Далекий Николай Александрович



ОХОТА НА ТИГРА


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Чарли

Колонну военнопленных, работавших последнее время во дворе бывшей базы «Заготскот», гнали по улице Гуртовой в лагерь на обед. Истощенные люди были утомлены до крайности, но двигались поспешно, и конвоирам не приходилось понукать их. Каждый пленный подгонял себя сам — там, впереди, звала жестянка спасительной горячей баланды. Сбивчивый топот многих ног, шорох затвердевшей от грязи и пота одежды, тяжелое дыхание, кашель, иногда короткий стон — все эти звуки сливались в неясный глухой шум, катившийся вместе с облаком пыли над развалинами и уцелевшими домиками пригорода.

Как всегда при прогоне пленных, к калиткам подбегали женщины, на окнах отодвигались занавески, открывались рамы и форточки: печальные, тоскующие глаза следили, как бредут по мостовой исхудалые, похожие на мертвецов люди, вчерашние воины, защитники, чьи-то сыновья, мужья, братья, отцы... Подходить близко к колонне, бросать пленным хлеб запрещалось под страхом смерти — конвоиры начинали строчить из автоматов без предупреждения. Несколько горожан уже поплатились жизнью за свою сердобольность.

Юрий Ключевский, награжденный в лагере странным прозвищем Чарли, шагал в середине колонны вторым слева в пятерке. Глаза его были прикрыты ресницами, и, если бы он не покусывал бескровные губы, можно было бы подумать, что этот молодой пленный с заросшим щетиной узким лицом научился спать на ходу. Однако Юрий даже не помышлял о сне. Он находился в состоянии сильного нервного напряжения,. и перед его мысленным взором проносились картины воображаемого побега из лагеря. Юрий творил, грезил, переносился в другой мир...

Да, в такие минуты он был почти счастлив, этот чудак-мечтатель, хотя, если разобраться, его положение не отличалось от положения других советских военнопленных, заключенных в Каменнолужском лагере,— та же жалкая пайка хлеба по утрам, тот же непосильный, изнурительный труд, то же смердящее карболкой тряпье вместо постели на пронумерованных нарах. Палка барачного старосты или немца-надсмотрщика могла обрушиться на голову Юрия столь же внезапно, как и на головы других, пули, таящиеся в магазинах автоматического оружия часовых, конвоиров, стерегли и его. И все же...

У Юрия Ключевского было преимущество: он обладал буйной фантазией, способной в мгновение ока изменить все вокруг, как бы перенести его в иной мир, где все подчиняется его воле и желанию. Конечно, всё объяснялось чисто профессиональными навыками, какие Юрий, находясь на фронте и в плену, не только не утратил, но и развил в себе, навыками, давно уже превратившимися для него в бесконечную, трудную, но увлекательную игру. Эта игра побуждала неутомимо выискивать различные, иногда совершенно неожиданные, невероятные сюжетные решения какой-либо жизненной коллизии, мысленно перевоплощаться то в одного, то в другого героя создаваемых им историй.

Дело в том, что у Юрия была редкая профессия, люди которой превыше всего ценили в себе и в своих коллегах творческое воображение, изобретательность, неуемный полет фантазии,— он был сценаристом. Он был молодым киносценаристом, всего лишь за год до начала войны закончившим институт, так и не успевшим увидеть на экране хотя бы одно из своих творений. Кличку Чарли Юрий получил не за внешнее сходство с гениальным комиком.

Пленные любили вспоминать свою довоенную жизнь, работу, сколь бы обыденной и несложной она ни была, могли бесконечно рассказывать об особенностях своей, профессии, о том уважении, каким они пользовались на производстве, в коллективе. Прошлое представлялось каждому удивительно прекрасным, и, если кто-либо немного приукрашивал себя в рассказе, слушатели как бы по молчаливому уговору делали вид, что они не замечают явных преувеличений: да, да, все было так, они не раз выручали начальство и товарищей, их уважали, ценили в коллективе, еще бы — такие золотые головы и руки...

Однако к рассказу Ключевского некоторые отнеслись недоверчиво. Люди простых занятий — хлеборобы, строители, горняки, транспортники — весьма смутно представляли, какую роль в создании фильма выполняет сценарист. Актеры — дело ясное, режиссер — тоже, оператор — это тот, кто снимает на пленку А сценарист? Юрий попытался объяснить самым популярным образом: режиссер, оператор, актеры не могут приняться за работу, пока будущий фильм весь, целиком, со всеми эпизодами, сценами, деталями не возникнет в воображении автора сценария, а он, Юрий Ключевский, является одним из тех, кто придумывает будущие фильмы, пишет сценарии, иными словами — пьесы для кино.

Вот это-то и смутило слушателей. Как так? Неужели этот Юрка способен выдумать такое, что потом миллионы зрителей, увлеченно ахая, будут пожирать глазами в залах кинотеатров. Ключевскому не поверили, решили: Юрка «заправляет арапа» — ведь фильмов, снятых по его сценариям, не существовало. Не обошлось и без чувства зависти: если парень говорит правду, значит, он голова, особый талант, не чета им. И какой-то шутник пренебрежительно махнул рукой: «Юрка, дело ясное, что твое дело темное. Словом — Чарли Чаплин!» Все рассмеялись удовлетворенно, беззлобно, и к Ключевскому прилипло это прозвище.

Юрий понимал, что его мечтания во многом подобны тем сладостным видениям, какие возникают в померкнувшем сознании наркомана. Он мог часами наслаждаться своими отчаянными приключениями, подвигами, жить героической, но — увы! — вымышленной жизнью. Тем не менее, он утешал себя мыслью, что это не только иллюзорное бегство от ужасной действительности, но, прежде всего, поиски реальных путей к освобождению. Одновременно Юрий как бы шлифовал свое профессиональное мастерство: мозг его был занят в основном работой над сценарием С коротким, выразительным названием «Побег», эпизоды которого предстояло разыграть не профессиональным актерам перед объективом кинокамеры, а самим пленным перед дулами вражеского оружия. Сценарий этот должен был стать судьбой Юрия Ключевского и его товарищей.

Сколько придумал Юрий способов исчезнуть из лагеря, какие удивительные по дерзости и смелости планы побега были детально разработаны им! Варианты, варианты, десятки вариантов... Все они оказались неосуществимыми. Но Юрий не сдавался. И вот...

На сей раз Юрий разрабатывал вариант с переодеванием — самый фантастичный из всех, какие приходили ему в голову до сих пор. В его воображении пока все шло гладко, даже слишком, и это пугало Юрия. Он старался сдерживать полет своего воображения: «Не спешить, только не спешить, обдумать каждую мелочь...»

Годун первый заметил его возбужденное состояние. Как бы случайно тронул локтем шагавшего рядом Шевелева и кивнул головой назад. Шевелев понял, но виду не подал, сделал несколько шагов и лишь тогда оглянулся. Сохраняя нарочито безразличный вид, он скользнул взглядом по лицу Ключевского. Беспокойство, мелькнувшее было в глазах Ивана Степановича, сменила грустная нежность — любил он этого странного мечтательного юношу. Он быстро отвернулся, сморщил губы.

Хотя эти двое не произнесли ни слова, короткий разговор все же состоялся: они давно уже научились понимать друг друга по скупым жестам, взглядам, мимике. Петр Годун сказал: «Иван Степанович, погляди-ка на Чарли. Что это с ним? Заболел или снова бредит...» — «Мысли у него»,— ответил Шевелев, взглянув на Юрия. «Окликнуть?» — Годун боялся, что Ключевский, находясь в таком состоянии, может споткнуться, упасть. «Не трогай. Обойдется. Пусть помечтает...» — сказал Шевелев.

Прошли несколько метров, и Годун произнес уже вслух, но так тихо, чтобы слышал только сосед:

— Он все-таки чокнутый, наш Юрка. Все время за журавлями гоняется.

— Такие-то журавлей и достигают, Петя,— так же тихо ответил Шевелев.— Не то, что мы с тобой.

— Ну да! Чем он лучше, чем мы хуже?

·— Сам говоришь — за журавлями гоняется. А мы поймали синицу, вцепились в нее обеими руками и рады-радешеньки.

Простодушный Годун недоверчиво покосился на Шевелева, спросил с обидой в голосе:

— Какую еще синицу, Иван Степанович?

— Котелок с баландой, вот какую...

Горькая правда, горькая улыбка на губах Шевелева. ■ Иван Степанович человек справедливый, ни себе, ни другим пощады не дает; пайка хлеба и черпак баланды для пленного неслыханная ценность, за пайку готовы друг ] другу горло перегрызть.

— Ну, н от его журавлей тоже проку мало...— сердито сказал Годун.

Шевелев не ответил.

Голова колонны приблизилась к шоссе, и первые пятерки начали сворачивать вправо. «До лагеря осталось тысяча двести метров»,— мелькнуло в сознании Юрия. Чтобы ничто не мешало работе воображения, он как бы притушил внешние звуки, краски, голод, боль в правой ушибленной и опухшей в колене ноге. Но он знал, что нельзя отключаться от внешнего мира полностью, и его слух точно через фильтр пропускал все звуки, глаза прятались за ресницами, будто бдительные зоркие часовые, готовые при первых же признаках опасности дать сигнал тревоги.

Идея нового плана побега озарила Юрия внезапно, всего лишь несколько минут назад, когда он по необъяснимой прихоти своей неуемной фантазии представил 1 вдруг себя в мундире помощника начальника лагеря унтерштурмфюрера Витцеля. Нелепая, дикая идея, бред! , Впрочем, повод для столь странного превращения все же имелся: возраст, рост, телосложение одетого в лохмотья пленного и лощеного эсэсовца совпадали, даже их узкие лица с тонкими хрящеватыми носами могли показаться отлитыми по одному образцу с той лишь разницей, что черты на лице немца выступали четко и жестко,; а у Юрия были как бы слегка сглаженными, выглядели мягче и нежнее.

Несомненно, Витцель не тратил времени на то, чтобы выискивать в толпе военнопленных тех, кто как-либо походил на него. Эта мысль показалась бы эсэсовцу невероятной. Что касается Юрия, то он уже давно заметил неприятное для него сходство и с брезгливым, враждебным интересом наблюдал за своим «дройником», когда тот появлялся в лагере. Обычно на этом и кончалось — стоило помощнику коменданта исчезнуть из поля зрения Юрия, и тот забывал о нем; но сегодня, когда прозвучала команда строиться пятерками в колонну, чтобы идти в лагерь на обед, Юрий вспомнил вдруг Витцеля и поставил себя на место унтерштурмфюрера в момент его утреннего пробуждения.

Превращение совершилось легко и незаметно, как по мановению волшебной палочки. Несколько минут Юрий, не открывая глаз, нежился на удобной, чистой, теплой постели, затем, отбросив льняную, пахнущую лавандой простыню, вскочил на ноги и подошел к зеркальной дверце шкафа, чтобы полюбоваться своей обнаженной фигурой. Повертевшись перед зеркалом, он надел на голое тело ремень с портупеей и кобурой (с оружием не следовало расставаться ни на минуту), набросил на себя полосатый махровый халат и совершил прогулку к стоящей в углу двора деревянной будочке, содержавшейся по его приказу в исключительной чистоте.

Затем зарядка перед зеркалом, нагишом — приятнейшие десять минут разминки и любования своей спортивной фигурой. Перейдя к водным процедурам, Юрий наскоро поплескался в белом эмалированном тазу — ему непривычно и гадко было на немецкий манер сперва мыть руки, а затем и лицо в одной и той же воде, но ведь в чужой монастырь со своим уставом не суйся... Зато долго растирался махровым полотенцем и с не меньшим наслаждением побрился острейшей бритвой, шуршавшей на щеке, точно гусиное перо.

И вот он снова перед зеркалом, свежий, чистый, довольный собой, готовый к исполнению служебного и национального долга. Остается надеть мундир.

Мундир на нем, пальцы правой руки начинают привычно быстро застегивать пуговицы... Нет, не привычно, нет, с пальцами что-то происходит неладное, они торопятся, путаются, дрожат от волнения. Черт возьми! Что случилось? Стоп!

Стоп! Найдено! Ведь это то, что ему нужно, — он в эсэсовском мундире. Шапка-невидимка на нем... Вот он, внешне спокойный, но с бьющимся сердцем выходит неторопливым, размеренным шагом из лагерных ворот, часовые открывают опутанную колючей проволокой дверь калитки, щелкают каблуками, вытягиваются. Конечно, его приняли за помощника коменданта. Еще шаг-два — и он на свободе, ищите ветра в поле. Стоп, стоп! Не спешить, начать все сначала. Не нужно отрываться от реального. Да, сходство несомненно, на этом можно сыграть, но каким образом мундир Витцеля может оказаться на плечах военнопленного Ключевского?

И пошло, и понеслось... И уже трудно остановить сорвавшуюся с узды фантазию.

Тут-то Юрий и заметил, что Шевелев оглядывается, тревожно смотрит на него. Кажется, он сумел шевельнуть ресницами, даже кивнуть головой и этим успокоил друга, но оторваться от своей мечты не смог. Он знал, что пленные считают его чудаком. Ну и пусть. Лишь бы только его друзья — Шевелев и Годун — поверили, что такой план побега осуществим. О, им трудно будет поверить, они будут ошеломлены. Годун сразу же начнет язвить: «Какой это, Чарли, план по счету?» — «Разве это аргумент? — справедливо возразит ему Юрий. — Семь раз отмерь... А бежать из лагеря — это тебе не жилетку выкроить». Иван Степанович, взбугрив желваки на скулах, медленно наклонит голову. Он согласен — мерять нужно не раз, не два. Затем последует самое трудное. «Переодевание?.. — спросит Иван Степанович. — Как понять, во что будем переодеваться?» — «В немецкую форму». Тут-то они вздрогнут от неожиданности оба — и Годун и Шевелев. Возникнет немая сцена, она продлится секунды две-три. Иван Степанович, широко раскрыв глаза, будет смотреть на Юрия, Петр Годун — на Ивана Степановича. У Шевелева в глазах испуг, на лице у Петра растерянность, горько-насмешливая улыбка: он ведь и раньше говорил, что Чарли чокнутый, и вот, пожалуйста, теперь в этом можно убедиться...

Подождите, друзья-товарищи милые, не торопитесь отвергать этот отчаянный, невероятный на первый взгляд, но вполне реальный и осуществимый план. Не перебивайте, слушайте внимательно. Да, замысел фантастичен и риск огромен, несоизмерим. Только смотрите, как просто и великолепно может получиться, если все хорошо подготовить и действовать решительно, бесстрашно.

Одно обязательное условие — до последнего мгновения о готовящемся побеге должны знать всего лишь несколько человек из пятого барака. Число посвященных должно быть как можно меньшим — так легче будет сохранить тайну и обеспечить успех.

Все произойдет во время очередной проверки барака на чистоту и порядок.

Проверка бывает два раза в месяц и продолжается, как правило, не меньше десяти минут, но иногда затягивается минут на пятнадцать-восемнадцать. Следовательно, организаторы побега должны уложиться в двенадцать-тринадцать минут, чтобы у часовых на вышках и у ворот не было оснований для беспокойства. Они не должны что-либо заподозрить.

Итак, начинается проверка. Каждый из посвященных хорошо подготовлен, знает свое место, свою задачу и последовательность предстоящих действий. Все выверено. Все на местах. Пленные, как и обычно при проверке, стоят у нар по стойке «смирно», пилотка или шапка в левой руке. У приготовившихся к нападению в шапках спрятано «добавление» — камушек или железка, замотанная в тряпье. Ждут...

«Ахтунг!» В пятый барак входит комендант со своей свитой — помощником, лагерным врачом, солдатом-автоматчиком. Комендант, как всегда, ведет на поводке овчарку Бетси. Староста барака начеку, встречает, салютует дубинкой, как саблей, и отступает в сторону, чтобы, пропустив, почтительно примкнуть к свите и идти позади.

Не спеша движутся по проходу. Комендант поглядывает то в одну, то в другую сторону. Ищет, к чему можно придраться. Сейчас он замедлит шаг, остановится — все уже приготовлено для того, чтобы он задержался там, где стоят организаторы побега. Вот он задрал кверху свой острый подбородок, останавливается, увидел незаправленную постель на верхнем ярусе нар, произносит громким театральным шепотом: «Что? Что такое?» Сейчас он загремит на весь барак: «Свиньи! Русские свиньи!!» Но крика нет. Комендант успевает только раскрыть рот и оседает на пол. В то же мгновение валятся на пол все сопровождавшие коменданта — удары полновесны, точны. В темечко...

Сразу же звучит уверенная и достаточно громкая, чтобы перекрыть поднявшийся в бараке шум, команда: «Внимание! Тишина! Товарищи, из барака не выходить, всем стоять на местах. Ждите дальнейших приказаний». У обоих дверей уже стоят вооруженные отобранными у немцев пистолетами верные люди: ведь среди пленных наверняка есть предатели, нельзя дать им возможность выскочить из барака и поднять тревогу. Трое, в том числе он, Юрий Ключевский, стаскивают с оглушенных немцев обмундирование, надевают его на себя. В это время звучит неторопливый, спокойный, громкий голос: «Товарищи! Приказываю соблюдать железную дисциплину. Первая, самая трудная часть подготовки к побегу завершена. Мы захватили оружие. За убийство коменданта отвечаем все. Все! Пощады нам не будет... Приказываем до сигнала оставаться в бараке. Сигнал — пулеметная очередь с вышки, находящейся у ворот. Там будут наши люди. Освобождаем всех. Пожелайте нам удачи, товарищи!»

Часовые на вышках и у ворот пребывают в полном спокойствии: одиннадцать минут прошло с того момента, как комендант со своей группой скрылся в дверях барака, сейчас он появится, выйдет из другой двери...

В бараке организаторы побега дают краткие наставления тем, кто будет ждать сигнала, и тем, кого они забирают с собой, кто должен будет помочь уничтожить часовых у ворот и захватить оружие в караульном помещении. «Все. Не робеть! «Немцам» держать фасон. Двинулись!»

И вот они выходят из барака.

Впереди шагает он, Юрий Ключевский, в одежде унтерштурмфюрера Витцеля. За ним на двух носилках восемь пленных (по четыре на каждые носилки) тащат под видом больных или умерших от голода, побоев товарищей — еще двоих организаторов побега. Позади на некотором отдалении шествуют комендант, врач, автоматчик. Козырьки фуражек надвинуты на глаза...

Прямо к воротам идут.

Важно, чтобы часовые открыли хотя бы одну створку опутанных колючей проволокой ворот. Они откроют, они увидят идущего впереди Ключевского и не усомнятся, что это помощник коменданта. Нужно только хорошо отработать походку, жесты, мимику Витцеля. От этого будет зависеть многое.

Так и есть. Часовые ничего не заподозрили, загодя открывают тяжелую створку ворот. Их двое, один вооружен винтовкой, другой — автоматом: Чурбаны... Теперь пропустить вперед носилки. Первые уже поравнялись с часовыми. Эти губошлепы брезгливо рассматривают лежащего на носилках пленного. Сухо стучат два одновременных выстрела — Юрий и еще один пленный стреляют из пистолетов в ошеломленных, так ничего и не понявших часовых. В упор, наверняка. Теперь у них два автомата, винтовка, три пистолета. Арсенал!

Часовые на вышках мгновенно всполошились, но не поймут, что именно происходит у ворот лагеря. Там кто-то убит. Неужели пленные оказали сопротивление? Похоже, что так. Немцы во главе с комендантом теснят пленных к караульному помещению. Часовые видят, как помощник коменданта Витцель со всех ног устремился к ближайшей вышке. Им не ясен замысел унтерштурмфюрера: возможно, он перепугался, бежит к пулемету, видя свое спасение на вышке. За воротами свалка. Стрелять в эту кучу? Но там комендант, врач. Стрелять по своим?

Счет идет на секунды, мгновения...

Юрий на лестнице, задыхается, в руке пистолет. Только бы не уронить... Без пистолета он не одолеет солдата на вышке, и тогда все пойдет прахом. Ступеньки, ступеньки... четыре, семь, девять... Позади, у караульного помещения, началась стрельба. Ноги, проклятые, подгибаются. Вот в люке площадки вышки голова часового. Смотрит на Юрия с ужасом. Что-то кричит, что-то спрашивает. Получай! Два выстрела, чтобы наверняка. И — за пулемет.

Очередь по ближней вышке... Очередь по второй. Проклятье! Кажется, низко взял. Еще. Порядок! По третьей не успеет. Сейчас с остальных вышек ударят по нем. Успел! Успел, все-таки... Почему молчит пятый барак? «У-р-рра!!» Вот они. Краем глаза Юрий видит, как пленные высыпали из барака. Орут: «р-р-ра!» Еще очередь. От караульного помещения также бьют по вышкам, значит, захватили оружие. Почему умолк его пулемет? Заело? Нет, кончились патроны, надо сменить магазин. Очередь, очередь, очередь... Еще, еще на всякий случай, для страховки, чтобы было наверняка.

Ну, все! Лагерь орет, ликует.

— Товарищи! — звучат голоса организаторов побега. — Слушайте приказ штаба восстания! Тишина! Слушайте приказ!

Да, необходимо будет сразу же взять в руки обезумевшую от счастья массу, направить ее энергию по нужному руслу. Действовать, действовать согласно разработанному плану. Промедление смерти подобно.

«Внимание! Слушайте приказ...» Слова эти гремели в ушах Юрия как торжественная музыка, заглушающая привычные звуки движущейся колонны, окрики конвоиров. Юрию показалось, что пот заливает глаза, он торопливо отер рукой лицо и удивился — лицо было сухим, горячим. Тут он почувствовал под ногами брусчатку, его пятерка вслед за передними вышла на шоссе и круто сворачивала вправо. До лагеря оставалась тысяча метров. Шире шаг, не отставать, не терять равнения в ряду при повороте... Юрий покосился на ближнего конвоира и снова прикрыл глаза ресницами. Все в порядке, можно вернуться к своим мыслям. Итак, главное найдено. Остается хорошенько обдумать и отшлифовать каждую деталь. Это необходимо сделать прежде, чем он начнет разговор с Иваном Степановичем и Петром.

И Юрий принялся за шлифовку плана. В ту минуту он не мог даже предположить, что в самом скором времени этот восхитительный план будет отвергнут им самим и он с таким же жаром и надеждой начнет разрабатывать еще один невероятнейший, но сулящий, по его мнению, самый большой шанс на успех, совершенно новый вариант побега.

«Какой это по счету, Чарли?»


Десять шагов вперед

Серой массой текла колонна по шоссе, пересекавшем восточную часть пригорода и уходившем в поля и перелески. Юрий двигался, точно лунатик. Стараясь быть спокойным, он начал заново обдумывать свой план, на этот раз уже не как автор, а как придирчивый, занудистый критик, стремящийся во что бы то ни стало найти наиболее слабые, уязвимые места, но вскоре почувствовал, что во внешнем мире возникло что-то новое, отвлекающее его. Это «что-то» еще не говорило о какой-либо опасности, но было непонятным и поэтому вызывало настороженность. Он уловил также, что люди в колонне начали вести себя беспокойно.

Юрий открыл глаза и прислушался. Где-то впереди, слева, в той стороне, где находилась железнодорожная станция, надсадно ревели моторы. Судя по всему, это были не автомашины, а мощные тягачи.

Он не ошибся. Вскоре с улицы Колеевой, идущей к товарному двору станции, выполз тягач с двумя танками на прицепе, за ним второй, также тянувший танк, третий. Тягачи, дойдя до шоссе, поворачивали навстречу пленным. Конвоиры подали поспешную команду принять вправо, и колонна, смешав ряды, растянулась по обочине, чтобы пропустить искалеченную боевую технику.

Да, тягачи тащили куда-то подбитые немецкие танки Т-3, Т-4. Пробоину, вмятины, уже успевшие заржаветь ссадины, сделанные снарядами на металле, перекошенные башни со свесившимися набок стволами, вздувшаяся сизая окалина на броне, у моторного отделения. У конвоиров сразу же помрачнели лица. Они стояли, сжав в руках автоматы, угрюмо поглядывая на грохочущие по брусчатке стальные коробки, потерявшие свой грозный вид и превратившиеся в нелепое скопление металла, годное, пожалуй, только для переплавки. Военнопленные также замерли и, затаив дыхание, жадно осматривали подбитые, выведенные из строя вражеские танки. Противоречивые чувства обуревали этих одетых в лохмотья людей. На них опять дохнуло жаром гигантского сражения, неумолимо, словно возмездие, передвигающегося по изрытой, опаленной войной земле на запад. «Бьют наши фрицев, вон сколько наклепали!» И они с особой остротой ощутили горечь и тоску, никогда не покидавшую их.

Последний тягач тащил только один танк, огромный, покрытый лягушачьей камуфляжной окраской, с расщепленным дулом пушки и многими вмятинами от скользнувших по броне снарядов. На башне, держась одной рукой за скобу поднятой крышки люка и подбоченясь другой, картинно восседал гитлеровский офицер в черной кожаной куртке. «Роскошный экземпляр тупого тевтонца, — отметил про себя Юрий, — Неужели не может сообразить, балда, что выставляет себя посмешищем?» И действительно, над колонной пронесся легкий ропот насмешливого одобрения: «Видим, мол, видим, какой вояка бравый едет на битом танке. Давай, фриц, улепетывай поскорей и подальше от фронта...»

Внимание Шевелева и Годуна привлек не столь танкист, как сам танк.

— Что это, Петя? — не удержался Шевелев.

— Первый раз вижу уродину. Кажется, новая машина. Сильная! Мощнейшая лобовая броня. Погоди-ка...

Тягачи прошли, колонна выравнялась, тронулась, и над ней зашелестело слово «тигр». Очевидно, первым произнес его кто-то из конвоиров — «панцер тигер», и теперь пленные повторяли: «Тигр», «тигр». Новый танк». — «Это его сибиряки обработали». — «Дальневосточники! Там охотники тигров не боятся — живьем берут...»

— Нет расгофор! Мать вашу ну!.. — крикнул конвоир, свирепо поглядывая на пленных.

И колонна сразу же затихла.

Юрий ломал голову над новой загадкой, хотя она не казалась ему сколь-либо важной и тем более не имела никакого отношения к его плану. Он просто не любил неразгаданного и искал ответа па вопрос: куда везут подбитые танки? Но ответа не было. Получалась какая-то нелепица: танки, вышедшие из строя, предназначающиеся для переплавки, почему-то привезли в город, где нет металлургического завода. И уже совсем непонятно, для чего потребовалось, чтобы этот железный лом сопровождал офицер.

Впереди над колонной снова возник легкий шум. Пленные всходили на мост, перекинутый над линией железной дороги, и поворачивали головы к станции. Вскоре Юрий увидел на станционных путях целый состав платформ, на которых стояли изуродованные танки и самоходки, ахнул. Быстро оглянулся, увидел, что тягачи свернули с шоссе на улицу Гуртовую, по которой только что прошла колонна. Значит, танки наверняка везут к бывшей базе «Заготскот». Вот оно что! Недаром их, пленных, заставили приводить двор в порядок, усыпать гравием площадки, дорожки, рыть и цементировать узкие траншеи. Там немцы будут ремонтировать танки. Конечно, это целесообразно — не таскать подбитые машины в фатерлянд, а восстанавливать их здесь, в сравнительно небольшом отдалении от фронта. Теперь понятно, почему работами во дворе руководил немец в мундире гауптмана инженерно-технических войск.

Загадка была отгадана, Юрий вернулся к своему замыслу. Прежде всего нужно исходить из того, что в подготовке к побегу в начальной ее стадии, включая момент нападения на коменданта, должно участвовать как можно меньше людей. Это даст больше шансов для сохранения тайны. Однако...

Тут внимание Юрия снова было отвлечено.

Позади послышался гудок автомашины, и колонну на тихом ходу, чтобы не наехать на конвоиров, обогнал потрепанный «оппель-капитан», в котором рядом с шофером сидел гауптман инженерно-технических войск. Юрий узнал его — тот самый, что распоряжался во дворе базы «Заготскот». Куда это он? Машина, обогнав колонну, свернула к лагерю. Технический гауптман наносит визит коменданту лагеря. С какой целью? Очевидно, гауптмана интересует рабочая сила. А что, если пленных заставят тягать на себе эти проклятые танки? В целях экономии горючего... У фрицев ведь горючее чуть ли не на вес золота. От них всего можно ожидать — запрягут человек сорок в танк и начнут подгонять дубинками.

Рабы... Все это не ново, все это многократно повторялось в истории человечества. Рабы и надсмотрщики... Перед глазами Юрия возникла широкая река с желтоватой водой, в свеже-зеленых берегах, рядом — серая пустыня. И ослепительное, безжалостное солнце в небе Он, Юрий, обнаженный, с одним грязным куском ткани на худых бедрах, загоревший до черноты, тащит с другими рабами вверх по подложенным балкам огромную, хорошо отесанную каменную глыбу. Пирамида, начатая тридцать лет назад, выложена только наполовину. Живее! Свистит бич, сыромятная плеть обжигает спину. Пошевеливайтесь! Фараону еще при жизни нужно возвести печное убежище — гигантский каменный шатер, вершиной своей уходящий к звездам. Рабов не жалеют — чем скорее подохнут, тем лучше, их заменят более молодые и сильные.

Видения... Ожившие страницы истории: пирамиды... рудники... галеры... плантации хлопка... — рабы, рабы, рабы. В глазах Юрия Ключевского тоска. Будь оно проклято все! Неужели пленных заставят таскать танки? Это окончательно подорвет их силы, и тогда прощай надежда на побег. Какой срок определить для подготовки? Не затягивать! Как можно скорее! Иначе все пропало.

Гауптман Оскар Верк вошел в кабинет коменданта лагеря оберштурмфюрера Брюгеля. Хозяин кабинета сидел за письменным столом почти рядом с висевшим позади него на стене огромным фотографическим портретом Гитлера без рамы. Брюгель специально подобрал такой портрет, психологически точно рассчитав, что у заходящих в кабинет подчиненных невольно, хотя бы на несколько мгновений, должна будет возникать иллюзия, будто Гитлер находится здесь в комнате, за спиной коменданта. Неплохо придумано! Ха-ха... Стоит только Брюгелю пожелать, он всегда может перекинуться словечком с фюрером, узнать его мнение по любому вопросу, заручиться поддержкой...

Инженер, обменявшись с комендантом нацистским приветствием, подчеркнуто уважительно глянул на портрет и уселся на стул, с особым шиком закинув ногу на ногу. Это был человек средних лет с красивым холеным лицом, со слегка вьющимися, но сильно поредевшими надо лбом каштановыми волосами. Военная форма сидела на гауптмане отлично (надо полагать, портной приложил немало усилий, чтобы идеально подогнать ее к фигуре); его манеры были какими-то нагло изящными, от него исходил тонкий, едва уловимый, свежий запах дорогого одеколона.

Своим видом гауптман как бы давал понять, что он не чета каким-нибудь грубиянам офицерам и тем более тем, кто выполняет функции тюремщиков и палачей. Это, надо полагать, совершенно непроизвольное у гауптмана проявление превосходства и высокомерия раздражало, бесило Брюгеля, вызывало желание хряснуть красавчика кулаком по физиономии. И вот, похоже, его час наступил. Брюгель безошибочным нюхом учуял, что сегодняшний визит Верка доставит ему некоторое удовлетворение. Комендант догадался — «инженеришка» неожиданно попал в затруднительное положение и, судя по всему, приехал за помощью и, возможно, советом. В таком случае ему следовало бы принять более скромную позу, а не сидеть так вот, развалясь на стуле. Если что-либо будет зависеть лично от него, Брюгеля, он не упустит случая хорошенько поварить воду из гауптмана, прежде чем согласится помочь.

Гауптман молчал. Он, видимо, не чувствовал себя ни стесненным, ни обеспокоенным, в его светло-карих глазах сияла жизнерадостность, сочные губы таили улыбку. Казалось, в эту минуту он предавался каким-то весьма приятным для него размышлениям.

Так оно и было. Конечно, прибытие огромного состава с танками, требующими капитального ремонта, не могло обрадовать Верка. Перед ним неожиданно возникли новые трудные задачи. Однако все это касалось чисто технических, организационных проблем, с которыми, сколь бы сложны они ни были, гауптман до сих пор весьма успешно справлялся. Что касается причин приступа самодовольства, какое испытывал в эту минуту Верк, то они объяснялись психологическим моментом и уходили корнями в область подсознательного.

Вид искореженной военной техники, особенно танков, всегда вызывал у Оскара Верка противоречивые чувства — глубокого уныния и тайного торжества, ликования и уныния потому, что он, хотя и не участвовал в стычках с противником и даже никогда не приближался к передовой более чем на десять километров, мог все же представить себе, и достаточно ярко, некоторые батальные картины. Ведь если сталь не выдерживает, то что должны испытывать на поле боя доблестные солдаты и офицеры фюрера, когда русские пускают в дело свои «катюши». Прорывы, стремительные обхваты, котлы... холодящий душу ужас! Несколько минут схватки — и тысячи немцев отдают богу душу. Поля Украины удабриваются трупами отборных арийцев. Судьба Третьего рейха предрешена.

Но именно горькое сознание, что каждый день, каждый час где-то не так уж далеко происходит неотвратимая массовая гибель его соотечественников и сверстников, пробуждало тайное ликование в сердце Верка. Все страшные, кровавые годы войны он, благодаря своей ловкости и умению завязывать нужные знакомства, провел в тылу, пользуясь всеми льготами фронтовика, окружая себя максимальным в условиях военного времени комфортом, вкушая из чаши тех наслаждений, которые столь желанны для каждого здорового, наполненного жизненными соками тридцатипятилетнего мужчины. Черт возьми, ведь он все эти годы катался как сыр в масле, жил и свое удовольствие и продолжает сибаритствовать по сей день.

Нет, нет, он молодчина, он ловок и умен, осторожен и хитер. Он великолепный специалист и организатор, и легко справляется с тем, на что у других уходит так много сил и времени, — этого тоже у него не отнять. Он выживет, наверняка выживет и выйдет целехоньким из бушующего огня войны. Его слишком высоко ценят, чтобы послать на фронт, и будут ценить еще больше, если он сумеет реализовать одну неплохую прямо-таки спасительную идею. Ради этого он и явился к оберштурмфюреру. Мрачноватый, неприятный тип все-таки... А какой позер! Ведь специально повесил портрет так, чтоб голова фюрера находилась чуть выше его головы. Боже, каких только дураков и кретинов не встретишь на жизненном пути. Ничего, он подберет к нему ключик.

Молчание затянулось, но гостя это не смущало, он не спешил начать разговор.

— Есть претензии? — сухо спросил комендант, имея в виду возложенную на него обязанность выделять для Верка в качестве рабочей силы неограниченное число пленных.

— Претензии? — оторвался от своих мыслей инженер и, взглянув на Брюгеля, снисходительно улыбнулся. — Нет, конечно. У меня претензии к русским. Они подбили много наших танков. Вы видели прибывший состав?

Брюгель кивнул головой.

— Зрелище не из приятных... — Взгляд гауптмана стал печальным. — Не правда ли? На меня это подействовало хуже, нежели вид санитарного поезда, переполненного ранеными.

— Вы имеете в виду эмоции? — подчеркнуто удивленно спросил Брюгель, и его губы тронула едва приметная брезгливая улыбка. Эсэсовец понял, что получил возможность щелкнуть по носу самовлюбленного гауптмана.

— Я прибег к образному сравнению...

— Возможно, возможно... — Брюгель продолжал брезгливо кривить губы. — Я, знаете ли, плохо разбираюсь в таких вещах, как образы, эмоции и всякие там художественные сравнения. Я солдат, а не какой-то театральный рецензент или слабонервная девица.

Верк смутился и даже слегка покраснел. Он догадывался, что комендант лагеря относится к нему недоброжелательно, но не ожидал такого неприкрытого, откровенно злобного выпада со стороны эсэсовца. Сравнить его со слабонервной девицей... Какой патентованный негодяй! Готов придраться к любому слову, истолковать по-своему, раздуть бог знает во что. Конечно, он, Верк, допустил ошибку: разговаривая с этим позером, нужно держать ухо востро. Видите ли, оберштурмфюрер считает, что любое проявление чувствительности, любые переживания недостойны настоящего арийца. Само слово «эмоции» вызывает у него брезгливость. Прекрасно! Один-ноль в пользу оберштурмфюрера. Случайно в начале игры он забил гол. Но на большее пусть не рассчитывает.

Верк мгновенно изменил тактику и, казалось бы, преобразился сам. Изображая прилив радости и восхищения, потирая от удовольствия руки, он воскликнул:

— Вы правы, оберштурмфюрер! Вы, возможно, даже сами не представляете, как вы глубоко правы и как искренне я признателен вам. Я полностью разделяю ваше мнение по поводу всяких там эмоций, которые могут только отвлечь нас от нашей задачи и выполнения нашего долга и даже... на какое-то мгновение могут расслабить нашу волю. Не так ли?

Гауптман великолепно самортизировал, смягчил нанесенный ему удар. Пойми его: смеется сквозь льстивые слова или говорит искренне. Во всяком случае, придраться не к чему.

— Полностью согласен! — Радостно сияя глазами, Верк аппетитно облизал свои полные, сочные губы, словно только что проглотил какое-то лакомство, и сразу же перешел в наступление. — Поэтому, дорогой оберштурмфюрер, не будем тратить времени попусту и приступим... Дело-то особой, чрезвычайной важности, уверяю вас. Вы видели эшелон... Прекрасно! События намного опередили наши планы. Предполагалось — я имею официальное предписание, — что первая партия предназначенных для ремонта машин прибудет через месяц. Они прибыли сегодня! И не десять машин, а двадцать семь! Это не все, дорогой оберштурмфюрер. Возникла еще одна сложность: военный завод прислал в мое распоряжение только восемь мастеров. Меня предупредили — больше не дадут!

Верк не сокрушался, не возмущался по поводу создавшегося положения, а преподносил его в своей обычной полушутливой манере, как будто бы речь шла о каком-то забавном казусе.

— Действительно, — с притворным сочувствием произнес Брюгель. — Что же вы намерены делать?

Верк, как бы готовясь прочесть мысли эсэсовца, заглянул ему в глаза.

— Привлечь к ремонтным работам специалистов из числа пленных. Полагаю, у вас они найдутся? Мне нужны слесари не ниже четвертого разряда, имеющие хотя бы небольшой опыт ремонта танков, автомашин, тракторов.

Вот на что рассчитывает «инженеришка». Ловок! Это, действительно, единственный выход из положения. Гауптман, надо полагать, больше всего боится, что его, как не справившегося с заданием, могут отправить на фронт. А не мешало бы молодчику побывать в пекле. Наверняка не слышал еще, как свистят пули над головой и рвутся снаряды. А так за проявленную инициативу отметят и даже могут наградить. Откинувшись на спинку стула, Брюгель молчал. Он думал над тем, как бы, не ставя себя под удар, хорошенько прищемить хвост этому сытому коту. Ведь не успел приехать сюда, а уже обзавелся любовницей. Говорят, очаровательная девица. Но в полученном приказе сказано недвусмысленно: «При первом требовании начальника ремонтной базы оказывать ему всемерную помощь».

— А вы уверены, что эти люди смогут принести какую-нибудь пользу? Ведь одно дело, когда мы их заставляем таскать камни или рыть землю, — тут можно за ними хорошо следить, — и совершенно другое, когда вы им доверите такие тонкие вещи, как детали мотора. Наверняка они будут саботировать.

— О! — улыбнулся Верк. — Саботаж... Оберштурмфюрер, готов побиться об заклад, что вы напрашиваетесь на комплимент. Мне говорили, что у вас накоплен огромный опыт по борьбе с саботажем и вы пользуетесь оригинальными приемами. Нет, с вашей помощью мы сумеем разрешить эту проблему. Кроме того, руководить каждой группой ремонтников будет немецкий мастер. Но это не всё. Мы будем проводить политику кнута и пряника: тем, кто хорошо работает, выдается дополнительный паек, тех, кто работает плохо, будем заменять другими. Вот почему мне нужно сразу же установить количество квалифицированных рабочих, имеющихся среди пленных, на которых я бы мог рассчитывать.

«Смотри, какой прыткий, — размышлял комендант, глядя на пуговицы нового мундира Верка. — Он все рассчитал, инженеришка. Дошлый. Но не так-то просто и легко сможет получить он квалифицированных рабочих. И вообще, маловероятно, чтобы из его затеи получилось что-либо путное. Во всяком случае, активно помогать гауптману он, Брюгель, не собирается. Притормозить где можно — другое дело... Но так, чтобы не было заметно».

— Я могу сказать, что мы не ведем учета по гражданским специальностям. Такого указания я не получал.

— Ну, а специальности военные — ведь и у русских в армии есть всевозможные ремонтные отряды, базы, летучки.

— Некоторые сведения имеем, — кивнул головой комендант. — Неполные, конечно. Дело в том, что все они стараются выдавать себя за рядовых пехотинцев.

Брюгель говорил правду. Действительно, не всегда можно было установить звание пленного и род войск, в которых он служил. Да и какое это имело значение! Пленных несколько раз перебрасывали из лагеря в лагерь, первоначальные списки не сохранились, к тому же многих из тех, кто значился в списках, уже давно не было в живых. Тем не менее, ссылка на отсутствие полных сведений была ни чем иным, как желанием коменданта затруднить задачу «инженеришки».

Верк был догадлив. Он ухмыльнулся и многозначительно посмотрел на Брюгеля. «Не валяй дурака, — как бы говорил гауптман, во взгляде которого на этот раз была неприкрытая насмешка и угроза. — Стоит мне захотеть — и ты сам будешь таскать у меня гусеницы и махать кувалдой». Но вслух Верк сказал другое.

— Оберштурмфюрер, — произнес он, снижая голос и придавая ему особенно убедительные нотки, — как человек, глубоко преданный идеям фюрера, вы, надеюсь, понимаете, что такое восстановить для фронта хотя бы один танк? Я подчеркиваю — хотя бы один! Ответственность в равной мере лежит и на вас. Это вы тоже понимаете... И, кроме того, оберштурмфюрер, разрешите вам напомнить, что, если мы справимся со своей задачей, я не забуду поставить в списке представляемых к награде ваше имя... В числе первых.

Вот какую блесну нужно подкинуть этому надутому позеру. Он заглотнет ее намертво.

Верк угадал. Брюгель задумался на несколько секунд и озабоченно спросил:

— Сколько вам нужно специалистов?

Чем больше, тем лучше, чтобы иметь возможность выбора, замены.

— А все-таки?

— Допустим, пятьдесят человек было бы хорошо.

Комендант скептически сморщил губы.

— Полагаете, что такого количества не найдется? — спросил Верк.

— Не то. Они могут догадаться, какая предстоит работа, и скроют свои специальности.

— А дополнительный паек? Эти магические слова на них не подействуют? Предвидя возможность возникновения такой ситуации, я заранее договорился со своим начальством. В моем распоряжении продовольствие, какое я смогу в виде дополнительного пайка выдавать тем, кто будет занят на ремонте.

— Есть наряды? — усомнился Брюгель.

Гауптман вынул из кармана мундира бумаги и показал их эсэсовцу.

— Вы предусмотрительны, однако, — ухмыльнулся комендант. — Ну что ж, попробуем. Когда вы намерены приступить к ремонту?

— Сегодня. Немедленно!

— Хорошо, не будем оттягивать, — вздохнул комендант. В сегодняшнем турнире он не добился той полной победы над гауптманом, на какую рассчитывал. Но все же получилась ничья. Почетная ничья. — Дохлые иваны будут выставлены на аппельплаце, и вы сами объявите им, чего вы хотите. Устраивает?

— Отлично! — после небольшой заминки воскликнул гауптман. У него возникло подозрение, что эсэсовец не отказался от мысли подбросить ему при удобном случае хотя бы маленькую пакость.

Хуже нет этих минут ожидания в очереди к котлу. И вот, наконец, хлюпнуло в котелок, и можно отойти с драгоценной ношей в сторонку, туда, где уже стоят или сидят на земле другие пленные. Дрожащая рука подносит ложку ко рту, первый судорожный глоток.

Юрий опустился на землю невдалеке от Шевелева и Годуна. Рядом не сел. Что-то подсказало ему: с этого дня подчеркивать свою дружбу с ними не следует. Шевелев и Годун хлебали баланду молча, сосредоточенно, низко наклонив голову к котелку и избегая глядеть друг на друга: слишком уж унизительными были их голод, жалкая пища, эта тревога в глазах — осталось ли еще что-нибудь в котелке?

Рассказать друзьям? Может быть, только намекнуть, окрылить их смутной надеждой? Нельзя. Сперва необходимо самому тщательным образом обкатать план, учесть все возможные затруднения, осложнения. Чтобы ни сучка ни задоринки. А тогда уже выслушать замечания друзей. Юрий поднялся, вылил из котелка в рот то, что уже нельзя было зачерпнуть ложкой. Последние капли... Теперь остается сполоснуть котелок, выпить эту водичку, и можно будет добрых полчаса полежать на нарах. До тех пор, пока староста Баглай не завопит во всю глотку: «Выходи во двор строиться!»

Юрий сделал шаг к бочке с водой и вдруг застыл на месте: он увидел у ворот группу немцев — коменданта, гауптмана инженерно-технических войск, переводчика и двух автоматчиков. Гауптман что-то весело рассказывал коменданту, а комендант сухо кивал головой, то и дело поднимал руку, поглядывая на часы. Несомненно, они ждали, когда истечет время, выделенное на обед. О, порядок прежде всего, все по расписанию! Несомненно, когда это время истечет, пленных построят на аппельплаце и будет что-то объявлено. Что?

«Что? Что? Что? — стучало в голове Юрия. — Ясно, то, о чем объявят, будет связано с приездом гауптмана и с теми работами, какие уже несколько дней ведутся на дворе бывшей базы «Заготскот». И с теми подбитыми танками, какие повезли туда? Конечно! Что же потребовалось техническому гауптману?» Юрий стоял в напряженной позе, прищурив глаза, мучительно искривив губы. «Что? Что? Что? Что?! Неужели...» Внезапно косая шторка мелькнула перед глазами, и на экране, на огромном экране своего воображения Юрий увидел пятнистый танк, тот самый, на котором красовался подбоченившийся фриц. Танк сорвался с места, помчался в поле, полоснул огнем по окопам, налетел на пушку, крутнулся на месте, заутюжил ее вместе с расчетом в землю. Несется дальше — крепостная башня на гусеницах, грозный, верткий, неуязвимый, сеющий смерть. А в нем, а в танке... Бац — и полетел на землю вниз головой фриц. А в танке — страшно даже подумать — они. У-р-р-р-р-а-а!! Жми, Петя, громи, дави гусеницами. Вот так! Это возможно, это прекрасно... Но... Неужели он на этот раз не угадал? Сейчас все выяснится. А танк мчится... Немецкий. «Тигр»! А в стальном нутре — они. Непостижимо. Шедевр! И шестьдесят километров в час...

Юрий очнулся. Он не смог бы определить, сколько времени продолжалось его забытье — минуту, две или одно мгновение. Ему снова показалось, что пот заливает лицо. Скорей1 Нужно успеть предупредить Шевелева и Годуна, объяснить им. Нет, объяснить он не успеет — сейчас будет команда строиться, он только скажет им, что нужно выходить. Юрий стремительно повернулся. Там, где сидели Годун и Шевелев, никого не было. Но у дверей барака среди фигур пленных мелькнула спина Ивана Степановича. Юрий бросился к бараку. Он нашел Шевелева у нар. Налетел на него.

— Иван Степанович, срочное дело: Петр — танкист?

— Ну? — недоумевающе уставился на него Шевелев. — Ты тише... Зачем тебе?

Юрий не ответил. Он спешил выяснить еще одно обстоятельство.

— Я держать зубило, молоток умею. При вашей помощи за слесаря третьего разряда сойду?

— Это можно. Зачем потребовалось?

— Сейчас будут слесарей спрашивать, — торопливо выговорил Юрий.

Брови Шевелева полезли вверх от удивления.

— Откуда знаешь?

— Танки видели? Будут ремонтировать.

— А ведь похоже, — согласился Шевелев, все еще изумленно глядевший на Юрия, — Как я не допер.

В это мгновение у ворот заколотили в рельс — часто и дробно. Это был сигнал немедленно строиться на аппельплаце. Следовало как можно скорее бежать туда: для опоздавших старосты не жалели ударов, а после поверки могли отправить и в карцер.

Шевелев и Ключевский побежали к дверям.

— Выходите с Годуном, Иван Степанович, — шепнул на бегу Юрий.

— Ты что? — испуганно взглянул на него Шевелев.

— Я тоже выйду, — задыхаясь от волнения, шептал Юрий, —Надо, Иван Степанович, поверьте мне. И Петра убедите. Вы рядом стоите. Он вас послушает.

— Надумал что?

— Есть шанс. Выходите с Петром, как только другие выйдут.

— Ты понимаешь, что говоришь? Фрицам танки латать? Это, брат...

— Знаю. Шанс верный, другого такого не будет. Это наше спасение, поверьте мне.

Губы Юрия вздрагивали. Напоследок он умоляюще взглянул на Шевелева. Тот сердито взмахнул рукой.

Пленные выстроились на аппельплаце побарачно тремя шеренгами в форме буквы «П». В середине поставили стол и стул. Подошли комендант, гауптман, лагерный оберпереводчик Цапля. Автоматчики остановились в некотором отдалении.

— Ахтунг! Ахтунг!

Замерли. Тишина. Юрий слышит, как стучит его сердце. Сейчас выяснится, сейчас все выяснится...

Комендант делает знак гауптману — можете начинать. У гауптмана приятный голос, он говорит негромко, с вежливой улыбкой, и одно из первых его слов, если Юрий но ослышался, — «битте». Но Цапля не успевает перевести ни одного слова. Коменданту, видимо, не понравилась манера инженера и тем более это дамское словечко «битте». С пленными нужно говорить не так — коротко, ясно, решительно, и комендант довольно бесцеремонно отстраняет гауптмана, выходит вперед и произносит первую фразу. Переводчик немедленно выкрикивает ее по-русски:

Среди вас есть слесари-ремонтники... имеющие опыт по ремонту тракторов, танков...

Тишина. Почти две тысячи человек застыли в шеренгах. Губы плотно сжаты: «Есть, есть, угадал. Давай дальше...»

Нам нужны всего лишь несколько человек средней и высокой квалификации.

Землистые бледные лица напряжены. Недоверчивость, едва заметная усмешка в тусклых глазах: «Врешь. Если нужно всего лишь несколько человек, зачем выстраивать пленных из всех бараков?»

Они будут выполнять легкую работу и будут Получать дополнительный паек.

Шумный вздох, словно порыв ветра: «Дополнительный паек... А что, если не брешет?»

«Удивительное дело, — проносится в мозгу Юрия. — Вот их, пленных, две тысячи человек. Люди различных национальностей, возрастов, характеров, образования и умственного развития. Они похожи друг на друга только тем, что все истощены, измучены, отупели от непрерывных надругательств. И вдруг эта замершая, молчащая масса каким-то непостижимым образом начинает чувствовать, соображать, мыслить синхронно, как один человек, точно их мозг внезапно соединился невидимыми нитями воедино. Только вот нити эти ненадежны, их легко оборвать.

— Дополнительный паек... — Комендант делает короткую паузу, безошибочно угадывая, какой эффект произвели на пленных эти слова.

Но пленные знают, что немцы дополнительный паек ни с того ни с сего не дают и даже не сулят, что работа слесарей будет особая, и по рядам летят едва слышные, едва улавливаемые слова: «Ремонт... танки...» — «Вот оно что...» — «Товарищи, опасно. Не спешите, подумайте!» — «Да, но все-таки дополнительный паек...» — «Иди продавайся за полпайки, сука. Не ты первый, уже были такие». — «А что, подыхать?» — «Товарищи, не выходите, это будет предательство».

Комендант считал, что он прекрасно знает примитивную психологию русских пленных, и твердо верил во всесильность пайки. Правда, он уловил в молчаливых шеренгах не обычную покорность, а какой-то неясный отпор, но не придал ему значения.

— Внимание! — Голос у переводчика сильный, он четко выговаривает слова. — Приказываю слесарям, знакомым с ремонтом моторов внутреннего сгорания, шоферам, трактористам...

Качнулись ряды и вновь замерли.

— ...Десять шагов вперед, шагом...

Многие в шеренгах затаили дыхание, закрыли глаза.

— ...арррш!

Вышли. Пять человек сразу, затем двое и еще один, последний...

Этим последним, восьмым по счету, был Юрий Ключевский.

«Чарли вышел, Чарли... Сука, интеллигентик. В сортире утопить мало».

Весь гнев, всё презрение пленных сосредоточились на Ключевском. Интеллигентик... Юрий этого не предусмотрел. Он понял, что допустил ошибку, поспешил сделать эти трудные десять шагов. Он боялся, что выйдут многие и он может оказаться лишним. Кроме того, он хотел увлечь за собою Шевелева и Годуна. Непростительная ошибка. Теперь его ненавидят — и поделом. А Иван Степанович и Петр так и не вышли. Неужели все сорвется? Этого нельзя допустить...

Гауптман явно разочарован результатом. Несколько мгновений он растерянно, выжидательно шарит глазами по рядам, ожидая, что, может быть, выйдет еще кто-либо, но шеренги неподвижны. И тогда гауптман поворачивается к коменданту. Кажется, он растерян.

Брюгеля не так-то легко смутить. Он знает, что делает. Приказ, и вот уже несут из кухни корзину с пайками хлеба. Пайки вручены тем, кто вышел из строя.

— Можете есть! — приказывает комендант и обращается к шеренгам: — Повторяю: слесари, шоферы, трактористы, десять шагов вперед!

Вышли еще трое. Им тоже вручены пайки. Стоят, торопливо жуют хлеб на глазах у товарищей. Только Юрий Ключевский застыл со своей пайкой в руках, бледный, ищет взглядом в шеренгах Шевелева и Годуна, что-то хочет сказать нм глазами, просит.

— У вас есть время подумать, — говорит Брюгель. — У вас есть время подумать. До утра. Утром последний срок. Кто не хочет воспользоваться легкой работой, пусть пеняет на себя. — Он с наигранной улыбкой поворачивается к гауптману: — Остальным мы найдем работу. Будете таскать танки со станции в город. Надсмотрщики будут вооружены особо прочными дубинками. Пеняйте на себя! Старосты бараков, стройте своих и колонну. Сейчас же отправляйтесь на работу! Эти, — комендант кивнул на слесарей, — пойдут особо.

Комендант со своей свитой удаляется. Те, кто вышел из строя и получил пайки, инстинктивно сбились в кучу и, не глядя друг на друга, доедают хлеб, подставляя ладони, чтобы не уронить ни одной крошки на землю. Юрий, стиснув зубы, завернул хлеб в тряпицу и спрятал за пазуху. Руки его дрожали.


Утро вечера мудренее

В тот день Юрий дважды оказался провидцем. Все произошло именно так, как он и предположил: лощеному техническому гауптману действительно потребовались слесари-ремонтники, всех остальных пленных разбили на команды и заставили таскать танки с железнодорожной станции на Гуртовую.

Конечно, это не было вызвано необходимостью, это была, как и предупредил комендант лагеря, «воспитательная» акция.

Немецкие солдаты — водители бездействующих тягачей — отдыхали у своих машин и животики надрывали со смеху, глядя, как пленные иваны, вцепившись в стальные тросы, точно муравьи, тащили за собой танки. Конвоиры щедро сыпали удары на спины тех, кто казался им недостаточно усердным, кричали: «Тафай, тафай!», «Юхнем! Тубинушка, юхнем!» При стаскивании танков с платформ на землю ломались наспех сколоченные настилы, шестерых пленных задавило насмерть, несколько десятков искалечило, остальные вернулись в лагерь с израненными, окровавленными руками, едва передвигая ноги от усталости.

Такого тяжелого, горького дня давно не было.

Уже когда возвращались в лагерь, свалился Роман Полудневый, находившийся в передних пятерках. Лейтенант Полудневый лишь вчера был выпущен из карцера, куда попал «за дерзость, проявленную в разговоре со старостой барака». Попасть в карцер было равносильно тому, чтобы оказаться одной ногой в могиле. Били Романа, ослабел... Он упал, и никто не пытался помочь, обходили, точно колоду, лежащую на шоссе. Обходили, потому что сами двигались из последних сил. Шевелев и Годун, не сговариваясь, подняли товарища и, положив его руки на свои плечи, повели.

Как ни трудно было, а дотащили все-таки до дверей барака.

— Спасибо, — мотая головой, прохрипел лейтенант. — Напрасно только. Не жилец, видать... Крышка.

— Ну-ну! Не паникуй, браток, отойдешь еще, — тяжело дыша, сказал Иван Степанович. — Топай к нарам, полежи.

Полудневый заковылял по проходу, придерживаясь рукой за столбы и доски нар. Шевелев перевел дух и огляделся. Устал он невероятно, на запавших висках блестела испарина. С каким бы наслаждением повалился бы он на нары или даже на землю, прямо тут, где стоял, чтобы дать отдых телу. Нельзя. Нужно уловить удобный момент и переброситься словом с Ключевским. Что пришло на этот раз в голову Юрия — что-нибудь в самом деле стоящее или бедный малый просто свихнулся на мыслях о побеге?

Те, кто добровольно попал в команду ремонтников, видимо, уже давно вернулись в лагерь. Они стояли отдельной группой возле полевой кухни и подставляли свои котелки под черпак повара, разливавшего забеленный молоком кофе. Никаких признаков переутомления. Очевидно, во второй половине дня никого из них не заставляли надрываться на работе. Все же вид у ремонтников был неуверенный, виноватый, они избегали глядеть в сторону толпившихся невдалеке товарищей. Словно незримая стена отделила эту горсточку от остальной массы пленных.

— Душить их, гадов, надо, — сказал Годун. Лицо Петра было черным от усталости и злости, на лбу красовался свежий продолговатый рубец — конвоир пометил дубинкой, угадал, собака, что пленный тянет трос не на полную силу.

Шевелев промолчал, скорбно глядя на свои исцарапанные руки с грязным металлическим глянцем на ладонях от троса.

— Душить их надо, — повторил Петр. — Они все равно, что власовцы. А первого Чарли. Сука. Своими руками...

— Погоди ты, — недовольно отозвался Иван Степанович. — Заладил. Видать, неспроста он. Говорит: есть шанс.

— Шанс... Знаем его шанс. Пайку учуял, и повело.

При упоминании о хлебе Шевелев почувствовал головокружение, во рту засочилась, пощипывая сухой язык, слюна.

— Ладно, узнаем скоро. Ты сходи посмотри, как там наш Ромка. Плох он. Я тут побуду.

Годун побрел в барак. Полудневого он увидел у нар. Тот стоял, обхватив обеими руками столб. Место его было на четвертом ярусе под самым потолком, и лезть на верхотуру он не решился, боялся, видимо, что не хватит сил, сорвется.

— Что, Роман, не отдышишься никак? — спросил Петр. — Идем на мой плацкарт, до поверки полежишь, полегчает.

Годун помог товарищу пройти несколько шагов вглубь барака, уложил его на свое место во втором ярусе. И тут Полудневый неожиданно охватил рукой шею Годуна, привлек его к себе, жарко зашептал:

— Петя, ты танкист... понять должен... Эти машины... нашими руками? Нельзя допустить. Чарли твой дружок... Гад он. Покарать, утопить в сортире. Я не гожусь... есть два верных человека. Ночью. Только булькнет, концов не найдут... Помоги.

Годун ужаснулся. Полудневый высказал его мысли. Но такие мысли возникали у Петра в момент крайнего ожесточения, и он понимал, что такой страшной кары Ключевский, даже если он соблазнился пайкой, не заслуживает. Вот как все взъелись на Чарли. Будто в нем одном все дело. Пропадет умник с позором. А кто просил лезть? Журавли... Дуралей несчастный с высшим образованием. Что только нашел Иван Степанович в этом психе.

— Ну? — допытывался Полудневый. — Обещаешь?

— Что изменится, Роман?

— Как же! Другим наука. Припугнем. Жалеешь дружка?

— Какой он мне...

— Вот и помоги.

— Подумать надо.

— Скорей думай. К утру бы... Тогда никто больше не выйдет, поверь моему слову. Отобьем охоту.

Годун направился во двор. Еще недавно он кипел от злости, теперь его охватила тоска. Неужели этой ночью придется помогать хлопцам отправить Чарли на тот свет? Жалко все-таки. Ведь не в себе человек, сразу видно — блаженный. Вот он...

Ключевский шел прямо к ним. Лицо его было решительным, губы сжаты, он не прятал глаза, смотрел на товарищей.

— Держите, — Юрий хотел было сунуть в руки Шевелева и Годуна по куску завернутого в тряпицы хлеба. — Ваша доля.

— Не возьму! — отпрянул Годун. — Сребрениками делишься?

Ключевский побледнел, кадык на его худой тонкой шее качнулся.

— Ты выслушай, а потом бей.

— Тебя, гада... — зашипел Годун.

— Да погоди, ты! — сердито взглянул на него Иван Степанович. — Пусть выложит, какая такая мысль ему и голову стукнула.

— Не здесь, — Юрий покосился в сторону проходивших мимо пленных. — Давайте руки помоем... А ты, Петр, припомни, какая максимальная скорость... у танка. Должен знать.

Он бережно спрятал в карманы не принятый товарищами хлеб и направился к умывальнику.

— Идем, — сказал Шевелев. — Послушаем...

И вот они трое рядышком, моют руки. Юрий в середине.

— Ну вспомнил, Петр? Какая максимальная?

— Ты дурочку не разыгрывай, — злобно блеснул на него глазами Годун. — Это тебе не кинокомедия. Утопят в дерьме, узнаешь какая...

— Шестьдесят километров, — повернувшись к Шевелеву, сказал Юрий. — А сколько мы с вами можем пройти за час? Километра четыре — не больше. Ну, пять от силы. Три часа, пятнадцать километров — и выдохлись. Так ведь?

— Так. Не тяни. К чему это?

Ключевский повел глазами по сторонам и сказал тихо, но четко выговаривая каждое слово:

— К тому, что мы эти пятнадцать километров можем сделать за четверть часа. Мой план — предлагаю бежать на танке. Втроем.

Всего ожидал Шевелев от Юрия, но только не это. Бежать на танке... Такое загнуть! Несерьезный все-таки человек Юрка. Иван Степанович досадливо хмыкнул.

— На ковре-самолете куда лучше...

— Это почти одно и то же. Только ковер — сказка, а танк — реальность. Шестьдесят километров в час... Пусть скажет Петр. Отремонтируем, захватим и рванем.

Оба умолкли и ждали, что скажет третий — как-никак Петр танкист, механик-водитель.

А Годун молчал. Лицо его вытянулось, приняло какое-то глуповато-растерянное выражение, рот был приоткрыт. Глаза, уставившиеся в одну точку, блестели. Слова Ключевского поразили Петра, но ему требовалось время, чтобы осмыслить, переварить их. Он словно оцепенел.

Ключевский решил, что товарищи не одобряют его плана. Значит, все пропало. Один он ничего не стоит, а искать рисковых и верных людей среди тех, кто по своей воле за пайку хлеба пошел в команду ремонтников, дело безнадежное. Все. Такая идея пропадает! Жалко. Теперь у него один выход...

— Иван Степанович, дело верное, но нет у меня времени вас убедить — нельзя нам долго быть вместе... Подумайте. Ночь у вас. Если утром из строя не выйдете, я... Что мне остается? Завтра же...

— Не пугай! — рассердился Шевелев, поняв, на что намекает Юрий. — Как сделать-то, ты подумал?

— Это детали, Иван Степанович. Нельзя всего предугадать. Уточним по ходу действия. В зависимости от обстоятельств.

— По ходу... Что они, дураки? Как карету подадут нам — пожалуйста, садитесь и погоняйте.

— Им в голову не придет. — Лицо Юрия просияло, стало вдохновенным. — Понимаете, они всего ожидают, только не этого. Слишком невероятно. Невероятность тем-то и хороша, что ее не предусматривают и к ней не готовятся. Никогда больше не представится нам такая возможность. Вы только посмотрите, как может получиться. Танк отремонтирован. Обязательно начнут пробовать, как работает мотор. И в процессе ремонта, и после окончания его. Так ведь? Когда будут пробовать, то не обязательно немцам всем экипажем садиться в танк. Там будет сидеть только водитель. А остальные будут стоять где-нибудь рядом с танком, может быть, даже и отойдут, от него. При более или менее удачном стечении обстоятельств мы легко можем завладеть танком, и тогда попробуй нас остановить. Уж десять километров за какие-нибудь пятнадцать минут мы сделаем. Это ж все равно, что на автомашине или на самолете. Где-нибудь в лесу остановим танк, подожжем, а сами наутек. Это просто счастье само лезет нам в руки.

Вот какому «журавлю» вцепился в хвост Чарли. Только ведь перышко может в руке остаться, а «журавель» улетит...

— Чем мы рискуем, Иван Степанович? — у Юрия даже слезы выступили на глазах. — Жизнью, тремя жизнями, а что стоит наша жизнь? Верный шанс упустим. Решайте. Пошел я. Утром буду знать... Утро вечера мудренее.

Он отряхнул капли с рук, вытер их о полы гимнастерки. Хотел было идти к бараку, но, вспомнив что-то, задержался.

— Возьмите хлеб. Прошу... Мне на сердце легче будет.

На этот раз Годун молча принял завернутый в тряпицу комочек. Он все еще находился в состоянии полуоцепенения. Иван Степанович хоть и не сразу, но тоже взял свою долю.

— Если не получится, — сказал он, — знаешь, кем нас считать будут?

— Знаю. Без риска нельзя.

— Я риска не боюсь, Юра. Так ведь не о нашей жизни речь идет. Копай глубже. Кроме жизни, честь имеется, вера в человека. Мы ведь советские люди.

— Надо рисковать. Всем, что у нас есть. И жизнью, и честью. Игра стоит свеч. Подумайте, что будет, если у нас выгорит.

Годун молчал, слабая улыбка блуждала на его лице.

— Теперь мне нужно ваше слово, — печально сказал Юрий. — О моей задумке никому ни звука. Обещаете?

— Это ясно. Будь спокоен.

— Значит, все, до утра... — Ключевский зашагал к бараку.

— Что будем делать? — спросил Шевелев невесело.

— Как — что? — встрепенулся Петр и перешел на деловой тон: — Свой хлеб я отдам лейтенанту. Он доходит. Это раз. Теперь насчет завтрашнего. Выйдем, Иван Степанович. Чарли дело предлагает.

— Поддерживаешь? — удивился Шевелев.

— А как же! На чем же еще бежать мне, если не на танке? Это Чарли ловко придумал, сварила голова.

— Еще не сварила, а только одну водицу на огонь поставила... Может опрокинуться, может выкипеть попусту.

— А мы зачем? Поможем.

— Как? Я должен знать, на что иду. А вы... Один — в облаках, другой — тоже...

— Мне бы только рычаги руками ухватить, Иван Степанович. Танк — это же машина, зверь стальной. Только бы рычаги в руки попали.

— Я не про это, Петя. План должен быть точным, а не вилами по воде. А у нас пока одно желание.

— Где его взять, точный план? Юрка правильно говорит — как подвернется. Дело случая.

Шевелев задумался. Его удивило то, что роли внезапно переменились, и теперь в плане Юрия Ключевского сомневался он, а Петр горячо защищал того, кого он еще недавно считал бесплодным мечтателем и даже предателем.

— Ладно. Пошли отсюда, — сказал Иван Степанович. — Хлеб отдашь? Не передумал?

— Не передумал, — стиснул зубы Петр.

— Тогда давай моим поделимся.

— А может, и ваш отдадим?

— Лучше завтра подбавим, от себя оторвем.

— Завтра Роман от меня не возьмет. Он ведь принципиальный... Будет нас подлецами, изменниками считать.

— Да, он такой. А сказать ему, объяснить, намекнуть даже нельзя.

— В том-то и дело. Мы связаны. Тайна.

— Ты так говоришь, будто я уже согласен.

— Вы мудрый человек, Иван Степанович. Такое мое убеждение — согласитесь. А во мне не сомневайтесь, я водитель первого класса, не подведу.

Долго не спали все трое.

После того эмоционального подъема, прилива сил, возбужденности, которые испытывал Ключевский, радуясь, что он открыл путь к освобождению, наступила тяжелая депрессия, и все предстало в черном свете. Жалкий фантазер — вот кто он в действительности. Полусумасшедшей, в голове которого толпятся замыслы-ублюдки, планы-химеры, ничего общего с реальностью не имеющие. Наркоман, беспрерывно курящий трубку сладостного воображения, — несбыточные мечты его опий. Как точно, одной короткой фразой разрушил Иван Степанович его очередной воздушный замок — «На ковре-самолете куда лучше...» Сказка, вздор, детские причуды, плод болезненного воображения.

Юрия трясло в нервном ознобе. Ему казалось, что с тех пор, как, выйдя из строя, он сделал десять позорных шагов, вся одежда его стала грязной и липкой, вроде он натянул на себя шкуру труса и предателя.

Иван Степанович отнесся к его предложению без энтузиазма. Петр тоже не поддержал Юрия, а он так надеялся, он отводил Петру главную роль в своем плане — танкист, умеет водить машину. Все пошло прахом. У него даже не хватило слов, доводов, красноречия, чтобы убедить, зажечь своей идеей товарищей. Значит, сама идея несостоятельна. Пленные ненавидят его. Понятно. Они мстят ему за те благожелательность и снисходительность, какие прежде он вызывал в их сердцах: «Ах, этот Чарли, душевный малый, мечтатель, не от мира сего человек!» Что же делать? Но ведь он уже решил. Тут нечего раздумывать. Однако уйти из жизни нужно достойно. Вот если б он сумел нанести удар какой-нибудь железякой по голове проходящего мимо технического гауптмана... Было бы замечательно. Его сразу бы пристрелили, растерзали на месте. И хорошо. Умер все-таки не зря — баш на баш. И не нужно будет возиться с петлей... Но Иван Степанович и Петр, может быть, выйдут все-таки?

Тело дрожит противной мелкой дрожью. Не унять эту дрожь, не остановить тягостных мыслей — все напрасно, не трать, куме, силы...

Шевелев лежал с открытыми глазами. Человек, неторопливый в решениях, обстоятельный, он тщательно обдумывал предложение Юрия. Было такое ощущение, будто ему сунули в руки кусок металла, приказали сделать деталь определенной конфигурации и совершенно точных размеров, но не разрешили при этом пользоваться какими-либо измерительными инструментами. Требуется высокая точность, но работай на глазок. Материала не то что в обрез, а скорее всего — недохват. Он ведь слесарь-лекальщик, а не какой-нибудь волшебник-фокусник. Ладно, никто ему чертеж не принесет, линейкой и кронциркулем не обеспечит. Тут все на одном риске — пан или пропал. Ну, а не выйдет? Позор, пятно на всю жизнь. Каждый колоть в глаза будет, мол, мало того, Иван Степанович, что ты в плен попал, ты еще танки фашистам латать согласился. За пайку... Есть ошибки, каких уже не исправишь ничем. Хорошо, но ведь надо что-то делать. Под лежачий камень вода не бежит. Сгниешь здесь в лагере так или иначе. Люди — друзья, родственники, дети — пусть говорят, судят. Их суд и приговор можно будет снести. Это в расчет не надо принимать, это можно будет стерпеть. Ведь перед судом своей совести он будет чист, не забудет, с какой целью пошел фрицам помогать. А овчинка-то стоит выделки: увести у немцев готовый, отремонтированный танк — за это самой дорогой ценой можно уплатить. Значит, надо выходить... Юрка, наверно, волнуется, тоже не спит. Да не переживай ты, Юрка, беспокойная, сообразительная головушка твоя. Похоже, что пойдем мы вслед, попытаемся схватить твоего журавля за лапы, хвост, крылья. Может, не вырвется он от нас. Погоди, погоди, еще не согласился, еще не сказал слова окончательного. Погоди, браток. Сам знаешь — утро вечера мудренее.

Отдых телу, сон, тьма...

Петр Годун тоже не мог долго уснуть, ворочался на своем ложе. Мысль о том, что он снова может оказаться на месте водителя, пьянила, возбуждала его, как вино. Петр то и дело напрягался всем телом, стискивал кулаки, словно уже сжимал в них рукоятки рычагов танка. Мягким, сильным движением он посылал машину вперед, внезапно разворачивал ее на 180 градусов, снова разгонял. Послушная его рукам, тяжелая машина неслась, подминая заборы, валя на своем пути деревья, уклонялась то влево, то вправо, делала стремительные повороты, легко брала крутой подъем, прыгала с пригорка в реку, расплескивая воду так, что обнажалось желтое песчаное дно, и, почти не сбавляя скорости, выскакивала на противоположный берег. Только танкист, только томящийся в плену танкист может понять, какое это счастье, когда рычаги в твоих руках и все тело ощущает послушную тебе стальную махину, способную подминать, таранить, плющить, громить технику врага. Только танкист это может понять.

Да, если бы удалось ему оказаться на месте водителя, он бы выдал фрицам концерт.

Так с сжатыми кулаками Петр и погрузился в сон.

Он проснулся внезапно от ощущения надвигавшейся беды. Будто кто-то его пнул ногой — вставай! Неясная тревога росла, давила грудь, заставляла сильнее биться сердце, лишала надежды. Наконец Петр понял — Чарли... Все это связано с Чарли. Как же он забыл о том, что говорил ему лейтенант Полудневый. Петр соскочил с нар и побежал по тускло освещенному центральному проходу в ту сторону, где на боковом ответвлении находились нары Ключевского. Годун услышал хрип, стон. Две тени метнулись от него, растворились во тьме. Неужели они... Неужели опоздал? Вот он, Чарли, теплый, значит живой. Стонет.

— Юрка, ты что? Что с тобой?

— Не знаю, — с трудом выговорил Ключевский. — Какой-то страшный кошмар. Сон, душило меня во сне. Навалилось, схватило за горло. Понимаешь, двинуться не могу, воздуха нет, сердце останавливается. Думал, что помираю.

— Ну, а сейчас, ничего, прошло? — Рука Годуна торопливо шарила по телу Ключевского, он проверял, нет ли крови. — Руки, ноги шевелятся?

— Немного горло болит, не помню, где я его поцарапал.

У Годуна отлегло от сердца.

— До свадьбы заживет, — сказал он весело. — Подвинься, я с тобой спать буду. И смотри, не вздумай без меня ночью из барака выходить. Слышишь? В случае чего — буди меня. Вот так...

Годун улегся рядом, прильнув к спине Ключевского, обнял его. Вот так-то вернее. Чарли — голова, без него им трудно будет это дело провернуть. Он ведь соображает быстро, наперед видит. Спи, Чарли, спи. И не надо тебе знать, что тебе грозило этой ночью.

Утром пленные снова были построены на аппельплацу, и комендант еще раз предложил слесарям, желающим попасть в команду ремонтников, сделать десять шагов вперед.

Начали выходить. Молча, с наклоненными головами, с деревянными лицами отступников.

Тишина, только шуршащие звуки шагов. Пленные в строю считали беззвучно: пятнадцать... двадцать три... тридцать один... тридцать восемь...

Да, больше нет. Тридцать восемь вышло на этот раз.

Среди этих тридцати восьми были Годун и Шевелев.


«Звезда балета»

В городе были развешаны свежие объявления. Уже сами по себе крупные черные буквы на серой бумаге навевали тоску. Населению оповещалось, что все лица в возрасте от шестнадцати лет, не имеющие специальных рабочих пропусков, должны в двухнедельный срок пройти перерегистрацию на бирже труда.

Любе Бойченко исполнилось восемнадцать. Она сумела избежать отправки в Германию только потому, что попала в работницы к коммерсантке фрау Боннеберг, открывшей на Пушкинской улице закупочный пункт льна, шерсти, щетины. Так значилось на вывеске, но фрау Боннеберг не ограничивала себя заготовкой столь прозаического сырья и охотно приобретала более ценные, в том числе и антикварные вещи, платя за них сущую безделицу. Эти операции она проводила лично сама, а прием и прочая возня с шерстью, щетиной, льном возлагались на русскую работницу. Люба взвешивала, сортировала и паковала товар, убирала помещение, обстирывала хозяйку и выполняла всю черную работу на кухне. Коммерсантка ничего не платила Любе, но достала ей рабочий пропуск, который оберегал девушку от многих опасностей и давал право на жалкий продовольственный паек.

И все же Люба была рада этой работе и считала, что ей повезло. Теперь они жили с матерью в маленькой комнате с крохотным оконцем, куда их выселили с прежней квартиры. Мать хворала все чаще и чаще, а последнее время ослабела до такой степени, что иногда целые дни проводила в постели. Люба все еще не теряла надежды, что мать поправится, она ухитрялась иногда раздобыть хоть немного козьего молока, давала больной по ложечке меду и смальцу — пришлось раскрыть две заветные баночки, отложенные на самый-самый черный день.

Было много у Любы этих черных дней, но, как она поняла, самый черный день наступил сегодня. Сегодня фрау Боннеберг объявила, что ликвидирует свое дело, и укатила в Германию, оставив своей «безупречно честной и исключительно трудолюбивой русской работнице» в подарок комнатные шлепанцы, испорченные щипцы для завивки волос, большой моток неиспользованного бумажного шпагата и рекомендательное письмо. Срок пропуска девушки кончался через три дня, в продовольственной карточке оставалось только три талона на хлеб. И никаких надежд.

Траурно-черными казались буквы объявлений о переучете на бирже труда. С тех пор, как гитлеровцы появились в их городе, Люба убедилась, что буквы, один лишь вид печатных букв, может вселять в ее сердце ужас, как если бы власти использовали для своих приказов какой-то особый, устрашающий шрифт. Конечно, буквы тут ни при чем. Все дело в словах: «За невыполнение приказа — расстрел...», «Караются смертью...», «Злостных саботажников ждет наказание — смертная казнь...» В сегодняшних объявлениях нет слов «смерть», «расстрел», но они угадываются за другими. «Лиц, уклонившихся от перерегистрации, ждет суровое наказание».

Перерегистрация — это отправка на работы в Германию. Люба знает, что ей не помогут никакие объяснения, слезы, мольбы. Раньше крупной взяткой можно было хотя временно отвратить беду. Сейчас «власти» взяток не берут. Боятся: немцы стали строгие, им до зарезу нужна рабочая сила. Да и откуда у Любы деньги для такой взятки? Ни денег, ни вещей, ни надежд.

Люба шла, погрузившись в свои невеселые мысли, и, когда увидела бывшую подружку Аллу Скворцову, растерялась от неожиданности. Алла в голубенькой куртке с выложенными короной на голове тугими косами показалась из-за угла и повернула к ней навстречу. Шмыгнуть в какой-нибудь подъезд, перейти на другую сторону улицы? Нет, поздно, Алка все равно заметит ее, подумает, что Люба испугалась. Значит, нужно идти как ни в чем не бывало, глядеть на нее равнодушно и ни одного слова, только легкий презрительный кивок головой — да, мол, дружила немножко, а теперь и знать тебя даже не желаю.

Хороша Алка все-таки. Идет, бедрами покачивает, стройными, точеными ножками играет, будто на репетицию в танцевальный ансамбль отправилась. Как выступала сна на концертах художественной самодеятельности! Как ей аплодировали! Недаром в школе мальчишки старших классов иначе не называли ее как «Звезда балета». Ах, Алка, Алка! Себя опозорила, всю школу, всех своих друзей. Не надо смотреть на ноги. Можно и в глаза. Чтобы не думала, что ее боятся. Нет, не боятся, а стыдятся только. Глаза чуть-чуть подрисованы карандашом, но больше никакой косметики не заметно. Сколько раз ночевала она у них в доме. На одном диване спали, до полуночи шептались, хихикали, и вот проходит она близко, так что плечом о плечо можно чиркнуть, но ведь чужая и пропасть между ними непроходимая лежит.

Люба, не сбавляя шага, едва заметно кивнула головой. Вот и все... Прощай, Алка, прощай, дрянь девчонка. Навсегда.

— Люба!

Остановилась, зовет... Нет, не слышу я. Иди своей дорогой, катись подальше.

— Любаша!!

Но как не оглянуться? Ладно, оглянусь. Что тебе потребовалось от меня?

Алла подошла вплотную, лицо розовое, глаза блестят.

— Не хочешь знаться со мной, Любаша? Напрасно. Гордая такая! Еще бы! Ты патриотка, а я... Но все-таки ты особенно нос не задирай, Любочка.

Люба молчала, смотрела в красивые, то злые, то веселые глаза бывшей подруги. Кажется, Алла была пьяна, и Любе не хотелось начинать с ней какой-либо разговор.

Но от «звезды балета» не так-то просто было отвязаться.

— Несколько раз замечала, что избегаешь меня. Боишься, как бы не увидели нас вместе. Как же, будет пятно в биографии? А я вот не боюсь разговаривать с партизанской связной, хотя меня за это тоже по головке не погладят.

Люба испугалась, побледнела. Не была она ни партизанской связной, ни подпольщицей, но ведь можно пострадать и ни за что, а так, за здорово живешь.

— Что ты городишь, Алка? Пьяная...

— Ага, сдрейфила. Нет того, чтобы пригласить подружку в гости. Даже на улице стесняешься разговаривать.

— Ты не знаешь разве, что живем мы сейчас у чужих из милости. Где же нам в темном чулане приемы устраивать.

— Тогда идем ко мне, — обрадовалась Алла. — Идем, идем. Мой явится не скоро. Мой повелитель! Рыцарь! Идем, не пожалеешь. Я тебя накормлю и напою. Да ты не бойся.

Алла вцепилась в руку Любы и потащила ее за собой. Люба упиралась, но из дворов, из-за заборов уже поглядывали на них люди и сопротивляться было бессмысленно.

Алла со своим «повелителем» жила на этой же улице в хорошем каменном домике, занимала кухню и большую горницу, окна которой закрывались на ночь изнутри щитами из толстых дубовых досок. В комнате было тесно от обилия мебели.

— Садись! — широким жестом Алла показала на стул, стоявший у стола, покрытого бархатной скатертью с тяжелой бахромой. — Что смотришь? Не удивляйся. Да, да, все это чужое, награбленное. И мебель, и скатерть, и хрусталь, и серебро в буфете.

Алла принесла с кухни блюдо с пирожками, сало, нарезанное мелкими ломтиками, и начатую бутылку рома с завинчивающимся на горлышке металлическим колпачком.

— Вот, угощайся, Люба. И домой можешь взять. Знаю, знаю, там у вас нехватка. А я живу как баронесса. Что поделаешь? Давай выпьем. Что, разве нам не за что выпить? А за нашу молодость, за дружбу? За комсомольскую юность?

— Ты не была комсомолкой, — мрачно уточнила Люба.

— Я это так, к слову. Красиво звучит... Я не любила политику, я любила искусство. Обожала.

Алла налила в рюмки, чокнулась, выпила первой. Кажется, с удовольствием, хотя скривилась и крякнула, как-то по-мужски вытерла кулаком рот, губы и отправила в рот ломтик сала.

Люба даже не притронулась к рюмке, но хозяйка, видимо, не заметила этого. Алла сидела, откинувшись на спинку стула, запрокинув голову и закрыв глаза.

— Вот ты, я знаю, ты презираешь меня, — заговорила она тихо, печально. — И я сама себя презираю. Нет, не презираю. Мне просто иногда бывает жалко себя. Понимаешь, так жалко, такое зло меня разбирает, что мы попали в эту кутерьму. Как будто не могла война начаться раньше или позже. Нет, нужно было ей начаться в пору нашей цветущей юности. И мне жалко себя. Я все знаю, я все понимаю...

Алла открыла глаза, наполнила свою рюмку.

— Почему не пьешь, Люба? Выпей немножко. Ну, тогда закусывай. Ешь, не стесняйся.

Она быстро опорожнила рюмку и продолжала:

— Вот вернутся наши и скажут, какая сволочь эта Алка, предательница, подумать только — с немцами спала, фашистов ублажала, а ведь могла бы стать звездой художественной самодеятельности, порхала бы на сцене в пачках и доставляла бы людям эстетическое наслаждение. И ты так думаешь, Любаша? Я знаю, думаешь...

Алла закусила губу, покрасневшее лицо ее сморщилось, по щекам потекли слезы. Видимо, давно ждала она случая, чтобы высказать все, что накопилось в ее душе.

Она ведь знала, что только немногие женщины в городе завидуют ее роскошной жизни, остальные жестоко ее ненавидят. Пропащий человек Алка... Люба на какое-то мгновенье почувствовала жалость к своей бывшей подруге, но тут же подавила в себе это чувство. Жалеть таких нельзя. Нельзя! Она отвела взгляд, наклонила голову.

— Знаю, знаю, Любочка, что ты хочешь сказать, что ты можешь сказать. Но я не такая. Понимаешь, я в героини не вышла. Не родилась я для геройства, ну что ж я с собой поделать могу? Ведь лучше признаться честно, что у тебя нет мужества, что ты слабый человек, чем взяться за дело, а потом, когда тебя прижмут и раскаленные иголки под ногти будут засовывать, нюни пустить, расплакаться и обо всем рассказать, всех выдать.

Ты можешь такое вытерпеть? Можешь. Верю. А я честно признаюсь — не могу. Так и покатилась я... Тебе хорошо, Любаша, тебе хорошо. Ты всегда была крепкой, мужественной. А я в этом смысле ничтожество...

— Что ты говоришь? — словно очнувшись, вскрикнула Люба, и лицо ее стало гневным. — Крепкая, мужественная... Нашла кого прославлять. Неужели ты и впрямь думаешь, что я какое-то геройство совершила или совершаю? Как бы не так! Я хотела бы... Нет, я такая же трусиха, как и ты. Жалкая трусиха, думающая только о себе, о своей беде.

Алла была поражена. Она не знала, что ее исповедь произвела на девушку совершенно иное впечатление, нежели она предполагала. Слова Аллы заставили Любу по новому, более строго и требовательно взглянуть на себя. Со «звездой балета» все ясно — красивая безвольная дрянь, польстившаяся на шоколад и тряпки. Но какую пользу принесла Родине «крепкая, мужественная» Любовь Бойченко? Рыла окопы, проклинала фашистов, горько плакала, когда советские войска отступали, а теперь вот радуется, что немцы отступают. И все! Разве этим может ограничиться настоящая советская патриотка? Правда, на руках у нее больная мать, дни которой уже сочтены...

— Тебя никто не упрекнет, не осудит, — послышался печальный голос Аллы. — Да и что ты... что мы все — слабые девчонки, вчерашние школьницы, можем сделать, если бы даже страстно того желали...

— Не то, опять не то говоришь, — с досадой возразила Люба и, собираясь уходить, встала со стула. — Ты себя и меня за компанию оправдать хочешь.

— Сиди, сиди, Любаша, — умоляюще протянула к ней руку подруга. — Не уходи, прошу тебя. Говори мне правду, от тебя я все вынесу. Ненавидишь меня, презираешь?

— Дело не во мне, Алла, как ты не понимаешь... Люди тебя ненавидят. У людей огромное горе — голод, унижения, в каждой семье плачут о погибших, на фронтах льется кровь. Как им смотреть на веселую, нарядную, сытую девку, которая, пританцовывая, идет под руку со своим любовником — фашистским офицером? Это же... Это плевок в лицо всем матерям, женам, сестрам погибших. Ты плюешь и смеешься... Все оправдания, какие ты придумала себе, как бы ты их красиво и жалостливо ни высказывала, — это фальшь, ложь. Ты сама это хорошо знаешь.

— Не надо, Любаша...

— Надо! Ты просила, чтобы я сказала правду. Получай! Если хочешь знать, я сама себя ненавижу. За слабость, за трусость, за то, что... и я хотела бы стать смелым, сильным человеком.

Тут Люба опомнилась — с Алкой не следовало бы пускаться в такие откровенные разговоры. Она сказала без прежнего ожесточения:

— Ладно! Красивые слова тут ни к чему.

— Сиди, сиди. Не пущу. Ведь может последний раз мы с тобою, Любаша. Посиди...

Часа два Алла пила ром и исповедовалась перед Любой. А Люба все время порывалась встать и уйти — ее мучила мысль о больной матери.

Наконец Любе удалось покинуть этот дом. Алла, лицо которой заливали пьяные слезы, напихала ей за пазуху пирожков и завернула кусок сала — целое богатство. Просила заходить днем — днем ее гауптмана не бывает дома.

Вечером, когда пришел Верк, немного усталый, но довольный, и начал уплетать приготовленный ужин, Алла села напротив него, закурила сигарету, спросила:

— Оскарик, это правда, что завтра биржа труда будет отправлять новую партию молодых рабочих в Германию?

— Возможно.

— А ты не мог бы выполнить одну просьбу своей лапухи?

— Мог бы, но не слишком ли часто лапуся обращается ко мне с просьбами?

— Но котик не знает, о чем я его хочу попросить.

— Нетрудно догадаться.

— Ага. Тогда сразу к делу. Ты бы не мог устроить где-нибудь у себя на работу мою подругу Любу Бойченко? У нее больная мать. Трудолюбивая, грамотная и расторопная девушка. Имеет рекомендательное письмо. Ты обещаешь мне?

Верк наморщил лоб. Он никогда не давал пустых обещаний и теперь прикидывал в уме, сможет ли куда-нибудь пристроить протеже своей любовницы. Нашел. Очень удачно получилось.

— Обещаешь? — теребила его Алла.

— Да. Но только в том случае, если ты, в свою очередь, пообещаешь больше никогда не обращаться ко мне с такими просьбами.

— Да, мой милый.

— Тогда надо скрепить договор печатью.

— Ну, если ты настаиваешь на такой формальности, пожалуйста! — Алла села на колени Верка, смеясь, вытерла его жирные губы салфеткой и наградила долгим горячим поцелуем. — Противный бюрократ... Но ты не забудешь? Это нужно сделать завтра же, иначе ее увезут.

— Я никогда ничего не забываю, Аллочка.

Утром Люба, явившаяся на биржу труда, услышала вдруг, как переводчик прокричал с балкона над головами собравшихся:

— Бойченко! Любовь Васильевна. Адрес: Сенная улица, тридцать восемь, квартира шесть, зайдите в комнату номер один.

В этом «зайдите» могла быть поддержка, но мог быть и подвох. Однако, когда Люба вошла, ее встретили вежливо, дали пропуск и заявили, что она сегодня же должна явиться на улицу Гуртовую к бывшей базе «Заготскот» в распоряжение гауптмана Верка.


Ремонтный рабочий № 13

Окна нижнего этажа домика на Гуртовой, где прежде размещалась контора «Заготскот», были замурованы, и с улицы этот глухой фасад выглядел как часть той высокой кирпичной стены, которой была обнесена территория базы. Люба направилась к воротам, возле которых стояли несколько поврежденных танков.

Часовых на воротах было двое — немецкий солдат и полицай. Как только Люба показала выданный ей на бирже труда пропуск, полицай пропустил ее, показал на выходящее во двор низенькое крылечко домика:

— Гауптман в конторе.

Стараясь не глядеть на изувеченные танки, которыми был заполнен двор, девушка зашагала к крыльцу, и тут ее внимание привлекли громкие хриплые голоса, хором повторявшие какую-то фразу. Она увидела за домиком людей, стоящих в два ряда лицом к стене, на которой черной краской были выведены надписи и таблица. Истощенный вид этих людей, их грязное рваное обмундирование говорили Любе, что перед нею советские военно-пленные. Она невольно замедлила шаги.

Стоявший возле пленных переводчик с белой повязкой на рукаве френча поднял руку.

— Повторяйте! Правило номер один!

— Правило номер один... — загудели пленные.

— Слово немецкого мастера... — взмахнув обеими руками, крикнул переводчик.

Слово немецкого мастера есть закон... — подхватили пленные.

— Требует...

— ...беспрекословного выполнения.

— Отказ...

— Отказ карается смертью.

Вслед за переводчиком, размахивающим, словно дирижер, руками, пленные трижды повторили «правило», написанное на стене полуметровыми буквами.

— Теперь перейдем к цифрам, — заявил переводчик. — Приказано научить вас немецкому счету до тридцати. Кроме того, вы обязаны выучить еще семьдесят немецких слов. Это нетрудно — названия инструмента и простые, необходимые понятия. Сегодня счет до десяти и двадцать пять слов. Начали. Айн, цвай...

— Айн, цвай, драй...

На крылечке появился офицер с румяным холеным лицом. Прислушавшись к нестройному хору пленных, он, не скрывая радости, весело-одобрительно закивал головой.

Гауптман Верк, свято придерживавшийся своего девиза — «план, расчет, предусмотрительность», пребывал этим утром в отличнейшем настроении, так как многое успел за короткий срок. Еще вчера его положение казалось прямо-таки безвыходным — рембаза полностью не оборудована, квалифицированных рабочих нет, запасные части и инструменты не получены. Но не прошло и суток, как подведомственная Верку машина начала делать первые пробные обороты: одна группа немецких мастеров занялась осмотром танков и составлением дефектной описи, другая рыскала по городу, собирая необходимое оборудование и инструмент; пленные закончили кладку стены в тех местах, где она была разрушена, и приступили к изучению наглядных пособий.

Эти «наглядные пособия» были изобретением самого Верка. Начальник рембазы не надеялся, что пленные будут проявлять особое рвение в работе, и, конечно же, не исключал возможность саботажа с их стороны. Однако труд пленных мог оказаться крайне малопродуктивным вовсе не по их воле и желанию, а по той простой причине, что они, особенно на первых порах, будут не в состоянии понять приказания мастера. Частые недоразумения на этой почве отнимут драгоценные минуты, даже часы, вызовут раздражение, озлобление мастеров. Начнется зуботычина, мордобой. Но наказания в таких случаях бесполезны, даже вредны, так как напуганный, затурканный рабочий становится еще более бестолковым.

Вывод напрашивался сам собой — необходимо научить пленных безошибочно воспринимать приказ мастера. Верк предпринял шаги в этом направлении. Нет, начальник рембазы не собирался устраивать для пленных курсы по изучению немецкого языка. Достаточно будет, если они запомнят, как звучат цифры до тридцати включительно, выучат такие слова, как «возьми», «подай», «принеси», «подними», «опусти», а также названия инструментов. Сто слов для круглого счета. И гауптман приказал написать на стене черной краской «правило» и первый урок — десять цифр и тридцать пять слов. Пятнадцать минут на изучение. Вместо утренней молитвы... Воспринимается звуковой и зрительной памятью. Пусть теперь какой-либо пленный посмеет заявить мастеру, что он не понял такой простой фразы, как «Принеси домкрат и два молотка». Такому негодяю следует дать в морду — справедливо, педагогично, черт возьми!

План, расчет, предусмотрительность... Слова можно переставлять в любой последовательности, суть остается неизменной — предусмотрительность, расчет, план. Верк гордился своим организаторским талантом.

Начальник рембазы повернулся к двери, намереваясь пройти в свой кабинет, но тут увидел приближающуюся к крыльцу девушку и остановился, оценивающе меряя ее взглядом.

— Гауптман Верк?

Подруга Аллы... Славная. Нет, красоткой и даже хорошенькой ее не назовешь. Совершенно иного стиля, чем Алла. Скромная и в то же время никаких признаков приниженности, угодливости, кокетства, одета плохо, но. держится с достоинством. Алла говорила, что у нее тяжело больна мать, они бедствуют... Впрочем, все это к делу не относится, подруга Аллы уже заняла свое место в его плане, она будет выполнять обязанности кладовщика. Ходатайство Аллы пришлось как нельзя кстати: на место кладовщика пленного не поставишь, а отрывать от ремонта кого-либо из немцев даже на два-три часа в день Верку не хотелось.

— Любовь Бойченко?

— Да.

— Ты знаешь немецкий?

— Многие слова, фразы. Я понимала все, что мне приказывала моя хозяйка, фрау Боннеберг.

— Фрау Боннеберг... Коммерсантка?

— Да. Она ликвидировала свое дело. Вот ее рекомендательное письмо.

Верк рассеянно пробежал глазами по строкам.

— Хорошо. Письмо останется у меня. Идем.

Верк провел девушку в коридор, открыл первую дверь справа, ведущую в кладовую. Комната была большой, и три стены ее занимали сколоченные из свежеобструганных, приятно пахнущих сосновым лесом досок стеллажи, разделенные перегородками на большие ячейки. На полу лежали сваленные в кучу различные слесарные инструменты, грязные, с налетом ржавчины.

— Это твое рабочее место. Здесь будут храниться инструменты и некоторые наиболее сложные и ценные запасные части. Ты будешь кладовщицей.

Начальник ремонтной базы изложил своей новой сотруднице обязанности. Прежде всего учет. В любой момент кладовщица должна быть готовой ответить на вопрос, какие инструменты и запасные части имеются в наличии и когда, кому выданы остальные, числящиеся в инвентарных списках. Инструменты можно выдавать ремонтным рабочим только взамен предъявленных ими личных номерных жетонов, образцы которых она получит. Жетоны могут быть возвращены рабочим только после того, как те сдадут инструменты, обязательно в исправном виде. Кладовщица должна ограничить свое общение с рабочими-пленными до минимума. Никаких вопросов, никаких разговоров на посторонние темы. Сейчас она должна заняться чисткой инструмента и раскладкой его на стеллажах. Итак, за работу!

Любу не нужно было подгонять. Она нашла в углу кусок брезента, обкорнала его ножницами для резки листового железа, подвязала на груди в виде фартука и принялась обтирать промасленной тряпкой инструменты, раскладывать их на стеллажах — те, что полегче, на верхние полки, тяжелые вниз.

Возиться со слесарными инструментами было приятно. Они будили у Любы воспоминания о детстве. Ее отец, слесарь-лекальщик, оборудовал в сарае крохотную мастерскую, в которой делал все «железное» для дома. Валерий почти всегда помогал отцу. Сколько помнила Люба, у дверей сарая вечно толклись мальчишки — верстак с маленькими изящными тисками, за которым под руководством отца мастерил что-либо Валерка, притягивал их, как магнит. Лет в пятнадцать Валерий уже был заправским слесарем. Многому научились в мастерской и его товарищи, даже Любе привился вкус к работе с металлом — она могла сделать ключ к замку, отре монтировать медный кран, мясорубку. Недавно все было, а кажется — далекие годы. Нелепый, несчастный случай унес в могилу отца, брат после окончания школы поступил в военно-летное училище и окончил его за несколько недель перед войной. Где теперь их крылатый Валерий? Летает ли?

Доносившиеся сквозь окно голоса пленных, твердивших первый урок, внезапно стихли. Через несколько минут переводчик привел в кладовую человека в выгоревшей, залатанной гимнастерке, державшего в руке кисть и ведерко с черной краской.

— Стой тут, у порога. С места не сходить. Я сейчас приду.

Пленный был молод, узкое лицо его заросло реденькой бородкой. Он бросил быстрый пытливый взгляд на девушку, стараясь, очевидно, определить, кто она. Вид девушки успокоил его. Он понял, что с ее стороны ему пока ничто не угрожает, и, слегка прикрыв глаза ресницами, замер у порога в позе терпеливого ожидания. Тогда-то и рассмотрела Люба лицо юноши, его затененные длинными ресницами теплые, добрые глаза, неуловимо меняющие свое выражение. Глаза были печальные, но к печали все время добавлялось еще что-то. Казалось, все новые и новые, может быть, даже не связанные друг с другом картины стремительно несутся в воображении этого человека, и только их неясные тени отражаются в расширенных зрачках.

Люба испытывала странное чувство. Ей показалось, что она угадывает эти смутные образы, слышит их звучание — свет, узким пучком вспыхивающий в темноте, щебет и тревожный крик птицы, сияние солнечного дня, скорбная мысль о прошлом, смертельный риск, гибельный шаг по краю бездны, тайное торжество, падение в пропасть, в небытие, счастье победы, тревога, отчаяние и снова надежда — так много можно было прочесть в этих, кажущихся покорными, чуть-чуть больше, чем следовало бы, прикрытых длинными вздрагивающими ресницами глазах.

Пустое... Она ничем не сможет помочь этому несчастному. Возможно, он болен. Он и в самом деле чем-то напоминает душевнобольного — шевелит потрескавшимися губами, словно шепчет во сне. Не от мира сего.

Пленный, почувствовав, что за ним наблюдают, как бы очнулся, еще раз посмотрел на девушку. Кажется, он хотел произнести какое-то слово, что-то спросить, острый кадык под грязной кожей худой шеи качнулся, но тут в кладовую вошел переводчик, и пленный напрягся, ожидая приказаний.

— Гауптману понравились твои надписи. Сделано быстро и хорошо, говорит. Он решил поручить тебе еще одно срочное дело. Изготовишь сотню алюминиевых жетонов. Пятьдесят больших, пятьдесят маленьких. Номерные. У каждого свой номер, от одного до пятидесяти. Понял? Вот таких размеров. Это гауптман образцы нарисовал.

Пленный как-то нерешительно взял поданную переводчиком бумажку, начал рассматривать рисунок. Вид у него был явно растерянный.

— Работать будешь здесь, — продолжал переводчик. —Ставь свою мазницу в угол, бери инструмент и приступай. Давай.

— Может, еще кого мне на помощь дадите? Дело, говорите, срочное.

— Без фокусов. Для слесаря четвертого разряда этой работы на час. Приступай.

— А из чего делать? Материал? — облизав губы, спросил пленный.

— Возьми тонкий алюминий. У нее есть. Без меня отсюда ни шагу.

Переводчик ушел. Люба положила на верстак два помятых листа дюралюминия, содранных, очевидно, с крыла сбитого самолета.

Пленный взял один и попробовал разравнять его руками на верстаке.

— Дать молоток? — спросила Люба.

— Да, — оживился пленный. — И зубило, пожалуйста. Широкое.

Он выровнял молотком покореженный лист, а затем долго возился с ним, стараясь как можно точнее вычертить острым углом зубила восьмиугольник жетона. Наконец рисунок был полностью перенесен на металл, и пленный, поставив зубило на черту, ударил молотком. Очевидно, в последний момент остриё зубила съехало с черты, и обрубленная линия оказалась кривой. Неудача обескуражила юношу; закусив губу, он смотрел на испорченную заготовку, капля пота текла по его виску. Наконец поднял голову.

— Пилку-ножовку я бы попросил. Пожалуйста...

«Он не слесарь и никогда не имел дела с металлом, — пронеслось в голове Любы. — Алюминий мягок, жетоны лучше всего вырезывать ножницами, а не вырубывать или выпиливать. Это и легче и быстрей». Не говоря ни слова, она положила на верстак ножницы, циркуль, кернер, напильник и несколько листков наждачной бумаги. Неужели не поймет?

Он понял... Не притрагиваясь к инструментам, окинул их несколько раз внимательным взглядом, стараясь установить, какая связь существует между этими предметами, словно перед ним были слагаемые хитро придуманного ребуса. Затем взял ножницы и, пробуя, осторожно отрезал от листа алюминия небольшой уголок. Линия среза получилась ровной. Обрадовался, бросил благодарный взгляд на кладовщицу. Люба отвернулась, будто ее совершенно не касалось, как справляется со своей работой слесарь четвертого разряда.

Вычерчивая на металле новый восьмиугольник, пленный догадался использовать циркуль, кернер, и дело у него пошло быстрее. Минуты через две-три первая заготовка была вырезана, но этот чудак не сообразил, что в его руках находится лекало. Он снова взялся за циркуль.

Чуть не плача, Люба схватила заготовку и, зажав ее в тиски, быстро зачистила напильником заусеницы на срезах, затем потерла ее наждачной бумагой и положила с краю на лист.

— Шаблон... — пораженный открытием, едва слышно произнес лжеслесарь.

Больше подсказывать не пришлось. Пленный проявил смекалку: сперва нарезал из листа узкие полоски, затем начертил при помощи лекала контуры жетонов, разрезал полоски на прямоугольники. Отхватить ножницами уголки было делом несложным.

Стопка заготовок росла. Капли пота струились но лицу юноши, судя по всему, впервые осваивающему самые несложные приемы обработки металла. Казалось, он полностью отдался работе и не обращает внимания на кладовщицу.

Любу даже обидело это безразличие. И вдруг ее слух уловил тихое:

— Вы похожи на мою сестру...

Пленный сказал это, не подымая головы и не глядя на кладовщицу.

Люба обтирала тряпкой дрель, готовясь положить ее на полку, и сделала вид, что она ничего не слыхала.

— Очень похожи... — так же тихо, точно разговаривая сам с собой, продолжал юноша. — Нет, не буквальное сходство. Есть что-то общее в облике.

Люба и бровью не повела: не слышит она — и все.

— По внешнему виду нельзя судить о человеке. Можно ошибиться и жестоко. Но все-таки характер, духовный мир находит какое-то отражение во внешних чертах. И вдруг обнаруживается, что два человека, казалось бы, совершенно разных, чем-то неуловимым похожи друг на друга. Мы говорим — родство душ...

Ну и ладно. Пусть себе бормочет, если ему нравится. Учитель, может быть, или студент. А говорит складно, будто книгу читает.

— Я вам благодарен дважды. За помощь и за это сходство.

Видимо, удивленный упорным нежеланием кладовщицы дать понять, что она слышит его голос, пленный слегка повернул голову и взглянул на девушку — уж не глухонемая ли? Не заметила Люба этого взгляда. Была она в тот миг далеко-далеко. Голос юноши, его слова совершили волшебство: увели Любу из грязной кладовой на зеленый луг, на широкую, пахнущую хвоей лесную просеку, к берегу тихой, запутавшейся в лозняке и камышовых зарослях реки. Шла она с братом, беседовала, нагибалась, рвала цветы. И был их молодой, сильный, счастливый Валерка чем-то похож на пленного, изготовлявшего алюминиевые жетоны. Но не было в мире ни жетонов, ни пленных, ни войны — сиял солнечный день, шли двое — юноша и девушка, беседовали, показывали друг другу сорванные цветы, и Люба была счастлива.

Мелькнуло, погасло. Перед ней снова куча сваленных на пол инструментов, верстак и этот исхудавший от недоедания, одетый в жалкое тряпье юноша-пленный, старающийся изо всех сил освоить нехитрые секреты слесарного мастерства. Ну и пусть старается... Видать, это ему очень-очень нужно.

И вдруг Любу охватило предчувствие надвигающейся опасности, непоправимой беды, предчувствие, которое она все время пыталась в себе подавить. Да, с тех пор, как гауптман объяснил ей обязанности кладовщицы, она старалась обмануть себя, прикинуться эдакой несмышлёной девчонкой, не понимающей, что происходит рядом. Ведь здесь, на площадке, будут ремонтировать, восстанавливать танки. Руками советских военнопленных. И этот симпатичный, умный юноша будет из кожи лезть, чтобы угодить мастеру — «слово немецкого мастера есть закон!». Отремонтированные танки снова станут смертоносным оружием. Следовательно, и она, кладовщица, будет причастна к делу, которое сродни измене, предательству. Конечно, у нее особенные обстоятельства, безвыходное положение... Но ведь всегда можно найти уважительные причины, чтобы оправдать собственную трусость. А этот пленный? Он молод, хочет жить, цепляется за жизнь. Наверное, их, работающих на ремонте, будут подкармливать. Он видит в этом спасение. Спасение в предательстве... Слишком суровое, слишком жестокое определение? Нет, именно так это и называется — предательство товарищей по оружию. Он умен, образован, но, видимо, слаб духом, не выдержал испытания голодом. А она смогла бы выдержать? Ужасно...

— Возможно, вы фольксдойче? Нет, не похоже... Впрочем, и среди немцев есть хорошие, добрые люди. Должны быть...

«Какое тебе дело, кто я? Помогла немножко, и все. На большее не рассчитывай. А добрые немцы... Разве есть такие? Фрау Боннеберг тоже зверем не назовешь...»

— Возможно... Мне кажется, у вас какая-то беда. Я не ошибся? Сочувствую.

«Угадал. Видимо, уловил что-то в глазах. Наблюдателен. Неужели станет расспрашивать, попытается залезть в душу?»

— Я понял, вам нельзя со мной разговаривать. Запрещено. Благодарю.

Юноша умолк и до конца своей работы уже не проронил ни слова.

Утром, когда пленные получали из кладовой инструменты, знакомый Любы подал ей свой малый жетон с грубо вычеканенным № 13, попросил ведерко с краской, кисть. Он ушел, а Люба, вешая жетон на доску, увидела на верстаке горевший, как пламя, букетик тронутых увяданием кленовых листьев — четыре маленьких резных листочка с коричневыми, блестящими, словно лакированными черенками, перехваченными грязной, очевидно выдернутой из старой ткани, ниткой. Два были ярко-желтые, третий такой же по тону, но забрызганный пурпурными веснушками, и, наконец, совсем крохотный вишнево-красный, напоминающий по цвету не пламя, а кровь.

Конечно, этот так просто и хорошо подобранный букетик незаметно бросил ей на верстак чудаковатый пленный. Как привет, как свою благодарность, как намек на то, что даже в самые тяжелые моменты жизни красота природы может доставить человеку крупицы радости и счастья. Люба торопливо спрятала букетик на полку и заглянула в список пленных, занятых на ремонте. Там под несчастливым тринадцатым номером числился Ключевский Юрий Н.


Контакты караются смертью

В тот же день ремонтную базу посетил оберштурмфюрер Брюгель.

Верк охотно показывал эсэсовцу свое хозяйство. Гауптман не был лишен честолюбия, и ему не терпелось рассказать о своих первых успехах. Он создавал базу на голом месте, в труднейших условиях, но тем не менее одновременно с установкой оборудования уже начались ремонтные работы на двух танках — на одном сняли заклинившуюся башню, у другого меняют вышедшие из строя катки. Да, Верк при случае не прочь был хвастануть. Особенно он рассчитывал на тот эффект, какой, по его мнению, должны были вызвать у Брюгеля «наглядные пособия».

Однако комендант лагеря заглянул на базу не для того, чтобы своими похвалами доставить удовольствие «инженеришке». К надписям на стенах он отнесся иронически, и появившаяся на его лице глумливая улыбка должна была свидетельствовать, что он не одобряет столь наивных затей. Но надписи были не существенной мелочью. Придраться, показать свою власть следовало по более солидному поводу. И такой повод нашелся, им оказалась колючая проволока, протянутая в три ряда поверх стен.

— Немедленно все переделать, — тоном приказа заявил Брюгель. — Всю территорию обнести с внутренней стороны у стен столбами с колючей проволокой густого и сложного переплетения. В двух метрах от столбов нанести по земле широкую белую черту. Объявить, что по пленному ремонтному рабочему, если он окажется за этой чертой, часовые будут открывать огонь без предупреждения. Вышку для часовых поставить на крыше конторы.

Верк не стал спорить, хотя все эти предосторожности казались ему чрезмерными, а следовательно, и не нужными. Ведь, кроме часовых, имелись еще и мастера, которые должны были следить за прикрепленными к ним рабочими. Но все, что касалось конвоирования и наблюдения за пленными, полностью было в компетенции коменданта лагеря, и Верку оставалось лишь молча, терпеливо кивать головой.

Однако такая послушность «инженеришки» только подзадоривала Брюгеля. Он вошел во вкус и продолжал перечислять свои требования.

— Мастеров следует уведомить под расписку, что они должны каждый час, нет, каждые полчаса выстраивать своих рабочих и по всей форме производить перекличку. После этого они докладывают дежурному, что все рабочие налицо.

Верк начал испытывать раздражение. То, что в приказном порядке излагал ему эсэсовец, было явной бессмысленностью. Кому нужны столь частые переклички и, тем более, доклады дежурным, да и сами дежурные, если рабочие все время перед глазами мастера, а часовые на вышках следят за передвижением каждого на базе.

— Оберштурмфюрер, — не без издевки вставил Верк, — вы, возможно, забыли, что эти люди нужны мне не для строевых упражнений, а для довольно сложной, кропотливой работы?

Брюгель бросил уничтожающий взгляд на начальника рембазы.

— До тех пор, пока за пленных отвечаю я, вам, гауптман, придется считаться с моими указаниями, даже если они покажутся вам нелепыми. Переклички, доклады каждые полчаса — обязательно!

Тут внимание эсэсовца привлек пленный, шагавший к кладовой с заляпанным черной краской ведром.

— Вот они! — с явно наигранным возмущением воскликнул Брюгель. — Разгуливают у вас совершенно свободно, без надзора. Праздношатающиеся!

— Этот пленный выполняет мой приказ, — спокойно возразил Верк. — Он пишет на стене второй урок. Для пользы дела необходимо, чтобы они выучили хотя бы сотню немецких слов. Всего три урока.

— Уроки... — сварливо пробормотал оберштурмфюрер, провожая пленного недобрым взглядом. — Поможет, как мертвому горчичники. Им нужен более впечатляющий урок. И он будет. Сегодня же...

Ключевский шел в кладовую, у него кончилась краска, а нужно было написать еще почти половину слов второго урока. Юрий заметил, что комендант обратил на него внимание, и, хотя не расслышал ни одного слова, понял, что эсэсовец говорил о нем. Само по себе это не сулило Юрию ничего хорошего, однако он все же не обеспокоился — рядом с Брюгелем стоял технический гауптман, которому работа Юрия понравилась.

Оказалось, девушка-кладовщица ждала его прихода. Глянув в окно, она торопливо произнесла:

— На верстаке в бумажке бутерброд. Съешьте. Сейчас же! И никому ни слова.

Юрий оцепенел — девушка отдавала ему свой завтрак, а может быть, не только завтрак, но и обед, ужин, все, что предназначалось ей на весь день. Как бы защищаясь, он поднял руку с кистью. Это был непроизвольный жест, невольно выразивший охватившие его противоречивые чувства.

Загрузка...