Когда я вошла в свой кабинет, в кожаном кресле сидел только что вернувшийся из Швейцарии инженер Гвидо Комолли: высокий, худой и бледный, он напоминал одну из тех тонких сигарет, которые курила его дочь. Мы быстро пожали друг другу руки, и я достала из письменного стола фотоальбом, переплетенный в коричневую кожу, с фотографиями синьоры Комолли и ее любовника.
Отец Гайи с тревожным вниманием, прищурив маленькие и водянистые глаза, иногда цинично усмехаясь, рассматривал фотографии.
— У Боккаччио в «Дакамероне» Мессер Россильоне заставляет жену съесть сердце ее любовника.
Сказав это, он достал из бумажника чековую книжку и выписал мне чек. В данный момент меня беспокоила не столько его жена и ее любовник, сколько Гайа.
— Что будете теперь делать? — спросила я.
Может быть, он презирал меня за мою наивность.
— Этим будут заниматься мои адвокаты.
— А ваша дочь?
— Моя дочь? Видели бы вы ее, она почти ничего не ест. Психотерапевт делает все, что в его силах. После смерти Симоне от менингита она так и не сумела прийти в себя.
Я подумала, что что-то не так поняла.
— Простите, как вы сказали?
— Семейные дела.
Он быстрым и элегантным движением встал с кресла и пожал мне руку.
— Спасибо, вы хорошо поработали.
Как только Комолли ушел, я сразу позвонила Тиму на сотовый:
— Гайа с тобой?
— Нет, я встречаюсь с ней позже, сейчас еду на факультет. Кстати, вчера Берти спрашивал о тебе.
Я сделала вид, что не слышала.
— Где ее можно найти?
— Да не знаю, дома. А что?
— Ничего, ничего.
Я уже собиралась нажать отбой, как он произнес «Шеф, послушай, я не шучу».
Я почувствовала ком в горле. Я вспомнила, что еще не читала ее стихотворений. И еще подумала, что я не из тех, кто читает стихи.
Не успела я нажать на входной звонок дома Комолли, как боксер по кличке Адам принялся лаять на меня, пока служанка не угомонила его. В общем, собака не казалась такой страшной, но никогда не знаешь, чего от нее ждать. Гайа вышла с заднего двора дома с каким-то растением в руке.
— Занимаешься садоводством? — спросила я.
Она положила растение на землю и вытерла грязные руки о джинсы.
— Знаешь, я думаю поступить на филологический факультет.
— Хорошая идея.
Между нами чувствовалась какая-то неловкость: Гайа не ожидала увидеть меня, а я не ожидала, что решусь прийти сюда.
— Хотела узнать, нет ли у тебя желания пойти со мной.
— Куда?
Вместо ответа я поправила волосы.
— Подожди минуту, — ответила она.
Она поднялась по лестнице и скрылась в доме. До меня донесся голос ее матери, которая напомнила, чтобы она вернулась к обеду. Этот обед должен быть необычным, подумала я: вероятно, инженер разложит сделанные мной фотографии между фарфоровыми суповыми тарелками и серебряными подставками для салфеток.
В течение всего пути до Картезианского кладбища мы с Гайей не проронили ни слова. Припарковав машину, мы пешком дошли до аллеи, ведущей к входу.
Вот оно, это огромное и молчаливое место, откуда Харон переправляет городские души на другой берег. В древности кто-то назвал это место самым веселым в Болонье: «Город портиков, которые закрывают свет своими двумя наклоненными башнями, вызывающими головокружение…»
Гайа хранила спокойствие надежного гида.
— Цветы возьмешь? — спросила она.
— Позже, — ответила я. — А сейчас покажи мне, где лежит Симоне.
Она отпрянула назад, готовая пуститься наутек.
— Нет, подожди, — преградила я ей путь, — я знаю, почему ты всегда сюда приходишь.
Она тяжело дышала и сверлила меня мрачным и недоверчивым взглядом.
— Успокойся, я хочу всего лишь увидеть его. С фотографии смотрел Симоне Комолли, пухлый ребенок в красной спортивной куртке и баскетбольной кепке.
— Почему ты мне об этом не сказала? — спросила я у нее.
Она нервно кашлянула.
— Мне нравится иметь секреты, — решительно ответила она.
Пока мы шли к могиле Ады, она рассказывала:
— Я с ним занималась. Мой отец со всеми своими деньгами не смог мне его спасти. Здорово, когда от тебя кто-то зависит. В общем, в этом большом доме, где можно просто потеряться, существовали только мы. Он как тень ходил за мной. Когда он заболел, я ею возненавидела, по-настоящему возненавидела Я злилась на него. Мои предки ничего мне не объясняли. Им было ясно, что все складывалось как нельзя хуже. Никто со мной не разговаривал. Может быть, именно поэтому я начала писать…
Она глубоко вздохнула и продолжила .
— Я любила своего брата и все еще люблю. Я прихожу сюда и разговариваю с ним. Я знаю, он меня не слышит. Я знаю, мертвых слишком много, и нет такого места, где бы они все собрались… И все же должен же быть хоть какой-то контакт, ведь так? А если его нет, если умереть означает спать, тогда я говорю себе «Когда умер Симоне, то он знал, знал, что я его любила».
— Конечно, знал, — успокоила я ее.
— Даже если я сбежала? Даже если меня там не было?
— Он умер в больнице?
— Да.
Я закурила.
— Клянусь Богом, он это знал.
— Ты не веришь в Бога.
Я огляделась кругом Могильные плиты, мраморные или железные кресты, погребальные ниши, каменные надгробия…
Гайа затушила кроссовкой свой окурок.
— А твоя мать? — спросила она меня.
Я пожала плечами.
— Она не здесь.
Гайа кивнула на фотографию Ады.
— Значит, ты говоришь… что это наследственное?
Я почесала больной глаз.
— Надеюсь, что нет.
Когда я повернулась и направилась к выходу, до меня донесся ее голос.
— Если бы ты умерла, я бы не вынесла этого.
Сейчас на нее тяжело было смотреть.
Мне хотелось ответить ей, что этого не случится и что я тоже жду от нее того же самого: не уходить, не исчезать из моей жизни. Однако пока мы ехали до ее дома, я не сказала ни слова.
Через час, когда я переодевалась, кто-то позвонил в дверь. Придерживая брюки, чтобы они не сползли, я открыла дверь и тут же собралась ее захлопнуть, но Андреа Берти успел просунуть ногу в дверной проем.
— Что тебе нужно?
— Поговорить.
— А это зачем? — Я показала на бутылку пиво.
— Это для меня. Можно, я открою?
Я проводила его на кухню. Он нашел штопор в ящиках буфета, взял бокал и налил себе вина.
— Будешь?
Я достала из холодильника баночку йогурта со злаковыми добавками.
— Нет.
Он сел на диван, передвинув пару трусиков и майку.
— Я решил встретиться с тобой спустя какое-то время, необходимое для того, чтобы спокойно подумать обо всем. Но у меня не получается.
— Вижу.
Помешивая ложечкой йогурт, я почувствовала проникающий в меня взгляд его голубых глаз, словно у человека, избежавшего опасности.
Том Вейте где-то написал: «Я спал с дикими зверями».
Он сделал еще один глоток и облизнул губы.
— Я хотел тебе сказать, что никогда не думал об Аде, пока мы были вместе. Может быть, ты на нее не похожа Может быть, я ее совсем не понял…
Я стояла, прислонившись к двери, и у меня не было никакого желания сесть.
— Ты закончил?
— Я всего лишь хочу, чтобы ты не судила меня.
— Забудь об этом, — как можно четче произнесла я.
— Пэтги, девушка из магазина, сказала мне, что ты расспрашивала обо мне.
Я бросила баночку в мусорное ведро.
— Старая история.
— Однажды Ада рассказывала мне о тебе. Она считала тебя крепким орешком и говорила, что ты станешь крупным адвокатом. Может быть, из-за этого она не откровенничала с тобой, боялась разочаровать тебя…
Я купила в аптеке тест на беременность. Надо быть совсем бесчувственной, чтобы родить кого-то…
Она была беременна?
Он встал с дивана, и какое-то мгновение мы смотрели друг другу в глаза Не выдержав моего взгляда, он сказал:
— Я не знаю, почему встретил тебя.
— Я тоже.
Он быстрым шагом направился к двери.
— Что тебя связывает с моим отцом? — громко спросила я.
— Спроси это у него.
Входная дверь захлопнулась. Принимая во внимание обстоятельства, наши отношения с Андреа Берти никогда не будут такими, как в рекламном ролике: «Мы не проснемся, чтобы позавтракать вместе на кухне фирмы «Скаволини» перед полной пиалой попкорна».
Я бросилась в темноте на кровать. Свет уличных фонарей отражался от фотографии Ады, сто явшей на комоде Интересно, подумала я, чем бы она занималась, если бы сейчас была здесь? Стала актрисой? Писательницей? Чьей-то женой?
Тот, кто мертв, не спрашивает, кем он мог быть, кем мог стать — победителем или неудачником. Этот вопрос задаю себе я, настолько живая, что в июле мне исполнится аж сорок лет. Мечтала ли я когда-нибудь? Может быть, изменить мир, когда участвовала в манифестациях студенческого движения или устраивала пикеты перед лицеем во время забастовок. Например, я никогда не мечтала стать музыкантом. Я хотела лишь посильнее стучать по крепкой коже барабанов, чтобы заглушать стоявшее в голове жужжание. К тамтамам, тарелкам и барабанной дроби меня влекло не искусство; это было нечто вроде избиения, чтобы разрядить нервы. Некоторые разряжаются в драке, в тренажерном зале, для меня таким оружием служила ударная установка.
Меня не очень-то и волновала профессия адвоката. Любовь, что ж, она напоминала нечто вроде прогулки по зоопарку, когда ты смотришь в зарешеченные окна и двери. Не зря я занимаюсь этой работой: наблюдаю, как звери перегрызают друг другу глотки, фотографирую их, архивирую… Какую фразу мне то и дело повторяют? Вот эту. «Я верила». Стоит предъявить доказательства супружеской неверности и тебе уже говорят: «Он обманул мое доверие». В таком случае хочется спросить: «Что же такое, черт побери, доверие? Почему у вас у всех не сходит с языка это слово?» Доверять самому себе — уже не просто, а требовать этого от других — безумие! Я не доверяю людям, которые никогда не выходят из рамок приличия, но я также не хочу, чтобы у меня под ногами путались герои. Я не кичусь ни перед кем своей чистой совестью, чтобы упрекнуть того, кто вляпался в дерьмо. Моя совесть не чиста! Прекрасно, тогда почему я вела себя так с Андреа Берти?
Были годы, когда я и Ада, прежде чем лечь спать, слушали в темноте песни с дисков «Немного любви» Баттисти или «Маленький человек» Миа Мартини и почти не рассказывали друг другу о том, как проводили дни.
В четырнадцать лет у лицея Гальвани я требовала у прохожих заполнить вопросник относительно нового закона о молодежной занятости и ненавидела сидевших на ступеньках и издевавшихся надо мной фашиствующих юнцов. Днем я изучала Сан Томмазо и онтологические доказательства существования Бога, а вечером ходила в кино и смотрела фильмы вроде «Соль земли» Бибермана.
Летом, на мой день рождения, папа повел нас на Веронскую арену послушать «Аиду», и пока Ада умилялась оперой и певцами, я с возвышенным чувством провела только две минуты молчания, чтобы почтить память евреев, погибших в Ардеатинских штольнях, в знак протеста против побега из госпиталя Капплера. В те годы меня интересовали лишь учения древних философов, разговоры с иранскими товарищами о войне, печатание в ячейке листовок на пишущей машинке, приклеивание самонаклеивающихся кокард на празднике газеты «Унита» и диспуты на тему антифашизма. То есть все те вещи, которые Ада не понимала или которые, как она считала, я делала, чтобы доставлять беспокойство папе, так как во всем остальном я была, как она говорила, ее курочкой.
Фабио был единственным парнем, с кем я встречалась. Он был членом студенческого движения и бренчал на гитаре. Кроме разговоров о политике в автобусе номер десять или обмена дисками «Radici» Гуччини мы даже ни разу не поцеловались. Я говорила ему о Марксе, о ядерной энергии и цитировала строки из «Parole per dirlo» Марии Кардинал, несмотря на то, что он предпочел бы поговорить о чем-нибудь другом. Однажды он сказал мне:
— Я чувствую себя старым Почему дискотека не доставляет мне удовольствия?
Мы сидели в гостиной у него дома и смотрели фестиваль Санремо с Бениньи.
— Дискотека — место для тупых, — ответила я. А сама между тем думала о своей сестре, которая возвращалась домой в два часа утра после дискотеки «Чак» вся потная и немного поддатая. Она танцевала там часами и была готова получить причитающиеся ей от отца две оплеухи, даже не моргнув глазом и ни на секунду не прекращая улыбаться, Словно эта блуждающая и уклончивая улыбка и была ее секретным оружием против всего мира.
Уже полчаса прошло, как Андреа Берти покинул мой дом Бессмысленно думать, что именно ему теперь я хотела объяснить то немногое или многое, что мне известно о моей сестре.
Однажды мы с Адой возвращались из театра. Она стала снимать пальто, и я тоже, точно таким же образом Я подражала ей, думая, что действую наверняка.
Когда она выключила лампу на ночном столике, я спросила:
— Ада, что такое любовь? — Если кто-нибудь спросил бы меня, что такое тетрадь или дерево или отопительная батарея, я бы сумела ответить, а о том, что такое любовь, я ничего не знала.
— Это все равно, что поплыть с кем-то в лодке в открытое море, а потом захотеть вернуться обратно.
— На берег?
— Да, на берег.
Я нахмурилась, силясь понять значение метафоры. Только теперь я поняла, что для нее тем берегом-дрейфом было одиночество, любимое и ненавистное, задвинутое куда-то в угол, но остающееся всегда на виду, подобно вещи, которая всю жизнь мелькает у тебя перед глазами.
Ворочаясь в постели, я думала, что однажды, если захочу, влюблюсь в матроса речного флота, нежного, любезного и заботливого, или в олимпийского чемпиона, или философа.
— По Эмпедоклу, каждый подобный ищет себе подобного, — говорила я ей.
Но она парировала:
— По Гераклиту, из противоположностей рождается гармония.
Потом я перегнула вдвое подушку и оперлась в нее локтем.
— Ада, не знаешь, где можно найти немного дигиталиса?
— Что это?
— Растение, — ответила я, не уточняя, что только что прочитала у Стендаля, что дигиталис — это такое растение, которое не дает сердцу биться слишком быстро. Растение, которое я давала бы ей каждый раз, когда она возвращалась влюбленная домой, полная преувеличенного восторга к какому-нибудь школьному приятелю.
— Ты и в самом деле хочешь попросить папу купить тебе ударную установку?
— Конечно.
— Он никогда этого не сделает.
— Придется играть на чужой.
И тогда Ада пошла в звукоизолированный подвал на улице делла Крочетта, где играл Мэл, там стояла ударная установка «Pearl» зеленого цвета, принадлежавшая его брату, прежде чем он предпочел ей гитару.
— Ты поедешь в Рим?
— Надеюсь, это будет последним, что я сделаю в своей жизни, — ответила она уверенно.
— Мне будет грустно без твоего исполнения «Турецкого марша», — прошептала я.