Часть третья

1

Время то быстро пробегает, то тянется медленно. И когда оно тянется медленно — очень плохо на душе.

Живем мы в пещере, трубу нам не удалось устроить, и костер больше не разводим. Проснувшись, слушаем: не ходит ли кто поблизости? Убираем от входа колючие ветки терновника, выползаем на воздух и опять, затаив дыхание, слушаем. За все дни, сколько мы прожили в лесу, по утрам ничего не случается поблизости, и потому часовых не выставляем в это время. Дежурим так: с вечера стоят на часах двое с пистолетами и ночью двое. Мне чаще всего выпадает стоять на часах с Лягвой. Мы объявили Козырю и Витьке, что мы теперь братья, и, когда загадываем, кто с кем пойдет дежурить, и выпадает Лягве и Витьке или мне с Козырем, просто меняемся. Первые минуты дежурства проводим порознь: Лягва на той стороне оврага, я на этой. Лягве наскучит одному — он и приползает ко мне. Усядемся на ветке и ведем разговор. Сначала я ему рассказывал про Курск, про наш дом. Рассказывал про Таню. Конечно, не все говорил о ней. Не рассказывал я, что целовал Таню и что мы друг друга любим. Лягва терпеть не может девчонок. Он говорит, что с ними водиться не стоит: они страшные ябеды.

— Сестра же твоя все расскажет матери, если что узнает? — наступает он, когда я пытаюсь защищать девчонок.

— Расскажет. Но ей можно все и не говорить. Если девчонки так устроены, что им сидеть дома, пусть себе сидят. Мы живем по-своему, они по-своему. Они даже драться не умеют.

— Они умеют только целоваться и обниматься, — говорит Лягва, — а потом они, как вырастают, плачут и рожают детей, чтобы потом на них кричать и колотить их.

— Меня мать не колотила, а отец стегал.

Лягва вздыхает:

— А у меня наоборот: отец никогда меня не трогал. Всегда носил конфет и баловался со мной. Если что обещал, покупал. А мать била. Потом, как отца не стало, она из дому меня выпроваживала. Как придет к ней мужик, так меня и прогоняет. Она у меня мужиков любила, а меня нет…

Лягва рассказывает, как он хотел пойти в милицию и сказать, что его колотит мать. До революции родители имели право бить своих детей, теперь это запрещено.

Он ни разу не ходил с жалобой. Мать могли посадить в тюрьму. Лягве было ее жалко.

— И потом, знаешь, Борька, — медленно продолжает он, — иногда отколотит меня, сама усядется на кровать и плачет. Тихо плачет, а потом как заревет!..

— Твой отец коммунистом был?

— Не знаю.

— Мой коммунист… Ты, Лягва, только об этом сейчас нигде не говори. Он же теперь и твоим отцом будет.

Я Лягве рассказал, что отец не пропал и что он где-то здесь. Должно быть, у партизан.

— А если он не захочет?

— Чего не захочет?

— Чтоб я был твоим братом. Мать-то твоя ничего! Вон сколько я прожил у вас, она ни разу меня не оделила, когда ели. Значит, она ничего не скажет.

— Что ты, Лягва! Вот посмотришь, как хорошо будет!

— А водку он пьет?

— Нет. Водку не пьет.

— И пьяным не бывает?

— Я ни разу не видел его пьяным.

Лягва прицеливается в темноте пистолетом, щелкает языком и, зевнув, говорит:

— Пьяные мужики лучше, чем непьяные. Что ни попроси — дадут, если есть. А трезвые — они хмурые, и никак не понять, чего они хотят.

Над городом взлетает ракета. Она вырисовывает в темноте громадный рыболовный крючок и рассыпается. Это у городского парка немецкие часовые освещают берег реки, саму реку и луг за ней. Они боятся неожиданного нападения партизан.

Разговор о родителях заставляет почему-то вспомнить вечера довоенные, когда у нас бывали гости. Было тепло и на столе полно всякой еды.

— Лягва, а кем бы ты хотел стать, когда вырастешь? — спрашиваю я.

— Я стану летчиком или танкистом. А ты?

Я точно не решил, кем стану.

— Не знаю, Лягва. Понимаешь, разные у меня желания. Если нас не убьют и мы дождемся наших, привяжемся к шоферам. Сразу же танкистом не сделаешься. Поездим на машинах.

Несколько ракет летят почти горизонтально. Одна падает на землю, и отсюда видно, как она подпрыгнула и рассыпалась. Лягва смотрит на город и молчит. Мне кажется, что с того самого дня, как мы поселились в лесу, Лягва переменился. Он стал более молчалив. Да и все мы переменились.

У самой реки, где сосны, сверкают огоньки и доносятся выстрелы — это расстреливают наших людей. Немцы виселиц не строят и расстреливают по ночам. Мы еще как-то подползали и смотрели, как расстреливают. Военных в этот раз не было. Были одни гражданские. Были женщины и маленькие дети. На другой день на базаре Лягва узнал, что расстреливали евреев. В нашем районе тюрьма только у нас в городе. И потому привозят коммунистов, евреев и пленных к нам. Когда я думаю о расстрелянных, просто не знаю, что и делать.

— Если бы не предатели, немцы ничего бы не сделали! Они не нашли бы ни одного партизана! — говорю Лягве. — Эх, Васюру бы поймать!

О немцах мы не говорим между собой. То, что они убивают людей, нас не удивляет. Мы принимаем это как обязательное. Они захотят — и весь город сожгут, а жителей убьют. Что им стоит? Они же захватчики и фашисты. А когда мы говорим об убийствах, то вспоминаем предателей. Если бы сделаться невидимкой, я бы в первую очередь уничтожил всех до одного предателей.


…В лес мы удрали вовремя. На второй день, когда Козырь и Витька пошли к Поповским болотам разыскивать партизан, а мы с Лягвой отправились в город, мы навестили Клавдию Ильиничну. Едва мы показались на пороге, она сунула на припечек кастрюлю, которую держала в руках, и замахала, чтоб мы скрылись. Потом Клавдия Ильинична прибежала к нам в огород.

— Где Витя? — спросила она.

— Его нет здесь. Он в деревне, — сказал я.

— Уходите, уходите и вы, ребятки, — запричитала она.

Оказалось, что в городе, объявили вербовку взрослых людей в Германию. А также собирают мальчишек от десяти до четырнадцати лет. Их тоже куда-то отправляют. В объявлении написано: кто не желает ехать, пусть не едет. Но полицейские грозят расстрелом и тюрьмой. Витькиной сестре Зое пригрозили: если она не напишет заявления, ее посадят за решетку. Клавдия Ильинична плакала, сквозь слезы спрашивала про Витьку. Хотела вынести нам вареной картошки, но мы отказались.

— Домой, Боря, сейчас не ходи, — предупредила меня Клавдия Ильинична, — мать твоя прибегала сюда узнавать о тебе, говорит, что Васюра по нескольку раз в день является к вам и следит все время. Ему, вишь ли, задание дано от немцев: доставить пятнадцать мальчиков. Бегите обратно в деревню! Господи, у кого хоть живете? В какой деревне?

Мы соврали, что живем в деревне за Грачевкой у деда Лягвы.

— Клавдия Ильинична, вы сходите к нам и скажите маме, что видели меня, и Козыревой скажите, — попросил я.

Она пообещала.

От Клавдии Ильиничны отправились огородами на базар. Знакомых мальчишек не встретили и побежали к саду Валерки Кучеренко. Он в белых штанишках и в белой матроске бродил между яблонями, густо обсыпанными яблоками, с опаской оглядывался в конец сада, где разобран забор. Перед уходом в лес Лягва встретил Валерку на улице и сказал, чтобы он стащил дома как можно больше соли для нас. Соли нигде нет. На базаре изредка продают ее по сто рублей за стакан. В переводе на немецкие марки — это десять марок, немцы платят за наших десять рублей одну маленькую марку. А где взять марок?

Лягва выходит из-за кустов и молча стоит. Заметив Лягву, Валерка машет рукой — мол, присядь, спрячься. Сам бежит к нам.

— Вот здесь, — шепчет он, — вон в крапиве пять пачек. Только скорей уносите, у нас немцы и помещик Оболенский!

Это для нас новость, и никак не страшная. Мы специально останемся, чтобы посмотреть на живого помещика. Просматриваем соль. Пачки новенькие и большие. Лягва взвешивает рукой одну: килограмма два будет!

Садовая калитка открылась, и в сад прошли две женщины, немецкий офицер и мужчина в коричневом костюме. Валерка побежал к ним навстречу. Одна из женщин — мать Валерки. Вторую мы ни разу не видели на улицах. Волосы у нее гладко стянуты на затылке. Клетчатое платье такое, что плечи и руки совсем голые. Отползаем от дорожки подальше и затихаем.

Все четверо проходят мимо нас. Человек в штатском говорит о чем-то по-немецки с офицером.

Садовая калитка снова открывается. Появляется сам Кучеренко.

— Господа! Господа! Полина, приглашай гостей к столу.

Его широкие брюки почти рядом с нами. Валеркина мать прошлась вдоль забора и, заложив руки за спину, остановилась совсем близко от нас. В правой туфле у нее застряли травинки. Что делать, если она сделает шаг сюда? Просто побежим, и все.

Запахло дымом сигарет. Валеркина мать прошла мимо, шурша травой и подолом длинного платья из скользкой материи.

Все двинулись к дому.

— Вот тот и есть помещик, — шепчет Лягва, кивая на штатского в коричневом костюме.

— Он совсем не толстый, — говорю я.

— Давай пальнем разок? — предлагает Лягва.

И мы оба, зная, что не стрельнем, представляем, что бы случилось.

— Тетки бы в штаны наложили!

— Айда отсюда.

Соли пять пачек. У немцев в посылках почему-то все несоленое. Картошку есть без соли тоже невкусно, и одну пачку решаем взять себе. Остальные передадим Клавдии Ильиничне. Она отнесет и к нам домой, и Козыревой.


…Возвратились мы в пещеру, когда солнце опускалось к далеким макушкам леса. Козыря и Витьки нет. Они появляются в сумерках. Витька с ног до головы в грязи. Рубашка порвана. Стянув ее, он садится и осматривает трусы.

— Нигде не порвались. На коряге висел — и не порвались.

Козырь тоже грязный, и на большом пальце ноги у него кровь. Когда бежал, обо что-то зацепился и сорвал кожу. Присев у ручейка, Козырь притрусил рану песком и, вздохнув, вытянулся на траве.

Оказывается они пошли по лесу вдоль дороги, чтобы не заблудиться. До пятого оврага шли быстро, места знакомые. Но дальше пятого оврага мы никогда не ходили. Там они двигались медленнее, внимательно прислушиваясь ко всяким шорохам и приглядываясь, нет ли каких следов. Шагали долго. Попались им стада коров и коз. Местность всюду была истоптана коровьими копытами, и потому, если б и проходили здесь партизаны, все равно их следов не заметить. Да и вряд ли партизаны ходят у самой опушки. Поэтому Козырь и Витька свернули глубже в лес. В полукилометре от опушки лес поредел. Между стволами можно смотреть далеко. Витька предложил бежать бегом, и они побежали по высоким, редким зарослям папоротника. Лес постепенно становился гуще, гуще, вокруг делалось темней. Они услышали гавканье собаки и покрались на ее голос. Вскоре увидели домик, крытый соломой. Вокруг домика плетень. Никого не видно. Понаблюдав, пробрались во двор. На крыльце лежала рыжая собака со щенками.

Собака не залаяла, а даже помахала хвостом. Дверь закрыта. Козырь заглянул в окно.

— Вам что здесь нужно? — раздался женский голос.

Позади стояла худенькая чернобровая девушка. С тяпкой в руках и босая.

— Вы откуда? — Она опустила тяпку и внимательно посмотрела на обоих.

— Мы из Нечаевки, — протянул Витька, — вы не видели, тетушка, белую телушку?

— А где Нечаевка?

— Там, — Витька махнул рукой за спину.

— Отбилась вчера, с утра ищем. Может, вы видели?

— Нет, я не видела.

Девушка продолжала смотреть подозрительно.

— Ну, пойдем еще поищем, Витька, — сказал Козырь. Он испугался, очень уж внимательно девушка смотрела на его карман.

Они опять шли долго. Забрели в такие места, где повсюду одни коряги и заросли колючего терновника. Неожиданно лес оборвался, и они выскочили на опушку. Впереди луг, дальше заросли камыша. На лугу никого нет, но, когда лезли через камыш, разглядели множество следов от босых ног и обутых. По колено в грязи добрались до воды и там присели. Совсем рядом слышались голоса, захлюпала вода. Четыре грязных и оборванных человека тащили за веревки что-то похожее на большой, длинный ящик. У первых на груди немецкие автоматы.

— Партизаны, — шепнул Козырь.

— Покажемся? — спросил Витька.

В это время навстречу людям из камыша вышел настоящий немец, только без сапог и без каски. Витька прошептал, что нужно бежать. Козырь сунул руку в карман на всякий случай, и они поползли обратно. Через луг пробежали бегом. И только очутились в лесу, как перед ними появляются из-за деревьев двое, один в настоящей немецкой форме.

— А ну, стой! — приказывает он. — Вы чего там лазили?

Козырь прыгает за дерево и бежит что есть духу. Витьку хватают и начинают допрос. Он врет про телушку.

— Зачем в болото лазили?

— Там следы, и мы думали, что, может, она полезла и завязла.

— Что вы там видели?

— Ничего мы не увидели.

— А чего ж вы бежали?

— Страшно стало.

— Откуда вы?

— Из Нечаевки.

Оба спрашивающих переглянулись.

— А ты чей?

Витька понимает, что попался. Говорит:

— Мы живем у тети Дуни. Мы из другой деревни, которая далеко. Она сгорела, а мы шли и остановились в Нечаевке.

Витьке еще задают вопросы. Он врет. И чем больше врет, тем лица страшных людей делаются суровее. Наконец один говорит другому:

— Отведи-ка его к Денисову, что-то он путает. Из Нечаевки сюда никакая корова не полезет через речку.

Одетый в немецкую форму берет Витьку за шиворот и ведет в лес. Витька думает: упасть и закричать? Вырываться?

А немец говорит по-русски:

— Ты только смотри мне, не убегай. Знаешь, что это такое? — и стучит пальцем по автомату.

Витька только покосился и молчит.

— Как побежишь — сразу пристрелю.

Витька выдавливает из себя слезы. Если отскочить за дерево и побежать, может, и не попадет, думает он. Вдруг конвоир отпускает Витькин воротник и нагибается за грибом. Витька прыгает за дерево и мчится.

— Стой! Стой! — хрипит за ним голос. — Остановись, пацан, пристрелю!

Но Витька бежит сломя голову, виляет за дерево, потом за другое. Местность пошла под гору, и он летит как пуля. В ушах ветер свистит, по лицу хлещут ветки. Со всего размаху Витька влетает в какую-то лужу, она глубокая. Проваливается в грязную воду с головой, выныривает и плывет. За лужей поляна, кусты, дальше лес. У большого пня Витька падает. Из-за стука сердца и шума в голове ему не слышно: гонятся за ним или нет. Полежав, он вскакивает и опять бежит. На дороге встречает Козыря. Козырь сидит на земле и облизывает языком рану на большом пальце ноги.

Чтобы к ночи попасть в пещеру, они шли обратно не лесом, а прямо по дороге.

— Что же они тащили по воде? — интересуюсь я, когда рассказ окончен.

— Не знаю… Может, боеприпасы…

Лягва рассказывает о нашей вылазке в город. И мы устраиваемся спать.

— Что ж, Зойка поедет в Германию? — спрашивает Витька.

Он последнее время часто разговаривает вслух сам с собой. Иногда просто шепчет что-то, а иногда вслух думает. Лежит в пещере, глаза раскрыты и смотрят в потолок.

— Сейчас все, наверное, на земле ложатся спать, — слышится его шепот, — и все ночью делаются глухими и слепыми, пока не проснутся. Не спят одни часовые… Ребя, ночью, когда спишь, сердце тоже останавливается?

— Наверное, останавливается. Оно же не может все время не отдыхать.

Витька похлопает ресницами и предложит:

— Ребя, съедим чего-нибудь?

— Спи, Витька.

Витька полежит немного и лезет к посылкам. Достает печенье, колбасу. Сидит ест и что-то бурчит. На ночь мы надеваем шерстяные чулки, свитера — это из посылок. На заре холодно, а когда одет — ничего. Посылки мы пораскрывали. Одежду сложили отдельно, продукты отдельно. Бутылки с вином закопали в землю — неизвестно зачем. Вино, кроме Лягвы, никто не пьет, потому что оно невкусное, какое-то горькое. Одна бутылка стоит в пещере. Поев, Витька приложится к горлышку, хлебнет и сразу выплевывает. Он говорит, что, если набрать в рот вина, а потом выплюнуть, во рту делается хорошо.

Бывают такие дни, что мы далеко от пещеры не ходим. Проберемся к дороге, лежим за кустами и наблюдаем. Мы ждем, что вот-вот появится в одиночку солдат. Но они по одному не ходят. То человек пять-шесть пройдет мимо, то на телегах проедут. Телеги у немцев с большими колесами и бортами. Лошади тоже большие. Они коричневого цвета, с длинными шеями и маленькими головами. Немец, сидящий на передке, вечно дремлет, зажав между ног винтовку или положив ее на колени. Второй лежит на телеге на мешках и крутит головой по сторонам. Однажды мы чуть не попались: решили захватить телегу. С утра она проехала из города, и на ней сидели два солдата. Мы знали, что они едут или в Никитовку, или в деревню по соседству с Никитовкой. Решили ждать их возвращения и напасть. Витька и Лягва должны были заговорить с солдатами, а мы с Козырем подкрасться с другой стороны и пристрелить их. Место нападения выбрали за поворотом дороги, и это чуть-чуть нас не погубило. Немцы возвращались после обеда. На телеге лежали горой мешки, и оба солдата сидели на передке, курили и о чем-то беседовали. Около ракитового куста Витька и Лягва сидели на камне и смотрели на дорогу. Завидев немцев, Витька вскочил, хотел было бежать, потом подошел к телеге и, хныкая, попросил хлеба.

Один немец протянул ему сигарету, второй что-то спросил. Мы с Козырем уже подползли к дороге и вытащили пистолеты, как из-за поворота выехала подвода с солдатами. У меня даже пальцы свело. Стоило им немножко позже выехать — и мы бы попались…

2

Неожиданно у нас появляется пятый товарищ. Он очень странный и ни на кого из нас не похож. Знакомимся с ним в один из тех дней, когда никуда не пошли далеко. Только сбегали искупались и лежим в кустах у дороги. Прилетел большой зеленый кузнечик и падает передо мной в траву. Прихлопываю его ладонью.

— Смотрите! Смотрите! — шепчет Лягва.

Слева от нас идет по обочине маленький человечек, ростом с меня, даже меньше. На голове у него картуз. Из-под картуза вылезают желтые волосы. Они длинные и закрывают уши. Одет человечек в длинную куртку, подпоясанную веревочкой. На ногах у него маленькие лапти, а на плече палка с котомкой.

Мы переглядываемся.

— Старичок какой-то…

— Это карлик.

— Допросим его, ребя!

Человек поравнялся с нами.

— Стой! Ни с места! — Козырь выбегает первым.

Окружаем незнакомца. Вижу маленькое, как у Витьки, личико. Только оно все в морщинках, худенькое, и кажется, что кожа на нем очень тоненькая. Из-под белых широких бровей быстро осматривают нас голубые глазки.



— Кто такой?

— Куда идешь?

Путешественник молчит.

— Пойдем с нами! — приказывает Козырь и вытаскивает пистолет. Я делаю то же. Глазки незнакомца забегали. Он что-то бормочет и садится на землю.

— Ишь ты! Ишь ты! — ворчит Лягва. — Ну, вставай!

Подхватываем пленника под руки и тащим в лес. Он молча нацеливается ухватить белыми острыми зубками Лягву за руку.

— Но, но! — Козырь тычет дулом пистолета. — Смотри, а то так укушу, что забудешь все на свете.

В лесу кладем пленника на землю и стоим, не зная, что дальше делать. Нужно, конечно, вести себя так (мысленно мы это много раз себе представляли), будто захватили фашиста и допрашиваем его. Но у немца мы бы спросили, сколько у них в армии танков, пушек, самолетов. А что у этого спрашивать?

— Отвечай всю правду, — требует наконец Козырь, — как твоя фамилия, как звать, где ты живешь и зачем бродишь по этой местности?

— Это, наверное, предатель, — замечает Витька, опускаясь на колени. — Ну, отвечай!

Пленник садится, берет котомку, развязывает ее.

— Не шевелись! Обыскать его! — командует Козырь, вспомнив, что прежде всего пленных и предателей обыскивают.

В сумке находим полбуханки круглого хлеба, несколько луковиц, огурцы, соль в тряпочке и в большой медной кружке вареные картофелины. В карманах обнаруживаем складной ножик, кисет с махоркой, кремень, кресало, фитиль в пустой гильзе и несколько тонких пачек папиросной бумаги. Пока мы потрошили сумку, пленник следил за нашими руками. Меня удивляет, что ни в глазах, ни на лице у него нет ни капли испуга. Изредка он только морщит тонкий нос, и кажется, вот-вот заплачет. И все его предметы, и вид его так действуют на нас, что делается жалко карлика.

— Почему ты молчишь? — спрашиваю я.

Он взглянул на меня и уставился на свою опустевшую котомку.

У нас окончательно пропадает охота допрашивать пленника, как фашиста.

— Ты мальчик или старичок? — спрашивает Витька.

Ответа нет. Может, он немой?

— Покажи язык.

Между тонких бесцветных губ мелькает красный язычок и пропадает.

— Тебя как звать?

Пленник вместо ответа берет хлеб, отрезает ломоть, придавливает мякиш на хлебине узкой грязной ладошкой, чтобы не сыпались крошки, и кусает хлеб. Прожевав, он чистит луковицу и, потолкав ее в соль, грызет.

Я обхожу вокруг него и опять присаживаюсь.

— Ты умеешь разговаривать? — спрашивает с нетерпением Козырь.

— А вы что со мной хотите сделать? — быстро произносит пленник. Голос хоть и хрипловатый, но все-таки мальчишеский, не стариковский.

— Смотря кто ты есть. Если ты не предатель, мы тебя не тронем. Откуда ты идешь?

— Я жил в деревне Горлицыно.

— А куда идешь?

— К тетке.

— А как звать?

— Дмитрий.

— А фамилия?

— Воробьев.

— А родители где?

— Они сгорели.

— Как сгорели?

— В хате мать сгорела. И дед сгорел… — молчание, вздох, — и брат меньший сгорел… У нас вся деревня сгорела зимой.

Это самая длинная фраза пленника. Дальше следуют вопросы и короткие ответы:

— Немцы попадались по дороге?

— Попадались.

— Долго шел?

— Долго.

— Сколько?

Широкие брови сходятся. Лоб покрывается множеством тонких морщинок.

— Зимой шел и вот сейчас иду.

— А куда?

— К тетке.

— А где живет?

— Не знаю.

— Ну, а где же ты ее найдешь?

— В деревне.

— В какой?

— В какой-нибудь… По дороге много деревень. В какой-нибудь она и живет. У нее в хате пол дощатый и амбар на выносе за дорогой.

Пистолеты мы давно сунули в карманы и лежим на животах, подперев головы руками, разглядываем пропыленные лапти, онучи, серое лицо, заношенный стариковский картуз. Пленник отвечает моментально, почти не задумываясь, и вопросы сыплются один за другим. Вскоре прошлое пленника нам вполне ясно. Когда загорелась хата, он спал у своей бабки по соседству. Как сгорели родные — не видел. Потом и бабкина хата сгорела от снаряда. Он еле-еле выбрался из-под обломков и побежал по дороге. Вся деревня сгорела. В соседнем хуторе его одели, с месяц он жил у одной женщины. У этой женщины кончился хлеб, и Дмитрий отправился собирать милостыню. Первое время на ночь просился в хаты, и его пускали. Но в одной хате его поколотила хозяйка. У нее куда-то исчезли сапоги. Хозяйка набросилась на Дмитрия и требовала, чтобы он вернул ей сапоги. Дмитрий сказал, что видел их под лавкой и брать не брал. Хозяйка отколотила его и держала три дня и три ночи в кладовой, надеясь, что он сознается. Дмитрий на самом деле не трогал сапог и, конечно, не мог сказать, где они. Не добившись ничего, хозяйка на прощание обругала его, оттаскала за волосы и выгнала. С тех пор он в хаты не просился ночевать. Спал по сараям, ригам, в стогах сена. А к хатам подходил только за милостыней. Первое время по ночам он сильно замерзал, потом потеплело. И сейчас ему ночью уже не холодно. В последние дни Дмитрий днем нигде не останавливается, до холодов мечтает разыскать тетку. Она у него хорошая. Дмитрий, когда был маленьким, ездил к ней с матерью на праздник. Тетка кормила его пирогами, подарила новые штаны, рубашку. И у тетки большой сад, в котором она разрешала ему рвать что угодно.

Расспросив пленника, мы молчим.

— Не найти тебе тетку, — говорит Козырь, — деревень много. Так просто не найдешь.

— Да и деревня ее, может, сгорела… — говорит Лягва. Отходит в сторону и зовет нас. Он предлагает принять Дмитрия в отряд.

— С нами он не пропадет, а так куда ему идти? — говорит Лягва. — Клятву даст, и все.

Мне тоже жалко Дмитрия. Решаем принять.

Тем временем пленник собрал свои пожитки и, свернув цигарку, прикуривает от фитиля.

Витька садится рядом с ним, рассказывает, кто мы такие, где сейчас живем и чем занимаемся.

— Хочешь с нами остаться? Мы тебя примем в отряд. Только чтобы клятву выполнял. Изменникам — расстрел.

— А где вы спите в лесу? — интересуется новичок.

— Это покажем. Хочешь или нет? Вон у Лягвы тоже нет никого из родителей.

— А наганы у вас игрушечные?

Показываем ему оружие и патроны.

У Дмитрия глаза делаются большими. Он просит у Козыря пистолет, оглядывает его.

— Вот это да! С ним в лесу и не страшно!

Уходим в лес. Лягва и Козырь знакомят Дмитрия с клятвой и заставляют повторить ее. Новичок сразу запоминает ее и повторяет без запинки…

Очутившись в пещере, Дмитрий оглядел стены, потолок.

— Смак. Здесь и зимой можно жить!

Угощаем его шоколадом, конфетами. Рассказываем, как и где добыли все это. Услышав про склад посылок, Дмитрий настораживается:

— А там еще есть?

— Есть. Там полно!

Лягва предложил вина. Дмитрий прямо из бутылки отпивает несколько глотков, совсем не морщится, наоборот, довольный, утирает ладонью губы.

— Хорошая вещь. Самогон — тот противный.

От вина у него розовеют щеки. Он развязывает веревку и снимает куртку. Меня передергивает: на груди Дмитрия у самой шеи серое пятно вшей. Я знаю, вши такие, что, стоит завестись одной, и потом от них не избавиться. Выползаем на воздух и заставляем Дмитрия раздеться. Берем мыло, нож и отправляемся на реку. Всю одежду сжигаем на костре. Волосы обрезаем ножом. Когда Дмитрий вымылся, одеваем его в трофейную одежду: в шелковые зеленые трусы и майку. Серая рубашка ему велика, обрезаем рукава, подол… Остаток дня знакомим Дмитрия с тропинками. Учим обращаться с пистолетом. За ужином мы все выпили вина и заснули с туго набитыми животами.


Ночью просыпаюсь от какого-то шороха. У входа в пещеру кто-то возится. Слышны шаги, мелькнул и пропал огонек. Не дыша, сжимаю в руке пистолет и ногой толкаю Лягву.

— Тссс! Тише, — шепчу Лягве на ухо, когда он поднимает голову.

Лягва моментально отряхивается от сна и будит остальных. Вспоминаю, что часового забыли поставить сегодня. Ветки, которыми загорожен вход, зашевелились.

— Здесь… Вот здесь, — доносится шепот.

Продирающийся тихо ругается, — наверное, уколол палец. За спиной тихонько щелкает. Это Козырь взвел курок. Тот, кто лезет, должен разобрать ветки и отодвинуть большой камень. Через ветки и щели между камнем и стеной пробиваются слабые лучи и пропадают — это зажигают спички.

— Как камень отодвинет — так стреляй, — шепчет Козырь.

Я и сам это знаю. Почти каждый вечер, когда ложились спать, фантазия рисовала лезущего к нам врага. Раз сто я поднимал пистолет, представлял, как камень отодвинется, появится голова Васюры или какого-нибудь полицейского. Но то все было игрой. Теперь лезет настоящий, живой враг. Если нас сцапают, найдут посылки, найдут оружие. Приведут в город и, конечно, узнают, чьи мы. Что будет с мамой? Нужно стрелять. В нас попасть трудно. Могут убить только гранатой. Гранатой пусть убивают — тогда и не узнают, кто мы такие… Вот уже откидывают ветки. Сколько их? Один или много? Слышно дыхание. Сейчас камень должен опрокинуться, только бы не промахнуться.

— Давай вместе, — шепчу Козырю.

Соображаю, что от вспышки могу ослепнуть на секунду, закрываю глаза и нажимаю курок. Сразу у самого уха гремит еще выстрел. Кто-то визжит. Слышен топот ног. Возня. Где-то глубоко под нами глухо охает эхо. Тишина. В той стороне, где дорога, прогремели выстрелы. В моем пистолете курок сам взводится. У Козыря нет. Он взводит его и дышит мне в плечо. Ни единого шороха. Но выползать опасно. Враги так просто не убегут. Они оправятся от испуга и вернутся. Неужели мы не попали?

Забиваемся в самый конец пещеры и лежим до рассвета. Постепенно светлеет. Никого не видим. Козырь ползет к выходу. Я не отстаю от него. Высунув головы наружу, осматриваемся. На тропинке, вьющейся под кустами терновника, следы каблуков. На ветке висит клочок серой материи. Прислушиваемся, ползем дальше. За каждым бугорком, камнем, кустом чудятся глаза врага. Но доползаем до ручья — никого нет…

Заваливаем вход камнями и ныряем в кусты: теперь мы со стороны будем наблюдать. Конечно, враги вернутся. Их, должно быть, было мало. Позовут подкрепление и нападут. Рассаживаемся на ветках деревьев.

— А где же Дмитрий? — говорю я.

Удивленно оглядываемся. Наконец замечаю у ручья согнувшуюся фигурку новичка. Он что-то ищет на песке.

— Митька, беги сюда! — зовет Лягва.

Дмитрий юркает в кусты, быстро взбегает по склону оврага и ловко, как обезьяна, влезает на дерево.

— Ну что там?

Он молча оглядывает нас.

— Тут были не взрослые люди.

— А кто же?

— Мальчишки. Следы маленькие. Это мальчишки были. А больших следов нет ни одного.

3

Земля в этом месте мягкая. Лопата входит в нее свободно. Выбрасываю через плечо подряд несколько лопат земли, утираю пот со лба и оглядываюсь. Яма мне по плечо. Козырь, Лягва, Витька и Дмитрий заглядывают в яму.

— Пожалуй, хватит? — спрашиваю я.

— Хватит, — бросает Витька.

Подчищаю дно и выбираюсь наверх. В пяти шагах от вырытой ямы лежит, завернутый в две трофейные рубашки, мальчишка, который в полиции сказал нам, что кто-то взорвал железнодорожный мост. Его зовут Генька Остапенко. Мать его до немцев работала в магазине продавцом, сестра продавала воду около кинотеатра. Отец сейчас где-то на фронте. А Генька лежит мертвый, закутан в рубашки и перевязан шпагатом, которым были перевязаны немецкие посылки. Лягва и Козырь берутся за шпагат у головы Геньки, я и Витька поднимаем труп за ноги. Подносим к могиле. Дмитрий прыгает в нее и принимает тело на руки. Лягва и Козырь опускаются на колени и осторожно опускают мертвого.

Яма вырыта как раз по росту, и макушка убитого чиркает по стенке. Приносим заготовленные ветки, прикрываем ими труп и засыпаем могилу землей. Все это делаем молча, медленно. Когда могила засыпана и над ней вырос маленький холмик, бросаю лопату в кусты. Мне хочется убежать куда-то. Убежать, убежать и убежать. Разговаривать не хочется, и видеть никого не хочется. Вспоминаю, что как раз на этом месте еще до немцев мы играли в войну. Играло мальчишек пятнадцать. Среди них был и Генька. Он еще тогда кричал на Козыря, что увидел его первым, а Козырь не хотел падать и говорил, что Генька не мог его первым увидеть. Теперь Генька похоронен здесь же…

В тот день, после страшной ночи, мы просидели на деревьях до полудня, и никто не показался. Потом мы перетащили вещи в другую пещеру, выше на горе́. Там ручья нет, но мы все-таки решили перебраться. Пообедав, отправились по одному в город. Было воскресенье. Народу на базаре полно, и мы не очень боялись. Сошлись вместе и ходили, прислушиваясь к разговорам.

— Карта! — кто-то окликнул меня.

Это был Колька Росинский. Он сидел под забором около будки, где прежде работал сапожник. Мы подошли и присели на землю. У Росини пазуха набита спелыми яблоками. Он угостил нас и спросил.

— Ребя, вы не встречали Геньку Остапенко?

— Нет, — покачали мы головами.

Росиня вздохнул, потер глаза и еще раз вздохнул:

— Он пропал…

— Забрали? — спросил я.

— Нет, не забрали… В лесу пропал. Вчера с вечера они с Крысой собирались убежать в пещеры. Меня звали, я не пошел. Они ушли. Крыса вернулся сегодня днем, а Геньки нету. Мать его прибегала к нам, потом в полицию бегала — нигде нет его…

У меня закрылись глаза, а когда открылись, я оглядел товарищей.

— А в какую пещеру они собирались? — спросил Козырь.

— А в ту, которая в Никитином овраге… Я был у Крысы сегодня. — Росиня замолчал и посмотрел на нас. — Только матери его ничего не говорите. Крыса сказал, что они ночью попали в лесу в две засады и в них стреляли… Сначала их пропустили к пещере и прямо из пещеры стреляли. Они бросились бежать и около дороги наскочили еще на засаду. Крыса слышал, как Генька закричал, обогнал его и пропал в кустах. Куда побежал Генька — он так и не знает.

— Полиция! — проговорил Росиня быстро и вскочил.

От управы шагали Васюра и полицейские. Мы перелезли через забор и, не сговариваясь, побежали к дому Крысы. Там он рассказал всю правду. Рассказал, как собирались, как вечером ушли в лес. Хотели в первую пещеру забраться, но там оказалась вода, и они решили уйти в Никитин овраг. Ночью добрались до оврага. Первым полез в пещеру он, Крыса. В пещере кто-то сидел и выстрелил в них. Крыса закричал с испугу, и они побежали. На дороге увидели солдат. Крыса свернул сразу в кусты. Сверкнул огонь, грянул выстрел. Генька взвизгнул и бежал совсем рядом, но отстал. Крыса бежал до тех пор, пока не очутился у речки. Долго ждал Геньку — и не дождался.

Мы ничего не сказали Крысе и ушли. Часа три бродили по лесу, кричали: «Генька! Генька!» Никто не отзывался. Потом Дмитрий нашел Геньку по следам. Генька сидел за дорогой, забившись под куст терновника, обхватив руками плечо. Рубашка на нем была порвана, и вся правая половина тела залита кровью.

— Генька! Генька! — зашептали мы.

Но он был мертв…

Ах, если б можно было возвратить прошлое! Ведь мне хотелось тогда ночью пойти в город. И Лягва про это говорил. Мы не сидели б в пещере, и Генька бы с Крысой залезли туда, и ничего бы не случилось. Почему так получается?.. А врагам мы отомстим за Геньку. Обязательно отомстим… Матери Генькиной ничего сейчас не скажем. Она может сойти с ума от горя. Мы дали клятву молчать. Генька мне часто снится. И всегда он кричит: «Не надо убивать! Не надо! Борька, спасите меня!» — «Где ты?! Где ты?! — кричу я. — Генька! Мы за тебя отомстим!»

Мне давно не снились убитые и разорванные, которых я видел. А теперь снова снятся. Являются и утопленники, и безногие лошади с разбитыми головами. Но чаще всего снится распухшая человеческая голова с синим лицом, с громадными потрескавшимися губами, к которым присосались черные пиявки. Глаза у этой головы огромные. Они сердито вращаются, и чей-то голос кричит: «Ага! Ага-а! Мерзавец, попался!» Во сне я катаюсь по земле, охаю и, если проснусь, вскакиваю, хочу бежать, но сил нет, и я падаю…


Я заболел и сейчас не знаю, где нахожусь. Часто вокруг меня никого нет из ребят, и в воздухе так темно, что боюсь подняться, чтобы не свалиться в пропасть. Эта пропасть вот здесь, у самых ног. Стоит немного просунуться вперед — и я полечу в нее. Чтобы во сне не свалиться, отползаю чуть-чуть, — далеко ползти не пускает стена. Я прижимаюсь к ней, скребу ее ногтями, они скользят по камню, и тогда стараюсь зубами грызть стену. Но зубы тоже скользят. Лицо становится мокрым от слюны, выступающей изо рта белой пеной. Кто-то чем-то мягким утирает мне щеки, шею. На миг появятся Лягва или Витька. Я с удивлением смотрю на них, улыбаюсь. Но вместо Витькиного лица вдруг возникает передо мной распухшая голова. «Не я! Не я!» — рвется из меня крик. В лицо ударяет чем-то холодным, во рту появляется что-то вкусное. Я глотаю и глотаю до тех пор, пока это вкусное не делается противным. Тогда я кручу головой и стараюсь выплюнуть все, что глотал.

Бывают моменты, когда вдруг вижу себя сидящим около ручья. Ребят никого нет, пещера пуста. Вокруг тихо. Совсем близко поет горлица. Где-то кукует кукушка. Ручей шелестит камешками. Думаю, что это снится сон, думаю о том, чтобы как можно дольше не проснуться, и сижу, боясь двинуться. Наверху оврага листья дубков и тополей слабо шевелятся, а здесь они спокойны, как и на кустах терновника. Рядом с собой обнаруживаю кучку больших спелых яблок. Перекладываю их в ручей, они увеличиваются в размерах, и под прозрачной холодной водой красные бока яблок делаются еще красней. Жую сочные яблоки, и жую не спеша, опять же чтобы не проснуться. Всегда, если во сне начинаешь кричать или бежать, обязательно проснешься. А если проснусь, опять вокруг меня будет война, немцы и будет страшно. Интересно, где сейчас Лягва, Козырь, Витька? И Дмитрий с ними стал уходить. Он такой шустрый и ловкий, что просто удивительно. И он ничего не боится. Плохо только, что он крестится. Да, я видел, как он крестился. Ложась спать, он становится на колени и быстро-быстро крестится, а губы его при этом что-то шепчут.

— Ты веришь в бога? — спросил я его однажды.

— Бог есть, — сказал он мне, — у меня есть бог. Если б не он, я бы давно сгорел или умер бы с голода. А я не умер и зимой не замерз, потому что молился.

И Дмитрий рассказывал про бога, про ведьм. У них в деревне водились ведьмы. Одна жила прямо в хате. Днем работала, как и все, а ночью сдаивала коров. Ведьму пытались поймать — и так и не поймали.

У Дмитрия она тоже сдаивала корову. Однажды дед его, мать и соседка решили подкараулить ведьму. Ровно в полночь вышли из хаты и подкрались к хлеву. Притихнув, они ясно услышали, как кто-то сосет вымя у коровы и чмокает губами. Но когда вскочили в хлев, никого не увидели, а в темном углу под крышей зашумело и завыло страшно. Дед потом говорил, что они забыли крест наложить, тогда бы ведьма не исчезла. Вообще Дмитрий знает много страшных историй. Он так рассказывает, что во время рассказа веришь ему всегда…

Сколько прошло дней, как мы в лесу? Должно быть, очень много. А что, если съесть чего-нибудь? Не проснусь ли от этого? Живот вон как подвело, и ребра торчат. Только воды пить не буду. От нее мне очень худо. В ручье вода белая, а когда выпьешь, обратно выливается зеленой и горькой… Полететь бы сейчас на небо. С высоты увидел бы отца и спустился к нему. Он бы обрадовался… Сейчас поднимусь, помашу руками и, может, полечу. Нужно только встать на бугорок и разогнаться. Вон до того бугорка добегу, оттолкнусь и полечу. Прежде же летал во сне… Вот так. Только угадать, чтобы оттолкнуться с левой ноги, с правой я не сильно отталкиваюсь. Трава скользит перед глазами, отталкиваюсь с левой ноги и взмахиваю руками. Но они не опираются о воздух. Хочу еще раз взмахнуть и грохаюсь на землю. Во рту больно. Из носа течет кровь. В груди больно. Хочу подняться, хочу осмотреться, глаза не раскрываются. Голова слабо кружится. По шее ползет что-то теплое. Боль постепенно затихает, раскидываю руки и успокаиваюсь…

Прошло, наверно, еще сто дней, когда я снова открываю глаза. Лежу в пещере. Друзья сидят напротив и разговаривают.

— Она сбежит. Вот посмо́трите — Зойка сбежит по дороге, — говорит Витька. — Если б не мать, она бы и на вокзале не появилась.

— Борькина мать спрашивает: «Как Боря, Петя?» Я говорю: «Ничего, тетя Катя, он с дедом рыбу пошел сегодня ловить».

— Двенадцать вагонов насажали людей!

— А один вагон был с мальчишками. Их привезли откуда-то.

Разговор переходит в шепот.

Витька и Лягва что-то сердятся на Козыря.

— Так не делают друзья! — шипит Витька. — Я всегда все рассказываю, а ты молчишь. Будешь тянуть десять колов!

— Хоть и командир, а будешь! — вставляет Лягва.

— Я не про наши дела врал! Отец сказал, чтоб я молчал, я и не говорил. А если соврал, что его убило, так никому из нас от этого плохо не было.

Оказывается, Лягва столкнулся на базаре нос к носу с отцом Козыря. Тот не узнал Лягву, обошел его и что-то сказал торговке. Торговка насыпала ему в сумку яблок. Лягва бросился за Козырем, но когда вернулся с ним к тому месту — отца уже не было.

Заговорил о чем-то Дмитрий. Говорит он тихо, и мне ничего не разобрать. Нужно б приподняться, и я пробую поднять голову: она делается тяжелой, будто в нее насыпали пуль. Дмитрий кончает рассказывать. Все молчат.

— Ну, давай по-тарабарски разговаривать, — предлагает Лягва.

По-тарабарски разговаривать очень интересно. И, привыкнув к такому разговору, между собой можно говорить о чем угодно, не боясь, что подслушают.

Дмитрий умеет говорить по-тарабарски очень быстро и всякое слово. Он так же быстро говорит «по-обратному». Где он этому научился — неизвестно.

— Про завтра будем говорить или о сегодняшнем? — спрашивает Дмитрий.

— О сегодняшнем. Вначале о сегодняшнем, потом о завтрашнем.

— Мыл-мыр-ры сел-се-ре-гал-го-ро-дняллара был-быры-лиллири нал-на-ра балбаза-ре-лле-ре.

Дмитрий произносит эти звуки медленно и, замолчав, осматривает всех.

— Ну, что я сказал? — спрашивает он.

— Повтори еще, — просит Витька.

Дмитрий повторяет уже быстрей.

— Мы сегодня были на базаре, — переводит Козырь.

— Верно. А сейчас что скажу: залзара-втраллара полпоро-йделде-рем в гол-горололород для-ляря тол-торо-голгоро чтол-торо был-быри улурузналлорать где-ллере жилжиривелверет Яляря-шалшара жар-жараренные гволгвороздилдири… Ну?

Лягва быстро переводит:

— Завтра пойдем в город для того, чтобы узнать, где живет Яша Жареные Гвозди.

Дмитрий кивает.

Тренируются на тарабарском языке долго. Затем переход на «обратный» язык. На обратном языке разговаривать проще, но его могут быстро понять. Вся суть в том, что конец слова ставится на место начала, а начало в конец.

— Втра-за идем-по чкунаре? — говорит Витька.

— Идем-по, — соглашается Козырь.

Это Витька спросил: «Завтра пойдем на речку?» Козырь ответил: «Пойдем».

Постепенно фигурки друзей начинают расплываться, серый туман закрывает их. Голова моя откидывается назад. Опять темнота. Это я опять засыпаю…


Просыпаюсь под кустом терновника. Вечереет. Лежу животом на расстеленном одеяле шагах в пяти от входа в пещеру. Вход закрыт кучей веток. У самой головы кусок колбасы, вареные картофелины и яблоки. Хочется поесть. Кусаю колбасу и сразу отдергиваю ее ото рта: больно зубам. Трогаю их — качаются. Кладу голову на руки и оглядываюсь. На земле валяются маленькие желтые листики терновника. На ветках кустов черно-синие ягоды величиной с ноготь большого пальца. Ягод много. Если сорвать несколько ягод и раскусить во рту? От такой мысли один глаз у меня закрывается, лицо дергается и сладковатая слюна наполняет рот: ягоды терновника очень кислые.

Скоро осень. Уже осень. Я всегда чувствовал ее раньше, чем все говорили, что она пришла. И даже когда листья еще не падали с деревьев, я уже чувствовал приближение осени. Рано утром, сидя на крыльце нашего дома, я обнаруживал, что на земле вокруг крыльца сделалось спокойней: нет букашек, там и тут тянутся откуда-то залетевшие паутинки в мелких-мелких капельках росы. Чувствовал, что из сада тянет не мягкой, веселой свежестью, а сухим холодком, от которого тело покрывается гусиными пупырышками. Пахло из сада спелыми яблоками, еще запах этих яблок доносился из сарая. Над головой чистое голубое небо казалось холодным; нежными, но холодными были лучи солнца, только-только выглянувшего из-за сарая, и холодными, печальными казались цветы на клумбах, забрызганные сверкающей росой. И мне становилось всегда грустно немножко. Поскорей уходил в комнату, забирался в постель под одеяло и, сладко жмурясь, старался заснуть снова.

Сейчас я припоминаю все это, трусь щекой о руку, другой рукой хочу натянуть на голову одеяло и вдруг замираю. Что-то тяжелое упало в овраге и покатилось. Неожиданно перед глазами появляются сапоги. Поднять голову боюсь. Это человек. Он сопит надо мной, громко дышит. В стороне зашелестели ветки и послышалось:

— Где ты, Степан?

— Здесь. Иди сюда! — раздается над моей головой грубый голос.

Один сапог делает шаг ко мне. Широкие носки отворачиваются влево. Появляются еще сапоги. Около них приклад винтовки.

— Кажется, это Никитин овраг, — говорит грубый голос.

— Отсюда далеко еще?

— Километров двадцать… А смотри, городок как на ладони виден, а?

— Батарею б гаубиц сюда… Держи.

Чиркнула спичка и, не погаснув, падает около моей руки. Потихоньку задираю подбородок кверху и жмурюсь. Надо мной немецкий китель с белыми железными пуговицами, черный автомат и немецкая каска. Это полицейские. Камнем промелькнула какая-то птичка. Опускаю голову. Теперь только не шевелиться. Пистолета у меня нет — его, конечно, забрал Витька. Может, ребята подоспеют и выручат?

— Прошлый раз я здесь проходил ночью, — произносит над моей головой спокойно-грубый голос, — тогда мы немножко сбились с дороги. Теперь-то не собьемся.

— Нужно как можно быстрей добраться…

— Да. А то этого гада не успеем прихлопнуть. Постой-ка. Смотри…

Ветки надо мной раздвигаются.

— Пацан лежит.

— Живой?

— Посмотрим…

Один из стоявших присаживается. Чувствую запах махорки и водки. Шершавые пальцы скользят по шее и задерживаются на груди.

— Живой… Эй, хлопец! Хлопец! — пальцы трясут мою голову. — Слышишь? Пацан!

Ну конечно, это свои люди! Это партизаны! Так обращаться могут только свои. Сейчас подниму голову и скажу, кто я такой. Но почему она не поднимается? И снова в ней стучат молоточки. Меня переворачивают на спину. Мелькают ветки кустов. Между ними голубые кусочки неба. Надо мною склоняется бритое лицо с черными глазами.

— Ну-ну, отвечай… слышишь, хлопец?

Хочу кивнуть, что слышу, и кажется, киваю и улыбаюсь.

— Дай-ка воды, — говорит голос.

Между зубов просовывают горлышко. Теплая и пахнущая чем-то неприятная вода заполняет рот, течет по шее.

— Ну глотай, глотай же!

Кручу головой, хочу сказать, что пить не желаю, что от воды мне плохо. Но вода лезет в горло, и я глотаю ее.

— Вот так, вот так, — повторяет голос у самого уха.

Отворачиваюсь от неприятного горлышка, вздыхаю, и тут же проглоченная вода зеленой горькой струей выливается обратно. Говорю, что я сбежал от немцев, и теряю сознание… Теперь снится сон, что я плыву по реке. Плыву в хорошей, недырявой лодке. Река спокойная, очень широкая, и берегов не видно. Я только слегка-слегка гребу веслами, а лодка плывет быстро. Порой глубина уменьшается, и слышно, как по дну лодки и по бортам чиркают камешки и коряги. А вот прямо из воды растут ивы. Ветки их опускались к самой воде. Изредка листья касаются моего лица. Одна веточка стегнула по щеке. «Осторожней, осторожней», — слышится чей-то голос. Оглядываюсь по сторонам, никого не вижу и, думая, что это тоже мне снится, оставляю в уключинах весла и вытягиваюсь на дне лодки…

4

Я у партизан. Я раньше думал, что они не так живут. Думал, партизаны понастроили блиндажей, нарыли окопов. Сами обвешаны гранатами, расположились в одном месте, в центре которого находится штаб. Вокруг штаба опять окопы, пулеметы, и, чтобы пройти к командиру, нужно раз двадцать сказать пароль и показывать документы. На самом деле все не так. Правда, землянки есть, но их очень мало — восемь штук. Никаких окопов, блиндажей нет. В стороне от землянок, под тремя толстыми ветвистыми дубами, устроены обыкновенные летние печки, какие в городе встречаешь почти в каждом дворе. Над печками сделаны из жердей навесы. Когда печка топится ночью, дым собирается облаком над навесом и постепенно уползает в небо. Навесы нужны для того, чтобы с самолетов не увидели огня…

В тот день, когда меня нашли около пещеры двое неизвестных, они прямо на одеяле меня и несли. Сколько несли, не помню. Помню, я очнулся раз, показалось, будто меня подкинули вверх. Это один из моих провожатых взял меня на спину и зашагал прямо по воде через какие-то заросли. Что-то кольнуло в животе, и я вскрикнул.

— Ты только молчи, молчи! — сказал мне тот, кто нес. — Скоро придем, и тебя доктор осмотрит.

Хлюпала вода. Изредка позади зажигался на мгновение фонарик, светил под ноги и снова потухал. В воздухе было прохладно, а шея у человека, который меня нес, пахла дымом и потом. Не знаю, сколько мы пробирались по воде. Только помню, что в темноте я увидел деревья совсем близко и землю.

— Вон там сухо, — прошептал я.

— Помолчи, помолчи, — ответили мне.

Я приложил щеку к теплой шее несшего меня человека и забылся. А когда раскрыл глаза и поднял голову, мы были у партизан. Я лежал на сухом сене. Дымились печки, вокруг них сидели люди. У самой ближней печки сидели человек восемь. Кто-то потихоньку играл на гитаре. Потом играющий запел, и я понял, что это женщина.

Она пела:

Я живу близ Охотского моря,

Где кончается Дальний Восток.

Я живу без нужды и без горя,

Строю новый стране городок.

Лица женщины я не видел, она сидела ко мне спиной. Голова ее была покрыта черным платком. Да и лиц прочих людей я не мог различить. Когда кто-нибудь вставал и, присев на корточки, раскрывал на короткое время дверцу, чтобы подложить дров, лица освещались слабо, поблескивало оружие. Лица казались мне большими и костлявыми. Мотив песни был грустный и плавный, и все молча слушали.

Женщина продолжала:

Чудный сад рассажу над Кубанью,

В том саду будет петь соловей.

Под душистою веткой сирени

Целовать тебя буду нежней.

Слабый ветерок подул на меня и принес запах дыма и чего-то вкусного, чего я давно не ел. Это варился борщ. У одной из печек поднялся с земли человек. Он о чем-то поговорил с соседом и пошагал в мою сторону. Остановившись рядом, он наклонился и, увидев, что я не сплю, сказал:

— Ага! Уже мы сидим? Это хорошо. Как чувствуете себя?

— Я у партизан? — сказал я.

— О! Да ты догадливый парень! — воскликнул он. — Ну-ка, мы проверим температуру. Ты хоть фамилию свою знаешь? — проговорил он нехотя, и холодный градусник вполз мне под мышку.

— Знаю.

— Какая же она?

— А вам зачем? — насторожился я.

— Ну вот видишь… С матерью пришел в лес, она тебя оставила на одеяле… — Он закряхтел, полез в карман и достал кисет.

— С какой матерью? — сказал я. — Я не с матерью убежал в лес…

— А с кем же?

Я вздохнул и ничего не ответил.

— Ну вот видишь, — продолжал этот человек, — вчера весь день ничего не говорил. Сегодня весь день молчал, и опять слова от тебя не добьешься.

— А сколько я здесь?

— Два дня.

— Вы доктор?

— Доктор.

Спросил я — доктор или нет — и сам не знаю зачем. Просто так. Я подумал о Лягве и об остальных ребятах. Что они делают? Наверное, ищут меня. Доктор посидел, посмотрел градусник и, проговорив: «Ну, как хочешь — можешь молчать еще сутки», ушел к печке. А женщина пела другую песню. Более грустную, и голос ее казался грубым и хрипловатым:

Не для меня придет весна,

Не для меня дуб разовьется,

И сердце радостно забьется

Не у меня, не у меня…

Окончив петь, женщина передала соседу гитару. Поднялась, заглянула в большую кастрюлю, и сразу к ней потянулись руки с котелками. Доктор и мне принес вкусного борща в крышке от котелка.

— Пусть остынет, — сказал он сердито, — а то язык сваришь. У тебя язык-то есть?

— Моя фамилия Картавин, — сказал я. — Зовут Борисом. Мать у меня в городе, отец в партизанах, — на глазах у меня выступили слезы, — и мы у предателей дом подожгли.

Доктор нагнулся. Я близко увидел острую бородку, маленькие стеклышки очков. Нос у доктора маленький, уши торчат по сторонам. Он внимательно посмотрел мне в лицо и торопливо ушел.

После ужина партизаны разбились на небольшие группы. Слышалось отовсюду:

— Крылов!

— Я!

— Веди на пятую!

— Дудников, на шестую!

— Васильев!

— Я!

— Все готовы?

— Готовы!

— На первую!

Группами по четыре-пять человек партизаны разошлись, и стало тихо. Я закрыл глаза и уснул. Просыпаюсь от голоса:

— Вот он, молчальник. Кажется, решил опять весь день проспать.

Открываю глаза. С лошади спрыгивает вчерашний доктор.

— Ага, проснулись! — смеется он.

— Борька!

В плечи впиваются чьи-то сильные пальцы, и появляется лицо отца.

— Папа! — я подпрыгиваю, но ложусь снова и молча смотрю на отцово лицо. Оно с такой же бородкой, как и у доктора.

— Ты как попал в лес, Борька? Как ты сюда попал?!

Продолжаю смотреть. Хочется заплакать от радости. Но понимаю, что здесь не место для слез, и пытаюсь все-таки что-то сказать.

— Мы Лягвин дом подожгли, — сообщаю я. — Ребята в лесу. Я болел. У нас еда есть: шоколад и конфеты. Колбасы уже нет…

В короткое время выкладываю все, что эти дни держал в тайне. У отца на глазах как будто появляются слезы. Подъехал всадник с пистолетами по бокам.

— Дмитрий Никитич, Ершов возвращается. Взяли двоих!

Отец встает.

— Ну, Борька, лежи… Что у него может быть? — обращается он к доктору.

— Малярия и общее потрясение. Психика не выдержала нагрузки. Это пройдет. В таком возрасте это проходит почти без следов.

Отец легонько потрепал меня по голове.

— Лежи, Борька.

Он прошел быстрыми шагами за печки и скрылся в землянке, которую вчера я не заметил. Доктор порылся в сумке седла, что-то поискал, поворчал и, забравшись в седло, уехал прямо в лес.

Послышались голоса… Кто-то засмеялся. Из-за деревьев показались партизаны с автоматами. Вскакиваю на ноги и смотрю: за партизанами шагают два человека со связанными руками. Один из них Васюра. Он без немецкого кителя. Белая рубашка на груди разорвана. Пленных подвели к землянке, в которой скрылся отец. Партизан, одетый в немецкую форму, скрывается в землянке, появляется, машет рукой. Дверь из жердей закрывается за предателями.

Нужно пойти рассказать, кто такой Васюра. Стоящие у входа в землянку партизаны не пускают меня.

— Подожди, сейчас туда нельзя, — говорит один из них, небрежно отстраняя меня рукой.

Объясняю ему, кто я такой и зачем мне нужно зайти.

— Без тебя обойдутся, — небрежно отвечает партизан.

Другой начинает расспрашивать, как я убегал в лес. Не испугался ли ночью? Много ли плакал без мамы?

Какое зазнайство! Сам-то, пожалуй, лет на пять всего и старше. Хочется сказать про пистолет, про то, как я умею стрелять. Насмешливые большие глаза и торчащий уголком чубчик злят меня. Отхожу прочь и направляюсь к другой землянке за кустом орешника. Оглянувшись, открываю дверь. Слева и справа нары, на нарах сидят люди, тесно прижавшись друг к другу. Пахнет портянками. Прямо против двери на широких нарах лежит женщина.

«Может, это Таня?» — мелькает мысль.

Заглядываю в лицо. Нет, это не Таня.

Выхожу на воздух, вижу у куста отца и еще партизана. Он намного выше отца, грузный. Плечи распирают гимнастерку, на боку большой наган с длинным стволом.

— Расстрелять сейчас же! — чуть ли не кричит отец. — Никаких искуплений! Искупить можно провинность, трусость, слабость. Но в этом случае, — отец разводит руками, — не знаю, Иван Андреич, по-моему, этому мерзавцу давно надо пулю в лоб, а не искупление.

— Пусть будет так, — грузный кивает и, не поднимая головы, спускается в землянку.



Партизан, охранявших землянку, нет. Протискиваюсь в дверь следом за отцом. Справа от порога висят шинели. Встаю около них. На нарах сидит настоящий боец в пилотке со звездочкой. На коленях у него раскрытая банка консервов. Боец достает ложкой консервы и спокойно жует, разглядывая меня. Васюра и другой предатель стоят перед столом, за которым сидят грузный и отец. Больше никого нет.

— Значит, тебя силой заставили пойти в полицию? — говорит грузный басом, не поднимая головы.

Ой-ой! Что отвечает Васюра! Как он говорит! Посмотрел бы сейчас на него Лягва! Или мама бы посмотрела! Этот мерзкий человек говорит, что его били немцы шомполами и грозили расстрелом. И он пошел в полицию. Он никого не трогал пальцем. Он готов сделать сейчас что угодно, лишь бы ему простили.

— Дмитрий Никитич, в вашей семье меня знают, спросите у них, разве…

— Довольно, — отец хлопает ладонью по столу. — Довольно болтать! Егоров, уведи его!

Боец со звездочкой неторопливо поставил банку на нары и посмотрел вопросительно на грузного. Тот молча кивнул. Выбежав следом за бойцом, я проследил, как он повел Васюру за дубы. Вел Васюру боец долго, до самого берега озера.

— Куда мы идем? Куда мы идем? — спрашивал Васюра.

У воды боец сказал:

— Ну-ка, постой.

Васюра оглянулся, и боец выстрелил ему в грудь. Васюра упал. Увидев меня, боец положил ладонь мне на голову:

— А ты чего прибежал? Не видел подобного?

— Я еще и не такое видел, — говорю я.

— Ну, пошли обратно…

По пути к землянкам я громко рассказываю о том, что видел.

— О-о! Да ты повидал виды! — боец хлопает меня по спине. — Значит, это ты два дня молчал?

— Я.

Направляемся к землянке. Из нее выходит отец. Осматривает седло.

— Егоров, поехали! — кричит он.

Подхожу к отцу.

— Пап, ты уезжаешь?

Он обеими руками поворачивает мою голову туда-сюда.

— Скоро вернусь. Смотри — не балуй. Я скоро приеду сюда… Василий тебя покормит.

— Возьми меня, пап.

— Нельзя. Я скоро приеду, а ты не бегай никуда.

Боец забирается на лошадь, и они с отцом скрываются за дубами.

Вокруг ни души. Заглядываю в землянку. Грузный в одной майке. Навалился туловищем на стол и водит карандашом по расстеленной карте. На макушке у него светлый пятак лысины, как у отца. В соседней землянке никого нет. Обхожу остальные землянки — пусто. Из лесу по тропинке пришел высокий парень в белой чистой вышитой рубашке. Все, кого я повидал здесь, стриженые, а у этого длинные белые волосы кольцами падают на лоб. Парень бросает около крайней печки рюкзак и начинает разводить огонь. Подхожу к нему.

— Тебя как звать? — спрашиваю парня. — Ты и есть Василий?

Он поджигает щепочку и сует в печку.

— Я-то? Да, я Василий. А ты что, разве не знал?

— Я тебя нигде раньше не видел, — говорю я, присматриваясь к его веселым глазам.

— Не видал?.. Ну так это невелика беда. Теперь насмотришься. Дня три буду сидеть в этом гнезде.

— Ты повар?

— Нет, я, брат, не повар… Сходи-ка воды принеси от ручья, — подает он два котелка.

Приношу воды. В рюкзаке у Василия большой сом, картошка и лук.

— Ты чисть лук и картошку, а я рыбу, — говорит Василий, — сейчас такой обед закатим. Ты есть хочешь?

— Хочу.

— Ну вот и чудесно.

Обрезая картофельную кожуру, расспрашиваю Василия:

— Послушай, Василий, куда все партизаны подевались? А если немцы наступать начнут? Нас же трое: ты, грузный и я.

— Грузный, говоришь? Это командир наш.

— Он всеми командует?

— Всеми.

— И моим отцом Картавиным?

— Они оба командиры.

— А кто главный?

— Иван Андреич, или, как ты говоришь, грузный.

— Намного?

— Нет. На чуть-чуть.

Вздыхаю. Долго работаем молча. Ставим варить уху и ложимся на травке. Интересуюсь снова: куда же могли уйти партизаны?

— Дела, Борька… У всех, брат, свои дела…

5

Василий часто уклоняется от прямого ответа. Вначале я думал, он не доверяет мне, но идут дни, а на самые интересные вопросы Василий не отвечает, отделывается шуточками вроде: «Проехали с грушами, а мы и не покушали. Надо было спешить, Борька, и спросить раньше, теперь командир ушел, куда — неизвестно».

И я не сержусь: я ведь не числюсь в отряде.

Когда в кастрюле закипит, Василий поднимает крышку, нюхает пар, тычет в картошку вилкой.

— Пожрем, Борька, пожрем и спать.

— Ты опять ночь не спал, Василий?

Он вздыхает:

— Не удалось.

Захочется спросить, где он побывал ночью. Но не спрашиваю, давно зарубил себе на носу: гораздо больше можно узнать, если не спрашивать, делать вид, что тебя ничто не интересует, а самому прислушиваться и присматриваться.

Когда суп разлит по котелкам и немножко остыл, Василий зовет командира:

— Иван Андреич, ресторан открыт!

Командир неторопливо выбирается из землянки. Закидывает голову назад, жмурится от света и, оглядев небо, поляну, присаживается.

Я думаю о ночном похождении Василия, смотрю на его чистую рубаху с красными петухами.

— Ты женат, Василий? — неожиданно выскакивает вопрос.

Командир косится на меня. Василий смеется:

— Нет, не женат.

— А мать твоя где?

— Далеко, Борька, очень далеко.

Значит, он ночью не к родным в город ходил и сам родом не отсюда. Пристраиваю котелок, чтоб не обжигал кожу, и ем.

Командир смотрит на рубаху Василия.

— Опять, что ли, к Гальке забегал? — спрашивает он, хмурясь.

— Опять, Иван Андреич. Я и не скрываю.

— Прихлопнет тебя Кучеренко!

— Хлопалка не выросла!

— Смотри, Васька!

Вдвоем они разговаривают не как командир с простым партизаном, а как отец с сыном. Это потому, что до войны Василий работал шофером и возил Ивана Андреича на машине.

— Хлеб да соль!

Вздрагиваю. Совсем бесшумно подошел к нам высокий бородатый старик в лаптях. Одет он в фуфайку, в стеганые брюки, на голове старая зимняя шапка. Это Ермолай. Он приходит к землянке командира раз или два в неделю. Живет он в пригороде Петровска около кирпичного завода. Сын Ермолая Андрей в нашем партизанском отряде. И Ермолай, должно быть, числится в отряде, но живет у себя дома. Работал прежде Ермолай пастухом. Всю округу хорошо знает и ходит быстро.

— Спасибо, Ермолай, — говорит командир, — садись с нами, поешь супу.

Дед присаживается, кладет рядом котомку, молчит, от еды отказывается.

— Как дорога, Ермолай?

— Дорога гладкая… Гладкая дорога, — не спеша произносит он, — да только ноги спотыкаются. Вороны добычу чуют — кружат по степу.

Командир прекращает жевать и кладет ложку.

— Что случилось?

— Андрюши моего нет до сих пор… Считай-ка — шестые сутки пошли… должен вернуться.

Ермолай сует руку за пазуху, достает сверток и подает.

— От Афанасьева принесли, а от Андрюши ничего нет… шестые сутки.

— Ничего, Ермолай, вернется Андрей, — успокаивает Василий. — До самого Курска ходил и то вернулся.

— Анаприенковых взяли — всю семью! Отца, мать, меньшего сынишку и дочку их Надьку. Она и прачкой пошла к ним — не помогло.

— Когда?

— Нонче утром…

Командир поднимается.

— Сволочи… Кто забрал: полицейские или немцы?

— В полиции сидят. Свели в полицию.

Слышится рокот самолета. Летит немецкий однокрылый разведчик.

— Опять, гад, ползет, — ворчит Василий, ложась на спину, и сквозь листву всматривается в небо.

Разведчик летит всегда низко, почти над самыми макушками деревьев. Как заметит что-нибудь живое, сразу обстреливает из пулемета. Но чаще стреляет наугад. Слышно редкое чихание, сиплый свист: немец выключил мотор, проносится над нами. Ясно видны кресты, головы летчиков в шлемах и в очках. Они, не поворачиваясь, смотрят вниз. Сейчас самолет легко сбить даже из винтовки. И Василий ведет стволом за самолетом, но не стреляет. Выругавшись, опускает винтовку: мы не имеем права выдавать себя.

«Пу-пу-пу-пу!» — доносится с неба. Похоже, будто там кто-то быстро колотит палкой по развешанному одеялу.

— Заметил кого? — спрашиваю у Василия.

Он прислушивается.

— Нет, прощупывает.

— Двое на сарае у меня живут, — сообщает Ермолай, — заплутались в окружении. Хотел провести сюда, да от Нечаевки до самой реки все подходы к лесу охраняют.

— Ничего ребята?

— Ничего.

— Раненые есть?

— Нету… Видно, хорошие ребята, только они родились в тайге и в нашем степу пугливы.

— Первый проход сегодня очистят. Ночью проведи их. Там смешанная охрана?

Старик кивает:

— Полиция и немцы — по двое тех и тех.

— Плотниковых, Андреевых забрали… Теперь и до Анаприенки дошли, — медленно говорит командир. Смотрит на меня. Глаза у него маленькие, черные и прикрыты припухшими веками. — Анаприенку взял Колобов. Его работа. Ты, Василий, будешь в городе — загляни к нему. Живьем не возьмешь — прихлопни.

Командир садится и ест.

— Оттуда ничего не слышно? — спрашивает Ермолай.

— Пока ничего.

Дед сидит и потом, не прощаясь, бредет в лес. Мы с Василием моем котелки в ручье. Он снимает сапоги, развешивает портянки, уходит в землянку. Я ложусь на свое одеяло. Солнце подвигается к сухой толстой ветке. Значит, скоро два часа, и меня начнет трясти малярия. Страшного мне уже ночью не снится, зато каждый день в два часа дня меня тошнит. Голова кружится. Хочется пить, и я пью. Когда совсем вырвет, я тужусь, и изо рта выливается горькая зеленая вода…

На поляне показался всадник на вороной лошади. Не останавливая ее, он соскакивает на землю и бежит в землянку. В небе плавают белые ниточки паутины. Высоко-высоко носятся птицы. Должно быть, стрижи. Из лесу вышли пять партизан. Четверо садятся на землю, закуривают и тихо переговариваются. Один идет к командиру. Проходят мимо еще с винтовками наготове. За ними два полицейских и два немца. Руки у пленных связаны. Шагаю следом.

Появляется командир. На голове у него фуражка со звездочкой.

Пленных выстраивают. Командир осмотрел их. Останавливается около горбоносого полицейского.

— Василий Кочетов? — произносит командир.

Полицейский молчит.

— Значит, встретились?

Командир смотрит в глаза полицейскому. Делает шаг назад и машет рукой, будто отгоняет от ноги собаку.

— Этого к озеру! Остальных отправить на «Сборный»!

— Иван Андреич…

Горбоносый хочет что-то сказать, но командир направляется в землянку. Партизаны ведут горбоносого. Немцы переглядываются между собой, испуганно озираются…

От озера доносится короткая автоматная очередь.

Пленных немцев уводят в лес. Хочется отправиться за ними, и я делаю несколько шагов, но останавливаюсь, опускаюсь на колени и прихлопываю ладошкой большого зеленого кузнечика. На «Сборный» идти нет смысла. До него отсюда километра четыре, а как придешь, тебя оттуда прогонят. Землянки там расположены в глубоком овраге с обрывистыми меловыми стенами. Землянок три. В одной живет отец, очкастый доктор (хоть мне кажется, что он не доктор) и два молодых партизана, по имени Миша и Коля. В других землянках держат пленных. Попасть в овраг трудно. Вход в него один, между меловых скал, из-под которых вытекает широкий и совсем мелкий ручей. Там всегда стоят часовые, и мне ни разу не удалось пробраться к отцу.

Невозможно убежать из отряда и в сторону города. А мне давно уже хочется привести сюда ребят. Вчера я весь день никуда не ходил, лежал на одеяле и жаловался на боли в животе, хотя у меня ничего не болит. Сегодня рано утром выглянул из землянки. Никого. Василий не вернулся. Командир спит, и тут же спят незнакомые партизаны, появившиеся ночью. Сую в карман кусок хлеба, спокойно пересекаю поляну и скрываюсь за деревьями. В этот раз, пятый по счету, я выбрал тропинку, на которой меня однажды ловили. Там, где тропинка выходит к озеру, сворачиваю в лесную чащу и продираюсь через нее, хочу обогнуть озеро. Просматриваю каждый куст. Главное, мне не очень страшно, убить-то меня не убьют, только поймают и вернут. Но я осторожен. Вот полянка, где меня прошлый раз бородатый партизан с зелеными глазами ухватил за руку и грубо крикнул: «А ну, куда! Куда это?!» Обползаю поляну. Пронесло. В узеньком ручье пью воду, отламываю кусочек хлеба и на ходу жую его. Оставляю позади расколотый молнией толстый дуб с длинными ветками. Вон за той полянкой, по-моему, уже нет часовых. Переползаю ее. А что, как примут меня за шпиона и пристрелят? Нет, так не получится — они же смотрят.

За полянкой много кустарников. Теперь я выбрался. Главное, дорогу нужно заметить, чтобы обратно не заблудиться. Справа что-то щелкает, слева тоже щелкает.

— Стой!

Ложусь на землю. Бежать нельзя — убьют.

— A-а! Это опять пацан!

Партизаны подходят и наклоняются.

— Поднимайся!

Встаю.

— Пропустите, — прошу их, — я скоро вернусь!

— Вертай, вертай, хлопец. Да лучше не бегай, пристрелят невзначай. Приказ дан: как мальчишку увидим, гнать обратно в шею. Ступай.

Это я знаю. Но одно лицо кажется мне добрым. Рассказываю о ребятах. Видимо, оттого, что скучно стоять в лесу, партизан выслушивает меня, задает вопросы: кто ребята? где их матери? Выслушав меня, партизан вздыхает, цокает языком и говорит товарищу, что сейчас бы добраться до этой пещеры и палкой разогнать всю компанию.

— Бабам и так тошно, хоть в петлю лезь, а тут эти сорванцы.

Получаю подзатыльник и плетусь обратно.

Отец слушать не хочет о ребятах. Василий по его просьбе пытался узнать, где именно расположена пещера, я не говорю. Они пошлют туда партизан и разгонят отряд. А если пойдут ночью, кого-нибудь из партизан могут убить.

Сегодня солнце уже за сухой веткой, а меня почему-то не тошнит. Нужно рассказать в госпитале, что малярия кончается. Куда теперь денут меня?

По тому, как отец, командир и очкастый посматривают и относятся ко мне, понимаю: они сплавят меня из отряда, чуть я поправлюсь. Но куда сплавят? Домой? Это хорошо. Я мигом соберу ребят, и придем сюда. Пусть попробуют прогнать — мы с оружием…


До госпиталя километра полтора. Расположен он около большой поляны, заросшей травой. Там пять землянок. В первой молодые женщины Валя и Зина. Они ухаживают за больными. Больных пять человек. Двое ранены по-настоящему. Одному пуля раздробила бедро, и он уже ходит с костылем. Второму осколок попал в грудь. Лежит этот партизан не шевелясь и совсем не разговаривает. Остальные три человека обгорели где-то под Старым Осколом, когда ходили туда ночью на задание. Что они поджигали — не знаю. С ног до головы эти люди перебинтованы, видны у них только глаза и рот.

Еще появляются ежедневно в госпитале деревенские девушки и однорукий старый партизан с третьего поста, по фамилии Гладилин. Обычно девушки приходят рано. Приносят в корзинах еду, забирают грязные бинты, тряпки и уносят к себе в деревню. Прокипятят, выстирают и потом возвращают.

За землянками стоит настоящая походная кухня на колесах. Гладилин заготовляет дрова, топит кухню, носит воду. Я в эти дни много бываю с Гладилиным и делаю все, что и он.

Врачихи ко мне хорошо относятся, и, если они не очень заняты, я беседую с ними или песни поем под гитару. Играет и поет Валя. Это она пела, когда я очнулся в лагере. Она напоминает мне Таню. Такая же черная, и почти такие же глаза и брови. Только Валя постарше, и у нее нет правой ноги, оторвало осколком бомбы по самое колено. Кто не знает, что у Вали нет ноги, и не догадается об этом: Валя носит мужские штаны, поверх них юбку. И ходит она не быстро.

Попал я в госпиталь сразу, как очутился у партизан. Доктор показал мне тропинку, объяснил, где надо свернуть с нее, и я отправился лечиться. Добежав до толстого и высокого березового пня, свернул влево и совсем скоро увидел землянки. У первой дверь была приоткрыта и слышалось тихое пение. Я спустился по порожкам, просунул голову. Перед маленьким окошком, устроенным под самым потолком, стоит стол, за ним боком ко мне сидит на стуле женщина. Она закатала штанину и выше колена пристраивает какие-то серые щитки со шнурками. Прекратив петь, женщина крикнула:

— Зина, ну где же ты! Пойди сюда, я не могу сама затянуть.

Тут она заметила меня, вздрогнула и повернулась боком.

— Здравствуйте, — сказал я. — Это госпиталь?

— Госпиталь, — ответила женщина.

Сделав шаг, останавливаюсь. Теперь вижу, что ниже колена нога у женщины деревянная и одета в сапог, который крепится к бедру при помощи щитков и шнурков.

— Здравствуйте, — повторяю тихо.

— Здравствуй, — сказала она.

Забыв, зачем пришел, говорю:

— Давайте я вам помогу. Я хоть и больной, но сейчас у меня много силы.

Она удивленно посмотрела и, кажется, усмехнулась.

— Пожалуйста, — произнесла женщина.

— Так хорошо? — спросил я, что есть силы затягивая первый шнурок.

— Ой, немножко послабее…

— Я могу и сильней затянуть.

— Нет, сильней не нужно. Вот так.

— Вам на бант завязывать или на узел?

— На два банта.

Затянув шнурки, разгибаюсь и утираю пот со лба. Женщина спустила штанину, прошлась.

— Вот и хорошо, — сказала она, — ты как сюда попал?

Рассказываю ей и вслух замечаю, что, когда она ходит, ни капли не заметно, что нога ненастоящая.

— Мне это приятно слышать, — сказала женщина и улыбнулась наконец.

— Чем вам отбило ногу? — поинтересовался я.

— Бомбой. Осколком от бомбы.

— Хорошо, что осколок попал ниже колена, правда? Вы можете сгибать и разгибать ногу.

Женщина подозрительно посмотрела на меня и расспросила, где у меня болит.

Потом стала осматривать меня, и тут вбежала женщина в белом халате и сама вся белая. Волосы белые, лицо белое и даже губы какие-то чуть ли не белые.

— Ой, у тебя помощник! — сказала вбежавшая и полезла в ящичек с ватой и пузырьками.

Ослушав меня, черная смотрит в рот, в глаза. Насмотревшись вдоволь, дает проглотить порошок.

— Будешь каждый день приходить в это время, и у тебя скоро все пройдет, — говорит она. — Горько?

— Нет, не горько, — отвечаю я, стараясь не морщиться, потому что таких горьких порошков я за свою жизнь не пробовал.

Белая садится к столу и что-то записывает в тетрадь. Черная достает из ящика пук чистых бинтов, мотает их в клубки.

— У Махмедова тридцать восемь и восемь, — сказала белая, не поднимая головы, — началось загноение.

— Я сегодня почищу рану, — сказала черная.

— Он спрашивает теперь какого-то Шарапова. Ты не знаешь, на чьем он посту?

— Не знаю.

Мне надоело сидеть. Встаю и иду к двери. Говорю:

— Я сейчас уйду. Завтра снова приду. Я не знаю, как вас зовут. А меня звать Борисом.

Они переглянулись.

— А меня звать Валей, — сказала черная.

— А меня Зиной.

— До свидания, — сказал я.

— До свидания, — ответили они в один голос…

Мне очень нравится, как Валя играет и поет. И особенно если это происходит вечером. Освещается землянка немецкими свечками в круглых картонных коробках. Пламя свечки на месте не стоит, колышется. Я гляжу на голову Вали, и кажется, что ее пышные волосы шевелятся, поблескивая от огня. И колышутся тени на стене. Случается, засмотрюсь на Валю — и сам подпевать начинаю. Плохо, что из настоящих песен знаю только ту, которая начинается словами: «В степи под Херсоном высокие травы…»

— Валя, — сказал я однажды, когда кончили петь песню про садовника, полюбившего хозяйскую дочь, — Валя, ты не слыхала: нет ли здесь где-нибудь поблизости партизанки, по имени Таня?

— Нет, — покачала она головой и, подумав, добавила: — Нет, Боря, у нас нет. Может, в дальних отрядах есть.

Зина песни не поет. В свободное время она зашивает одежду или чистит свой и Валин пистолеты. Правда, чистит она редко, так как этим занимается Миша со «Сборного». Он иногда приходит к Зине и с ней бродит по лесу. К Вале никто не приходит.

Проглотив у девушек порошок и посидев с ними, спрашиваю:

— Гладилин здесь, Валя?

— Здесь. Он, кажется, пошел за водой.

Отправляюсь к ручью. Гладилин шагает оттуда с ведром воды.

— Здравствуй, Гладилин, — говорю я.

— Здоров, Борька. Проглотил порошок?

— Проглотил.

Воду он сливает в котел.

— Сегодня что будем делать, Гладилин?

— Сегодня? Сейчас пойдем в лес. Шел я сюда, видал — хорошая сухая осина стоит! Свалим ее.

До меня Гладилин пилил и колол дрова один. Я предлагал ему:

— Гладилин, давай вместе. У тебя же одна рука.

— Не-ет, Борька. Я много лет этой рукой пилю и колю. Я, брат, привык к этому делу.

Потом я молча взялся за топор, и теперь мы работаем вместе. Валим сухую осину. Гладилин наглядится на нее и присядет покурить. Я обрублю ветки, снесу их в кучу и присаживаюсь рядом.

— Гладилин, у тебя есть дети? — спрошу я его.

— Есть, — отвечает он, глядя в землю, — есть дети.

— А жена?

— И жена есть.

— Они в городе?

— Нет, они в деревне.

— Ты коммунист?

— Коммунист.

— А жена?

— Баба нет. Она непартийная.

Говорю ему, что у нас в семье точно так же.

— Я знаю твоего батьку, мы с ним еще в первую мировую войну воевали. Я унтер-офицером был, а он в кавалерии служил, рядом с нами стоял их полк.

— Вы и в гражданскую воевали?

— А как же… Там-то мне руку и отхватили.

После такой задушевной беседы я спрашиваю: не может ли он помочь мне привести ребят сюда? Он отказывается:

— Нет, Борька, приказ есть приказ. Скажут мне: «Приведи вот этих хлопцев!» — я приведу. А нельзя — так нельзя.

В лесу Гладилин никогда не пропускает увиденный гриб. Даже когда несет вязанку хвороста, то положит вязанку, сорвет гриб и стоит, водит рыжей бородой по сторонам — ищет. Сам он грибы не варит, отдает Вале и Зине. Зайдет к ним в землянку:

— Ну, докторицы, принес вам грибков на ужин.

— Спасибо, Иван Палыч, приходите попробовать.

— И вам спасибо, спасибо. Может, и зайду.

Валя вкусно жарит грибы, но Гладилин никогда не приходит их есть.

— Ты иди, иди, Борька, — отмахивается он, когда зову его, — поешь с ними. Вы молодые, вам и надо…

— Да там много!

— Ну-ну, ну-ну… Пойдешь нонче к нам на пост? Там Абрам тебе куртку варганит. Просил привести тебя, чтоб примерить.

— А готово?

— Почти готово.

— Скажи: обязательно приду сегодня, пусть не убегает.


На третьем посту живут четыре старых партизана. В дозоры они не ходят, кроме одного. Живут не в землянке, а в меловой пещере. Днем там всегда прохладно и ночью тепло. Спят старики в ряд справа от входа: Иваныч, Гладилин, дядя Пахом и, наконец, Абрам Львович.

Около пещеры сооружен шалаш, покрытый травой и поверх травы брезентом. Перед шалашом — столик и лавка. Шалаш набит старыми и рваными кителями, гимнастерками, штанами, шинелями и прочим. К коньковой жердине шалаша подвешена на веревочках винтовка, обмотанная тряпками. Это хозяйство Абрама Львовича. Он портной. Если Абрам Львович не рыщет по постам в поисках трофейных одеял, шинелей, то с утра до темноты сидит на лавочке за столом и строчит на ручной машинке. Либо режет материю громадными ножницами, либо штопает, либо латает. При этом он обычно разговаривает или бранится. Если поблизости никого нет, он беседует сам с собой. Миша, который ходит к Зине, — сын Абрама Львовича. Я бы никогда не подумал, что они отец и сын. Миша громадный, сильный, на голову выше отца. Он свободно может поднять меня над головой одной рукой. И я не раз слышал от партизан, что Миша храбрый и что в одиночку ходит за полицейскими.

Абрам же Львович чуть повыше Козыря и очень худой. Если б не его большой отвислый нос коричневого цвета, каких не бывает у мальчишек, и лысина, похожая на куриное яйцо, белеющая на макушке среди черных как деготь, густых курчавых волос, можно было бы подумать, глядя издалека, что Абрам Львович просто мальчишка. Увидев меня впервые, Абрам Львович потрогал пальцами чертову кожу трусов и покачал головой.

— Хорош, хорош для леса материал. Где взяли такой?

Я рассказал ему. Узнав мою фамилию, Абрам Львович пообещал сшить мне к зиме хорошую курточку из немецкого кителя, который сейчас носит где-то какой-то генерал. А я в свою очередь служу у Абрама Львовича тайным разведчиком. Сообщаю ему, кто из партизан притащил что-нибудь трофейное: шинель, одеяло или брюки. Вновь приходящие в отряд обычно раздеты и разуты. Командир посылает их в «каптерку», к портному. И поэтому ему всегда нужен «материал». Как я увижу что-нибудь подходящее, мчусь на третий пост. Абрам Львович сидит за столом, поджав маленькие ноги, и строчит на машинке, как из пулемета. Останавливаюсь против него.

— Тепло, тепло, — бормочет портной, — всегда им будет тепло!.. Я не себе! Нет! Говорит: «Не до тебя, Абрам, подожди ты с материей! Достанем еще! А пока найди ему что-нибудь». Найти? На дереве найти? А когда достанет? Когда снег выпадет? О! Тогда все навалятся на Абрама. А я брошу вас, возьму винтовку и пойду стоять на часах. У Абрама есть винтовка… А вы шейте. Шейте, чините, латайте без ниток. Вам ничего не нужно. Одному Абраму нужно. Вам нужно — «дай!» А из чего «дай»?

Нос портного опускается ниже, рука крутит колесо машинки быстрей.

— Абрам Львович, — говорю я, — на четвертом посту появились шинели и одеяла. Много.

Он даже подскакивает.

— Кто принес?

— Не знаю. В третьей землянке. Сам видел.

Он смотрит мне в глаза, будто вспоминает о чем-то страшном.

— Наверное, братья Кущины раздобыли… Ай, ай! Завтра заберу.

Абрам Львович называет меня Юрой. Я вначале поправлял, теперь не поправляю: у него есть сын Юра ростом с меня. И сын, и жена, и сестра жены захвачены немцами и куда-то увезены. Абрам Львович сам был в плену и чудом сбежал сюда в лес. Мой отец с Мишей просматривали список партизан соседнего отряда и натолкнулись на фамилию Двоськин. Миша сходил в этот отряд и привел отца.

Я ни разу не видел, чтобы Абрам Львович разворачивал свою винтовку. Когда нужно перебрать барахло в шалаше, он снимает винтовку с веревочек и на вытянутых руках уносит к столу. Точно так же возвращает ее обратно. Случится, над лесом кружит самолет, Абрам Львович прекращает работу, поднимает вверх нос и внимательно, не моргая, следит за самолетом. Потом молчит, ни с кем не разговаривает и на вопросы не отвечает. Он верит в бога и молится ему. Миша часто застает отца за таким занятием, но ни слова не говорит против, хотя сам в бога не верит. Усядется на землю, вытянет длинные ноги, обутые в сапоги с голенищами выше колен, и ждет. Закончив молитву, Абрам Львович подходит к столу.

— Ну что, отец, не заржавела винтовка? — Миша улыбается одними глазами.

— Сегодня никуда не идешь? — говорит отец.

— Никуда.

— А вчера ходил, да?

— Ходил и, как видишь, вернулся.

Миша никогда не говорит отцу, собирается ли он на задание.

— Нехорошо, Миша. Ах, нехорошо! Своему папе — и не говорить.

Миша опять только улыбается. Достает отцовскую винтовку, чистит и вешает на место.

— Я пошел, папа.

Абрам Львович кивает головой. Когда Миша повернется спиной, провожает его глазами, пока тот не скроется…

Около пещеры устроен еще столик. Он совсем низенький. На пеньке перед этим столиком сидит всегда хмурый партизан, у которого нет глаза. Это дядя Пахом. Лицо у него широкое, носатое, и борода на лице черная и густая. На голове волосы тоже черные, густые. Они покрывают лоб. Дядя Пахом редко с кем разговаривает. Забрав большими темными губами щепоть деревянных гвоздей, стучит молотком по подметке или ковыряет ее шилом. Обычно лицо дяди Пахома опущено к земле, и только когда он смолит дратву, оно поднято кверху и единственный коричневый глаз с голубым белком смотрит на сучок, за который зацеплены нитки. Всегда у сапожника между ресниц выбитого глаза блестит слеза. Изредка он смахивает ее пальцем. Но чаще всего она сама скатывается в густую бороду. Минуту спустя на месте упавшей слезы появляется новая. И так без конца. Мне казалось вначале, что дядя Пахом плачет.

Дядя Пахом сам за работой не ходит. И принимает в починку обувь от партизан так: покрутит перед глазами ботинок, взглянет на принесшего и бросит ботинок под стол.

— Придешь послезавтра, коли жив останешься. Послезавтра будут готовы.

— Нельзя ли скорей, дядя Пахом? Ходить не в чем.

Заказчик поднимает босую ногу и шевелит пальцами.

— А я что сделаю? Что у меня, тыща рук? Смотри, сколько нанесли. Пусть командир даст помощника.

Случается, дядя Пахом ночью уходит в Голубово, откуда сам родом и где живет его семья. К утру он возвращается и приносит закуску и фляжку самогона. Самогон выпивают он и Гладилин за пещерой в кустах, но пьяными я их никогда не видел. Как выпьют, говорят о семьях, о том, что немцы забрали урожай, угнали скот.

— Все подчистую, подчистую гребут, — прохрипел дядя Пахом. — Кузню мою забрал Яшка Цыкин. К бабе приходил пытать, где я делся… Паскуда — поймаю, задушу голыми руками.

Я смотрю на его корявые, черные, волосатые руки, голые по локоть. Кажется, что такими руками можно задавить лошадь, не только человека. В армию дядю Пахома не призывали, и он до немцев сидел дома. Сидел и когда они пришли. Неожиданно объявился его старший сын, пропавший на фронте в первые дни войны. Сын сказал, что попал в окружение, и Пахом принял его. Однако сын не стал прятаться от немцев и потом пошел служить в полицию. Пахом избил сына и запер в погребе. Тот сбежал в город к сестре Пахома. Она сообщила брату. Дядя Пахом явился в город, за ужином у сестры напоил сына, на телеге свез за город, там связал и унес к партизанам. Со слов Гладилина знаю, что дядя Пахом положил сына у землянки командира, сам пришел к командиру и сказал:

— Убейте вы его. Я не могу — ночей спать не буду. Вы его убейте.

Сына развязали и привели к командиру. Там он плакал, божился и клялся, что искупит свою вину. Его не убили, а через месяц он сбежал.

Пахом так в деревню и не вернулся. Ночами ходит туда и поджидает сына, но поймать его не удается. Пахом даже с командиром разговаривает грубо и, когда тот ему говорит что-либо, смотрит в сторону.

Четвертым на этом хозяйственном посту живет Иваныч. Он похож на нашего Дмитрия, только большой. Ходит быстро и легко. Его я мало вижу. Он местность хорошо знает и водит партизан, куда им нужно. Живет он здесь потому, что с Гладилиным они какие-то родственники…

На других постах расположились настоящие партизаны.

Всегда, где бы я ни был, к ночи стараюсь попасть в землянку командира. Тут никто и не разговаривает со мной серьезно, кроме Василия, но можно повидать отца. Порой целые вечера провожу в землянке совсем один. Лампу не зажигаю и лежу, думаю. Думаю о маме, о Дине, о ребятах, строю всевозможные планы встречи с ними, планы набега на город. Плохо, когда вспоминаю убитого Геньку. Не хочу думать о нем, но само думается. То представлю, как он бежал от пещеры и кричал. А то отчетливо увижу его лежащим в могиле, завернутым в рубашки. Сожмусь весь, притиснусь к стенке и лежу, стараясь уснуть… Просыпаюсь от голосов. Отец сидит за столом. Рядом с ним доктор, Василий с босыми ногами на противоположных нарах ест что-то. По полу, по стене и по потолку колышется громадная, переломленная на три части тень командира. Он шагает, потом останавливается и говорит:

— Сегодня уйдем за Можайский луг. Если это просто обстрел, облавы не будет. Вышлем человек пять для наблюдения. Какие возражения будут?

Возражений нет. Отец тормошит меня. Выбираюсь из землянки. На поляне полно партизан. У всех за плечами узлы, рюкзаки. Фыркают лошади. Проносят мимо носилки с ранеными. Проехала Валя верхом. По бокам ее седла большие узлы. Через полчаса на пяти постах не остается ни души.

А к утру мы на новом месте, где уже когда-то побывали партизаны.

В расположении бывшего лагеря грохочут взрывы. Немцы стреляют из пушек и минометов.

Через день возвращаемся. Оказывается, немцы точного места расположения не знали, стреляли наугад. Землянки целы, и только печки развалены. Партизаны расходятся по своим постам, я помогаю Абраму Львовичу. Он в таких случаях таскает с собой машинку и узлы с барахлом. Над ним подшучивают партизаны. Портной шипит, плюется и начинает говорить по-еврейски. Больше всего потешаются над его винтовкой, обмотанной тряпками, но Абрам Львович не убирает тряпки.

— Дурни, Юрка. Дураки. Мы с тобой их не слушаем, — пыхтит он, протащив узел до пещеры и останавливаясь, — все вроде опять цело. Богу поклонимся… Где ружье?

Подаю ему. Он подвешивает винтовку и разбирает узел…

Такие переходы с места на место нравятся мне: отец ездит на лошади, и когда я сильно устану, берет меня к себе, разговаривает со мной. Расскажет, какие вести от мамы, и вообще мне с ним в эти минуты очень хорошо. Мне хотелось бы, чтобы он всегда был близок ко мне. Даже поцеловать захочется его. Но не делаю этого — почему-то стыдно. Кажется, что он обидится.

6

Однажды просыпаюсь в землянке командира не от разговоров, а от грохота. С потолка сыплется струйками серая земля. Темно. С улицы доносятся крики. Их заглушают взрывы. Обстрел. Совсем рядом падает снаряд. Стена трещит. Я сажусь, хочу бежать, руки упираются во что-то деревянное. Стена съезжает и меня давит. Тянусь кверху и лезу. В углу кто-то стонет. Чья-то рука шарит по плечу.

— Кто тут? — ору я.

— Борька, где вход? Где дверь, Борька?

Это Василий. Он хватается за мои трусы и не отпускает. Что с ним? Выползаем за дверь, над землей голов не поднимаем.

— Отец был в землянке?

— Нет, — отвечает он, — я только был.

— Что с тобой?

— Глаза…

Василию засыпало песком глаза и немного придавило ногу.

— Это пройдет, — шепчет он сам себе, — пройдет…

За дубом на поляне мелькнул костер белого огня, рвануло, прошипели осколки. При вспышке взрыва замечаю, как Василий подолом рубашки чистит под веками. Через нас перепрыгивает человек, с разбегу падает к двери. Это отец.

— Папа!

— Ты здесь? А Василий? Ну, быстро за мной!

Он выбегает. За деревьями сверкает огонь.

Туп! Туп! — впиваются осколки в стволы. Кажется, бежим к госпиталю. Вот пень. Ни впереди, ни по бокам уже нет взрывов.

— Скорей, скорей, — торопит отец, — через пять минут перенесут огонь правее. Нужно выскочить.

— Где командир?

— Там. Вы что, спали?

— Спали.

В госпитале заглядываем в землянки — никого.

— Ушли, — говорит отец. — Живее!

На бегу различаю далекие выстрелы. Где-то за озером раскатывается гром, и некоторое время спустя гулко разносится по лесу взрыв.

Тропка идет под гору, бежать легче, но в висках стучит сильнее, и чувствую, что ноги подкашиваются. Останавливаться нельзя. Я знаю: наступил такой момент, когда нужно пробежать еще немного, и станет легче. Так и получается. Нагоняю отца и семеню за ним. Слышу, как он тяжело дышит, на бегу плюется. Лес кончился. Стоят лошади, за ними темные фигуры. Это партизаны. Отец сразу лезет в седло.

— Где командир?

— Впереди, — отвечает кто-то.

— Где Картавин? — из темноты выныривает Миша.

Василий спрашивает: что именно произошло?

Оказывается, час назад прибежала из Голубова девушка Лидка. Задержавшему ее партизану сообщила, что намечается обстрел лагеря, к деревне подвезли минометы и пушки, стоявшие у Нечаевки, — будут стрелять сюда. Ей это сказал Ермолай.

Партизаны топчутся на месте, лица у всех повернуты в сторону взрывов.

— Разбиться на четыре отряда!

— На четыре отряда!

— Соловьев, выводи своих первым!

— Репников?

— Я!

— Вторым.

Фигуры задвигались. Поляна остается позади. Входим в лес. К утру нужно попасть на какой-то остров, заросший соснами. Вначале иду пешком, как и все партизаны. Ноги устают, хотя я ничего не несу. Когда спускаемся где-нибудь под гору, обгоняю партизан и сажусь, отдыхаю под кустом. Едва последний партизан проходит мимо, пристраиваюсь за ним. Вокруг темно. Началась грязь. Ноги проваливаются по колено. Вытаскивать их трудно, будто они приклеиваются к грязи. Слышны чавканье и тихая ругань. Прямо передо мной появляется из темноты лошадиный зад.

— Борька, лезь-ка сюда, — голос отца.

Отец подхватывает меня под руку. Карабкаюсь на теплую спину лошади. Она мелко-мелко дрожит.

— Ты что такой грязный?

— Не знаю, пап. Скоро приедем?

— Скоро.

Позади седла сидеть хоть и мягко, но можно сорваться. Поэтому крепко держусь за седло. Догоняем всадника. Это Валя.

— Не спишь? — шепчет она.

— Нет.

— Головы, — доносится спереди.

Отец и Валя нагибаются. Над нами проплывает толстая ветка.

— Еще километров пятнадцать, — говорит отец.

Впереди замешкались. Что-то поднимается над головами партизан и опускается. Это передают носилки с ранеными. Чтобы люди не уставали, меняются часто.

Взрывы слились в сплошной гул, и он уже не так отчетливо слышен.

Лес кончается. Едем по опушке и сворачиваем прочь от леса. Снова под ногами хлюпает. Опять деревья по бокам. Спина и бока лошади теплые. Наклоняюсь вперед и почти ложусь, крепко держась за седло. В ушах монотонный шум. Порой из этого шума выделяются звуки какой-то песни. Припоминаю песню и про себя пою ее. Дремлю… Вздрогнув, раскрываю глаза.

Василий трясет меня.

— Не спи, Борька, — говорит он, — не спи — свалишься.

Знаю, что во сне не только могу свалиться, но если почудится что-либо страшное, могу и закричать. А этого делать нельзя.

Валя что-то говорит отцу.

— Ничего, ничего, — отвечает он, — будем на месте — и перевяжешь основательно. Сейчас остановки не будем делать.

На небе звезды. Я почему-то их не замечал. Закидываю голову назад и считаю. Может ли кто-нибудь сосчитать звезды? Пусть не со всего неба, а с половины или хотя бы с кусочка. Наверное, есть такие люди, которые могут. Есть всякие умные и ученые люди. Когда кончится война, я буду умным, потом сделаюсь ученым. Но звезды я считать не буду. Конечно, если скажут мне: «Сосчитай все звезды на небе, и тогда войны никогда не будет, все будут жить мирно, хлеба и всего вкусного станет много», — тогда я сосчитаю. А так нет. Я стану шофером или летчиком. Пожалуй, лучше шофером, шофер может легко стать танкистом. Что сейчас делает мама? Конечно, спит. И Дина спит. А ребята? Сейчас бы хорошо поспать с ними. Лягва имеет привычку дышать во сне на мое плечо и на ухо. Хорошо, что мы с ним братья. Если нас в отряд не возьмут, сами организуем отряд и жить будем где-нибудь поблизости от партизан. А когда сделаем что-нибудь очень смелое и важное, они сами будут звать нас к себе, а мы сразу не пойдем…

Светлеет. Справа за деревьями вода. Течения незаметно. Оно или слабое, или его совсем нет. Впереди вьется цепочка людей. Вон рядом с носилками всадник — это Валя. Ищу глазами Зину, отсюда не узнать ее.

Видно, как кто-то замешкался, несколько человек нагнулись. По цепочке прокатился тихий смех.

— Что такое? — спросил отец у шагающего рядом партизана.

— Да Абрам, должно быть, опять чего-нибудь уронил. Он все забрал с собой! — весело ответил партизан.

Отец подгоняет лошадь. Иваныч и командир едут метрах в двадцати впереди нас.

— Пора начинать, — говорит Иваныч, когда подъезжаем.

— Пять человек — в воду! — машет рукой командир.

Не разуваясь, первые заходят в воду по колено и шагают вдоль берега. Цепочка, не останавливаясь, движется. Некоторое время спустя командир молча машет рукой и еще пять человек бредут по воде. Иваныч исчезает за деревьями. Вскоре все партизаны по колено в воде шагают вдоль берега. Наша лошадь побаивается воды, часто приседает, фыркает, и вода от копыт сильно брызгает. Иваныч самый первый. Он голый совсем, одежду придерживает на плече левой рукой. В правой у него длинный тонкий шест, которым он тычет в глубину. Медленно тянется время. Разрывы теперь доносятся не сплошным гулом. Рванет раз-два и затихнет. Затем снова. Противоположный берег темнеет черной ровной полосой. До него, пожалуй, далеко.

— Пап, это озеро или болото?

— Озеро и болото, — говорит отец, не отрывая глаз от Иваныча. — Хорошо, хоть вода не холодная, — бормочет он сам себе.

Противоположный берег неожиданно приблизился настолько, что видна полоска травы между соснами и водой и толстые длинные стволы густо растущих сосен.

Иваныч отходит от берега, проваливается с головой, выбирается на мель. Сделав несколько шагов назад, долго шарит шестом в воде, и наконец шест скрывается всего лишь метра на полтора.

Партизаны сворачивают в этом месте и, как в сказке, провалившись по грудь, идут к берегу. Некоторым вода доходит до шеи, и одни головы да узлы на вытянутых руках медленно ползут по воде. Наша лошадь подходит к повороту. Осторожно нащупывает передними ногами дно, вскидывает голову и быстро шагает по невидимой дорожке, будто опасаясь, что она может исчезнуть. Желтые сосны приближаются.

Вот и берег. Партизаны бесшумно расходятся. Группами устраиваются спать. Мне тоже хочется уснуть. Отец, командир и доктор стоят в стороне и беседуют. Бреду между людьми. Земля здесь — песок, покрытый слоем сосновых иголок. Местами иголки лежат холмиками — это муравьиные кучи.

— Боря, иди сюда! — зовут Валя и Зина. У них два больших куска брезента. Валя приминает полу шинели. Ложусь на бок.

— Кителей шесть, две шинели, десять гимнастерок, — доносится торопливый шепот. Абрам Львович карандашиком чиркает в блокнотике.

Партизаны ему что-то говорят, он не отвечает. Поджимаю колени. Наталкиваюсь на что-то твердое. Пробую пальцами. Это Валина деревянная нога. Валя не сняла ее, только отпустила узлы, и потому нога так вывернулась. Засыпаю.


…Солнце перевалило зенит. Почти все спят. Одинокая фигура часового бродит между спящими. Глаза у меня еще не совсем проснулись и хотят снова закрыться. Припоминаю прошедшую ночь. Далеких разрывов не слыхать. Хоть земля и сухая и спал я на брезенте, а все-таки чувствую под боком сырость. Встаю. Партизаны зашевелились. Достают картошку, хлеб, лук. К берегу запрещено выходить, и потому воду приносит один партизан с противоположного конца острова. Отец, командир и Василий завтракают, я поглядываю в их сторону и остаюсь с женщинами. С той стороны, откуда мы пришли, появляется партизан. Колени и живот у него в грязи.

— Полицейские и жандармы! — сообщает он.

Известие облетает всех.

— Сколько?

— Неизвестно.

Командир поднимает руку. Это значит — ни единого звука. Он, отец, Василий ползут к воде. Скрывшись за соснами, наблюдают. Я пытаюсь подобраться к ним.

— Марш назад! — шепчет мне отец.

Отползаю немного и прячусь. Трое партизан ползут к командиру.

— Раненых на тот конец острова, — приносит один из них команду. — Где Иваныч?

— Здесь я.

— Лодки покажешь.

Общая тревога охватывает и меня, хотя мне ни капли не страшно. Среди стольких вооруженных партизан мне не страшно.

Другой конец острова зарос камышом, и камышом этим покрыта вода у берега. Иваныч показывает, где стоят спрятанные лодки. Их четыре штуки. От командира несут приказ: задержаться на месте восьми партизанам. Остальным без малейшего шума перебраться на другой конец. По воде разнесся выстрел. Где-то высоко надо мной пропела пуля. На противоположном берегу раздаются голоса. Похоже, будто ищут кого-то. Видны мелькающие между деревьев фигуры людей. Одни в желто-зеленой форме, другие в серой. Первые — мадьяры, вторые — полицейские. К воде подъехал верхом жандарм с перьями в пилотке. Загоняет лошадь в воду. Она топчется. Подъехало еще несколько жандармов. И с ними полицейский.

Полицейский вскидывает руку вверх и стреляет из пистолета.

— Денисов! Выходи! Эй, Денисов! — орет он, помахивая пистолетом и левой рукой сдерживая лошадь. — Перестреляем как собак! Лучше сдавайся!

Василий прикладывается к винтовке и лежит не шевелясь.

Подползают шесть партизан во главе с Мишей. Прячутся за деревьями и спокойно наблюдают.

— Раненые переправлены?

— Переправлены. Дотемна все переедут. Только бы самолет не прислали, — шепчет Миша.

Да, самолет сейчас самое страшное. Если отсюда враги не могут заметить, как партизаны переправляются на лодках, то сверху все видно. Жандармы и полицейские скрываются в лесу. Захлопали выстрелы. Полицейские почему-то не выходят из-за деревьев.

— Держаться будем до темноты, — говорит командир, — ночью сами уйдем. Только ночью.

Поют пули. Падают веточки, куски коры, иголочки и щепки. Несколько пуль проносятся совсем близко. Вслед каждой из них голова моментально поворачивается. Партизан, лежащий рядом с Мишей, вздрагивает, хватается обеими руками за лоб и лежит, уткнувшись лицом в песок.

— Федор! Федор! — трясет его Миша.

Ни звука. Миша поднимает соседу голову. На лбу у него маленькая дырочка.

— Опустить головы! — шипит Миша.

У самого берега взлетает столб воды. Это бьют, должно быть, из минометов. Грохот разрывов заглушает выстрелы. Сую голову в корни сосны, хочется зарыться в землю. Позади и где-то справа совсем близко рвет воздух. Меня присыпает песком. Пусть песок будет на мне. Лишь бы не задохнуться. Потянуло горькой гарью. Шепчу какие-то заклинания. Неожиданно разрывы прекращаются. Вон отец, командир, Василий. Вот Миша — плечами сбрасывает с себя песок.

Василий указывает рукой в сторону. Там по воде движется к острову что-то черное и большое. Это баржа. На таких баржах у нас возят арбузы и яблоки. Тихо. На корме стоит, высунувшись по пояс, человек. Он отталкивается шестом и, похоже, даже не смотрит сюда. Больше никого не видно. Прямо перед нами просмоленные доски баржи. Между ними торчит местами пакля. Отбойные бревна истрепаны. Человек сильно налегает на шест и ныряет на дно баржи. Она, медленно покачиваясь, ползет к берегу. Не доплывая до него, останавливается на мели. Слышно, как зашелестели маленькие волны по бортам. Тишина. Только стучит сердце. У кормы из-за борта появляется голова, плечи, руки с автоматом. Это полицейский. Он внимательно всматривается в берег. Следом за ним появляются еще и еще полицейские. Увидев следы на берегу, переговариваются. Один прыгает в воду, Глядя прямо на меня, идет по грудь в воде. Задерживается. Он натолкнулся на скрытую дорожку под водой.

— Бей! — шепчет командир.

Спина Василия вздрагивает. Полицейский падает. Но брод заметили. Из-за деревьев бегут к воде солдаты. С баржи полицейские прыгают в воду, откуда-то застрочил пулемет. Позади меня взлетает и рушится земля. Из-за пыли ничего не вижу. Мимо кто-то ползет. Это Василий. Он приостанавливается и стреляет.

Пшш! — шипит в воздухе мина. Она взрывается за кустом. Трясу головой — в уши что-то набилось, больно. Лезу в уши пальцами — ничего нет. Василий отползает назад. Нужно не отставать. Пальцы у меня почему-то сжаты, руки проваливаются в песок, и трудно ползти. Разгибаю пальцы. Воздухом и землей переворачивает меня. Цепляюсь за траву, она ускользает. Обхватываю руками тонкое деревцо. Не пойму — где наши? В какой стороне?

Наверное, они позади. Вот совсем близко строчит автомат. Вот за деревом. Вижу желтую куртку и пилотку. Это мадьяр. Ползу прочь. Хочется уткнуться в землю и лежать тихо. У меня нигде ничего не болит, — значит, цел. Кто-то вскидывается за деревом, отбегает, падает. Это Василий. Он мельком смотрит на меня и поднимает голову. Автомат уже не строчит, и выстрелы отошли дальше. Вдруг глаза мои прищуриваются, и я не дышу. Около дерева проходит на цыпочках высокий жандарм. Поворачивается спиной к нам, закуривает сигарету.

— Эй, ты! — кричит Василий.

Жандарм оглядывается. Гремит выстрел. Жандарм прилипает к стволу и опускается на землю. Василий забирает у него винтовку. Снимает пояс с пистолетом и с сумочками, в которых гранаты.

— Где наши, Василий?

— Там, — он кивает головой.

Бежим прямо через воронки. Наталкиваемся на Мишу. Он без куртки. Спрятав пулемет между сосен, стоит на коленях и изредка посылает очередь. Падаем. Василий швыряет гранату. Она рвется за кустом с таким звуком, будто стрельнули из пушки.

— Миша, где отец?

— Уходите к лодкам. Они там.

— Борька, ползи к воде, — говорит Василий.

Молчу.

— Ползи, тебе говорят!

Мне делается страшно! Я ни за что не отстану от них. Враги затихли. Выстрелов не слышно. Должно быть, враги присматриваются. Лежим долго. Темнеет. Далеко впереди взлетают ракеты. Отползаем. За маленьким бугорком остановка. Слушаем — нигде ни звука. Поднимаемся и бесшумно спешим к зарослям.



Василий тихонько свистит. Ответа нет.

— Подождем. Наверно, не вернулись.

— Пятерых наших уложили.

— Будем ждать утра. Их немного было.

— Утром подойдут.

— Лишь бы сейчас не сунулись.

— Не сунутся. Они думают, что весь отряд здесь.

Зашелестел камыш. Василий свистнул. Ему отвечают. Лезем по грязи. Через минуту мы в лодке. Иваныч сидит на веслах.

— Иван Андреич помер, — сообщает он. — И не заметил никто, что у него рана. Как залез в лодку, так и упал.

Молчание.

Хлопают весла. Позади опять взлетели в небо ракеты. Лодка стукается о берег. Появляется человек.

— Мальчишка с вами?

— Тут.

Вылезаю на берег. Совсем темно. Кто-то подает руку.

7

— Сегодня сходи один, — говорит Василий, — мне, Борька, некогда. Только далеко не бегай.

— Дай мне твой нож.

— Возьми.

— Одному же трудно, Василий. Сбегаем быстренько.

— Нет, Борька, некогда.

Вздыхаю.

— Ну, я пошел.

— Только скорей возвращайся.

Мы уже вернулись на старое место. Недалеко от пещеры под толстым дубом похоронили командира. Доктора тогда разорвало миной, четверых партизан убило, и они остались на острове. Когда мы вернулись в лагерь, обнаружили, что разбиты только две землянки. Снаряды и мины падали ближе к озеру. Там теперь всюду воронки. Земля перемешана с ветками, корнями деревьев. Трава обгорела, а стволы деревьев обуглились у подножия. Со всеми вопросами партизаны обращаются теперь к отцу и к Мише. Они поселились вместе в землянке Ивана Андреича.

В первый день по возвращении на старое место Василий заметил козьи следы на взрыхленной снарядами земле. Мы с ним ходили по следам и видели трех диких коз, которых загнала сюда война из чужих лесов. Две козы еле ходили и за собой оставляли кровавый след. Одну удалось пристукнуть палкой, вторая где-то поблизости спряталась в чаще, третья ускакала. Запрятавшуюся мы с Василием искали в следующие дни, но не нашли. А сегодня Василию некогда, и я сам отправился на поиски козы. Мясо козье очень вкусное, отец с удовольствием пьет козий бульон и говорит, что такого бульона он в жизни не пробовал.

Проходя мимо госпиталя, заглядываю к врачихам:

— Валя, я за козой!

— Хвостик нам принеси!

— Хорошо!


…Раненая коза наверняка забилась где-нибудь в густые заросли и лежит. Я долго брожу по лесу. Солнце начинает садиться. Скоро нужно возвращаться в лагерь. Тропа ведет к кустам орешника. Тихонько подкрадываюсь к ним и вдруг слышу, как за деревом кто-то фыркает. Не успеваю выхватить нож — серая тень исчезает за кустами. Коза лежала прямо на открытом месте. На земле видна кровь. Бегу за козой. Теперь во что бы то ни стало надо загнать ее. Серое пятно мелькает впереди. Коза делает скачок вбок, на секунду останавливается и скачет дальше. Перепрыгиваю через низенькие кусты. Сердце колотится, и глаза заливает потом. Коза снова сворачивает и вдруг останавливается. Сейчас налечу на нее. Нужно осторожней, шагом. Рука с ножом вытянута вперед. Коза подняла голову с маленькими тонкими рожками и смотрит на меня. Сейчас дойду вот до того дерева и прыгну. Бока у животного то вздуваются, то опадают. Шерсть гладкая, и видно, как коза дрожит. На задней ноге шерсть в крови, и на шее кровь. Вот последнее дерево. Пять шагов — и коза моя. Она стоит на самом краю оврага. Поджимает под себя ноги для прыжка. Если она и прыгнет, все равно будет моя: овраг глубокий, и коза разобьется. Вдруг останавливаюсь. По телу пробегает судорога. Желтые с черными зрачками глаза смотрят на меня. И я смотрю в эти глаза. Они ждут. Коза смотрит совсем как человек. Кажется, сейчас глаза вздрогнут и она заплачет. Зачем-то прячу нож за спину. Стоит мне сделать шаг — и животное сорвется и полетит по камням. Хрустнут вот эти тонкие ноги, коза закричит, ее понесет вниз — и конец. А может быть, упав, она еще будет дышать? И ей будет очень больно. Она будет ползти и, когда я подойду, жалобно заблеет.

Мэ-э! — доходит до слуха. Скрываюсь за стволом и стою. Долго стою. Когда выглядываю, коза пятится, прыгает через кустик и, хромая на левую переднюю ногу, пересекает не спеша полянку. Мне так хорошо, что хочется плакать. Если б она понимала, побежал бы за ней и посмотрел раны. Может, и подлечил бы ее и потом отпустил. Но она не поймет меня. Сую нож в карман и поворачиваю обратно. Куда идти? Солнца нет. Нужно спешить. Бегу. Бегу долго. Шагах в пяти ничего не видно. Бежать опасно, можно влететь в овраг. Наконец ноги чувствуют гладкую землю без травы. Это тропинка. Лечу по ней…


Утром я шагаю за Василием. Лицо у меня морщится. На душе плохо. Подхожу близко к Василию, хочу задержать его, но ни слова не говорю — бесполезно. Отец сказал — значит, все. Василий сейчас выведет меня в Голубково. Там я в третьей хате спрошу Илью Афанасьича и должен буду жить у этого Ильи Афанасьича, пока за мной не придут.

— Василий, скажи мне по секрету: вы куда уедете? Где будете?

— Не знаю, Борька. Я и сам не знаю… Только в лес больше не ходи.

Эти наставления мне вот как надоели. Я их терпеть не могу.

— Договорились?

Молчу.

Василий останавливается.

— Иди, иди, — говорю я, махая рукой.

— Ты чего надумал?

— Это мое дело… Я могу тебе наобещать всего, а потом сделаю как хочу… Возьмите меня с собой!

— Нельзя.

— Ну и не надо.

Прибавляем шагу. У меня такое правило: если что-нибудь задуманное не получается и понимаю, что не в силах сделать так, чтобы получилось, сразу придумываю что-нибудь другое, более возможное. Сейчас у меня созрел новый план.

К полудню переходим болото. За болотом попадаем на наезженную телегами дорогу.

— Иди прямо по ней и не сворачивай. Спросишь Илью Афанасьича. Третья хата по правую руку.

— Знаю.

— За мной не пойдешь?

— И не подумаю.

Василий смотрит на меня.

— Ну, до встречи. Дай руку.

Пожимаем руки.

Бреду по дороге, и мне очень обидно. «Прогнали, прогнали», — шепчу я. На глазах выступают слезы.

Деревенская улица пуста. Вхожу во двор третьей хаты. Стучусь. Открывает лысый дед в длинной неубранной рубахе. Не говоря ни слова, отступает, и я вхожу. В хате никого. Пахнет яблоками.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, что пришел, — засуетился дед.

Достает с полки миску, наливает щей и ставит кувшин молока.

— Поешь с дороги и отдохни… Тут тебе лучше будет… Переждем с тобой напасть… Ты мал, я стар…

— В деревне есть полицейские? — спросил я.

— Есть. Как же без них…

— Били кого-нибудь?

— Нет. Бог миловал… Спать будешь либо на той кровати, либо в сарае. А спросят, чей ты, — скажешь: Ильи Афанасьича брата внук из Покровского, Васьки Гуляшина сын. Вы-де погорели, а мать ушла к своей сестре в Бугры. У вас-де хлеба нету, ты и вспомнил деда.

— Хорошо. А где Покровское?

— За лесом. У самого шляха.

— До города далеко отсюда?

— Далече. Да тебе зачем? — глаза старика внимательно уставились на меня.

— Я боюсь города. Там немцев много.

— Вот и хорошо, — оживляется он, — и не думай ты о нем. А к матке твоей я сам схожу на днях и передам весточку.

Старик взял с лавки уздечку и отправился во двор.

За окном прошел полицейский и скрылся за плетнем белой красивой хаты. Наверное, он там живет. Явилась старушка в белой кофточке с корзинкой за плечами. Ставит корзину на лавку и садится.

— Ох, устала, милосердный, — поет она, — господи, на базаре опять облаву устроили. Что творится! — Она крестится. — А старый где?

— Вышел, бабушка.

— Давно ли у нас? — спрашивает она.

— Только что. Долго шли обратно?

— Чай, недолго? Все двенадцать километров проплелась. Ох-хо! За Устюжиным встречь мне прогнали партию пленных… Господи! Что сталось с людьми! А кусок хлеба не позволяют дать!

Смотрю в окно. Выхожу во двор. Побродив по двору, ложусь на охапку сена и засыпаю.


Проходит день, ночь. Наступает новый день, и у меня терпение лопается. С утра старушка ушла в поле. Старик не ночевал. Под печкой забираю приготовленную сумку. Кладу в нее круглую хлебину, кусок сала, яблок. Во дворе беру палку и, надев на нее сумку, через огород выхожу к лугу. За деревней сворачиваю к дороге и шагаю вдоль нее, мысленно перебирая, что скажу, если меня остановят полицейские.

Весь день я в пути. Проехал от города обоз мадьярских телег. Попалась речонка, заросшая камышом. Искупался.

Вначале лес тянулся справа далеко-далеко. Но к вечеру вместе со мной приблизился к городу. Дорога делает поворот. Река. Впереди сад. И за ним — высокое здание. Я подошел к тюрьме. Отсюда я ни разу не видел города. Потому он кажется незнакомым. В тюремном саду по дорожке ходят немецкие часовые. Между деревьями наши люди роют ямы. Около одной ямы лежит что-то покрытое сеном. Вон торчит из-под сена человеческая ступня. Значит, мертвецы.

— Давай, давай! Вэк! Вэк! — машет мне часовой.

Сворачиваю к реке. Берегом дохожу до гребли. Стемнело. Отдохнув, пересекаю площадку перед бойней и огородами пробираюсь к дому. Где сейчас ребята? С мамой и Диной ничего не могло случиться. Васюры нет, а больше никто нас не знает. Около моста взлетело в воздух несколько ракет. Где-то в лесу прозвучали выстрелы. У колодца присаживаюсь в лопухах.

Под нашей верандой играют на губной гармошке. Белеет женская фигура. Слышится смех и голос женщины. Напряженно просмеялся мужской голос. Хлопнула дверь. Нижниха пронесла к уборной помойное ведро и вернулась. У соседки, тети Ани, мелькнул в окне огонек и пропал. Зашелестела трава, показалась фигура в белом платье и рядом с ней черная большая фигура. Это незнакомая женщина с немцем. За колодцем они садятся. Немец целует женщину в плечо и задирает платье. Посмотрев на них, тихонько крадусь по колючкам к закоулку, где лежат дрова. У крыльца стоит, опершись о столб, молодая девка с немцем. На крыльце еще пара. Забравшись на дрова, подставляю к окну бревно и лезу. Окно приоткрыто. В нос ударяет незнакомый запах кожи и духов. Чтобы не напугать маму, стараюсь ничем не шуметь. Ноги касаются пола. Осматриваюсь. Волосы у меня шевелятся. Ноги прирастают к полу. Такого страха я еще никогда не испытывал. У стен стоят кровати, на них лежат люди. Посередине комнаты незнакомый стол. На стульях кители и офицерские фуражки. У кроватей автоматы. Продохнув, хочу забраться на подоконник. Что-то цокает по полу. Мелькает большая тень. Громадный пес останавливается рядом, сопит, предостерегающе ворчит. Поворчав, ложится. При малейшем моем движении он поднимает голову. Стою долго. Ноги подкашиваются. Медленно опускаюсь на пол. Я пропал. Теперь конец…

8

Засыпать можно не только потому, что хочется спать. Можно уснуть и от страха. Думаешь, думаешь, мысли носятся в голове, закрываешь глаза и разом ничего не слышишь и не чувствуешь… Прихожу в себя оттого, что меня кто-то дергает. Человек в розовой майке держит меня за плечи, а вокруг полураздетые мужчины. Еще окончательно не проснувшись, думая, что нахожусь среди партизан, я улыбаюсь. Вдруг вспоминаю, где я, и пячусь назад.

Немцы вокруг загалдели. Один просматривает содержимое моей сумки, пожимает плечами и бросает сумку на пол.

— Что делать здесь? Зачем лезть сюда?

Говорю, что я жил в этом доме, и ходил в деревню за хлебом и вот вернулся.

— Мама, мама, — говорю я, — и сестра маленькая. Вот такая.

Немец догадывается. Высунувшись в окно, кричит что-то по-немецки солдату.

Прибежала мама.

— Боренька, Боренька! — шепчет она. — Как ты попал сюда? Пойдем, пойдем, мы здесь не живем. Мы у тети Ани.

Оказывается, немцы их выселили, и они перебрались к соседке.

Сидя за столом, рассказываю про отца. Маме нужно знать, во что он одет, что ест. Я как раз этого не знаю. Вру, что отец каждый день пьет козий бульон, ходит во всем кожаном и его не тошнит. Дина смотрит на меня, будто я вылез из могилы. Тетя Аня качает головой и поглядывает в окно.

— Ну, иди теперь своего брата разбуди, — говорит мама, когда выведывает от меня все, — он в сарае спит… Господи, мальчик совсем в дикаря превратился.

— Мама, Петьки опять сегодня ночью не было, — сообщает сестра, — я ходила смотреть.

— А ты все ябедничаешь? — спрашиваю я.

Не дожидаюсь ответа и бегу в сарай. Лягва лежит скорчившись на матраце, закутанный с головой в одеяло.

— Лягва! Лягва! — трясу его. — Лягва, проснись!

Лягве, наверно, снится что-то страшное. Вскочив, он шарахается, испуганно смотрит на меня.

— Карта! — шепчет он радостно. — Ты за нами пришел?

Выкладываю начистоту все: от меня партизаны отделались, и они нас знать не хотят, считают нас ни на что не годными.

Лягва не унывает:

— И не беда. Главное, дорогу к ним теперь знаем. Ты не забыл дорогу?

— Не забыл. Но они могут уйти на Брянщину.

— А это где?

Думаю и говорю:

— Наверное, далеко, и там куда ни пойди — одни леса.

— Это ничего. По следам их найдем. Дмитрий найдет. Он хоть какой след разберет.

— Где ребята сейчас?

— По домам. Дмитрий у Витьки живет. Витькину Зойку в Германию увезли…

— А из лесу чего ушли?

Лягва говорит, что ночью накануне того дня, когда я бесследно исчез, они решили забраться за посылками. Роли распределили, как в прошлый раз. Только вместо меня полез в окошко Дмитрий… Часовой не доходил до домика шагов двадцать. Дмитрий совершенно бесшумно подал первый ящик, и Лягва снес его в кусты. Но тут часовой что-то заметил и направился к домику. Козырь не стрелял, часовой остановился около двери и загремел замком. Козырь решил, что он будет открывать замок, выполз из-за кустов, тихонько подкрался и выстрелил часовому в левую лопатку. С одним ящиком ребята добежали до речки. Бросили посылку в воду и скрылись в лесу. До утра в городе делали облавы, а на следующий день немцы устроили обстрел леса. И Лягва, и Витька, и Козырь, и Дмитрий сидели в пещере. Две липы упали прямо в овраг, и пещеру чуть не завалило. Как только взрывы прекратились, ребята через рощу пробрались в город. А в лес наехали мадьяры и по всей горе за четыре дня вырубили лес. И даже когда мадьяры работали в лесу, ребята ходили меня искать, но не нашли. Маме моей ничего не говорили, потом Лягва врал ей, что я в деревне и что живу хорошо. Однажды мама пришла в сарай утром, разбудила Лягву и сказала:

— Петя, в какой деревне Борька?

— А вот в той, что за рощей, — ответил он.

— Зачем ты мне врешь? — сказала мама. — Расскажи правду.

Лягва ей все выложил. Она не испугалась, не охала и спокойно ушла. Потом Лягва однажды подслушал, как мама разговаривала с пастухом Ермолаем.

— Ваш хлопец здоров, — говорил Ермолай, — живет с командиром, вы не болейте за него. Он в надежном месте.

Так ребята узнали, что я у партизан, и каждый день ждали, что я за ними приду.

— В десятилетке немцы устроили госпиталь, — сообщает Лягва новости. — Валерка Кучеренко все-таки стал предателем… Появились дети помещика Оболенского. Живут они рядом с Кучеренко, выгнали из дома жильцов. Два мальчишки Оболенских повыше Козыря, и Валерка теперь с ними… Просили у него соли, обозвал нас бандитами. Так с Оболенским и ходит.

— Не били их еще?

— Нет. Бить что! Мы в плен их захватим!

— А потом? Потом что?

— Потом посмотрим! Колов сорок вытянут и несколько ночей отсидят в лесу. Убивать не будем. Они же дети.

Лягва выглядывает из сарая.

— Айда, поедим — и к Витьке надо. У него сегодня все собираются.

В комнате съедаем по нескольку картофелин.

— Ма, мы сбегаем искупаемся, — говорю маме, вставая.

— Вода холодная, Боря.

— А мы посмотрим…


Дверь у Витьки открыта. Все в сборе. Козырь сидит на столе. Витька и Дмитрий на полу у стены. В комнате накурено. Увидев меня, ребята вскакивают.

— Борька!

— Карта!

Рассказываю то, что говорил Лягве. Он помогает мне и кое-где поправляет.

Известие о том, что нас не хотят взять в отряд, печалит всех, но не надолго.

— Ну и пусть, — говорит наконец Козырь, — дорогу теперь знаем туда — и то хлеб. А как придем к ним, никуда не денутся — примут.

Витька закрывает дверь на крючок. Достает из-за сундука моток веревок и кладет на стол.

— Вот сколько. Хватит.

Объясняют мне: сегодня решили поймать Валерку и наказать за нарушение клятвы.

— Оболенских потом, — говорит Козырь, — они клятвы не давали и живут так, как их родители. С ними после поговорим. А Валерке не простим.

Совещаемся часа полтора. Разработав план, становимся в кружок:

— Не врать, не обманывать, не предавать!

— Не врать, не обманывать, не предавать!

— Не врать, не обманывать, не предавать!

Выходим во двор.

— Сорок колов, и не меньше, — твердит Козырь, — забивать буду я. И забивать будем у ямы в глине.

Ребята в роще подготовили яму для пленника.

За садом мы расходимся. Лягва и Дмитрий должны выследить предателя и набросить мешок ему на голову. Я, Витька и Козырь сворачиваем в город. Мы пойдем улицами и заляжем в стороне от сада.

За мое отсутствие ничего в городе не изменилось, но он кажется мне малознакомым. Что произошло? Уже при немцах я проходил вот по этой улице, усаженной тополями, и все было знакомым. Сейчас замечаю, что правый тротуар выше дороги, левый наравне с ней. Вот калитка висит на одной петле, а раньше как она висела? На крыше десятилетки полно камней. Напротив школы домики, окна в домиках косые, одно без стекол. Куда ни глянь, всюду видишь что-то новое, чего раньше не замечал.

Проходим через площадь перед тюрьмой. Огибаем городской сад. Вот забор Оболенских. Сквозь щели — во дворе никого нет. У Кучеренко тоже пусто. На крыльце лежит большая овчарка. Сворачиваем на пустырь и прячемся в бурьяне. Где-то в конце сада, в зарослях крапивы, пырея и повители, лежат Дмитрий и Лягва. В саду на яблонях ветки сильно прогнулись от спелых яблок. Красные, желтые, рябые, они облепили ветки, и на расстоянии чувствуется, какие они сладкие.

Глотаю слюни.

— Оболенский, гад, охраняет сад птицесовхоза, и туда теперь не пройдешь, — говорит Витька.

— И не лазили? — спрашиваю я.

— Лазили! Да только опасно: дробью стреляют. У меня вон…

Витька спускает трусы. На белой ягодичке красные припухшие ранки с черными точками посередине.

— Дробины попали.

— Вытащил?

— Не. Ковырял, ковырял мне Дмитрий, больно было. Пусть лучше остаются.

— Смотри, ребя! — прошептал Козырь, кивая в сторону реки.

От берега к саду идут Валерка и мальчишка, которого я никогда не видел.

— Этого Олегом зовут, — шепчет Витька.

Олег в коротких штанах, как и Валерка. Белые чулки по колено. Предатели о чем-то заспорили. Валерка кладет на землю удочку, садится. Олег что-то говорит ему и бежит к саду. У самого дома забирается на завалинку, перелезает через забор и скрывается. Валерка достает какую-то коробку и копается в ней. Ни Лягва, ни Дмитрий видеть его не могут. А момент очень удобный: подкрасться по кукурузе и сзади набросить мешок.

— Лежите, — шепчет Козырь.

Переползает дорогу. Мелькает в траве его голова. Вскоре через тропинку ползут Лягва и Дмитрий с мешком. Нам видно, как колышутся макушки кукурузы. Дальнейшее происходит быстро, моментально. Лягва подкрадывается сзади к Валерке и надевает на него мешок. Мы вскакиваем и мчимся на помощь. Дмитрий зажимает рот Валерке. Тот брыкается, но с нами не сладить. Всовываем его с ногами в мешок, перевязываем веревками.

— М-м-ма-моом! — вырывается из-под ладошки Дмитрия.

— Молчать! — хрипит Козырь басом. — Молчи — или смерть!

Подхватываем связанного. Я держу его за ногу. Валерка дрыгается и кажется тяжелым. Спотыкаясь, спешим вдоль берега к броду.

— Ложись! — командует Лягва.

Падаем.

Олег, прибежав на то место, где оставил Валерку, оглядывается по сторонам, стоит и, подобрав удочку, медленно бредет к саду. Через речку тащим пленника, держа над водой его голову, чтобы он не захлебнулся. Бегом проносим через луг до гребли и там отдыхаем.

Пленник насмерть перепуган. Стоит к нему прикоснуться, как он ойкает и вздрагивает. Но не кричит. В роще около вырытой ямы падаем на спины и глубоко дышим. Руки онемели от усталости.

— Фух! Фух! — вздыхает Витька. — Тяжелый, негодяй. Наверное, наелся здорово. Дай-ка попробую его живот.

Хищно улыбаясь, Витька ощупывает пленника.

— Ого! Набил пузо, предатель!

Пленник задрыгал ногами.

— Пустите! Пустите меня! Я могу умереть!

Опускаем мешок в яму, и там Лягва развязывает веревки. Вытащив пистолеты, садимся по краям ямы. Валерка оглядывает нас.

— Пустите меня! Хуже будет!

— Если пикнешь — вот, — Козырь наставляет дуло пистолета. — Зароем — и никто не узнает. Понял?

Начинается допрос: как он смел нарушить клятву, которую давал нам?

Валерка молчит. Топчется на месте. Ему хочется закричать, но кричать опасно. Мы все слышали, как Валерка повторял клятву. Только Дмитрий не слышал, и Козырь хочет, чтоб пленник подтвердил при Дмитрии, что клятву давал.

— Говори: давал клятву. Говори!

— Давал, — слышится наконец.

Виновность установлена и признана подсудимым. Вслух обдумываем: будут ли слышны в окрестностях крики пленника, когда мы его оставим в яме. Если яму закрыть приготовленными досками, сверху навалить травы и сена, ничего не услышишь в трех шагах. Надо припугнуть Валерку, и потому долго обсуждаем этот вопрос.

Угрозы прекращаются. Витька говорит, что пленник должен вытащить сорок колов.

— Иначе из ямы не вылезешь!

Минут пять спустя Валерка отвечает:

— Буду тащить.

Помогаем выбраться ему. Козырь забивает приготовленные колы. На двадцать шестом колу Валерка разгибается и садится. Испачканное землей лицо морщится. Он вместе с землей выплевывает кровь и, пошевелив языком, выплевывает на ладонь зуб. Оглядев зуб, Валерка начинает голосить.

— Может, хватит с него? — спрашивает Витька.

Глядя на пленника, Витька морщится и кривится, как будто ему больно.

— Пожалуй, хватит, — отвечаю я, — как кровь пройдет, тогда дотащит.

— Теперь просидишь ночь в яме, а потом видно будет… Может, простим тебя, — говорит Козырь.

— Слышишь, Валерка, переходи на нашу сторону, — у Витьки в голосе звучит не угроза, а совет и просьба, — иначе жизни тебе не будет.

— Наши придут — куда ты денешься? — вставляю я.

Наперебой говорим о том, что большого Кучеренку все равно расстреляют. Сколько наших людей он поубивал! Валерка угрюмо бросает:

— Неправда, он никого не убивал! Он только делает так, как велят, а убивать не убивает.

Ничегонезнание Валерки поражает нас. Перечисляю ему, кого убили под руководством его отца.

— Что же мне делать, — наконец стонет Валерка, — он изобьет меня. Он всегда меня бьет. Если я целую ночь не покажусь дома, он сильно изобьет меня.

— А ты не ходи домой, — говорит Дмитрий, — живи с нами.

У Лягвы другое мнение:

— А что лучше: или мы тебя убьем, или отец тебя раз отколотит? Или когда наши придут, тебя совсем куда-нибудь прогонят? Думаешь, так все и пройдет?

— Ты подумай, Валерка, — говорю я, — время есть…

9

Вечером шагаем обратно к городу. Валерку в яму не посадили. Он дважды повторил клятву с добавлением, что если он расскажет что-нибудь дома о нас и не будет нам помогать — «пусть он умрет живым в закрытой яме от голода».

Переходим речку. Валерке надо сворачивать влево.

— Завтра в полдень у гребли, — говорит Козырь.

— Обязательно. Я и соли принесу.

Бежим к городу. У нашего дома присаживаемся под стенкой. Козырь уходит домой. Он дал обещание матери показываться ей на глаза три раза в день. Дмитрий закручивает цигарку. Только он прикуривает, как из-за угла пулей вылетает Козырь.

— Ребя! Полиция! — кричит он, проносясь мимо.

За ним бегут полицейские. Мы вскакиваем. Ничего не понимаем, но мчимся прочь.

На противоположном конце улицы останавливается крытая машина. Из нее вылазят полицейские и бросаются нам навстречу. Мы растеряны. В одну секунду проносится тысяча предположений — за что? Сзади слышен топот. Нас как ветром сметает с дороги. Влетаем в чей-то двор. Огород. Забор. Он высокий. Мечемся, как загнанные собаки. Кто-то визжит позади. Это Витька. Полицейский схватил его и тащит. Сую руку в карман, выхватываю пистолет и бросаю в траву.

— Карта, пригнись, — Лягва часто дышит в лицо.

Пригибаюсь. Он вскакивает на плечи и садится на забор.

— Давай руки, — Лягва тянется ко мне.

Цепляюсь за его пальцы. Подтягиваюсь. В ушах звон. Кто-то кричит. Кажется, Козырь. Закидываю ногу на забор. Цепкие пальцы хватают за штанину, я срываюсь и падаю. Жесткая волосатая рука держит меня за кисть…

Нас повели. Я шагаю как можно ближе к полицейскому. Надо показать, что не собираюсь бежать, и, как только сжимающие меня пальцы ослабнут, рвануться что есть силы. Тайком поглядываю на лицо полицейского. Оно вспотело и покраснело. Козыря и Витьку ведут следом за мной. Витька падает, его волокут по земле. Он орет и, получив пинка, вскакивает на ноги. Соседки сбежались к воротам.

— За что? Чего они натворили? — спрашивают друг у друга женщины.

Нас ведут к машине. До нее остается четыре дома, три, два, один. Пальцы продолжают сжимать меня крепко.

Подходим к машине, и полицейский стучит по дверке крутого кузова. Она открывается. Что есть силы дергаюсь, но напрасно.

— Ах ты гаденыш! — рычит полицейский, подхватывает меня и толкает в дверку.

Вот так в Курске до войны ловили собак и сажали в клетки. Только собак ловили железными крюками, а нас руками.

Следом за мной впихивают Козыря и Витьку. Дверца хлопает. Полицейский, сидящий около дверцы, замыкает ее. Машина зафырчала.

Едем. Все трое сбиваемся в угол. Рукой нащупываю чьи-то тела. Приглядываюсь. Здесь еще двое мальчишек. Лиц не разобрать.

— За что вас? — спрашиваю я.

— Мы не знаем, — шепчет тихий голос, — схватили на Ленинской.

Козырь подсовывается поближе ко мне. Едем. Кузов подбрасывает. Остановка. Машина подъезжает к чему-то задом. Отовсюду слышны крики, плач.

— Галечка! Доченька, маленькая ты моя! — стонет женский голос совсем близко.

Коротко прогудел паровоз. Мы на вокзале.

В дверку постучали.

— Открывай, Подгорный!

Полицейский открыл дверцу и толкает нас из машины.

Другие люди хватают нас. На мгновение в глаза бьет солнечный свет, и снова темнота. Осторожно вытягиваю руки, чтоб не споткнуться. В спину мне упирается Козырь. За ним появляются остальные ребята. Мы в вагоне. Садимся на пол. Здесь очень воняет уборной.

— Новенькие, — слышится из темноты.

— Эй вы, пожрать есть что-нибудь? — спрашивает кто-то.

Осматриваемся. В вагоне, поджав под себя ноги, сидит человек пятнадцать мальчишек. В полумраке их лица кажутся худыми, как у скелетов. Дверь заскрипела. Съехала на сторону черная тяжелая занавесь перед дверью. Стало светло.

Входят полицейский и толстый немец в очках, он осматривал нас когда-то в полиции.

— Вот этот, этот, этот, — показывает полицейский на нас.

Немец у каждого трогает волосы, заглядывает в рот. Еще один немец приносит чемодан. Там пробирки и пузырьки. Толстый делает нам уколы под лопатку. Дверь снова визжит. Наступает тишина. Все произошло так быстро, что мы не успели еще опомниться. Разговаривать не можем, прижимаемся друг к другу и сидим молча, соображаем. Привезенных вместе с нами мальчишек я не знаю. Они жмутся к нам и молчат. Кто-то лезет из угла.

— Карта, и вас поймали? — шепчет знакомый голос.

Присматриваюсь. Большие глазницы, горбатый нос.

— Я Росиня, — шепчет голос, — меня давно уже затолкнули.

Это действительно Росинский. Он рассказывает, что шел с сестрой по улице, на них наскочили полицейские. Сестру не тронули, а его схватили.

— Повезут в Германию, — говорит Росиня, — весь эшелон с людьми. Везде взрослые, а в соседнем и в нашем — мальчишки.

Что-то забулькало позади. Завоняло сильней.

— Отчего воняет так, Росиня?

— С этой стороны уборная.

— Филимон! А ну, сюда! — раздается грубый голос из темноты. По вагону юркает маленькая тень.

— Чеши здесь, — приказывает грубый голос. — Куда лезешь! Вот тут!

— Проснулся, — шепчет Росиня.

— Кто это?

— Коляка… Полицейские его посадили, чтоб следил за нами.

Вагон вздрогнул. Стенки заскрипели. Стукнули буфера. Около вагона заголосили громче.

— Разойдись! Разойдись!

По стенке вагона чиркнуло чем-то. Катимся. Куда? Зачем? Что с нами будут делать? Подумав о маме, холодею весь. Как она закричит, когда узнает, где я. Может, и не закричит. Молча сядет и заплачет. Лягва, конечно, ей все расскажет… И Дмитрий сбежал. Что стоило свернуть в другой двор без забора! Ах, как нелепо это произошло! Только-только мы были на воле и вот сидим взаперти… Козырь и Витька думают о том, о чем и я.

Глаза привыкают к темноте. Кое-где через узенькие щели пробиваются тоненькие струйки света. Справа ясно различаю фигурки мальчишек. У многих из них одежда разорвана. Одни лежат на животах, другие сидят. Слева четверо мальчишек и Коляка. Над ним скорчился маленький мальчишка и быстро-быстро чешет ему спину.


Сколько времени проходит — неизвестно. Струйки света постепенно исчезают. Наверное, на дворе ночь. Холодно. Прижавшись друг к другу, мы спим и не спим. И все молчим. Считаю удары сердца Козыря. Но вот снова в вагоне светлеет. Визжат колеса. Остановка. Кто-то пробегает у вагона. Дверь полезла в сторону.

— Колька, выходи! — сказали снаружи бодро. — Скорей, деревня!

Коляка поднимается с соломы, лезет под занавеску. На миг мелькает солнце.

— Как у тебя? — спрашивают Коляку.

— Спокойно.

— Много новеньких?

— Четверо.

В вагон проникает прохладный свежий воздух. Я подползаю к занавеске, поднимаю уголок ее. Высовываю голову и получаю удар кулаком между глаз. Брызжут искры. Отпрыгиваю. Из носа капает кровь. Там, где лежат четверо, один захихикал:

— Посмотрел! Больше не полезет!

Росиня просыпается и шепчет, что выглядывать нельзя, могут за это плеткой отходить.

— И кричать нельзя, и громко разговаривать нельзя.

Витька в рубашке. Он отрывает от подола клочок материи и подает мне:

— Заткни ноздри, кровь вытечет. И ляг на спину.

У меня сжимаются кулаки, от злости и от боли наворачиваются слезы.

Коляка вернулся. Что-то жует. Карманы у него раздуты. Он быстро выбрасывает содержимое карманов на сено, просовывает голову за занавеску и стоит. У вагона какая-то возня. На мгновение чей-то тонкий голос вскрикивает и смолкает. Похоже, душат кого-то. Коляка нетерпеливо переступает с ноги на ногу. Нагибается и тянет что-то. Лезут полицейские. Проносят в угол мешок. Из мешка показываются босые ноги. Поезд трогается. Снова темнота.

— Снимай, снимай! — хрипит голос.

— Она не дышит…

Молчание.

— Жива… Сейчас очухается…

Потом я вижу юбку, белую кофточку, белое тело. Отворачиваюсь и стараюсь ничего не слушать…

Следующий раз останавливаемся ночью. Девушка, которую затащили в наш вагон, высокая, и коса у нее длинная, чуть ли не до колен. Пошатываясь, она бредет к открытой двери, прыгает из вагона. И сразу истошно кричит.

— О-о-о! — разносится в тишине. Крик постепенно удаляется и затихает…


Проходят ночь, день, еще ночь, еще день. Не знаю точно, сколько дней и ночей, и все они длинные, как зима…

Животы у нас приросли к спине. Во рту сухо и горько. Через большие промежутки времени в вагон кидают прямо с ботвой сахарную свеклу. Мы расхватываем ее. После свеклы Коляка приносит в сумке хлеб и бросает всем по куску. Бросает, как собакам. Некоторых заставляет становиться на колени, кланяться и после этого дает. Я повидал разных плохих людей, но такого гадкого и мерзкого человека вижу впервые. И зачем-то допрашивает каждого из нас. Где жили? Что ели за обедом? Кто родители? И меня призывает на допрос. Я смотрю на широкое лицо с толстым носом, на прищуренные глаза, которые то ехидно усмехаются, то разом выкатываются и зло глядят.

— Ну, что жрали у вас за обедом? — Коляка раздвигает губы и циркает на меня слюной, пропуская ее между верхними зубами. — Кто твой отец?

Я молчу. Хочется броситься на него или просто ударить по щеке. Но не делаю этого: он очень сильный. Плечи у него большие, грязные и кулаки большие.

— Пошел вон! — Нога в мадьярском ботинке больно бьет меня.

Я отхожу и сажусь возле Козыря. Ничего, наступит момент, можно будет расправиться с Колякой и сбежать. Сейчас нет смысла это делать — приведут нового. Да еще излупят или под колесо кинут. Поэтому когда Коляка дает нам затрещины — мы терпим. Терпим и тогда, когда он, остановившись посередине вагона, расстегивает штаны и писает на головы, на плечи, на руки. Я думаю о том, что, если бы мы все набросились на Коляку, непременно бы одолели его. Но многие из ребят худые, слабые. Этот мерзавец их так запугал, что они пикнуть не смеют. Я, Козырь, Витька и Росиня держимся вместе и никогда не деремся друг с другом из-за еды. Коляке это не нравится, и он больше всех пристает к нам. Дольше всех дразнит хлебом. Один из четверых Колякиных приближенных — худой и стриженый, одетый в сапоги и фуфайку — хихикает, глядя на нас. Он и остальные приближенные сами не издеваются над нами, а делают это только по приказанию Коляки.

— Две «буханки» этому! — командует Коляка, развалившись на сене. — Пышных и хрустящих две!

Тому мальчишке, на которого указал Коляка, кто-то из приближенных проводит ладонью по голове, по спине. Мальчишка сжимается и закрывает глаза.

— Пли! — кричит Коляка.

Пальцы хватают кожу, оттягивают ее, и Колякин приближенный сечет по ней ладонью. Когда он сечет, кажется, что он обрезает кожу. У меня на боку три синих с кровью пятна от этих «буханок».

Приближенные чешут Коляке пятки, тело, ловят в его одежде вшей.

Раньше мне приходилось голодать, это было не очень страшно, а сейчас такой голод, что, кажется, съел бы и лягушек, и земляных жаб. Зубы стучат. Когда стискиваю их, не так хочется есть. А Коляка чавкает и ночью. В темноте хочется подползти к нему и наброситься. Но я сдерживаюсь. Козырь тоже сдерживается.

И вот однажды терпение все-таки лопается. Вагон замедлил ход. Коляка, не дождавшись остановки, расстегивает штаны и, улыбаясь, поливает стену. Вдруг он круто поворачивается — и теплая струя бьет мне в ухо, в глаза, в губы. Я холодею, шея вытягивается. Взвизгиваю, испускаю страшный вопль, от которого разом прибавляется сил, и прыгаю на негодяя. Он не ожидал толчка и оседает на пол. Впиваюсь пальцами в горло и тычу лбом перед собой. Чувствую мягкое тело и кусаю зубами. Подлетаю в воздухе, грохаюсь на пол. Вскакиваю. Из глаз — искры. Темно. Падаю. Удары сыплются на голову, в бока. Сейчас умру, сейчас конец. Воздуха нет.

— Гаденыш! Гаденыш! — хрипит голос надо мной.



Удары внезапно прекращаются. На шее у Коляки висит Козырь. Витька кидается под ноги врагу, и тот падает. Поднимаюсь. Корчась от боли, шагаю и валюсь на широкую Колякину спину. Хватаю зубами за ухо, кулаками бью под бока.

— А-а! — орет Коляка.

Мы молчим и уже не бьем Коляку, только стараемся прижать его к полу. Но он сильный. Сейчас поднимется, расшвыряет нас. Пальцы левой руки у меня совсем обессилели. Царапаю щеку Коляки, а ухватить не могу.

— Росиня! Росиня! — вырывается из меня стон. — Помоги, Росиня!

Он стоит, прижавшись к стене, и молчит в испуге.

— Росиня!

Наконец Росиня нагибается, мелькает ведро из-под воды. Бум! Бум!

— Еще, еще! — прошу я.

Колякина спина подо мной слабеет.

Вагон остановился, и дверь открылась. В глаза бьет яркий дневной свет. Зажмуриваюсь и опускаюсь на пол. Меня отшвыривают в сторону. Куда-то тянут за ноги. Лечу, машинально выставляю вперед руки и шлепаюсь на землю. Рядом падает Козырь. Витька падает на меня. Ой, как больно! Козырь дрожит. Лицо у него в крови, зубы оскалены. Ищу, во что бы вцепиться зубами. Мы — три маленьких окровавленных зверька, у которых еще колотится сердце. Перед глазами что-то белое. Это рука. Хватаю зубами палец. Чем-то бьют в ухо, в плечо, по голове. Пусть бьют, пусть убивают. Разжимать зубы нельзя. Меня трясет. Чувствую во рту теплое и чуть соленое. Чтоб не захлебнуться, глотаю. Ничего не слышу. Лечу в какую-то темную, звенящую пропасть…

Раскрываю глаза. Лежу на полу. Вагон подрагивает. Темно. Равномерно постукивают колеса. Соображаю, что веки у меня слиплись и не раздвигаются. Протираю глаза. Запекшаяся кровь осыпается шелухой. Козырь лежит рядом. Витька и Росиня сидят около нас. Витька сует кусок хлеба.

— Борька, на, ешь, — шепчет он.

— Где Коляка?

— Его нет. Он в другом вагоне. Тут теперь полицейский. Больно?

О-ох! Не шевельнуться. Все болит. Закрываю глаза. Сую в рот хлеб. Жевать больно. Нижние передние зубы качаются. Проглотив хлеб, вздыхаю. Меня плавно несет по какой-то реке. На берег смотреть нельзя — голову не повернуть, и я плыву, удивляюсь, почему это я не машу руками и не тону…

Когда снова прихожу в себя, мы стоим. Дверь отодвинута, и занавесь поднята. Видно поле, за ним сосновый лес. Правее несколько хат, крытых соломой. Около хаты женщина стоит. Приложив ладонь ко лбу, смотрит в нашу сторону. Козырь сидит. Появляется Витькино лицо.

— Жив?

В вагон забрался полицейский. Ему подают ведра с водой. Ни слова не говоря, он поливает нам на головы.

— Мойтесь, — бросает он коротко.

Мы не понимаем.

— Ну! Мойте головы! — приказывает он.

Забрался в вагон еще полицейский. У него на рукаве красная широкая повязка.

— Эти, что ли, дрались?

— Только вот — четверо.

Спросивший оглядывает нас и спрыгивает на землю.

— Обмой их, чтоб крови не было, — говорит он оставшемуся полицейскому, — а то черт знает, как посмотрят…

Заглянул к нам немец. Понюхал воздух, посмотрел на меня, что-то гавкнул и скрылся.

— Может, этих выпустить — у колодца помоются? — спрашивает полицейский того, который с повязкой.

— Разбегутся, потом лови их… Здесь вымоются.

После мытья пол мокрый, и мы не садимся. Приносят морковки. Полицейский дает всем по куску хлеба. Хлеб ем, морковку не могу — болят зубы. Плююсь кровью. Витька советует не выплевывать ее, а глотать.

— Она своя же, и польза будет, — объясняет он.

— Куда нас завезли?

— Неизвестно.

Оглядываем друг друга.

У Козыря ссадины на лбу, на скуле, на носу. У Витьки синяк под глазом и глаз весь красный. Витька не унывает.

— Здорово мы! — говорит он. — Коляку отправили в другой вагон. Испугались.

Гудит паровоз. Полицейский закрывает двери и ложится на место Коляки.

— Эй, вы! — кричит он. — Смотрите мне! Чтоб ни звука. Иначе я быстро под колесо брошу.

Витька шепчет ругательства.

10

Едем.

Наконец останавливаемся и долго стоим. За стенками вагона беготня. Доносится какой-то шум. Различаю фырчание автомобилей, людские голоса. Заиграла музыка. Это радио. Дверь раскрылась.

— Вылезайте по одному!

Полицейский и немецкие офицеры оглядывают нас. Прыгаю на землю. С непривычки покачивает. Голова закружилась. Нас выстраивают по два и велят взяться за руки. Паровоза уже нет, и стоят здесь лишь два вагона. Из второго вагона тоже выпустили ребят и строят. За вагонами дома. Впечатление такое, что мы на городской окраине. Из нашего вагона все мальчишки ростом не больше меня. В другом есть повыше. Им, наверное, лет тринадцать-четырнадцать. Коляка топчется около полицейских. Ухо у него разодрано, на лице царапины, встречается со мной глазами и грозит кулаком. Я тоже показываю ему кулак.

Строят нас по росту. Козырь с Росиней оказываются на два ряда впереди нас с Витькой. Подъехала легковая машина черного цвета. Из-за длинного сарая вышли строем человек двадцать солдат. Сопровождавшие нас полицейские забираются в вагон. Солдаты молча становятся по обе стороны нашей колонны. Один выходит вперед.

— Шагом марш! — командует он по-русски.



Черная машина следует за нами. Ведут не в город, а в противоположном направлении. Оставляем позади несколько домов. Впереди метрах в сорока сад. Дорога тянется вдоль него. Сад кажется густым и непроходимым. У всех нас головы повернуты в сторону кустов. Может, за ними спасение. Какой-то мальчишка не выдерживает. Быстро работая локтями, сильно наклонившись вперед, мчится к саду. Он думает, что будут стрелять, и потому виляет. Солдаты даже головы не поворачивают. Только один срывается с места и догоняет беглеца. Хватает за руку и молча ведет его рядом с колонной.

— Сейчас не убежишь, — шепчет Витька, — надо ночью.

Хочется спросить Витьку: куда нас ведут? Но он ведь тоже ничего не знает.

Город скрылся совсем. Сад кончился. Переходим по гладкой дорожке через широкую площадку и останавливаемся у ворот. Влево и вправо тянется забор из колючей проволоки. За воротами поле. Посередине поля длинные серые сараи, белый дом с черными окнами. И еще видны выступающие из-под земли каменные низенькие стены с дверьми. Это, наверное, погреба. Ворота открывают и ведут нас к одному из таких погребов. Передний солдат в дверях рукой приглашает ребят идти за собой. Они мнутся, пятятся. Не говоря ни слова, солдаты вталкивают их на спускающиеся вниз ступеньки. Там еще дверь, за ней ярко освещенный узкий коридор, как в тюрьме, и комнаты по бокам. В большой комнате с вешалками на стенах нам приказывают раздеваться. Появились доктора в белых халатах. Начался осмотр. Спрашивают фамилию и имя.

Мы, конечно, врем.

После осмотра пятерых мальчишек отделяют. Они стоят голышом у противоположной стены, в испуге озираются. Все пятеро страшно худы, похожи на скелеты, и у двух на руках и на шее какая-то короста.

Снова нас выводят в коридор. Потом на воздух. Значит, не убьют сразу. Через большую калитку нас ведут в длинный барак, окруженный колючей проволокой. В бараке у стен нары. На нарах люди. Тут и женщины, и мужчины. Ребят не видно.

Через минуту мы четверо сидим на нарах. Мальчишки расположились в углу барака. Напротив нас лежат две полные женщины с распущенными волосами, в хороших платьях и в туфлях. С ними тонкая красивая девушка в красной кофточке. За ней рыжий худой мужчина. Дальше опять мужчины. Над нами и перед нами разговаривают, но понять ничего нельзя — говорят не по-русски.

Рыжий что-то сказал девушке. Она посмотрела на меня и кивнула.

— Пула бера иен? — произнес рыжий, глядя мне в лицо. И кажется, улыбнулся. Он машет рукой.

Сползаю на пол и подхожу. Рыжий что-то говорит. Девушка тоже что-то сказала и тычет в меня пальцем. На плече кофточка у нее разорвана. Под ухом большое синее пятно.

— Не понимаю, — говорю я.

Рыжий объясняет что-то.

— Я — русский, — говорю я.

— Рус?

— Русский.

— Вся, вся русский? — рыжий обводит нары с мальчишками.

— Все русские.

Рыжий заговорил с девушкой. Она качает головой. Отхожу к ребятам.

Нам хочется узнать, где мы. Для этого надо пройти вдоль нар. Может быть, услышим русские слова. Отправляемся вместе: иначе Коляка нападет. Он на нарах рядом и, когда мы встаем, только взглядывает на нас и отворачивается.

Идем по бараку, приглядываясь к лицам, прислушиваясь. Везде говорят не по-нашему. Один мужчина лежит на животе. Он в сапогах, в фуфайке, какие носят у нас. Подходим к нему.

— Может, русский, — шепчет Витька.

— Давай спросим?

— Давай.

Легонько трясу мужчину за плечо.

— Дядя, дядя!

Человек зашевелился и приподнимает голову. Обросшее узкое лицо. Толстые черные брови, над ними красный шрам от виска до виска. Провалившиеся красные глаза смотрят удивленно.

— Дядя, вы русский? — спрашиваю шепотом.

— Мы русские, а вы? Вы русский? — говорит Витька.

Мужчина качает головой:

— Найн, найн.

Немецкое слово отпугивает. Уходим.


Наступает ночь. Утром солдаты всех поднимают. Женщины напротив встают, оправляют платья, но идти отказываются. Солдаты выталкивают их из барака. Мальчишек не строят и вместе со всеми выгоняют на воздух. Солдаты кричат, ругаются. Отсчитывают человек пятьдесят и ведут к белому дому. Я, Витька, Козырь и Росиня попадаем в эту партию. Втискиваемся в середину. Движемся.

В первой комнате домика у стен лавки, над ними вешалки.

Люди медленно и молча раздеваются. Похоже, что делают это они не в первый раз. Солдаты стоят у двери в другую комнату и наблюдают.

— Бер, бер, бер! — солдат взмахивает на Козыря плеткой.

Мягкая рука ложится мне на плечо. Это девушка, которая в бараке была с рыжим. Она голая. Знаками показывает, чтобы я раздевался, иначе будут бить. Раздеваюсь. У девушки белая грудь, на животе шрам. Рыжий рядом с ней, и тоже голый.

— Бер, бер! — кричит немец и открывает двери.

Какая-то женщина не хочет идти. Она садится на лавку, закрывает глаза руками и кричит что-то. Другие поднимают ее. У женщины большой живот, ноги и руки толстые.

В соседней комнате на стенах краны и на полу, покрытом плотной деревянной решеткой, круглые тазы, как у нас в банях. Голых людей столько, что очень тесно. Дверь захлопнулась. Наступила тишина. Жмемся к стене. Передо мной кран. Открываю его, воды нет. Все чего-то ждут. Рыжий спокойно говорит что-то всем, поворачивая большой горбатый нос по сторонам.

— Боже мой! Боже мой! — раздается по-русски в другом конце толпы женский голос. — Я сегодня не выдержу. Лучше б убили!

Нам нужно увидеть эту женщину, но такая теснота, что не пробиться.

Из-под пола потянуло теплым воздухом. Он становится горячей и горячей. Переступаем с ноги на ногу. Потираем ладонями грудь. И вот делается так, что невозможно терпеть. Козырь подпрыгивает. Рыжий останавливает его. Вытягивает руки по швам, показывает: стоять и не шевелиться. Голова тяжелеет, распухает. Глаза тоже, кажется, распухают. Что такое? Что это такое? Ой! Я прыгаю на месте. Рот раскрыт. Комната заполняется туманом — это пар. Над головой хрипят. Кто-то застонал. Дышать нечем. Прикладываю щеку к стене. Она немного прохладней, но это не помогает. Хватаю воздух ртом. От него жжет в горле. Чешу голову, руки. Нужно бежать отсюда. Сейчас умру. Сердце колотится так, что вот-вот лопнет. Руки натыкаются на скользкие чужие тела. Я куда-то лезу, меня толкают обратно.

У Витьки глаза расширились, налились кровью. Он царапает ногтями голову, корежится.

— A-а! А-а! — стонет он.

Опускаюсь на колени. Передо мной чьи-то толстые белые ноги. Из кожи выступают крупные капли пота и стекают на пол. Да что же это такое?!

И почему все молчат? Почему не ломают дверь! Смерть, смерть. Страшная тишина.

— А-а-а! — разносится крик.

На полу женская голова с длинными волосами. Глаза закрыты. Изо рта по подбородку течет кровь. Чьи-то руки поднимают голову. К виску прикладывается ухо, слушает, и голову опускают на пол. Кто-то бьет в дверь. Сплошная масса голых тел заколыхалась. Кто-то продирается мимо меня. Люди хрипят. Стоны, оханья. Меня клонит набок. Витька проводит по моей спине пальцами и падает. Козырь подхватывает его. Вдруг из крана прямо мне в живот ударила струя холодной воды. Она обжигает. Вскрикиваю. Все нагибаются. Толкотня. Мокрые и скользкие тела притирают меня к стене. Сейчас задушат. Выставляю локти, хватаю таз. Чьи-то руки держат его. Я дергаю таз. Держу его и бросаю.

— Помоги, помоги, — плачет Козырь.

Помогаю приподнять Витьку. Суем его голову к воде. Витька раскрывает глаза. Вода разом исчезает. Дверь распахивается, и люди бросаются вон из комнаты. Кого-то выносят. На полу остаются две толстые женщины и мужчина. Он лежит скорчившись у стенки, и под головой у него лужа крови.

Мы пытаемся высосать из кранов капли воды и задерживаемся. Солдат выгоняет нас. Многие, не одевшись, бегут на улицу и падают на землю. Здесь, на воздухе, двое мужчин хватаются за грудь и медленно опускаются. Умирают…

В бараке ложимся на нары и моментально засыпаем. Потом всех мальчишек ведут и сажают за столы. В руках у меня железная ложка. В алюминиевой тарелке суп. Хлебаю. Он с фасолью. Хватаю кусок хлеба. Ем. Потом мы спим. Спим долго.

На следующий день снова баня. На полу остаются четыре женщины и двое мальчишек.


Мучают нас несколько дней подряд. Каждый раз мы думаем, что помрем, но остаемся живы. Обе женщины, лежавшие против нас на нарах, исчезли, — значит, умерли. Рыжий и девушка живы. Он дважды выносил ее из бани на руках. Наконец эти мучения прекращаются. Утром мальчишек выстраивают и ведут в большую комнату, где мы были в первый день. Снова осматривают и ослушивают. Козыря, меня и Росиню ослушивают мало. Витьку немец долго крутит перед собой, заставляет приседать. Но вот и Витька с нами. Шестерых ребят отделяют и уводят. Все шестеро еле двигают ногами. У одного глаз распух настолько, что, кажется, вот-вот вывалится. Кто-то за спиной прошептал, что их убьют, потому что они не совсем здоровы. Молча смотрим вслед уходящим. Жутко.

После осмотра нас сажают в машины с крытыми кузовами и везут. В нашей машине у заднего борта стоят немцы и выглядывать не разрешают. Едем недолго. Остановка. Высаживаемся. И ворота, и забор такие же, как и там, где нас мучили. Видны такие же бараки и белый домик. По огороженному полю бродят мальчишки. Когда ведут нас, многие из них, остановившись, смотрят в нашу сторону.

В бараке нас выстроили в проходе между нарами по росту. Высокий немец с блокнотиком в руке прохаживается вдоль шеренги.

— Иванов Петя! — выкрикивает он по-русски.

Мальчишка, стоящий от меня через три человека, делает шаг вперед. Немец спрашивает его:

— Сколько годов?

— Двенадцать.

— Иди туда, — немец указывает направо, где стоят несколько мальчишек.

— Егоров Васья!

Тишина.

Немец кривится.

— Егоров Васья! — повторяет он громче.

Витька толкает меня в бок. Я шагаю.

— Егоров Васья? — фашист уставился на меня.

— Да.

— Сколько годов?

— Одиннадцать.

— Иди тоже сюда.

Козырь, Витька и Росиня говорят, что им одиннадцать, и оказываются вместе со мной. Слева от нас выстраиваются тринадцатилетние.

На месте остаются Коляка и какой-то белобрысый мальчишка. Он очень худой, ростом с Коляку. Немножко подаюсь вперед и присматриваюсь. Что-то очень знакомое в лице белобрысого. Где я видел это лицо? Он тоже смотрит на меня и, кажется, вздрагивает. Ну да: где-то я видел его! Но где?

Пришли шестеро солдат. Разбирают нас на партии по пятнадцать человек и размещают по нарам. Мы вчетвером располагаемся поближе к дверям: Козырь, потом я, Витька и Росиня…

11

О чем бы сейчас думать, чтобы мысли не путались, и хоть полчасика полежать и помечтать? Тогда время пройдет быстрее. Помню, когда лежал на печке у Авдотьи, находились же немцы в хате, а я мог целыми часами лежать и мечтать. Ждал наших, со мной были и мама, и отец. Да и деревня была наша, русская… Даже то время теперь кажется хорошим. Наверно, всегда так: если человеку сегодня плохо живется, ему кажется, что вчера было лучше. И мысли скачут у меня в голове, потому что не на что надеяться. Когда мы сидели в пещере, то знали, что можно при какой-нибудь опасности сбегать домой к маме, к людям. Можно отправиться в лес и искать партизан. Да и еще кое-что предпринять. Но как быть сейчас, когда мы здесь совсем одни и вокруг нас заборы колючей проволоки?.. Приподнимаюсь на локтях, кулаками подпираю голову. Вон он, колючий забор. Второй забор, ворота и вышки с часовыми отсюда не видны… «Попробую вспомнить день, когда в хату Авдотьи набились наши бойцы и я смотрел на них», — думаю я.

Только начинаю припоминать тот счастливый день, как другая мысль отгоняет память прочь: «Да, туда пришли бойцы. Они знали, что в деревне русские люди. А сюда они придут? Здесь и страна-то, может быть, не наша, а совсем другая».

Сзади кто-то лезет на нары. Это Витька.

— На, держи, — шепчет он, протягивая кусок хлеба.

— У кого? — спрашиваю я.

— У этого, — показывает Витька глазами на кровать, стоящую в разрыве между нарами, — в тумбочке лежал. Там и колбаса есть, но колбасу я не взял.

Жую хлеб. В нашем бараке нары разбиты на участки, и между участками пространство шириной шагов в пять. Здесь стоят кровати, на которых спят ночью солдаты. Их шесть человек, и каждый следит за своими пленниками. Часто мальчишки по ночам вскакивают, начинают кричать, визжать или карабкаться на стену. Тогда все просыпаются, в темноте сбиваются в кучу и всем нам хочется куда-нибудь спрятаться. Однажды какой-то мальчишка забился в угол под нары, и утром его вытащили мертвого. Теперь, как только поднимается суматоха, солдаты зажигают большие фонари и разгоняют мальчишек по местам. Наш надзиратель с усами, пожилой — и плеткой хлещет сильно.

Прожевав хлеб, решаю: буду думать о маме. Глаза закрываются, но хорошего о маме ничего не вспоминаю, вижу, как она плачет обо мне, и только. Вскакиваю на колени, слезаю на пол и, походив немного, возвращаюсь на место. Ну как же быть? Как удрать отсюда?

— Кто дальше? — предлагает Витька.

Ложусь рядом с ним. Плечи пристраиваем на одном уровне. Взбиваю языком слюни во рту, пускаю их длинной струей вдоль прохода. Витька плюет дальше.

— Витька, мертвецов нету сегодня? — спрашиваю я.

— Нету… Может, к вечеру будут… Да и толку что, хоть и поубивают. Мальчишек все равно не привозят, и нас заметят.

Может, и не заметят. Вчера в потемках увозили…

В той стороне лагеря, где живут немцы, колючий забор не охраняется, потому что дальше еще лагерь, и в нем держат взрослых. Там за баней глубокий и широкий ров, одна стена у него крутая. Во рву расстреливают людей, которых привозят на машинах. Привозят и пленных и гражданских. Бывают партии женщин и девушек. Как их привозят и как расстреливают, мы видим. Облепим колючий забор и молча смотрим. Все, кого расстреливают, худые, грязные и оборванные. Только женщины попадаются полные. После расстрела солдаты подходят к трупам, разрывают одежду и смотрят, куда попала пуля. Потом трупы увозят на машинах. И это навело нас на мысль, что можно выбраться из лагеря, представившись убитым. В одном месте земля под заборами рыхлая. Мы ее еще специально по очереди ковыряли щепками. Можно было бы в темноте пролезть под проволокой, раздеться, одежду спрятать и лечь рядом с мертвыми. А чтобы кровь была, нам ничего не стоит порезать друг другу животы и измазаться кровью. Но беда в том, что расстреливают только взрослых.

Подходит Росиня, за ним Козырь.

— Пекаря опять поймали, — сообщает Росиня, — десять плеток дали.

— Еще раз бежать хотел?

Козырь кивает.

— Из-за тумана, думал, не увидят, а с вышки все видать. Собаку спустили на него.

— Порвала?

— Нет. Он упал и не двигался. А до кустов чуть-чуть не добежал.

Пекарь — мой курский товарищ Ванька Пекарь. Когда нас везли в эшелоне, он ехал в соседнем вагоне. Видел, как на остановке меня выбрасывали, как я вцепился зубами в руку немецкого офицера. Но тогда он не узнал меня, что, конечно, и не удивительно: времени прошло много, и мы оба изменились. А когда он стоял с Колякой и я внимательно смотрел на него, Ванька признал меня. В тот же день он подсел к нам и спросил, как зовут меня.

— Васькой, — сказал я, приподнявшись и подозрительно осматривая белобрысого мальчишку, лицо которого было мне очень знакомо.

— Ты жил в Курске? — спросил он.

Я промолчал. Потом сказал:

— Да, жил.

Тут он улыбнулся, и я узнал его.

— Ванька? — сказал я удивленно. — Ты Ванька Пекарь?

— Да! А ты чего другим именем зовешься?

Я прошептал ему, что мы четверо поступили так на всякий случай.

Разговаривали мы с ним до тех пор, пока надзиратель не прогнал его на свое место.

— Если уж изменил фамилию, смотри не проговорись, — шепнул Ванька, уходя, — а то попадет.

А на другой день наш обман узнали хитростью, о которой мы и не подозревали. Утром пришел в барак совсем русский человек: в сапогах, в галифе и в черной косоворотке.

— Доброе утро, ребята! — сказал он громко и весело. — Как поспали на новом месте?

Мы молча смотрели на бритое круглое, улыбающееся лицо. А он сказал:

— Вам, конечно, хотелось бы повидать своих мам и пап. И скоро, если будете послушными, вы съездите к ним. Когда бы вы хотели ехать, зимой или летом?

Он открыто глядел на нас, а мы стояли и молчали.

— Конечно, лучше съездить летом. И как только пройдут осень и зима, вы поедете. Но уже сейчас вы можете написать домой письма. Сегодня летит самолет в ваши места, и он доставит письма. Только скорей надо, иначе самолет улетит — и ждать следующего придется долго.

Написать маме, что я жив! И она не будет сильно переживать! Надо написать. Солдат принес большой портфель, мы по очереди подходили к незнакомому человеку, и он давал каждому конверт с листком чистой бумаги и коротенький карандаш.

— Ребята, адреса пишите разборчивей, — повторял совсем русский улыбающийся человек, прохаживаясь вдоль нар, — иначе могут не разобрать на почте, и письмо вернется обратно.

Мы все, кто лежа на животе, кто сидя, торопливо писали.

Когда я вывел на белом конверте жирными большими буквами адрес, имя и фамилию мамы, с минуту смотрел как-то недоверчиво на конверт. Но вокруг меня черкали карандаши, все так усердно писали, что я вложил письмо в конверт, лизнул языком по клейкой полоске и, запечатав, отдал этому человеку. Он прочитал адрес, сказал:

— Хорошо. Так разберут. Вот так напишите, — проговорил он, поднимая мой конверт и показывая всем мое проклятое письмо.

Я вышел из барака довольный и долго бродил вдоль колючей проволоки, думая о маме. А вечером мы четверо и еще шесть ребят сидели на холодном полу в темной комнате погреба, не понимая, за что нас заперли сюда. Потом пришли эсэсовцы с черепами на рукавах. Они потребовали, чтобы мы сказали наши настоящие имена и отчества. Мы отпирались, говорили, что не врали. Нам грозили плеткой. Затем принесли наши письма, и я понял, как нас крепко надули.

— Говорите правду! — кричал эсэсовец.

Мы наклонили головы и молчали.

Тогда начали хлестать плетками.

Трое ребят сразу после первой порки сказали правду. Остальные молчали. И я тоже промолчал, хотя секли больно. Ночь мы провели в темной комнате. Утром всех снова отстегали. На этот раз били больнее, потому что метили по вчерашним рубцам. Эсэсовцы ничего не добились, и один офицер с большой стриженой головой и длинными руками сказал нам, что будут бить нас дважды в день, пока не сознаемся. Через день мы сознались во всем. Может, это очень плохо, но, в конце концов, пусть знают правильные имена. Если останемся живыми, непременно сбежим, а так могут до смерти застегать.

Ванька Пекарь старше нас, и поэтому он спит на нарах в другом конце барака вместе с мальчишками, которые больше ростом. За ними наблюдает громадный солдат, молчаливый и злой. Он не подпускает нас к Пекарю, когда мы в бараке, но на воздухе мы можем с ним встречаться и разговаривать сколько угодно. Больше всего разговариваем о том, что с нами хотят делать и что сделают. Точно никто ничего не знает о нашей судьбе, но Ванька говорит, что нас могут увезти в соседний лагерь, туда, где расстреливают людей…

В этих местах часто случаются густые туманы. Когда туман опускается на землю и мы стоим у проволоки и смотрим в направлении рва, то ничего не видно, только порой слышны крики и оханья. Когда же отойдешь от забора, кажется, ты в мутной реке и вокруг тебя плавают темные маленькие тени — это мальчишки бродят в тумане. Есть слухи, что нас в соседнем лагере будут разрезать и смотреть, как устроены наши внутренности.

Почти каждую ночь мне снится, будто я сижу в большой помойной яме. Вот-вот люди должны принести помои и вылить мне на голову. Смотрю вверх, жду, когда появится ведро, чтобы успеть крикнуть, что я здесь… Спуталось представление о днях. Сколько прошло дней с приезда? Двадцать? Сорок? А может, сто? Замечаю, что мальчишки делаются как-то тише, угрюмее. Вначале случались драки, теперь никто и не дерется.

Козырь мало разговаривает. Если не бродит на воздухе и не мечтает вслух о еде, то лежит и молчит. Витька и Росиня все совещались между собой, сейчас не совещаются, да и мне говорить ничего не хочется. Только Пекарь не унывает, хотя, как и мы, ходит голодным. И это хорошо, что не унывает: нам есть на кого чуточку надеяться. Вдруг он что-нибудь придумает? Мы давно ждем от него чего-нибудь.

— Ванька, ну как? — спрошу его.

Он пожимает плечами. Это значит — никаких новостей. Если бы на расстрел возили мальчишек, мы бы сумели удрать, но их не возят.


И вот наступает день, который я не забуду, если даже доживу до старости.

В этот день с самого утра стоит туман. Днем льет дождь. Поле, обнесенное проволокой, раскисло. Приехала машина с брюквой, брюкву сбросили лопатами на землю. Мальчишки похватали брюквины и, дрожа от холода, сбились кучками на нарах. По шуму на крыше понимаю, что дождь стихает, но через маленькие окна света почти нет, значит, на дворе очень густой туман. Наевшись брюквы, притискиваемся друг к другу ближе. Закрываю глаза, чтобы уснуть, но не успеваю помечтать, как слышу гул самолетов. Где-то ударили зенитки. В соседнем лагере завыла сирена.

Надзиратели гасят фонари, бегут на улицу. В темноте мелькает длинная тень. Это Ванька Пекарь.

— Наши. Самолеты наши! — шепчет он.

Около барака ухнуло. Стена и нары затрещали. Кто-то завизжал. Ухает еще и еще. Входная дверь сильно хлопает и, кажется, разлетается в куски. Бомба упала совсем близко. Крадусь между нарами. Пахнет горьким дымом. За спиной дышит Козырь. Упало подряд несколько бомб. С потолка что-то сыплется.

— Скорей, скорей, — шепчет Ванька.

Ничего не видно. Дышать можно только через нос. Плюемся. Вот выход. Вокруг возятся. Кто-то зовет маму. Впереди кто-то кряхтит, стонет. Наступаем на живого человека. Он большой. Это наш надзиратель. Отстраняюсь. Коленями натыкаюсь на колени. Руки ловят какие-то обломки. Потянуло свежим воздухом.

— Ребя, где вы? — шепчу я.

— Тут куча какая-то, — голос Витьки.

Он рядом.

— Все здесь?

— Все.

Земля и бревна разворочены. Ревут самолеты. Зенитки не умолкают. Выбираемся. Там, где ворота, взлетает несколько столбов огня. Падаем. Грохочет новый взрыв, и вихрь проносится над нами.

— Никого не задело?

Пекарь ползет первым.

— Никого.

Поднимаемся и бежим. В тумане не замечаем воронку и падаем в нее. Земля горячая. Снова ползем. Ворот нет. Колючая проволока под руки не попадает. Будки часового тоже нет. Встаем. Бежим. Повисла ракета в стороне. Перед нами гладкая дорога. Ракета вздрогнула и погасла. Бежим что есть духу. Лучи прожекторов носятся по небу. Мы оглядываемся: из-за взрывов и грохота зениток можно не услышать погоню. Луч прожектора спустился совсем низко, пронесся над нами и пропал. Вон впереди какие-то кусты. Наверное, сад. Поворачиваю голову:

— Куда бежать?

Пекарь обгоняет меня:

— За мной. Бегите за мной.

Больше не оборачиваемся. Наша тюрьма уходит от нас все дальше и дальше.

12

Мама поднесла к моему лицу лампу, что-то шепчет ласково. Я открываю глаза и в испуге просыпаюсь: кто-то светит в лицо фонариком. Выставляю вперед ладони, соображаю, что никого нет: в крыше дырка, через нее пробился луч солнца, попал мне в глаза. Сажусь. Тихо. Над головой тинькает синичка. Вот Ванька Пекарь, Витька, Козырь. Где Росиня? Он зарылся с головой в сено, видны лишь подошвы башмаков.

…Вчера мы удрали из лагеря. Мчались по дороге, свернули в лес, продирались через кусты. Потом попали на тропинку, летели что есть духу. Наскочили на этот сарай, забрались на чердак. Ждали погони, незаметно уснули.

Ребята спят, и я еще подремлю, закрываю глаза и вижу Петровск. На улицах немцев не видно. Что такое?.. Мама и Дина шагают по тротуару. Улыбаются. Еще идут люди, и тоже веселые. Вон Дмитрий, все такой же маленький и шустрый. Где он теперь живет? У него же нет родных. Вижу толпу вооруженных людей. Это партизаны. Среди них отец. Значит, они отбили город! Но это ж мне снится, думаю я, это просто кажется. Открыть глаза и очнуться! Нет. Я снова забываюсь и сквозь дрему вижу наш курский дом и во дворе маленький домик, похожий на хатку, в ней жила до войны Таня…

Я окончательно просыпаюсь и бужу товарищей.

По солнцу видно, что скоро полдень. Сарай наш стоит на поляне. Рядом домик, крытый черепицей. Еще сарай, перед ним телега, под ней копошатся куры. Мирно, спокойно вокруг. Собаки нигде нет, и конуры нет. Появился старик с вязанкой сена за спиной. Бросил сено на телегу, достал из кармана трубку. Исчезает за сараем.

Росиня меньше всех ростом и самый худой. Он идет на разведку.

— Если что, беги прямо на солнце, — провожает его Ванька.

Опасения наши напрасны. Оказалось, что земля здесь польская, а в домике живут поляки: старик и две женщины. Одна пожилая и седая, вторая беловолосая, похожа на девчонку. Но у нее есть маленький ребеночек. По-русски хорошо говорят.

Беловолосая просит нас не выходить из сарая и подпирает дверь палкой. «А вдруг попались?» — мелькает мысль. Молча ждем. Девушка приносит в тазу вареных картошек, яблок, хлеба. И кусок сала. Говорит, что граница наша близко, часа три ходьбы. Границей служит узенькая речонка, через нее брод. Часовых здесь нет. Они километрах в десяти ниже по течению. Там железнодорожный переезд. Мы должны как можно скорей уйти: сюда могут заглянуть полицейские.

Пришла пожилая женщина. Молча положила у дверей холщовую сумку. Что-то говорит девушке на своем языке.

— Это вам на дорогу. — Девушка подает сумку Ваньке. — Я вас провожу.

Возле оврага она останавливается.

— Держитесь вот так, — указывает она на солнце, — немножко оно чтобы было слева. Если кто встретит, не говорите, что были у нас. Не, не! — машет она пальчиком.

За оврагом лес густой. Листья почти все желтые, но не падают, потому что ветра нет. Порой они так густы, что солнца не видно. Ванька останавливается, отыскивает его глазами, и шагаем дальше. Ванька впереди, за ним, шагах в двадцати, — Козырь. Потом я, Росиня и Витька. При таком движении нас сразу всех не поймают.

Вот и речка. Берега пологие. Перебегаем через нее, и мы на своей земле! Некоторое время бежим бегом и падаем в кусты орешника.

— Теперь и с собаками не найдут!

— Пусть ищут! — радуется Витька. Надувает живот, хлопает по нему ладошками.

Девушка говорила, что километрах в пяти от границы должна быть железная дорога. Она ведет прямо к Москве. Мы пойдем вдоль дороги, хоронясь за кустами, деревьями. И с пути не собьемся.

Шагаем, шагаем; стало вечереть; лес поредел. Часто встречаются поляны с прошлогодними стожками сена. Деревню искать мы не будем. Надо уйти подальше от границы.

Уже звезды появились на небе, со всех сторон наползает туман, потянуло холодком. Железной дороги нет. В потемках идти опасно. Возвращаемся немного назад. Разворотили стожок сена. Зарываемся в него. Засыпаем моментально.

Кажется, спали совсем мало, но когда вскакиваем от какого-то грохота, уже рассвет. Метрах в ста проносится поезд, вагоны такие же, в каких нас везли сюда. Двери открыты, видно, что вагоны пустые.

— Зачем пустые везут, Ванька?

— За добром. А может, за людьми…

— В такой бы вагончик забраться, — мигом бы умчались от границы! — вздыхает Витька.

Идем вдоль дороги. В ту сторону, куда пропал поезд.

— Ложись! — кричит вдруг Ванька и падает на траву.

Навстречу нам почти беззвучно скользит по рельсам дрезина, на ней солдат и офицер. В ногах у солдата овчарка. Офицер внимательно смотрит по сторонам. Пронесло…

Вначале казалось, очутимся на своей земле, там уже не пропадем. Но минули вторые сутки — и ни станции, ни жилья. Днем тепло. В полдень солнце даже припекает. И красиво вокруг: на деревьях листья и желтые, и красные, и фиолетовые. Издали кусты и деревья напоминают огромные букеты цветов. Ночью же, особенно под утро, холодно. Руки, ноги окоченеют так, что с трудом разминаем их. Туман уж не тонким одеялом стелется по земле, а закрывает все толстым слоем. Хоть разгребай его руками. Одежда, волосы делаются влажными. А тут Росиня вдруг ослаб. Сядет на землю и сидит.

— Вставай, Росиня, скоро станция!

Смотрит в землю, ничего не отвечает.

— У тебя болит где-нибудь?

— Ничего не болит, — шепчет он синими губами.

— Вставай!

Молчание. Берем его за руки, за ноги и несем.

Пробовали запугать его:

— Не встанешь? Ну и сиди здесь, а мы пойдем. Пусть фрицы тебя подберут. Они знают, куда тебя отвезти!

Мы отошли немного, спрятались в кустах. Росиня посидел, потрогал голову ладонями. Огляделся и лег на бок. Мы вернулись, он лежал скорчившись. Мне показалось, что он умер. Но он спал.

Совещаемся. Надо передохнуть в лесу. Построим шалаш. Росиня будет лежать в нем, мы постараемся найти деревню. Еда кончается. Запасемся едой, двинем дальше.

Покуда несем Росиню и строим шалаш возле ручейка, бегущего в глубину леса, Росиня спит. В шалаше вырыли ямку, вход закрыли ветками. Разводим в ямке костерок. И когда сухие веточки разгорелись, Росиня очнулся.

— Где мы, ребя? — шепчет он.

— В лагере, — отвечает Витька, — фрицы сейчас каши принесут.

— Болит где, Росиня? — спросил я.

— Фух! — вздыхает он. — Я думал, что помер. Мне снилось, что я помер. — Он даже улыбается. — Не болит у меня ничего, Карта. Ноги отнимаются! Иду, иду — и ничего. А потом вот здесь, под коленками, схватит — и не разогнуть ногу.

— А сейчас?

Он согнул и разогнул ноги.

— Сейчас ничего.

Ванька говорит, что это, может, и не болезнь, а просто так, от усталости бывает.

— Проживем здесь немного дней, отдохнешь, и все пройдет.


Росиня теперь лежит в шалаше. Изредка бродит поблизости. Витька проводит время с ним. Козырь, Ванька и я ищем деревню. За два дня обшарили местность вокруг — никаких следов. Собираем ягоды, грибы, печем их в углях.

Решили ходить только по ручью. Он непременно приведет к озеру либо к реке. А там уж будет деревня. На третий день ручей привел нас к лесной дороге. Она заброшена, заросла травой. За дорогой овраг. В нем обнаруживаем опрокинутую телегу, рядом с телегой в траве находим две винтовки, несколько вещевых мешков с военной одеждой, сухарями. Топор и три котелка. Перебираемся в овраг, строим новый шалаш.

— Теперь и зима не страшна, — говорит Козырь.

А Ванька говорит, что зиму нам не прожить в лесу. Помрем с голоду.

— Как думаешь, Карта? — обращается он ко мне.

Я представил зиму. Лес завален снегом. Мороз. А может, поблизости деревни и нету?

— Давайте поищем партизан, — говорю я, — если не найдем ни их, ни деревню, придется идти.

Где-то далеко простучал поезд. Шум его нагнал тоску.

— Кажется, мы уйдем отсюда, — глядя на огонь, говорит Росиня.

Он потихоньку выздоравливает, бродит с нами.

Так оно и вышло. Еще два дня рыщем по лесу. Безрезультатно. Даже прошлогодних стожков сена не видели. А ручей кончается в овраге: возле большого камня он превращается в озерцо с черным дном. Здесь вода уходит под землю. Может, вообще в этих местах люди никогда не жили и местность дикая? Вечером тронулись в путь. Шли всю ночь. Утром увидели станцию: никаких строений нет, от них остались одни развалины. На месте вокзала груда кирпичей и одна стена. За стеной торчат печные трубы. Уцелела водокачка с хоботом, через который наливают воду в паровозы. В стороне торчит над деревьями макушка водонапорной башни. Возле водокачки две палатки. Одна закрыта. На лавочке сидит немец, играет на губной гармошке. Винтовка стоит рядом. Мы лежим на пригорке за кустиком.

— Сейчас бы его трах — и готов, — шепчет Ванька, щуря глаз. — Он не один. В палатке, наверное, спят другие.

Мы хотим обогнуть это место лесом. Ванька вдруг приподнимается на руках.

— Тише… поезд…

Да, слышен стук поезда.

— Если остановится и есть пустые вагоны — залезаем?

— Согласны.

— Насыпь не очень высокая, — говорит Ванька. — Действуем так: первым залезает в вагон Козырь. Потом подсаживаем Росиню и Витьку. Ты, Карта, сам вскочишь. Последним я. Только смелей. Не бояться.

Показался паровоз. Ползет он медленно. Останавливается. Человек в кепке, в засаленной куртке спрыгивает на землю. Смотрит под колеса, кричит что-то солдату, выглянувшему из паровоза. Опять забирается в него.

Из палатки показались два немца. Подходят к насыпи, смотрят на паровоз.

— Ребя, сзади пустые! За мной! — Ванька бежит, согнувшись, к хвосту поезда.

Вот вагон-телятник. Дверь открыта. Внутри вагона что-то белое на полу.

Козырь вскакивает в вагон, протягивает руки. Я хочу подсадить Росиню, Витька помогает.

— Э-е-е-е-е! — кричит голос.

Оглядываюсь. Из тамбура соседнего вагона высунулся усатый солдат в каске. Страшно таращит глаза, вскидывает винтовку. Шарахаемся под откос. Я падаю и смотрю, как солдат ведет винтовкой за Витькой.

— Ложись, Витька!

Выстрела нет. Витька летит через меня и замирает. Выстрела нет. Усатый солдат закуривает спокойно сигарету, грозит винтовкой в нашу сторону. Вагоны дергаются, по составу пробежал стук. Кричать нельзя. Почему Козырь не выпрыгивает? Что ж будет? Закричать? Поезд набирает скорость. Последний вагон с солдатом в тамбуре исчезает за поворотом. Козыря нет.

— На следующей станции он подождет нас, — говорит Ванька…



Следующая станция оказалась близко, километрах в пяти. Вокзал цел. Возле него легковая машина черного цвета. Человек двадцать солдат сидят на разбросанных бревнах. За вокзалом площадь и начинаются улицы. То ли это деревня, то ли маленький городок. Мы спрятали мешки в кустах, ходим по улицам. Возле колодца с воротом мальчишка наших лет.

— Вы здешние?

— Здешние.

Спрашиваем, не встречали ли они мальчишку в такой же одежде, как мы. Нет, чужого пацана они не видели. До вечера бродим по улицам, возле вокзала…

13

Деревни чаще встречаются. Все они маленькие, не такие, как на курской земле. Там иной раз идешь, идешь и не знаешь, когда деревне конец. И полустанки встречаются чаще. Мы осмелели. Можем вскочить на подножки вагонов и проехать до следующей станции. Прогонит солдат — что ж, отойдем да еще и огрызнемся на него. Нагоним баб на телеге, попросим подвезти нас, они подвезут. Всем говорим одно и то же: мы погорельцы, родители наши погибли. Пробираемся к родственникам в деревню Ивановку или Клиновку. Или еще в какую-нибудь. Сколько прошло дней, как мы в пути, понятия не имеем. Одно знаем — приближаются холода. Листья с деревьев опали, лес глубоко просматривается. Даже в кустах мгновенно нельзя спрятаться. Хорошо, когда попадаем на станцию, где выгружали уголь из топок паровозов. Иногда такого угля целые горы. Сверху он холодный, немного копни — он теплый. А еще глубже он горячий, почти раскаленный. Можно испечь картошек. И спать тепло. Хотя спать здесь опасно. Ночные бродяги из местных мальчишек считают себя вправе обшаривать карманы пришельцев.

Спать ложимся не вместе, поодаль друг от друга. Пристанут к одному, например к Витьке, мы неожиданно налетаем в темноте разом со всех сторон. Деремся отчаянно, жестоко. Рычим, визжим, ругаемся. Даже обух топора и лопатку пускаем в ход. Темнота, неожиданность и ругань всегда выручают нас.

На днях, еще засветло, одолели здоровенного взрослого парня. Станция называлась Заглинск-Южный. Приходим туда что-то около трех дня. Здание вокзала большое, рядом с ним буфет, выкрашенный свежей зеленой краской. Толкаемся возле буфета, никаких объедков нет. Менять на еду нам уже нечего, все променяли. Сходили в поселок, надергали в огородах морковки. Вымыли ее под колонкой. Сидим на куче шлака, грызем. По платформе протопали два жандарма с перьями на пилотках. Просеменила в буфет женщина с подносом, покрытым полотенцем. Где-то заиграл патефон. Из буфета появился этот парень, он в хромовых сапогах, в мадьярской куртке. На руке никакой повязки. Кто он?

Бросил огрызок яблока, закурил. Никого не таясь, шагает через пути. Ванька сидит ближе всех к нему. Отрезает ножом кусочки морковки, отправляет их в рот. Нож мы добыли в драке. Лезвие длинное, чуть изогнутое. Парень видит нож, останавливается.

— А ну, покажи, — говорит он, протягивая руку.

Силы явно неравны. Убегать поздно.

Жандармы скрылись за вокзалом, вокруг ни души.

— Катись ты к чертям собачьим! — говорит Ванька, спокойно ложится на живот, прячет под собой нож, зажатый в руке.

Парень оторопел. Пнув Ваньку ногой, нагибается, хочет вывернуть ему руку. Этого мы и ждали. Витька неслышно подбегает сзади, не вынимая топор из сумки, коротко взмахивает им. Через минуту оглушенный и связанный здоровяк лежит за кучей шлака с тряпкой во рту, изумленно таращит глаза.

— И не таких видели, — ворчит Ванька, вытаскивая у него из-за голенища финку с наборной ручкой. — Не шевелись! Иначе… — Ванька цокает языком.

В карманах находим сигареты, зажигалку, сорок рублей наших денег и шесть немецких марок. В заднем кармане брюк обнаруживаем удостоверение из полиции.

— A-а, гад, вот ты кто? — говорит Витька. — Что с ним сделаем? Прикончим?

Озираемся.

— Уходить надо.

— Пусть лежит. Ну его. Еще погоню устроят.

— Завтра партизаны придут сюда, — говорит парню зачем-то Ванька, — они тебя здесь прихлопнут.

Ночь пришлось провести далеко от станции, на старом току, в гнилой полове.

Потом двое суток едем в пустом вагоне. Чем дальше продвигаемся на восток, все меньше и меньше боимся немцев.

Встречается колонна автомашин. Солдаты собрались у головной машины. Офицер с двумя пистолетами на поясе что-то толкует им. На изгибе дороги кусты подступают вплотную к крытому грузовику. Что в нем? Мы с Росиней присаживаемся, наблюдаем за солдатами. Ванька и Витька скрылись в кустах. Не успеваем мы закурить, как мимо проносится Ванька с рюкзаком в руках. Витька волочит какой-то узкий, длинный мешок зеленого цвета. Помогаю ему.

— Не заметили?

— Нет.

В ранце находим три банки с консервами, фляжку с ромом. В мешке бинты, пачки с ватой, какие-то тонкие пузыречки в коробочках. Бросаем это и спешим дальше.

Случается, клянчим у солдат хлеб, сигареты. Иногда дадут, иногда нет. Однажды заметили неподалеку от дороги походную кухню. Солдаты с котелками тянутся к ней один за одним. По эту сторону дороги ряд изб. Даже стекла в окнах целы, а жителей нет.

Прошли по дворам — ни души. Только несколько кошек метнулись от нас на чердак. Куда делись люди? Увезли их? В лес убежали? Рассаживаемся на завалинке избы как раз против кухни. Если б и не голодны были, все равно не упустили б такой момент. Вдруг выгорит удача?

Повар в белом колпаке — раз, фартук тоже белый и чистый — два. Наливая в котелки, что-то говорит солдатам и улыбается — три. И солдаты не толкаются в очереди, не ругаются и не спешат — четыре.

— Остатки будут, — уверенно говорит Витька, снимая с ремня котелок.

— Да, должны быть, — говорю я и снимаю свой. — Смотрите, гуси.

Высоко-высоко плывут они клином. Птицы давно уж пролетели на юг. А эти запоздали. От машин стреляют в гусей. Скоро вечер. Где они опустятся переночевать? Может, и ночью лететь будут. Последний солдат отходит от кухни. Повар заглядывает в котел, кричит что-то солдатам. Ванька остается сидеть, мы переходим дорогу цепочкой. Несмотря на все невзгоды, Ванька очень вырос. Стал длинным, издали похож на взрослого. И потому он никогда не просит. Стащить что-нибудь — пожалуйста, ловчей его никто из нас не стащит, а просить он не хочет.

Шагах в двадцати от кухни останавливаемся, готовые дать стрекача в любую секунду.

— Па-ан, дай покушать! — жалобно поет Витька, протягивая руку с котелком.

— Па-ан, дай покушать! — поем мы все разом.

Сегодня повезло. Повар сводит брови, делая вид, будто не видит нас, закуривает. Вытирает тряпкой крышку котла.

— Па-ан, дай покушать! — жалобно звучит в воздухе.

— Ком, ком! — резко кричит он и машет пальцем. Указывает на канистры, лежащие возле колеса.

— Вода, вода нести сюда. Вон там брать. Кто быстро работать, тот будет кушать.

Приносим из колодца воды. Вскоре сидим за столом в пустой избе. Перед каждым по полному котелку вареной фасоли, вкусно пахнущей мясом. Запах его выгоняет из печки кошку. Она грязная, худая. С припечки жадно сверкают желтые глаза ее. Я даю ей фасоли, она быстро съедает ее по-собачьи, не жуя. После этого спрыгивает на пол, трется возле наших ног, мурлыкает. Даем ей еще. Животы у нас раздулись, мы вспотели. Чешемся. У меня посоловели глаза, и вставать не хочется. А на улице уже вечереет.

— Ночуем?

— Конечно!

Приносим соломы, дров, растопляем печь. Закрываем дверь на засов. Покуда окончательно не стемнело, сидим не раздеваясь. Вдруг придут и прогонят? Но никто не идет. Забираемся на печку. Покуривая, рассуждаем, куда могли деться деревенские люди, где сейчас Козырь. Жив ли он?

— Конечно, жив, — говорит Витька, — может, он уже давно дома.

Мы мало верим в это, но хочется, чтоб так было. Мы чешемся. Кошка трется о мои ноги, мурлыкает.

…Завернули холода. По утрам земля покрыта изморозью, лужи затянуты льдом. Воздух чист, небо поднялось выше. И даже в полдень солнце ничуть не греет. Мы с Витькой начали кашлять. Витька, когда кашляет, идти не может. Прижмет руки к животу, дуется, хрипит. Лицо его еще больше синеет, а глаза закатываются. Надо где-то перезимовать, иначе помрем. Но где?..

14

Деревня Рябинка в лесу километрах в десяти от большой дороги. Привозит нас сюда бородатый старик Саввич. Старик добрый. Несмотря на то что идет война и кругом немцы, он веселый и пьяный. Семьи у него нет. Живет в школе. У него есть лошадь, и он разъезжает в санях, возит женщинам сено, дрова, его кормят за это и поят. Нам очень повезло, что встретили старика на дороге. Мы шли долго вдоль нее. А по дороге ползли машины с солдатами, тянулись немецкие подводы. Мы шли, смотрели на лошадей, на машины. Возле огромной сосны, наклонившейся прочь от дороги, едва приметили колесные колеи, ведущие в лес. Между ними росла трава. Мы постояли, глядя на лес, и присели на камнях.

— Может, свернем? — сказал Ванька, не обращаясь ни к кому, равнодушно и как бы от нечего делать.

Промчались с треском мотоциклы. За ними две легковые машины. Мы молча сидели и не заметили, как сзади подъехала телега. Лошадка маленькая и пузатая. На грядке сидит старик в рваном малахае, в таком же полушубке. И дымит цигаркой. У сосны лошадка остановилась и вздохнула.

— Но, но! — наставляет ее старик. — Дорогу забыла! Вертай!

Лошадка свернула к лесу.

— Дед, ты куда едешь? — спросил Ванька.

Старик придержал лошадь.

— В Рябинку, а вам чево?

— Подвези нас!

— Садитесь! — крикнул он весело.

Мы быстренько забрались в телегу. Старик рассказал, что возил сено в какие-то Садовичи. Там живет его сестра. У нее выпил самогонки. Хорошей хлебной самогонки. Садовичи, сказал он, как и Рябинку, бог миловал — до сих пор ни один солдат не побывал в деревне. Все мимо едут.

— И в Рябинке их нет?

— Нету! Нету их, ребятки!

— А полицейские?

— И этих нету! — крикнул дед. — В Садовичах староста посажен, а у нас и старосты нету. В Минском есть и полицаи и староста, а у нас никого. Наезжают. А вы к кому собрались? — наконец поинтересовался он.

Ванька рассказал о нашей беде. И старик умолк. Когда въехали в деревню, он сказал:

— Попытайте у Рябинихи. Есть тут такая, ребятки. Она одна живет, дочку недавно схоронила. Вон перед колодцем ее изба, из трубы дым идет. Не пустит — приходите ко мне в школу, места хватит всем.

Дверь в избе Рябинихи была не закрыта. Входим. Темно. Перед горящей печью стоит старушка в черном платке. Оперлась руками на рогач, смотрит в огонь. Лицо у нее худое, все в морщинах.

— Здравствуйте! — громко говорим.

Она не шелохнулась. Вдруг ставит рогач к стене, быстро пробегает в сени. Возвращается оттуда с дровами, бросает их шумно на пол и снова смотрит в огонь.

— Бабушка, мы к вам, — сказал Ванька.

— Сенцы-то заперли? — спрашивает она.

— Закрыли.

Опять молчание.

— Работай, ребя. — Ванька подмигивает, берет с лавки ведро, посылает меня за водой. Сам идет во двор искать солому. Ребята устраивают постель. Старушка только поглядывает на нас и ничего не говорит. Может, она тронутая? Шепчу об этом Ваньке.

— Еще лучше, коли так, — смеется он.

Лишь когда уселись за стол и едим горячую картошку с квашеной капустой, хозяйка внимательно осматривает наши лица и спрашивает:

— Чьи вы?

— Мы погорельцы из Минского, — неожиданно говорю я.

— Минского? — Она даже вздрагивает.

— Да. Староста прислал помогать вам. Будем жить у вас и все делать в хозяйстве.

Она смотрит в угол, крестится. Уходит в другую комнату, становится на колени, шепчет молитвы. В избе тепло, на печку залезать нет нужды. Мы не дожидаемся, когда она перестанет молиться, и разваливаемся на соломе.

И утром она больше ни о чем не спросила нас. Когда пилили дрова, соседские ребята Федька и Колька подтвердили мое предположение. Да, Рябиниха чокнутая. Чокнулась она из-за своей дочери Любки. Любка гуляла с каким-то Яшкой из Минского, тот обещал жениться на ней. А когда у нее начал расти живот, Яшка бросил ее. Любка напилась бензину и померла. После похорон Рябиниха рехнулась.

Хозяйка наша добрая и сердитая одновременно. Вдруг остановится в дверях, взмахнет худыми руками и кричит:

— Ну, откедова вы взялись на мою шею. Что я вам, родня какая! Скоро самой с голоду околевать! А тут вы еще!

Стоит и кричит, а мы не обращаем на нее внимания. Играем в ножичек, в карты, найденные в ящике стола. Если в это время кто-то ведет рассказ, умолкнет. Выстукиваем ногтями на зубах какую-нибудь мелодию, покуда старуха не угомонится. Мы не считаем себя нахлебниками. Возим из лесу дрова, пилим, колем их. Чистим в хлеву. Носим воду и для скотины и для себя. Возим сено с дальних полян, куда деревенские боятся ходить. Приезжали полицаи, предупредили: кто в лес далеко пойдет, того убьют. А мы пробираемся с соседским Федькой даже к Тихому полю, оно километрах в пяти от деревни. Там картошку не убрали. Снегу навалило много до сильных морозов, и картошка не успела померзнуть. Несмотря на все эти дела, свободного времени у нас уйма. Работой заняты часов до трех дня. Потом отдыхаем. Большей частью играем в карты. Пообедаем и садимся на соломе в кружок.

К хозяйке приходят соседки. По их словам, дочка хозяйки умерла не от бензина. Яшкина мать из Минского напустила на нее порчу. Помогла ей в этом какая-то колдунья Суслиха. Любка умерла, и порча перешла к хозяйке. Ей надо пить какой-то настой из трав. Нас женщины уважают, говорят, что бог нас послал Рябинихе, чтобы сохранить хозяйство.

— А Саввич не простой, ох не простой, бабоньки! — говорит наша соседка Софья. — Все он мотается, все он ездит. Больно горазд людям зубы заговаривать. А надысь старик Прохор видел его в лесу с чужим человеком. Говорит, человек тот весь в шерсти, в шапке бараньей был. Требовал чего-то от Саввича, за грудки его тряс.

— Кто же это был?

— Да бог знает. Можа, леший какой.

— В Минском, говорят, опять страсть сколько солдат! И все едут, едут, говорят, до Сибири они уж добрались.

— Господи! К Николаевым приходила странница Аннушка. Говорила, вся напасть эта из-за городских людей вышла. Разгульничали там, церкви поразломали, бог и выпустил антихриста.

— В Минском церковь порушили, и там теперь солдатский постой. Девок всех перепортили!

— Господи, помилуй нас, господи, отведи от нас…

И тут уж они все начинают креститься, шептать молитвы.

Странное отношение у них к городским людям. Даже наши новые друзья Федька и Колька считают городских богачами. В городе, говорят они, жулик сидит на жулике. Стоит деревенскому попасть в город, его непременно обкрадут, обманут. Колька чем-то похож на петровского Дмитрия. Такой же худенький, подвижный и всегда серьезный. Когда я смотрю на Кольку, вспоминаю облаву в Петровске. Дмитрий тоже был с нами, но он такой шустрый, что я и не заметил, как он выскользнул из рук немцев… И Лягва выскочил из облавы, успел перемахнуть через забор. Живы ли они? Конечно, живы…

Федька толстый, курносый. Щеки у него красные. Он любит рассказывать сказки. При этом называет нас ребятками, братцами. Голосок у него тонкий, певучий.

— И вот, братцы мои, пошла эта Суслиха в лес. Пошла она, ребятки, ровно в полночь, когда вся нечисть лесная спать улеглась. И видит, возле Ольхового болота огонек на пеньке мерцает…

Я знаю, что никаких ведьм нет на свете. Все это выдумки. Но Федькин голосок не говорит, а поет, поет. В лаптях, в онучах, в маленьком полушубке, он похож на какого-то старичка из сказки, и я могу слушать его сколько угодно.

Мы играем. Ванькино лицо изменилось. Маленькие глазки превратились в щелки. Весь он напрягся, сердито косится на нас. Он толковый, умный. Если б не он, мы бы давно пропали. Но в карты он скверно играет. Почти всегда остается дураком. А он командир и потому переживает. Я стараюсь подыгрывать ему, Витька тоже, а Росиня, всегда тихий Росиня, насмехается над Ванькой.

Я сбросил карты. Витька закусил губу, хитро поглядывает на меня, значит, у него тоже порядок. У Росини в руках три карты. У Ваньки чуть ли не вся колода. Губы его плотно сжаты.

— Валет! — взмахивает рукой Росиня.

— Мы его королем, — говорит Ванька.

— А мы короля дадим.

— А мы тузом покроем.

— Валет козырный! — взвизгивает Росиня, падает на спину, задирает ноги. Закатывается ехидным хохотом, хотя, как мне кажется, ему вовсе не смешно.

— Сдавай, сдавай! — кричит он. — Дураки всегда сдают!

Ванька ругается, дрожащими пальцами собирает карты. Если б не дали клятву, что драться между собой не будем, Ванька давно бы отколотил его.

— Зачем ты дразнишь его? — говорю я Росине.

Он усмехается, ничего не отвечает. Странно. Когда подстерегает нас опасность, мы все заодно, никто никого не подначивает. Теперь в тепле живем, сытно, смерть не грозит на каждом шагу, и мы ведем себя по-разному.

Спать ложимся рано. Спим спокойно. Разговариваем во сне, кричим. Витька даже ходит ночью по избе, а утром не сознается в этом.

— Ты опять ходил сегодня, — скажу ему.

— Не ври. Зачем вы врете? — смотрит он на меня с испугом.

— Честное ленинское и коммунистическое всех вождей!

Он моргает растерянно, пожимает плечами. Может, он на самом деле не помнит.

Я часто просыпаюсь от одного и того же сна. Приснится, будто руки, ноги мои начинают на глазах расти, расти. Я делаюсь огромным, в избе не помещаюсь. Ногами упираюсь в стену, они продавливают ее, вылезают наружу. Люди сбегаются со всех сторон, начинают торопливо отпиливать ноги. От страшной боли я ору не своим голосом и просыпаюсь. Успокоившись, пью воду. Закуриваю. Чтоб на душе стало веселее, думаю о том, что вот, мол, на улице жуткий мороз, а в избе тепло, покойно.

Мы не голодные. Если сейчас захотелось бы есть, я могу взять хлеба и пожевать. Скоро наступит веснами мы тронемся в путь. Доберемся до Петровска, и я объявлюсь неожиданно дома. Нет, неожиданно нельзя. Мама испугается. Мама и Дина, конечно, живы. Они живы, и ничего с ними не случилось. С голоду они умереть не могут: мама сходит в деревню Голубково к Илье Афанасьевичу, он даст хлеба, картошек.

Я думаю об отце. Я уверен, что он жив. И почему-то мне кажется, он вместе с партизанами вернулся из Брянских лесов в наши. Может, на самом деле они вернулись? И Козырь, наверно, дома. Он бойкий, здоровый. Раньше нас добрался.

Витька застонал во сне. Садится. Не понять, открыты, нет ли его глаза. Встает, идет к двери, шарит руками по стене. Постояв и чихнув несколько раз, возвращается на место.

— Ты не спишь, Витька?

Он вздрагивает.

— Карта? — шепчет он.

— Тебе снилось что? — говорю я.

— Не пойму. Вроде снилось что-то. Дай бумажки.

Он закуривает, и мы беседуем.

— А то бы найти самолет на поляне в лесу, — говорю я, — и кто-нибудь из нас умел бы водить его. Завели б, и прямо в Петровск.

— Зенитками могут сбить, — замечает Витька.

— Мы бы ночью летали.

— А где сядем дома?

— За лесом. Знаешь, где поповские луга. Там место ровное и лес вокруг. Никто не заметит. Заглушим мотор и тихо-тихо спланируем…

Заканчиваем разговор реальным предположением: отряд партизан заблудится в лесу, люди проголодаются, зайдут в деревню, тут уж мы не отстанем от них.

Но, сколько я помню, в жизни все происходит не так, как мечтаешь. Совсем иначе.

В этот день мы не ждали партизан. Ярко светит солнце. Снег блестит на поляне за дорогой. Ветра нет совершенно. И хотя потрескивают от мороза стволы деревьев, стены изб, людям на улице не холодно. В сторону Минского проехали на санях два полицейских с собакой. Мы притащили на санках сухую березу. Распиливаем ее на чурбаки.

Толстый Федька забрался по навозной куче на сарай, приставил к глазам кулаки, будто в бинокль осматривает местность.

— Смотрите, смотрите! — вдруг кричит он и показывает рукой за поляну, где широкая просека врезается в лес. Через нее перебегают фигурки людей. Одна, две, три… Насчитываю тридцать человек. Они мелькают за деревьями. Разом исчезают…

Подставляю к избе лестницу, забираюсь до верхней ступеньки. Всматриваюсь. Никого не видно.



— Хлопец! Хлопец!

Вздрагиваю. Лестница ползет в сторону.

Человек в белом полушубке, в шапке, в валенках. На груди автомат. Прыгаю в сугроб.

— Немцы есть в деревне?

Лицо у него худое, обросшее, глаза провалились. Крови на нем не видно, но он еле стоит на ногах. Держится рукой за стенку.

— Есть немцы?

— Нету!

— А полицейские? Староста?

— Никого нету, они в другой деревне, далеко отсюда!

Это партизан. Он достает из кармана платок, машет им. От леса бегут люди. Некоторые падают, их поднимают, и они бегут снова.

— Помоги мне зайти в избу…

— Вы ранены, дядя?

Он не отвечает. В избе садится на солому, указывает на валенки. Стягиваю их. Они мокрые, от воды разбухли и тяжелые. Портянки и носки мокрые.

— Посуши.

Он расстегивает ремень, ничего не просит больше. Откидывается на солому и засыпает. Входят еще четверо в полушубках. Через минуту и они спят. Мы выгребаем из печки угли, засовываем туда валенки, портянки.

Деревня замерла. Даже собаки не лают.

— А часовых поставили? — первым очнулся Ванька.

Пробегаем по деревне — часового нет! Полицаи могут нагрянуть каждую минуту!

Вызываем Федьку, Кольку. По очереди дежурим на обоих концах деревни.

Партизаны проспали остаток дня, вечер и ночь. Под утро вскочили, ничего не поели, не сказали ни слова, торопливо обулись и ушли через огороды в лес.

А спустя три дня случилось несчастье. Ночью я просыпаюсь, прохожу к помойному ведру, стою над ним. В избе как-то необычно светло.

Поблескивают желтыми искрами морозные узоры на окне. С улицы донесся какой-то гул, кто-то закричал. Открываю дверь в сени и отпрыгиваю: в лицо бьет гарью и дымом.

— Пожар! Пожар! Ребя, пожар! — кричу я, бросаясь к одежде. — Бабушка, пожар!

Хозяйка завыла. Выбегаем во двор. Крыша избы и сарай горят. Соседние избы в огне. Весь порядок изб горит.

— Ратуйте! — кричит женский голос.

Бросаемся в избу. Хозяйка вцепилась руками в сундук, хочет вытащить его. Помогаем, но он будто прирос. Ванька сбивает топором замок. Бросает мне узел.

— Неси! За дорогу в снег несите!

Хозяйка ползает на коленях, стонет. Над головой гудит огонь.

— А-а-а! — кричит хозяйка.

Ванька тащит ее из избы. За дорогой толкает в сугроб.

— Коровушку спасите! — кричит она.

Из сарая доносится рев. Открываю дверь, и корова чуть не сбивает меня. Вся в огне, огромными прыжками уносится в огород. Над головой мелькают какие-то большие птицы. Одна падает рядом — это курица. Сундук уже пуст. Ванька выбрасывает в окно всякую утварь. Росиня тащит хозяйкину постель. Крыша обвалилась. Ванька выпрыгивает из окна.

— Всё тут?

— Всё.

И у соседей крыша рухнула. Трещит, разваливается изба. Женщина пробегает мимо, останавливается. Кто-то, весь в огне, катается в снегу.

Крики, рев скотины, гул огня. Летают куры. Жутко.

15

К утру огонь стих. Кучи угля, обгорелые бревна. Печи с трубами. Из строений уцелела одна школа и баньки возле ручья за огородами. Корову хозяйкину нашли в овраге. Она лежала на боку, выпячив глаза, тяжело дышала. Старик Саввич прирезал ее.

Люди поселились в погребах. У кого они плохие, перебрались в школу. У нас погреб просторный, сухой, стены бревенчатые. И с вытяжной трубой. В баньке хозяйка хранила не выделанные до конца овечьи шкуры. Она застелила ими пол. От шкур воняет кислятиной.

— Зато блох не будет, — говорит хозяйка.

Почему случился пожар? Самолеты не летали, стрельбы не было. Старухи твердят одно: бог покарал за грехи. У них всё бог. Случится плохое — бог наказал, хорошее — бог дал. Старики уверены, что подожгли полицаи. Те давно грозили: если в деревне приютят незнакомых людей, плохо будет! Но как они могли узнать про партизан? Никто из деревни не уходил никуда! И поджигателей было много — один-два человека не могли поджечь разом все избы. И главное, сразу после пожара не явился ни один полицай, хотя, когда осенью загорелась банька у нашего соседа, полицаи сразу примчались узнать, отчего огонь. Это их рук дело!

Мы смастерили во дворе печку, устроили над ней навес. Деревня обживается. Женщины перестали голосить. Люди такие — хоть что с ними сделай, а лишь бы земля была, и они не пропадут. Будут жить. С еще большим нетерпением все ждут весну. Мы сжились с деревенскими, как и они, обсуждаем хозяйские дела. Толкуем о том, как вскопан весной огород. Поможем хозяйке и тогда тронемся в путь.

Но судьба опять готовит нам нечто иное.

Днем никто не сидит в погребе. Если нет работы и холодно, все равно время проводим на воздухе. Сегодня день пасмурный. С неба опускаются на землю пухлые снежинки. Мы вымылись в баньке и, несмотря на это, катаемся с горки. Женщины толпятся возле печек, носят на руках детишек. Старухи собрались у школы, что-то обсуждают. Они хотят построить общими силами помещение для уцелевшей скотины.

Из леса показывается верхом на белой лошади полицейский. За ним тянутся три возка. Лошади гнедые, высокие, с длинными шеями, таких я видел у мадьяр. На передних санях сидят два человека в шубах с огромными воротниками. У одного на голове мохнатая шапка. Второй тоже в шапке и еще укутан белым платком. Это женщина. На двух других возах кучеров нет, лошади идут на привязи. Кто такие?

Полицай подъезжает, легко спрыгивает на землю. Оглядывается, ударяя плеткой по белым валенкам.

— Здорово, бабоньки! — весело кричит он. — Куда избы свои подевали?

Молчание.

— Позовите-ка кого из мужиков! — говорит он.

— Где ж их взять?

— Вот те на! Мужиков нет! А кто там стоит? — указывает на стариков. — Эй, там! Живо сюда!

Подъехали возки. Человек в шапке слезает на землю. Шуба у него до пят. Лицо темное, длинное. «Темнолицый» — сразу рождается прозвище. Он помогает сойти женщине. Смотрит внимательно на полицая.

— Ну?

— Сейчас… Видите. Месяца полтора назад был я здесь, деревня стояла. А теперь… Место спокойное, но и тут что-то случилось. Как сгорела деревня, бабы?

Никто не ответил. Появились старики…

— Вот что, деды. Кто хочет отлично заработать? Этому господину нужны два кучера. Ехать в сторону Орла. Что требуется? В дороге ухаживать за лошадьми, следить за поклажей. И все. Кормить кучеров будет хозяин. Домой вернетесь на этих же лошадях, господин подарит их вместе с санями. И еще денег даст. Лошади, как видите, отличные. Кто желает?

Полицай закуривает. Темнолицый что-то говорит ему.

— У этого господина были кучера, — продолжает полицай, — но они оказались негодяями: обокрали его и сбежали. Их уже поймали. И они свое получили. Ну, кто идет? Вот ты, дед? — ткнул он плеткой в сторону Саввича.

Саввич сделал шаг назад.

— Мы не можем, — сказал он.

— Почему?

— Детишек полна яма. Куда ж от них? С одними бабами они пропадут. Мы никак не можем.

— А ты?

Сосед Саввича с длинной бородой кашлянул.

— Не можем тоже, мы болеем. Спину не разогнуть, а то б с удовольствием. А так — какой из меня возница? Из ямы старуха вытаскивает…

Старики оживляются, достают кисеты. Заговорил Темнолицый. Он подарит лошадей. И сейчас даст семье того, кто поедет, настоящих немецких марок и бумагу, которая оградит семью от притеснений со стороны властей.

— Куда нас притеснять теперь? — сказал кто-то.

В толпе заплакали. Закричал ребенок. Женщины стали расходиться.

— Ну так что?

— Не можем, не можем! — заговорили старики. — Куда уж нам. Детишки пропадут. Поезжайте до Минского, там народу много.

Я продолжаю смотреть на лошадей, на румяное лицо женщины. У нее красивые глаза и тонкие брови. Кто они? Зачем едут в Орел? Ванька вдруг выступает вперед.

— А не обманете?..

Он говорит, что нас четверо, что по одному на возу ехать страшно. А вчетвером мы поедем.

Ну и Ванька!

— Только бабушке оставьте денег и продуктов, — твердо говорит он, — иначе не поедем. А с лошадьми управимся не хуже мужиков!

Через минуту несем хозяйке пять магазинных хлебин, две пачки сахару, пачку соли.

Старушка не соображает, что происходит, откуда такое богатство. Пробует соль на язык.

— Господи, гляди-ка — соль! — удивляется она.

Ванька сует ей пачечку маленьких марок, треплет ее по плечу.

— Может, пригодятся, бабушка!

— Где вы там, эй! — орет полицай.

Прощаемся. Прихватываем топорик на всякий случай.

Когда выехали на большую дорогу, Темнолицый дал денег полицаю. Пожимает ему руку.

— Смотрите мне, — грозит нам полицай, — натворите что, три шкуры спущу!

Он скачет назад.

— Если веревки ослабнут, немедля кричите! — наставляет Темнолицый.

— Хорошо, дядя!


Помню, мы ехали всей семьей на санях из Курска. Быстро ехали. Теперь же не езда, а что-то жуткое. Сани маленькие, лошади огромные. Кажется, для них и поклажа, и мы — легкая игрушка. Дни, ночи, действительность и сны перемешались. Ночуем в больших деревнях в избах старост. Немцев Темнолицый не боится. Если в деревне стоят солдаты, он приглашает к себе посидеть офицера. И по тому, как офицеры ведут себя с ним, понимаю, что он важный какой-то предатель или крупный буржуй. Видимо, в Орле есть его дома, фабрики. С женой своей он разговаривает только по-немецки. О чем говорят, не понять. Что у них на возах под брезентом, тоже не знаем. Брезент плотный, твердый, туго перетянут веревками. Разрезать нельзя. Темнолицый каждое утро осматривает возы. У него есть карта. Вечерами он сидит над ней, намечает пункт, куда нужно приехать завтра. И хоть замерзни в пути, он не остановится. Местность вначале идет лесистая, и нам не очень холодно, потому что нет ветра. В деревнях мы натаскали мешков, овечьих шкур, рогож. Росиня и Ванька едут на вторых санях, мы с Витькой на последних. Закутаемся в тряпки, обложимся шкурами. Вроде ничего, тепло. Только нельзя шевелиться. Шкуры грубые. Пошевельнешься, тотчас образуется щель, в нее влетает мороз, и все накопленное тепло исчезает.

Впервые увидел я наших повешенных людей. Один висел на специальной виселице, устроенной на площади перед церковью. Человек был без шапки, в расстегнутом полушубке, в сапогах. Вся голова и лицо залеплены снегом. Шапка валялась на снегу. Второй висел на ветке огромного дуба, росшего на опушке леса возле кирпичного выгоревшего дома. Повешенный бос, в гимнастерке. Лицо тоже забито снегом. Под ногами ветер намел сугроб, и пальцы ног чуть касались его… За домом лес, в стороне развалины сарая, какие-то палки торчат из снега. Темнело, небо было низко. Не дыша, мы смотрели на это страшное место.

Кончились леса, потянулись поля с холмами, оврагами. Тут уж, как ни старайся, от ветра не спрятаться. Он дует со всех сторон разом. За веревки не удержаться — пальцы плохо слушаются. Подсовываем под веревки руки до локтей, прижимаемся к брезенту. Ветер стонет, свистит. Визжит снег под санями. Приподнимаешь голову: белая равнина, по ней носятся волны снега. Вон то ли деревня, то ли лес, и опять ничего нет. Сани проваливаются куда-то, падают, падают. Толчок — их несет в сторону. Еще удар, нас швыряет, две шкуры слетают прочь, и сани плавно ползут вверх. Мы миновали овраг.

— Ты цел, Витька? — кричу я.

— … е-ел! — отвечает голосок. То ли он ответил, то ли ветер поет.

Вот и последний день путешествия с Темнолицым. Из деревни Введенское выезжаем чуть свет. Погода тихая. Небо густо-синее, снег чуть голубоватый и жесткий. Горизонт темный. Покуда едем, он незаметно светлеет, отдаляется. В полдень не останавливаемся кормить лошадей. Во второй половине дня мороз будто устал от своей злости. Воздух потеплел. Я даже сажусь, выглядываю из-за лошади вперед. Лошадь заметно исхудала, но бежит быстро. Ванька и Росиня тоже сидят. Проскочили через сад, глаза ищут деревню, ее нет, она где-нибудь рядом в низине. Впереди вырастает какая-то серая стена. Она приближается, приближается. Закрывает небо, землю. Что такое? Исчезают сани Темнолицего, вот и ребят не видно. Волна сырого снега бьет в лицо, лошадь фыркает. Падаю ничком. И опять вокруг нас свистит, воет. И ничего не видно вокруг, будто нас прикрыл огромный снежный сугроб.

Мы попали в буран. Это страшная штука. Мы можем отстать, сбиться с дороги. И нас занесет. Едем или остановились? Едем. Шевелиться нельзя. Только не шевелиться. Проверяю пальцы ног — действуют. Думаю о том, что Витька сегодня еще укутан в попону, украденную у старосты. Ему не холодно.

— А-о-о-о!

Кричит кто-то или показалось? За пазухой у меня сухарь. Достаю, сую в рот. Десны болят, и жевать больно. Я буду сосать. Так и лучше.

Я дремлю, кажется сплю. Сани качнуло.

— Драст-рай! — раздается чей-то грубый голос.

Прислушиваюсь. Сани стоят, грубые голоса говорят по-немецки. Сажусь. Темно. Избы. Какая-то стена рядом. Плетень. Витька выбирается из-под заснеженной попоны.

— Где мы?

Подошли два солдата. Освещают наши лица фонариками, что-то кричат.

Темнолицый отвечает им из темноты и кричит нам:

— Распрягайте лошадей, греться ступайте!

Слезаю на землю, делаю шаг и падаю. Хочу встать, ноги не слушаются, они сделались ватными. Витька копошится рядом.

— Карта, помоги, — хнычет он.

— Я сам не могу встать, Витька. Ползи за мной.

Ванька на себе несет Росиню в избу. Мы на четвереньках добираемся до крыльца. Ванька помогает подняться на него.

В избе душно. Маленькая худенькая женщина в сером платочке суетится перед нами. Охает, наливая воду в деревянное корыто.

— Разулись? — говорит она. — Сюда суйте ноги. Сюда. Вот так. И трите. Трите сильней. В коленях тоже трите, вот здесь.

Ноги наши белые-белые. Вначале боли не чувствуем. Но вот кончики пальцев начинают свербеть, ныть. Вдруг будто сотни невидимых иголок вонзаются в них, влезают глубже, глубже. О-о!

— Ой, ой, — корчится Росиня.

Витька закусил руку, уткнулся лбом в стену и мычит. У меня слезы лезут из глаз, я весь дрожу, голова кружится от страшной боли. А ноги, кажется, распухают, но нет, не распухают, а только краснеют. Когда же это кончится? Витька не выдерживает, мечется на четвереньках по комнате.

Хозяйка успокаивает нас:

— Это хорошо, ребятки. Это хорошо. Я боялась, что отмерзли ноги ваши. А теперь ничего, кровь разбежится. И все пройдет.

Наконец боль утихла. Осторожно топчемся на месте. С улицы вошел Ванька. Он убрал лошадей. Темнолицый выносит нам из горницы вечернюю норму: кирпичик хлеба и по куску сахару. Велит хозяйке накормить нас горячим. И спрашивает, где староста.

— Скоро придет, — говорит хозяйка небрежно.

На Темнолицего она не обращает внимания. Мы сами назвались ехать. Но будь у меня сейчас пистолет, я бы убил его. От злости смотреть на него не могу. А он усмехается чему-то, видимо своим мыслям.

Хозяйка наливает нам в миску горячих щей, подает ложки. Входит староста. Угрюмо осматривает нас.

— Кто это? Чьи сани там стоят?

Он коренастый, с бородой. Темнолицый зовет его в горницу.

Мы наелись. Лежим на соломе, покуриваем. Староста уходит, вскоре возвращается с офицером, проводит его в горницу. Там залопотали. Значит, опять будут выпивать. Рассказываем хозяйке о себе.

— Теперь-то скоро приедете к месту, — утешает она, убирая посуду со стола, — теперь до Стебля деревень не будет. А на станции они, может, на поезд пересядут. А вы возвратитесь домой.

Я закусил губу и оглядел товарищей. Лица их спокойны. Может, я ослышался?

— Какая станция будет? — спросил я.

— Стебель, — хозяйка плеснула воду из миски в бочку с помоями.

Ведь это ж мы почти дома? Сколько от Петровки до Стебля километров?

Витька тоже сообразил. Уставился на меня.

Я встал, прошел к столу.

— А город Петровск далеко отсюда, тетя? — спросил я, глядя в окно.

— Недалече. Верст восемьдесят будет.

Она оживляется.

— А вы слышали про Петровск?

— Да, там мой дядя когда-то жил, — сказал я.

Хозяйка говорит, что и она в молодости ездила туда каждый год на ярмарку.

— А как ездили? — не выдерживает Витька.

Хозяйка говорит, что за покупками ездили поездом, а продавать — на лошадях. И сейчас здесь находятся мужики из деревни Голубково, которая под самым Петровском. Они привезли сено. Здесь, в степи, летом трава погорела. И петровские люди привезли луговое сено…

Когда Темнолицый, проводив офицера и напомнив нам, чтоб не забыли сторожить возы, улегся спать, в избе наступает тишина. Хозяйка спит на печке. Староста в третьей комнатке-боковушке, туда можно попасть, пройдя через горницу. Мы лежим молча. Усталость, сон — как рукой сняло.

— Может, с нами махнешь, Ванька? — шепчу я. — А наши придут, в Курск вернешься.

Он молчит. И мне, и Росине, и Витьке неловко. Так разволновались вначале, что и забыли: Ванька-то из Курска, его мать там живет. Мы шептали ему о побеге и вдруг прикусили языки, вспомнив, что ему незачем в Петровск. План побега мы уже обсудили: голубковские мужики едут домой завтра утром. На рассвете мы убежим из деревни.

В степи дождемся мужиков. Ванька не хочет ехать с нами.

Загрузка...