КНИГА ПЕРВАЯ АНГЛИЧАНИН

1

В последние месяцы 1942 года и в первые недели 1943-го мне посчастливилось принять участие в операции, проводившейся в тылу врага. Ее целью было обнаружение и ликвидация фельдмаршала Эрвина Роммеля, главнокомандующего немецкими и итальянскими силами в Северной Африке.

Эту операцию (термин «рейд» тогда не употреблялся) санкционировал генерал-лейтенант Бернард Лоу Монтгомери, командовавший Восьмой армией. Она планировалась штабом десантных сил под руководством бригадного генерала Джона Хэкетта по прозвищу Чэн и выполнялась группами SAS (специальной авиадесантной службы) подполковника Дэвида Стерлинга, которые были усилены нерегулярными отрядами Первого диверсионного эскадрона майора Владимира Пенякова (больше известными как «личная армия Попского»), а также офицерами и сержантами пустынных групп дальнего действия. Успех этой вылазке должны были обеспечить не боевая мощь отряда (самым грозным оружием, установленным на полуторатонных грузовиках «Шевроле», были пулеметы «Браунинг» 50-го калибра и 20-мм пушки «Бреда»), а хитрость, смелость исполнителей и внезапность удара. Покушения на жизнь Роммеля совершались и прежде. Однако диверсанты атаковали слабо защищенные объекты в глубоком тылу, куда фельдмаршал предположительно удалялся для отдыха и восстановления сил. Операция, в которой я принимал участие, была нацелена в сердце Африканского корпуса непосредственно на поле боя.

Если это действие напоминает шаг, продиктованный отчаянием, то оно таковым и являлось. На момент первоначального планирования операции — то есть летом 1942 года — Роммель и его «Раnzerarтее Afrika» одержали победу в серии битв и оттеснили британскую Восьмую армию в восточную часть пустыни. Немецкая бронетехника выбила наши танковые и пехотные подразделения из Ливии, пересекла египетскую границу и подошла почти к вратам Александрии. Черчилль увольнял армейских военачальников одного за другим. В Каире начали сжигать шифровальные книги. Роммель стоял в одном дневном переходе от Суэца и нефтяных полей Ближнего Востока. Если бы он выиграл эту кампанию, Россия пошатнулась бы под натиском ста шестидесяти шести нацистских дивизий. С арабской нефтью военная машина Гитлера могла переломить хребет Красной армии. На быструю помощь Америки рассчитывать не приходилось. Соединенные Штаты только вступали в войну; мобилизация резервистов откладывалась на месяцы. Союзные войска столкнулись с угрозой поражения.

Могли ли диверсионные операции изменить ситуацию в Северной Африке? Генералы верили, что могли, если бы нам удалось устранить фельдмаршала Роммеля. Он был сердцем и душой сил Оси в африканской пустыне. «У немцев нет других генералов, способных заменить его, — так сказал наш командир, майор Джейк Исонсмит, проводя первое ознакомительное совещание с личным составом. — Убейте его, и зверь умрет».

Могла ли такая операция увенчаться успехом? Парадоксально, но могла — в основном из-за храбрости Роммеля и его дерзкого стиля руководства. Лис пустыни управлял войсками прямо с линии фронта. Бесстрашная манера поведения и стратегический талант направляли его в зону самых напряженных действий. Он командовал без оглядки на собственную безопасность. «Роммель не сумасшедший, — говорил Исонсмит. — Он просто понял, что в мобильной войне присутствие командира в бою является важным фактором победы».

Нам говорили, что фельдмаршал славился среди своих офицеров почти мистической материализацией в самых неожиданных местах. Он мог появиться перед солдатами, сойдя с трапа своего самолета-разведчика «Fieseler Storch» (Fi-156) или спрыгнув с подножки командной машины «Мамонт». Роммель часто перемещался на танках или штабных машинах, или даже на мотоциклах, используя их как попутный транспорт. Во многих случаях он отдавал приказы непосредственно полевым командирам, а иногда в пылу момента брал командование подразделениями на себя, даже если это были небольшие отряды пехоты.

Такая отвага не раз подвергала Роммеля смертельной опасности. Однажды из-за неисправности двигателя его самолет приземлился посреди расположения союзников и едва улетел, пока пули жужжали над головой фельдмаршала. В другой раз он остался без горючего на «приграничной проволоке»[11] — и вновь среди отрядов Содружества. Каким-то чудом ему удалось уйти от погони. В третьем случае Роммель не только избежал пленения, но и вывез на штабной машине одного из своих генералов, который, подражая начальнику, оказался впереди немецких войск.

Специфическая агрессивность делала фельдмаршала уязвимым для неожиданной атаки. Если бы диверсионные группы смогли найти пути в пустыне и незаметно пробраться в немецкий тыл… если бы им удалось выполнить такой скрытный маневр и выявить местонахождение Роммеля… если бы отряд умелых храбрецов проделал бы все это, он мог нанести удар, который изменил бы ход войны.

Меня зовут Ричмонд Лоуренс Чэпмен. В октябре 1942 года я был 22-летним лейтенантом и служил командиром танка в 22-й моторизированной бригаде Седьмой танковой дивизии. Теоретически я командовал разведывательным отрядом из четырех «Крусейдеров» А-15. Я говорю «теоретически», потому что на фронте из-за вражеского огня и механических поломок скорость технических замен была неистовой и быстрой. Мой отряд уменьшался до двух машин, а то и до одной из первоначальной численности. Затем на следующую ночь он пополнялся из свежих сил и ремонтных частей различными типами танков: американскими «Грантами», британскими «Крусейдерами» и «Стюартами», на которых стояли штатовские самолетные двигатели (экипажи ласково называли такие машины «Хони» — «голубчиками»). Сходным образом менялись и люди. Но это другая история. Смысл моей ремарки заключается в том, что во время описываемых событий обстоятельства сложились в мою пользу, и меня перевели из танковой дивизии в пустынную группу дальнего действия.

Мое присутствие в этом подразделении объяснялось только технической необходимостью; меня временно откомандировали в группу для рекогносцировки маршрутов, по которым должны были проехать патрули, — в смысле оценки их пригодности для будущего перемещения танков и тяжелого транспорта. Я не был первым командиром танка, приписанным к ПГДД подобным образом. Советники из танковой дивизии регулярно прикреплялись к патрулям для сходных целей. То же самое делали и офицеры Королевских воздушных сил, проводя разведку потенциальных посадочных площадок в удаленных областях пустыни.

Миссия пустынных групп дальнего действия заключалась в разведке и в рейдах по тылам врага. В тот период времени, когда меня прикрепили к этому подразделению, каждый его патруль состоял из пяти-шести грузовиков, с одним офицером и пятнадцатью-двадцатью солдатами. (Общая численность ПГДД никогда не превышала 350 человек.) Патрули действовали автономно: они везли с собой бензин, воду, рацион, амуницию и запасные части. В дополнение к собственным боевым операциям пустынные группы переправляли в немецкий тыл разведчиков и тайных агентов, обеспечивали транспорт и навигацию для штурмовых отрядов САС и других частей. Однако величайшим удовольствием для пустынных групп были «драчки» — их сленговый термин для атак на вражеские аэродромы, ремонтные площадки и грузовые колонны.

На момент британского отступления к Аламейну,[12] летом 1942 года, ПГДД исполнилось почти два года. Эти группы уничтожили и повредили сотни самолетов Оси, заставив тысячи немецких и итальянских солдат оттянуться с линии фронта в тыл для охраны важных объектов. Пустынные группы приобрели романтический ореол неудержимых карателей. Сотни добровольцев записывались в очередь в надежде попасть в эти отряды. Однако брали не всех. Я помню случай, когда из партии в семьсот претендентов взяли только двенадцать человек. Критерии отбора не были такими уж дикими и грубыми, как кто-то мог себе вообразить. ПГДД не искали разбойников или убийц; им требовались крепкие и зрелые парни, которые вопреки давлению обстоятельств могли самостоятельно принимать решения, работать в тесной связке с товарищами и справляться с трудностями не только в мгновения опасности, но и в длительном режиме усталости, бытовых неудобств и прочих лишений. Находчивость, самообладание, терпение, твердость и великодушие (не говоря уже о чувстве юмора) ценились здесь так же высоко, как храбрость, агрессивность или боевой задор.

Я убежден, что это было главным достоинством пустынных групп. Одной из основных причин, которые так долго удерживали меня от описания фронтовых переживаний, являлась моя стесненность в рамках жанра военной литературы. Рассказы о героях, о благородстве жертв и прочие фантазии всегда оставляли меня равнодушным. Они противоречили моему личному опыту. Судя по тому, что я видел, военные операции состояли не столько из славных атак и доблестной обороны, сколько из продолжительной последовательности банальных и часто утомительных действий. Операция, которую я описываю в книге, была типичной для ПГДД. Ее участники не совершили ничего героического, разве что довели до конца борьбу за собственное выживание и уцелели — да и то не благодаря военной стратегии и тактическому блеску, а из-за слепой удачи и собственного упрямства, наотрез отказавшись прекращать военные действия. Поступки этих людей можно законно объявить отважными. Но они в основном совершались во время выхода из тех опасных ситуаций, которые по большей части создавались нами же либо от чрезмерного усердия, либо в пылу инстинктов в неистовстве и ужасе кровавого безумия. Люди, совершившие эти героические подвиги, часто позже не помнили о них.

Позвольте мне выразить свое мнение о храбрости в бою. Исходя из личного опыта я могу сказать, что доблесть на фронте ценится гораздо меньше, чем выполнение поставленной задачи без споров и лишних вопросов. И подобного отношения к приказам добиться не так просто, как кажется на первый взгляд. Во многих случаях оно достигается с огромным трудом. Это факт, что на каждую славную смерть, увековеченную в официальных донесениях, приходилось двадцать других, которые стали результатом усталости и неразберихи, невнимательности, переоценки или недооценки полномочий, паники и робости, колебаний, ошибок и просчетов, неудач, случайностей и противоречий; механических поломок, потерянных или забытых запасных частей, неполноценных разведданных, неверно истолкованных шифровок, запоздалой или неадекватной медицинской помощи — не говоря уже о приказах тупоголовых дуболомов (или неверно понятых и нужных, но невыполненных указаний), не говоря об ошибочном огне своей и союзной артиллерии, об общей путанице и иногда вине самих погибших солдат. Для меня роль офицера заключалась в простом сохранении жизней своих людей. Иногда им приходилось напоминать, кем они являлись и какой была наша задача, как проще добраться до цели и какие припасы следовало брать с собой в начале пути. Или что из трофеев оставить при возвращении. Это сложная механика. Тот успех, которым гордились пустынные группы дальнего действия, может быть частично приписан отличному командованию полковника Ральфа Бэгнольда и подполковника Гая Прендергаста, основателя и бессменного командира подразделения. Для них подготовка к заданию и доскональность его выполнения превосходили любую демонстрацию отваги и неустрашимости.

Ранее уже говорилось, что до того как меня прикрепили к пустынной группе дальнего действия, я служил в 22-й моторизированной бригаде — в самой молодой и малоопытной из трех бригадных групп, которые составляли в то время Седьмую танковую дивизию. Только она была полностью укомплектована из добровольческих механизированных подразделений, позже переделанных в танковые части. Прибыв в Египет летом 1941 года, мой полк принял свое первое боевое крещение в ноябрьской операции «Крестоносец». После адских боев англичане вытеснили немцев из Киренаики,[13] а затем, когда следующей весной Роммель нанес удар из Эль-Агейлы,[14] они отошли назад под его натиском через ту же территорию. Во время наших побед я находился в Палестине и прибыл в полк уже при отступлении.

Любой гражданский человек (как и я до моего ознакомления с техникой) воспринимает танки с их огромными орудиями и оглушительным ревом двигателей эдакими неуязвимыми бегемотами, защищенными массивной шкурой из брони. В реальности танк хрупок, как цветок. Трехфутовый окоп ломает его траки; слишком крутой поворот разрушает штыри, соединяющие звенья гусениц. Колонна бронемашин поглощает горючее сотнями литров; без дозаправки она может сохранять движение не более двух с половиной часов — и еще меньше на пересеченной местности или при быстром походном марше. Баков британской «Матильды» хватает на 70 миль. В боевых условиях американские «Стюарты» заправляются через каждые сорок миль. Продвижение танков ограничено машинами второго эшелона — бензовозами и грузовиками, без брони и часто с прострелянными бортами. Без них бронированные монстры, которым они служат, становятся не чем иным, как неподвижными целями.

Танк полностью зависит от поддержки других родов войск. Без пехоты, которая защищает его фланги и тыл, а также расчищает минные поля и уничтожает противотанковые орудия, танк уязвим, как простая игрушка. Без огня артиллерии, направленного на вражескую бронетехнику, без самолетов, метающих бомбы на пушки и поливающих свинцом противника, находящегося вне поля зрения, танк является легкой мишенью, лакомым куском, сидячей уткой. Фугасы могут разбить подвеску и траки; бронебойные снаряды проходят через башню, как сквозь бумагу. Противотанковые орудия пробивают броню с расстояния в 2000 ярдов. Штурмовики и бомбардировщики проносятся над вашей головой, прежде чем вы можете услышать звук их моторов. В танке вы слепы и глухи.

Командир «Крусейдера» или американского «Гранта» сидит прямо над трансмиссией и двигателем. Их комбинированные шумы достигают такой громкости, что вражеский снаряд может разорваться в тридцати футах от вас, и вы даже не услышите его. При быстрой езде на неровной местности командир подскакивает и бьется о стенки башни; его глаза прижаты к оптике, уши закрыты наушниками. Час за часом его внимание фиксируется на низинах, холмах, лощинах, долинах и пустошах пустыни, на маневрах врага, рывках машины и местах возможных засад. Слух командира концентрируется на трескучей какофонии бортовой и полковой радиосвязи, посредством которой к нему приходят приказы и отмены указаний и из которой он не должен пропустить ни одного слова, поскольку от этого зависят жизни его людей. А жара! Капитан Джеймс Мэттун, мой первый командир эскадрона, подсчитал, что на марше для танка идеальна внешняя температура воздуха в десять градусов по Цельсию (50 по Фаренгейту). Десять снаружи, и внутри у вас двадцать (70 по Фаренгейту). Каждый градус Фаренгейта за бортом вызывает рост температуры внутри танка на полтора градуса. 70 снаружи — 100 внутри. 90 — 120. Если снаружи сотня градусов[15] (а столбик термометра в пустыне переваливает за эту отметку каждый летний день), вы варитесь внутри при 135 «Фаренгейтах».[16]

И все же мне нравились танки. Мне нравилась моя танковая дивизия. Вот, что я не любил и что мы все ненавидели, так это показную и безрассудно «отважную» тактику, которую нам навязывали устаревшие военные доктрины и наши слабо оснащенные маломощные танки. Пока немецкие «панцеры» Т-III и T-IV приближались к нам в путаной тактической чехарде, при поддержке и в треске моторизированной пехоты, под завесой смертельных 88-мм и 50-мм противотанковых орудий, наши «Крусейдеры», «Гранты» и «Хони» снова и снова оказывались одни перед врагом, без огневого прикрытия и полностью выставленные, словно напоказ. Длинноствольное 75-мм орудие T-IV (у Т-III было почти такое же дальнобойное) превышало по дальности наши пушки на тысячу ярдов, поэтому мы не имели другой альтернативы, как только перемещаться от одного прикрытия к другому, если только такие места находились. Наши танки выискивали уязвимый фланг врага или бросались в лобовую атаку на открытой местности в отчаянной попытке выйти на дистанцию выстрела, прежде чем «панцеры» противника и их пехота не превратят нас в факелы или «мертвое железо». Немцы принимали в расчет эту тактику и использовали притворные отходы, фланговые маневры и засады, на которые мы нарывались время от времени.

Отступление к Каналу летом 1942 года стало для меня невыносимым, когда на песчаной дороге вдоль железнодорожного пути Каир — Мерса-Матрух[17] я потерпел позорное фиаско. Мой отряд, состоявший из четырех танков, уменьшился до одного «Крусейдера» и одного американского «Гранта». Наш эскадрон нес потери. За двадцать один день боев у меня побывало не меньше девятнадцати других машин: «Валентайны», «Хони», А-10, «крейсеры» А-13 и даже пара захваченных итальянских М-13. Несколько танков пришли из ремонтной части в качестве замены, а остальные были найдены нетронутыми на полях сражений; им потребовался лишь небольшой ремонт. Из-за ранений, смертей или пленения члены экипажей менялись так быстро, что не успевали запомнить мое имя. А едва я начинал отмечать людей по фамилиям, их места занимало следующее пополнение из расформированных соседних частей.

На двадцать первый день, отстав от эскадрона (который был на одну-две мили впереди), я оказался в «бутылочном горле» на дороге западнее Фуки — в заторе, растянувшемся на сотню миль, примерно на таком же расстоянии от Александрии и с еще одной сотней миль до Каира. Моя жена Роуз служила телеграфисткой при штабе военно-морского флота в Александрии. Она была беременной и ожидала появления нашего первого ребенка. Я отчаянно пытался эвакуировать ее, прежде чем Роммель и его «Panzerarmee Afrika» промчатся по Египту до самого Суэца. В толчее грузовых машин я заметил небольшой разрыв, с выходом на чистую полоску местности, достаточно широкую и длинную, чтобы объехать «пробку» и догнать мой эскадрон.

— Водитель, реверс, — скомандовал я.

Мы с грохотом съехали с трассы, подмяли проволочное заграждение и тут же нарвались на мину, предназначенную для какого-нибудь немецкого T-V.[18] Никто не пострадал, но правый трак и передний вентилятор разорвало на куски. При благоприятных условиях экипаж может переустановить слетевшую «гусеницу» самостоятельно. Для этого рулевое управление запирает «размотку» гусеницы, запасные траки помещаются под наматывающую сторону, далее, используя силу второй гусеницы, танк медленно продвигается вперед через уже залатанный кусок, а экипаж или ремонтники вручную подбивают тяжелые пластины в нужную позицию, меняют взорванные части на запасные и закрепляют их штифтами. К сожалению, данную процедуру невозможно выполнять посреди минного поля.

Тем временем мое огорчение становилось просто невыносимым. Под смех и оскорбительные шутки сотен офицеров и солдат, наблюдавших за нашим позором, я с экипажем паковал тюки, намереваясь выйти с минного поля на дорогу, где нас подобрал бы последний уцелевший танк из моего отряда. Веселье зрителей усилилось еще больше, когда водитель, стрелок и радист начали доставать из машины банки с абрикосами, консервы с итальянской ветчиной, блоки сигарет и шесть бутылок с джином «Медвежья голова» — трофеи, добытые при отступлении. Наш командир полка, с которым я разругался несколькими днями ранее во время сражения в пустыне, избрал этот момент для показательной взбучки. Он взобрался на гусеницу своего «Гранта» и, возвысившись над толпой зевак, приказал мне и экипажу вернуться в подорванный танк. Полковник указал на сбитый нами столб с табличкой, который валялся рядом с остатками проволочного заграждения.

— Скажите, лейтенант, вы можете прочитать эту надпись?

Я ответил, что могу.

— И о чем она предупреждает?

— О минном поле, сэр.

— О чьем минном поле?

— О нашем, сэр.

— Так что вы, во имя Господа, поперлись туда?

Полковник потребовал, чтобы я назвал свою фамилию и фронтовую часть, хотя прекрасно знал и то и другое. Затем он велел адъютанту записать мои данные. Я с экипажем оставался на броне до тех пор, пока вызванная команда саперов не эвакуировала нас с минного поля.

Моя история еще впереди. Сейчас я должен дать задний ход и проехать, так сказать, по старым дорогам, иначе этот рассказ не будет понятным для читателя и потеряет смысл для меня. Если бы другой писатель принес мне подобную книгу на редактирование, я посоветовал бы ему драматизировать такие события, чтобы выделить канву основного сюжета. Но поскольку у меня самого не хватает на это терпения, я прошу у читателя прощения за то, что буду излагать в мемуарах лишь реальные детали своей жизни — в том виде, как они переживались мной.

2

Я продукт английской образовательной системы. Заявляю это не как о своей заслуге и не как о пятне позора. Я просто привожу факт, из которого делаю вывод, что сему мерзкому, грубому и чрезмерно британизированному ведомству, с его недостатками, все же следует отдать должное за воспитание людей, прекрасно показавших себя во время войны на всех фронтах и особенно, по моему собственному опыту, в Западной пустыне.

Что можно сказать о скромной жертвенности, которая так мощно проявляется в англосаксонской душе? Уильям Кеннеди Шо — человек, имевший ученую степень, но ставший командиром разведчиков в подразделении пустынных групп дальнего действия — рассказал мне однажды историю о пленном немецком офицере. Один из патрулей ПГДД доставлял его из Куфры[19] в Каир, а это почти 700 миль пути. Парни на простых грузовиках «Шевроле» пробирались через такие ужасные пустоши, по которым не смели путешествовать даже сенусси.[20] Понаблюдав несколько дней за тем, как «томми» и «киви»[21] из пустынной группы невозмутимо делали адскую работу, пленник признался своим конвоирам.

— Мы, немцы, никогда не тянули бы грузовики, как это делаете вы. Мы не стали бы идти пешком столько миль по бездорожью. У нас отсутствует личная инициатива. Мы предпочитаем действовать в стае.

Те тяготы жизни, которые казались невыносимыми для солдат других национальностей, у наших парней, воспитанных на диете Киплинга и на овсяной каше училищ, вызывали лишь веселую улыбку. Однажды после войны я столкнулся со школьным товарищем, пилотом, капитаном С., которого немцы сбили над Голландией в 1940 году и который больше четырех лет провел в Oflag Luft III — самом известном из концентрационных лагерей для летчиков Содружества. Когда я попросил его описать свои переживания, он ответил: «Это во многом напоминало школу Святого Павла, хотя завтраки у нас были лучше».

В те времена английская воспитательная система для привилегированных классов состояла из двух уровней — общеобразовательной школы и университета. Когда началась война, к ним прибавился новый уровень — полковой. Молодые люди вступали в общества хэрроуских, сандхарстских и Королевских серых скаутов или, допустим, в братства эмплвортских, кембриджских и коулдстримских гвардейцев. Это были места для предварительной отливки и закалки твердого характера, хотя выпускники по-прежнему оставались на тех ярусах социальной иерархии, которые не могло изменить ни одно вмешательство на свете: семьи со старым капиталом, выскочки с «новыми деньгами», недавно разорившиеся аристократы и благородные фамилии, давно дошедшие до бедности. Моя семья, со стороны отца, принадлежала к недавно разорившемуся старому капиталу, а со стороны матери — к семейству, вообще никогда не имевшему денег.

В Винчестере, в школьном пансионе, куда я попал в тринадцать лет, у нас на двадцать мальчиков было три печки, две сидячие ванные и один туалет. По ночам мы использовали горшки. Зимой вода замерзала в питьевых кувшинах. Винчестерских парней все называли «простаками», но в классе мы носили галстуки, а на экзамены ходили в мантиях и шляпах. Двадцать сигарет стоили шиллинг, со сдачей в одно пенни. Мы читали по-гречески «Марш десяти тысяч» Ксенофона и на латыни «Войну с Ганнибалом» Ливия, не говоря уже о всяких прочих Чосерах, Милтонах и Шекспирах, ну и, конечно, о груде книг Марлоу, Колриджа, Харди, Арнольда, Теннисона, Теккерея, Диккенса и Конрада. При этом мы в любую погоду играли в крикет, футбол и регби, занимались греблей, верховой ездой, бегом на гаревых дорожках и в поле, регулярно посещали религиозные службы (обычно англиканские) — причем не только в воскресенье, а по пять раз в неделю.

Многие ребята виделись с родителями только по праздникам, и то не всегда. Мы относились друг к другу, как дикие животные, со всевозможными оскорблениями и эксцессами, которые предполагает подобное воспитание. Для большинства детей это пошло на пользу. Общественные школы той эпохи выпускали из своих недр молодых людей, которые были образованными, но не научно-академичными; атлетического сложения, однако без накачанных мышц; сердечных, уверенных на вид и крепких духом — тех славных парней, которые скорее умерли бы, чем встали перед кем-то на колени. С другой стороны, эта образовательная система создавала персон, проявлявших скуку во время процветания и прожигавших жизнь в череде мирских удовольствий. Тем не менее в часы тяжелых испытаний они блистали отвагой и выдержкой. Я часто изумлялся своим товарищам, которые во время войны совершали героические подвиги, надеясь в грозный миг опасности лишь на самих себя. И вместе с тем они с тревогой думали о нормальной жизни после войны и боялись ее больше, чем вражеских пуль и снарядов.

3

Когда мне было двенадцать лет, моя мать погибла в дорожной аварии. Я не сторонник теории травматической психопатологии. На мой взгляд, это полнейший вздор, когда некоторые эпизоды детства вырываются из контекста и выдаются как причины неизгладимых отклонений психики, которые остаются у человека на всю жизнь. Однако некоторые переживания травмируют душу очень глубоко. Мой отец, который вел машину во время инцидента, переживал свою боль сильнее меня. Он не вынес утраты и чувства вины. Сначала он ушел с работы, затем из семьи, а позже и из жизни, собственноручно предав себя смерти. У меня было три сестры: Эдна, Шарлотта и Маргарет-Роуз. После смерти родителей нас, детишек, отдали на попечение двум дядям (братьям отца), и те решили, что будет лучше, если мы отправимся в школы-интернаты. Моих сестер устроили в англиканскую академию Святой Катерины близ города Хэй-он-Вай в Хефордшире. Меня отослали в Винчестер.

Вечером, когда отец и мать попали в аварию, наши соседи отвезли меня с сестрами в госпиталь. У них был «Хамбер-седан» 1924 года — машина, которой я восхищался из-за заднего откидного сиденья. Мои сестры пренебрегли им, как чем-то недостойным для себя, и оно досталось мне, чему я очень радовался. Никто не рассказал нам о случившейся беде и о том, куда мы направлялись. Однако мои сестры почувствовали неладное, и это омрачило поездку. Они уже начали плакать.

В госпитале медсестра велела нам подождать в приемном зале с деревянными скамейками. Мои сестры мрачно подчинились; наши соседи, пожилая пара, сели вместе с нами. В конце коридора виднелись две широкие двери, через которые санитары время от времени выкатывали столики на колесиках. Где-то за этими дверьми в операционной лежала наша мама. Нам сказали, что доктора героически сражались за ее жизнь. Раны отца были менее серьезными; ему оказывали помощь в другом крыле здания.

Мы ожидали. Никто не знал, сколько времени уйдет на операцию. Казалось, что прошло уже несколько часов. Наши опекуны не позволяли нам выходить из зала, поэтому я притворился, что мне нужно в туалет. Пройдя по коридору, я свернул в боковой проход, с палатами для больных. Сердитая медсестра прогнала меня оттуда. Тускло освещенный коридор привел меня в какое-то подсобное помещение. Я вошел и осмотрелся. В углу стоял хирургический стол на колесиках. На нем лежало тело моей матери.

Никого рядом не было. Окровавленная одежда, в которой маму привезли сюда после аварии, валялась, смятая в комок, на нижней полке хирургического столика. На матери был только широко распахнутый белый халат, который выставлял ее наготу от колен до шеи. Она лежала на боку; правая рука безвольно свисала вниз. Рот был раскрыт. Тело начинало остывать. Санитары просто привезли ее и оставили здесь.

Ребенок понимает гораздо больше, чем думают взрослые. Я знал, что вижу перед собой свидетельства смерти. Моя мама вознеслась на небо. Она покинула это неподвижное тело. Она теперь пребывала с Иисусом где-то среди звезд. Я не верил в такую демагогию, но убеждал себя в ней, как будто действительно принимал ее за истину. Я говорил себе, что не должен сердиться на врачей. В госпитале и без мамы хватало пациентов, которым требовалась настоятельная помощь. Иногда, уговаривал я себя, персонал настолько перегружен работой, что им приходится убирать погибших людей с дороги, чтобы заняться другими неотложными делами. Медсестры вскоре придут и вернут моей маме благопристойный вид.

Однако я знал, что это была наивная чушь. Я ненавидел тех людей, которые оставили здесь маму в таком виде — пусть даже ненадолго. Меня бесило их отношение: ведь они ничего не сказали мне и моим сестрам. Как долго врачи собирались держать нас в неведении, в напрасной надежде, что наша мать еще жива, когда на самом деле ее охладевший труп был спрятан в чулане и забыт в такой постыдной наготе? Я уложил маму на спину и позаботился о ее пристойном виде. Затем я снял кольца с ее пальцев и сунул их в свой карман. Мне не хотелось оставлять их вороватым санитарам.

Позже мои сестры рассказали, что я появился в коридоре в таком состоянии, в каком они никогда не видели меня.

— Твое лицо покраснело, — вспоминала Эдна. — Слезы лились по щекам.

В этот момент из операционной вышли хирурги — молодой парень и мужчина зрелых лет.

— Не говоря ни слова, ты побежал по коридору, набросился на них и начал бить врачей ногами и руками.

Затем, как рассказали сестры, мне сделали укол и на руках отнесли к машине. У меня не сохранилось воспоминаний об этом. Осталась лишь кристально ясная мысль: вина за смерть мамы лежала на мне.

Я знал об этом инстинктивно, каждой клеточкой тела. Она умерла из-за меня. Каким образом? Я оказался слишком юным и маленьким, чтобы уберечь ее от беды. Если бы за рулем машины сидел я, а не отец, то никакой аварии не случилось бы. Будь я с ними, пусть даже как пассажир, то нашел бы способ спасти маму от смерти. Но меня там не было! Из-за моего отсутствия наша мама погибла!

Логику ребенка не понять холодным разумом. Позже в университете мы изучали Фрейда, Адлера и Юнга. На уровне интеллекта я понимал абсурдность своей детской веры. К сожалению, рациональный ум не в силах одолеть эмоции.

Вскоре после того памятного вечера, проведенного в госпитале, воля моих дядюшек направила меня в Винчестер. Прежде я никогда не имел проблем в школе. Попав в интернат, я почти не вылезал из них. Каждый день у меня происходили драки с другими парнями и ссоры с преподавателями. Я ненавидел их. Я питал отвращение к школьным обычаям — к лицемерным ритуалам и грубым традициям, которые они прославляли. Пансион, куда меня определили, назывался «Королевскими воротами». Каждое общежитие находилось под присмотром трех префектов. Эти старшеклассники получали привилегии в обмен на протекцию новичков и поддержание порядка. Нашими «смотрящими» были Тэлликотт, Мартин и Захария Стайн — еврей, который, по слухам, писал стихи. В ту пору я знал только то, что этот высокий парень имел кучу денег и проводил много времени в своей комнате. У него был американский велосипед марки «Швинн», с рисунком краснокожего индейца на панели, прикрывавшей цепь. Стайн катался на велосипеде в любую погоду.

Я прибыл в интернат вместе с двумя другими мальчиками, чьи имена уже забыл. Нам всем едва исполнилось по тринадцать лет. Старшие ребята тут же устроили нам «прописку». Не имея интернатского опыта, я оказался не готовым к такому обращению. Кроме того, я был «ослом» (сиротой) и «пудингом» (трудным подростком), что ставило меня в самый низ школьной иерархии. Два моих собрата по несчастью метались между яростью и отчаянием, пока на наши головы сыпались все новые и новые унижения. Они ненавидели старших парней и лелеяли фантазии об убийствах… или позорно прислуживали нашим мучителям. Я не делал ни того, ни другого. Я выказывал свое презрение тем «старичкам», которые наносили нам оскорбления. Им не нравилось мое отношение, и они издевались надо мной вдвое, а то и втрое больше, чем над остальными.

В ту пору меня преследовал один и тот же кошмар. Во сне, в сгущавшиеся сумерки, я подходил к берегу озера. Над водой стоял туман. На барже, утопая в шелках и цветах, лежала моя мать. Ее глаза были закрыты, руки сложены на груди. Однако я чувствовал, что в ней еще теплилась жизнь. Внезапно баржа начинала отплывать от берега. Она плыла сама по себе — прямо в туман, который я воспринимал как забвение. Мне нужно было спасти свою мать! В отчаянии я бросался в озеро; руки тянулись к барже в надежде вернуть ее назад. Но огромный вес железа — какой-то странный наряд — тянул меня вниз. Мои пальцы соскальзывали с борта баржи. Фигура спящей мамы удалялась в туман. Я просыпался, содрогаясь от горя и слез.

Кульминацией злобной «прописки» в Винчестере был ритуал, называемый «заморозкой». Он считался школьной традицией. В самую холодную ночь нас, новичков, раздели до нижнего белья и без шарфов, без пальто, выгнали во двор — во власть непогоды. Один из добродушных «старичков» намекнул нам, что пытка не продлится долго. Старшие ребята будут якобы наблюдать за нашим состоянием, и когда мы посинеем в достаточной мере, чтобы испытание пошло в зачет, они впустят нас обратно в общежитие. Мои друзья по несчастью вцепились друг в друга, переживая предстоящие страдания. Я презирал их страх и не желал доставлять удовольствие своим мучителям. Ноги сами понесли меня в ночь. Я решил отправиться домой.

Дорога, ведущая к железнодорожной станции, тянулась по безлюдной пустоши. Над эстакадой, как далекая звезда, горела единственная лампа. Я принял мою ситуацию. Я знал, что не доживу до утра. Без одежды под ветром и мокрым снегом мне грозила смерть от холода. Но меня это тогда не волновало.

Через некоторое время я спустился на рельсы. Ночь была арктически холодной; темная противоположность теплому свету большого города. Не помню, насколько далеко я ушел. В какой-то момент я упал на снег и не смог подняться.

Меня спас Стайн, наш префект. Позже он рассказал мне, что почувствовал приближение «заморозки», но «старички» одурачили его, сделав из тряпок муляжи и положив их в наши постели. Стайн не осознавал беды, пока замороженную пару не привели обратно в общежитие. Как он нашел меня? В основном по моим следам на снегу и благодаря своему воображению. Железнодорожная станция. Дом. Он был поэтом. Поэтому он понял ход моих мыслей.

Сжавшись в комок, я лежал на рельсах, когда услышал тонкий звонок американского «Швинна».

— Эй, путник! — крикнул Стайн. — Где в вечных муках мне искать тебя?

Я никогда не слышал, чтобы старшеклассники выражались таким языком. А Стайн струхнул. Он подумал, что я умер. Когда парень закутал меня в шерстяное одеяло, вдали замаячил свет фар. Это комендант общежития отправился вслед за Стайном на древнем «Пежо». Дорога шла параллельно рельсам. Наш префект поднял меня на руки и перенес через подлесок к машине.

— Лучше бы ты не убегал, маленькая дрянь, — сказал комендант, впихнув меня в салон через пассажирскую дверь и прислонив к едва теплому калориферу.

Стайн перепеленал меня одеялом, набросил мне на плечи свое пальто и выругался, когда водитель, нажав на сцепление, загнал машину в вязкую грязь.

— Надеюсь, этот урод не подохнет к утру? — спросил комендант.

Стайн достал серебряную фляжку и влил мне в рот виски.

— Парень поправится, — ответил он. — Ему просто нужно дать хорошего ремня.

4

В Оксфорде Стайн был моим репетитором. Для тех, кто незнаком с системой наставничества, я вкратце опишу ее работу. Студент в университете получает образование, посещая лекции и семинары, которые проводят преподаватели. Посещение добровольное. Теоретически вы можете пропустить почти все лекции — что некоторые и делали (в том числе и я), проводя учебные часы на крокетных лужайках колледжа Магдалены, — а затем получить научную степень бакалавра. Но для этого вы должны сдать экзамены и продемонстрировать глубокое знание материала.

Чтобы помочь студенту в освоении предметов, университет назначает ему репетитора. Репетиторы — это обычно лохматые, плохо одетые младшие преподаватели, которые много курят и пьют, редко покидают свои комнаты, а если и выходят в город, то только для пополнения запасов табака и спиртного или в поисках недозволенных сексуальных связей. Хороший репетитор может сделать жизнь студента революционным прорывом в науке, литературе и в последующей карьере; плохой репетитор превратит ее в бедствие. Колледж предоставляет каждому младшему преподавателю стол и жилье — как правило, в сдвоенных комнатах вместе с другим репетитором (поскольку Стайн защищал докторскую степень в колледже Святой Троицы, его комнаты располагались в общежитии этого учебного заведения). На пару репетиторов приходится кухня, ванная, туалет, две спальные комнаты и гостиная между ними. Последняя без вариантов превращается в адское место, натопленное зимой до точки самовозгорания, а в остальные сезоны заваленное по колено газетами, книгами и прочими материальными приметами академической жизни. Мне нравилась гостиная Стайна. Она стала для меня первым домом с тех пор, как умерла моя мать.

Я приехал в Оксфорд тоже из-за Стайна. Его письма и хвалебные рассказы раззадорили меня. Он был репетитором восьми или девяти других парней, в число которых входил Ален «Джок» Маккал из сатерлендского «Голспи». Джок стал моим лучшим другом. В те дни идеальными студентами считались разносторонние парни. Джок таковым и являлся: он был великолепным бегуном на короткие дистанции, писал яркие очерки и на втором курсе редактировал студенческий «Шервелл» (неслыханная честь). Хотя мне не нравилась его подборка, касавшаяся только империализма и войны. Сестра Джока — Роуз — стала моей невестой, а затем и женой, с которой я счастливо прожил почти шестьдесят лет. Извиняюсь, но, похоже, я снова забежал вперед истории.

Стайн был на пять лет старше меня. Когда я приехал в Оксфорд, ему исполнилось двадцать четыре года. К тому времени он уже издавал свои стихи, имел авторитет среди исследователей творчества Милтона и писал какой-то роман. Последнее обстоятельство впечатляло меня больше всего остального. Стайн отказывался показывать нам рукопись и даже не раскрывал канвы сюжета, однако слухи определяли будущую книгу как политический триллер, с гомоэротическим уклоном.

— Колись, — обычно говорил мне Джок, когда он приходил на репетиторские консультации сразу после меня. — О чем ты сегодня болтал с нашим Оскаром Уайльдом?

Стайн относился ко мне с нежной иронией. Он постоянно высмеивал мою «мрачную ирландскую натуру» — то угрюмое настроение, которое часто накатывало на меня и которое я, по мнению Стайна, унаследовал от матери-ирландки. Он даже придумал теорию, объяснявшую разницу между еврейским и ирландским отчаянием.

— Еврейское отчаяние возникает из стремления подняться в жизни с помощью излишеств. Дай нищему еврею полсотни фунтов стерлингов, и он воспрянет духом. Ирландское отчаяние другое. Его ничто не может излечить. Давайте посмотрим на нашего друга Чэпа. Его недовольство, как и у других ирландцев, не имеет отношения к обстоятельствам жизни, которые могут включать в себя удачную карьеру и прекрасную работу. Он недоволен несправедливостью существования. Возьмем, к примеру, смерть! Как мог великодушный Бог, одарив нас, смертных, жизнью, наложить такое жесткое ограничение? Лекарства от ирландского отчаяния пока не придумано. Деньги тут не помогают. Любовь тускнеет, а слава мимолетна. Единственной панацеей являются пьянки и жалость к самому себе. Вот почему ирландцы известны как неисправимые забулдыги и великие поэты. Никто не поет таких песен и не печалится так сильно, как они. Почему? Потому что они ангелы, заключенные в узилища плоти.

Когда я рассказал Стайну о моем повторяющемся кошмаре, его первый вопрос был следующим:

— Какая одежда тянет тебя ко дну?

Услышав мое описание, он тут же воскликнул:

— Латы! В своем сне ты носишь латы!

Я никогда не думал об этом. Стайн сделал вывод, что в душе я рыцарь и что тайна моей жизни никогда не будет решена без учета данного призвания. Он поднял мне настроение. Его аллегория вдохновила меня на поиски моего истинного «я». Он порекомендовал мне некоторые книги, далеко выходившие за рамки университетского курса. Мы с Джоком и другими парнями могли часами говорить о литературе. Под руководством Стайна я расцвел как писатель и литературный критик. Я перестал бояться выглядеть умным, отходить от принятых взглядов на мир или казаться нетрадиционным в изложении своих идей.

Среди многих качеств, которые восхищали меня в Стайне, самой лучшей его чертой был отказ от притворства. Он не стеснялся своей природы. В ту пору гомосексуализм (даже в либеральной университетской среде) считался запретной темой, о которой никто не смел говорить. Имелись законы, направленные на его искоренение. Людей сажали в тюрьмы. Из-за малейших слухов служебная карьера человека могла быть запятнана или вообще разрушена. Стайн не придавал этому значения.

— Еврей, поэт и вольнодумец, — заявлял он о себе. — Шляпный фокус, после которого публика приходит в смущение!

Однажды мы с Джоком зашли в столовую и заняли место в очереди. Стайн, стоявший впереди, позвал нас к себе, но Джок наотрез отказался подходить к нему. Он уважал нашего репетитора, однако избегал его на публике. Джок считал, что слишком тесные отношения со Стайном могли вызвать плохие ассоциации и нанести вред его репутации.

— Какая чушь! — возмутился я. — Стайн умнее половины наших преподавателей. Он в два раза лучше их как писатель, в три раза больше работает и, пожалуй, является единственным репетитором, который действительно занимается со студентами. Просто в отличие от карьеристов и лизоблюдов он имеет мужество говорить о том, что думает.

Политические взгляды Стайна выделялись левым радикализмом, однако сам он принадлежал к богатому семейству. Однажды я посетил их особняк в йоркширском Вест-Ридинге и поразился тому, что земли, которыми они владели, раскинулись на целых семьсот акров. Стайн по линии отца происходил от Ротшильдов. Его матушка состояла в родстве с племянницей Бенджамина Дизраэли. Семейный капитал пополнялся от торговли шерстью. Ледереры — родня его матери — имели фабрики в Брэфорде, Лидсе и Бингли. Великий дед Стайна по имени Хайман внедрил концепцию трудовых поселений. Он обеспечивал своих рабочих кровом, предоставлял им медицинское обслуживание и помогал их детям получать образование. Это превышало все стандарты того времени. Его эссе «О совершенстве человеческой природы» входило в список материалов, рекомендованных для чтения на курсе естественных наук.

В те дни оксфордский социальный курятник возглавлялся выходцами из богатых и древних семейств. Они обладали (или делали вид, что обладают) следующим созвездием достоинств: атлетической удалью — особенно, если она не требовала больших усилий; безудержным употреблением алкогольных напитков; безрассудной смелостью в езде на лошадях, автомобилях или самолетах; презрением ко всем проявлениям религии, политики и коммерции; вялым пренебрежением к альма-матер и академическим достижениям. Представители университетской элиты восторгались идеями Гитлера. Многие из них рукоплескали Мюнхенскому пакту 1938 года. Они высмеивали «красных коммунистов» и оппонентов подобного умиротворения. Черчилль, по их мнению, был ничем не лучше — консервативным ура-патриотом и подстрекателем к войне.

Я ненавидел этих подонков. Так же поступал и Стайн. В Винчестере он славился своим отвращением к двадцатому веку. Стайн отказался от курса по вождению машины. Он верил в реинкарнацию. На вопрос, какой религии он следует, Стайн неизменно называл индуизм. Он говорил и читал на французском, немецком и итальянском языках; мог бегло переводить с классического греческого и с латыни. Но чем больше антисемитизма наблюдалось в прессе и в речах правительства, тем сильнее он сближался с единоверцами и тем чаще говорил об иудаизме. Стайн писал письма в редакции и жертвовал чеки на различные дела еврейской диаспоры. По пути в университет он прочитывал как минимум шесть газет. Я знал об этом, потому что сам иногда забирал их для него на почте. Стайн был подписчиком «Таймс» и «Манчестер Гардиен», «Дэйли Мейл» и «Дэйли Экспресс», «Ивнинг Стэндарт» и «Нью-Йорк Геральд-Трибюн». Примкнув к коммунистам, он участвовал в демонстрациях у стен парламента. Несколько раз дело доходило до ареста. Как я уже говорил, в конце тридцатых годов в Англии наблюдались прогерманские и пронационал-социалистские настроения. Стайн намеренно носил длинные волосы и неряшливую одежду. Он был явно «не того сорта». Вокруг него роились слухи. Стайн смеялся над ними и заявлял, что такая клевета похожа на наветы, направленные против Сократа, — «восхваление новых богов и растление малолетних граждан».

Его изгнание из университета произошло по вине студента, которого я назову просто Б. (Б. был прекрасным крайним нападающим в нашей команде по регби; позже он пошел служить в военно-морскую авиацию и погиб, когда его подбитый штурмовик упал на Золотистый пляж в день «Ди»[22] — 6 июня 1944 года.) Б. восхищался Стайном. Он любил его, но держал свои чувства в тайне. Страшась скандала, который мог бы разразиться, посмей он действовать по воле эмоций, Б. тем не менее записывал свои запретные желания и грезы в личном дневнике. Его отец, известный адвокат, однажды прочитал эти строки. На следующий день, как все мы узнали, в дверь нашего репетитора постучали два полицейских инспектора. Стайн думал, что данный арест был связан с его активностью, направленной в защиту еврейских эмигрантов. Но офицеры указали другую статью уголовного кодекса.

Его обвиняли в «вопиющих непристойностях» и «подстрекательстве мужчины к неестественным порокам». Стайна арестовали за сексуальное обольщение юноши, с которым он даже не был знаком. В конце концов, обвинение сняли за недостатком доказательств, но репутация Стайна безнадежно пострадала. В то время подобный скандал мог выдержать только маститый профессор. Для простого репетитора этот крах был фатальным.

Одним из худших последствий травли стал запрет на публикацию романа. Отец Б. не удовлетворился изгнанием Стайна из Оксфорда; он сделал все возможное, чтобы расправиться с ним и в мире литературы. В те годы лишь несколько издательств осмеливались публиковать произведения, написанные в жанре, в котором творил Стайн, и отец Б. без большого труда убедил их не связываться с оскандалившимся автором. Стайн пришел к адвокату в надежде прояснить обстоятельства дела. Я сопровождал его для моральной поддержки. Но едва мы вошли в офис на улице Грейт-Титчфилд, отец Б. велел своим помощникам вышвырнуть нас оттуда.


Переживая череду неприятностей, Стайн пытался выглядеть беззаботным и веселым. Тем не менее мы, зная его характер, видели, как серьезно он относился к происходящим событиям — к человеческой подлости и хитроумному умыслу.

— Отказ от твоей книги — это утрата для всей литературы, — заявил один наш сокурсник на очередном вечернем сборище в гостиной Стайна.

— Только не для английской, — со смехом ответил наш репетитор.

Конечно, никто из нас не читал его рукопись. Стайн никому не показывал ее. Но сопереживание людей прорывалось наружу. Мы, студенты, чувствовали себя как апостолы в Гефсиманском саду. Когда Стайн попросил меня задержаться, я подумал, что он хочет поговорить о моей курсовой по Милтону, которая застопорилась на середине. Как только студенты покинули апартаменты, Стайн достал бутылку «шерри» и наполнил два бокала.

— Чэп, ты мог бы взглянуть на мою рукопись?

Я потерял дар речи. Меня переполняла гордость от предоставленной чести.

— Надеюсь, за ночь ты одолеешь ее, — сказал Стайн. — Только тебе придется читать книгу здесь. У меня нет другой копии, и я не хочу, чтобы ты выносил этот текст за пределы гостиной.

Я ответил, что прочитаю рукопись с огромным удовольствием. Меня тревожило лишь сомнение в том, что я окажусь недостойным такой привилегии.

— Не относись с пренебрежением к своим способностям, Чэп. У тебя острый ум. Я не знаю другого человека, чьим мнением дорожил бы больше, чем твоим.

Я остался у Стайна и провел всю ночь за чтением рукописи, по два-три раза возвращаясь к важным местам. Книга имела скорее политической, чем сексуальной контекст. Она напоминала Свифта, а не Рабле. Стиль был дерзким и бесстрашным; произведение выглядело более амбициозным, чем та литература, с которой я имел дело прежде. Текст оказался действительно интересным. Я боялся скатиться на пошлую и глупую критику — особенно теперь, когда Стайн продемонстрировал мне такое доверие. Куранты на башне пробили шесть часов. Я спросил у него, могу ли использовать остаток утра, чтобы привести в порядок свои мысли.

— Нет, — ответил он. — Объяви вердикт сейчас. Мы вышли прогуляться к реке. Я начал с нескольких общепринятых фраз. Стайн занервничал. На его лице появилась сердитая усмешка. Мы остановились на берегу под кронами грабов. Он вытащил просмоленную трубку. Я глубоко вздохнул:

— Книга слишком хорошая, Стайн. Слишком верная и смелая. Она выходит за рамки того, что стерпит публика. Ни один издатель не отважится опубликовать ее, и если кто-то и выпустит твою рукопись в свет, орды критиков затопчут его, а тебя распнут на кресте.

Я боялся, что моя оценка, какой бы точной и искренней она ни была, расстроит Стайна. Но вместо упреков он вдруг задрал подбородок вверх и издал продолжительный крик дикой радости.

— Чэпмен, дружище, давай напьемся до поросячьих соплей!

Похоже, мой отзыв оказался именно таким, на который он надеялся.

— О Боже, если бы твоя похвала напоминала сахар дрессировщика, я прыгнул бы в отчаянии в стремительную реку.

В тот день я не мог составить ему компанию: у меня намечались сдача двух зачетов и тренировка по гребле.

— Стайн? Почему ты дал мне прочитать эту рукопись? И к чему была такая спешка?

— Потому что я отправляюсь служить в армию, — ответил он.

Тем же вечером он сел на поезд и уехал в Элдершот. Шел февраль 1939 года. До войны с Гитлером оставалось полгода.

5

Стайн записался в рядовые, но его вскоре отозвали из части и назначили на офицерскую должность. Он был приписан к Королевской конной артиллерии, которая наряду с гвардейскими полками считалась самым престижным войсковым подразделением. В конце лета мы решили отпраздновать его карьерный рост и собрались в пабе «Мельбурн» у Рыцарского моста. Джок был со своей возлюбленной Шейлой, а я — с его сестрой Роуз. Стайн, новоиспеченный OCTU,[23] приехал из Сэндхерста, где располагалось его офицерское училище. В форме артиллериста и с лычками младшего лейтенанта он выглядел браво и по-военному.

— У вас там действительно лошади? — поинтересовалась у него Роуз. — В Королевской конной артиллерии?

— Лошади? Да Бог с вами! Спасибо, что хоть артиллерия имеется!

Стайн отправлялся в Египет. Армия Вейвелла на Ниле защищала Каир и Канал от тринадцати дивизий фашистов Муссолини, которые превосходили наших парней по численности в пять (а то и в десять) раз и уже захватили Киренаику. Стайн развлекал нас рассказами о своем обучении. Его готовили как командира батареи — офицера, чья роль заключалась в наблюдении за падением снарядов и корректировке огня двадцати пяти 37-мм пушек. Он говорил о «фронтальном обзоре» и «времени на цель». Для меня эти термины были такими же непонятными, как греческий язык, но Стайн, к его и нашему с Джоком удивлению, разбирался в них со знанием дела. Его корабль отплывал через двадцать дней; Стайн намеревался провести оставшуюся часть отпуска с семьей в Колликотте.

— Чэп? Ты сделаешь кое-что для меня?

Он передал мне свою рукопись. Роуз нахмурилась.

— Вы не находите эту просьбу странной? — спросила она. — Стайн, я не вынесу, если вы, уезжая на фронт, предвидите для себя какой-то ужасный конец!

— Ну, что вы, дорогая, — ответил он. — Я переживу всех вас, вместе взятых.

Выше уже упоминалось, что Роуз была младшей сестрой моего друга. Пока мы учились в Магдалене на первом курсе, по выходным дням к Джоку из Лондона приезжала его девушка. Чтобы придать ситуации благопристойный вид, Шейлу всегда сопровождала Роуз. Вот так мы с ней и познакомились.

В тот период времени я был девственным в квадрате или даже в кубе, если такое возможно. Концепции секса или любви казались мне абсолютно непостижимыми. Кроме матери, я не знал ни одной женщины — и уж тем более девушки, которая проявила бы ко мне симпатию. Мои поверхностные представления об отношениях со слабым полом были почерпнуты только из книг. Роуз изменила это. С первых мгновений нашей встречи я почувствовал, что она видит меня насквозь — точнее, оценивает некую суть, недоступную для моего восприятия. Она как бы видела не только нынешнего «меня», но и того, кем я стану в будущем. И обе эти части понравились ей. А я, впервые увидев Роуз, счел ее самым восхитительным из всех созданий, на которых когда-либо останавливался мой взгляд. Кроме того, она обладала потрясающим умом. Я никогда не встречал еще девушки, которая заставляла бы меня смеяться. Роуз не боялась никого и ничего — в том числе и меня. Я был ошеломлен ее смелостью и доверием. Я не мог вообразить более достойной женщины, чем она, и не смел ухаживать за ней, считая подобное действие такой же фантастикой, как полеты к луне. Самой сильной эмоцией, которую я чувствовал по отношению к ней, было желание защищать ее от всех бед на свете. Она казалась мне такой бесценной, что ради нее я без колебаний пошел бы в огонь и в воду. Конечно, я не признавался в этом ни себе, ни ей. Мы совершали длительные прогулки по лужайкам колледжей или плавали на лодке по Исис и Червеллу.

Однажды чудным вечером я управлял шестом на нашей маленькой арендованной лодке. Когда мы проплыли мост Магдалены, Роуз вытянулась и опустилась спиной на лавку, сложив на груди ладони. На меня нахлынул ужас. Шест замер в моих руках. Я чувствовал, что погружаюсь в обморок. Роуз тут же села и, схватив меня за пояс, помогла удержать равновесие.

— Что с тобой? — спросила она.

Мне потребовалось несколько минут (не говоря уже о паре пинт в пивной «Исток реки»), чтобы осмыслить ситуацию. Там, в лодке, Роуз приняла позу, которая напомнила мне мать в моем страшном сне. Мне пришлось рассказать ей о кошмаре, о смерти матери и о своей убежденности, что я не спас своих родителей, так как был слишком юным и маленьким.

— А как выглядела твоя мама? — спросила Роуз.

Я знаю, ей хотелось выяснить, насколько она похожа на нее. Но даже сейчас, вспоминая то время, я могу сказать, что Роуз имела совершенно другие черты. Моя мать походила на меня. Она была черноволосой ирландкой, с «мрачным дьяволом» внутри — так отец называл ее ворчливую депрессию, в периоды которой ничего уже не помогало. Мне верится, что, когда я увидел ее безжизненной на хирургическом столике, она выпустила этого дьявола на волю. Или, возможно, он одержал над ней полную и окончательную победу.

— У тебя действительно имеется одно сходство с моей матерью, — сказал я Роуз.

Эта истина пришла ко мне в голову, как только первые слова сорвались с моих уст. Я признался Роуз, что они обе казались мне неземными существами, как будто созданными из эфира и прилетевшими на землю из другого мира.

— Ну, перестань, прошу тебя! — ответила она со смехом.

— Я серьезно. Вы обе обладаете какой-то античной красотой. Ты не из этого века, Роуз. И не говори, что я первым сказал тебе это. В тебе чувствуется благородство артурианской эпохи. Оно сразило меня наповал. Вот почему мне хочется защищать тебя. Я принимаю этот вызов, хотя и не могу сказать, откуда он исходит.

Роуз засмеялась, но она поняла, что мои слова шли от сердца.

— В том сне моя мать не просто женщина, но и нечто большее. Ее возвышенная чистота напоминает архетип или персонаж из мифа. В тебе это тоже присутствует.

Я рассказал ей о том, как Стайн интерпретировал железный наряд в моем повторяющемся сне — что это были доспехи рыцаря. Роуз отнеслась к его трактовке серьезно.

— Ты боишься, что не сумеешь предоставить мне свою защиту? — спросила она.

— Да, — признал я. — Меня ужасает такая возможность.

Если вы молоды и бедны, вам часто некуда идти. Мы с Роуз не имели личных комнат, автомобиля или крова, где могли бы укрыться от непогоды. Сейчас мне кажется, что мы все время были на природе. Романтика студенческих лет. Несколько раз Стайн давал нам приют. Он приглашал нас на чай, а затем придумывал повод и оставлял меня наедине с любимой, хотя, естественно, я тут же погружался в пучины смущения и абсолютно ничего не делал.

Когда я познакомился с Роуз, она была обручена с другим парнем — с двадцатичетырехлетним флотским офицером. Она никогда не рассказывала мне о нем. Я узнал все от Джока. Похоже, мне уже не вспомнить название корабля, на котором служил тот моряк, но какую бы миссию он ни выполнял, в ней была притягательная таинственность. И еще он имел деньги. Однако Роуз по какой-то причине выбрала меня. Я чувствовал, что нравился ей больше, чем тот парень. Я с самого начала знал, что мы поженимся и что ее семья изо всех сил будет противиться нашему браку. Меня это мало беспокоило. Мы с Роуз соединились бы узами любви как при их благословении, так и без оного.

А какие письма мы писали друг другу! Длинные, обстоятельные и романтичные. Мне потребовалось несколько недель, чтобы собраться с духом и перейти в приветствии от «уважаемой мисс Маккал» к «моей милой Роуз». В Оксфорде каждый колледж имел свой гребной клуб, копируя университетских «Синих». Я являлся членом одной из таких команд. У нас проводились ежегодные соревнования, называемые «Шарф королевы», — лучшее событие в спортивном календаре. Я выступал за честь Магдалены, а Роуз «болела» за меня на трибуне. Не помню, какое место завоевала наша лодка, но вечер был теплый, и так как нам с Роуз некуда было пойти, мы после соревнований отправились к реке. Нас сопровождала еще одна влюбленная пара. Внезапно разразилась гроза. Мы четверо спрятались под крышей лодочного домика. Вторая пара уединилась в сухом углу и начала предаваться любовным утехам — акт, который в те дни считался настолько дерзким, что мы не верили своим глазам. Их похотливая страсть буквально унизила нас с Роуз. Мы вышли из домика и встали под козырек крыши. Однако блудливая необузданность наших спутников выражалась такими громкими стонами — не говоря уже о порывах дождя, которые промочили нас до нитки, — что мы отдались на волю стихии и зашагали под ливнем в центр города. В плену эмоций и чувств я едва мог дышать. В какой-то миг я почувствовал, что Роуз взяла меня под руку. Кровь ударила мне в голову, и я едва не рухнул в обморок.

У нас началась романтическая любовь. Я полетел в нее, как в бездну, словно человек, упавший с края земли. Невинность наших отношений показалась бы невероятной для нынешней молодежи. В те дни было нормой вступать в брак непорочно девственными людьми. Рука, просунутая под блузку возлюбленной, считалась невообразимой непристойностью. Но подобное целомудрие не мешало нашей страсти. Мы выискивали места для свиданий, уединялись в рощах, обнимались на задних сиденьях машин. Иногда нам удавалось снимать комнаты в гостиницах, где мы регистрировались как муж и жена.

Однажды вечером, выходя из комнат в пабе на Хай-стрит — перед ныне уже не существующей аптекой, которая называлась «Саксонские фармацевты», — мы с Роуз столкнулись с Джоком. Он был с Шейлой. Наверное, они занимались тем же, что и мы, или даже кое-чем другим.

— Проклятье, Чэпмен! Куда ты таскал мою сестру?

Джок был неплохим боксером-любителем. Когда его кулаки замелькали перед моим лицом, я обхватил его руками, пытаясь удержать от нанесения болезненных ударов. Сцена развивалась по всем правилам комедии. Мы барахтались, упав на ряд велосипедов, стоявших у тротуара, а обе девушки колотили по нашим спинам своими сумочками, кричали и просили нас остановиться. Два бармена разняли драку, оттеснив нас в стороны. Джок схватил Роуз за локоть и потащил ее прочь. Она вырвалась из его хватки.

— Отпусти меня, идиот!

Она подбежала ко мне, и я взял ее под руку. Джок вытаращил глаза от изумления.

— Гореть мне в аду! Роуз, откуда ты научилась такой манере речи? Неужели у него?

Он свирепо посмотрел на меня.

— Тебе есть что сказать, ублюдок?

Я перевел дыхание.

— Твоя сестра теперь со мной, Джок. Вот и все.

Роуз обняла меня за талию. Я никогда еще не был таким счастливым.

Несколько месяцев Джок не разговаривал со мной. Роуз разорвала свою помолвку с флотским офицером. Ее семья ужасно сердилась. Именно в это время разразился скандал со Стайном, и колледж изгнал его из своих рядов. Роуз ушла из дома и переехала в Оксфорд. Мы трое сняли комнаты в квартире на Брод-стрит около пивной «Белая лошадь», куда часто захаживал Т.Э. Лоуренс,[24] когда он учился в колледже «Всех святых». Роуз устроилась наборщицей в типографии. Работа ей нравилась.

— Там все, как у Диккенса, — говорила она.

К тому времени я прочитал рукопись Стайна. Когда он отправился служить в армию, я попытался издать его роман. Мне пришлось перепечатать текст на машинке, сделать несколько копий и снабдить их переплетом. Роуз помогала чем могла. Мы поехали в Лондон и провели там несколько дней, побывав почти в каждом издательстве, где рукопись неизменно отвергали по тем или иным причинам. Один редактор в «Львиной голове» сказал нам, что такую книгу могут принять лишь в конце какой-нибудь победоносной войны — да и то, если Стайн умрет героической смертью. Романы авторов, павших за Родину, раскупались лучше и, следовательно, имели спрос у издательств.

— Мы поговорим со Стайном, — ответила Роуз. — Возможно, нам удастся убедить его подставиться под пули точно к дате публикации.

Отец Роуз приехал в Оксфорд и забрал ее домой. Она снова сбежала. Мы встречались на станциях метро и в газетных галереях, часами катались в автобусах и поездах, целуясь и обсуждая наше будущее. Я умолял ее выйти замуж за меня.

— В свое время, — ответила она. — Не в ответ на действия моей семьи.

С каждым новым днем я все сильнее боготворил мою возлюбленную. Страх не являлся частью ее натуры. Мне вновь и вновь приходилось подниматься до стандартов Роуз. Это часто раздражало меня, но я не вынес бы потери ее любви — пусть даже в малом. Такие мысли приводили меня в отчаяние.

А затем наступило 1 сентября 1939 года. Гитлер оккупировал Польшу. Англия объявила войну.

Без вопросов и колебаний я решил записаться добровольцем на фронт. Меня лишь удивила моя реакция. В одно мгновение тучи рассеялись. Ко мне вернулась ясность. Все осложнения — тяжба Стайна в суде, мой конфликт с семейством Роуз, проблемы с деньгами и занятиями — в одночасье стали неважными. Я любил Роуз, но отправлялся воевать. Оставалось только выяснить, где меня могли записать на фронт, в какие части и на каких условиях.

В те дни из всех знакомых и друзей судьба свела меня с Б. — с тем самым несчастливым парнем, чья страстная влюбленность в Стайна послужила началом для конфликта с университетскими властями. На пике скандала он пришел к Стайну и принес свои извинения. К моему изумлению, Б. и Стайн подружились. Этот парень мне тоже понравился. Именно он предложил мне записаться в добровольцы. Мы поехали на призывной участок в Кенсингтоне. Под дождем брезентовый верх его «Стандарта» 32-го года сборки протекал во многих местах, но мы почти не замечали этого. Нас несла волна энтузиазма.

— Скажи мне, Чэпмен, ты чувствуешь то же самое, что и я? Меня переполняют эмоции! И знаешь, чего в них больше всего? Облегчения! Как будто я ожидал чего-то всю жизнь и до сегодняшнего дня не знал, что именно.

Теперь все стало ясно, говорил он мне.

— Мы становимся творцами истории! Участниками великих событий!

На плацу под тентом представители различных полков установили столики. В каждой кабинке сидел старший сержант. К каждому из столиков тянулась длинная очередь из молодых людей. Б. направился к кабинкам Королевского морского флота. Я пошел искать стэффордширских йоменов, в составе которых служили мои дяди и отец. Дежурный сержант восторженно информировал меня, что юноша с моей квалификацией — то есть с двумя годами университета — может тут же стать кадетом офицерского училища и отправиться прямо в Сэндхерст. Но я знал от Стайна и других друзей, что это означало задержку на год, если не больше (а после училища еще предстояло пройти обучение по специальности). Мне не терпелось попасть на фронт, поэтому я отказался. За соседним столиком сидел старшина лет сорока. Мужчина беседовал с двумя потенциальными добровольцами, но я заметил, что одним ухом он прислушивался к беседе, которую вел со мной дежурный сержант. Около его стола стоял намокший от дождя вербовочный стенд, изображавший какую-то бронированную рухлядь. Позже в боувингтонской учебке я узнал, что это был модифицированный крейсер А-9. Табличка на столе гласила: «Старшина Стритер. Королевский танковый полк».

— Зачем ходить пешком, когда можно ездить? — спросил он меня.

Старшина пообещал, что если я приму сегодня «королевский шиллинг»,[25] то через двадцать шесть недель он направит меня на фронт бить фашистскую нечисть.

Мое решение одобрила только Роуз. Родные дяди чуть инсульт не получили. Роуз пришла проводить меня на станцию, откуда отбывал поезд в Дорсет. Вся платформа была заполнена сотнями пар, похожих на нас. Роуз подарила мне книгу Киплинга и шарф ее дядюшки, который сражался в Первой мировой и был награжден орденом «За выдающиеся заслуги». Она сказала, что записалась в гражданский патруль противовоздушной обороны. Кроме того, она ходила на курсы водителей санитарных машин и изучала азбуку Морзе. Роуз мечтала стать связисткой и получить должность в шифровальном отделе. В случае неудачи она планировала записаться в ATS, WAAF или WRN.[26]

Мы все тогда чувствовали патриотический порыв. Нам хотелось пролить свою кровь за Англию.

К тому времени мы с Джоком возобновили дружбу. Он записался добровольцем в полк кэмеронских горцев. Там на протяжении пяти поколений служили все мужчины из его семьи. Он не мог простить мне «вольностей» с его сестрой. «Но это моя вина, что я вывел ее на путь греха», — написал он в письме. Учитывая предстоявшие нам испытания войны, он предоставил мне два выбора — умереть в бою или жениться на Роуз.

Платформа вокзала Виктории была заполнена добровольцами и женщинами, которые провожали их в различные учебные части. Настроение толпы не казалось таким дерзким и беспутным, как во времена наших отцов, отправлявшихся на Первую мировую войну. Но оно не выглядело и мрачным, каким могло бы быть. Скорее, как верно заметил Б., оно представляло собой безмолвное и непередаваемое словами облегчение. Кто-то чувствовал свободу от морального опустошения и мучительной подвешенности в жизни. Кто-то, наконец, переходил от ожиданий к действиям. Что касается меня, то я, по крайней мере, уже не был маленьким и слишком юным для защиты родины и женщины, которую любил.

6

Учебная часть Королевского бронетанкового корпуса (как его в то время было принято называть) располагалась в Боувингтоне в графстве Дорсет. Территория кишела новобранцами и призывниками. Для нашей партии в бараках не хватило места. Нас расселили в палатках на 12 человек, с деревянным настилом вместо пола и с одной трехдырочной уборной на каждые четыре палатки. После первоначального обучения начался курс вождения, занявший шестнадцать недель. Мы практиковались на легких полуторках, затем на трехтонных грузовиках, постигая особенности езды на мощеных дорогах, на пересеченной местности и на трассах с препятствиями. Через шесть недель нас перевели на гусеничные машины — сначала на транспортеры марки «Брен», а чуть позже на легкие танки. Мы учились форсировать потоки и проламывать каменные стены. Нам показывали, как вязать фашины (щиты из веток, бревен или труб) и как использовать их для преодоления противотанковых рвов.

Когда пришло время обучаться на серьезной технике, в учебке оказалось лишь несколько танков, поэтому мы использовали макеты, установленные на фермерских тракторах «Хольт Катерпиллар» и старых ДКМ, оставшихся с Первой мировой войны. Вокруг водительского места возводился каркас из фанеры и брезента. Он делался с таким расчетом, чтобы курсант-водитель не имел переднего обзора. Выше и за его спиной располагался второй курсант, выполнявший обязанности командира танка. Он обладал обзором сверху и указывал направления: «Водитель, вперед! Водитель, круто влево!», а в это время несчастный шибздик в фанерной коробке ворочал рычагами управления, сражался с массивными тягами, одновременно нажимая на две педали «газа» и лязгая передаточным механизмом несинхронизированного парного сцепления.

Вы разворачиваете танк не поворотом рулевого колеса, а с помощью рычагов и педалей, замедляя один трак и ускоряя другой. Это не так просто. При слишком крутом развороте траковые цапфы ломались, как спички, и гусеница разматывалась со «звездочек», словно туалетная бумага с рулона. Когда это происходило, каждый экипаж получал большие неприятности. На ремонт уходило несколько часов. Ситуация немного улучшилась или, по крайней мере, стала не такой раздражающей, когда нас отправили в Лалворт, где мы начали практиковаться на А-9 и А-10 (реальных танках), а также на новых А-13 — первых из той серии, которую прозвали «Крусейдерами» («Крестоносцами»).

«Моя милая Роуз.

Несмотря на успехи в учебе, я не радуюсь им, потому что знаю об отчаянном положении дел в Европе и в мире. Кстати, у меня появились кое-какие новости. Командир нашего учебного батальона перевел меня на курс офицерской подготовки (армия поступает так с каждым, кто хотя бы десять минут проучился в университете). Честно говоря, я не мог отказаться. Впрочем, он сказал, что я должен уметь управлять танком в любой ситуации, поэтому мне разрешили закончить курс вождения».

Лучший водитель каждого учебного курса награждался серебряным кубком. Я настроился выиграть его. Для управления танком требуется развитая мускулатура. Коробки передач весят сотни фунтов. У нас шутили, что манипуляции со сцеплением требуют силы двух мужчин и мальчика. Хороший курсант назывался «перцем»; тупицы считались «баранами». Эти две категории кромсали траками поля, носились по камням, следили за обзором и друг за другом. Будь вы даже водителем или стрелком, вас все равно обучали работе с рацией. Мы должны были освоить каждую специализацию, чтобы стрелок мог заменять водителя или радиста, а иногда и командира танка. Кроме того, от каждого курсанта требовалось знание ремонтных работ. Инструкторы, большинство из которых на гражданке были слесарями гаражей, обучали нас ремонту, намеренно выводя машины из строя: они отключали зажигание, засоряли топливные патрубки или придумывали какие-то другие гадости. Нам нужно было определить неисправность и устранить ее под крики наставников: «Что встал, придурок? Не можешь исправить такую мелочь, идиот?» Физическая подготовка состояла из трехмильных и пятимильных пробежек, с оловянными касками, нагруженными рюкзаками и ружьями на груди. Однажды утром на холме южнее Фордингбриджа мои ноги внезапно подогнулись подо мной и перестали двигаться. Санитарная машина доставила меня в госпиталь, где индус-майор, говоривший на безупречном английском языке, проверил мое тело от пяток до темени.

— Мне очень жаль, — сказал он. — У вас полиомиелит.

В те дни диагноз полиомиелит являлся самой жуткой новостью, которую только мог услышать пациент. Болезнь считалась заразной и неизлечимой. Паралич начинался с ног, затем переходил на торс и постепенно добирался до легких, после чего жертва могла дышать лишь с помощью чудовищного механического насоса, к которому она была прикована до конца жизни — неподвижная, лежащая на койке обуза. Несмотря на испуг, навеянный медиками, я больше всего переживал об отстранении меня от занятий. Почему они были столь важными? Я не могу ответить на этот вопрос даже сегодня. Наверное, многие мои сверстники тоже не смогли бы дать вам конкретный ответ. Нас тянуло на фронт как магнитом, и самым значимым было «не стать отвергнутым». Конечно, то наше юношеское понимание войны кажется теперь поверхностным до крайности. Эмоции и чувства проявлялись на родовом и первобытном уровне. Их источник коренился глубоко за гранью разума. Как бы абсурдно это ни звучало, но страх провести остаток жизни с железными легкими тускнел для меня в сравнении с агонией бесславного перевода в тыл. Я не мог быть вялым и немощным, когда над Англией нависла смертельная угроза.

Армейское начальство подвергло меня карантину и перевело из учебной части в гражданскую больничную палату. Роуз в спешке приехала ко мне. Она отказывалась верить в диагноз врачей. Эта милая девушка поссорилась с моим вторым и третьим доктором (не помню, сколько их было). Те не хотели выписывать меня из изолятора, боясь, что я инфицирую других людей. Однако Роуз не желала оставлять меня в палате среди больных с реальным полиомиелитом, где я мог заразиться, даже если еще не подцепил эту чертову напасть. Роуз приступила к собственным исследованиям. Она обложилась кучей медицинских журналов и перечитала сотни статей маститых и малоизвестных врачей. Она стала экспертом по вирусологии — и особенно по тем болезням, которые поражали нервные ткани. В конечном счете я прошел через шесть изоляторов и три госпиталя, каждый раз получая все новые диагнозы. К тому времени я потерял моторную функцию ниже пояса. У меня постоянно держалась высокая температура. Надежда на то, что болезнь окажется временной, быстро исчезла. Командир батальона (славный мужик) приехал в госпиталь, чтобы поздравить меня с приемом в офицерское училище. Курс начинался через десять дней.

— Мы придержим место для тебя, Чэпмен, — сказал он с такой интонацией, как будто уже не надеялся увидеться со мной еще раз.

Армия хотела комиссовать меня по состоянию здоровья. Я отказался. Мне оформили безвременный отпуск до полного выздоровления. Роуз отвезла меня на ферму к своей сестре в шотландском Голспи. Там мы поженились в кафедральном соборе Дорноча. Я сидел в кресле на колесиках, и в моем кармане лежало двухнедельное денежное пособие — один фунт стерлингов и шесть шиллингов. Мне никогда не забыть ту доброту и веру в мои силы, которые я чувствовал от членов семьи Роуз. Эвелин и ее муж Энгус позволили нам жить в их доме всю зиму, весну и следующее лето. Они относились ко мне как к родному человеку. А Роуз все-таки добилась своего. Она узнала, что существовала болезнь, похожая на полиомиелит, — так называемый «поперечный миелит» или «ложный полио». Доктора подтвердили, что это действительно так.

При поддержке Роуз я начал учиться ходить. Мне сделали железные наножные распорки, и я передвигался на костылях по пятьдесят ярдов в день. Через неделю я увеличил расстояние до ста пятидесяти ярдов, проходя от дома до почтового ящика. Когда мне удалось взобраться на холм рядом с фермой (восьмая часть мили), все семейство отметило это событие как праздник.

Вдоль берега Дорноча тянулись поля для гольфа. Мы с Роуз начали совершать по ним вечерние и утренние прогулки. Позже к нам присоединился бродячий пес по кличке Джек, встречавший нас без опозданий у первого флажка. В то время я ничего не знал о гольфе и думал, что это игра для стариков. Но пока мы с Роуз прогуливались там день за днем (сначала лишь до первой лунки и обратно), бесцеремонное великодушие местных игроков — в основном ветеранов Первой мировой войны — коснулось струн моей души и заставило меня оценить суровую красоту игры. В те дни я даже не поднял бы клюшку. Когда мы возвращались домой с похода к третьей или четвертой лунке, Роуз помогала мне подниматься по ступеням крыльца. Я так уставал, что, входя в нашу комнату, падал в кресло как подкошенный.

Стайн присылал нам письма и фотографии из Северной Африки. Во время операции «Боевой топор» он получил ранение. Его повысили в звании до старшего лейтенанта и отметили благодарностью в штабных документах. Он показал себя героем. Джок находился на континенте и почти не выезжал из Дюнкерка.[27] Я жутко завидовал им — как, впрочем, и каждому мужчине, который мог стоять, ходить и делать что угодно. На ферме все работы крутились вокруг поставок войсковым отрядам. Собранный ячмень, который до начала войны шел на завод в соседней Гленморангии, где делали шотландское виски, теперь скупался по контрактам Отделом фронтового обеспечения — зерно требовалось для фронтовых каш, супов и фуража. В Нейрне находился учебный аэродром, где пилоты обучались полетам на «Спитфайрах». Мы видели, как они отрабатывали «касание и взлет» на фарватерах и на гребном канале Королевского Дорноча. Береговой дозор патрулировал окрестности днем и ночью. Вдоль дороги на Джон О'Гроутс через каждые двадцать миль стояли зенитные батареи. Их цепь тянулась до самого Брора.

Месяц спустя Роуз отвезла меня для очередного медицинского осмотра в Инвернесс в госпиталь Рейгмора — к недавно призванному на военную службу местному врачу по фамилии Маклеод, который оказался кузеном моей жены.

— Вы уже стали наполовину шотландцем, — пошутил он, заметив, что я называю десерт «пудингом», детей — «крохами», а свою медлительность при ходьбе объясняю природной склонностью к «продаже баранов» (в смысле овец).

К середине лета я доходил уже до тридцать шестой лунки. Королевский танковый корпус не принимал меня обратно, пока я не прошел ФТВ (физкультурный тест на выносливость). Мне пришлось преодолевать полосу препятствий, которую курсанты офицерского училища проходили на время. К счастью, результаты в моей группе фиксировал старшина Стритер — тот самый танкист, рекрутировавший меня на призывном пункте в Кенсингтоне. Я получил 47 баллов из 50 возможных и сдал норматив. После войны мы со Стритером случайно встретились на станции Виктория, и он признался мне, что мой реальный результат составлял 27 баллов (полнейший провал).

— Наверное, карандаш немного дрогнул, — сказал он.

В конце концов мой диагноз подтвердили как «ложный полиомиелит». Болезнь уходила в обратной последовательности, в какой появилась, — от торса к бедрам, затем к икрам и, наконец, исчезла окончательно.

Когда я вернулся в строй, Франция пала, битва за Британию была в самом разгаре, а Гитлер готовился к вторжению в Россию. Весной 1941 года, пока я заканчивал офицерское училище, Роммель прибыл в Тунис с Африканским корпусом. Его первая атака застала наши войска в западной пустыне врасплох и отшвырнула их назад почти до Александрии. Чуть позже, после нескольких танковых сражений и ужасных потерь с обеих сторон, войска Роммеля отступили под натиском Ошинлека,[28] командовавшего операцией «Крестоносец». (Именно тогда войсковая группировка Западной пустыни стала называться Восьмой армией.) Когда на изломе года я прибыл в Палестину, чтобы присоединиться к новому танковому полку и начать обучение на линии фронта, Роммель нанес контрудар из своего бастиона в Эль-Агейле и перешел в грандиозное наступление.

Полк, в который я попал, создали из подразделения йоменов — обычную кавалерию сначала механизировали, а затем превратили в танковую часть. Я, молодой лейтенант, был снова здоров и рвался в бой. Однако наш «отряд» (так называли себя почти все воинские формирования) не торопился на фронт. Офицерский состав делился на два эшелона: «стариков», которые служили тут еще в дни кавалерии (или чьи отцы и деды проходили здесь службу), и «сосунков», подобных мне, пропускавших мимо ушей всю чепуху о славной истории отважных йоменов. Когда стало ясно, что никаких боевых действий не планируется, по крайней мере на следующее полугодие, я попросил перевести меня в 11-й отряд шотландских коммандос, поскольку знал там пару-тройку офицеров по Голспи и Дорночу. Я думал, что полковое начальство не откажет лейтенанту, который жаждет попасть на фронт. Но вышло немного иначе. Когда наш командир, полковник Л., узнал о моей просьбе, он вызвал меня на разнос. Прокричав, что такое отступничество плохо отразится на морали солдат, он велел мне отозвать прошение. Я выразил свое несогласие. С тех пор Л. считал меня смутьяном и чуть ли не большевиком-бомбистом.

Я ненавидел Палестину. Мы все время чему-то учились, а война проходила без нас. Из хваленых достопримечательностей этой страны мне понравился только Иерусалим. Каждые выходные, когда нам разрешали покидать военную часть, я садился в автобус номер 11, расписанный яркими красками и украшенный кисточками «Ситроен», который местные называли «квама». Салон всегда был переполнен курицами и ноющими арабскими детьми. Я так любил их, что часто путешествовал на крыше или цеплялся снаружи за задние поручни автобуса. Большую часть своих увольнительных я проводил в еврейской книжной лавке напротив гостиницы «Царь Давид». Мне было интересно прогуливаться по мощеным улочкам, по чьим камням когда-то ходили Иисус и апостолы. Иногда я начинал ощущать себя евреем — вечным изгнанником, который нигде не находит приют. Эти экскурсии еще больше отдаляли меня от собратьев-офицеров, видевших во мне недружелюбного мрачного человека. Тут, в частности, была вина полковника Л., который считал меня бунтарем и, хуже того, интеллигентом. Его фраза «Тот, кто читает книги» оказалась самой ужасной характеристикой, которую мог получить молодой лейтенант.

Тем временем Роуз последовала за мной на Ближний Восток. Она приплыла в Египет на конвойном корабле, перевозившем боевые отряды и амуницию. Этот корабль пересек Атлантику от Глазго до Рио-де-Жанейро, затем направился к Африке, обогнул мыс Доброй Надежды и поднялся вверх вдоль восточного побережья, одолев за шесть недель двенадцать тысяч миль. Роуз сошла на берег в Тефике (порт Суэца) и оттуда проехала вниз до Каира («вниз» на местном лексиконе означало северное направление вдоль Нила) в кузове почтового грузовика вместе с шестью другими девушками, которые приплыли в Африку по той же причине, что и она. Когда я думаю сейчас об этом, ее отвага кажется мне почти невероятной. Но молодежь недаром славится своим безумием. И, как я уже говорил, Роуз была не одна. Десятки других молодых жен и подруг совершали подобные путешествия. В случае необходимости они пошли бы и на больший риск.

Как Роуз удалось попасть на военный корабль? Ее сестра Джемма была знакома с Рэндольфом Черчиллем — сыном премьер-министра. Через него Роуз добилась собеседования с генералом Королевской шифровальной службы.

— Моя девочка, — с доброй улыбкой сказал тот офицер, — мне легче запустить ракету на луну, чем отправить вас, гражданское лицо, в Египет.

Однако, прощаясь с ней, он упомянул о нехватке телеграфисток на военном флоте. Роуз тут же отправилась в Адмиралтейство. За пять недель она освоила гражданские и военные коды, а затем сдала экзамен по специальности. Через девятнадцать недель она прибыла в Александрию, где начала работать по 60 часов в неделю на флотскую разведку в Раз-эль-Тине,[29] получая командировочные надбавки и доплаты за опасную работу.


В то время я по-прежнему находился в Палестине и не имел возможности увидеться с ней. Затем наступил февраль 1942 года. Зимние наводнения приостановили военные действия в пустыне, но все знали, что скоро бои возобновятся — либо Роммель атакует нас, либо мы перейдем в наступление. Соседние подразделения призывались на фронт, а о нас как будто забыли. В канцелярии полка вывесили ведомость, прозванную «сахарным списком». Она предназначалась для тех офицеров, которые пытались перевестись в другие части. Хотя список обновлялся каждую неделю, моя фамилия неизменно находилась в самом верху. Однако вызова не поступало. Тем не менее я продолжал проситься на фронт. Мне хотелось перейти на службу в наступательные силы или в отряды SOE.[30] Я даже выхлопотал разрешение на тренировочные прыжки с парашютом вместе с подразделением специальной авиадесантной службы, но записка из дивизии обнулила все мои усилия, указав, что офицеры-танкисты были слишком ценными, чтобы разбрасываться ими. Несмотря на запрет, я напросился на собеседование с Джейком Исонсмитом, тогда еще простым капитаном из пустынной группы дальнего действия. Вылетев из Лидды в каирский Гелиополис, куда меня подбросил бомбейский бомбардировщик, я узнал, что служебная командировка капитана Исонсмита отложена. Мне пришлось оставить ему письмо — на самом деле жалобную просьбу. Не найдя попутного рейса, я два дня добирался до части на автобусах, в результате чего пропустил построение на плацу и получил официальный выговор. В качестве наказания меня и еще одного невезучего лейтенанта откомандировали в группу киношников. Мы крутили по вечерам американские вестерны и довоенные фильмы про гангстеров. Парни называли нас братьями Уорнер.[31]

Наконец, в апреле наш полк направили в Египет: сначала в Кабрит, затем в Аббассинские бараки — базовый лагерь Королевского танкового корпуса неподалеку от Каира. Мы стали частью 22-й танковой бригады Седьмой бронетанковой дивизии. Этих «пустынных крыс», ветеранов героических боев при операции «Крестоносец», отозвали к дельте на отдых и для ремонта машин. Нам дали танки: модифицированные американские «Стюарты», а также «Крусейдеры» А-13 и А-15, с более мощными орудиями, и новые тяжелые «Гранты». Но и тогда нас не отправили на фронт. Мы продолжали обучаться и нести караульную службу.

Наш блокпост назывался «коробкой». Он располагался в пустынной восточной части Мерса-Матрух и представлял собой крепость, которую окружали минные поля и колючая проволока. Вместе с другими «коробками» блокпост формировал оборонительную линию, защищавшую тыловую полосу противотанковых рвов и минных полей. Узкие дороги между ними прикрывались зенитками, пехотными отрядами и противотанковыми батареями, установленными на стратегических высотах, а также мобильными колоннами резервной бронетехники. Под моей командой находился отряд из четырех «Крусейдеров» А-15, усиленный одной из рот, составлявших разведывательный полк. Бронетанковая бригада имела три полка по 52 танка в каждом плюс полк моторизированной пехоты. Взбивая траками пыль, мы проводили дни в бесконечных учениях (совсем как в Палестине). Наш отряд метался из одного сектора «коробки» в другой, оттачивая действия мобильного резерва. Но это было лучше жалкой доли пехоты, которая все дни копала узкие траншеи в опаленной солнцем и твердой, как камень, земле.

К боевым действиям можно было отнести только редкие «демонстрации силы» или «разведку боем», с продвижением в глубь пустыни. Между западными аванпостами Восьмой армии и восточными силами Роммеля сохранялась свободная зона протяженностью около пятидесяти миль. На этой безлюдной территории обе стороны проверяли обстановку, перемещаясь на бронеавтомобилях и быстрых легких танках.

Хотя эти вылазки не имели тактического значения, они давали неоценимый опыт для необстрелянных экипажей. После некоторых переделок парни буквально мочились в штаны. Мы проезжали мимо Бук-Бука, поднимались на плато через проход Халфайя и мчались в глубь пустыни до Форта Маддалены и Бир-эль-Губи. Иногда мы оказывались в тылу у немцев. Наши отряды нападали на случайные автоколонны с припасами и привыкали к вкусу первых трофеев: к немецкому шоколаду, бутылкам с «Либфраумилх» и пачкам македонских сигарет. Кроме того, мы приобретали важные навыки: учились готовить чай в полевых условиях, используя керосинку или жар раскаленного двигателя; брали пленных, что было не таким простым делом, как это может показаться. Третьим умением стало определение различных пушек и минометов Оси по звукам выстрелов — хлыстовой треск 88-мм пушек; осиное жужжание противотанковых «Пак-38»; хлопок и протяжное гудение итальянской 20-мм «Бреды». Мы научились узнавать кашель 75-мм пушки «Т-IV», ангельский хор крупнокалиберной артиллерии из стопяток и резкие выстрелы фугасных орудий.

Эти мародерские набеги оставили мне много впечатлений, но самыми сильными были два следующих: во-первых, монументальный уровень мобилизации Оси и союзников, ошеломляющее количество техники, прибывшей по рельсам, на транспортерах и на собственной тяге, ее массивные скопления, предназначенные для грядущего удара; во-вторых, колоссальные размеры потерь от прошлого лета и осени — в частности, к югу от Форта Капуццо и вдоль трассы Триг — Эль-Абд, где миля за милей виднелись остовы сгоревших и брошенных машин, ставших могилами для несчастных молодых парней, которым не удалось вернуться с поля боя.

26 мая Роммель атаковал оборонительную линию Газалы. Наконец-то наш полк получил боевую задачу. Три эскадрона, включая и тот, в котором служил я, отозвали временно к мобильной ремонтной части в Фуке для установки новых траков. Остальная группировка осталась на передовой в Мерса-Матрух. Другими словами, нас разделили на части.

Линия Газалы состояла из нескольких оборонительных «коробок», расположенных в ста милях от Мерса-Матрух и в двухстах милях от Александрии. Линия шла от побережья на юг через опорный пункт с названием Рыцарский мост и оттуда загибалась к Бир-Хачейму, где находилась последняя крепость. Нам говорили, что эта позиция являлась критически важной и что Роммель неизбежно попытается ударить по ней «правым хуком». Если немцы возьмут ее, рассуждали ветераны, вся оборона рухнет. Но Бир-Хачейм защищали французские и иностранные легионеры. Нас заверяли, что они будут держаться до последнего солдата, стараясь восстановить честь Франции в глазах всего мира.

Возвращаясь в Фуку, наши эскадроны передвигались по холмистой местности — от земли к небу и обратно вниз по склонам. Когда мы прибыли на место, оказалось, что в ремонтной части траков не было. Затем их подвезли, но они не имели цапф. А ВВС каждый вечер сообщало о яростных столкновениях вдоль линии Газалы. «Панцеры» Роммеля прорывались через нее несколько раз. Наши парни отбрасывали их назад. В какой-то момент Африканский корпус попал в ловушку среди огромных минных полей. К сожалению, ничего толкового не получилось — им удалось вырваться оттуда.

Час за часом я и мои товарищи по эскадрону, сходили с ума от бессильной злобы. Нас неделями обучали загрузке танков на транспорты, и вот теперь, когда траки были наконец обновлены, за нами пришла только половина этих «коротконожек». Вторую половину отослали к другим полкам, затыкая какие-то непредвиденные «дыры». В результате наш отряд из 16 танков и часть других эскадронов направили в Газалу сначала на поездах, а затем на собственной тяге. Грузовая железнодорожная станция располагалась в Мерса-Матрух в 100 милях от фронта. Там мы узнали, что несколько дней назад наш полк отвели в тыл для передислокации. Мы оказались в затруднительном положении. Нам потребовалось трое суток, чтобы покинуть Мерса-Матрух. Когда обещанные транспорты так и не появились, мы еще три дня добирались до Соллума, перемещаясь через минные поля в бесконечной дымящейся очереди машин — благо порядок на узких дорогах обеспечивали офицеры военной полиции и солдаты инженерной службы. К тому времени, когда наш полк снова направили на фронт, эскадроны растянулись по всей трассе. Мы были отделены друг от друга и от штабных командиров. Мой отряд из четырех танков уменьшился до трех, а вскоре и до двух, когда у первой машины отказала подвеска, а затем у второй полетел дифференциальный подшипник. Не важно! Мы забрали с собой два «безлошадных» экипажа и попытались нагнать основную колонну.

Тактической единицей британского бронетанкового полка является эскадрон. Эскадрон в полной силе состоит из трех отрядов по четыре танка в каждом и штабного отряда из четырех-пяти танков. Командир эскадрона обычно капитан. Каждый отряд возглавляет лейтенант. У него под началом находится свой танк и два-три других, которыми командуют сержант и один-два капрала. Над эскадроном стоит батальон (в британских вооруженных силах его называют полком). Он включает в себя три эскадрона и штабную группу — в целом 52 танка. К каждому полку прикреплены эшелоны «А» и «Б». Это снабженческие подразделения, автомобили и грузовики, которые перемещаются взад и вперед между тыловыми частями и фронтовыми подразделениями. Они доставляют горючее и амуницию, смазку, продовольствие и воду.

Когда мой отряд достиг Соллума — города на прибрежной равнине у подножия низкогорий, — мы потеряли контакт с батальоном, бригадой и дивизией. Из-за малой мощности наших раций и перегруженного эфира, с его постоянно меняющимися частотами и протоколами, связь стала практически невозможной. Трасса у Соллума поднималась на высоту шестисот футов. Это был избитый транспортом серпантин, ведущий к пустыне на вздыбившейся материковой плите. Здесь нам подфартило — мы погрузили два танка на транспортеры, а две другие машины взяли на прицеп тягачи. Подъем на откос выматывал нервы. На милю уходил галлон соляры. Внезапно в толчее машин мелькнул знакомый вымпел. Через пару минут я уже стоял на подножке «Гранта», принадлежавшего майору Майку Меллори — нашему заместителю командира полка. На этом марше у него остались только два штабных танка, грузовик ремонтников и больше ничего.

— Чэпмен, черт тебя дери! Ты первый знакомый парень, которого я увидел за последние сорок восемь часов!

Меллори взял мою карту и в качестве целей обвел цветными карандашами Шефрзен и Бир-эль-Губи. Красным цветом он отметил наши позиции, а желтым — вражеские.

— Не забывай, что сведения были верными на вчерашний день, — напомнил он. — Сегодня все могло поменяться.

Меллори сказал, что «приграничную проволоку», к которой мы двигались, от фронта отделяло восемьдесят миль. Бои сейчас шли вокруг Бир-Хачейма — южного опорного пункта оборонительной линии Газалы, который защищали французские и иностранные легионеры. Они сражались героически, но Роммель направил 21-ю и 15-ю танковые дивизии еще южнее — в широкий обходной маневр. К ним присоединилась итальянская бронетанковая дивизия «Ариета» («Таран»). Если бы немцам удалось обойти опорный пункт, у французов не осталось бы другого выбора, как только отступить. И тогда линия Газалы утратила бы стратегическую ценность для обороны. Это была вся информация, которой владел Меллори. Он лишь добавил, что нам приказано находить и оттягивать на себя «панцеры» Роммеля, даже если для такой задачи придется пожертвовать каждым танком и грузовиком, которые мы имели.

Через двое суток мой отряд, следуя указателям с надписью «22», наконец догнал несколько машин из соседнего эскадрона. Полк находился в расчлененном виде. Его части растянулись на мили восточнее Эль-Адема — на каменистой пустыне к югу от Тобрука. Танки, броневики, грузовики с пехотой и машины «Б» эшелона беспорядочно двигались к фронту, обгоняя друг друга и меняя расстановку. Нам потребовался почти весь день, чтобы найти свой эскадрон, заправиться и урвать несколько часов для замены смазки и воды, подтяжки траков и поисков места, где мы могли бы поужинать и вздремнуть.

Мой сержант Хэммонд получил серьезную травму, когда ему на руки упала крышка люка. Его эвакуировали в тыл, а взамен прислали капрала по фамилии Пиз. Он влился в наш отряд вместе со своим экипажем и танком А-13. Пиз раньше служил в Пятом королевском полку и был так называемым «старичком», но мы с ним не имели проблем в общении. Командиром эскадрона назначили капитана Патрика Маккоги, которого я знал по Магдалене, — прекрасный парень и выдающийся бегун на четверть мили, занявший шестое место на играх Содружества в 1938 году.

На рассвете наш батальон бросили на помощь 150-му пехотному полку и танковой бригаде Первой армии, которые отбивались от 90-й моторизированной дивизии немцев. Бои шли среди минных полей близ опорного пункта «Рыцарский мост» у Бир-Хачейма. Фрицы назвали это место «ведьминым котлом». Когда мы прибыли туда, части Роммеля обошли французов с фланга.

Бир-Хачейм пал. 15-я и 21-я танковые дивизии стремительно обходили нас с двух сторон. С этого момента началось отступление. Оно продолжалось до тех пор, пока Роммель не постучал в ворота Александрии.

В кино всегда показывают, что первыми в атаку идут вражеские танки. В реальном сражении все происходило иначе. Сначала появлялись передовые пехотные отряды на мотоциклах с колясками. За ними выдвигались бронемашины — четырех- и восьмиколесные SdKfz-222 и SdKfz-234, которые служили заслоном для танков и уничтожали небольшие пешие отряды и обычный транспорт. Затем на грузовиках и бронетранспортерах подъезжала мотопехота. Ее роль в Африканском корпусе заключалась в истреблении наших орудийных расчетов — противотанковых орудий, артиллерии и эшелонных машин. Кроме того, моторизированная пехота защищала противотанковые самоходки Рak-38 и длинноствольные 88-мм орудия. Они возвышались на десять футов над уровнем пустыни. Орудийный расчет состоял из семи человек. Услышав один раз ухания «Восемь-восемь», вы уже никогда не забывали этот жуткий звук. Первоначально 88-мм орудия задумывались в качестве зениток, предназначенных для противовоздушной обороны. Пушка «Восемь-восемь» отличалась высокой скоростью стрельбы. Она пробивала 150-мм броню на расстоянии двух тысяч ярдов. Самая толстая сталь, которую мы имели на тяжелых «Матильдах», не превышала ста миллиметров. «Восемь-восемь» подбивала «Крусейдер» с одного выстрела на расстоянии полутора миль. Дальность выстрелов наших «голубчиков» и «крестоносцев» достигала примерно полтысячи ярдов. Итак, после мотопехоты появлялись «Паки» и «88». Какое-то время они окапывались, используя для прикрытия холмы и складки местности. И вот только тогда вы могли увидеть «панцеры».

Мы, новички, уже знали это. Нас обучили такой тактике, и мы знакомились с ней во время полевых учений. Но чтобы действительно понять сноровку немцев, нам потребовалось нечто большее, чем тактические занятия. Через два дня после отступления из Эль-Адема в холмистой местности к западу от Бир-эль-Губи мой передовой отряд из четырех танков обогнал батальон и поднялся на склон холма, чтобы осмотреть территорию за этой естественной преградой. Внезапно наш левый «Крусейдер» (А-13 капрала Пиза) заметил два немецких Т-II, пытавшихся скрыться от нас. Самым уязвимым местом танка является корма. Мы не могли упустить такой возможности и бросились за немцами, как псы за лисицами. Вверх и через гребень холма! Едва мы спустились на сотню футов вниз по его противоположному склону, два наших танка были подбиты и потеряли траки. Экипажи сильно обгорели. Пока мы снимали их с брони, снаряды из вольфрамовой стали шлепали по неподвижным корпусам, словно градины в бурю. Мой танк был прошит насквозь в нескольких местах, но оставался на ходу. Мы даже не увидели «Восемь-восемь», обстрелявшую нас. Быстро развернувшись и бросив на песчаном склоне подбитый «Крусейдер» и дымившийся «Хони», уцелевшие машины моего отряда «захромали» прямиком в ремонтную часть. Посмотрев назад, я увидел командира Т-II на башне танка. Он махал нам рукой на прощание.

Следующие пять дней наши полки и эскадроны вели бои, которые позже были названы историками «битвой при Эль-Адеме». Для нас эта битва выглядела как несколько изолированных, непонятных и незавершенных стычек. Нам приказали сформировать бригаду и занять позицию, которую враг намеревался атаковать в ближайшее время. Мы на предельной скорости помчались в заданную точку и заняли ее. Но враг не появился. Несколько часов мы жарились на солнцепеке и окапывались за линией холмов вместе с другими эскадронами, прикрывавшими фланги. Машины из штаба и эшелона «Б» гоняли в тыл и обратно. Внезапно в наушниках прозвучал приказ отходить на соседнюю высоту, потому что немецкие колонны быстрым маршем заходили к нам в тыл. Мы в безумной суматохе оставили позицию, примчались к новой высоте и снова оказались в гордом одиночестве.

Вот типичный четвертый день отступления, реконструированный по записям моего дневника:

— Джама-один вызывает всех Джама. Друзья сообщили о вражеских танках. Код четыре-ноль. Приближаются с юго-запада на расстоянии код три-ноль-ноль-ноль.

Голос капитана в наушниках едва прорывается через треск помех. «Друзьями» он называет наш передовой заслон.

— Приказываю. Третьему (он имеет в виду мой отряд) взять широкий обзор, но не высовываться, пока все машины не выйдут на линию. Остальным повторять мои маневры. Теперь вперед! И слушайте приказы! До связи.

Наш отряд из четырех машин (только что вернувшихся из ремонтной части) выдвигается в направлении противника. Полдень. Жаркое марево снижает видимость до тысячи ярдов. Мы перебираемся через первую линию холмов и рассредотачиваемся с интервалами в триста ярдов — один танк впереди, два на флангах, четвертый страхует. Позади, в пятистах ярдах от нас, капитан Маккоги готовит эскадрон к атаке. Сам он в центре тыловой группы. Через наушники я слышу, как он руководит отрядами и рапортует в полк о том, что впереди видны бронемашины. Мы не знали тогда, что немцы прослушивали наши переговоры. Они использовали на передовой грузовики с пеленгаторами, а их радисты понимали английский не хуже нас и определяли по голосам не только наших командиров эскадронов, но и командиров отрядов. Естественно, они сообщили о наших маневрах той колонне «панцеров», которая двигались на нас. Из штаба нашего батальона пришел приказ: врага остановить любой ценой.

— Я Джама, вызываю Джама-три. Продолжай движение. Сообщай обо всем, что увидишь. Конец связи.

Это он нам. Я трясусь и подскакиваю в куполе, взгромоздившись на брезентовое откидное сиденье. Одно колено упирается в небольшую полку, на которой лежат ручные гранаты, запасной бинокль и четыре книги, которые я читаю в минуты отдыха. Второе колено прижато к боковине затворного предохранителя нашей 74-мм пушки. Я приказываю капралу Пизу, который находится впереди, продвинуться еше на сотню ярдов. Мы держим скорость пять миль в час. Мои глаза прижаты к оптике. Качка, как на ялике в море. Пахнет соляркой и машинным маслом. Поверхность башни так нагрелась на солнце, что жжет локти через рубашку. Внутри танка температура в три раза выше, чем снаружи.

Наконец, я увидел наших «друзей» — два бронеавтомобиля 3KDG (Третьего эскадрона Королевской гвардии драгун). Они несутся к нам, то появляясь на вершинах холмов, то пропадая в ложбинах. Словно водяные жуки на волнах. Иногда я с трудом различаю машины в шлейфах поднятой пыли. Но мне знакомы их контуры. Нас недаром учили долгие месяцы. Я стараюсь быть умелым командиром танка, хотя пока мне редко это удается. Я делаю лишь пятьдесят процентов того, что нужно в идеале. Навыки врага на порядок выше наших — как в тактике, так и в снаряжении. Мы знаем свои слабости, поэтому равняемся на немцев. Я не чувствую страха; для эмоций в бою не хватает времени; слишком большая концентрация внимания требуется для управления танком. Однако я осознаю свои недостатки, малую мощность нашего оружия, ошибки экипажа и штабного руководства. Это неприятное чувство.

Впереди показался длинный холм с ложбиной, в которую может пройти танк. Так мы не будем заметны на фоне неба. Я приказываю Пизу перейти на фланг, а сам занимаю его место.

— Водитель, стой!

Теперь у меня появился обзор. Ветер отогнал дымку марева на юге. Внутри танка температура 110 градусов по Фаренгейту. Через оптику я вижу две полоски пыли, заходящие к нам во фланг на юго-востоке. Первая полоска — это танки; вторая в пяти милях позади — эшелонный транспорт (грузовики с горючим и амуницией).

— Джама-три вызывает Джаму.

Я докладываю о том, что вижу.

— Да, Джама-три. Сообщение принято. Оставайся на месте. Жди приказов.

На холме перед нами появился «жук» — один из бронеавтомобилей «Даймлер» Королевской гвардии драгун. Он поднялся по склону и остановился рядом с нами. На носу машины была нарисована прекрасная красотка, стоящая под душем, роль которого выполнял ствол «Бреды». Ниже написано «Тинк 21». Из люка высунулся незнакомый сержант. Он усмехнулся и крикнул:

— Не будет чем подымить, приятель?

Я просунул руку за рацию, взял с полки пачку отвратительных «челси» и бросил ее сержанту.

— Что там впереди?

Он прикурил две сигареты, передал одну водителю через амбразуру башни и прокричал мне в ответ:

— Там половина всей немецкой армии.

Сержант рассказал, что им пришлось спасаться бегством от пехоты, которую подвезли на грузовиках и больших восьмиколесных бронетранспортерах. Он насчитал не меньше пятидесяти танков Т-III и T-IV.

— При виде этой армады я обмочил свои кружевные панталоны, — добавил в шутку сержант.

Вражеская пехота, размещенная перед танковой колонной, означала для нас большие проблемы — она защищала противотанковые орудия.

— Все станции Джама, вызывает Джама. Приказ! Колеса на юг, идти в одной линии. Нашей целью является вражеская транспортная колонна с припасами. До связи.

Мы так и сделали. Тем временем притормозившие немецкие танки снова начали движение вперед. Они промчались через нашу оставленную позицию на такой скорости, что машины эшелона «Б» едва успели убраться с их пути. Немецкая колонна с припасами на южной части равнины оторвалась далеко вперед. Нам пришлось догонять ее. К сожалению, нас выдавали поднятая пыль и радиоперехваты поступавших команд. Наша атака захлебнулась под свирепым шквалом противотанкового огня. Когда пришел приказ отступать, колонна немецких танков вернулась с западного направления и попыталась отсечь нас от главных сил. Мы потеряли танк Пиза — при резком повороте его правый трак и подвеска превратились в кучу отдельных частей. При близком разрыве снаряда мой водитель ударился о крепление орудия и свалился под рычаги с раздробленной челюстью. Наступали сумерки. Моим третьим танком командовал капрал Ледгард. Мы с ним подобрали экипаж сломавшейся машины и помчались назад к условленному месту, где располагался ночной лагерь эскадрона. Едва мы отъехали, к брошенному А-13 направились два T-III. Гансы тоже любили трофеи. Около полуночи немецкая эвакуационная бригада оттащила танк Пиза в мобильную ремонтную часть. Через пять дней мы увидели его снова — с черным крестом на боку и с экипажем, состоящим из солдат Оси.

День закончился. Мы остались живы. Нас не засунули в брезентовые мешки, и мы не покрыли себя позором. Но нам не удалось сделать и ничего полезного. Фактически мы просто отступили на двадцать миль к востоку от тех позиций, которые занимали утром. Ночью, когда наши добравшиеся до лагеря отряды группировались в поредевшие колонны, враги тоже не отдыхали, стремление к победе ни на миг не ослабевало. Они ожидали рассвета, чтобы снова бросить на нас свои силы, а нам предстояло отбиваться от них, используя ту же никчемную тактику, бронетехнику и вооружение.

Каждый имел тошнотворное чувство, что враг превосходил нас числом и умением. Мы буквально ощущали силу гения немецкого фельдмаршала. Он заказывал музыку, мы танцевали под нее и всегда оказывались на шаг позади. Роммель концентрировал свои силы; мы расходовали свои ресурсы по мелочам. Если немцы атаковали, то делали это массированным штурмом. Когда вы видели их танки — колонны и фланговые прикрытия — казалось, что весь мир несется на вас. Стиль немцев был великолепным и смелым; они мчались вперед! Каждый из них был маленьким Роммелем. Обнаружив малейшую брешь, они использовали ее безжалостно и без колебаний. Немцы превращали малые победы в один большой триумф. Мы же отличались храбростью, но не имели их тактических навыков. Наши наскоки походили на детские драки — порыв души и никакого смысла.

Там, в ночном лагере — в круге грузовиков, танков, броневиков и тыловых машин, как будто среди каравана повозок в каком-то американском вестерне, — командиры отрядов и эскадронов собрались у грузовика полковника Л. Люди сидели под маскировочной сеткой в плотном дыму сигарет и трубок. Мы чувствовали, что контроль над ситуацией выскальзывает из наших рук. Территория была слишком обширной, а враг оказался быстрым и мобильным. Командиры эскадронов спрашивали у Л. о расположении врага. Он не знал. Бригада не знала. Дивизия тоже не знала.

Последовали дни хаоса и беспорядка. Тактика Роммеля заключалась в том, что он одновременно бросал в атаку и танки, и противотанковые орудия. Немцы захватывали стратегические позиции, угрожая нашим флангам или отрезая пути отступления. Когда они наступали, нам приходилось контратаковать, чтобы не превращаться в неподвижные мишени. Ранг наших орудий не позволял нам вести заградительный огонь на дальней дистанции, поэтому единственным выбором было сближение с врагом. А он того и хотел. Мы бросали наши «Хони» и «Крусейдеры», со слабыми пушками и броней, на роммелевские T-III и IV, а те тут же выходили из зоны огня, оставляя нас перед хорошо укрытыми и дьявольски мощными «Восемь-восемь» и Рak-38. Противотанковые орудия разрывали нас на части. Когда немцы видели, что на поле боя уже достаточно дымящихся и подбитых союзнических танков, их «панцеры» появлялись снова, идя в лобовую атаку или окружая нас с флангов. Наши парни сдавались в плен целыми отрядами. С каждым новым сражением мы теряли все больше и больше людей и танков.

Армия союзников продолжала отступать. В суматохе терялась и расшатывалась целостность подразделений. Полки рассыпались по частям. Бригады разрывались на части. Целые эскадроны пропадали бесследно. Возможно, это описание вызовет скепсис у гражданских лиц. Неужели такие огромные машины, как танки, могли теряться в пустыне? Но бригада на марше растягивалась на десятки миль. Когда начинались песчаные и пылевые бури, когда полуденное марево затмевало обзор, или танки двигались в кромешной темноте, когда колонны шли под огнем, и некоторым машинам приходилось перемещаться быстрее при атаке или отступлении, то отбиться от своих отрядов не только было очень просто, но и требовалась огромная концентрация внимания и ума, чтобы не отстать от главных сил. Фактически такое разъединение считалось нормой. В точку сбора возвращались только те солдаты, которые знали, как в ночном небе изгибаются линии трассеров, помогавшие нашим потерянным товарищам понять без телефонии и радиосвязи, где они находились относительно своих частей.

В боях у Ведьминого котла наш эскадрон потерял восемь танков из шестнадцати. На Королевском кресте южнее Тобрука мой отряд из четырех машин сократился до единицы, а затем до нуля. Пиз чудом выбирался из четырех подбитых танков, я из трех. Когда поздними вечерами прибывало пополнение, каждый командир отряда хватал то, что попадалось под руку. Люди менялись так же быстро, как машины. Как только колонны из тыла с грохотом въезжали в ночной лагерь, мы набирали парней, которых прежде никогда не видели — экипажи и танки, отделившиеся от своих эскадронов, полков и бригад. На седьмой день после падения Бир-Хачейма то же самое случилось и с нами. Мы отстали от эскадрона. Я имел два новых танка и четыре незнакомых экипажа. Из-за больших потерь в 4-й бронетанковой бригаде командование объединило наши поредевшие силы с отрядами индийской и южноафриканской пехоты.

Так как организация войск на огромном и беспорядочном поле битвы развалилась почти окончательно, импровизация стала повсеместной нормой дня. Протокол радиосвязи требовал, чтобы командиры танковых отрядов вели переговоры лишь с своим эскадроном и только через непосредственных начальников. Раньше за нарушение или обход этого правила люди шли под трибунал. Теперь же командиры прорывались на любые доступные частоты в надежде найти помощь от любого, кто мог бы ее предоставить. На девятый день, отступая к оборонительной линии вдоль трассы Тобрук — Эль-Адем, я вышел на частоту артиллеристов и вдруг услышал знакомый голос.

— Адские яйца! А это, случайно, не Чэпмен из Магдалены?

— Кто спрашивает?

Это был Стайн. Его две орудийные батареи, стрелявшие 25-фунтовыми снарядами (вернее, те пушки, которые еще функционировали), каким-то образом смешались с сохранившимися остатками нашего полка. Через пару ночей мы столкнулись друг с другом в лагере у командного грузовика полковника Л.

— Ей-богу! — обняв меня, воскликнул Стайн. — Встреча с тобой почти наполнила смыслом всю эту канитель!

Будучи капитаном, он выполнял обязанности майора. Я с трудом узнал его. Неприятный шрам от ожога пятнал одну половину лица. Позже другой офицер рассказал мне, что шрапнель раздробила Стайну колено. Вид у моего друга был усталый, но авторитетный. Капитаны и лейтенанты уважали и любили его. Он был их командиром. Стоило ему появиться у грузовика, как тут же восстанавливался порядок.

На фронте вообще происходило что-то невероятное. Под гнетом отступления и неурядиц, после ряда необдуманных приказов, приведших к анархии, многочисленным потерям, смертям, ранениям и прочим бедам, в армии начал проявляться дефицит толковых лидеров. Эти жесткие обстоятельства породили плеяду ярких и талантливых офицеров. Но другие, показав себя бездарными слабаками, сложили с себя полномочия или подверглись презрительному пренебрежению солдат. Во многих воинских подразделениях реальными командирами становились младшие офицеры. Так случилось и со Стайном. Он был только капитаном, но порой выполнял обязанности полковника — причем справлялся с ними настолько хорошо, что мы даже не замечали разницы в погонах. Судя по стилю руководства и уверенности, с которой он отдавал приказы, не говоря уже о рвении его подчиненных, я думаю, Стайн вполне подходил на должность командира батареи. Но мне потребовалась ночь или две, чтобы понять простую истину: его фамилии не было в списках военного истеблишмента. На самом деле он стал командиром батареи по воле ситуации — точнее, принял эту должность в критический момент безвластия.

Стайн всегда ценился как умный наставник. Он использовал свой талант и на фронте. Раньше при отступлении орудийные расчеты, попав под прицельный огонь противника, просто паковали вещи и смывались. Они бросали снаряды, технику и пушки. Многие из них поступали так и теперь. Но Стайн наложил запрет на подобные действия. Он командовал двумя батареями и попеременно перемещал их вперед и назад — то есть одна из батарей осуществляла прикрытие, а вторая находилась перед танками и при необходимости стреляла по ним прямой наводкой. Иногда его подразделение так далеко выдвигалось к противнику, что действительно оказывалось перед самыми танками. Он учил своих людей действовать в последовательности «встал, пальнул, закурил, затем занял новую позицию и сделал то же самое». Стайн набирал корректировщиков огня из легкораненых солдат и из отрядов эшелона «Б», чьи машины были сломаны или подорвались на минах. Он снабжал их сотню раз чиненными рациями и трофейными грузовиками «Брен»; учил, как вызывать огонь при различных условиях; и всегда отдавал простой приказ: «Сделай жизнь невыносимой для немецких „Восемь-восемь“». За свою энергичность Стайн славился на всем нашем фронте.

Такой же умный офицер имелся и в нашем полку. Это был майор Майк Меллори — помощник комбата, с которым я встретился на серпантине у Соллума. В мирной жизни он работал театральным продюсером в Лондоне (а прямо перед войной помог Ирен Коли сняться в фильме «Ее сладкие грезы»). Никто не знал, насколько прежняя профессия подготовила его к должности командира, но в одном мы не сомневались точно: полковник Л. не вывел бы нас живыми из той мясорубки. Подгоняемые инстинктом сохранения, младшие офицеры группировались вокруг Меллори. Мы слушали его приказы. Мы делали все, что он говорил. Он стал de facto командиром батальона, а поддержка Стайна и двух-трех майоров из других войсковых подразделений обеспечила ему успех почти во всех начинаниях.

Высшее командование потеряло контроль над полем боя. Не имея сведений о расположении своих частей, и уж тем более о позициях врагов, штаб бригады не мог понять, что делать с теми и другими. В моем дневнике говорится о четырехдневном промежутке, когда приказы вообще не поступали, а затем, возобновив свой поток, не имели никакого отношения к состоянию дел на нашем участке фронта. Их выполнение могло привести к еще большей трагедии, чем та, которая уже происходила.

— А не послать ли мне эти бумажки подальше? — сказал однажды Меллори, прочитав очередное вопиющее указание.

Когда он скомкал лист дешифровки и швырнул его в мусорное ведро, все офицеры захлопали в ладоши. И тогда Меллори объявил свой главный приказ:

— С этого часа забудьте о героизме. Если я услышу, что какой-то офицер совершил доблестную вылазку или принял красивую позу, клянусь небесами, я лично найду его и откручу ему тупую голову.

Он объявил вне закона все несанкционированные отступления.

— Никто не может собрать вещи и выйти из боя. Это плохие манеры.

Таким был стиль нашего нового лидера. Он вернул порядок. Он восстановил мораль и храбрость солдат. Меллори точно описал проблему и нашел ее решение.

— Враг атакует нас одновременно танками и противотанковыми орудиями, которые действуют вместе и слаженно. Немцы давят нас массой, а мы бросаемся на них жалкими кучками. Это самоубийство. Отныне мы будем наступать и отступать как единое целое. Взаимовыручка должна стать главным правилом.

Кроме «Грантов» с их 75-мм пушками, Восьмая армия не имела танковых орудий, которые могли бы стрелять фугасными снарядами, — к сожалению, только они были способны эффективно уничтожать немецкие «88» и их орудийные расчеты. «Хони» и «Крусейдеры» не годились для такой задачи.

И именно тут отличился Стайн. Заручившись согласием Меллори, он укомплектовал часть своих батарей 25-фунтовыми пушками, которые могли стрелять фугасами. Стайн всегда держал их наготове, хотя это было ужасно рискованным делом. Наши артиллеристы находились в чертовски сложном положении: им давалось лишь несколько минут, чтобы выстрелить и смыться. Пушки Роммеля тут же огрызались ответными залпами, а пехота немцев переносила огонь на нашу артиллерию. Поэтому мы, танкисты, держались поблизости, несмотря на опасность. 25-фунтовые пушки Стайна являлись единственным оружием, которое мы имели против «Восемь-восемь» и немецких «паков». Только эти пушки могли подбить T-III и T-IV на расстоянии в тысячу ярдов. Поэтому мы защищали их любой ценой. И это было не тактическим решением, а вопросом жизни и смерти.

— Послушайте меня, друзья, — предупредил нас Меллори на совещании в ночном лагере. — Я готов простить вам многое, но одного не потерплю! Не бросайте наших парней на милость врага. Не важно, как горячо вас припекает. К черту военный протокол и высокопарные речи о чести. Я просто не смогу жить, предав боевого товарища. И я никому не позволю проявлять такую трусость.

Мы нуждались в подобных назиданиях. Наши отряды оказались в абсурдном положении. Мы, как какие-то гражданские люди, искали смысл и решали проблемы, вместо того чтобы действовать по отработанной методике. Но у нас не было готовых вариантов. Хуже того, нам приходилось обучать новичков за несколько часов перед боем — иногда в ночь перед их первым сражением, — а по сути мы были почти такими же «зелеными», как и они. Свежие «тела» поступали из тыла и превращались в трупы еще до того, как мы узнавали их имена. Стайн воспринимал это спокойно. Остальные молодые офицеры старались следовать его примеру.

На тринадцатый день отступления, закончив пораньше вечерние дела, мы со Стайном выкроили несколько минут для разговора. Присев на откидной борт ремонтного грузовика, мы прихлебывали холодный чай с ромом — из той самой фляги, из которой он оживлял меня однажды ночью в Винчестере. Я поинтересовался, продолжал ли он писать стихи.

— Нет, черт возьми, и больше никогда не буду.

Он указал на танки и людей, которые собрались в ночном лагере.

— Такой материал требует прозы. Тут нужны короткие фразы — простые и сильные.

Я признался ему, что он снова удивил меня — что в наши студенческие дни в университете он был совершенно другим.

— Вовсе нет, — ответил Стайн. — Изменились лишь события. Они вынуждают нас переходить от слов к действиям. И какая тут может быть литература, кроме сочинения рапортов о происшедших событиях? Мы с тобой спустились на страницу ниже.

Он спросил, удавалось ли мне писать что-нибудь.

— Пытаюсь иногда, — ответил я. — Только все получается плоско и нереально. Мне не хочется обманывать себя, Стайн. Я был хорошим студентом и, возможно, поднялся бы на уровень аспиранта. Но не выше.

— Вот об этом и говорил Лоуренс! И посмотри, что сделал наш парень из Оксфорда!

Он имел в виду Томаса Эдуарда Лоуренса. Лоуренса Аравийского. Стайн рассказал, что когда он приехал в Египет, то сразу попросился в пустынную группу дальнего действия. Он мог быть ужасно настойчивым.

Я поведал Стайну о своих прошениях в САС, которые так и остались не принятыми.

— А тебе они почему отказали?

— Дивизия не одобрила мой переход в другое подразделение. Они сказали, что не могут разбрасываться офицерами артиллерии. Придурки! Я неплохо бы выглядел среди пророков и скорпионов.

Стайн засмеялся.

— Чэп, я должен рассказать тебе об одной тайне, которую не посмел бы открыть ни одному другому человеку. Моя жизнь на излете.

Он встряхнул головой.

— Я знаю, нехорошо говорить старому другу, что готовишься отдать концы — тем более англичанину, чья судьба подвешена на нитке. Но, ей-богу, жизнь от этого становится еще краше, не так ли?

Он спросил, имел ли я когда-нибудь предчувствие собственной смерти. Я ответил шуткой — сказал, что в последнее время слишком устаю раздавать пинки под зад и просто не успеваю отслеживать подобные мысли.

— Ты не мог бы сохранить это у себя, дружище? Он сунул сложенный конверт в мой нагрудный карман.

— Что там?

— Завещание, которое делает тебя распорядителем моего состояния.

— Не шути так, Стайн.

Его лицо было серьезным. Он спросил, помню ли я нашу беседу о двадцатом веке и о его безмерном презрении к этому времени.

— Все осталось в прошлом, Чэп. Сейчас мы живем перед взором Христа.

Он засмеялся и указал на пустыню вокруг нашего лагеря.

— Мы племя. Мы стали ветхозаветным народом. И немцы тоже, бедные ублюдки.

Он поднял фляжку.

— Знаешь, я привык чувствовать себя оторванным от своей общины, как мой отец назвал бы наше офицерское сословие, — продолжил Стайн. — Мы отличаемся в званиях, но не более того. Однако здесь я научился любить их. Даже старших офицеров! Адские колокола! Я готов любить и фрицев, этих проклятых свиней.

Он продолжал говорить, как будто всматриваясь в будущее — с чертовски серьезным лицом. Жизнь и смерть. Разве не забавное противоречие? Сами боги смеялись над нами, заметил он.

— Но не мрачно, а с долей дружеской шутки.

К нам подошел заместитель командира Меллори.

— О чем вы тут болтаете?

— Тебе такого не понять, — ответил Стайн и протянул ему флягу.

— Может, прерветесь ненадолго?

Меллори указал на командный грузовик, рядом с которым собирались офицеры — очевидно, для вечерней порции приказов.

— Посмотрим, сможем ли мы выбраться из этого ада и продержаться еще один день.

7

21 июня пал Тобрук. Начался галоп к Каиру.

Два следующих эпизода воссоздают атмосферу отступления. В первом из них участвовал полковник Л. Наш командир болезненно переживал презрение людей к нему и их симпатию к майору Меллори. Он чувствовал вину за собственную слабость и спазматически пытался утвердить свой пошатнувшийся авторитет. Именно это и привело к инциденту. Отступая в пустыню у Гот-эль-Талиба южнее форта Капуццо, Л. приказал эскадрону «А» занять позицию на холме, который обозначился на карте как высота 99. Мы прибыли туда с другими отрядами (всего одиннадцать танков) и устроились на склоне вдоль гряды лицом на запад. Через несколько минут на нас начали падать снаряды. Сначала в воздухе рвались фугасы, которые «88» использует для пристрелки. Затем эскадрон поутюжили из «панцеров» T-IV, которых мы даже не видели. Позже в ход пошли более мощные снаряды. По их разрывам Пиз определил работу 105-мм полевых орудий. И это дерьмо сыпалось на нас не спереди, где полагалось быть врагу, а сзади и слева. «Какого дьявола?» — подумали мы.

Я взял с собой сержанта Хэскелла по прозвищу Тик и лейтенанта Мэрсдена, которого мы звали Герцогом. Он командовал одним из приданных отрядов. Подобравшись к вершине холма, мы заметили пехоту, которой полагалось окопаться и ждать приближения врага. Солдаты окопались, все верно, но только они стреляли в нас! Это были немцы! Либо штабисты что-то напутали с картой, либо мы оказались не на той высоте. Я вышел на связь с батальоном, доложил ситуацию и попросил разрешение на атаку немецкой пехоты.

— Держите позицию, — ответил полковник Л. — Никаких действий без моего приказа.

Тут не требовалось большого ума, чтобы просчитать дальнейший ход событий. Естественно, что наши соседи из Африканского корпуса не стали бы стесняться. В любой момент они могли оказаться у нас на коленях, выслав гранатометчиков с ранцами зарядов panzerfaust. Хуже того, артиллерия Роммеля вышла на дистанцию. Я снова вызвал батальон и попросил разрешения выйти из-под обстрела. Дайте нам сделать что-нибудь: либо пойти в атаку, либо отступить назад. Нет, ответил полковник Л., добавив несколько обидных слов о моем несоответствии мужскому роду. Мэрсден вступил в разговор и заработал свою дозу таких же оскорблений. Один из «Крусейдеров» в его отряде получил прямое попадание и загорелся. Когда из моторного отсека пошел черный дым, экипаж торопливо провел эвакуацию. Хэскелл указална южный фланг. Там, примерно в трех тысячах ярдах, к нам быстро приближалась фаланга темных точек. Я доложил об этом в штаб. Хэскелл добавил к моим цифрам еще десять танков, только что замеченных на дальней линии холмов. Тем временем мерзкие разрывы от снарядов 105-мм пушек продолжали приближаться. Шрапнель защелкала по корпусам. Песок покрылся ковром из дымящихся кусочков стали. Л. по-прежнему не разрешал нам покидать позицию.

— К черту все! — прокричал Хэскелл. — Я не собираюсь торчать здесь и ждать, когда фрицы прибегут сюда галопом и надерут наши сырные дырочки!

В тот же миг разрывной снаряд прошел рикошетом мимо нас в трех футах над песком и на скорости двести миль в час. Его кошачий визг оставил меня без воздуха в легких.

— «А» эскадрон, — проревел голос Меллори в наушниках, — начинайте отходить в организованном порядке!

Мы выполнили этот приказ, прежде чем Л. успел отменить его. Вот так командование переходило от слабого офицера к сильному. Чины не менялись; в бумагах не появились новые записи. Но каждый человек понимал все без слов.

Тем вечером Л. и Меллори уединились в штабном грузовике. Мы слышали, как они говорили на повышенных тонах.

— Прямо как Блайг и мистер Кристиен,[32] — сказал Мэрсден, когда я сменил его в 22.00 на дежурстве по лагерю.

Чуть позже пришел Стайн. Я угостил его чаем. Еще через несколько минут из штабной машины вышел Меллори. Его покрасневшее лицо пылало от гнева. Затем в проеме дверей появился Л.

— Шоу закончилось, — рявкнул он на Стайна.

Повернувшись ко мне, он спросил, не отрывают ли меня служебные обязанности от чтения книг. Следующим вечером Л. накинулся с нецензурной бранью на храброго, но немного уставшего командира отряда, которого я назову просто К. На пике разгромной тирады молодой офицер, совершенно без дурных намерений, сменил позу и опустил ладонь на кобуру.

— Давай, стреляй! — закричал Л. — Ведь вы все хотите этого, не так ли?

Наша армия отступила к «проволоке» на египетской границе. Мы запоздало постигали опыт «стариков» из 4-й и 7-й бронетанковых бригад. Мы поняли разницу между «связкой» и «свободой». Войсковая единица находится в «связке», если она контактирует с другими подразделениями справа и слева. Когда же она лишена любой поддержки и оставлена на саму себя, то начинается «свобода». Силы в «связке» могут держаться долгое время. Свободная сила способна только на бегство.

Мы начинали понимать, что искусство пустынной войны заключалось в выдворении плохих парней на «свободу» и в удержании своих сил в крепкой «связке». Именно в этом Роммель был великолепен. Его танки появлялись массивной волной из ниоткуда. Смелыми наскоками или хитрыми отвлекающими маневрами они разрывали нашу линию обороны, и фельдмаршал тут же вгонял в возникшие бреши клинья своих «панцеров». Оборона ломалась на части. Разъединенные подразделения оказывались на «свободе».

Нам приходилось отступать. Это не было трусливым и стремительным бегством. Мы разворачивались в новую линию и восстанавливали «связку» друг с другом. Второй действительно неприятный эпизод случился с моим отрядом при обороне горной гряды Мюзерат близ Эль-Дуды в пустыне восточнее Тобрука. Один конец этой природной преграды защищала австралийская пехота. На другом обосновались три-четыре отряда британских танков. Немцы атаковали гряду ранним утром, но были отбиты. Второй штурм начался после полудня. Его поддерживали тяжелые орудия «Восемь-восемь» и несколько танков T-IV, которые стреляли с дальней дистанции и часто меняли позиции.

Мы знали (хотя и не могли видеть), что за ними находилось крупное соединение быстрых Т-III и моторизованной пехоты. Они ожидали сигнала. В какой-то момент враг должен был усилить натиск и нанести основной удар по самой уязвимой точке на гряде. Стайн расположил одну из двух батарей в нескольких милях в тылу. Ее заградительный огонь удерживал немецкие «Восемь-восемь» от дальнейшего продвижения к нашим позициям. Сам он командовал второй батарей, размещенной неподалеку от нас на гряде. Для ведения дальней стрельбы Стайн выслал вперед корректировщиков огня. Они переезжали с места на место, прежде чем враг успевал открыть по ним огонь. В их распоряжении имелись два танка и два броневика. Прикрытием служили мобильные группы на нескольких джипах и грузовиках марки «Брен». Мой отряд, состоявший из двух «Крусейдеров» и одного А-9, также выдвинулся вперед для защиты этого участка. Одним «крестоносцем» командовал вновь прибывший капрал Уикс. А-9 находился под началом Пиза. Второй «Крусейдер» был мой. Нам позарез не хватало горючего и боеприпасов. Мы устали, как черти. До наступления темноты оставалось два часа. Всю вторую половину дня мы выжидали нескольких мгновений затишья, чтобы отойти назад и заправить баки. Но вражеский огонь не прекращался. Грузовики снабженцев тоже не могли приблизиться к нам.

Внезапно в наушниках прозвучал настойчивый сигнал. Один из «Бренов» был подбит. Эти машины (чуть крупнее джипов и с открытым верхом) использовались для многих целей, но в основном для транспортировки пехоты. Поврежденный грузовик перевозил мобильную группу прикрытия, защищавшую корректировщика Стайна. Мы не знали, что там случилось и насколько серьезно пострадали люди. Нашему отряду приказали взять их на броню. Уикс в разведывательном танке мчался первым. Вскоре мы увидели подбитый «Брен», от которого поднимался столб густого черного дыма. Чтобы защитить грузовик, тыловая батарея Стайна создала впереди дымовую завесу.

И тут немцы бросились в атаку. По ложбине, тянувшейся к северо-западу от гряды, хлынула темная масса танков. Я слышал, как Герцог докладывал: «Пять-ноль T-III и IV. Повторяю, пять-ноль». Эта армада катилась прямо к горевшему грузовику и находилась от него примерно в четырех тысячах ярдов. Танки шли не плотным ядром, а раздельно. Одна часть останавливалась и стреляла, а другая мчалась вперед. Затем они менялись: передние танки останавливались и открывали огонь, а задняя когорта подтягивалась, осматривалась и снова выпускала залп. Как только Уикс подъехал к грузовику, в него угодил фугас. Снаряд выбил столб дыма из моторного отсека. Я вызвал ребят по рации. В наушниках было слышно, как Уикс орал на своих парней. Похоже, один или двое из них получили ранения. Внутри танка царил хаос. Мы с Пизом находились в трехстах ярдах позади, когда я увидел еще одну вспышку фугаса. «Крусейдер» Уикса «сел на живот». Такое бывает, когда у танков ломается подвеска.

Позиция Стайна располагалась на юго-восточном крае гряды; он видел все, что происходило на равнине. (Я узнал это позже от Меллори, поскольку в то время был занят другими проблемами.) Очевидно, Стайн понял, что перемещение вражеских танков являлось началом основной атаки. Наш край гряды стал для немцев их schwerpunkt — критической точкой прорыва. Стайн видел, что в этом месте не было ни одного британского танка, кроме моей урезанной группы и отряда Мэрсдена. А мы уже несли потери. Помощи ждать не приходилось. Черные контуры «панцеров» виднелись теперь в 3500 ярдах. Стайн приказал своей батарее выкатиться вперед на равнину, а затем найти возможные прикрытия. 25-фунтовик представляет собой небольшую пушку. Ее дульный щит чуть выше человеческого плеча. Трое мускулистых парней могут перетащить ее на руках на любую позицию. Но стреляет она быстро и наносит солидный ущерб. Короче говоря, Стайн оказался в 3000 ярдах от немецких танков. Я не слышал его по рации; он был на другом канале. Но Меллори позже рассказал мне, что Стайн одновременно направлял огонь передней батареи и корректировал залпы тыловых орудий, а заодно запрашивал помощь от всех, кто мог его услышать.

К тому времени мой «Крусейдер» находился в ста ярдах от горевшего танка. Пламя с ревом вырывалось из моторного отсека. Я еще раз вызвал Уикса по рации и приказал ему эвакуировать экипаж. Находясь в подбитой машине, он, видимо, не понимал грозившей опасности. Пламя подбиралось к боеприпасам. Кроме того, парни могли задохнуться в дыму.

— Если я выгляну, они спустят на меня всех собак, — ответил Уикс, имея в виду, что попадет под огонь пулеметов.

Я отослал Пиза за людьми из подбитого грузовика, а сам направил танк на прикрытие Уикса. Мы услышали, как пули, будто камни, загрохотали по башне. Огонь шел слева, поэтому я приказал водителю зайти к левому боку горевшего танка и заслонить его нашим корпусом. Мы включили дымовые генераторы. Черная сажа взметнулась вверх. Я услышал титанический грохот и почувствовал: наша машина встала как вкопанная. Сначала мне показалось, что в нас попал снаряд. Но нет, мы просто врезались среди дыма в танк Уикса.

— Чертовы яйца!

Я услышал ругань Дэллинджера, моего водителя.

— Тут темнее, чем в заднице!

Несмотря на критическую ситуацию, я рассмеялся.

— Что тут смешного? — рявкнул Дэллинджер.

Наш танк дрогнул и развернулся, когда один трак нашел сцепление, а второй завис на чем-то — скорее всего, на гусенице Уикса. Его рация теперь молчала, и я никак не мог связаться с ним. В моем уме засела мысль: «Какая адская возможность умереть героической смертью!»

Я открыл люк, вскарабкался на башню, но забыл перекрыть дымовые свечи. Они изрыгали черное зловонное облако, которое лишило меня воздуха, когда я начал звать Уикса. Была надежда, что его экипаж уже выбрался из танка, однако все оказалось гораздо хуже. Сквозь дым я увидел Уикса, который вытаскивал стрелка из люка башни. Пламя бушевало прямо рядом с ними. Если бы танк взорвался, мы испарились бы в одной красной вспышке. Хотя наша плоть и без того могла свариться в любое мгновение. Я начал спускаться, чтобы помочь капралу вызволить экипаж из машины. Это казалось не очень опасным делом, учитывая то, что оба танка были затемнены «стигийским мраком», а моя машина прикрывала нас от вражеских пулеметов. Меня распирала злость на немцев, потому что до этого момента в африканской кампании доминировал дух рыцарства, который диктовал пулеметчикам прекращать стрельбу, когда танкисты выбирались из горящей машины. Я спрыгнул вниз, ухватился за скобу слева от орудийной башни и поднялся на багажную полку, наверху которой, как поленья в сочельник, горели рюкзаки и спальники экипажа. Мне оставалось лишь немного приподняться и принять стрелка. Я не понимал, почему пули продолжали свистеть вокруг нас. Затем до меня дошло, что это работал второй пулемет — и он обстреливал танки с другого направления. (В конечном счете оказалось, что это был наш пулеметчик. Он позже получил строгий выговор за стрельбу по своим сослуживцам. Но тогда он палил во все, что двигалось. Вот такая вышла история.)

Пока я поднимался к Уиксу, по корпусам обоих танков колотили и рикошетили снаряды 50-го калибра. Трассирующие пули мелькали и визжали вокруг меня, капрала и его стрелка. Внезапно ветер изменился. В одну секунду дым сдуло в сторону, и машины остались на виду у двух пулеметчиков. Только стыд за свою трусость и восхищение мужеством Уикса — а также атмосфера грозившей нам опасности и ярость на немцев за обстрел при таких условиях — помешали мне забраться обратно в люк, из которого я только что вылез. Короче говоря, к нам на помощь примчался Пиз на своем А-9 (с уцелевшими парнями из подбитого «Брена», которые неистово вжимались в каждую ямку на корпусе танка, прячась от свистящих пуль). Мы кое-как вытащили экипаж из машины Уикса, перегрузили раненых ребят ко мне и дали деру оттуда. А его танк так и не взорвался. Буквально через четыре дня мы столкнулись с ним на поле боя. На его борту белыми буквами было написано «Бешеная Марта», и управляли им теперь рачительные немцы.

Пока мы выбирались из этой передряги, Стайн, оборонявший подходы к хребту, вписал свое имя в легенды Королевской артиллерии. Его пушки, стрелявшие 25-фунтовыми снарядами, были очень уязвимыми при такой отчаянной и открытой манере боя. Орудийный расчет, прикрытый лишь тонким щитком (спасавшим заряжающих от вспышки при залпе), не имел защиты от пулеметного огня или фугасов. А этого добра было навалом — не только от приближавшихся танков, но и от «Восемь-восемь» и 105-мм пушек. Весь трагизм ситуации заключался в том, что ничего подобного бы не происходило, если бы Восьмая армия получала нормальное вооружение и обладала эффективной тактикой. Немцы имели орудия, которые могли стрелять осколочными и фугасными снарядами. Почему у нас не было таких пушек? Почему нашим парням все время приходилось импровизировать? Почему наши артиллеристы проявляли доблесть и рисковали своими жизнями из-за отсталого вооружения, которое следовало модернизировать месяцы назад? Почему нужны были герои, подобные Стайну, чтобы использовать эти медлительные, ничем не защищенные орудия против современных немецких танков? Вся организация военных действий выглядела сплошным безумием.

Атака немцев длилась долго. Она захлебнулась лишь тогда, когда австралийская пехота при поддержке двух эскадронов «Грантов» убедила врага зайти к нам попозже. Исход боя был продуктом удачи и рыцарства — неплохая сага для полковых летописцев, но дурная пародия на правила ведения войны. Стайн потерял девять храбрых парней и четыре орудия. Трудно поверить, однако сам он не получил ни царапины. Его батарея в тот день подбила пять «панцеров» — наверное, не очень внушительная цифра, но действия его людей помогли удержать линию фронта и сохранить нашу позицию. Если бы не Стайн, потери людей и машин могли бы возрасти раз в двадцать. И еще неизвестно, что стало бы с нашим полком.

После сражения Меллори представил Стайна к ордену «За выдающиеся заслуги», а четырех его людей к боевым медалям — причем троих посмертно. Нас с Уиксом отметили благодарностями. Пустяковые почести. Позже Меллори рекомендовал наградить Уикса «Медалью за мужество», а меня — орденом «Боевого креста». Когда я пришел к нему и рассказал реальную историю (после чего, на мой взгляд, с меня нужно было сорвать погоны, а не упоминать в наградном приказе), он засмеялся и сказал:

— Все равно не отзову прошение. Представь, как упоминание о награде будет классно выглядеть в твоем некрологе.

Восьмая армия продолжала отступать.

Следует сказать, что взорванные «Крусейдеры», «Гранты» и «Хони», которые сотнями пятнали пустыню, не всегда были жертвами вражеского огня. Часто танки бросали из-за технических поломок, столкновений друг с другом, неверных маневров или элементарного отсутствия горючего. Когда танк переставал функционировать, экипаж выполнял указание начальства и разрушал машину, чтобы та не досталась врагу. Кстати, вывести из строя танк не так уж и просто — даже если он ваш собственный и стоит на месте. Обычно наши парни просто снимали затворы, сжигали шифры, разбивали рации, затем обливали горючим моторный отсек и бросали зажженную спичку. Многие не делали и этого. Они просто «топили сучку в канаве» и смывались с поля боя. Немцы забирали и использовали десятки наших танков, сотни грузовиков и транспортеров. Это вызвало несколько скандалов. Военные корреспонденты глумились над армией. Каждый целый «Грант» или «Хони», брошенный нашими отступавшими колоннами, вызывал бурю проклятий у солдат, которые знали, что через несколько дней они столкнутся с этими машинами, под завязку набитыми Гансами и итальяшками.

Из своего разгрома мы вынесли два урока. Во-первых, нам стало понятно, какими несмышлеными птенцами мы были на этой войне — в том числе и наши командиры, да и вся бригада в целом. Во-вторых, нас изумляло, насколько хорошо мы (англичане и союзнические части) могли импровизировать. Под шквальным огнем наши ребята раз за разом проявляли чудеса оперативности. Я чувствую огромную гордость за действия британских солдат, которые были выкованы не тренировкой или традицией (хотя и этого хватало вдоволь), но принадлежностью к великой нации. Наши парни делали все, что могли, а если им что-то было не по силам, то тут уже не их вина. Конечно, немцы показали себя храбрыми и умными солдатами. Но в конечном счете мы разбили их наголову. Пусть у нас не было такого гения, как Роммель, однако мы имели множество толковых солдат и офицеров.

Наши эскадроны двигались по трассе к побережью. В то время я больше боялся не за себя (поскольку, как и другие кретины, верил, что защищен судьбой от снарядов и пуль), а за Роуз и за ее безопасность. Мне никак не удавалось дать ей знать, что со мной все в порядке. Я надеялся, что военно-морской флот эвакуирует ее из Александрии вместе со штабной разведкой, где она работала. Но даже в Каире она не находилась бы в безопасности. Каждый раз, когда мы проезжали блокпосты, на которых сохранилась проводная связь, я пытался дозвониться до Роуз по телефону. Это казалось безнадежной затеей. Каир пребывал в панике. Гражданские и многие военные коммутаторы перестали действовать. Перемещаясь по трассе, мы не знали, кто руководил нами и всей кампанией. У нас не имелось никаких планов на перспективу и, не видя дальше своего носа, мы продолжали отступать.

14:30, 26.06.42. Наша колонна находится где-то около Эль-Даба. Дым и горящие строения видны до самого горизонта. В светлое время дня нас бомбят «Юнкерсы», а по ночам не дают покоя «Хеншели» и итальянские «Макки». Они летают прямо над трассой. А почему бы и нет? Ведь стрелять в них некому.

Отступление превратилось в мировой чемпионат по дорожным заторам. Широкое шоссе на сотни миль было запружено автомобилями и орудиями (по четыре, а то и по шесть единиц в ряд), тягачами и австралийскими «Порти», с небольшими пушками, стрелявшими 2-фунтовыми снарядами, санитарными машинами, броневиками и грузовиками, с открытым и брезентовым верхом, танками, передвигавшимися на транспортерах и на собственной тяге.

В очередном заторе мы услышали слухи о близости Роммеля. Нам рассказали эту байку (оказавшуюся чистой правдой) солдаты британской батареи, часть которой попала в окружение и была вынуждена сдаться. Немецкий капитан, державший их в осаде, захватил в плен высокопоставленного британского офицера. (Этим пленником был Десмонд Юнг, который позже, став бригадным генералом, написал одну из лучших книг о фельдмаршале Роммеле.) Капитан под дулом пистолета потребовал, чтобы Юнг приказал другим отрядам сдаться и сложить оружие. Наш офицер послал его к чертовой бабушке. Внезапно пыль взвилась столбом, появилась штабная машина… и из нее вышел сам Роммель. Капитан доложил о ситуации. Лис пустыни подумал и сказал: «Нет, такое требование подорвет дух рыцарства и войдет в противоречие с честными правилами ведения войны». Он приказал своему подчиненному найти другое решение проблемы, а затем предложил Юнгу холодный чай с лимоном из собственной фляги.

08:00, 27.06.42. Маневрируя на трассе и пытаясь выбраться из транспортной «пробки», я завяз на верблюжьей тропе среди огромного количества машин. Идет ливень. Арабы продали нам яйца. Взамен они попросили алюминиевую фольгу — не могу понять, для какой цели. Они пришли в экстаз, когда я отдал им небольшой кусок обертки от наших пищевых пайков. Хвала небесам и Королевским воздушным силам. Если немцы захватят первенство в небе, эта дорога превратится в кладбище длиною в сотни миль.

Появились новые слухи о Роммеле. Говорят, что он лично преследует нас на трассе и едва не наезжает своим «панцером» на пятки последних колонн. «Почему наши коммандос не пришпилят этого гада?» Подобная мысль возникала в голове каждого солдата. «Неужели нельзя наказать ублюдка? Наши генералы должны предпринять какие-то действия!»

06:30, 27.06.42. У А-9 под командой Пиза кончилось горючее. Мы отлили кое-что у перевернувшегося грузовика. Шесть других экипажей сражались с нами за это сокровище. Майор давил на меня своими погонами, но я купил его согласие за десять долларов и часы «Брайтлинг», которые подарила мне бабушка. Мы добыли двенадцать галлонов. Достаточно, чтобы три танка проехали еще четыре мили.

Я по-прежнему не мог связаться с Роуз. К счастью, мне удалось воспользоваться радиоканалами пехоты и добраться до Джока. Я узнал, что его камерунцы должны были принять пленных из Тобрука, однако сам Джок сопровождал конвой коулдстримской гвардии. Он находился в той же транспортной колонне, что и мы — только в нескольких милях к востоку. Джок сказал, что наши штабисты в Каире жгли шифровальные книги. Он сообщил, что Муссолини перелетел через Средняк,[33] чтобы по традиции римских императоров с триумфом первым войти в город.

Неужели поражение было настолько близким? Неужели мы сдадим Каир? Если Роммель возьмет Суэц, Британия окажется отрезанной от Индии и Дальнего Востока. Двести тысяч солдат попадут в окружение. Хуже того, Гитлер наложит лапу на нефтяные поля Ирака и Аравии. Россия капитулирует или попросит снисхождения на позорных условиях. Война одним махом будет проиграна.

Джок сказал, что у отступления имелась и светлая сторона: чем дальше немцы гнали нас на восток, тем сильнее их караваны с припасами растягивались от Триполи до фронта. «Роммель теперь перевозит свое горючее за тысячи миль. С такими длинными хвостами даже он не продержится долго».

22:00, 28.06.42. Снова дождь. Одна миля за тринадцать часов. Впереди минные поля и гарнизонный лагерь в Эль-Аламейне. Говорят, что армейское начальство готовит там новую линию обороны. Ходят слухи, что Роммель остановился в 75 милях позади нас. Ему тоже не хватает горючего.

8

Мне потребовалось десять дней, чтобы добраться до Роуз. Отпусков нам не давали. Я не мог получить даже однодневную увольнительную, чтобы съездить в Каир.

Восьмую армию реорганизовывали сверху донизу. Остатки нашего полка отделили от 22-й бронетанковой бригады и передали в новое соединение, в которое входили два уменьшенных батальона моторизированной пехоты и батарея 25-фунтовых орудий. Эта сформированная часть предназначалась для поддержки Седьмой бронетанковой дивизии, переименованной в Седьмую моторизированную бригаду. Мы оказались среди нескольких схожих подразделений, загнанных в мобильный резерв на тот случай, если в ближайшие дни Роммель вновь начнет наступление. И вся эта бодяга подразумевала пополнение, с новыми танками и необстрелянными экипажами — то есть бесконечные тренировки и учения. Я по горло был сыт ими, как и каждый танкист, побывавший на фронте. Бронетанковая дивизия временно располагалась в Кабрите. Джок тоже находился здесь. Мы встречались с ним по ночам на заправочной станции, называемой Дикси-11. Он был уже капитаном и получил «Боевой крест» за героизм, проявленный при выводе наших войск из осажденного Тобрука.

— Джок, где Роуз?

— Я разговаривал с ней. У нее все хорошо, и я сказал ей, что ты тоже в порядке.

Услышав, что Роуз была неподалеку, я буквально задрожал от волнения.

— Где она?

— Все еще во флотской разведке. Их штаб перевели из Александрии в Каир. Я говорил с ней вчера по телефону. Она очень хочет увидеться с тобой. Я заверил ее, что ты цел и здоров и что скоро вы встретитесь друг с другом.

— Ее эвакуируют?

— С чего ты это взял?

— Джок, это не шутка!

Заправочная станция представляла собой полукруг бензовозов, припаркованных под тусклыми лампами и маскировочной сетью на пустоши у Мукатитамских холмов. К ней тянулась очередь из танков, грузовиков, тягачей и «Бренов», которые толклись вокруг, надеясь подсосать несколько галлонов живительного сока. По идее, горючее отпускалось только по официальным заявкам и в строго указанное время, но с приближением Роммеля приказы постепенно утрачивали силу. Их заменили алкоголь и сигареты, английские фунты (египетские деньги не брались в расчет) и, конечно, помощь друзей, которые действительно имели заявки. Они позволяли вам залить несколько галлонов по их документам, пока возмущение очереди не заставляло вас остепениться.

Я спросил у Джока, не говорила ли Роуз что-то о ребенке. Моя жена находилась на шестом месяце беременности.

— Чэп, успокойся. У нее все хорошо. Гораздо лучше, чем у нас.

В качестве поощрения за проявленную доблесть Джок получил увольнительную на двенадцать часов. Он отдал ее мне. На следующее утро я дозвонился до Роуз, и мы договорились встретиться через два дня в каирском «Пастухе». Она просила меня не беспокоиться о ее безопасности. Через несколько дней их шифровальный отдел перемещали в Хайфу.

Увольнительные документы Джока оказались с подвохом. Я должен был прибавить к ним разрешение своего командира. А он не дал его. На телефонные переговоры ввели ограничения: дозволялись только экстренные звонки. Прошло четыре дня. Наконец, на пятые сутки, по-прежнему не имея возможности позвонить по телефону, я поймал попутку и помчался в Каир. У меня оставалась надежда, что Роуз оставила мне записку в гостинице «Пастух».

А там была она сама.

Все, что солдаты говорят о фронтовых романах, — это чистая правда. Когда я увидел мою любимую, она выглядела совсем не идеально. Роуз стояла, сутулясь, у стены в глухом алькове. Ее туфли были сброшены с ног; волосы закрыли одну половину лица и растрепались, пока она снимала шляпу, чтобы расправить поля. Округлый живот выпирал из гражданского платья, так что пояс едва сходился на талии. Она не видела меня. В то время «Пастух» был самой романтичной гостиницей в мире. Атмосфера опасности, взвинченная приближением Роммеля до почти недосягаемых высот, превращала каждое слово и чувство в незабываемую драгоценность. И посреди всего этого стояла Роуз. Наверное, каждый парень верит, что его любимая девушка самая чудесная и прекрасная в мире. Я побежал к ней, словно сумасшедший. Мы налетели друг на друга и слились в объятиях. Я чувствовал запах ее волос и аромат духов.

— Как долго ты уже здесь?

— Я приходила каждый вечер. Я знала, что ты не можешь дозвониться до меня.

Мы безумно целовали друг друга.

— С тобой все в порядке, милая?

— Со мной? Как ты?

Она сказала, что сняла для нас комнату. Я прижал ее к себе, но почувствовал сопротивление. На миг мне показалось, что это из-за ребенка.

— Я кое-что должна тебе сказать, — предупредила Роуз.

Она перевела дыхание и выпрямилась.

— Это касается Стайна.

Я почувствовал, что пол разверзся подо мной.

— Он погиб, — сказала Роуз. — Донесение о смерти проходило через наш отдел. Я сама принимала сообщение.

Мне показалось, что в фойе не стало воздуха. Колени подогнулись, словно были сделаны из желе. Роуз сказала, что хотела сделать копию донесения, но правила запрещали ей выносить что-либо из штаба. Ее тоже пошатывало. Я взял Роуз под руку.

— Давай выйдем отсюда.

Мы протиснулись сквозь толпу в главном зале. Какой-то полковник играл на рояле. Небольшая группа военных пела университетскую песню. Терраса ресторана была заполнена подвыпившими австралийцами и южноафриканцами. Повозки и такси подъезжали ко входу гостиницы и тут же отъезжали оттуда. Два новозеландских майора, заметив живот Роуз и ее взволнованное состояние, встали и предложили нам занять их столик. Пожимая им руки, я заметил, как дрожали мои пальцы.

Стайн погиб в местечке с названием Бир-Хамет, рассказала Роуз. Его и двух других солдат накрыло фугасным снарядом.

— Я узнала фамилию офицера, представившего рапорт, и заставила его подтвердить, что он видел смерть Стайна своими глазами. У меня была возможность проверить все списки Восьмой армии. Капитан Захария Л. Стайн. Других таких нет.

Я обнял Роуз. Мы выпили по две рюмки бренди, словно спиртное было водой. Роуз сказала, что сообщила Джоку о смерти Стайна — то есть он знал о гибели нашего друга, когда мы говорили с ним на заправочной станции.

— Он звонил мне. Сказал, что при встрече с тобой не смог заставить себя поделиться этой новостью.

Моя храбрая Роуз.

— Ты отважнее многих солдат.

Я никогда не думал о том, что Стайн может умереть. Он был моим наставником. Он спас мою жизнь.

— Для меня это как проигрыш в войне, — прошептал я сквозь слезы.

Теперь важнее всего на свете было обеспечить безопасность Роуз. Я сказал, что она должна уволиться из шифровального отдела. С помощью друзей я мог отправить ее в Иерусалим или Бейрут. В Египте уже не осталось спокойных мест. Ей следовало вернуться домой. Однако Роуз наотрез отказалась. Она ответила, что нужна Британии здесь.

— Ты думаешь, дома безопаснее? — спросила она.

Чуть позже Роуз сказала, что останки Стайна хранились в морге у бараков Ксар-эль-Нил в центре города. Мы решили поехать туда. Я привык разгонять стресс активностью. Мне хотелось увидеть тело Стайна. Опознать его. Я должен был навестить родителей моего товарища и выполнить все их пожелания — как можно лучше и быстрее. Часы Роуз показывали восемь вечера. Был ли морг открыт в такое время?

В коридоре рядом с баром «Пастуха» имелось два общественных телефона. К обоим тянулись очереди офицеров. Единственным знакомым человеком оказался полковник Л. Черт, подумал я, только этого не хватало. Я представил ему Роуз. По-другому было не разойтись. Когда Л. спросил, что мы здесь делали, у меня не осталось выбора, и я рассказал ему о Стайне. К моему изумлению, Л. тут же предложил нам помощь. У гостиницы его ожидала машина с водителем. Он отвез нас в Ксар-эль-Нил. Более того, он жестко отчитал дежурного сержанта, который настаивал, чтобы я отложил визит в морг до следующего утра.

Морг представлял собой огромное скопление палаток на пустыре, который прежде использовался для кавалерийских тренировок. За ограду разрешалось проходить только людям в форме. Л. вызвался побыть с Роуз. В сопровождении капрала из отдела регистрации погибших я переступил порог одной из палаток. Снаружи у каждого входа стояли две дизельные холодильные установки. Капрал сказал, что по ночам их отключали в целях экономии дефицитного топлива. Внутри ощущалась прохлада, на брезентовых стенах блестели капли конденсации. В этом отсеке хранились тела офицеров. Они лежали на столах и раскладушках, даже на полу.

— Раньше у нас были носилки, — сказал капрал, — но санитарная часть забрала все себе.

Прежде чем мы нашли Стайна, он дважды подводил меня к незнакомым мертвым людям. Останки моего товарища лежали на перфорированном стальном листе, с помощью которого джипы и грузовики выбираются из «ям», когда увязают в зыбучих песках пустыни. Тело Стайна покрывала больничная простыня.

Я подумал: как это похоже на случай с моей матерью.

Мне не понадобилось время, чтобы опознать его. Хотя фугас испепелил одну половину лица, другая осталась почти неповрежденной.

— Ваш друг представлен к ордену «За выдающиеся заслуги», — ткнув пальцем в регистрационный лист, сказал капрал. — Он обязательно получит его. Штаб никогда не обижает пэвэбэ.

— Пэвэбэ?

— Павших в бою.

Когда я вышел из морга, полковник Л. сунул мне в руки свою фляжку. Все это время он рассказывал Роуз о героизме Стайна при Эль-Дуда. Затем он поймал для нас такси и заплатил водителю. Л. не мог предоставить нам свою машину, потому что у него была назначена встреча. Я протянул ему руку, и он пожал ее. Мне оставалось лишь поблагодарить его.

— Сегодня вечером я понял, что обязан вам не только за доброту, но и за многое другое. Я часто подводил вас, сэр, на поле боя, о чем теперь глубоко сожалею. Наверное, вас обижало мое неуважение — не только к вам, но и к себе. Простите меня, пожалуйста. С этого часа клянусь землей и небом, что я буду нести службу со всей ответственностью офицера.

Когда мы с Роуз вернулись в гостиницу, силы покинули меня. Вентиляторы в нашем номере не работали. Мы сидели в темноте на постели, курили и пили из бутылки теплое шампанское. Роуз принесла с собой рукопись Стайна (текст хранился у нее, пока я был на фронте). Отпечатанные на машинке страницы были вложены в папку с надписью «Македония» — торговое название фарфора или чего-то еще. Она сунула папку в мой вещевой мешок.

Мы не спали всю ночь. Я рассказывал Роуз о встречах со Стайном во время отступления к Каиру. Мне хотелось объяснить ей, что им восхищался не только я. Он производил такое же впечатление на всех и каждого.

— Помнишь, как он держался молодцом, когда разразился скандал в Магдалене? Таким он был и в пустыне. Ничуть не изменился. Не стал другим. Я не могу передать тебе, какой пугающей и нервозной казалась обстановка при отходе к Каиру; как близко мы подошли к безумной панике. А Стайн держал все под контролем. Стоило ему появиться в кругу офицеров, и тут же слышались вздохи облегчения. «Он здесь, — думали мы. — Значит, все будет в порядке».

Я рассказал Роуз, как Стайн терпеливо и часами обучал молодых капралов. Не считаясь с тем, что по ночам у него оставалось только несколько минут на сон, он объяснял им, как вызывать огневую поддержку.

— В нашей дивизии, когда начинается обстрел, мы забираемся в танки. А Стайну с его пушками некуда было прятаться. Однажды я спросил его, бывает ли ему страшно. «Все тело цепенеет от ужаса, — ответил он. — Но разве можно показывать свой испуг?»

Я признался Роуз, что, несмотря на кровь и гибель товарищей, увиденные мной за прошлые тридцать дней отступления, война осталась для меня какой-то нереальной цепью событий.

— Я просто наблюдал. Как в фильме. Словно фрагменты сюжетов, которые случались с кем-то еще.

Однако прошлым вечером реальность ударила меня прямо в лоб.

Утром мы с Роуз вышли на террасу гостиницы, заказали croque madames и сдобрили их египетским кофе в горшочках. Я нащупал в кармане френча небольшую коробочку, в которой хранился платок — едва не забытый подарок на день рождения Роуз. Сегодня ей исполнилось двадцать лет.

— Я знаю, милый, ты тревожишься обо мне, — сказала она. — Благодарю тебя за это. Но поверь, я в полной безопасности. Обещаю, что наш ребенок, появившись на свет, не будет иметь никаких проблем.

Он дала мне понять, что я не должен больше говорить о ее отъезде домой.

— Не проси. Я не уеду. У меня тут работа — такая же важная, как и у тебя. Пусть наш ребенок родится в Египте. Надеюсь, так оно и будет.

Мы добрались на такси до здания, в котором размещался шифровальный отдел. Мне нужно было возвращаться в лагерь. Стоя на тротуаре перед сторожевым постом, окруженным мешками с песком, мы поцеловались на прощание.

— Я приехала сюда из Англии ради тебя, любимый, — сказала Роуз. — Тогда это казалось интересным приключением, романтической причудой или даже игрой. Но сейчас все изменилось, понимаешь?

Поднявшись по ступеням, она помахала мне платком, подаренным на день рождения. Через пять суток ее шифровальный отдел вместе со штабом был эвакуирован в Хайфу. Восьмую армию возглавили новые командиры — Александер и Монтгомери. Появилась надежда, что линия фронта в Эль-Аламейне будет удержана.

Наступила патовая ситуация. Обе стороны накапливали войска и ресурсы для решительного боя. Остаток лета и начало осени мой новый полк проводил в бесконечных полевых учениях. Однажды утром в середине сентября меня отправили с донесением в Цитадель Саладина (великолепный дворец, напоминавший о сказках арабских ночей), где в ту пору размещался штаб Королевского бронетанкового корпуса. В лифте я столкнулся с Майком Меллори. Он возвращался с церемонии награждения, на которой ему вручили орден «За выдающиеся заслуги». Он все еще держал в руке коробочку с наградой. Майк сообщил мне, что его временно перевели на должность подполковника. Он принимал командование батальоном Первой бронетанковой дивизии.

— Я хотел забрать тебя к себе, — сказал он, имея в виду, что внес мою фамилию в список тех офицеров, которых просил передать ему вместе с новой должностью. — Но оказалось, что генеральный штаб намерен командировать тебя в пустынные группы дальнего действия.

— Что?

Он поздравил меня и пожал руку.

— Наверное, полковник Л. замолвил за нас словечко. Я ухожу к «синим фуражкам», а ты — к вольным бродягам.

Загрузка...