь они целыми днями пропадают на речке. Дерут раков и ловят пескарей.
Если ребята ловят у моста и я увижу их с веранды, возьму костыль и шагаю к ним. Купаться мне нельзя. Сяду на травке, разбинтуюсь. Пыли здесь нет. Солнце сильно печет. Но от воды тянет прохладой. Река серебрится рябью. Вон у леса пасется коровье стадо. Пастух Ермолай стоит в своей серой войлочной шляпе. Он долго может стоять неподвижно. И похож издали на дерево без веток с вороньим гнездом. Проехал по мосту на велосипеде Водолей. Говорят, когда здесь были немцы, Водолей находился в Москве. Оборонял ее. Отличился там и получил несколько орденов. Почему он их не носит? Он смелый и сильный. Я не боюсь его совершенно.
Мальчишки продолжают воевать друг с другом. Устраивают засады, нападают, забирают пленных, выкупают их. Никто, например, с Гражданской улицы не смеет показаться на нашей. И наоборот. У меня же нет врагов. И я хожу где угодно.
Почти ежедневно встречаю Водолея у хлебного магазина. Когда мама и Дина на огороде, я стою в очереди за хлебом. Как бы рано я ни пришел, очередь уже длинная. Люди сидят, разговаривают. В дверях магазина обычно толпа. Покуда хлеб не привезли, она спокойна.
— Везут, везут! — кричат вдруг голоса.
Через площадь, утопая в песке чуть ли не по колено, маленькая лошадка тащит телегу. На телеге голубая фанерная будка с хлебом. На передке известный всему городу возчик Демьян. Продавщица шагает, несмотря на пыль, следом за телегой. Очередь оживляется. Обычно кто-то пытается навести порядок у дверей. Но усилия напрасны. Несколько человек вызываются помочь занести хлеб в магазин. С последней буханкой толпа, как по команде, бросается к дверям. Давят друг друга, кричат. Каждый норовит поскорей протиснуться. Какого-то парня подсаживают, и он лезет прямо по головам. Крики, ругань.
— Задавили-и-и! — стонет чей-то голос.
— А-а-а!
— Водолей, Водолей! — несется по очереди.
Действительно, через площадь шагает он. Я отхожу в сторонку. В толпе дерутся еще энергичнее, чтоб до его подхода пробиться за дверь.
— Водолеев, что ж это такое? — кричат женщины из очереди.
— Что здесь происходит? — медленно говорит Водолей, останавливаясь с таким видом, будто впервые в жизни видит подобную картину.
— Там все без очереди, Водолеев!
— А ну разойдись! — грозно командует он.
Толпа пыхтит. Рыжеватое лицо Водолея краснеет.
— Ах, так! Хорошо!
Он становится правым плечом к толпе, обеими руками начинает отшвыривать людей.
Там, где не справятся три других милиционера, Водолей справляется один. Его били. Подстерегали где-то ночью, говорят на Пархомовской, за ларьками, оглушили чем-то. Он даже в больнице лежал. Но все равно никого не боится, даже инвалидов. А они страшно дерутся, и в городе их много.
Возле базара, через дорогу от него, на углу стоит кирпичный домик.
Он принадлежит пожилой женщине, ее зовут Моздовихой. Она полна. Лицо всегда нарумянено, а губы ярко накрашены. Ноги у нее пухлые, ботинки с высокими голенищами и со шнурками. Ноги плохо слушаются ее, и ходит Моздовиха на костылях. При немцах она продавала на базаре конфеты-леденцы, сама их изготовляла. Теперь в ее доме живут приезжие инвалиды.
Во дворе дома часто валяются пьяные. Моздовиха гонит самогон. Продает. На днях милиция окружила дом, хотела забрать аппарат. Инвалиды забаррикадировали дверь сундуком. Из окон торчали пистолеты, обрезы. Собрался народ.
Мы с Витькой сидели под забором на другой стороне улицы, наблюдали.
— Ну, кто первый подойдет? — кричали инвалиды. — Кому из вас жить надоело?
Милиционеры прогоняли людей прочь, но люди не уходили, смотрели.
Вдруг появился Водолей. Узнав, в чем дело, смело пошагал к крыльцу. Уж что бы тут было, трудно сказать. Мы ожидали пальбу. Но подскакал верхом на лошади начальник милиции Дубровский, приказал снять осаду.
Моздовиху несколько раз брали в милицию. Подержат там и выпустят обратно.
Дома я много рассказывал про Водолея, про дом Моздовихи. Мама упрашивала меня не ходить на базар и к этому дому. Я сказал, что ладно, не буду, но как не пойти туда? Базар — самое оживленное место в городе! Там столько разных людей, столько разных происшествий.
Я прислонюсь к заборчику и стою. На самом базаре земля утоптана. Вокруг песок наполовину с пылью. От ног и колес пыль поднимается и висит в воздухе. Жарища страшная. А многие люди, особенно деревенские, в фуфайках, в кожухах. Толкотня, крики, ругань. Вот толпа вдруг раздалась. Образовался круг. В центре его высокий худой парень в солдатских брюках. На шее у него не кадык, а будто камень под кожей. Перед парнем столик, на столике три карты.
— Кручу, верчу, за это денежки плачу! — кричит он, весь дергаясь, перебирая длинными пальцами карты. — Тетушка Алена прислала тридцать три миллиона! Не пропить, не проиграть — половину калекам раздать! Ну, кто желает? Вот три карты? Где туз пикей? Угадаешь — сто рублей! Нет — гони червонец. Кто?
— Вот он! — прижимает карту пальцем мужик в малахае. Лицо его бледнеет. — Вот! — кричит он зачем-то.
— А деньги есть у тебя? — говорит парень.
— Есть, есть!
— Покажи!
— Да есть, ты открывай! Вот деньги.
— Открывай сам.
И толпа охает: мужик открыл короля…
Муку и овес продают стаканами. Соль рюмками.
— Держите! Держите! Караул! — визжит женский голос где-то в середине толпы.
Вдруг появляется странная женщина. Босая, мужская рубашка на груди порвана, видна коричневая грудь. Торговки моментально прикрывают руками и телом свой товар. А она решительно требует у одной из них:
— Дай картоху!
Ей моментально дают. Она отходит, вдруг бьет себя в грудь костлявой рукой и на весь базар сыплет проклятия городскому начальству. Милиция ее почему-то не трогает.
От жары, пыли, запаха пота, но главное от жары, голова моя начинает кружиться. Перед глазами мерещатся темные точечки. Надо уйти домой и полежать.
Раны у меня зажили окончательно. Осколок из руки не вышел, остался в ней. Я его не чувствую совершенно. Опять я могу быстро бегать. Так что — полный порядок. И мы с Витькой заделались пастухами. Началось с меня. Вера Александровна выменяла в пригороде на комод козу. Коза рыжая и пузатая. Она должна скоро окотиться. В городе есть только коровье стадо. Пастух Ермолай коз не принимает в него. И жители, имеющие коз, перебиваются с ними кто как может. Вера Александровна попросила меня попасти на лугу ее козу до окота. За это она даст нам козленка. Коза должна окотить двух или трех. Так уж у них водится. Я согласился. В первый же вечер, когда гоню козу домой, на Красноармейской улице меня останавливает незнакомая женщина. Спрашивает, чей я. Я говорю.
— А ты не возьмешься стеречь моих коз? — спрашивает она. — У меня их три. Они спокойные. За это будешь получать каждый вечер литр молока.
Я смотрю на нее.
— Или с мамой прежде поговорить? — говорит она.
— Зачем же с мамой, — отвечаю я, — я ведь буду стеречь. Я согласен.
Но она все-таки появляется вечером. Долго беседует с мамой о разных разностях. Говорит, что коз держать выгодно. В еде они крайне неприхотливы. И она сама, хоть уже пожилая, за лето успевает припасти на зиму для коз бурьяна, листьев, сена.
Через несколько дней еще две женщины обратились ко мне с такой же просьбой. Потом еще. Я предложил Витьке пасти. Он согласился. И каждый вечер мы носим домой по бидончику молока. Козье молоко лучше коровьего. До осени мы попасем. Кроме Веры Александровны, еще одна женщина даст мне козленка. За зиму они вырастут, потом окотятся. И у нас будет свое молоко. Хотелось бы, чтоб и Лягва с нами пас. Втроем веселее. Но он не желает.
— Ха-ха! — встретил он мое предложение хохотом. — Козопасы нашлись. Фью!
Мы сидели втроем возле дома бабушки Вари. Уже стемнело. Мимо нас то и дело проходили парочки. Одни в обнимку, другие держась за руки.
— Чего ты смеешься? — сказал я Лягве.
— У меня дел и так по горло, — сказал он.
— Каких?
— А вот. — Он достал из кармана трусов пачку денег. — И еще больше заработаю!
— Да что ты делаешь? — сказал Витька.
— Это секрет.
Такого мы не ожидали.
— От нас секрет? — спросил я. — От меня и от Витьки? — Я поднялся. — Ты что это, Лягва?
— Да не от вас, ребя, — испугался он, — вовсе не от вас. Просто я должен держать язык за зубами, иначе мне несдобровать.
Мы молчали.
— Больше ничего не скажешь? — сказал я.
— Понимаете, — Лягва огляделся, — я как бы связным у них…
— У кого?
— Ну, понимаете…
На базаре его встретил как-то один из бывших знакомых его матери, дядя Коля. Дядя Коля этот побеседовал с ним. Познакомил с несколькими торговками. Еще с двумя мужиками, живущими за переездом. Работу он никакую не делает. Просто из одного дома носит в другой корзины с чем-нибудь. Передает торговкам разные сумки.
— В Донбасс поеду скоро с дядей Колей, — шепчет он, — там соли тьма! Она нипочем там, а здесь дорогая. Без меня мужикам трудно. Я ловкий, быстрый, а они нет. Велосипед куплю себе! — заявляет он. — Съездим, и куплю! Только никому ни слова!
В воздухе совсем темно. Мы черные от загара. Трусы на нас тоже черные. Мы невидимы. Парочка останавливается прямо перед нами. Целуются.
— Эй, полегче, — басом говорит Лягва.
Девушка вскрикивает. Опять никого.
— Это спекулянты, Лягва, — говорю я, — отвяжись ты от них.
— Вот куплю велосипед, тогда и отвяжусь, — сказал он. — Ты не хотел бы велосипед?
Я даже не мечтаю о такой вещи.
— Конечно, хотел бы, — сказал я.
— Ну вот. Вместе кататься будем.
Мы поднялись. Лягва простился, убежал ночевать к дяде Коле.
У Лягвы появился сундучок, в котором он хранит свое добро. А под добром складывает деньги. Часто пересчитывает их. Каждый раз сообщает нам, сколько еще не хватает до тысячи. За тысячу рублей можно купить не новый велосипед.
Объявился наш Дмитрий. Узнаем об этом от Лягвы. В городе начала работать бойня. Лягва должен был прийти туда ровно к двенадцати часам, получить там от кого-то сумку с мясом, отнести ее по адресу. Сумку эту и вынес ему Дмитрий. История его такая. Когда нас схватили полицаи и увезли в лагерь, Дмитрий послонялся несколько дней в городе; кроме нас, он никого не знал. Ушел опять искать свою тетку по деревням. Понятно, тетку не нашел, потому что он и названия ее деревни не помнил. В Нечаевке его приютила у себя одинокая женщина. Потом к ней пришел из города ее брат, уже старик, Иван Иваныч, работавший прежде на бойне. Теперь Иван Иваныч вернулся в город, работает бойцом на бойне. Дмитрий помогает ему на работе. Даже зарплату получает как подсобник. Живут они вдвоем в комнате полуподвального помещения, в бывшей мельничной конторе.
Дмитрий через Лягву пригласил нас к себе. В тот же день, вечером, отправляемся. Коридор у них длинный и темный. Вдоль одной стены клетки с кроликами. От клеток воняет. Мы нащупали дверь и вошли. Горела лампа. Дмитрий сидел и ел что-то из миски. У порога грязные сапоги. На стене висит коричневый от засохшей крови фартук. Дмитрий быстро подошел к нам, пожал каждому руку (до этого мы за руку не здоровались).
— Садитесь, — сказал он. — Хотите есть?
— Нет, — покачали мы головами.
— Врете, — сказал он, — теперь все хотят. У меня есть еда. Сейчас приготовлю.
Плита топилась. Он поставил на нее большую сковородку, накрошил сала. Потом взял с окна огромную бутыль с чем-то темным.
— Это кровь, — пояснил он, — свежая. Бычья.
Дмитрий налил целую сковородку крови, помешал ее ложкой. Еще подлил. Мы молчали.
— Вы пили кровь? — спросил он, садясь к столу.
— Нет, — покачал я головой.
— Я пробовал, — сказал Лягва. Хотя, я уверен, он не пробовал ее никогда.
— Ого! — произнес Дмитрий. — Я пью каждый день. Когда она теплая, то очень вкусная. Я привык к ней. Я теперь ничем не заболею.
Я смотрел на Дмитрия, думал о том, что он ни капельки не изменился. Только морщинок на лице прибавилось. Мы ели жареную кровь, вспоминали недавнее прошлое.
— Я и забыл, — сказал вдруг Дмитрий, — надо выпить за встречу. С устатку оно ничего. У нас самогон есть.
Он сунул руку в стол и достал бутылку.
— У нас и это добро есть, — сказал он. — Иван Иваныч каждый вечер гонит.
— Сам?
— Да. Вон его машина стоит.
В углу я увидел большой самовар.
— В самоваре? — сказал я.
— В самоваре. Я еще года полтора буду в подсобниках ходить. — говорил Дмитрий, — потом меня зачислят бойцом мелкого рогатого скота. И телят буду резать. Я и сейчас могу. Я пробовал. Но сейчас не разрешают. Получу паспорт, тогда разрешат. И женюсь тогда.
— Что?! — спросил я.
— Я женюсь тогда, — сказал он просто, и даже Лягва уставился на него. — Мне будет шестнадцать лет, я получу паспорт и женюсь.
— Тебе шестнадцать будет скоро? — удивился я.
— Не совсем шестнадцать, но около этого. Я маленький и худой — вот что плохо. Но Иван Иваныч скажет, что мне шестнадцать.
— А зачем?
— Чтоб оформили на работу бойцом. И жениться надо.
— Да зачем жениться-то? Шутишь, что ли?
— Надо, — сказал он.
Вздохнул и налил в стаканы еще.
— Иван Иваныч мой долго не протянет, это как пить дать. Он запойный человек. И вот-вот умрет. А я тогда куда? В детдом могут забрать. А женатого и с паспортом не заберут. Из комнаты никуда не выселят. Ведь и дети могут появиться, — закончил он.
— Дети?
— Конечно. А уж тогда никто не страшен. Я из деревни жену приведу. Там есть девушка бездомная. Хозяйственная. Я говорил с ней, Иван Иваныч беседовал. Она согласна.
Я не знал, что́ сказать на это. И Витька только моргал. Дверь открылась, вошел высокий старик. Снял с себя фартук, халат. Вымыл руки под рукомойником. Вытирая их полотенцем, подозрительно смотрел на нас.
— Это свои ребята, — сказал Дмитрий, — помнишь, я тебе про них говорил? Разводи свой завод, не бойся. Это Борис, это Витька. А это Петька, который Силкову мясо носил.
— Силкову? Ты знаешь Силкова? — спросил Иван Иваныч.
— Да, знаю, — сказал Лягва, — я обедал сегодня у него.
— Женщина приехала к нему? — спросил Иван Иваныч.
— Вчера вечером приехала.
— Так, так…
Иван Иваныч раздул сапогом самовар. Вскоре в нем загудело, забурлило. Иван Иваныч взял из угла деревянное корыто, поставил его возле самовара. Налил в корыто воды. Из-под кровати извлек согнутую в кольца трубку. Один конец ее насадил на кран самовара так, что кольца оказались в воде, а второй конец — за бортом корыта. Под него Иван Иваныч подставил кастрюлю. Постоял молча, достал из стола бутылку и посмотрел через нее на свет. Мы пересели к плите и беседовали. А он сидел, молча пил. Когда мы уходили, Иван Иваныч запел песню:
У пригорка на лужке
Сидят девки во кружке
И венки плетут.
Домой я добрался поздно. Мама и Дина лежали в постели. Не подходя к ним, рассказал про Дмитрия, о том, что ел жареную кровь. И лег спать. Долго не мог уснуть. Думал о Дмитрии, перебирал в памяти весь разговор с ним. Он живет совсем как взрослый. Удивительный он человек.
Утром мама с трудом разбудила меня. Я опять говорил ей о Дмитрии и о его предстоящей женитьбе.
— Что ты болтаешь? — сказала мама, когда я поведал о намерениях Дмитрия.
— Он так говорит, — пожал я плечами.
Мама засмеялась, подала мне сумку. Я побежал к углу Красноармейской и Воро́вской, куда женщины сгоняют утром коз.
В этот день приходится рано распустить их. С утра небо чистое и ветра нет. Часов около двенадцати подул ветер из-за леса. Потом над ним появляется край темной тучи. Она надвигается, надвигается. Вот уже полнеба закрыто ею. Ветер дует сильный, гонит по лугу пыль, листья, травинки. Разом стемнело, и ветер вдруг стих. Козы насторожились. Над макушками деревьев блеснула молния. И над головой грохнуло, гром покатился по небу куда-то в рощу. Снова молния осветила землю белым светом, громыхнуло еще сильней, и хлынул дождь. Козы заблеяли, заметались. Быстренько загоняем их под мост. Река пенится, будто кипит. И дождь так густ, что не видно ни города, ни другого берега.
— Теперь травы будет много! — говорю я, поеживаясь. — Верно, Витька?
— Верно. И огороды поливать не надо. Побегаем?
— Айда.
Фуфайки и сумки оставляем под мостом. Выбегаем на дорогу. Прыгаем по ней. Дождь теплый.
— Нырнем? — кричит Витька.
Разбегаемся и прыгаем с обрыва в воду. Обычно, если дождь с грозой, он быстро проходит. Но этот льет около часа, не кончается. Только утих немного, гоним коз по дворам.
После обеда туча унеслась за горизонт. Опять светит солнце.
Картофельные кусты вытянулись вверх, напряглись. Мама стоит у раскрытого окна, то и дело повторяет:
— Боже мой, какая прелесть! Как чудесно! Какая красота!
Я пообедал. Несу бабушке Варе обед. Она теперь в своей кухоньке только спит. Целыми днями бродит по комнатам, в огороде, где мы посадили картошку и лук. Покуда бабушки нет, я ворошу разбросанную по двору траву, которую приношу каждый день в мешке. Во двор вошел высокий человек в гимнастерке, в галифе. Вместо правой ноги у него деревянная ступка. Волосы черные и курчавые, а лицо цыганское.
— Иди-ка сюда, — зовет он.
Подхожу. Где я видел это лицо? Нет, нигде не видел.
— Тебя как звать? — говорит он.
— Борисом.
— А фамилия?
— Картавин.
— Так. — Он сел на свой костыль. — Ты Петьку Лягвина знаешь?
Делаю шаг назад. Я готов в любую секунду дать стрекача. Может, Петька натворил чего-нибудь?
— А что? — сказал я.
Где же я видел эти глаза?
— Ну и ну, — качает он головой, — и здесь, прежде чем ответить, задают вопрос. Ты скажи, он жив?
— Жив.
Незнакомец разом обмяк, плечи у него опустились. Он делает шаг ко мне, и я не стараюсь отбежать.
Я вдруг догадываюсь, кто это может быть. Я знаю, кто это, хотя никогда не видел этого человека.
Длинные пальцы теребят мою голову, глаза ласково смотрят на меня. Другая рука достает из кармана горсть конфет.
— Держи. Где он может быть сейчас?
— Вы отец его? — прошептал я.
— Да.
— Пойдемте, пойдемте! — кричу я, хватая его за руку.
И мы шагаем к Витькиному дому. Лягвы, конечно, нет, Витька тоже удрал куда-то. Ильинична дома. Убегаю искать Лягву. По дороге сообщаю новость маме. Дома Лягва и Витька сидят на полу у стены, ждут меня.
— Петька, что я тебе скажу? — говорю я, останавливаясь перед ним.
— Что?
— Что я тебе скажу, ну? — кричу я.
Все смотрят на меня.
— Отец твой приехал — вот что! Понял? Он ждет тебя у Клавдии Ильиничны.
— Врешь!
— Честное ленинское!
Лягва растерян. Хочет что-то сказать, но не говорит. Убегает.
Вечером он и отец его, Леонид Николаевич, приходят к нам. Мы пьем чай с конфетами и печеньем. Леонид Николаевич принес и масла. Сам он пьет водку, все время смеется. Почему-то удивляется, что мама водку не пьет и никогда не пила.
До сих пор я никак не могу следить за разговором взрослых. Стоит задуматься над каким-нибудь словом, сообразить, что оно обозначает, а взрослые говорят уже о другом. Перебивать их неудобно. Но все-таки основное я уяснил. По специальности Леонид Николаевич юрист. Служил он в каком-то северном порту, плавал на пароходах в другие страны за разными товарами. Однажды на пароход налетели немецкие самолеты. Разрывная пуля попала Леониду Николаевичу в ногу. Что-то горело на пароходе, ему обожгло спину. Когда он поправился, несколько месяцев жил в Москве у своих хороших знакомых.
— Скорее бы война кончилась, — говорит он, — а пока что буду выздоравливать. Есть тут интересные люди, Екатерина Васильевна?
Мама пожала плечами.
— Люди везде интересны, — сказала она.
— Это верно, — сказал Леонид Николаевич, — но скучища здесь жуткая.
— Делом надо заняться, — сказала мама.
— Тоже правильно, — согласился он, — я осмотрюсь и, пожалуй, начну строить дом.
— Дом? — спросила мама.
— Да. Из юриста превращусь в домовладельца. Петька, построим дом?
— Давай, — согласился Лягва.
Несколько дней Леонид Николаевич и Лягва живут у нас, потом они сняли две комнаты у бывшего соседа, похоронившего Лягвину мать. На кладбище Леонид Николаевич отыскал ее могилу, нанял двух стариков из пригорода, те устроили вокруг могилы оградку, покрасили ее.
Лягва разом изменился. На базар не бегает. При нас он рассказал отцу про своих базарных знакомых.
— Ты покажи хоть одного из них, — сказал Леонид Николаевич.
— Хорошо. Потом, — согласился Лягва.
Но мне после сказал, что не покажет: если отец начнет следить за ними, они могут убить его ночью.
— Им ничего не стоит это сделать, — сказал Лягва, — к ним приезжают всякие люди. Они с ножами…
Лягва проводит время с отцом, беседует с ним.
И я бы с удовольствием беседовал подолгу со своим отцом. Но его же нет, и мы не знаем, где он. Я, наоборот, стараюсь думать о нем мало: мне кажется, если часто думать об отце, с ним обязательно случится что-то плохое. Должно быть, и мама так думает. Потому что, когда кто-нибудь заговорит об отце, она только вздыхает. Умолкнет. И потом долго ни о чем не разговаривает.
По вечерам мы большей частью сидим у Лягвы. Леонид Николаевич интересный. Может, так кажется потому, что я не знаю близко других взрослых мужиков? Водолей ловит жуликов и наводит порядок в очередях. Начальник милиции Дубровский сидит в милиции, допрашивает пойманных. Толстый начальник тюрьмы Бабченко следит, чтоб из тюрьмы никто не сбежал. Каждый вечер купает в реке свою лошадь и купается сам. Мы только издали наблюдаем за этим важным человеком. Знаю в лицо прокурора Игушина. Он тоже полный. Говорят, страшно злой. И в суде его все боятся. В лицо знаю еще многих, но они просто люди. Живут себе и живут.
Можно сказать, что мы знаем близко Ивана Иваныча, с которым живет Дмитрий. Но Иван Иваныч не замечает нас. Едва вернется с работы, разводит свой самовар, садится пить самогон, приготовленный накануне. Напившись, поет тихо деревенские песни. Иногда плачет. Дмитрий ухаживает за ним, как за больным. Уложит его в кровать, стащит с ног сапоги, укроет одеялом. Поставит на табуретку кувшин с холодной водой, чтоб Иван Иваныч ночью мог напиться. Скоро он умрет, и Дмитрий приведет себе жену. Пусть бы скорей умирал, и мы посмотрим, как это Дмитрий, наш товарищ, будет жить с женой.
Когда приходим к Лягве и Леонид Николаевич дома, встречает он нас приветливо.
— А-а! — поет он басом, удивляясь глазами. — Маленькие бродяги, будущие строители общества! Заходите, прошу вас! Петька, принимай гостей, будь хлебосольным!
Он поднимается со стула, пожимает нам руки как большим. Усаживает к столу и прежде всего поит чаем. Сам выпивает водку. Беседует с нами. Читает вслух газеты. А мы слушаем. Разложит географические карты на столе, вооружится карандашом, линейкой. Поясняя нам, выправляет линию фронта.
— Гонят, гонят фрицев, — ворчит он и нажимает карандашом так, что стержень ломается, отлетает в сторону, — научились наши обормоты, слава богу. А то шапками хотели закидать… А-га… Вот оно что… вот куда мы гнем. Эх, и дадут же здесь фрицам жару!
Он подрисовывает стрелки, скобочки. Что-то подсчитывает на бумаге. Примется объяснять нам, ругается на нашу непонятливость.
В один из таких вечеров, кончив рисовать стрелки на карте, сложив их в папку, Леонид Николаевич долго смотрел в одну точку на стене. Задумчиво походил по комнате. Я и Лягва пили чай.
— А что, Петька? — сказал Леонид Николаевич. — Худо нам одним с тобой.
Лягва удивился.
— Почему же, па?.. С чего ты взял?
— М-да… — произнес Леонид Николаевич и сел к столу, глядя в глаза сыну, — нам с тобой нужна мать.
— Какая мать?
— Женщина. Мне она будет женой, а тебе заменит мать. Понимаешь? Без женщины худо в доме.
— Чем же худо? — сказал Лягва.
— Есть, Петька, на свете одна девушка, — сказал Леонид Николаевич, видимо не слыша вопроса сына, — живет она в Москве. Очень хорошая девушка. Меня она знает и любит, и я ее люблю. О тебе она тоже знает. Я писал ей. Так вот она согласна жить с нами. И скоро приедет сюда. Ты не против?..
Лягва не ожидал этого.
— А зачем она, па?
— Нужна, брат. Ты же сам видишь: в городе в каждом доме есть женщина. Так?
— И у нас будет дом, а женщины не будет. Как же так?
Лягва молчит. Смотрит на меня. Леонид Николаевич говорит, что ему придется часто уезжать по делам. Он, Петька, будет ходить в школу. А кто приглядит за домом? Кто обед приготовит? Кто на базар сходит, постирает белье? Говорит он долго, убедительно, и даже мне начинает казаться, если у них не появится женщина, то будущий дом непременно развалится. Или сгорит. А Лягва и Леонид Николаевич будут скверно жить.
— Ну? — Леонид Николаевич смотрит на сына.
— А если она драться станет?
— Этого не будет, Петька, она славная. Жить вы будете мирно. Значит, договорились. Вот и чудесно. Ты у меня молодчина. Ну, я схожу на почту.
И Леонид Николаевич, весело посвистывая, словно окончив какую-то трудную работу, вышел. Мы молчали.
— Это значит, у меня будет мачеха, — сказал Лягва.
— Но он сказал, что она молодая, — успокоил я Лягву, — а мачехи только старые бывают злыми.
— Ты откуда знаешь? — спросил он.
— Читал где-то, — соврал я.
Лягва до приезда мачехи ежедневно бывает у нас. Если меня нет дома, сидит, разговаривает с мамой. Он ее уважает. Да и все говорят, что мама моя — чудесный человек. Лягва всегда слушался ее. Должно быть, он присматривается к ней, чтобы взять поведение ее за образец для сравнения. Имя будущей мачехи его — Мария. Имя будущей жены Дмитрия — Маня. Но это по-деревенски: Маня или Маруся, а по-городскому Мария.
До приезда мачехи Лягва по утрам пасет с нами коз. Мне кажется, он на отца немного обиделся. То хвастался отцом, а теперь о нем ни слова. После дождя луг стал опять зеленым. Гонять коз далеко нет нужды. Через мост перегоним их, разведем костер. Надерем раков, наловим пескарей. Испечем. Потом купаемся. Правда, приходится бегать из воды за какой-нибудь козой, поворачивать ее. Козы страшно глупые и норовистые. Теперь понимаю, почему Ермолай не берет их в стадо. Взбредет козе выйти на дорогу, мчится по ней куда глаза глядят. Закричишь на нее не своим голосом, она еще быстрей. Гонишься, гонишься и покуда не окажешься впереди, ни за что не остановится…
Сегодня Лягва не пришел к нам. Мы с Витькой надрали раков. Я собирал возле моста щепки для костра. И возвращаясь, вижу рядом с Витькой какого-то нарядно одетого мальчишку. Он стоит ко мне спиной, на нем новые белые брючки, матроска. На ногах блестящие ботинки. Еще новость, думаю я, какой-то маменькин сынок явился. Проходя мимо, небрежно задеваю локтем. Он оборачивается — это Лягва!
— Петька?! — Я оторопел.
Он не улыбается, лицо его очень серьезно.
— Ребя, я к вам по делу.
— Что такое?
— Витька, ты постереги один, а Карта со мной сходит.
— Куда?
— К нам домой. Понимаете, сейчас мачеха должна приехать. Отец встречать пошел. Я сказал, что у меня живот болит. Пойдем, Карта?
— Зачем я там?
— Пойдем. Там пироги у нас есть. И Витьке принесешь… Посмотрим на нее вдвоем…
Когда с кем-нибудь что-нибудь случится, я всегда представляю, будто подобное случилось и со мной. И делаю выводы. Я уже пытался представить: мама умерла, вместо нее приезжает мачеха. Пугаясь, гнал такие мысли прочь. Я понимаю состояние Лягвы.
— Что ж, идите, — говорит Витька.
— Во сколько она приезжает, Петька?
— В три часа.
— Тогда бежим.
В комнатах у них прибрано. Стол накрыт, на нем кувшин с ромашками. В другой комнате появилась кровать. За окошком стучат топоры плотников. Бревна привезли для дома, и плотники работают с утра до вечера. Лягва ходит по комнатам. То и дело потирает левое плечо подбородком. Так он делает всегда перед дракой. Хлопнула калитка. Это они.
— Сюда, Маша. Вот, вот сюда, — говорит голос Леонида Николаевича.
Прежде всего я хочу увидеть ее, но меня вначале поражает вид Леонида Николаевича. Я не знал еще, что существуют протезы. Он совершенно не хромает! На нем черный костюм. Всегда взлохмаченные волосы подстрижены, аккуратно причесаны и поблескивают. Он кажется выше, худее и стройнее. Он ли это? Он. Рядом с ним девчонка в блестящих сапожках, в серой юбочке. И в какой-то белой, будто мужской рубашке без рукавов. Над рубашкой огромные синие глаза, гладкий лоб. Голова девчонки едва заметно качнулась, из-за плеча на грудь упала толстая длинная коса. Выглядываю за дверь, — может, мачеха отстала? Больше никого нет.
Улыбаясь, девчонка поцеловала Лягву в лоб.
— А это его закадычный друг, — улыбается Леонид Николаевич, указывая на меня. — Познакомьтесь.
Она протягивает мне руку. Опять делает движение головой. Коса улетает за спину. Такую мачеху и Лягва не ожидал. Он подмигивает мне, ехидно ухмыляется: мол, с ней-то справиться можно!
Леонид Николаевич показал комнаты.
— Крыша не течет, — смеется он совсем не так, как обычно это делает, — сухо, тепло. Хозяева отличные. Идем, умоешься с дороги. Закусим — и на речку. Эй вы, марш руки мыть! — кричит он нам.
За столом Мария рассказывает, постоянно улыбаясь, как ехала. В вагоне было полно мешочников. Несколько раз у пассажиров проверяли документы. Поезд часто останавливался. Около Тулы угодили под бомбежку. Но в поезд ни одна бомба не попала.
— А что это у вас на площади и на улицах песок? — удивляется она. — Как в деревне!
— Вовсе в деревне не так, — поправил я ее, — там по-другому.
— Да? — удивилась она.
Рассказываю, чем отличается деревня от города.
— Слушай, слушай, — говорит Леонид Николаевич, наклоняется к ней и целует в щеку.
Мы с Лягвой переглянулись. Отворачиваемся. Мне страшно смешно. С трудом сдерживаю смех. Лягва тоже.
— А где же ваш Виктор? — спрашивает Леонид Николаевич.
— На лугу.
— Хороши друзья! Отнесите-ка ему гостинцев.
Выбежав за калитку, мы с Лягвой не выдерживаем, падаем на траву и катаемся от хохота.
— Поцелова-а-ал! — стонет Лягва.
Вечером я рассказал маме о Петькиной мачехе.
— Значит, понравилась ему?
— Да. Она совсем, совсем как девчонка. Чего ж бояться ее! — сказал я.
Потом мы спустились посидеть перед сном на крылечке. Пришла тетя Аня в белом платке, женщины из соседнего дома. Когда вечер хороший, во всем городе люди сидят на лавочках. Некоторые расстилают во дворах на траве одеяло. Где-нибудь, всегда далеко, женские голоса поют протяжные песни. Небо темное, усыпано яркими звездами. Над нами Млечный Путь. Он тоже яркий, но воздух не освещает.
Минут десять назад виден был сарай тети Ани. Но вот и его не видно. Кто-то тихо засмеялся на улице. В двух шагах не увидишь человека. В такое время воздух неодинаков по своей температуре. Хожу медленно по двору, расставив руки. Вот оно: правой рукой ощущаю теплый воздух, а левой прохладный. «Фють! фють!» — доносится свист с улицы. Кто может меня звать? За калиткой белеет рубашка. Лицо никак не могу разглядеть.
— Лягва, ты? — шепчу я.
— Нет, это я, — голос Дмитрия, — ты с кем там, Карта?
— Там женщины. Случилось что?
— Иди, присядем.
Садимся под тополем. Мы с ним считаемся друзьями. Я знаю, что Дмитрий, кроме нас, ни с какими ребятами не водится. Но дружба наша странная. Без дела, просто так, мы не встречаемся. Он к нам домой почти не ходит. Если заявится, то обязательно что-нибудь принесет. Ко мне домой он приходил трижды, и всякий раз приносил коровью печенку, отдавал маме.
— Зачем это, Дмитрий? — сказала она.
— У вас же нет, — ответил он.
Дмитрий поговорил некоторое время с мамой. Со мной не разговаривал. И ушел… По улицам он не бегает. Бойня и жилье — вот где можно его всегда найти. Вечно занят с кроликами. Возле бойни вскопал себе огород, посадил картошку. С Дмитрием я чувствую себя неловко, большей частью молчу или задаю вопросы.
— Иван Иваныч мой заболел, — сообщает он тихо, — увезли в больницу. Сказали, что умрет. В воскресенье я приведу Маньку из деревни. Вы приходите ко мне вечером.
— Зачем?
— Ну как же… У меня никого нет из родни. А надо посидеть. В деревне у нас посиделки всегда справляли.
Я не знаю, что спросить.
— Она женой твоей станет?
— Да.
— А паспорт?
— Паспорт потом будет. Ты только молчи, матери не говори. Я всем скажу, что она моя сестра… Понимаешь, одному мне никак нельзя. В этом доме на этажах хотят школу устроить. Меня могут выгнать. В детдом отдадут. А у меня хозяйство, — вздыхает он.
— Она большая уже? — говорю я.
— Кто?
— Маня.
— Ростом больше меня. Это еще и лучше. Хозяйка она хорошая.
— А с работы не прогонят теперь, когда ты без Иван Иваныча?
— Нет! Я был у директора. Он зарплату мне увеличит теперь. Выдаст сапоги и одежду. Я хорошо работаю. Так придете?
— Обязательно, Дмитрий.
Он встал.
— Ну, я побежал. А то дома никого нет.
— До свиданья, — сказал я.
— До свиданья…
Для школы мама сшила мне брюки из немецкого кителя. Есть у меня большие мадьярские ботинки с толстыми подметками, подбитые шипами. Их я нашел в сарае райпотребсоюза.
Я сказал маме, что у Дмитрия день рождения. Лягва и Витька сказали родителям то же самое. Мачеха Лягвина, отчество ее Игнатьевна, оказалась доброй. Она привезла Лягве из Москвы всякой одежды. Сама сказала, хотя ни разу не видела Дмитрия в глаза:
— А что ж вы ему подарите?
Мы пожали плечами.
Она достала из комода новенькую клетчатую рубашку, завернула и отдала нам. Это нас очень обрадовало.
Едва начало темнеть, без всякого стеснения отправляемся к Дмитрию. Окно его, как обычно, завешено. В коридоре уже не только кролики, но и куры в клетках. Я нашарил дверь, постучал. Открывает нам высокая девушка в длинной юбке, полная. Лицо у нее широкое и круглое. Волосы стянуты к затылку и свиты в пучок.
— Заходите.
В комнате чисто. На стенах висят дубовые веточки пучками. Пахнет яблоками. Стол накрыт.
— А где Дмитрий? — сказал я.
— Он пошел по воду, — говорит она певучим голосом, — скоро придет. Сидайте к столу, — спокойно приглашает она, будто живет здесь сто лет. — Митя сказал, чтоб я вас сразу угостила. Сидайте.
Она наливает из бутылки в стаканы. Мы помолчали. Молчать долго неловко.
— Вы когда из деревни? — спросил я.
— Вчерась вечером. Через лес шли. Страсть как напугалась я! Вы бывали в нашей деревне?
— Нет, не приходилось, — сказал я.
— Выпейте, — сказала девушка.
— А вы?
— Мы потом, — она присела на стул, — вот грибы. Они вкусные. А мы Митю подождем. Тут у вас далеко колодец?
— Нет, недалеко, — сказал Лягва, — возле базара.
— Далековато, — покачала она головой, — у нас в деревне колодец подле избы. Выбежал и набрал воды. Правда это, что у вас из колодца вода выливается сама и днем и ночью?
— Правда.
— А если она кончится?
— Она не кончится, — уверенно сказал Лягва, — сколько лет льется и все не кончается. У нас артезианский колодец, — добавил он и посмотрел на меня. Должно быть, отец объяснил ему это.
В коридоре что-то стукнуло, вошел Дмитрий. Ставит ведро на лавку, весело здоровается с нами, зажигает вторую лампу. Он и Маня усаживаются рядом.
Сидим за столом часа два. Взрослых никого нет, мы сами, как настоящие взрослые, в настоящем доме, за настоящим столом. И можем говорить о чем угодно. Дмитрий совсем самостоятельный. И мне, и Лягве, и Витьке завидно. Нам хочется хвастаться чем-то, и так получается, что мы начинаем безбожно врать. Лягва вдруг сообщает, будто отец его не только плавал на пароходах, но и летал на самолете, спускался в тыл врагов на парашюте. И ему дали восемь орденов.
— Он сто раз прыгал на парашюте из самолетов! — заявляет Лягва и берет из миски картофелину.
Я вдруг зачем-то говорю, что мой отец тоже жив… Вчера прислал письмо: ему дали десять орденов. Скоро он вернется домой и будет работать начальником всего города. Даже милиция, и военный комендант, и прокурор станут ему подчиняться…
Если б девушки не было, мы, пожалуй, и не врали так. Но она слушает, качает головой. И мне кажется, она на Лягву больше внимания обращает, чем на меня, потому что он в новенькой и красивой матроске.
Наконец мы заврались так, что делается неловко.
— Надо домой идти, — говорю я, — завтра рано вставать.
Дмитрий провожает нас.
Через неделю — в школу. Мы с Витькой предупредили хозяек: с первого числа стадо распускаем. Они повздыхали, но ничего не поделаешь. В какой класс мне поступать? По возрасту надо в четвертый. Но я два года не учился. Витьке тоже надо в четвертый. А Лягве в пятый.
Мама и Вера Александровна долго обсуждали школьный вопрос. Они решили: я буду ходить в третий класс, а Дина в четвертый. Собственно, я и совсем могу не учиться. Меня в школу не тянет. До октября попасли бы коз. Зимой бы ездили в лес за дровами. Да мало ли дела найдется! Но мама и Вера Александровна каждый вечер толкуют про ученье. Из их разговоров я усвоил, что тех, кто не учится в детстве, никто не уважает. Например, золотарь Ушка, который по дворам чистит уборные. Он никогда не учился. И читать не умеет. От него и жена куда-то скрылась. И живет он один в маленькой хатке в пригороде. Часто валяется пьяный на улицах. Люди не обращают на него внимания. «А, это Ушка!» — говорят они.
Да и в голосе мамы я ни разу не уловил нотки сомнения: учиться мне или нет. Так что в школу ходить надо. Обидно, что Динка будет на класс старше меня. Как пить дать задаваться начнет.
Мария Игнатьевна писала в Москву. Оттуда прислали ей посылку с тетрадями, перьями, карандашами. Все это она разделила между нами троими. И Дине дала тетрадок. Мария Игнатьевна познакомилась с мамой, часто бывает у нас. Вдвоем они были у Клавдии Ильиничны. Не знаю точно, но мне кажется, они сговариваются в чем-то против нас. Часто при моем появлении в комнате мама и Мария Игнатьевна умолкают, делают вид, будто увлечены шитьем.
— А вы вчера ходили на огород? — скажет Мария Игнатьевна. И рассуждают на эту тему. Пусть сговариваются. Мы ничего не замышляем опасного.
Один есть секрет: Лягва пойдет не в пятый класс, а в третий. Витька тоже в третий. И мы втроем будем сидеть за одним столом. Никто из мальчишек не посмеет задаваться.
Леонид Николаевич тоже стал заводить речь про ученье. В мире нет ни одного знаменитого генерала, летчика, разведчика, танкиста, который бы не учился. Ленин был круглым отличником.
— А вы как учились? — спросил я.
Он прищурил левый глаз. Посмотрел на Марию Игнатьевну.
— Я хорошо учился. Правда, отличником не был, но учился хорошо…
Утром первого сентября мама разбудила нас с Диной пораньше. Я надел приготовленные с вечера брючки, белую рубашку и красный галстук. Накануне я подстригся, парикмахер оставил мне чубчик. Смотрюсь в зеркало. Вижу себя каким-то новым, интересным. Темное от загара лицо, белая рубашка, красный галстук мне нравятся. Сажусь пить чай. Сестра в коричневом платье и в черном переднике. Мама впервые заплела ей косички с голубыми ленточками. То ли я не присматривался к сестре раньше, то ли она изменилась за одну ночь? Она какая-то незнакомая: шея вроде длинней и тоньше, глаза большие. И кожа на шее какая-то прозрачная. Видны синие жилки, прежде я их не замечал.
— Тебе хочется в школу, Дин?
— Да. Очень… А тебе?
— И мне хочется, — говорю громко, чтобы слышала мама.
Она стоит у плиты, через открытую дверь любуется нами.
— Ты не балуйся, Борька, — говорит сестра, — а то сразу маме скажу.
— Ты сама учись хорошенько, — отвечаю я.
Допиваю чай, встаю, беру свою полевую офицерскую сумку. Мама, не скрывая восхищения, осматривает меня еще раз со всех сторон. Целует.
— Будь умницей, сынок!
Динкина школа возле больницы. Моя у базара в одноэтажном бревенчатом доме.
Мама поведет Динку, а я сам иду. Лягва и Витька ожидают меня возле памятника революционерам. У Витьки карманы набиты яблоками. Несколько штук отдает мне. Молча шагает рядом. Вот и школа. Вокруг нее носятся мальчишки. На крыльце учительницы с повязками на рукавах. Кучками стоят девчонки. Одна плачет, подруги утешают ее. За школой сараи «Заготзерно», тупичок между забором и стенкой сарая. Здесь уже толпятся мальчишки, тайком курят. Лягву кто-то зовет. Вдруг сзади чьи-то руки хватаются за мои карманы.
— Ага, что-то есть! — говорит незнакомый голос.
Резко оборачиваюсь. Мальчишка моего роста. Толстый нос, маленькие глазки.
— Проверочка документов, — ехидно говорит незнакомец. — Что у вас? Яблочки? Гоните сюда!
Он лезет в карман. Отбиваю его руку.
— А по соплям! — говорит он.
Отбрасываю Витьке сумку, ударяю незнакомца по носу.
— Ах, так, — глаза мальчишки бегают по сторонам, — ты с кем?
— Один на один хочешь? — говорю я.
Нас окружают.
— Мишка, дай ему!
— А кто это?
— Карта с Речной улицы. Он раньше на Песочной жил.
Замечаю лицо Лягвы. Значит, если приятели этого налетят, не страшно.
— Получай! — кричит незнакомец. Он скалит зубы и визжит. Колотим друг друга.
Ругань и визг противника не пугают меня — я знаю, что́ такое психическая атака. У меня нос крепкий. Сколько дрался, ни разу не шла кровь. У противника нос толстый и лоснится. Такие носы слабые. Ударяю еще раз по носу.
— Что, съел? — кричу я. — А-га! Может, хватит?
Он прыгает на меня, мы схватываемся. Катаемся по земле. Звонок и крики ребят разнимают нас.
— Учительница! Училка!
Лезем через забор. Рубашка моя порвана, в пыли, в кровавых пятнах. Нижняя губа распухла, из нее сочится кровь. Возле колонки снимаю рубашку, осматриваю.
— Ух, гад! — Я топочу ногами от негодования. Как я пойду в школу?
— Умывайся, — говорит Лягва, — здорово ты ему поддал! Не полезет больше. Рубашку я тебе принесу сейчас, у меня дома есть. Слушай: если предложит двое надвое драться, соглашайся. Я буду драться. Зададим им!
Он убегает. Умываюсь. Витька утирает мне шею и спину рубашкой и выбрасывает ее.
В класс попадаем только на третий урок.
Так начался учебный год. И протекает он не лучше. Фамилия моего противника Мерцалов, звать его Мишкой. Живет он в пригороде. У него есть старшие братья, и Мишка привык верховодить в своем краю. Силы у нас равные, дерется он отлично. Схватываемся с ним почти ежедневно, и даже в классе на переменках. Потом маячим по разным углам в канцелярии. «Что вы не поделили?» — пристают учительница и директор. «Мы больше не будем», — говорим мы. А после уроков опять деремся.
Городские ребята испокон веков враждуют с ровесниками из пригорода. Почему так — я не знаю. И война наша переросла во всеклассную. Ребята из пригорода объединились в одну группу, городские в другую.
Учителя призвали на помощь родителей. Но чем они помогут? Я даю слово маме, что не буду драться. Я не хочу драться. Но как быть, если среди урока тебе влепят в щеку из резиночки? Не отомстить? Нет уж…
И опять, возвращаясь домой из школы, чувствую себя скверно. Свернув на свою улицу, постепенно замедляю шаги. Возле калитки останавливаюсь. Вдруг маме донесли о драке? «О, проклятье!» — произношу я фразу, которую часто повторяет Леонид Николаевич, когда сильно сердится. Хоть бы сестра вышла во двор, я бы узнал, какая дома атмосфера. «А, была не была!» — наконец решаю я. Поднимаюсь на веранду, открываю дверь. Хмуря брови, глядя в пол, вхожу в комнату, раздеваюсь. Сажусь сразу за стол, смотрю в учебник.
Мне только голос мамин услышать, и я угадаю ее настроение. Тихо. Может, никого дома нет? Входная дверь хлопнула. Слышится мамин голос. Она смеется.
— Я же говорила вам, Вера Александровна! Говорила? — восклицает она весело.
Откидываюсь на спинку стула, облегченно вздыхаю. Как хочется есть!
— Боря, ты дома? — глаза мамы смеются. — Уже учишь? Идем обедать, сынок. Идем, мой хороший. У Веры Александровны сегодня счастливый день: она получила целую пачку писем от сына!
Учительница сидит за столом, перед ней письма. Дрожащими пальцами она перебирает конверты. Глаза ее странно блестят, будто они стеклянные. И голова ее мелко трясется. Она перечитывает письма. После обеда сажусь за уроки: хоть этим надо искупить свои грехи.
Осень выдалась в этом году скверная. Едва убрали огороды, как зарядили дожди. Утром и днем их нет, а стемнеет — начинает дуть сильный ветер, из-за леса наползают черные тучи. Наступает непроглядная тьма. Мокрый ветер свистит, стонет на веранде. Выйдешь за дверь, так и обдает тебя холодными брызгами.
В городе развелись воры. Кто не ленился летом, запасся на зиму картошкой, свеклой, кукурузой. Погреба у нас нет. И мы сложили все в темном чулане. Забраться в него трудно ворам. Им надо открыть для этого входную дверь, потом ведущую в коридор, а потом чуланную. Но на то они и воры, чтобы забираться туда, куда почти невозможно. У соседки тети Ани они крышу соломенную на доме разобрали, залезли на чердак, оттуда проникли в чулан и унесли мешок картошки и бочонок моченых яблок. Милиция сбилась с ног, но поймать воров не может. Днем же они не воруют, живут как нормальные люди. А темной ночью их не поймать.
Я сижу за уроками допоздна. Собственно, и не учу, а что-нибудь читаю. Либо смотрю перед собой в занавеску и думаю. Прислушиваюсь ко всяким шорохам. Дина уже спит. Мама в другой комнате шьет иголкой или стучит швейной машинкой. Она и нам шьет, и соседям. Ей за это платят деньги.
Фронт от нас ушел куда-то далеко. Канонада давно не доносится к нам. Говорят, что под Белгородом была сильная битва. Много тысяч и наших и немецких танков столкнулись на поле и дрались несколько дней подряд. Наши победили и погнали немцев. «Где папа?» — мелькает мысль. И я тотчас ее отгоняю. Я уверен, он жив, а много думать о нем, гадать нельзя — иначе с ним приключится беда. Все говорят так.
Что-то прошуршало в коридоре. Или показалось? Жаль, мы не сохранили никакого оружия. Но можно раздобыть. В лесу еще находят и винтовки, и пистолеты. Покуда снега нет, надо сходить поискать. На носках подбираюсь к двери, прикладываю ухо.
— Что там, Боря? — спрашивает мама.
— Ничего.
Потихоньку открываю дверь, освещаю фонариком углы коридора. Никого. Страшно. У Бекетовых, которые живут возле больницы, воры дождались, когда взрослая девушка Галя вышла вот так в коридор, схватили ее, заткнули рот тряпкой, связали. Сняли со стены ключ от погреба и вынесли все. А Галя так перепугалась, что несколько дней лежала в больнице. Теперь заикается.
Хорошо, когда через город проходят бойцы. Ночь и непогода захватят их в пути, и они останавливаются в городе. Улица моментально оживает. Двери в домах не запираются. Везде смеются, поют песни. И мне кажется, воры в это время сидят, запершись в погребах, при свете ламп точат ножи, проклиная бойцов. Уйдут бойцы, и опять тихо в домах, на улицах. Одни воры ходят крадучись в садах и огородах.
Тетя Аня говорит, что в этом году в лесу много диких груш. Несмотря на грязь, дождь, женщины приносят их по целому мешку. Мария Игнатьевна поразилась.
— Так прямо и растут в лесу?
— Да.
— Удивительно! — Мария Игнатьевна пожала плечами.
Я уже знаю, что она училась в институте. Значит, все должна знать. Но заметил я обратное: многих простых вещей она не знает. Часто произносит свое словечко «удивительно».
Когда говорили о лесных грушах, Леонид Николаевич был у нас. Сидел на кухне и пил водку. Мама насолила огурцов. Есть и квашеная капуста. Вот он и заимел такую привычку: приходить вечером с бутылкой.
— Екатерина Васильевна, — скажет Леонид Николаевич маме, улыбаясь, закатывая глаза, — не прогневайтесь! Грешно, смешно, но ваше соленье совратит на грех любого трезвенника. Как решил вчера навестить вас — ни минутки покоя не знал!
Мама подает ему огурцы, капусту. Он сидит, пьет в одиночестве. Женщины в другой комнате разговаривают.
Тайком гляну через открытые двери: лицо его задумчиво, брови нахмурены. Стоит появиться мне, лицо моментально начинает улыбаться. Он разговаривает со мной, но ответов моих не слушает. Я уловил это, немножко обиделся. И если он сидит вот так, без дела, в кухню не захожу.
Все уже знаем, что Леонид Николаевич вспыльчив и может отругать кого угодно.
По соседству с ними живет семья: молодая женщина, еще девочка Лида, моя ровесница, и бабушка. Неделю назад вернулся муж этой женщины, без левой руки, ее отрезали ему по самое плечо. Звать его Анатолием Петровичем.
Вначале он подолгу беседовал с Леонидом Николаевичем. Потом соседи донесли Анатолию Петровичу, что во время оккупации в их доме жили солдаты, а жена его перед приходом наших закопала в огороде мертвого ребеночка. Анатолий Петрович допросил жену. Та во всем созналась. Он начал бить ее. В это время я и Витька были у Лягвы. Леонид Николаевич бросился на крики женщины, заступился за нее. Притащил за руку Анатолия Петровича, и они бранились во второй комнате.
— Что ты делаешь, животное? — гремел Леонид Николаевич. — За что ты ее мордуешь? Как тебе не стыдно?
— Мне стыдно? — бил себя в грудь Анатолий Петрович. — Мне? Я воевал, вшей кормил, меня дважды заживо хоронили! А она, сука, что делала?
— А ты узнал, как дело было?
— Еще узнавать я буду! Узнавать подробности?
Они замолчали. Потом Леонид Николаевич сказал:
— Слушай, Петрович, ты нормальный человек?
Тот молчал.
— Только пойми меня правильно, — продолжал Леонид Николаевич. — Тебе сейчас больно и обидно. А когда ты уходил на восток, когда оставлял немцам жену и дочь, тебе каково было? Мы пустили к своим женам чужих солдат! Так что ты теперь хочешь?
Мы не дышали.
— Слушай, а ты кто такой? — прошипел Анатолий Петрович. — Кто ты есть, а? Ты в чем это меня упрекаешь? В чем я виноват? Вот в этом? — он держал себя за пустой рукав.
Они б, кажется, подрались. Но тут появилась Мария Игнатьевна, потом хозяйка и ее старик. Инвалиды разошлись. Я видел, как Анатолий Петрович пробежал к себе в дом. Мы ждали криков. Но было тихо. Думали, что он убил жену. Но он не убил. Как сообщили после соседи, Анатолий Петрович вбежал в комнату, раскрыл чемодан, вытряхнул из него все. Долго искал что-то, не нашел. А может, и нашел, потому что вдруг резко поднялся, загнал ногой чемодан под стол и свалился на кровать.
Дней десять он никуда не выходил из дому. Жену не трогал. Она готовила ему еду, доставала самогон. И все плакала. Теперь они живут мирно. И я, и Витька, и Лягва думали, что Анатолий Петрович и Леонид Николаевич станут врагами, но они не враждуют, навещают друг друга. И только часто громко спорят между собой.
После этого случая я внимательней стал относиться к Леониду Николаевичу…
И вот, когда тетя Аня рассказала про лесные груши, Мария Игнатьевна вышла на кухню и спросила:
— Ты слышал, Леня?
— Да. А разве я тебе не рассказывал об этом?
— Никогда. — Она мельком взглянула на бутылку и улыбнулась.
— Можно мне? — тихо спросила она.
— Что с тобой? — удивился он.
— Чуть-чуть.
Леонид Николаевич налил ей в стакан, а сам поднялся.
— Женщины, даю слово, как подморозит, достану лошадь и повезу вас в одно местечко! Я знаю одно местечко за Ореховкой, когда-то в юности бывал там. Готовьте мешки.
Он направился в прихожую за папиросами. И я видел, как Мария Игнатьевна долила в свой стакан водки, оглянулась, выплеснула водку на дрова, лежавшие у плиты. Едва гости ушли, я показал маме на дрова и объяснил, как все было.
— Хорошо, хорошо, — сказала мама, — а ты что подсматриваешь?
— Нет, ма, я просто увидел.
Зачем она так сделала? Водка дорогая, и ее трудно достать.
— Много пить вредно, — сказала мама и послала меня в чулан найти пустой мешок.
Леонид Николаевич сдержал слово. Кончились дожди, дороги подморозило. Мы отправляемся в лес. Женщины чуть свет собираются у нас. Едем далеко. Оставили позади и Нечаевку, и Ореховку, свернули с дороги в лес. Лесная дорога кончилась. Привязываем лошадь к дереву и долго идем пешком. Леонид Николаевич озирается по сторонам, ищет приметы места. Женщины вяло бранятся, называют его обманщиком.
— А это что? Сюда! — наконец кричит он где-то рядом. — О-го-го! Сюда!
Забрались в такую глушь не напрасно. Деревья стоят близко друг от друга. Издали кажется, что под ними нет ни одной груши, земля покрыта сиреневыми листьями. Подойдешь ближе — терпкий запах спелых, лежалых груш ударяет в нос. Смахнешь палкой листья, и под ними они лежат густо-густо. Будто уложены так специально. Есть мелкие, не больше ореха. Есть крупные, как садовые. И все вкусные. Часа за два нагребаю мешок.
Домой возвратились в потемках. Леонид Николаевич помог нам втащить мешок на веранду. Потом мы помогли тете Ане это сделать. И когда мы с мамой высыпали груши на пол, чтоб они не испортились быстро, дверь открылась и вошла почтальон тетя Нюра. Она живет на нашей улице, всех знает. Она не видит нас от дверей. Лицо ее спокойно. Мы застыли. Мамино лицо побелело, глаза у нее закрываются.
— Дома есть кто? — голос тети Нюры звучит как-то загадочно и немного лукаво.
Мы бросаемся к ней. Два письма от отца. Написаны в разное время, а пришли вместе. Он лежит в госпитале под Москвой, чувствует себя хорошо. Его немного контузило, пошаливает желудок. Через неделю-другую вернется домой. Он надеется, мы живы и здоровы.
Мы сами бедно живем. Если я не с ребятами, мне постоянно хочется есть. Тетя Нюра бедней нас: у нее трое маленьких детишек и совсем старые отец и мать. Когда тетя Нюра приносит кому письма, деньги, ее кормят. Мама усаживает ее ужинать. Я насыпаю ей полную сумку груш. Тетя Нюра ест, мама сидит напротив, перечитывает письма, утирая слезы.
Отец приезжает ровно через семь дней.
Каждый прошедший день я отмечаю карандашом на двери. Проведу черточку и смотрю на нее. Может, завтрашнюю проставить? Как медленно тянется время! Я буду хорошо учиться. Много буду читать. Стану развитым, необычайно умным. О чем ни заговорят взрослые, я буду знать. И когда кончу третий класс, сразу пойду в пятый. Обгоню в учебе сестру, и все будут удивляться, глядя на меня. Из пятого класса перейду в седьмой. Там большие ребята, а я маленький. Но я буду круглым отличником. Директор школы скажет отцу: «Ваш сын — замечательный ученик! Спасибо вам, что вырастили его таким!» Отец будет доволен, и я запросто смогу ходить к нему на работу, сидеть там сколько захочу. И домой возвращаться с работы будем вместе.
Теперь, когда получены от отца письма, когда мы знаем точно, что он жив, я задумался: ведь его могло убить! И даже прикидываю в уме, как и где могло бы такое случиться. Представляю, какое бы это было горе. «Но он жив!» — успокаиваю тут же себя, и настроение резко повышается. Такие переходы от грусти к веселью веселят меня. Если вдруг станет скучно, начинаю придумывать всякие опасности, которые могут свалиться на меня, на нашу семью, на город. Опасности, конечно, смертельные. Но до смерти дело не доходит. Каким-то образом опасность уничтожается. Веселье и радость торжествуют. В это время я чаще и чаще думаю, каким хорошим я могу стать в будущем.
Вечером, ложась спать, представляю возвращение отца. На нашу улицу вернулись с фронта несколько человек. Много дней подряд в домах вернувшихся веселились. Играли на гармошках, пели песни. Один из гостей у Камышиных, какой-то бородатый старик, умер за столом, выпив много водки. Мне кажется, вернется отец и у нас произойдет нечто необыкновенное. Соберутся гости. Целую неделю будут петь песни и плясать. Я в школу дня три не покажусь. Никто за это не упрекнет.
Случилось же вовсе не так. Я пришел из школы, толкнул коленом дверь на веранду. Она не открывается. Что такое? Запереть ее можно только с внутренней стороны задвижкой. Значит, мама дома. Зачем она закрылась? Стучу ногой. Мама открывает. Она в сером платье, которое не надевала давным-давно. Волосы растрепаны. Вся она какая-то странная. Сегодня я не грешил в школе. Смело смотрю на нее.
— Что случилось, ма?
— Идем, идем, — говорит она и таинственно оглядывается, старается не улыбаться.
На кровати лежит человек в гимнастерке, в кожаных галифе. С остренькой бородкой на худом, сером лице. Я стою в дверях. Отец открыл глаза, улыбаясь, протягивает руку.
— Ну, иди сюда. Иди, поздороваемся. Вот ты каким стал! Вот и я вернулся. Ждал меня?
Я кивнул.
Мама садится на кровать. И меня прорывает. Я подпрыгиваю, бросаю сумку, лезу на отца верхом. И все мы втроем начинаем спрашивать друг друга.
Мы смеемся. Потом мама ведет нас за руки к столу. Посидев минут двадцать, я не выдерживаю, убегаю к ребятам сообщить замечательную новость.
Шумного веселья не было. Гостей не было, водку не пили, на гармошке не играли. Оказалось, что отец уже оформлен военным штабом на работу. В городе имеются здания, принадлежащие военным. В лесу есть их делянки. Отцу пришлют бойцов. И они должны содержать в порядке дома, заготовлять дрова, сено. Не только для тех, военных, которые в городе, но и для других, живущих где-то далеко, куда дрова и сено надо отправлять по железной дороге, на машинах и лошадях.
Вечером отец ведет себя уже так, будто никогда не расставался с нами. Занял одну комнату для своих дел. К нему пришли военные. Раскладывают на столе папки, бумаги. Считают на счетах и пишут, пишут. Несколько вечеров подряд приходят и пишут. Если я загляну к ним, отец выпроваживает меня вон.
— Иди, Боря, иди, займись своим делом.
Они часто спорят, чуть ли не ругаются.
— Этого я не приму и подписывать не стану! — вдруг закричит отец. — Пусть за этих лошадей отвечает тот, кто списал их без акта.
— Да где ж мы найдем теперь Багрянского? — говорят ему.
— Не мое дело. Он транжирил, пусть отвечает.
Военные приносили водку. Отец не пьет ее. Они выпили все сами. Но то, что отец не пьет, огорчило их.
Один раз я закрывал за ними двери. Военные стояли у крыльца, крутили цигарки.
— Что же будем делать? — сказал один. — Этак Багрянский под трибунал угодит.
— А черт знает, что теперь, — сердито сказал второй, — где выкопали этого Картавина?
— Говорят, он местный, но прислан из штаба. В госпитале лежал. Глухов говорил, что он не притворяется, а на самом деле не пьет.
— Глухов, Глухов! — сердился второй. — Глухову хорошо, он в стороне остался. А Багрянскому теперь хана. Впрочем, надо Арбекова предупредить. Выкрутятся!
И военные ушли. Я запер дверь, передал отцу подслушанный разговор. Он удивленно посмотрел на меня.
— Не суй нос не в свое дело, — строго сказал он и крикнул: — Мать, что это у нас в семье творится?
— Что? — сказала мама, появляясь в дверях. — Ты о чем?
— Когда это Борька у тебя шпионить научился? Образованные! — сказал он презрительно.
Я не ожидал, что рассержу отца. Торопливо объяснил маме, в чем дело. Она вздохнула.
— Ну, ты уж слишком, Митя, — сказала она, — он не специально подслушивал. Ведь верно?
— Да, — кивнул я и поплелся в другую комнату, где Дина сидела за столом, писала в тетради.
Взял книгу и долго смотрел в нее, не читая, обдумывая, почему рассердился отец.
Я его люблю. Но кое в чем он не нравится мне. Например, Леонид Николаевич говорит при Лягве обо всем. И если мы с Витькой заявимся, а он с Марией Игнатьевной обсуждает какие-то московские дела, то поприветствует нас и продолжает разговор. К отцу придут военные, рабочие, он не любит, чтобы я был тут же. «Займись своим делом» — и все. Гостей он никогда не приглашает. Леонид Николаевич наведывался к нам вечером, разговаривал с отцом. И они не подружились.
— A-а московский философ! — сказал маме отец. — Они рассуждать мастера. Мне нужен десятник на шестой участок в лес. Пусть поработает, тогда поговорим.
— Митя, зачем ты так? — сказала мама. — Ты же знаешь, что он инвалид.
— Я ничего не хочу знать, — ответил отец, — он здоров, ничего сейчас не делает. Пусть поработает.
— Ты все тот же, — вздохнула мама.
Со временем замечаю странную черту в характере отца: если он устанет, или заболеет, или не занят работой, тогда он ласковый. Шутит с нами. Рассказывает смешные истории. Про ленивого Афоньку, который не вычищал навоз из конюшен и однажды утром увидел, что голова лошади торчит над крышей.
Опять навалило снегу. Ударили сильные морозы. Отец часто ездит на лесные делянки, в деревни, откуда бойцы возят на станцию бревна и сено. Иногда он пропадает там день, два. Поздно вечером вдруг объявляется. Он в полушубке, в валенках. Поверх полушубка натянут плащ с капюшоном. И плащ, и капюшон, и лицо его — все покрыто густым инеем.
— Дед-мороз приехал, — говорит он басом у порога.
Мы с Диной бежим к нему. Вениками сметаем снег. Отец раздевается, принимается ужинать.
В город возвратилась семья Куприяновых, в квартире которых мы живем. Сам Куприянов худой. Жена его, Клавдия Петровна, низенькая и полная. Постоянно она ругается. Все у нее в чем-то виноваты.
— Тумбочки нет! — восклицает она. — Корыто пропало, комод украли! Не надо было уезжать! — Это она мужу. — Всё растеряли! А кто остался, тот и нажился!
— Клавдия, не болтай чепуху! — говорит ей муж.
Мне кажется, если б не Вера Александровна, которая с Куприяновыми в хорошем знакомстве, Клавдия Петровна подумала бы, что мы дели куда-то ее мебель. У Куприяновых трое детей. Две девочки и мальчик. Девочки — близнецы. Красивенькие. Ходят в одинаковых платьях. Прически у них тоже одинаковые. Я и не различал сперва, кто из них Нина, кто Зоя. Девочки сразу подружились с Диной. Они мне нравятся. И я решил взять их под защиту, если кто из мальчишек вздумает их обижать. Мальчика зовут Олегом. Он старше меня, тощий, бледный, выше меня ростом. Чем-то напоминает Козыря. В первый же день мы с ним чуть было не подрались.
— Пошли во двор, — сказал он мне после завтрака.
Под верандой мы сели на чурбак, на котором я рублю дрова. Падал редкий снег. Над нами топотали, вносили в дом узлы с вещами.
— Ты куришь? — спросил Олег.
— Да.
— Дай закурить, — сказал он повелительным тоном.
Табак я прячу за дровами в мадьярской гранате.
— Что это? — спросил он, увидев пустую гранату.
Я пояснил.
— У тебя есть товарищи? — спросил Олег, закурив.
— Есть.
— Хорошие?
— Да, — сказал я.
Он помолчал.
— Ты хочешь со мной дружить?
— Давай.
— Если со мной будешь дружить, — наставительно продолжал Олег, — то бояться тебе нечего. Я что и узнаю, молчать буду.
— Чего ж мне бояться?
— Ну, вы же при немцах жили, и вас не убили. А не убивали только предателей.
Я взял табакерку. Поднялся.
— А вот такой нюхал? — Я подсунул ему под нос кулак.
Олег вскочил. Я прикинул, что если он сделает шаг ко мне, ударю его по носу, схвачу в обхват, подставлю ножку и свалю через чурбак. Но в это время из-за угла показалась лошадь. На санях сидел боец Потапов, с которым я подружился. У него была винтовка за плечами.
— Отец дома, Борис? — спросил он.
— Дома. Вы куда собрались, Иван Архипыч?
Он сказал, что едут на Голубковскую делянку. Я забыл про Олега. Отец давно обещал взять меня в лес, где, как он говорит, объявилось много волков. Была суббота. Завтра не учиться, он мог исполнить свое обещание. Я побежал в дом.
В лесу я не получил удовольствия. Дул ветер со снегом, я все время мерз. Волков не видели. На обратном пути, километрах в семи от Петровска, заметили вдалеке лисицу. Потапов выстрелил в нее и не попал.
Я уже усвоил, что отношения между детьми и взрослыми разных семей могут быть совсем неодинаковыми. Взрослым нет никакого дела до нас. Маме я ничего не сказал о словах Олега. С Лягвой и Витькой поговорил об этом. Мы водили Олега на горку к речке. «Вон там немецкие пушки стояли, — показывал Лягва, — здесь людей наших расстреливали. А нас не расстреляли».
Олег молча слушал. Ни разу не заикнулся, что мы предатели. И мы оставили его в покое. Мне кажется, дружить я с Олегом не буду.
Куприяновы заняли две комнаты. Наша семья живет теперь в одной. Весной отец отремонтирует бабушкин дом, и мы перейдем туда.