Я проснулся, когда машина остановилась.
Сначала, из-за полной темноты вокруг, я вообще не понял, что происходит. Но узенькая полоска холодного света, проникающего сквозь дыру, привела меня в чувство. Я выглянул. Было утро, солнце встало, невидимое отсюда, грузовик стоял в утренней тени соснового леса, излучающего утреннюю прохладу.
Мое путешествие в конец ночи закончилось.
Еще не разобравшись толком, где я, услышал я голоса, стук захлопнувшейся дверцы кабины и снова быстро спрятался под брезент.
Скоро голоса удалились и наступила полная тишина. Пора было вылезать. Я снова выглянул и осмотрелся повнимательнее. Грузовик стоял на влажных после ночи каменных плитах, между которыми пробивалась трава, усыпанная каплями росы. Сразу за низким каменным бордюром стеной вверх шел крутой склон с огромными соснами, из леса тянуло холодным утренним туманом. Я прислушался, было совсем тихо. Тогда я выскочил из кузова и быстро стал карабкаться вверх, в лес, прямо по мокрой траве и зарослям папоротника. И лишь спрятавшись за кустом на крутом склоне, я, наконец, огляделся.
С места, где я находился, многого разглядеть было нельзя, но я все же понял, что грузовик стоит возле двухэтажного каменного здания, еще погруженного в тень от лесистого склона. Может, это турбаза? Мне была видна больше задняя, примыкающая к лесу сторона дома и немного — его восточная часть, крутую крышу которой уже освещало солнце.
Я терпеливо ждал, дрожа от утреннего холода. Даже достал из рюкзака свой легкий свитер и надел его, но ноги совсем промокли — лето на исходе, да и горы. И куда же это меня занесло?
Минут через пятнадцать послышались голоса и из-за дома вышли трое — шофер, его спутник, их я уже видел вчера на море, и еще один — незнакомый мужчина, намного старше их, в синих полотняных брюках и клетчатой рубашке.
Они стали выгружать из кузова мешки и отвозить их на маленькой деревянной тачке куда-то за дом.
Пришлось ждать около часа, пока разгрузят машину. Потом она уехала. Но я бы никак не смог опять туда забраться, да и особого желания куда-то снова ехать не испытывал. Исчез и третий мужчина.
Уже не было смысла прятаться. И я решил выйти из моего лесного укрытия, чтобы хоть узнать, куда я попал, и продолжить свой путь домой.
Спустившись вниз по еще влажной траве, я оказался прямо перед зданием. Что-то оно не очень похоже на турбазу, как мне показалось сначала. Почти полностью закрытое вьющимися по стенам растениями, так что трудно было сразу распознать наличие какого-нибудь стиля, а также функции, оно казалось одновременно и монументальным, и в то же время изящно-благообразным — высокие, узкие, закругленные сверху окна, прикрытые едва виднеющимися в зелени стильно оформленными ставнями. С моего места я только сейчас заметил, что крутая крыша дома вовсе не из черепицы. Она покрыта серыми, позеленевшими от времени металлическими плитками, похожими на рыбьи чешуйки. Первый этаж был почти скрыт большой террасой, а на втором виднелись симметрично расположенные балконы. Хотя окна и двери были закрыты, дом вовсе не казался заброшенным. Но явно не был и жилым — это чувствовалось по той особой замкнутости и неприступности, которая характерна для зданий, давно оставленных людьми. Над крышей поднимались дымовые трубы в форме башен с бойницами. Вообще-то, я видел в горах и охотничьи домики-дворцы, и шикарные официальные резиденции. Но это здание было и больше и лучше их, хотя ничто по-прежнему не давало мне ответа на вопрос, что же это за дом и где он находится.
По направлению лучей утреннего солнца можно было определить, что дворец смотрит на юг, а тыльной стороной обращен к нависшему над ним северному склону соснового бора. Оглянувшись, я увидел широкое пустое пространство перед домом — оно было покрыто большими каменными плитами и как бы окаймлено в глубине редким лиственным лесом. Отдельно стоящие перед ним кусты и деревья были живописно и небрежно разбросаны, образуя немного запущенный, но все же ухоженный парк. У террасы, прямо в центре мощеной плитами площадки, виднелось пересохшее декоративное озеро с альпийской горкой-островком посередине. Обернувшись, я снова поглядел на юг, в сторону парка и редкого леса, уже освещенного и согретого утренним живым теплом солнца, поднимающегося все выше и выше.
Мне не удалось осмотреться подольше — я почувствовал, что рядом кто-то есть. Мужчина, которого я видел недавно, появился совсем незаметно и теперь шел ко мне.
Он был старше, чем мне показалось вначале, с приятным коричневым, обветренным и обожженным солнцем лицом. Надо лбом — с одной горизонтальной и двумя глубокими отвесными морщинками — снежно-белые короткие и жесткие, торчком, редкие волосы. На меня смотрели удивительно светлые, особенно на фоне смуглого лица, голубые как небо глаза, излучающие солнечную доброту, под седыми, как и волосы, бровями.
И я спокойно и доверчиво пожал протянутую мне крепкую сильную руку, немного крупную для его сухого тела среднего роста.
Я не знал, что ему сказать.
К моему удивлению, он тоже не проронил ни слова. Только жестом пригласил следовать за собой. Мы прошли вдоль тенистой стороны здания, которое я уже окрестил дворцом, по каменным плитам, мимо цветов, травы и кустов, под каштанами и липами и через минуту оказались у небольшого и скромного одноэтажного строения, которое все же не было обычным домом, потому что мелкие детали стиля явно говорили о его связи с дворцом. В центре просторной и светлой комнаты, куда мы вошли, стоял большой квадратный стол со скатертью в красный и синий цветочек. За столом сидела женщина лет шестидесяти с небольшим. Ее поседевшие, но не такие белые, как у старика, волосы были заплетены в косу, прикрытую чем-то вроде шарфа, как мне показалось сначала, или, точнее, выгоревшей косынкой, сбившейся с головы на плечи. И у нее было обгоревшее на солнце, темное, как у индианки, морщинистое лицо с мелкими чертами, карие и такие же добрые, как у него, глаза. Но в отличие от мужа, клетчатой рубашкой и синим комбинезоном напоминавшего рабочего, она выглядела совсем как типичная крестьянка, особенно в этой своей темно-зеленой кофте явно собственного изготовления.
— Так это ты — новый управляющий? — спросила женщина. Я смутился, не зная, что ей ответить. Я вообще не понимал, куда я попал.
Но они, похоже, и не ждали от меня ответа. Мужчина взял стул и жестом пригласил меня садиться. А его жена (она оказалась совсем невысокой, ниже его) легкой для своего возраста походкой направилась в дальний угол комнаты, где я с большим удивлением (ведь было лето) увидел огонь, горящий внутри старинной кухонной плиты, на которой булькал чайник.
Я оглядел всю просторную комнату. По обе стороны от двери располагались окна, сквозь которые уже пригревало солнце, слева — еще два, с пестрыми занавесками, а под ними, рядом с лавкой, идущей вдоль стены и покрытой грубым домотканым покрывалом, стоял низенький комод. В глубине была видна широкая двуспальная кровать, тоже под пестрым покрывалом, а рядом — большой деревянный шкаф с застекленными дверцами и множеством ящичков. Дверь за шкафом, очевидно, вела в другие помещения дома. Правая, северная, стена была «хозяйственной». Рядом с печкой расположились кухонные шкафчики — один низкий, а второй повыше, для посуды. Дальше была раковина и чуть сбоку — камин или, точнее, настоящий очаг. По стенам — связки перца и лука, маленькие тыковки-горлянки, еще что-то из посуды, а на шкафу красовалось несколько штук лимонно-желтой, будто светящейся изнутри айвы. Удивительной чистотой дышала вся эта комната, полная разнообразных приятных и вкусных домашних запахов.
Пока я осматривался, женщина налила мне в большую фарфоровую кружку пахнущий травами чай, а старик сел напротив, подтолкнув поближе блюдце с таким же пахучим медом. Вскоре старуха принесла завернутую в полотенце буханку хлеба и, развернув, положила на стол, поставила тарелку с большим куском брынзы и, наконец, села рядом с мужем.
Они простодушно уставились на меня и смотрели с таким умилением, будто я был их блудный сын, вернувшийся домой после долгой отлучки, хотя по возрасту я, скорее, годился им во внуки. Я тоже смотрел на них со все большим доверием и, хотя вид и запах свежего хлеба, брынзы, меда и чая пробудили во мне волчий аппетит, есть все же не осмеливался.
Но старик улыбнулся ободряюще, а старуха добавила:
— Ешь, ешь, ты, небось, голодный. А твой дедушка Йордан молчит, потому что его громом ударило, вот он и онемел. — Когда и как его громом ударило, я не понял. Но дед Йордан (ну вот, значит, и познакомились) кивнул, словно подтверждая ее слова, и я протянул руку за хлебом.
Пока я ел, прихлебывая чай из кружки, старики все с тем же умилением смотрели на меня, а мне казалось, что я попал не просто во дворец, а в какую-то волшебную сказку. Меня уже не смущал вопрос об «управляющем», хотелось лишь отдохнуть немного, а потом я все им объясню, недоразумение развеется, и я уйду.
Я наелся, женщина (она тоже представилась, ее звали баба Ивана) проворно поднялась с места, куда-то вышла ненадолго и принесла другую фарфоровую кружку с еще дымящимся теплым молоком.
— Вот, попробуй, испей нашего молочка.
А я все пытался отгадать по их ласковому говору, на каком диалекте они говорят. Во всяком случае, не на языке представителей одного строптивого сельского племени, что водится в окрестностях столицы.
Я выпил молоко под умиленно-светлыми взглядами стариков, а потом дед Йордан поднялся, и по улыбке в его глазах я понял, что должен пойти с ним.
Мы снова прошли через лабиринт из цветов, кустов и деревьев, за которыми домик стариков прятался от дворца, и оказались у его теневой стороны.
Только сейчас я заметил под балконом второго этажа большую темную дубовую дверь между фонарями из кованого железа в зарослях плюща. А над дверью — огромные ветвистые оленьи рога на деревянной плите, на которой большими буквами в готическом стиле была сделана надпись:
«ОЛЕНИ».
Преодолев несколько каменных ступенек, старик вытащил связку ключей и открыл тяжелую дубовую дверь. Мы окунулись в темноту со специфическим запахом музея, в которой мой проводник сразу исчез. Я только слышал, как он открывает еще одну дверь. И через мгновенье стройные ряды электрических свечей в красивых канделябрах осветили длинный коридор, в глубине которого как будто поджидала нас высокая двустворчатая дверь, таинственная и влекущая своим мрачным благолепием. Но старик повел меня не к ней, а свернул направо, под арку, и я пошел за ним вверх по винтовой лестнице с резными перилами.
На втором этаже мы вышли в еще более длинный коридор, освещенный теми же лампами в канделябрах. Мягкий бесшумный ковер вел нас мимо дверей, словно застывших в своих торжественных фраках, мимо старинных гравюр в изящных рамах в простенках. Наконец, старик остановился перед дверью в самом конце коридора, открыл ее, и мы снова оказались в темноте. Я помог ему раскрыть деревянные ставни на окнах, балконную дверь — и нас захлестнуло светом разгорающегося дня.
Теперь уже я мог спокойно оглядеть большую, с высоким потолком комнату — широкая кровать, застланная шерстяным одеялом теплых тонов, письменный стол с настольной лампой, низкий столик с двумя креслами перед ним, гардероб и стеклянный шкаф-горка с явно дорогой посудой. Еще одна дверь, на которую указал старик, вела в просторную ванную комнату, облицованную декоративным кафелем. Я полюбовался стильной ванной, каких уже давно не делают, захотелось прямо сейчас в нее погрузиться. Но старик что-то еще хотел показать мне — соседнюю комнату, затемненную ставнями. Я решил, что осмотрю ее позже, и остался в светлой комнате, чистой и на удивление прибранной, как будто здесь ждали гостя. Гостем, очевидно, был я — кивнув в сторону кровати, старик улыбнулся своей доброй понимающей улыбкой и оставил меня одного.
Тогда, конечно же, я не подозревал, что пробуду здесь гораздо дольше, чем предполагал. Эту комнату в тот момент я воспринимал лишь как приятное место для краткого отдыха. Я и в самом деле здорово устал. Всю прошлую ночь спал в грузовике на мешках, хотя этого явно было недостаточно — я совсем не чувствовал себя отдохнувшим. Направился в ванную, где обнаружил в туалетных шкафчиках и мыло, и шампунь, и полотенца — не было только горячей воды. Пришлось немного подрожать под холодным душем, а потом с помощью полотенца я обсох и согрелся, вернулся в комнату, снял одеяло, под которым оказались чистые простыни, нырнул в их свежесть и мгновенно уснул.
Проснулся я, когда солнце переместилось в южные окна, а его лучи щедрой рекой вливались в открытую дверь балкона. Я вышел под это обжигающее тепло — внизу, погруженные в обеденную дрему, высились деревья парка, а за ними слюдой блестело озеро, которого я не заметил утром. И за сонным в этот час озером, вплоть до скрытого за маревом горизонта расстилалось яркое, пестрое море осеннего леса.
Но в этом уставшем от полуденной жары мире я чувствовал себя по-утреннему бодрым и готовым к прогулке. Мне хотелось понять, куда я попал. И, быстро одевшись, я вышел из дома.
Дворец, который утром утопал в тени и казался холодным и неприступным, сейчас весь расцвел под ласковым солнцем, подставив его лучам свое улыбающееся лицо и устремив глаза открытых окон к небу. А на террасе перед ним, в десятках ваз и ящиков, нежились, красуясь на фоне ползущего по стенам плюща, цветы и кусты — самшит и роза, лавр и гортензия, лимон и олеандры, герань и хризантемы.
Я совсем недолго постоял на террасе, такой домашней и уютной, а потом побежал к озеру мимо постепенно редеющих деревьев парка. И через минуту оказался на поляне, широко раскинувшейся на его пологом берегу. Опустившись в траву, я засмотрелся на блестящую под солнцем водную гладь озера — в нескольких сотнях метров напротив был виден высокий берег, весь заросший деревьями и кустарником. Примерно на таком же расстоянии к западу в озеро вливалась речушка, пробившаяся через заросли леса, который взбирался по уходящим вдаль склонам гор. А на востоке озеро петляло среди утопающих за горизонтом невысоких рощ.
Два лебедя застыли в грациозных позах в центре озера, подчеркивая зеркальное спокойствие воды.
Вода влекла меня к себе, в этот полуденный час хотелось окунуться в ее прохладу. Но я пошел назад к домику стариков — и не потому, что боялся спугнуть эту лебединую тишину, просто не терпелось как можно скорее познакомиться с окрестностями дворца. Я и не собирался их беспокоить, поэтому обошел домик и двинулся по тропинке между деревьями парка, который к северо-западу все заметнее переходил в обычный лес. Через пару минут я заметил какое-то здание в окружении деревьев — в том же стиле, что и домик стариков, но побольше (потом я узнал, что это была сторожка, за слепыми, в ставнях, окнами которой прятались помещения, когда-то служившие и спальней, и кухней, и столовой, а сейчас использовавшиеся под склад). За ним я увидел еще одно строение за высоким забором из зелени. Подойдя ближе, понял, что там не одна, а сразу несколько построек, разбросанных на обширном скотном дворе — сновали куры, слышалось протяжное мычание коров. Мне еще предстояло хорошенько познакомиться и с этим двором, и с другими обитателями «Оленей» — лошадками Черной и Белой, ослом Марко, собаками Волчок и Лиска и прочими безымянными существами — коровами, поросятами, овцами и козами. Я уж не говорю о представителях животного мира за пределами скотного двора, в лесу — о белках и сернах, медведях и лисах, зайцах и волках, дятлах и голубях, аистах, фазанах и других зоологических персонажах, которые спокойно бродили на просторах своего дикого мира, не омрачаемого присутствием человека. Старики и их домашние питомцы, казалось, слились и смешались с этим миром в спокойном соседстве и взаимном сотрудничестве. Летом и особенно зимой дед Йордан заполнял кормушки в окрестных лесах, а лесные птицы прилетали во двор и вместе с курами и индюшками клевали зерно. Иногда только пес Волчок рычал и тревожно лаял на диких обитателей леса, тайком, под влиянием своих хищнических инстинктов, пробиравшихся на скотный двор.
Минут через десять я вышел из леса на огромную пологую поляну. На ней вразброс стояли ульи. За поляной, с севера, мрачной стеной высился сосновый бор, а далеко-далеко и высоко-высоко отсвечивала мрамором снежная шапка горной вершины.
Тропинка, почти прямая, пересекала лиственный лес, вольно раскинувшийся на западе и снижающийся к югу. Около часа я шел по этой тропе, потом свернул на извилистую дорожку, перебегавшую из солнца в тень южного леса, встречавшего меня с таким гостеприимством, что вечером, вернувшись домой, во дворец, я почти забыл о мире, из которого пришел, и мне казалось, что я бродил по этим лесам всегда.
На обратном пути, снова проходя через душистую поляну с ульями, я услышал в лесу собачий лай, и через мгновенье на меня выбежала огромная овчарка угрожающего вида. Я испугался не на шутку, но собака, приблизившись, вдруг остановилась, перестала лаять и дружески завиляла хвостом, а из леса вышел дед Йордан и помахал мне рукой. Как уж немой старик с расстояния укротил свою собаку, я не знаю, но так мы познакомились и подружились с Волчком. Когда мы все вместе вернулись, баба Ивана уже приготовила ужин. Мы поели без особых разговоров, а потом дед Йордан достал бутылочку ракии[2] и мы выпили понемногу из маленьких, как наперсток, рюмок. Я уходил, когда уже стемнело, а в ночном небе дрожали крупные синевато-серебристые звезды.
Знакомым путем, через дверь под оленьими рогами, которую больше никто никогда не закроет, я вернулся в комнату, и она уже казалась мне своей.
Но мне не сиделось на месте, поэтому, после еще одной, весьма познавательной экскурсии в ванную и в соседнюю комнату (это оказалась спальня, где я нашел два сложенных шезлонга), я вышел на балкон, прихватив один из них.
Удобно устроившись, я стал смотреть в темное, с просветами, полными звезд, небо. Воздух был таким свежим, что, вздохнув поглубже, я почувствовал, что у меня закружилась голова — даже сильнее, чем от ракии.
Захотелось курить. Но сигарет не было. Сколько раз я обещал Елене бросить, а бросил только после ее исчезновения. И целое лето не курил.
Целое лето без Елены. А я так верил, что этим летом мы снова будем вместе, как и в прошлом году.
Только сейчас мне пришло в голову, что впервые за целый день я ни разу не вспомнил о Елене. Сегодняшний день в лесу как будто стер из моей памяти воспоминания, не дававшие мне покоя все это, уже ушедшее, лето.
Я снова погрузился в звездное небо. Паскаль где-то сказал, что бескрайнее звездное пространство внушает ему ужас. Но меня это огромное небо с мириадами мерцающих звезд не пугало. Наоборот — наполняло душу глубокой, мирной тишиной и покоем.
Не помню, сколько я так сидел, сколько раз нырял в этот звездный океан, прежде чем отправился спать, буквально провалившись в глубокий сон без сновидений. Помню только, что за миг до этого я сказал себе: «Сегодня было третье сентября».
На другой день я проснулся рано, удивительно бодрым, и сразу же вскочил с кровати. Настежь распахнул слегка прикрытое на ночь окно, через которое вливались лесные потоки, напоившие мой сон — такой здоровый и глубокий. Солнце уже взошло, но все еще пряталось за темным сосновым бором, из которого выползали рваные клочья утреннего тумана.
Я наскоро оделся и вышел с намерением немного пробежаться по утреннему лесу, прежде чем заглянуть к старикам. Но, оказывается, они уже встали, и дед Йордан позвал меня завтракать. Я снова пил пахучий чай из душистых трав, съел два куска хлеба с маслом, посыпав его сверху молотым чабрецом и перцем, потом выпил и кружку молока. И, уже снова входя в лес, подумал чуть виновато, что опять не сказал старикам, что никакой я не «управляющий», если они вообще помнили об этом.
На этот раз я бродил по другим местам. Да и лес казался мне иным — не только поэтому, наверное, но и потому, что было утро. Не раз я останавливался отдохнуть у ручьев и речушек или на огромных солнечных полянах, вслушивался в то звенящую, то жужжащую тишину, в пение и щебетание птиц.
Но самым прекрасным моим переживанием стала встреча с серной. Она появилась далеко от меня, на самом краю круто спускающейся вниз поляны, из-за пламенеющего оранжево-красного куста, посмотрела в мою сторону — как мне показалось, совсем без испуга — и через мгновенье, встрепенувшись, грациозно развернулась и исчезла в глубокой тишине леса.
К обеду я вернулся, и мы со стариками снова сели за стол. Теперь уж я им признался, что никакой я не «управляющий», а просто студент, случайно попавший сюда после моря, и что скоро уеду. (Правда, про себя я уже решил, что побуду здесь до начала учебного года — отдых в горах после не слишком удачного отдыха на море был бы мне весьма кстати). Но на стариков мое признание не произвело особого впечатления. Мы еще немного посидели, на этот раз дед Йордан достал бутылку красного, немного кисловатого, вина, мы выпили, а потом старик дал мне понять, что хочет лечь отдохнуть. Я уже узнавал обычаи и ритуалы этого дома, понемногу привыкая к ним.
Вернувшись к себе, я тоже сладко поспал — даже дольше, чем старик, потому что он разбудил меня осторожным стуком в дверь. В руках он снова держал связку ключей. Но может быть, они уже не нужны, ведь дворец больше не запирается? Однако старик пришел по другому поводу — он хотел показать мне весь дворец.
Ну, раз уж меня не собираются выгонять и мне так хорошо в этих спокойных и красивых горах вдали от мира людей, и коль скоро я решил остаться здесь до начала занятий, почему бы и не познакомиться с давшим мне приют убежищем, тем более — настоящим дворцом, возможно, скрывающим интригующие тайны?
Сначала старик открыл по очереди все комнаты верхнего этажа. В основном это были спальни. И хотя здесь явно выдерживался единый стиль обстановки и почти вся мебель была закрыта от пыли одинаковыми чехлами, комнаты различались (помимо картин, гравюр и абажуров разных оттенков) еще и расстановкой и обивкой мягкой мебели, цветом обоев и ковров — наверное, их так и называли: «бежевая» комната, «зеленая», «синяя», «красная», «золотая». Больше всего меня заинтриговала библиотека — большие шкафы со стеклянными дверцами, заполненные книгами в добротных переплетах. Я решил, что подробнее осмотрю ее в ближайшие дни, а на вечер возьму себе что-нибудь почитать. Рядом с библиотекой была небольшая комната — салон для курения (если судить по чересчур большому числу пепельниц) или для игры в карты (если, опять же, судить по тому, что все три круглых столика, вокруг которых располагались кресла, были инкрустированы по дереву перламутровыми фигурами игральных карт).
На нижнем этаже слева располагались разные подсобные помещения, кладовки. Были и спальни, но поменьше, чем наверху, и не такие шикарные, а по правой стороне тянулись два больших длинных зала, наверное, столовая и зал для заседаний, оба с исключительно стильной мебелью, но какие-то слишком уж скучные в своей торжественной пустоте. Когда мы снова оказались в коридоре, я подумал, что дед Йордан поведет меня к большой двери в глубине, но он дал знак следовать за ним к первой двери слева от входа, за которой начиналась лестница вниз.
Подвальные (или, точнее, полуподвальные) комнаты были не так роскошны. За безликими дверями скрывались кладовки, забитые шкафами и холодильниками, большая, давно не используемая кухня и еще одно помещение, в котором находилось электрооборудование для парового отопления дворца (что-то вроде большого бойлера). Правда, меня поразило, что во дворце, хозяйство которого оснащено по последнему слову техники, не было ни радио, ни телевизоров, ни телефонов — вообще никаких средств связи. Полностью отсутствовали и следы прежних обитателей или хозяев дворца — никаких фотографий или документов. Вообще-то, позже я видел в кладовках военную форму всевозможных видов, лыжные костюмы и спортивные снаряды, постельное белье, одеяла, палатки, ведра и свечи, утюги и пылесосы, кое-что из продуктов длительного хранения (заботливо упакованных) — растительное масло и сахар, керосин и бензин, рис, соль. Но все это были вещи, которые могли потребоваться охранникам или обслуживающему персоналу, но не владельцам дворца. Неподалеку от домика стариков, на крутом склоне в лесу, стояла даже будка с запасным генератором. Но может быть, тайну дворца хранит библиотека или таинственная дверь в конце коридора, в которую мы так и не заглянули? А может, дворец берегут как какой-нибудь музей? Но — какой и зачем?
После осмотра подвала дед Йордан, наконец-то, привел меня к загадочной двери первого этажа.
Это было самое внушительное помещение во дворце — я понял это сразу же, как только старик зажег свет в большой хрустальной люстре, подвешенной в центре зала, а потом и в настенных и настольных лампах и торшерах.
В центре северной, глухой, стены возвышался огромный камин из великолепного белого мрамора с зеленовато-желтыми прожилками, а на каминной полке стояли большие, явно очень дорогие часы с римскими цифрами на фарфоровом циферблате, искусно инкрустированные серебром. Перед камином лежали большие медвежьи шкуры, а над ним висела картина, изображающая сценку на охоте из прошлых времен, судя по одежде нарисованных там людей. Рядом с камином стояли красивые шкафы с великолепной столовой посудой — как в комнатах на втором этаже и в столовой, но здесь все было и лучше и изящнее, да и выбор куда больше. Все пространство над камином и шкафами занимали охотничьи трофеи — оленьи рога (так вот откуда это название — «Олени»!) Я, вообще-то, не большой любитель охоты и не слишком разбираюсь в коллекциях подобного рода, но эта, здесь, была самой внушительной из тех, что мне довелось увидеть. Впрочем, здесь были не только большие и красиво разветвленные оленьи рога, попадались и рога поменьше, совсем не известных мне животных — я смог узнать только козьи. И на всех других стенах — и между окнами, и над ними — красовались рога, хотя все же та, большая, коллекция особенно впечатляла. Я внимательнее оглядел весь зал — большой круглый стол с высокими резными стульями вокруг него, еще четыре таких же круглых стола, но поменьше и пониже, они стояли в разных углах зала, кресла, полукругом расположившиеся у камина, и два больших шкафа по обе стороны от входной двери. По восточной стороне шел ряд высоких окон, задрапированных дорогими портьерами. В центре южной стены, среди множества окон, виднелась большая раздвижная дверь из нескольких застекленных створок, складывающихся гармошкой. Дед Йордан открыл ее, но не всю, а только четыре створки — и в зал проник дневной свет. Здесь был выход на террасу с цветами.
В смешанном свете дня и искусственных электрических ламп зал показался мне уже не таким огромным, но все же достаточно внушительным. Я походил по нему, внимательно вглядываясь в мельчайшие подробности обстановки, надеясь открыть хоть что-нибудь, что поможет раскрыть тайну дворца. Но не было ни одной надписи на трофеях или стандартных пейзажах и гравюрах, никакой подсказки о прежних обитателях «Оленей». Позже, несколько дней спустя, я смог еще раз рассмотреть все эти картины. Там были неплохие пейзажи, натюрморты, охотничьи сценки, но все же — ничего особенного. Я не обнаружил ни одной работы кого-нибудь из больших мастеров, никакого намека на индивидуальный стиль — все тонуло в музейном безвременье скучной академической манеры.
Я присел в кресло рядом с открытой на террасу дверью. Дед Йордан уже гасил лампы, и постепенно весь большой зал погружался в полумрак, лишь через дверь проникал мягкий свет гаснущего дня. Подул ветерок, я почувствовал легкий аромат розы — у самой двери на террасе цвели розовые кусты. Глубоко вдохнув свежую, с примесью аромата роз, воздушную струю, я ощутил и еще какой-то запах, идущий из полутьмы зала, слишком давно стоявшего закрытым, — наверное, плесень, что-то затхлое, неприятное. Запах роз и плесени!
Я вышел на освещенную солнцем террасу с цветами, и дед Йордан стал закрывать за мной двери в зал.
Постояв немного на террасе, я подумал, что неплохо бы принести сюда один из моих шезлонгов, и пошел к озеру прогуляться.
Все последующие дни в легком, приподнятом настроении я бродил по окрестным лесам, великолепным в своем пестром осеннем одеянии, знакомясь с ними.
В один из дней я заметил, что мои часы остановились — очевидно, я забыл их завести, а стенные уже бог знает, сколько времени стояли, их большой маятник с блестящим металлическим диском замер в торжественном покое. Я задумался — а сколько дней вообще я пребываю в этом лесном раю? Попытался посчитать — по моим расчетам выходило одиннадцать, впрочем, я не был так уж уверен, ведь дни здесь стали походить друг на друга, сливаясь в единое спокойное и не слишком различимое солнечно-лесное-озерное воспоминание. Когда, например, мы с дедом Йорданом ходили на пасеку — на пятый или шестой день? А сколько уже дней я купаюсь в озере? — Семь или восемь, потому что только на третий день я устроил себе первое купание в этих горах. А когда я учился ездить верхом на Белой, на четвертый вроде? Во всяком случае, я записал в какой-то тетрадке, которую нашел в письменном столе, что уже одиннадцать дней нахожусь в заповеднике. И решил, что единственный способ снова вернуться во время — сделать солнечные часы. Самые примитивные. Отыскав тонкую прямую рейку, я заточил ее с одного конца и с помощью столярного нивелира, который дед Йордан обнаружил в одной из кладовок (то ли в сторожке, то ли во дворце), буквально забитых массой полезных вещей, воткнул ее вертикально между двумя плитами перед террасой. На четвертый день после этого (солнце уже было ниже, а тени длиннее, что облегчало мою задачу) я сумел найти самую короткую тень, отбрасываемую рейкой. Это был час полудня, midi, юг, зенит. Потом я поставил свои часы на двенадцать, завел их — и так снова вошел во время.
Только вот — в какое?
Во время Анаксимандра, подарившего грекам солнечные часы, или библейского царя Хискии, который открыл их для своего народа? А кто были те, кто задолго до них сделал то же самое для персов, египтян или еще более древних, неизвестных нам, народов?
Что касается года, то тут мне все было яснее ясного, хотя он очень мало значил в этих глухих горах, где время нужно было не считать, а наблюдать, и важно было знать не год, день или час, а — солнечно или тепло на дворе, стоит лето или зима, утро или вечер, то есть то, что определяло мою жизнь здесь.
Как-то в необычно теплый, почти летний полдень я побежал к озеру искупаться. Все дни перед этим вода в нем была довольно прохладной, и мне приходилось долго плавать, чтобы согреться. И в этот раз я трижды переплыл на тот берег и обратно, а когда вылез и рухнул на махровое полотенце, почувствовал стук своего сердца — оно билось быстро, надежно и сильно. Я посмотрел на часы — оказывается, я плавал около часа. Был точно час дня.
А на самом деле? И вообще, какое у времени значение? Я подумал тогда — а не продлить ли мне этот свой отдых в горах? За каким дьяволом возвращаться в город, где меня никто не ждет? Чтобы снова ходить на лекции? Так они могут и подождать. Всё может подождать, раз никто и ничто меня не ждет. А здесь мне так хорошо.
Солнце припекало почти по-летнему, и незаметно я провалился в охватившую меня дремоту.
Когда я очнулся, всё вокруг меня, да и я сам, было каким-то другим, хотя выглядело по-прежнему. Мне показалось, что я спал целую вечность, а по часам выходило — минут двенадцать. Я быстро оделся и вернулся во дворец. Спрятал часы в ящик письменного стола и больше никогда не вынимал их. Потом посмотрел на маятник недавно заведенных стенных часов, который торжественно раскачивался налево и направо, и решил, что нет смысла их заводить. Все равно через день-другой они остановятся сами, пребывая в своей маленькой вечности. В общем, часы были мне не нужны, единственным ориентиром во времени здесь было солнце, а когда его закрывали облака, то струившийся из-за них по утрам свет, который становился все короче и короче с приближением зимы. Но пока вокруг еще стояло почти лето.
И я только продолжал отмечать каждый новый день в своей тетрадке, ставшей моим календарем.
Когда в конце ноября припозднившееся в этом году (или в том отрезке, который все больше казался мне неподвластным обычному времени) бабье лето отступило совсем и потянулись мрачные и дождливые, серые и туманные дни, я решил, наконец, заняться библиотекой. Раньше я уже брал оттуда книги почитать, но целиком ее еще не осматривал — то ли потому, что вначале думал остаться в заповеднике совсем ненадолго, а может, солнечные дни в пестром осеннем лесу привлекали меня куда больше, чем возможность погрузиться в книги.
Библиотека располагалась в небольшой комнате с окном на север, через две двери от моей. Окно словно всматривалось в поднимающийся за дворцом сосновый бор, похожий на тенистую и сырую зеленую скалу. Боковые стены были заставлены большими застекленными шкафами, набитыми хорошо переплетенными — умели же раньше! — книгами. У окна разместилось бюро с настольной лампой под красным абажуром, а между окном и левым шкафом — круглый низенький столик и два удобных кресла.
Сначала я просто просматривал и аккуратно расставлял книги, стоящие на полках как попало. Сама же библиотека оказалась просто чудесной. (И кто только ее подбирал? Впрочем, с начала века ее не слишком часто обновляли).
Бо́льшая часть книг, к моей радости, оказалась на французском. Правда, немало книг было и на английском, немецком и русском, томов по десять — на итальянском и испанском, была там почти вся латинская классика, старинные первые издания, несколько довольно редких полных собраний сочинений и множество словарей и энциклопедий.
Здесь было собрано почти всё из того, что называют мировой классикой. От Библии до Гомера, от Шекспира, Данте, Сервантеса и Рабле до Бальзака и Флобера, Диккенса и Толстого, Тургенева и Достоевского.
И довольно много поэтов — от римских до Верлена, Тютчева и Малларме.
В сущности, если и был какой-то недостаток у этой библиотеки, так это отсутствие книг нашего века. Может быть, не самой старой хронологически, но самой современной в смысле поэтики книгой, кроме Малларме, оказалось издание 1869 года (если не ошибаюсь — третье) «Цветов зла» Бодлера.
Но поскольку в годы своей юности я больше увлекался модернистской литературой (Пруст, Джойс и Кафка, Анри Мишо, Лоренс Даррел и Бродский), предмодернизм библиотеки пришелся мне по вкусу — в «Оленях» я узнал и полюбил настоящую классику.
Впрочем, большинство книг совсем не были художественными. Была хорошая подборка исторических сочинений — от старых греческих и римских историков через Мишле и Гиббона до Шпенглера, а также множество книг по генеалогии, геральдике. Были и другие, странные для моего тогдашнего вкуса сочинения — вроде мемуаров дипломатов, книг по военной истории и стратегии, дневников путешественников и естествоиспытателей.
Ничуть не меньше последних меня интересовали философские сочинения — от Платона и Аристотеля (во французских переводах) до Кроче и Бергсона, которые, боюсь соврать, были самыми современными авторами во всей библиотеке. А к философам я бы прибавил и моралистов (если их вообще можно отделить друг от друга) — от Эпиктета, Сенеки, Марка Аврелия и святого Августина через Монтеня и до «Дневника» Амьеля.
Несколько недель я просто разбирал и разглядывал книги, лишь изредка принимаясь их читать. Но когда, наконец-то, привел библиотеку в порядок, крепко засел за чтение. Поначалу без определенного выбора, следуя неясным импульсам какой-то странной логики, я переходил от одной книги к другой, а от нее — к третьей. Не всегда я дочитывал их до конца, порой просматривая лишь некоторые отрывки, которые, в свою очередь, заставляли меня брать следующую книгу. Повинуясь каким-то причудливым ассоциациям, я читал книги этой бесценной библиотеки — одну за другой, одну через другую, одну в другой.
Позже я начал читать более системно, целенаправленно, не говоря уже о том, что ощутил и сладость перечитывания — когда вдруг открываешь неизвестные и неожиданные глубины в уже прочитанных когда-то книгах.
Определенные часы дня, разные сезоны года и мои собственные различные настроения заставляли меня снова и снова брать эти, уже прочитанные, книги, чтобы еще раз насладиться знакомым отрывком или любимым местом в книге, раскрывавшими передо мной все новые и новые оттенки смысла.
Здесь, в заповеднике, как мне кажется, я по-настоящему научился читать.
Наше время — в плену скоростей, и все мы живем как бы в «шоке перед будущим», о котором писал Тоффлер, в лихорадочном ритме устремляясь вперед — все быстрее, быстрее, еще головокружительнее и быстрее. Вот так же быстро, наспех, мы и читаем.
Один из моих учителей английского говорил нам о технике close reading, но в школе, буквально «проскакивая» всех авторов и их произведения, мы не в состоянии научиться читать внимательно, потому что читаем «по верхам», лишь бы усвоить побольше знаний. А это, в общем-то, и не чтение. Нужно читать медленно, читать сосредоточенно.
Мы навязываем книгам быстрый темп своей жизни, не вслушиваясь в их голос, мелодию и ритм. А ведь у каждой книги — они свои. Но у нас не остается времени почувствовать это, и не только почувствовать, но и подчиниться этому голосу, этому ритму.
В заповеднике, где время шло совсем неспешно, я смог открыть для себя прелесть медленного времени и медленного, спокойного чтения, времени, когда полностью можешь подчиниться внутреннему ритму «другой стихии» — природы и книг.
Хотя и осенью и зимой я продолжал свои ежедневные прогулки (даже в непогоду, в дождь и снег, бурю и метель) и частенько помогал старикам в их повседневной и нескончаемой работе по хозяйству (она тоже подчинялась этому естественному, природному ритму, а вовсе не внешним требованиям соблюдения скорости или сроков), все же большую часть времени я читал. Читал часами — сидя за столом, в кресле библиотеки или лежа у себя в комнате. Летом чтение продолжалось на природе, я валялся в тени жаркими днями — летом, лежал на солнцепеке где-нибудь на поляне — весной и осенью. И читал, читал до самозабвения, как, наверное, и следует читать — полностью утонув во времени книги, в ее мире.
А в самом деле, как плохо и как бездарно мы читаем, скользя по поверхности слов, не умея докопаться до истинного смысла, скрытого в каждой книге, до сложности образов и тайн настроений — не в силах утонуть в произведении, погружаясь в себя.
Но не только искусство медленного чтения я постиг в «Оленях». Постепенно меня увлек и перевод (если вообще его можно назвать другим искусством, потому что, в сущности, перевод и есть самое медленное и самое внимательное чтение).
Я привык каждый день часа по четыре минимум (а когда увлекался — то и по десять, что случалось нередко) сидеть за столом, погрузившись в перевод. Сначала просто хотелось читать по-болгарски понравившиеся мне стихи или отрывки прозы, но потом я понял, что меня увлекает само это занятие, нужное, видимо, не только потому, что искушало меня как, скажем, творческая задача или упражнение для интеллекта, но и потому, что в условиях полного исчезновения времени в заповеднике оно вносило в мою жизнь необходимый ритм и сосредоточенную обязательность, не дававшую мне совсем расслабиться. Ведь сколь сладостным ни бывает порой безделье, оно не может быть способом существования человека.
В марте зима отступила, а в апреле весна уже праздновала свою победу. На высоких северо-западных склонах еще лежал снег, в темных сосновых лесах на севере медленно таяли под ледяным настом сугробы, а лиственные леса на юге уже грелись под солнцем. В садах вокруг дворца бушевали зеленые костры. Желтым, алым, розовым и синим цветом переливались кусты и цветы, по траве, по нагретой солнцем земле и по камням засновали очнувшиеся от зимней спячки божьи твари. Хрустальный воздух звонко и радостно дрожал от торжествующего гимна птиц и насекомых, от невидимых ручьев, которые перескакивали с камня на камень, спускаясь по склонам к долине, проснувшейся после зимнего сна.
Я уже вжился в ритм этой природной жизни, помогал старикам, читал, совершал всё более длительные прогулки. И совсем не думал о том, что когда-нибудь мне придется уходить отсюда. Что-то глубоко внутри меня явно решило задержаться подольше в этом уединенном покое. Но с наступлением весны мои прогулки становились все продолжительнее, пока я не догадался, что, в сущности, просто пытаюсь найти выход из этого отрешенного от людей другого мира, в который я попал неизвестно как.
И вот однажды я решил — нет, не уходить, — а лишь поискать дорогу, по которой мог бы уйти отсюда. И, естественно, выбрал путь, по которому прибыл сюда. Не раз и осенью, и зимой я часами шагал по этой дороге, но не было и намека на близкий выход, нужно было, очевидно, идти еще дальше. Поэтому я стал готовиться к более серьезному путешествию. Набил рюкзак продуктами на несколько дней, взял спальный мешок со склада в сторожке и в одно прекрасное раннее утро отправился в путь. Мне не хотелось, чтобы мои добрые старики подумали, что я ухожу насовсем, поэтому сказал им, что иду в горы на экскурсию. И пошел по дороге на запад, потом свернул и через сосновый лес, обойдя дворец с севера, вышел на восток.
Дорога, словно зеленый тоннель с солнечными окошками, живописно извивалась в лесу — слева, на крутом склоне, хвойном, а справа, по раскинувшемуся к югу пологому склону — лиственном (из буков, дубов и вязов, вперемешку с другими деревьями, названий которых я не знал). От сосен шел влажный холод, а лес на юге весь дрожал под радостным напором жизни, звенящей невидимыми голосами птиц, насекомых и весенних ручьев.
Я шел бодро и весело. Дорога, даже в нескольких часах ходьбы от дворца, была вымощена плитками, но маленькие каменные кубики плит терялись под слоем земли, кое-где поросшей травой. Было ясно, что никто здесь не ходит, и странно даже, как это ее не поглотили полностью кусты и травы вдоль дороги. Ближе к полудню лес поредел, и скоро с правой стороны засверкало русло быстрой горной речки, которая то замедляла свой бег в небольших тихих заводях, то снова бросалась вниз на скалы и большие овальные камни. К вечеру река снова ушла в сторону от дороги, а потом и вовсе скрылась за деревьями, резко сворачивая на юг от дороги, которая все так же тянулась на восток.
Уже темнело, но лесная пустыня все не кончалась. Не было никаких следов человеческого присутствия, а уж тем более — населенных мест. Не раз и не два я забирался на склоны повыше, всматриваясь вдаль, поверх верхушек деревьев, но нигде, вплоть до самого горизонта — ничего. Было уже поздно возвращаться, да и идти вперед — тоже. Я выбрал маленькую поляну у дороги, в дубовой рощице. Почему-то решив, что будет безопаснее, если я положу спальный мешок не на голую землю, не на траву, я наломал зеленых веток с кустов для подстилки, потом набрал сухих веток и хворосту, разжег костер и расположился ужинать в этом своем лесном доме без крыши. Мне не впервой ночевать под открытым небом, еще в детстве мы с родителями и семьями их друзей до или после моря ходили в горы дней на десять и всегда спали в палатках, так что определенный опыт горного туризма у меня был. Но сейчас я впервые оставался на ночь один в безлюдном лесу. Однако не чувствовал никакого страха, даже когда совсем стемнело и лес вокруг зашумел, такой загадочный своими таинственными звуками и еще более таинственной тишиной. Но я не стал засиживаться долго, да еще — в темноте. За день я прилично устал, поэтому, подложив дров в костер, забрался в спальный мешок и, глядя на яркие языки пламени, искры от которых поднимались к звездам, мгновенно уснул.
Проснулся я чуть свет, солнце еще не взошло, но небо уже светлело, и маленькие облачка на востоке розовели под лучами еще невидимого солнца. На юго-востоке ярко блестела большая звезда (Утренняя, Денница — отметил я про себя). Лес притих в ожидании дня. Но пока я собирал свои вещи, солнце вышло из-за деревьев, и солнечный день широко и радостно распахнулся мне навстречу.
Я снова двинулся по дороге. Но не прошел и часа, как река (или, может быть, уже другая, вобравшая в себя множество ручьев, которые часто пересекали мне дорогу со стороны склона с сосновым лесом) появилась снова. Дорога и река шли рядом совсем недолго, потом гибкое тело реки скользнуло на юг, затерявшись в лесу, склон с сосновым бором слева стал еще круче, а передо мной открылась фантастическая панорама — на северо-востоке стеной поднимались отвесные горные склоны, увенчанные острыми скалистыми вершинами, между которыми ослепительно сверкал снег (или это скалы так блестели на солнце?), а справа, буквально закрывая горизонт, спускался огромный, зазубренный горный склон. Еще через какое-то время дорога, которая, по моим расчетам, должна была повернуть на юг, чтобы проскользнуть вдоль крутого склона, вдруг закончилась совсем, уткнувшись в неприступные скалы. Сначала я не понял, в чем дело, но, подойдя ближе, увидел, что дорога ведет в тоннель, над которым нависали крутые откосы, уходящие куда-то вверх, бог знает куда — во всяком случае, с моего места я не видел, где они кончаются. Немного постояв перед входом в тоннель, я достал фонарик и вошел в прохладную и сырую темноту. Метров через пятнадцать вдруг заметил в глубине какие-то проблески света. Подойдя ближе, я увидел, что тоннель перекрывает какое-то сооружение, в котором кое-где просвечивали узкие щели, а высоко сбоку зияло большое, в окно, отверстие, сквозь которое виднелось ясное небо. С трудом, но я добрался по влажной скале до этого отверстия, и то, что я там увидел, меня поразило. Тоннель нависал над головокружительно глубокой пропастью, на дне которой шумела быстрая горная река. Напротив, в таких же неприступных скалах, было точно такое же отверстие другого тоннеля. Тоже перекрытого. Но я уже понял, что это за сооружение — это были два крыла висячего моста, которые как бы закупоривали тоннели, и одному дьяволу было известно, как они вообще могли соединяться, но, очевидно, все-таки соединялись, потому что на той стороне я заметил цепи, с помощью которых это сооружение опускалось. Такие же цепи, наверное, были и на моей стороне — я их просто не мог видеть. Ни здесь, ни там ни один человек не смог бы спуститься к реке по совершенно отвесным скалам, ну разве что хорошо снаряженный альпинист. Впрочем, что ему делать на дне глубокой пропасти, где течет буйная горная река? Очевидно, именно по этому тоннелю я и проехал той сентябрьской ночью, когда висячий мост был каким-то чудом соединен. Но даже и теперь, внимательно все рассмотрев, я не мог определить, каким образом и откуда приводится в действие это сооружение. Когда я выбрался из тоннеля обратно, меня ослепил яркий свет весеннего утра. Отойдя метров на сто от входа в тоннель, чтобы издали лучше осмотреть нависшую над ним крутую скалу, я сел передохнуть и подумать, что же мне теперь делать. Ведь пройти через тоннель над пропастью было невозможно. Выхода не было. Еще раньше я оглядел крутой восточный склон (снижаясь, он тоже перекрывал дорогу) и поэтому знал, что идти вверх не имело смысла — там неприступные вершины. И если я хочу узнать, как же выбраться отсюда не по горам, а по низине, то нужно идти на юг, вниз по склону. И попробовать взобраться на какое-нибудь подходящее место крутого скалистого гребня — посмотреть, что там, на востоке, с другой стороны пропасти.
Через несколько часов я нашел такое место. И передо мной открылась дивная и дикая картина. Проход в скалах здесь был гораздо шире (метров сто), но они были еще неприступнее. Они тянулись на юг среди каменистых холмов, медленно погружающихся в безбрежное море леса. Далеко-далеко за горизонтом виднелась еще одна горная цепь, отсюда казавшаяся совсем невысокой, а уж какая она вблизи — один бог знает. Единственной дорогой на юг, очевидно, был тоннель, но он закрыт. Правда, в нескольких километрах к северу, по ту сторону тоннеля, шли мачты линии электропередач, и только они, видимо, связывали «Оленей» с остальным миром, но по ним вряд ли пробрался бы даже самый ловкий (если бы он рискнул идти по электрическим проводам) цирковой акробат, каковым я себя не считал.
Итак, я нашел выход из заповедника, но он был недоступен.
Мне не оставалось ничего другого — только возвращаться. Да и дело шло к вечеру. Я немного посидел на высокой скалистой вершине, где даже в этот яркий солнечный день дул пронизывающий холодный ветер, и спустился немного вниз (там не дуло), еще немного отдохнул и двинулся в обратный путь. До наступления вечера успел пройти примерно половину пути домой — по дороге сюда я отмечал свой маршрут, втыкая в землю прутики на местах привалов, которые делал через каждые два часа ходу. Ночевал я снова на какой-то поляне у дороги, и на другой день, поздно вечером, уже был в заповеднике.
А потом однообразный ритм уединенной жизни, разделяемой лишь спокойным молчанием стариков, снова захватил меня. Тем более что наступающая весна так разбередила всю эту лесную жизнь вокруг, что погружение в ее красоту наполняло меня небывалым счастьем. Я уже прожил в «Оленях» осень и зиму, но лучший период в этом роскошном месте, очевидно, начинался именно весной, достигая своего апогея летом.
Я и раньше догадывался, что тоннель — единственный выход из заповедника, а теперь и сам убедился в том, что этот выход закрыт, хотя это не слишком меня огорчило. Моя душа, видимо, еще не насытилась красотой, счастьем и покоем, которые дарили мне «Олени». И я предчувствовал, что многое мне еще только предстоит постичь.
Спустя несколько недель после моего путешествия к тоннелю я решил (не столько затем, чтобы попробовать найти какой-то другой выход, сколько для очистки совести) предпринять экскурсию в другую сторону. Самым разумным было в этот раз пойти на запад. Я снова набил рюкзак и отправился в путь. До полудня шел почти ровной дорогой через лес и когда вышел на открытое место, повернул на северо-запад, где поднималась изогнутая, искрящаяся мрамором вершина, которая была видна из дворца. Я доходил до этого места и раньше во время своих прогулок, но на вершину не поднимался. Хотя именно она, как мне казалось теперь, могла бы раскрыть загадку — есть ли выход из заповедника с этой стороны. После четырех-пяти часов крутого и трудного, но не так уж и непроходимого, пути среди скал и пустынных полян я оказался на вершине, которую баба Ивана называла «Высокая». Но, поднявшись, сразу же понял, что и отсюда нет выхода или же он так далеко, что, скорее, это даже не выход, а путешествие в новые и бескрайние горные просторы.
С северной стороны вершина отвесно обрывалась вниз глубокой пропастью, за которой были видны новые цепи гор, а на западе простирались острые, как зубья пилы, скалы. Внезапно послышался шум падающих камней. Я вгляделся — звук шел от соседней скалы, чуть ниже меня. И не успело еще стихнуть эхо от падающих камней, как на этой неприступной скале появился дикий горный козел — черный, с витыми рогами. Место, где он стоял — самая верхушка скалы, — было совсем маленьким, животное как-то неестественно сдвинуло передние и задние ноги, чтобы устоять на крохотной ровной площадке. И хотя между нашими двумя скалами, разделенными глубокой пропастью, было не больше сотни метров и козел, повернувшийся ко мне, казался очень далеким, я видел его совсем ясно — как отчетливое изваяние на фоне неба. Он смотрел на меня дерзко, будто сердился за то, что своим присутствием я нарушил его высокий покой. Мы были недостижимы друг для друга, но почему-то мне стало страшно. А может быть, этот страх поднимался из головокружительной бездны, начинавшейся всего лишь в нескольких шагах от меня?
В это мгновенье неизвестно откуда взявшееся облако скрыло от меня стоящего на скале козла, а когда оно пронеслось, чтобы, обняв, ухватиться за соседнюю вершину, скала, где только что стоял козел, была пуста. И мне показалось, что демоническое животное было всего лишь мимолетным видением в этом моем путешествии по горам.
Я осмотрелся — с высоты открывался поистине бесконечный простор. По ту сторону «Высокой» — на север, запад и восток — поднимались еще более высокие и неприступные горы, за которыми виднелись все новые и новые вершины, так что и это направление казалось совсем непроходимым в своей бесконечности. И вплоть до неразличимого горизонта на юге простирался огромный океан постепенно снижающихся лесов, а вдали — скорее мираж, чем горизонт — лишь угадывались почти слившиеся с небом горные цепи. И ничто до самого края этой беспредельности не говорило о том, что она обитаема. Очевидно, выхода не было и там.
Зато бескрайней была открывшаяся мне красота.
Солнце неспешно садилось за далекими горами, освещенными алым, как кровь, закатом. По чистому небу проплывали кучевые облака странных очертаний, фантастически окрашенные закатными лучами. На остроконечных горных вершинах белел искрящийся, ослепительный снег. А снижающийся к югу лесной массив тонул в легкой дымке, которая делала все пространство похожим на морскую даль, а не на лес, из которого нет выхода. Я долго не мог оторвать взгляд от этого простора. Но пора было возвращаться, чтобы подыскать себе место для ночлега. Минут через двадцать я нашел полянку в скалах и решил обосноваться здесь, так как темнело очень быстро. В отличие от теплого лесного уюта, в этих высоких и диких местах была какая-то пугающая, мертвящая пустота. Но я не умер со страху, а заснул.
И утром был поражен видом тех же просторов, но теперь уже в их утренней красе. Апокалиптические краски алого заката сменила прозрачная лазурная чистота. И моя дорога вниз и назад (я впервые подумал «домой») была бодрой и радостной. «Олени», действительно, уже стали моим домом, раз я так обрадовался своему возвращению во дворец, поняв, что не могу выбраться отсюда.
Летом, которое оказалось самым прекрасным временем года в заповеднике (хотя и у весны с ее жизнерадостным буйством, и у теплой, тихой, пестрой осени, и у зимы с искрящимся под холодным солнцем снегом была своя прелесть), самым чудесным местом было озеро.
Я привык там купаться с ранней весны до глубокой осени, однажды даже попробовал окунуться в его ледяную воду зимним, но солнечным днем. Я ходил плавать ранним утром и погружался в его лунные воды ясными летними ночами, мне нравилось плавать на противоположный высокий берег, где в жаркие дни особым наслаждением было лежать в тени сосен, чувствуя, как твое тело нежно покалывают тонкие коричневые иголки, обсыпавшие все вокруг.
Но обычно я лежал в самом дальнем конце поляны, которая в нескольких местах как бы прикасалась к озеру маленькими песчаными отмелями, очень похожими на морские пляжи. Неподалеку была одна круто нависавшая над озерным омутом скала, которая служила мне вышкой для прыжков в воду. Была поблизости и небольшая пристань с привязанными к ней двумя лодками, на которых мы ходили с дедом Йорданом ловить рыбу. Здесь моим приютом было одно дерево, низко склонившееся над водой, названия которого я так и не узнал. Или же я лежал под пестрым пляжным зонтом, который старик притащил откуда-то специально для меня.
Летом я проводил здесь целые недели, лишь изредка совершая короткие утренние пробежки, или неспешно бродил по окрестным лесам. Все остальное время я был на озере — только в его водах мое тело обретало прохладу в жаркие дни.
Иногда, во время плавания в озере, когда берега исчезали из поля моего зрения или я закрывал глаза, вслушиваясь в плеск воды, и ко мне долетал какой-нибудь порыв ветра посильнее, мне вдруг начинало казаться, что я на берегу моря.
Разумеется, ни одно озеро на свете не может заменить море, оно просто другое — ведь одного лишь отсутствия бесконечности, необъятности горизонта и горько-соленого вкуса воды достаточно, чтобы превратить даже самое прекрасное и большое озеро в жалкое подобие огромной синей морской стихии. Но это озеро, у которого я провел целых три года, мне давало то же, что и море — нежную ласку воды, в которой я плавал до самозабвения, солнце, целыми днями ласкавшее мою кожу, пока она не становилась шоколадной от загара, хрустально чистый воздух, возносивший мою душу к небесам, ветер, бесплотное, мускулисто-ласковое прикосновение которого нарушало сонный покой утонувшего в полуденном зное. Это озеро давало мне и еще кое-что, чего не было на море — красоту еще заснеженных горных вершин, аромат окрестных полей и лесов и сладость своих прозрачных вод, более нежных, чем горьковатый вкус моря.
И не отнимало у меня ничего от моря, жившего в моих воспоминаниях, которые чаще всего наплывали на меня на песчаном берегу озера, смешиваясь с дневными снами.
Это случилось в первые жаркие дни июня моего первого лета в «Оленях». Я тогда радовался теплым дням у озера как своему открытию. Солнце стояло в зените, был полдень, час покоя, когда стихает и самый легкий ветерок, когда замолкают цикады, но воздух продолжает дрожать — скорее от света и жары, чем от каких-то звуков. В этот час, когда и сознание как бы колеблется в каком-то неясном пространстве между дремотой, воспоминаниями и мечтой, я вдруг почувствовал легкое, горьковатое дуновение, и в первую секунду мне показалось, что это соленый запах моря проник в меня вместе с воспоминаниями. Но это был не соленый запах моря, а горький запах полыни. Наверное, его занесло ветром с окрестных полян.
Мои покойные родители — отец-хирург и мама-архитектор — довольно долго работали в одной африканской стране на берегу Средиземного моря. Там я и родился и жил до четырнадцати лет (за исключением одного года — свой первый учебный год я провел на родине под заботливым присмотром деда и бабушки).
В выходные (а отец частенько работал в больнице и в эти дни), когда и папа, и мама были свободны, мы все вместе отправлялись на машине в глубь пустыни, где и ночевали в каком-нибудь оазисе или прямо в песках или на побережье, рядом с каким-нибудь живописным поселением или на пустом пляже. Мы выехали тогда ранним, еще свежим утром, пока жара не придавила своим тяжелым дыханием весь мир и не сделала людей ленивыми беглецами в сонный покой. Мимо проплывали невысокие холмы с виноградниками, редкими миндальными и оливковыми рощицами, в которых, словно темные свечи, тянулись к солнцу мрачно-горделивые кипарисы. Примерно за час мы добрались до одного селения, упирающегося в залив и огороженного с одной стороны мрачной горой, которая в какой-то конвульсивной судороге буквально обрушивалась в море. «Шенуа», — бросил отец, кивнув в ее сторону. И я навсегда запомнил это странное имя, как знак, связанный в моей памяти с отцом.
Прежде чем спуститься в село, мы поднялись к старым развалинам. Они полностью сливались с окрестным пейзажем, утопая в траве, кустах и цветах, даже изящные высокие мраморные колонны казались не останками древних человеческих строений, а какими-то экзотическими растениями. И всё-всё вокруг было пропитано запахом полыни, от которого першило в горле…
В амфитеатре, между плитами, виднелись желтые головки подсолнуха, а красная герань, словно кровью, обрызгала дома, храмы и площади, бывшие когда-то живыми.
Мы поднимались по холмам, и с каждого из них открывался новый вид. На одном возвышались руины храма, чьи колонны, как стрелки часов, отмеряли движение солнца. Отсюда можно было видеть все село с заборами из белого и розового камня и зелеными верандами-балконами. На другом холме мы увидели развалины маленькой церквушки, вокруг которой лежали выбившиеся из земли гробы — некоторые почти вровень с землей (все еще оставаясь ее частью), а на рассыпавшихся в прах телах умерших росли дикие травы и репейник.
Ближе к полудню, мимо маяка, у подножья которого то тут, то там высились крупные сочные растения с лиловыми, желтыми и красными цветами, через поле, поросшее низкими мастиковыми деревцами (из их сока еще делают жвачку), мы вошли в село, дома которого были увиты дикими розами. Везде буйно цвели разросшиеся чайные кусты и среди них — синие ирисы.
Мы пообедали в небольшом кафе у пристани, а потом взяли лодку напрокат и поехали купаться к горе, на маленький песчаный пляж, словно «подшитый» с одной стороны складками горных скал.
Мама и папа раскрыли пляжный зонт, сложили под ним наши вещи, и мы все вместе пошли купаться в море. Долго играли в воде, потом я вышел на берег, лег на песок в тени зонта и незаметно для себя уснул.
Когда я проснулся, солнце, пройдя зенит, уже склонялось к закату, жара еще не спала, но как-то устало нависла над землей и морем, изредка прорезаемая порывами ветра. Слышались спокойные ритмичные удары волн, так похожие на тишину.
Мама и папа еще плавали (а может быть, еще раз заходили в воду, пока я спал), они, наверное, заплыли далеко от берега, а сейчас уже возвращались, и я помахал им рукой. А когда они были совсем близко, я побежал к ним, и мы снова долго прыгали на волнах.
Потом папа вышел на берег, взял из наших вещей под зонтом фотоаппарат, и мы снимались.
Рядом с нами, метрах в пятнадцати, под раскрытым зонтом расположились, пока я спал, какие-то люди, которые, очевидно, приехали сюда по дороге через поле — их машина стояла неподалеку, под деревом. Папа пошел к нашим соседям по пляжу с просьбой сфотографировать нас всех троих вместе (у нас не было штатива), а вернулся обратно с девушкой семнадцати или восемнадцати лет и ее любопытным братишкой лет пяти-шести.
Девушка еще только приближалась к нам, а меня, словно мощной волной, накрыла и ослепила ее блистательная красота, поразило какое-то очень естественное чувство собственного достоинства, с каким она несла свою красоту (обычно все красивые создания излучают нескрываемую гордость от осознания собственной привлекательности).
Девушка взяла у моего отца фотоаппарат, и мы все трое, я, папа и мама, обняв друг друга, встали на песчаной отмели берега, а девушка несколько раз щелкнула нас в разных позах.
Потом мама дала малышу — в качестве благодарности за помощь — шоколадку, он ответил «grazie», и я понял, что они итальянцы.
Но прежде чем вернуться к своим родителям, они пошли к морю. Мальчик оставил шоколадку на песке и с криками бросился в воду, девушка побежала за ним. Поиграв немного в воде, брат и сестра вышли вместе, держась за руки, потом мальчик вырвался от нее, сбегал за шоколадкой и, развернув обертку, откусил кусок, а девушка отряхнулась от воды с извиняющейся улыбкой, и ее удивительная красота снова поразила меня. С темной лентой, перевязанной на груди (тем летом у девушек на городских пляжах была такая мода), бликами солнца в мокрых волосах, вся — в объятиях улыбок и теней. Вся — плечи, бедра, колени, свежая кожа и глаза в длинных ресницах.
Потом мы оделись, сложили свои вещи и собрались уходить. Проходя мимо наших соседей по пляжу, отец поздоровался с ее родителями (оказывается, он знал ее отца-дипломата), и через поле, под лучами заходящего солнца, мы пошли в село.
Немного устав после целого дня на солнце и от ароматов свежего вечернего воздуха, мы сели отдохнуть на скамейку в парке, красиво оформленном в виде сквера.
Поле напротив медленно тонуло вместе с солнцем, калина над нами свесила гроздья своих ягод — маленьких красных шариков, сильно пахло розмарином, между деревьями угадывались очертания далеких холмов, а еще дальше — полоска моря.
Я ощутил в душе какое-то ожидание, и больше никогда в жизни оно меня не покидало.
После встречи с этой девушкой во мне что-то изменилось, в ушах зазвучал какой-то новый голос… Была ли это любовь или, может быть, предчувствие любви, родившееся во мне от встречи с красотой — я не знал.
Мы сели поужинать в том же кафе у пристани, рядом с маленькой автостоянкой, где папа еще утром оставил нашу машину. На причале тихо покачивались мачты яхт, а за ними было море — золотое и синее перед закатом.
Принесли печеную рыбу, мама с папой заказали бутылку белого вина.
И вдруг мое сердце вздрогнуло мучительно и радостно — из маленького автомобиля, остановившегося на площадке перед кафе, вышла та самая семья, наши соседи по пляжу.
Она — в светлом платье с крупным рисунком, с ярким красным цветком в волосах, стянутых голубой шелковой лентой.
Они сели поблизости, я мог видеть девушку в просвете между спиной отца и профилем мамы, иногда мне казалось, что и она поглядывает в мою сторону. В какое-то мгновенье наши взгляды встретились, и вместе с радостью ко мне пришла печаль, которая, как говорят, всегда сопутствует встрече с прекрасным.
Рыба оказалась так себе, но зато фруктов было вдоволь, официант принес их в большой плетеной корзине, поставив такую же и на соседний столик.
Девушка надкусила персик, и по ее подбородку потек сок. Осторожным движением она вытерла лицо, а потом снова взглянула на меня, и на ее губах появилась уже знакомая мне слегка извиняющаяся улыбка.
Наши знакомые незнакомцы поднялись из-за стола раньше нас, сели в машину и уехали (и снова меня резанула боль, а вместе с ней пришло ощущение счастья, счастья ожидания).
А мы остались ночевать в селе, в маленькой грязной гостинице.
На другой день мы вернулись домой, в нашу виллу рядом с больницей на окраине города, расположившуюся высоко в скалах, в которых была узенькая тропинка, сбегающая вниз, к морю. Это был наш, домашний, пляж, здесь прошло много счастливых дней моего детства, здесь я учился плавать, сюда на рассвете приходил отец, чтобы искупаться перед работой.
После поездки к Шенуа и я стал чаще приходить сюда — и утром, и в час заката, весь охваченный новым чувством, родившимся во мне после той встречи с девушкой на пляже. Нельзя сказать, что я влюбился (хотя образ именно этой девушки завладел моими мечтами), просто у меня проснулась сама эта жажда любви — как только что возникшая любовь ко вселенной, как новая, другая жизнь, полная радостного и в то же время мучительного ожидания и предчувствия.
Еще раз я увидел ее в аэропорту, когда улетал на родину. Она тоже летела (но другим рейсом). Опять с братишкой, еще более смуглая, в том же светлом платье. Она заметила меня. Узнала. Потому что слегка улыбнулась и совсем незаметно кивнула, а ее рука коснулась плеча мальчика. И этот едва уловимый жест наполнил меня радостным трепетом, он показался мне приветствием и знаком, обращенным именно ко мне.
Образ девушки с пляжа под горой Шенуа остался навсегда во мне и со мной, хотя в воспоминаниях он все чаще истончается до бесплотной, светлой тени — как прообраз само́й красоты и любви, как сладостно-мучительная и мечтательная пустота, которая жаждет своего заполнения. Пустота исчезла лишь после встречи с Еленой, образ которой как будто приблизился к легкой тени девушки с пляжа, слившись с ней, чтобы перечеркнуть ее или заставить все более призрачный образ стать осязаемой плотью.
Воспоминания о том давнем лете на Средиземном море нахлынули на меня вместе с горьким запахом полыни, долетевшим сюда с ближних цветущих и ароматных лугов.
Но Елены нет, и ее образ превращается в тень, в новую пустоту — уже не пустоту ожидания, а пустоту чего-то неведомого, что уже ушло и (ты чувствуешь это) никогда не вернется.
Был, наверное, один из последних погожих дней осени. Деревья, кусты и травы вокруг как бы пели, подчиняясь мягкой и теплой разноцветной гармонии, и с обеда до самого вечера я скитался в лесу. На закате вернулся с букетом из веток с медно-красными, желтыми и табачно-коричневыми листьями, который собирался поставить в бирюзовую вазу в библиотеке, чтобы зимой он согревал меня своим теплом. Я решил сначала занести его к себе, а уж потом заглянуть к старикам, и поэтому пошел напрямик. Но, войдя в аллею, по которой обычно ходил, сокращая путь, я вдруг услышал встревоженный лай собак, а вскоре увидел на площадке перед дворцом шикарный черный автомобиль. Впервые за этот год в «Оленях» появились люди. Кто бы это мог быть?
Конечно, я знал, что рано или поздно кто-то должен был появиться здесь, но я так привык к покою и одиночеству, что появление людей меня озадачило и расстроило. Поэтому я оставил букет под каким-то деревом и свернул к домику стариков. Деда Йордана не было, а баба Ивана встретила меня словами:
— Приехали какие-то начальники.
Пока я решал, что мне делать — остаться здесь или вернуться к себе, появился старик. На своем безмолвном языке, в котором я уже различал всё новые и новые нюансы, он успокоил меня и кивком позвал за собой.
Когда мы вошли во дворец, дед Йордан дал мне понять, что гости расположились внизу, а мы направились на второй этаж. Пока шли по коридору, старик у каждой двери показывал мне, что он ее закрыл, и когда подошли к моей комнате, отдал мне ключ и знаками объяснил, что я должен запереться изнутри. Потом постучал в мою дверь четыре раза, показал на себя и рукой сделал жест, как бы поворачивая ключ. Я понял, что это условный сигнал, по которому должен открывать ему дверь.
Зайдя в комнату, я заперся и прилег с намерением почитать, но задумался над новой ситуацией.
Смутное определение бабы Иваны «начальники» мне ни о чем не говорило. Она ведь и меня поначалу приняла за «управляющего». Но сам факт, что нежданные гости каким-то образом проникли в это уединенное и неприступное место, означал, что они имеют к нему какое-то отношение — в качестве хозяев или пользователей. Я, правда, не понял, знают ли их старики по прежним приездам. И вообще — как долго они здесь пробудут, изменится ли как-то прежний покой в «Оленях» и, самое важное, что будет со мной после их появления? Может быть, пришло время покинуть это дивное место, где я уединился в качестве добровольного изгнанника, хотя отсутствие выхода отсюда делало мое затворничество здесь не совсем добровольным. Знают ли пришельцы, что во дворце есть люди, и если они меня видели, то за кого приняли? А может быть, мне тихонько отсидеться у себя в комнате, пока они уедут, как, собственно, и следовало из поведения деда Йордана.
Но что бы ни произошло, сейчас я должен сидеть тихо и ждать развязки. Я встал, зажег настольную лампу и занялся чтением.
Читал я недолго, потому что снизу послышался шум. Вслушавшись, я уловил звуки музыки, которые вскоре усилились, и стало нетрудно понять, что любители этой музыки обладают самым примитивным (из всех возможных вариантов) вкусом.
Слава богу, эти звуки не были слишком оглушительными, так что я мог продолжать свое чтение.
Часа через два в мою дверь постучали условным стуком. Это дед Йордан принес мне ужин в корзине, не забыв и обычную нашу вечернюю ракийку, на этой раз в пузатой бутылочке из толстого стекла. И сразу же ушел, улыбнувшись и слегка подмигнув. Из чего я понял, что мне не стоит беспокоиться. Да я, собственно, и не беспокоился. Ну, в самом деле, чего мне бояться? Если надо, я могу и уехать, правда, не без сожаления о чудесном месте, приютившем меня.
Я поужинал, налил себе и ракии. Но поскольку в бутылочке было больше нашей обычной, весьма скромной, вечерней дозы, то решил устроить себе небольшой праздник. Потому что — и по громкой музыке, и по пьяным голосам, и песням, долетавшим снизу — понял, что там течет бурное веселье, которое вряд ли завершится скоро.
Где-то за полночь, когда я еще читал, но уже думал ложиться, в дверь постучали. Дед Йордан обычно в это время спит, но гости явно его задержали. Это был он.
Старик дал мне знак следовать за ним. Уж не надумал ли он куда-нибудь меня перепрятать? Но нет, спустившись вниз, мы пошли по коридору. В открытую дверь столовой я заметил на столе бутылки, тарелки с остатками еды и огрызками — следами отшумевшего пышного застолья. Но в комнате находился всего один человек. Примерно моего возраста, он и сам был похож на огрызок. Но зато у этого «огрызка» были плечи размером с трехстворчатый шкаф и большая голова трапецией, геометрическую форму которой еще более подчеркивал коротко стриженый затылок, отчего его могучая шея казалась шире и больше головы. Он не удостоил меня взглядом (если то, что я увидел в его поднятых на секунду глазах, вообще можно было назвать взглядом) — ничто не свидетельствовало о том, что он вообще что-то увидел. Он был полностью погружен в себя, хотя там было еще меньше шансов обнаружить что-либо. Просто парень был мертвецки пьян. Впрочем, весь его вид говорил о том, что и в трезвые минуты мысль посещает его не слишком часто. Кроме крепких мускулов, будить в нем было нечего.
Мы с дедом Йорданом пошли дальше к большому залу, откуда долетали звуки откровенно тупой музыки — в полном контрасте с окружающей обстановкой, которую я впервые видел столь изменившейся от присутствия людей. В ярком свете большой люстры и всех настенных и настольных ламп я увидел некую компанию. Двое мужчин и две женщины. Они сидели в креслах вокруг круглого столика. Тот, что постарше, лет пятидесяти с лишним, был в белой рубашке, с распущенным узлом галстука. Мужчина помоложе, не больше тридцати, был в темно-вишневом шелковом костюме.
Я узнал их — все те же бандитские рожи, слегка видоизменившие прически и костюмы. У молодого были блестящие от бриллиантина прилизанные волосы и чуть-чуть модернизированный вид начинающего карьериста. Подобные хитрые холуйские физиономии были мне знакомы и раньше — лица людей, только-только взобравшихся на первую ступеньку своей карьерной лестницы-мечты. Вот только на его запястье был тяжелый золотой браслет, раньше такой моды не было. Другой был из тех мужчин, которые уже достигли последней стадии своей возможной карьеры, но сами об этом еще не догадываются и надеются на что-то большее. Новые хозяева жизни на поверку оказались старыми, слегка видоизменившись внешне. Если, впрочем, это действительно были хозяева.
Не знаю, почему, но я вдруг вспомнил, как еще в гимназии был на каком-то школьном празднике, где в президиуме сидела группа официальных лиц во главе с министром просвещения. Спрятавшись в задних рядах, я читал какую-то книжку, чтобы не слушать глупости из длинного доклада, прославляющего грандиозные успехи образования вообще и нашей дорогой школы в частности, когда случайный взгляд в сторону президиума заставил меня внимательнее приглядеться к не замеченной мною ранее перемене. Министр с несколькими сопровождающими его лицами уже ушел, но центр президиума пустовал недолго — периферия дружно переместилась к центру, чтобы заполнить в каком-то horror vacui[3] образовавшуюся пустоту…
Вся компания была изрядно навеселе, но, в отличие от мертвецки пьяного амбала в столовой, еще держалась.
— Проходи, парень, садись, — пригласил меня старший и кивнул молодому, который тут же налил в пустой стакан виски. Делать нечего, пришлось сесть, а в это время дед Йордан ретировался и я остался один в полупьяном обществе.
Интересно, за кого они меня приняли и как я выгляжу в их глазах? Я был в простых спортивных брюках цвета хаки (старики щедро предоставили мне возможность пользоваться богатыми складами в «Оленях», да и что другое мог бы я выбрать), а сверху, на защитного цвета солдатскую рубашку, я натянул один из свитеров (тот, что полегче), которые связала мне баба Ивана еще прошлой зимой. Может быть, они приняли меня за родственника стариков или за охранника?
Однако гости, по всей вероятности, вовсе и не думали об этом, просто пригласили разделить их застолье, которое, очевидно, вошло в свою заключительную фазу, потому что на столике было лишь несколько полупустых бутылок из-под виски, минеральной и газированной воды да несколько тарелок с остатками ужина.
Лишь сейчас я обратил внимание на женщин за столом. В сущности, это были совсем юные девушки, лет шестнадцати-семнадцати, я их разглядел как следует позже, когда они пошли танцевать с молодым мужчиной.
Хотя одна была блондинка (точнее — крашеная блондинка с обесцвеченными до белизны волосами), а другая — жгучая брюнетка с черными, как вороново крыло (вероятно, тоже окрашенными — до синевы), волосами, они были похожи друг на друга как две капли воды. Их фигуры можно было бы назвать красивыми — они были довольно стройными, но слишком уж одинаковыми в своей модной удлиненности и очень плоскими, начисто лишенными тех изящных изгибов тела, которые делают красивыми даже самых худых женщин. Но самым поразительным и что, в сущности, лишало красоты даже эти тела, было удивительно тупое, равнодушное ко всему на свете выражение их лиц… Это были лица, от которых веяло бездонной пустотой.
Я давно заметил, что даже красивые лица из застойных времен (как и лица многих людей Востока) несут на себе печать какой-то странной немоты. Но лица этих девушек демонстрировали полное отсутствие какого-либо выражения так сильно, что их даже нельзя было назвать красивыми. Немота в них превратилась в тупость.
Несмотря на вызывающе откровенные жесты, грим, одежду (или, скорее, ее отсутствие), их тела даже не были возбуждающе сексапильными. Девушки лениво покачивались под музыку, повторяя давно заученные эротические движения, которые, скорее, имитировали, чем выражали, возбуждение, призывно манили бледно-розовыми язычками в грубо размалеванных ртах, руками гладили свои бедра, которые вовсе не нуждались в большем оголении под и без того короткими, буквально впившимися в тело, эластичными юбочками (черной у одной и ярко-красной — у другой). И даже когда они возбуждающими, как им, наверное, казалось, движениями запускали руки себе под юбки, к плоским началам своих бедер, касаясь сокровенных женских глубин, это не было похоже на сексуальный вызов, это было просто пошло.
Но самой большой нелепостью была музыка, которую я слушал впервые — какие-то ужасные ориентальские или народные ритмы, отредактированные бездарным западным шоуменом, или тупые популярные западные мелодии в аранжировке посредственного ориентальца.
Девушек звали Кики и Мики, молодой мужчина обращался к старшему «господин Иванов», а тот в свою очередь называл его Трайчо. Я так и не смог отличить Кики от Мики. Хотя мы обменялись несколькими фразами, разговор не получался. Девушки время от времени хихикали, когда не танцевали, или снова начинали ласкать свои бедра, высовывать языки, извиваясь и трясясь в ритме музыкальных ориентальских вестернов.
В самом конце веселья г-н Иванов велел девушкам показать стриптиз, и они начали снимать с себя то немногое, что еще оставалось.
Вообще-то, я вовсе не пуританин, чтобы осуждать людей за их телесные забавы, и уж никак не принадлежу к числу лицемерно возмущающихся завистников, основная проблема которых как раз в том, что их на такие забавы и не приглашают (собственно, мне никто не мешал поучаствовать в этом цирке). Просто этот мерзкий спектакль не вызывал у меня даже отвращения. В нем не было ни похотливого озноба оргии, ни экстатического забвения опьянения (раньше на таких пьянках все громко пели разудалые «патриотические» песни). Сейчас все было нелепым и пошлым, как в любительских порнофильмах. Вся эта компания даже не испытывала удовольствия или веселья от своей пьяной забавы. Они просто «развлекались», уверенные, что именно «так» это и нужно делать.
Их пошлость была скучна даже для человека со склонностью к патографическим исследованиям. Себя я таковым не считаю, поэтому вернулся к себе, лег и сразу же заснул.
Утром я встал поздно и далеко не в самом лучшем состоянии. (Все-таки вчера я выпил немало, да и лег намного позже обычного.) Дело шло к обеду, шел неприятный, скучный дождь. Из окна я увидел, что лимузин исчез, вчерашняя компания, очевидно, тоже испарилась. Я принял душ и пошел к старикам. Дед Йордан, естественно, не сказал ничего, а баба Ивана пошла убираться во дворец, за одну ночь превратившийся в свинарник. Наши будни впредь, очевидно, будут такими же, как и раньше, без смуты, которую внесли в нее незваные гости и о которых я так ничего и не узнал — кто они? что они? Старики тоже мне ничего не объяснили (если они, конечно, сами что-нибудь знали). В тот день я не пошел гулять под дождем, а вернулся к себе и стал читать — как будто хотел смыть с себя нелепые вчерашние воспоминания.
А на следующий день — гораздо раньше, чем в прошлом году, — все уже было покрыто выпавшим за ночь глубоким снегом.
Я вышел, надев зимние ботинки и набросив поверх толстого свитера солдатскую шинель. Ветки одного еще совсем зеленого дерева сломались под тяжестью мокрого снега. Несколько бело-желтых березок с очень тонкими листочками, на которых снег не мог удержаться, меланхолично смотрели с дальнего края рощицы. Большой платан перед дворцом невозмутимо стоял под своими крепкими ветвями, гордо переглядываясь над утонувшими в снегу просторами с секвойей напротив.
Так началась моя вторая зима в «Оленях». Я жил как обычно — прогулки, книги, переводы, приветливое молчание в компании стариков. Единственной новостью стали совсем новенькие лыжи, которые дед Йордан вытащил откуда-то со склада, и «обновки» от бабы Иваны — она связала мне новый свитер, рукавицы и лыжную шапочку, заменившую мою прошлогоднюю солдатскую ушанку. И в эту зиму моей страстью стали долгие лыжные походы по окрестным лесам и спуск с одной крутой горы, ставшей для меня горнолыжной трассой, свидетеля моих одиноких лыжных подвигов. Туманы и облака исчезли еще в начале зимы, и до самой весны снег вокруг сиял под ясным горным солнцем в звенящем хрустально-прозрачном воздухе.
Как и вторая зима, вторая весна в «Оленях» наступила рано. И не просто наступила, а буквально ворвалась. Снег стаял быстро, почти мгновенно, под напором теплого южного ветра. Деревья сначала побледнели, подсохнув, после своей черной зимней мокроты, их верхушки стали совсем светлыми — нежно-зелеными, розовыми и бледно-желтыми, а потом — опьяняюще зелеными. Все расцвело, буйно разрослось, и уже в начале апреля казалось, что наступило лето.
И в прошлом году, даже в прохладные дни осени и зимой, я не сидел все время дома, во дворце, а этой весной и совсем редко возвращался туда, разве что переночевать. Уже в мае с помощью старика я построил себе что-то вроде беседки в ветвях одного дерева у озера, где стал оставаться и на ночь. А иногда ночевал прямо на поляне у озера, под открытым небом, долго укачивавшим меня в своей звездной колыбели, прежде чем я погружался в море сна.
Дворец, вне всякого сомнения, был прекрасным творением рук человека, шедевром архитектуры. Но хотя он стал моим домом, а его библиотека — местом увлекательнейших духовных занятий, было в нем что-то чужое и неуютное при всем его удобстве и шике. Это ощущение чужеродности возникало не только из-за того, что дворец не был моим родным домом или моей собственностью, и не потому, что он давно не знал настоящих хозяев (если они вообще существовали — я так и не понял). Просто он стал кратковременным приютом для случайных гостей. Хотя нет, не только это. Бодлер где-то писал, что ни в одном дворце нет сокровенных уголков. Даже самые сокровенные его помещения, предназначенные для сокрытия интимного (будуары), были, скорее, показательно-шикарными витринами интимности, а не подлинным гнездом сокровенного. Они словно были предназначены для будущего музея, где покои какого-нибудь лица — просто объект любопытства посетителей музея, а не обитель конкретных людей. Дворец стал гостиницей для всех желающих, а не чьим-то домом. И при этом — неиспользуемой гостиницей. А сейчас в ней жил один случайный бродяга — я.
Поэтому я и предпочитал жить в «Оленях» как бродяга.
И только здесь, в заповеднике, я понял, почему именно природа — родной дом человека.
Но понял я и другое: чтобы уловить ритм природы, мало знать о существовании ее годового круга. Нужны, по крайней мере, два таких полных круга, чтобы человек вошел в пульс природы и понял его. Потому что он должен почувствовать различия и в повторении — как каждая весна, каждое лето, каждая осень и каждая зима повторяют предыдущую весну, лето, осень и зиму, но и отличаются от них. Круги природы и одинаковы, и различны, как и круги года, отмеряющие возраст и биографию какого-нибудь дерева и так хорошо различимые на гладкой поверхности его среза.
У меня всегда был глубокий и здоровый сон, сны мне снятся очень редко (или, может быть, как утверждают знатоки механизма сна, они мне снятся, но я их не помню). А еще реже я просыпаюсь по ночам.
Здесь, в «Оленях», мой сон был еще глубже и спокойнее. Физическая нагрузка от ежедневных долгих прогулок, гимнастики, плавания, верховой езды, от работы со стариками, мои занятия с книгами и переводами, удивительно чистый горный воздух — все это приводило к тому, что я засыпал почти мгновенно, буквально лишь прикоснувшись к подушке. А ночная прохлада (я закрывал окна только в самые холодные дни) насыщала мой сон, в котором я тонул, как в глубокой реке покоя и забвения.
Но иногда ночью я все же просыпался — от какого-нибудь беспокойного сна, который забывал сразу же, лишь открыв глаза, от внешних звуков или далеких колебаний атмосферы, которые, не проникая в мое сознание, все же улавливались глубинными таинственными флюидами моей души.
Проснувшись, я не сразу осознавал, где я. Потом медленно выплывали в темноте смутные очертания моей комнаты, мебели или контуры окна, из которого струился холод или тьма, свет луны или утренний полумрак. И я снова крепко засыпал до утра. Или выходил на балкон, вглядываясь в ночной пейзаж и вдыхая ночной воздух.
Но никогда не забуду странного очарования одной ночи.
Было лето, стояла нестерпимая жара, горы и лес буквально изнемогали под солнцем, и казалось, что даже обычная горная и лесная прохлада куда-то спряталась от извергающего жар неба, в котором не было ни облачка, ни ветерка.
Я снова стал спать во дворце, потому что снаружи было гораздо теплее, чем в здании, где из потаенных темных углов всегда тянуло холодком, но сейчас и здесь было жарко, и я широко распахнул окна и дверь на балкон в надежде на ночную прохладу.
Внезапно посреди ночи я проснулся — не в полусне, а с абсолютно ясным сознанием, словно по какому-то непонятному знаку или зову.
Было полнолуние, и комната казалась удивительно светлой и какой-то призрачной. Луны не было видно, но ее свет озарял комнату, резко выделяя тени.
Но меня разбудило не магнетическое сияние полной луны, а что-то другое, что я почувствовал, но не смог сразу осознать.
А потом понял.
Чешма[4].
Снаружи не просто звонко, а даже сильнее яркого света луны космическим резонансом звучал голос чешмы — и это было не обычное журчание воды, а звук, создающий огромное акустическое пространство, раскрывающий и расширяющий границы окружающего мира.
Эта красивая чешма с большим каменным ложем для льющейся сверху, из родника, воды находилась в самом начале маленькой рощи из каштанов и лип, отделявшей дворец от домика стариков, рядом с огромной секвойей. Сама чешма, между камнями которой росли мох и дикая герань, была окружена собственным кольцом из деревьев и кустов, закрывавших ее от соседней рощицы. И над всем этим великолепием возвышался изящно-стройный кипарис, а у самой чешмы в красивом беспорядке росли, сплетаясь ветвями, кусты роз, лавр, самшит, а чуть дальше, у каштанов и лип, густели заросли жасмина.
По примеру стариков и я пил воду только из этой чешмы, она всегда была ледяная, какая-то живая и сладкая — вкусная вода. Я заметил, что иногда сюда на водопой сходились и слетались не только собаки и птицы, но и кони, у которых на скотном дворе были свои роднички и поилки. Баба Ивана говорила, что животные приходят сюда лечиться. И правда, они появлялись здесь очень редко, только в особых случаях.
Всегда с одинаково плотной и мощной струей, которая стекала неведомыми путями из клепсидры сугробов под высокими вершинами гор, эта чешма странным образом не замерзала даже в самые лютые морозы, лишь обрастая причудливыми ледяными гирляндами и похожими на сталактиты фигурами.
Но поражал меня не только ее удивительно приятный вкус, прохлада и лечебный эффект, но и звук. То ли от нее самой, то ли от движения воздуха, атмосферного давления или ветра, но голос чешмы всегда звучал по-разному. Иногда ее звон был почти неразличимым, струя лилась в полной тишине или с совсем тихим журчанием. А порой звуки льющейся воды отдавали звонким эхом, как будто в земной груди раскрывалась бездна и сама земля гулко звучала и пела. А иногда все пространство вокруг чешмы было озвучено трепетными песнями многих струй.
Наверное, это странное слияние лунного света и ясной, звонкой песни чешмы и разбудило меня той удивительной ночью, которая с какой-то магической силой влекла меня к себе.
Я вышел на балкон.
Обычно, когда я вставал ночью, то видел с балкона искрящийся серебристый поток чешмы в лунном свете. Сейчас чешма была скрыта за тенью кипариса, и я различал только звонкий голос струи, не видя ее блеска. Веретенообразный, темный силуэт кипариса, словно палец, упирался в большую полную луну прямо над собой.
Звук воды был таким звонким и отчетливым, будто вместившим в себя все это отдающее эхом пространство, что видимое и слышимое сливалось в какой-то завораживающей бездне. Ночь была удивительно ясной, но воздух в свете луны как бы утратил свою прозрачность, и над хорошо освещенным лесом, в просветах между деревьями которого была видна искрящаяся гладь озера, трепетала светлая воздушная пелена, а сквозь нее кое-где мерцали светлые точечки звезд.
Я облокотился на перила балкона, слегка наклонившись над лунной ночью, и мгновенно усилившийся звук льющейся воды вдруг как бы распахнул передо мной внезапно заколебавшееся пространство.
Время и пространство, эти две загадочные стихии, сливались и разъединялись каким-то магическим образом. Звонкие струи воды не отмеряли время, а как будто создавали огромный звуковой объем, и лунный свет не освещал все вокруг, а отсчитывал остановившееся в собственной тишине время. И они то соединялись в какой-то единой зияющей пустоте, увлекавшей меня в свою бездну, то медленными толчками отдалялись друг от друга.
Ночь вокруг раскрылась за видимые пределы в какую-то зовущую бесконечность, земля ускользала из-под ног, я чувствовал, что теряю ясность сознания, слуха и взгляда, что улетаю в это бескрайнее пространство.
Не в фантастическом сне и не в болезненном забытьи, а совершенно отчетливо я ощутил, как мой дух (в какой-то волшебной ауре) отделился от ставшего совсем невесомым тела, и я, свободный даже от себя самого, лечу в этом неведомом мне раньше просторе. Я видел (и это не были образы из моей памяти), как подо мной проплывали знакомые пейзажи горных лесов в окрестностях «Оленей» или картины какой-то знакомой и одновременно незнакомой страны, увиденной в лунном свете. Мой полет то ускорялся под напором вихря, то замедлялся, и тогда я медленно раскачивался в убаюкивающих звездных объятиях.
Постепенно вихрь ослабел, и я, околдованный и ошеломленный, уже медленно летел обратно, пока в какой-то миг не услышал снова звонкий шум льющейся воды в чешме, и первоначальная картина лунной ночи, которую я наблюдал с балкона дворца, не встала на свое место в прежних измерениях.
Так что — я откуда-то вернулся, потому что мне казалось, что я куда-то улетал, или я куда-то улетал, потому что у меня было чувство, что я откуда-то вернулся?
Я все еще не мог оторвать очарованного взгляда от лунной картины, а в сердце звучала волшебная песня воды.
Совсем не помню, как я вернулся в постель и заснул, как долго стоял на своем балконе.
Но утром проснулся свежим и бодрым, вскочил с кровати и отправился на пробежку в лес, более свежий, чем вчера утром.
Вроде бы ничего особенного не случилось прошлой ночью, но песня чешмы, лунный свет ночи и на миг открывшееся мне зияющее пространство между ними навеки остались в моей душе, надолго тихо затаившейся после своего возвращения из того волшебного полета.
Однако не все мои переживания были столь же завораживающими и чудесными. Были и другие.
Как-то утром, обещающим жаркий день, я оседлал Белую и поехал на прогулку в сторону Высокой.
Проезжая мимо поляны с ульями, заметил там деда Йордана. С сеткой на лице и дымарем в руках он возился с пчелами. Они разлетались из ульев в неизвестных направлениях — как легкие военные истребители — по своим цветочным делам, а возвращались медленно, уже с тяжелой ношей. Только у одного улья рой, наверное, еще совсем молодой, бестолково кружился, изучая окрестности своего нового дома.
Дед Йордан увидел меня и пыхнул дымарем в знак приветствия (облачко дыма постояло мгновенье над его головой и рассеялось), я помахал ему в ответ и отправился дальше.
Примерно через час пути по ясно-зеленому тоннелю из деревьев или по открытой местности, где солнце уже припекало вовсю, я добрался до какой-то огромной поляны, которая разделяла два леса: справа, по крутым склонам — хвойный, а слева — лиственный. А прямо, на западе, виднелись отроги гор и голые цепи скал, через которые можно было добраться до Высокой.
Поляна поросла низкой травой, ближе к подножью соснового леса переходившей в заросли папоротника с разбросанными в них кое-где небольшими валунами. На южном краю поляны, чуть поодаль, стояли огромные дубы, за ними протекал неизвестно откуда взявшийся ручей, который бежал, подскакивая на камнях, вниз, в буковый лес.
Я спрыгнул с Белой и улегся в тени самого большого дуба. Потом пошел к ручью, побрызгал себе в лицо и снова вернулся. Почитал несколько часов, а когда проголодался, достал из рюкзака свой скромный обед — помидоры, кусок брынзы, термос с чаем из трав и баночку меда. Разломил круглую буханку хлеба и с удовольствием поел.
Пока я читал, Белая куда-то исчезла, но после обеда я встал, осмотрелся и увидел ее — она была довольно далеко, но все же можно было разглядеть ее в глубине поляны, у леса. Да если бы даже она совсем исчезла из моего поля зрения, мне нечего было беспокоиться — Белая знала здесь все дороги и всегда безошибочно меня находила.
Я снова попробовал читать, но навалилась дремота, и незаметно для себя я уснул.
Не знаю, сколько я спал, но проснулся от охватившего меня еще во сне озноба, который лишь усилился при пробуждении, и когда я огляделся, все вокруг показалось мне каким-то другим, изменившимся. Я, наверное, спал не очень долго, потому что солнце все еще было в зените. Время как бы остановилось, а пейзаж вокруг замер в пустынном зное. Никакого ветерка, сосновый лес отодвинулся и казался нереальной отвесной стеной, а лиственный лес вблизи словно замер в оцепенении.
Я никогда не был на войне, но мне показалось, что в воздухе дрожит то самое «затишье перед боем». Пустота природы стала страшной, в ней ощущалось чье-то зловещее присутствие. Казалось, что в любой миг откуда-то появится исполинское чудовище, далекие шаги которого я слышал во сне, или случится какая-то природная катастрофа и наполнившийся страхом простор с грохотом рухнет в никуда.
И в этот миг я услышал его.
Никогда в жизни, ни до, ни после, я не слышал столь ужасающего звука и никогда не забуду его. Никогда не смогу описать. Я даже не знаю, как это назвать. Это было похоже на зловещий предсмертный стон огромного неведомого животного, которого убивали, и в то же время — на кровожадный крик убийцы, что-то среднее между воплем, рыком, писком и ревом.
Не помню, сколько все это длилось, наверное, недолго, потому что я ощутил дикий ужас — и от его внезапности (хоть у меня и было тревожное предчувствие, я меньше всего ожидал появления опасности именно таким образом), и от таившегося в самом этом звуке ужаса, и от его резкой остановки. Дикий звук оборвался так же внезапно, как и начался, и отозвался в притихшей от зноя и ужаса природе без эха, с каким-то однократным гулом, быстро прервавшимся — скорее, как ужас в сердце, чем звук в воздухе. Но тишина, наступившая после этого кошмарного звука, была еще ужаснее. Как будто этот неописуемый вой — лишь предзнаменование чего-то, только-только приближающегося.
Я инстинктивно вскочил, как только этот звук обрушился на меня, и в еще более ужасающей тишине после него почувствовал, как земля ушла из-под ног, мир отшатнулся от меня и закачался, а потом снова вернулся на место, но уже другой — преображенный, словно только что выплывший из хаоса сотворения.
В то же мгновенье в ста метрах от меня из кустов на бешеной скорости, странно пригнувшись на бегу, выскочила Белая. Она испугала и одновременно успокоила меня.
Испугала сама внезапность ее появления, я ведь совсем забыл о ней, а увидев, подумал, что опасность (я все еще чувствовал приближение опасности) может грозить и ей. А успокоила не только потому, что лошадь была живой и здоровой, но и потому, что я был уже не один, а с близким мне существом.
Белая с трудом остановилась метрах в десяти от меня, она вся дрожала, и в ее глазах читался тот же ужас, который ощущал и я.
Я стал ее успокаивать, и она почти пришла в себя, однако наше возвращение домой совсем не напоминало утреннюю прогулку.
Даже окрестный пейзаж, вроде бы такой же, как всегда, был другим, и не только потому, что я видел его в обратной перспективе и под другим солнечным углом.
А потому, что всё, еще утром казавшееся мне красивым и гармоничным, сейчас как бы утверждало, что за прекрасным ликом природы скрываются неизвестные тайны, ужасающая оборотная сторона. И в любой момент все это может нас раздавить.
Обычный ритм жизни постепенно приглушил мои воспоминания о пережитом кошмаре. Неописуемый звук, источник которого так и остался неясным для меня, все более терял свою ужасающую силу.
Но я никогда не забуду о том, что пережил в пустынном зное того далекого уже дня. Этот ужас так и не покинул меня. И даже когда мне кажется, что я забыл о нем, он сидит во мне где-то глубоко, затаившись.
Я жил, давно утратив представление о времени, словно по какому-то другому календарю. Мне казалось, что я знаю даты — по календарю, который сделал себе сам, я следил за днями недели. Но в какой-то миг вдруг потерял уверенность в том, что дата из того, далекого, мира — точно такая же, как и в моем календаре. Впрочем, а был ли смысл это знать?
Баба Ивана и дед Йордан жили без календаря, а точнее, по календарю природы — солнце, снег, дождь и ветер устанавливали свой ритм и свое время. Я, например, не мог сказать, бывают ли у них выходные. И хотя баба Ивана была религиозна (лампадка в ее комнате перед иконой Богородицы всегда горела, и я сам не раз видел, как она крестилась), я не замечал, чтобы она каким-нибудь образом отмечала церковные праздники. Нигде я не видел у них календаря, они не праздновали и не отдыхали в какой-то определенный день — согласно Божьей заповеди. Я даже думаю, что если бы они и знали, к примеру, что сегодня воскресенье, вряд ли оставили бы скотину некормленой, корову — недоеной, еду — неприготовленной, а дрова — ненаколотыми.
Что касается меня, то даже будь я уверен, что, скажем, сегодня двадцать седьмое декабря, суббота, сама моя жизнь оставалась бы такой, при которой отсчет дней просто терял свой смысл. И если для стариков каждый день был рабочим, то для меня любой день, напротив, был не-дельным[5], без-дельным, выходным. Нельзя сказать, что я ничего не делал, наоборот — никогда прежде в своей жизни я столь усиленно не подвергал себя таким физическим нагрузкам и в ежедневных прогулках, и в постоянной помощи старикам по хозяйству. Я копал огород и косил траву, собирал грибы и ягоды, колол дрова, занимался с пчелами и кормил скотину (даже умел доить), учился делать брынзу, солить сало, сушить грибы и ягоды, варить варенье и ракию, заполнять кормушки в лесу и работать с медогонкой на пасеке.
Но сколько бы я ни отдавался этой работе, какие бы ценные навыки ни приобретал, как бы ни истязал себя физически до аскетизма, этот труд не был ни обременительным, ни планомерным. Я мог днями и неделями читать в своей комнате или на какой-нибудь полянке в лесу, бесцельно скитаться целыми днями, просто ходить и смотреть на мир вокруг, мог, если хотел, спать сутки напролет или бодрствовать ночами до истощения. Но, естественно, я не делал этого — все-таки жизнь, по-видимому, диктует какой-то свой разумный ритм и в смене занятий. Тем не менее, время при такой жизни начало терять свои обычные координаты. И все реже я спрашивал себя, какое сегодня число или день недели, даже забывая иногда отмечать в календаре эти даты, и приходилось делать это с опозданием, когда вспоминал. И все же время продолжало течь (или это мы течем в нем?), но в иных измерениях, через другие события, отмеряющие его ход.
А иногда соловьи не давали мне уснуть лунной ночью. Или будили на заре, и я долго вслушивался в их переливчатые трели.
А однажды в начале мая разразилась одна их тех весенних бурь, когда гремят первые громы, а крупные капли дождя, словно нежные копья, впиваются в мягкую теплую плоть земли. Гроза застала меня в лесу, я разделся догола на какой-то открытой небу поляне, и небесный водопад вовлек меня в свой волшебный танец. Потом гроза ушла, а на юго-западе еще долго висела радуга в невидимых каплях удаляющегося ливня — как огромная пестрая арка над землей, омытой дождем.
А в другой раз гроза разбудила меня, полусонного, на пляже у озера, и я долго плавал в теплой воде под каплями дождя, превратившими тихую гладь озера в кипящую от радости стихию.
Кроме мира природных явлений или меняющих свои измерения видов и звуков, кроме мира растений и животных, существовал еще мир запахов, которые иногда исчезали или таились, а иногда вдруг тяжелыми волнами накрывали все вокруг. Никогда не забуду запаха дикой мяты, который несколько дней царил надо всем в окрестностях дворца и на озере, занесенный сюда с высоких горных лугов по каким-то странным капризам воздушных течений и перепадов температур.
И еще, еще ароматы.
Сладковатый запах цветущей липы, который душистым облаком висел в середине июня над заповедником. Или алкогольный аромат розмарина. Запах дикой мяты, пришедший издалека. Тимьяна. Йодистый запах листьев грецкого ореха. Тонкий, словно духи, аромат жасмина. И айвы, которая зимой благоухала в комнате стариков, на шкафу. Или запахи бесчисленных диких трав бабы Иваны, которые, булькая, заваривались в разные виды чая, у каждого из которых были свои дни, сезоны и даже часы приема.
И птицы…
Ласточки, вышившие из своих гнезд под крышей целое полотно серо-коричневых кружев. Они стремительно носились в воздухе прямо перед окнами, то где-то высоко в синеве неба, то тревожно низко — живой барометр, по которому старики предсказывали погоду.
Серые комочки воробьев, которые копошились в пыли на скотном дворе или рассаживались на карнизе моего окна, где для них всегда была приготовлена трапеза из хлебных крошек.
Или дятел. Оставаясь невидимым в ближних деревьях, он как бы перфорировал тишину неровными ритмами азбуки Морзе.
Нырки, гнездившиеся возле озера, с их любовными играми и рыболовными приключениями.
Пара розовых пеликанов, которые обитали в зарослях тростника у ручья, впадавшего в озеро.
Кукушка, чей таинственный голос вещал о чем-то несбыточном из самых сокровенных глубин леса? Или кроткое воркование голубей в прозрачной предполуденной тишине?
Иногда я уходил к Высокой, чтобы посмотреть на кружащихся над утесами диких горных орлов и орлов-стервятников в их собственном царстве. И однажды, когда я остановился передохнуть у какой-то скалы, рядом со мной с треском разбилось что-то, а через секунду туда камнем упал орел, только что сбросивший с высоты черепаху.
А деревья, деревья!
Если не считать странных капризов погоды, то именно деревья казались мне чем-то особенным и необычным в «Оленях». Что здесь только ни росло! Кроме обширных сосновых и еловых лесов, кроме буков и дубов, тут были самые экзотические деревья — от секвойи до кипариса, а в парке у дворца росла даже японская роза с магнолией. Мне казалось, что я вполне мог бы увидеть здесь и пальму, но она так и не появилась. Я даже не знал, на какой высоте над уровнем моря находится заповедник — сначала я был уверен, что очень высоко, а потом решил, что это просто долина, окруженная высокими горами.
Здесь я впервые почувствовал, что некоторые деревья притягивают меня к себе, а другие — отталкивают. Я часто прислонялся спиной к теплому, волокнистому, цвета какао, широкому стволу огромной секвойи, ощущая, как в мое тело вливается какая-то добрая энергия. Еще я любил, обняв липу, долго стоять, прижавшись к ней. Дуб и сосны, платан и вяз, кипарисы и орех — вот деревья, с которыми меня связывала дружба. А вот каштан и бук, верба и акация, осина и береза как-то меня любили не очень.
А ночь светлячков?
Обычно светлячки появлялись ранним летом, и я видел, как они, сначала одинокие, кружатся в редких деревьях на склоне у озера. А иногда они летали за дворцом, в густом сосновом лесу, блуждали между каштанами и липами перед домиком стариков или еще дальше, над таинственными ручьями и душистыми цветочными лугами.
Но в ту ночь, ночь светлячков, они возникли как большое светящееся облако, как огромная стая птиц (вроде нашествия саранчи, которая, говорят, опустошает все поля, сады и леса), взволнованные чем-то, чего я не видел. И их фонарики тревожными линиями крест-накрест перечеркивали все пространство вокруг дворца и над озером. А все-таки интересно, что происходило тогда в их мире?
Мне вспомнилось в ту ночь кое-что из детства (неужели это светлячки своими миниатюрными огоньками разбудили во мне то далекое воспоминание?) Мне было тогда года четыре или пять, отец учил меня делать фонари… Мы выбирали большой арбуз, срезали верхушку, а потом выскребывали его сладкую серединку (розовый сок стекал по моим щекам) и вырезали в нем окошки самой разной формы — треугольные, квадратные, круглые или в виде пятиугольной звезды, а потом ставили внутрь свечу и зажигали ее. И я гордо брал этот фонарь и шел с ним гулять по уже темнеющим улицам. Люди удивленно смотрели на маленького мальчика — меня! — с волшебным фонарем в руках, а я время от времени оглядывался назад и видел, как радуются мои папа с мамой, как гордятся своим Прометеем, разгуливающим по вечернему городу.
А водопад?
Метрах в пятистах выше по течению реки, впадавшей в озеро, был водопад. Вода с решимостью самоубийцы бросалась вниз с высокой скалы. Вертикальная струя в нескольких местах ударялась об уступы скал, что слегка меняло направление ее стремительного движения, не нарушая при этом стройности отвесной стены падающей воды, которая искрилась на солнце или казалась белой на темной в тени скале. Под водопадом была глубокая заводь с прозрачной чистой водой (я любил там купаться), а на одном широком гладком камне прямо напротив водопада у заводи было чудесное место, где можно было не только хорошо расслабиться под ласковым солнышком, но и долго смотреть на подрагивающую в его лучах подвижную водяную скульптуру, со всех сторон окруженную кольцами и дугами маленьких радуг из брызг от потоков воды, разбивающихся о пороги скал. А еще, чуть подальше, было одно место, где перед извивающейся белой стеной падающей воды стоял черный, весь устремленный ввысь кипарис. Темный силуэт дерева отчетливо вырисовывался на светлом фоне водопада, и они взаимно дополняли друг друга, контрастируя при этом самым причудливым образом.
А однажды на маленькую пеструю полянку в лесу выскочил из кустов медвежонок и бесстрашно направился в мою сторону. Я бы, наверное, поиграл с ним, если бы не его мать, напугавшая меня своим внезапным появлением. Я так испугался, что бросился бежать, но споткнулся и упал. И услышал за собой тяжелый вздох Бабы Мецы[6], пришедшей за своим непослушным детенышем, — в этом вздохе был и укор, и насмешка над моим испугом.
Как-то звездной ночью я сидел на балконе, и мне почему-то вспомнились так любимые мною в детстве прогулки. Почти каждый вечер мои родители «выходили в свет», как и все жители средиземноморского городка, где мы жили, и всегда брали меня с собой. За столиками кафе, вынесенными прямо на тротуар, сидели пожилые мужчины со своими аперитивами, а смуглые парни и девушки, жующие жвачку и поглощающие попкорн и мороженое, проходили мимо них или толпились перед кинотеатрами и дискотеками. Шумные толпы людей в каком-то предощущении счастья шли в порт, куда приходили корабли, доставлявшие сюда из далеких стран новых людей, новые надежды и новые товары. И я, в бело-синей матроске, радостно шагал, держа родителей за руки (отца в белой рубашке с короткими рукавами и маму в синем шелковом платье и белой шляпе), к пристани, к кораблям, к поднявшимся над ними стальным кранам и к экзотическим запахам корицы и лимонов, апельсинов и кофе.
И горьковатому дыханию моря.
Иногда мы поднимались по длинным, извилистым каменным лестницам наверх, к крепости, возвышающейся над городом, опирались на железные перила ограды, под которой внизу, словно кем-то разбросанные кубики и плитки, виднелись дома и крыши. Отсюда было хорошо смотреть вдаль, до самого горизонта в бескрайнем море, и на корабли в заливе, похожие на пасущееся стадо животных. Иногда доносился гудок далекого еще парохода, пробивавший купол неба и теряющийся где-то высоко-высоко, в бесконечности.
А небо в «Оленях», а облака!
Серое, непрозрачное, низкое зимнее небо, когда даже понять трудно — небо это или облака. И высокое летнее небо — бездонное и хрустально синее или побелевшее от зноя. Тонкие, как пряжа, перистые облака, которые растворялись позже в бескрайней вышине. Иногда они розовели или быстро таяли, как кусочек сахара в стакане воды. А огромные кучевые облака, страшные и кровавые перед закатом или косматые и темные перед грозой! Острые края облаков странных очертаний — в виде замков, человеческих лиц, которые подолгу стояли на одном месте, неподвижно, словно приколоченные к воздушному куполу неба. И другие облака, пролетавшие с огромной скоростью и превращающие экран неба в странную и завораживающую картину, подвижную и абстрактную. Фиолетовые, желтые и алые закаты. Или совсем безоблачные, когда синева неба лишь незаметно переливается разными оттенками цвета.
А однажды ночью шел настоящий звездный дождь, всю ночь с неба падали звезды, как будто Бог устроил фейерверк по случаю какого-то неизвестного людям праздника.
Как-то, после встречи с девушкой на средиземноморском берегу, когда я стал ходить на рассвете и перед закатом на маленький пляж внизу, под нашей виллой, я увидел огромную падающую звезду и почему-то запомнил ее. Это было мое первое «звездное» воспоминание. Большая звезда, очень заметная на фоне более мелких и неподвижных звезд, внезапно задрожала, слегка сдвинулась с места и стремительно полетела вниз в сопровождении искрящегося шлейфа, возникшего от ее движения, и, описав небольшую дугу, исчезла над морем. А мне показалось, что она упала в меня — как улыбка той девушки, которая насквозь прожгла мое сердце.
А серна!
Я увидел ее еще во время моей первой прогулки по заповеднику и запомнил ее грациозный прыжок от меня в глубь леса. Когда я встретил ее во второй раз, мне показалось — нет, я был просто уверен, — что это та же самая серна.
Я лежал тогда на скале у воды, чуть зажмурив глаза на ярком солнце. И в пульсирующей тишине одиночества вдруг ощутил, что я уже не один. Открыв глаза, я слегка приподнял голову. И увидел ее. Она стояла на берегу у заводи и пила воду. Не знаю, почувствовала ли она мое присутствие и мой взгляд, но она тоже подняла голову. И заметила меня. Однако притворилась, что никого не видит, спокойно продолжая пить. Потом, чуть повернув свою нежную головку, посмотрела в мою сторону и как будто лишь теперь заметила. Немножко постояла так, настороженно и чутко прислушиваясь к чему-то, потом подняла и снова опустила на землю свою стройную ногу, слегка повернулась всем корпусом и вдруг резко (но не испуганно, а словно желая продемонстрировать гибкость тела и красоту движения) подпрыгнула и скрылась в кустах. И это грациозно-застенчивое движение исчезнувшей серны навсегда запечатлелось в моей памяти.
И снова — над всем миром — песня цикад.
Их резкие пронзительные голоса заполняли собой все вокруг, создавая своим звуком какое-то особое пространство, в котором разместилось все видимое и осязаемое — деревья и травы, ручьи и облака, летающие цветки бабочек и запах диких лесных трав на полянах, ласка воздуха и объятья воды.
Иногда это были одинокие, слабые солисты, рядовые исполнители не очень уверенных в себе дуэтов, струнных квартетов или огромных симфонических оркестров, мелодии которых переливались во всех регистрах (от немыслимых высот до мягких, обтекаемых низких нот). Но порой их голоса сверкали точечками в пространстве или же полностью тонули в звучащих водах огромного океана.
А когда их песня уносила с собой в сон свет дня и всё вокруг постепенно исчезало в наплывающих сумерках вечера, погружаясь в ночной мрак, от которого, казалось, некому было тебя защитить, их голоса словно будили какие-то противостоящие этому мраку со-ответствия, со-ответы — звезды, эти маленькие искорки в темнеющей выси неба, пульсирующие огоньки, просветы, уводящие в иные миры.
И мне казалось тогда, что это они, мерцающие звезды дирижируют песней цикад, голоса которых, в свою очередь, блестят, как эти звезды.
Песня цикад убаюкивала меня в теплой душистой колыбели земли, но яркий свет звезд говорил, что этот сон не вечен.
Первое Рождество и первый Новый год, которые я встретил в «Оленях», в сущности, никак не отмечались — со стороны стариков не было никакой реакции, они явно не выделяли эти дни, да и мне было не до торжеств. Во всяком случае, я вспомнил о них, лишь когда отмечал в своем календаре соответствующие даты. Но на второй год я решил отпраздновать эти памятные дни вместе со стариками и прежде всего срубил елку. Дед Йордан не был в восторге от гибели деревца, но, естественно ничего не сказал. А я поставил елку у них в комнате, украсив ее несколькими импровизированными игрушками, в числе которых самым замечательным моим достижением стали бусы из воздушной кукурузы, которым предстояло сыграть роль елочной гирлянды. И в Сочельник я позволил себе придать нашему ужину определенную торжественность, прочитав отрывок Евангелия от Матфея из латинской Библии. Баба Ивана перекрестилась вместе со мной, дед Йордан остался неподвижным, и мой тост в честь Рождества Христова завершил наш скромный ритуал. Через несколько дней, на Новый год (если, конечно, мои календарные вычисления шли в ногу с астрономическим временем) мы повторили его.
Такими были наши «официальные» праздники. А общий календарь в «Оленях» просто не имел смысла, жизнь шла здесь в другом ритме, в череде иных будней и праздников…
Поэтому третье Рождество и третий Новый год прошли без особых торжеств. Я не стал рубить елку, чтобы не огорчать деда Йордана, откровенно страдавшего от любого нарушения законов природы. Не было смысла и украшать какое-либо живое деревце во дворе (ведь все ели и сосны вокруг и так были нашими живыми новогодними елками). Не видел я никакой необходимости и в чтении Библии (для этих людей книга природы была более священной, чем любая печатная). Только за ужином я поздравил стариков с Рождеством Христовым, а неделей позже, когда, по моим предположениям, наступил Новый год, где-то в полночь, уже дома, в комнате, я прошептал про себя: «С Новым годом!»
Однако этот наступивший год начался не слишком удачно.
В его первый, по моим подсчетам, день ничего особенного не случилось. Я долго спал, потом обедал со стариками, ходил по лесу, читал. Второй день тоже обещал пребывать в том же зимнем спокойствии, если бы ближе к полудню не появились пришельцы. Самым зловещим в их нашествии было то, что они буквально свалились с неба.
Я стоял на террасе, когда услышал грохот. В безлюдной тишине этих мест любой звук, который не входил в число естественных звуков природы (вроде шума ветра в деревьях, песни и крика птиц, воя диких животных, грома), казался странным и страшным в своей неожиданности. Никогда прежде я не слышал ничего подобного. Звук шел сверху, явно это был грохот какой-то машины, усиленный эхом долины, не привыкшей, по-видимому, к подобным звукам и повторявшей его снова и снова. Источника шума долго не было видно. Перепуганная баба Ивана выбежала из дома, тревожно глядя то на небо, то на меня, словно ожидая услышать какой-то ответ, а потом бросилась обратно в дом и вывела ничего не слышащего деда, которого я впервые видел таким растерянным. Рукой она показывала вверх, туда, откуда шел этот обрушившийся на долину звук, но старик не понимал ничего, что он не мог видеть, и поэтому смотрел непонимающим взглядом на то место в небе, куда указывала баба Ивана, и только по нашей тревожной реакции мог догадаться, что нас беспокоит что-то необычное.
И в это мгновенье из просвета, образовавшегося между клочьями медленно передвигающейся низкой тучи, вынырнуло маслянистое туловище отвратительного цвета, скрылось на миг, затем появилось вновь и, очевидно, заметив подходящее, обитаемое место, медленно начало спускаться. Это был вертолет. Снизу очень похожий на влажное брюхо какого-то гигантского насекомого, он завис метрах в тридцати над дворцом. Верхушки деревьев вокруг прогнулись под напором вихревых струй воздуха, а я ушел с террасы в комнату и закрыл дверь, через стекло глядя на спускавшееся к нам крылатое чудовище. Оно повисло неподвижно под вращающимися огромными лопастями, потом, покачавшись немного, опять стабилизировалось в неподвижном состоянии и, наконец, стало медленно спускаться. Мощные вихри сдували снег с ближних деревьев и с площадки перед дворцом. Старики тоже отошли в сторону, словно и их сдуло сильным порывом ветра. Железное чудовище неуверенно приземлилось на неуклюжие ножки своих резиновых колес, моторы заглохли, и лопасти, постепенно замедляя свое вращение, остановились. Это была большая и, по всей видимости, военная машина грязно-зеленого цвета, неприятно влажная от многих слоев облаков, через которые она пробивалась к земле. В окошках вертолета стало заметно какое-то движение, потом я увидел (правда, не очень отчетливо, потому что все происходило с противоположной от меня стороны), как с вертолета, словно щупальце, сползла лестница и кто-то стал спускаться по ней. Затем на снежном фоне из-за уже совсем остановившейся машины показалась вереница людей, гуськом шествующих друг за другом. Но вот вся группа вышла из-за вертолета, и я насчитал шесть мужчин и трех женщин. Один мужчина был в военной форме, остальные — в гражданском, две женщины — в явно дорогих шубах, а третья — самая молодая — в ярко-красном, горящем как бы изнутри (солнца не было) лыжном дутом жилете и таких же дутых сапогах-бахилах синего цвета. Группа вскоре приблизилась к деду Йордану (я не видел, вышел он из дома сейчас или там и стоял, просто его закрывал от меня вертолет, приземлившийся на заснеженную площадку перед дворцом). Старик подошел к ним и протянул руку — сначала военному, потом всем остальным. Глядя на их попытки разговорить его, я понял, что они с ним незнакомы, потому что по их жестам и мимике можно было догадаться, что немота старика их удивила.
Хотя из своего окна я не мог разглядеть их лиц как следует, мне все же показалось, что новая группа гораздо представительнее, чем прошлогодние гости, может быть, это и были настоящие хозяева. У меня не было особых причин их бояться, но на всякий случай я решил переждать, не выдавая своего присутствия. Проследив за тем, как группа потянулась к входу во дворец, я вскоре услышал топот внутри здания — очевидно, дед Йордан расселял их по комнатам. И опять принялся за чтение, зная, что старик при первой же возможности подскажет мне, как себя вести с незнакомцами. Но он долго не появлялся.
Снова выглянув в окно, я увидел, как двое мужчин разгружают вертолет и носят во дворец какие-то сумки.
Топот множества ног внизу продолжался, потом послышались звуки музыки, слава богу, более терпимой, чем та, у прошлых варягов.
Дед Йордан появился, лишь когда стемнело — позвать на ужин. Мы, как обычно, поужинали. Я ничего не спрашивал у стариков о вновь прибывших (они тоже ничего мне не объяснили), а потом ушел к себе. По дороге мне никто не встретился, явно старик устроил гостей на первом этаже, оттуда доносились приглушенные звуки музыки и людской говор. Немного почитав в кровати, я уснул.
Рано утром следующего дня (на улице было еще совсем темно) меня разбудил дед Йордан и жестами объяснил, что группа собралась на охоту, звал и меня. Я отказался, и старик ушел, а вскоре баба Ивана принесла мне завтрак. Я так и не смог заснуть снова, время от времени поглядывая в окно, где в свете наступающего дня группа охотников готовилась к выходу. Почти все мужчины были в новых охотничьих костюмах, с ружьями, остальные, в том числе и женщины, надели на себя все военное (я не понял — привезли они это с собой или форму им выдал дед Йордан). В сущности, охотничьи двустволки были лишь у троих, остальные держали в руках автоматы (очевидно, их тоже привезли с собой). Наконец, группа закончила свои сборы и тронулась в путь. Мне показалось странным, что они не пожелали взять с собой деда Йордана, который явно приготовился идти с ними. Он был не в обычном своем коротком кожушке, а в новеньком, с иголочки, военном полушубке, извлеченном, наверное, из наших бездонных складов, и даже с охотничьим ружьем на плече, которого я не видел у него ни раньше, ни потом. Старик прошел немного вместе с ними на юго-запад, куда они направлялись, но прежде чем группа скрылась за деревьями, я увидел, как военный машет старику руками, очевидно отправляя его назад.
И старик вернулся.
А группа затерялась в серой пелене, окутавшей лес.
Довольно скоро утренний туман рассеялся, и небо засияло, освещенное солнцем, еще скрытым от меня деревьями под окном.
Однако прекрасный зимний день почему-то не слишком радовал меня — в отличие от других солнечных дней, всегда расслаблявших и успокаивавших мою душу. Никого из приехавших я раньше не встречал, но неясная тревога почему-то сжимала мое сердце. Я не пошел на свою обычную утреннюю прогулку, пробовал читать, несколько раз заходил к бабе Иване (дед Йордан куда-то исчез). И хотя мы с ней совсем не говорили о приезжих, она тоже показалась мне не такой спокойной, как обычно.
Где-то к обеду в хрустально-звонком воздухе раздались звуки выстрелов: несколько одиночных, а потом — длинные автоматные очереди.
Охотники вернулись, когда короткий зимний день близился к концу. После обеда я пошел к себе, опять пытался читать, но безуспешно, никак не мог сосредоточиться, незнакомые пришельцы нарушили покой, царивший в этой долине, и самим своим присутствием словно разрушили его обычный мирный ритм. Потом я незаметно уснул, а проснулся, когда в моей комнате было почти темно. День за окном посерел, и небо снова затянуло облаками. Не столько шум, сколько какая-то непонятная дрожь заставила меня подойти к окну.
И я их увидел.
Они появлялись один за другим, с интервалом метров в десять. Выходили из леса, уже поглощаемого вечерней мглой — сначала один с мешком за спиной, потом три женщины, а за ними — и все остальные мужчины. На длинных жердях, тяжело провисающих с плеч, они несли убитых животных.
Подойдя к площадке перед дворцом, они опустили на землю две туши и засуетились вокруг них.
Какое-то время, пока группа разбрелась, убитые животные оставались лежать на снегу одни, и я их увидел — то, что покрупнее, оказалось большим старым оленем с огромными ветвистыми рогами, а поменьше — серной. Скоро люди вернулись, и я понял, что они ходили за орудиями для разделки туш. Двое шли с топорами. Все сгрудились вокруг убитых животных, а потом эти мясники топорами стали рубить голову оленя.
Волна ненависти и омерзения залила меня, я не хотел больше этого видеть и, отвернувшись от окна, в тупом оцепенении бросился ничком на кровать. Но не мог выбросить из головы вида лежащих на снегу мертвых животных — оленя с еще связанными ногами, нелепо упершегося в землю своими большими рогами. Как живой, он повернул чуть приподнятую рогами голову и смотрел в сторону поникшей, почти незаметной в снегу головки серны.
Эта картина закачалась у меня перед глазами, я чуть не задохнулся от кома в груди, почти рыданья, но какой-то шум снаружи привел меня в чувство, и я снова подошел к окну.
На улице почти совсем стемнело, фигуры людей и темные пятна животных были почти неразличимыми. Голова оленя с прекрасными большими рогами, уже отрубленная, валялась в стороне, но, и забытая всеми, она как будто продолжала в оцепенении смотреть на разворачивающуюся перед ней кровавую оргию.
Группа озверевших людей нашла себе новую забаву. Сначала я не понял, в чем дело. Двое мужчин держали в руках зажженные факелы, от которых во все стороны брызгами разлетались искры. Двое других пытались вытащить из брезентового мешка что-то, бешено сопротивляющееся. Когда они все же вытянули оттуда брыкающееся и визжащее нечто, я увидел, что это живой, но раненый кабан. Один из мужчин плеснул на него чем-то из металлической канистры. И лишь когда мечущееся животное, к которому прикоснулись факелы, превратилось в катающийся по снегу и истошно голосящий живой факел, я понял, что сделали эти дикари — они облили кабана бензином и подожгли, и он, как огненный шар, корчился теперь на снегу в предсмертной агонии.
Дикий хохот и крики людей, развлекающихся огненным танцем обезумевшего животного, их освещенные пламенем и искривленные гримасами лица слились в каком-то зловещем, гротескном действе. Острая конвульсия внутри заставила меня резко отшатнуться от окна, я бросился куда-то бежать, но прежде чем осознал, куда я бегу, мои внутренности взорвались, и изо рта полилась какая-то гадость, меня всего вывернуло наизнанку в рвоте.
А больше я ничего не помню.
Куда хотел бежать, куда смог добежать, какая болезненная судорога оборвала мою память, я не знаю, потому что потерял сознание.
Поздно ночью или рано утром я очнулся со странным чувством нереальности происходящего. Я был не у себя в комнате, а где-то в другом месте. Постепенно в мерцающем свете (это был огонек лампадки, всегда горящей у бабы Иваны) я увидел, что нахожусь у стариков. Дед Йордан сидел за столом и, заметив, что я очнулся, жестами успокоил меня. Немного полежав, я снова заснул, но уже более спокойным сном. А когда проснулся, в комнате было совсем светло, новый день наступил, и баба Ивана возилась у печки. Она принесла мне чашку чая, хлеб и брынзу, я попробовал есть лежа. И в это время снаружи раздался оглушительный грохот, который сначала заставил меня испуганно вздрогнуть. Это было как выстрел. Но потом я вспомнил все вчерашнее и догадался, что это ревут моторы вертолета. Отставив чашку, я с головой зарылся в одеяло и зажмурил глаза. Тон ревущих моторов изменился, и после нескольких новых, все более мощных и напористых звуковых волн шум слабеющих толчков начал стихать. Вертолет, очевидно, набирал высоту, потом стал удаляться, и, наконец, наступила тишина.
В комнату вернулся дед Йордан.
— Ну что, уехали? — спросила баба Ивана, но старик никак не отреагировал на этот излишний вопрос и опустился на стул.
Скоро и я встал с постели, сел за стол, мы, молча, поели — значит, я спал до самого обеда.
Потом старик проводил меня до дома, как больного, хотя я уже чувствовал себя гораздо лучше. Прежде чем лечь, я выглянул в окно — на снегу, утоптанном и грязном, темнели пятна крови убитых животных. На этот раз обошлось без рвоты, шок прошел, я был почти в порядке. И когда снова лег в кровать, глубоко задумался о том, что же все-таки произошло.
Честно говоря, у меня никогда не было какого-то особенного отношения к охоте. Я не раз видел, как убивают птиц, но это не производило на меня сильного впечатления, и я не воспринимал это как убийство. Я никогда не ел (или не помню этого) дичь, но не от отвращения к самому факту убийства животных, а потому, что запах дичи вообще мне неприятен. Но у меня не было отвращения к охоте, просто я был к ней равнодушен.
Так почему же сейчас вид убитых животных так потряс меня? Не потому ли, что в их мертвых глазах я увидел почти человеческий ужас? Или потому, что, живя здесь, в «Оленях», я так часто радовался этим прекрасным созданиям, и, возможно, это те же самые животные, которых я видел раньше? Может быть, серна, чье тело принесли охотники — та самая, которая таким волнением наполнила мою душу прошлой весной? И почему лица этой охотничьей компании показались мне такими гнусными и омерзительными, как будто я присутствовал на настоящем убийстве — и не животных, а людей?
Все эти дни я несколько раз в своих снах видел один и тот же кошмар — заснеженный лес, по которому бегут испуганные олени. Я слышу ужасающие звуки выстрелов и вижу, как падают тела прекрасных животных. Потом — вблизи — их глаза, умные, полные человеческой боли глаза, в которых дрожит грустное прощание. И вдруг, как в каком-то зловещем маскараде — мерзкие, самодовольные, отъевшиеся отвратительные лица людей, перекошенные зверскими гримасами улыбок. И мне казалось тогда, что убивают не только животных, но и меня, что они хохочут над моим трупом и кружатся вокруг меня в зловещем хороводе мертвецов.
Кошмарная сцена с живым факелом агонизирующего животного продолжала меня преследовать не только во сне, но и наяву, и в ее навязчивости было что-то более странное, чем просто ужас от увиденного, какая-то тайна. Когда спустя несколько дней я опять проснулся в холодном поту после только что пережитого во сне кошмара, я вдруг понял, в чем дело. Хоть я и видел лица прилетевших людей довольно бегло, хорошо помню, что мужчин было шестеро. А в группе, вернувшейся с охоты и участвовавшей в кровавой оргии вокруг тел убитых животных и подожженного кабана — я это помню тоже совершенно отчетливо, — лишь пятеро.
Но может быть, кто-то в это время был скрыт от моего взгляда, и я его просто не заметил? Что-то мне подсказывало — это не так. И я решил проверить свою страшную догадку.
На следующий день я отправился по следам этой компании и через несколько часов добрался до места, где все и произошло: на снегу, искрящемся в лучах холодного зимнего солнца, ясно виднелись следы людей, валялись пустые гильзы, я нашел даже оброненную дамскую перчатку из дорогой кожи.
Видел я и место, где лежали убитые животные — снег там был утоптан и окровавлен, а в лесу, когда охотники уже возвращались, можно было различить редеющие капли крови.
Потом я разглядел и следы шагов человека, но без крови. Они вели к его лобному месту — в снегу совсем отчетливо был виден отпечаток тела упавшего человека в замерзшей темной лужице, а потом слабеющий кровавый след вел метров за двадцать к зарослям кустарника, где я нашел обезображенный труп. Все эти дни здесь явно пировали стаи диких хищников: передо мной открылась страшная картина — обглоданный скелет и в клочья изодранная одежда.
Через несколько месяцев дожди и весенние потоки, ветер и солнце скроют навсегда то, что не успеют сделать звери и птицы-стервятники, и погибший человек исчезнет навсегда — вплоть до останков, неразличимых в молчаливой красоте природы. Это преступление уйдет бесследно — только природа так умеет скрывать следы человека, его хорошие и плохие поступки.
И тот непонятный ужас, который я пережил прошлым летом, показался мне сейчас не просто страшной тайной природы, а знаком — знаком того, что человек никуда не может скрыться от реального ужаса действительности.
Я вернулся с лобного места незнакомца в заповедник, где меня встретил вопрошающий взгляд деда Йордана. Знал ли он о случившемся или только догадывался? И может быть, пришельцы не взяли его с собой на охоту именно для того, чтобы не было ненужных свидетелей? Но тогда это означало, что преступление было спланировано заранее. А видел ли старик останки убитого и заметил ли после возвращения охотников, что в группе кого-то недостает? Или он ничего не знал о преступлении?
Нет, он знал.
Когда через несколько часов мы сели обедать, дед Йордан не поднял свою рюмку, как обычно, чтобы чокнуться со мной «за здоровие», а отлил из нее на пол немного вина (как это делают, поминая умершего), потом взглянул на меня и выпил. Я проделал то же самое. Так что старик не только знал о происшедшем, но догадался, что и я знаю о нем. А вот знала ли баба Ивана или он скрыл эту тайну от нее?
Я прекрасно понимал, в каком государстве мы живем, слышал иногда комментарии по поводу несчастных случаев и убийств, а еще чаще улавливал и двусмысленное загадочное молчание, окутывавшее человеческие судьбы. Но впервые я сам стал невольным свидетелем убийства. Потому что, без сомнения, это не был несчастный случай, иначе бы они не оставили труп на растерзание диким зверям.
Кто были эти люди? Почему они убили своего спутника? И почему он так доверчиво и беззаботно пошел за своими убийцами? Даже хищные звери казались невинными в своем неведении природными тварями на фоне одичавшей стаи людей. А как смотрели на это жестокое убийство женщины? Мерзкое издевательство этих людей над подожженным кабаном, которое так потрясло меня, приведя в ужас, сейчас казалось мне почти невинной забавой по сравнению с хладнокровным убийством человека. И ведь никто из них не казался позже ни потрясенным, ни обеспокоенным или просто испуганным. Да и вообще они совсем не были похожи на преступников. Один из них был генерал, а остальные, судя по всему, принадлежали к числу тех, кого в последние годы стали называть «элитой».
Хотя холодный спазм ужаса и омерзения затаился во мне навсегда, я как-то уже спокойнее пережил свое открытие факта убийства — после перенесенного первого потрясения. Неужели я начал привыкать к бессмысленной нелепости жизни?
После обеда дед Йордан проводил меня почти до входа во дворец и с необычной для него фамильярностью, положив руку на плечо, посмотрел мне в глаза, словно хотел сказать: «Такова жизнь, парень. Будь сильным!»
Но мог ли я быть сильным? И что значит «быть сильным» — равнодушно или испуганно принимать не просто суровость и жестокость жизни, но и циничную наглость преступников, которые, казалось, даже гордились своей безнаказанностью? Неужели эта стая убийц не чувствовала, что все, что они сделали с одним из своих, может случиться с каждым? Неужели это чувство не заставляло их как-то иначе распорядиться своей жизнью? Или это взаимное истребление (во имя чего?) и было их жизнью?
Но оказалось, что не только мы с дедом Йорданом знали об этой страшной тайне.
В марте, после нескольких дней сильнейших ливней, стало сухо, подул теплый ветер, и в лесу загорелись разноцветные огоньки — цветы, травы, листья и ветви пробудились от зимнего сна и с неистовой жаждой заявляли о своем праве на жизнь под солнцем.
Как-то ясным днем, после полудня, когда теплый сильный ветер гонял меня к Высокой, я возвращался оттуда разбушевавшимся весенним лесом. В нескольких километрах от «Оленей» меня встретила овчарка Волчок. Уже давно, еще с первых моих дней здесь, мы подружились с этим (самым главным после деда Йордана) хозяином всего живого сообщества в заповеднике. Крупный лохматый пес, не очень чистых волчьих кровей, он и в самом деле был самой значительной личностью в мире «Оленей» после старика. Он был и ночным (когда старики спали), и дневным (когда дед отдыхал после обеда) сторожем. Часто он сопровождал старика (а порой и меня) во время наших прогулок, бдительно следил и за всем миром животных, обитающих в окрестных лесах. Он удивительно точно воспринимал мои чувства и настроения. Знал, например, что я люблю гулять в одиночестве, и никогда не досаждал во время моих путешествий по горам и лесам. Но знал, и когда можно меня проводить, и до какого именно места, когда меня оставить одного, а когда появиться — вроде бы невзначай, но всегда вовремя.
Его появление сейчас, когда я уже возвращался, показалось мне неожиданным, потому что я не звал его в своих мыслях. Но, очевидно, не я, а он хотел мне что-то сказать. И я предоставил ему эту возможность.
Волчок шел рядом по дороге к «Оленям», то забегая вперед, то зачем-то сворачивая ненадолго в лес. В одном месте он остановился, как-то особенно посмотрел на меня и помахал хвостом, что означало приглашение следовать за собой.
Мы были в километре от «Оленей», и Волчок напрямик, но все же проходимыми местами, повел меня в глубь леса. А когда остановился и поглядел на меня, как бы объявляя, что мы на месте, я понял, что и он знает тайну.
Потому что мы пришли именно к тому месту, где несколько месяцев назад я нашел в снегу труп убитого человека. Правда, от него уже не осталось почти никаких видимых следов — впрочем, я не подходил слишком близко. Но собака стояла на том самом месте. И не просто стояла — она напряглась в стойке и, подняв голову к небу, завыла словно волк. В общем-то, я никогда не слышал и не видел с близкого расстояния воющего волка, но подумал именно так. Я не знаю, как воют волки, но этот собачий вой был похож на рыдания человека — да, дикие, но все же рыдания. Наверное, я испытал бы ужас от этого воя, если бы передо мной не стоял мой самый близкий лесной друг. Почти человеческий плач, полный ужаса, потом — дикая скорбь, оплакивание, а в конце — тоска. Собака словно хотела мне показать, что не только знает страшную тайну убийства незнакомого человека, но и скорбит о нем. Хотя на какой-то миг этот вой вызвал во мне ужас от воспоминаний о странном убийстве, дикая скорбь Волчка была для меня и каким-то мудрым сигналом о том, что даже природа не может оставаться равнодушной к преступлениям человека. (Или я, по крайней мере, думал так — ведь что может быть равнодушнее, чем сама природа). Поэтому я возвращался в «Олени» в сопровождении Волчка, бегавшего вокруг меня, с теплым чувством разделенной дружбы, какое мне редко доводилось испытывать даже по отношению к самым близким людям.
Мы уже приближались к «Оленям», когда я снова увидел ее. Всего в нескольких сотнях метров от хозяйственных построек, в лесу, где бурный поток после недолгой передышки в заводи стекал в речку и потом, ниже по течению, вливался в озеро, была поляна посреди молодой рощицы и весело зеленеющих и желтеющих зарослей кустарника. Вся в солнечных лучах, открытая поляна как бы возвышалась над потоком.
Наверное, она приходила на водопой, а сейчас просто стояла у куста. Серна.
Конечно, она слышала, как мы идем, но не убежала, а смотрела на нас, меня и собаку, удивленно и в то же время доверчиво, как на старых, но редко встречающихся знакомых. Мне показалось, что это та самая серна, которую я видел еще в первое лето и которую, как я думал, убили этой зимой незваные гости вместе со старым оленем. Так значит, она жива. Я смотрел на нее с такой радостью, будто снова встретил дорогого мне человека, которого считал навсегда потерянным для себя, мне хотелось броситься к ней и обнять. Но серна, словно убедившись, что мы видели, как она одаряет нас своим доверчивым и немного смущенным любопытством, вдруг встрепенулась, грациозно подпрыгнула и стремительно скрылась за кустами и деревьями.
Собака рядом со мной, остановившись, никак не отреагировала на появление серны, а когда та исчезла в лесу, спокойно направилась в сторону дворца, помахивая хвостом.
Охваченный радостным волнением, как после любовного свидания, я пошел за ней. Это была моя последняя встреча с серной. И кто знает, была ли это та самая, из моего первого лета?
Доверие, которым одарила меня природа в этот день, словно смыло с моей души все плохие зимние воспоминания, и я снова зажил в радостном ритме весенней жизни природы.
А вечером, за ужином, был в таком приподнятом настроении, что мне захотелось поделиться со стариками переживаниями этого дня. Но я тут же одернул себя, внутренне смутившись. И что бы я им сказал? Что вел дружеские беседы с собакой и был на любовном свидании с серной? Да и поняли бы меня они — даже эти, буквально вжившиеся в природу старики? И вообще — а не слишком ли я отдалился от мира людей, если любой контакт с ним вызывает у меня отвращение и приводит в болезненное состояние, а лечит и радует только природа, ее пейзажи, растения и животные?
Но я знал, что это не так, что я не сошел с ума и не впал в дикость. Это уединение здесь было нужно мне как отдых после долгой болезни, чтобы потом вернуться в мой, наш, человеческий мир. Хотя мне все еще не хотелось возвращаться, да я и не думал об этом.
Третье лето моего пребывания в «Оленях» было в самом разгаре. Кошмары от моих переживаний после второго нашествия людей в заповедник уже почти не мучили меня, постепенно растворившись в спокойном ритме обычной жизни. Лето в горах радовало меня своей красотой, и я снова жил, полностью подчиняясь пульсу природы. Мысль об уходе из заповедника больше меня не беспокоила, я словно принял как данность: чудо привело меня сюда, чудо и вызволит — словом, я оставил все в руках судьбы. А может быть, мне все еще не хотелось покидать эти места?
Было начало августа, и я отправился в сторону Высокой, где еще прошлым летом заприметил один малинник. Вообще-то, малины — сколько хочешь — было много и гораздо ближе, даже в садах заповедника, но чтобы как-то разнообразить свои скитания, я всегда придумывал какую-нибудь цель. К тому же, я уже научился различать запахи и вкус каждого плода, каждой ягоды, травинки и дерева, каждой рощи и каждой поляны, каждого ручейка и родника, даже пейзажа и воздуха в окрестных местах. С собой я взял небольшую корзинку для ягод. Естественно, не себе, а старикам — порадовать их. Идти до малинника было несколько часов, но я вышел рано утром, да и в кустах малины я бродил недолго — ну сколько нужно человеку, чтобы поесть и наполнить корзинку — и уже к полудню тронулся в обратный путь.
Передохнуть я остановился у какого-то родничка, присел на большой овальный и теплый от солнца камень и уже собрался напиться холодной воды из родника, как услышал какой-то мелодичный звук. Сначала я подумал, что это птица, но нет, что-то другое — я уже хорошо разбирался в их голосах. И точно в то самое мгновенье, когда я понял, что это свистит человек (уж не знаю, почему, но это меня совсем не удивило), он вышел из-за поворота лесной тропинки в кустах. И опять же странно, но его появление меня тоже не удивило — он ведь шел со стороны заповедника, да и в его внешности было что-то радостное, доброе и вызывающее доверие.
Из-за бодрого шага и особенно — веселого посвистывания он показался мне сначала молодым (и при этом выглядел как-то комично — был очень похож на студента-зубрилу, отправившегося на экскурсию). Но когда он подошел поближе, я увидел, что ему далеко за сорок. Массивные очки в роговой оправе (вблизи я определил, что с большими диоптриями), легкая бейсболка с козырьком, яркая рубаха в клетку с засученными рукавами, брюки с разрезами, подвязанные под коленями шнурками, а на ногах — туристические носки в крупную поперечную полоску. Он выглядел так, будто его только что сняли с витрины магазина спортивной одежды или с рекламы туристической моды — было трудно поверить, что в таком виде он мог бы пройти немало километров, что его пекло жаркое летнее солнце, обдували ветра и секли дожди. Но самым странным был переброшенный через плечо маленький брезентовый рюкзачок-«однодневка» — немного старомодный по нынешним временам аксессуар туристического снаряжения, к тому же и слишком скромный по своим размерам, чтобы вместить еду на все время долгого путешествия.
Человек заметил меня лишь после того, как я увидел и рассмотрел его, но не испугался и не удивился. И первым поздоровался со мной:
— Добрый день!
— Добрый день! — ответил я и поднялся с камня.
Подойдя ближе, он свернул к роднику, наклонился и, подставив ладони под стекающую из зазеленевшего желобка струйку воды, напился. Потом вынул платок, вытер губы и повернулся ко мне.
— Вот, ищу насекомых, камни, цветы… Но не обычные, а только самые редкие и уникальные.
Лишь много позже столь обширные интересы показались мне странными для любителя природы — обычно камни ищут геологи, за насекомыми гоняются энтомологи, а цветы собирают ботаники, а этот занимался всем сразу. Но тогда это вовсе не показалось мне странным, я слушал его с живым интересом, нимало не удивляясь его необычному появлению. А «любитель природы», отстегнув топорщившийся левый карман рубашки, вынул что-то и протянул мне:
— А вот это «Горная звезда».
Я взял в руки удивительно прозрачный кристалл в виде портсигара. Внутри рубиновыми огнями сиял камень — большой, величиной с лесной орех. А когда я перевернул его, то камень засиял с обратной стороны совсем другими, переливающимися (от лазурного до изумрудного) цветами. Никогда в жизни я не видел такого необычного сочетания кристаллов.
Потом он достал другой камень, затем — еще один, каждый раз объясняя, что это за камни. А в конце вынул из специальной коробочки, лежавшей в его «однодневке», цветок, название которого он произнес по латыни, я не запомнил, помню лишь, что это растение вообще не встречается в здешних местах, и поэтому у него нет местного названия. Много позже мне пришло в голову, что надо было его спросить, а какие это «здешние места» он имел в виду, ведь я и сам не знал, где я нахожусь. Но я впал в какое-то удивительное состояние покорного улыбчивого безволия. Встретил его и говорил с ним так, будто это была совсем обычная встреча для человека, который каждый день видит здесь многих людей. И лишь когда он, бодро пожелав мне на прощание «всего доброго», насвистывая, исчез за деревьями, я подумал, что это, в сущности, первый человек, которого я встретил здесь за все эти три года, если, конечно, не считать стариков и пришельцев. Но как он попал сюда, как вошел в заповедник, ведь я столько раз безуспешно пытался выбраться из него? Или в заповедник можно было легко проникнуть откуда-то, но нельзя было выйти? Но даже если он и вошел сюда каким-то образом, я был уверен, что в радиусе пяти-шести дней ходьбы здесь нет ни одного населенного пункта и ни одной живой души. А его маленькая «однодневка»? Она ведь совсем не подходит для столь долгого пути.
Но раз незнакомец шел по дороге, ведущей от «Оленей», значит, скоро я разгадаю эту загадку.
Однако ни баба Ивана, которая что-то готовила в доме, ни дед Йордан, косивший поблизости, не видели никого и даже посмотрели на меня как-то странно, когда я стал настойчиво расспрашивать их про путника. Поэтому я замолчал, но мысль о незнакомце не давала мне покоя. Как он попал сюда? И почему я не порасспрашивал его побольше? Почему он ничего мне не сказал и вообще держался так, словно я был одним из множества встреченных им по пути людей? Разве так вел бы себя человек, уже несколько дней бродивший по этим диким местам? Откуда он пришел? И как прошел?
Следующие дни я несколько раз ходил к роднику, где мы с ним встретились, напрасно стараясь найти хоть какой-то след, который подсказал бы мне что-нибудь о путнике. И не обнаружил ничего.
Я даже подумал, что он попал сюда — как та банда зимой — на вертолете. Но моторы не шумели, да и вблизи — кроме дворца — не было ни одного удобного места для посадки вертолета. А может быть, он прыгнул с парашютом? Но тогда бы мы увидели самолет.
И вдруг ко мне пришла странная мысль — а что если это был сам Бог, сошедший на землю и по какому-то странному капризу решивший явиться именно мне? Вопреки модным в последнее десятилетие слухам о «внеземных пришельцах», такая мысль не приходила мне в голову, к тому же я не нахожу особых отличий между внеземными и земными существами. Мысль о Боге появилась у меня сначала в качестве шутки, но со временем она стала казаться мне вполне реальной. Во всяком случае — как и все необъяснимое — это было каким-то чудом. Но в чем его смысл? Может быть, мне хотели внушить, что не все люди, которые появляются здесь, непременно тупые и злые, как те две банды варваров, посетившие заповедник. Или — что мне уже пора уходить из «Оленей». Однако я знал, что и этот уход будет зависеть не от меня.
Так шло мое последнее лето в заповеднике.
Я снова погрузился в долгие походы по бескрайним лесам, в ленивые солнечные ванны на пестрых полянках, в чтение и помощь моим милым старикам, в кроссы по еще свежим с утра лесам и купание в озере.
В тот день я почему-то проснулся очень рано с ощущением, что должно случиться что-то особенное.
Лето шло к концу, и ночи были все холоднее. По утрам из открытого окна уже тянуло не приятным тонким холодком, который приносил прохладу летом, а настоящим холодом. Но утренний холод только разбудил меня. Не он был причиной моих предчувствий. Тут было что-то другое (если вообще у предчувствия бывает причина).
Как обычно, я побегал с часок по знакомым тропинкам. Потом душ и завтрак. До обеда читал, потом ходил на озеро и немного поплавал. После обеда подремал чуть-чуть и снова почитал.
Ближе к вечеру я оседлал Белую, и через лес мы отправились с ней на запад.
Когда с какой-то вершины в предгорье Высокой я оглянулся на тонущую в закатных лучах долину, странное предчувствие снова охватило меня с еще большей силой. Мне показалось, что я прощаюсь сейчас с местом, которое стало моим домом.
Мы вернулись в «Олени», когда уже смеркалось, и предчувствие чего-то, что вот-вот должно случиться, только усилилось. Подойдя к дому, я увидел старика — он приложил палец к губам, о чем-то меня предупреждая. Вскоре я услышал чей-то разговор и понял смысл предупреждения — кто-то приехал. Может быть, наконец, появились новые хозяева. Или вернулись старые. Почти крадучись, я подошел к дворцу и лишь тогда увидел грузовик, стоящий рядом с ним.
Я осторожно поднялся к себе, даже не зажигая по дороге лампы, и выглянул в окно. Внизу, на том же самом месте, что и три года назад, в темноте я разглядел смутный силуэт грузовика. Его появление здесь и сходство с машиной, которая когда-то привезла меня сюда, я воспринял как некий зов. И лишь сейчас понял смысл своего предчувствия — пришло время уезжать.
Мне хотелось проститься с добрыми стариками, но предупреждение деда Йордана подсказывало, что незнакомцы не должны меня видеть.
Не зажигая света, ощупью я нашел запасную свечу, зажег ее, вынул лист бумаги и написал:
«Я должен уезжать. Спасибо за все. Я люблю вас. Прощайте».
Быстро, в несколько минут, я надел на себя свои уже совсем старые джинсы, рубашку и свитер (в рюкзак было нечего складывать) и, бросив прощальный взгляд на призрачную в свете свечи комнату, вышел. Даже в полной темноте я легко нашел выход из дворца, ставшего мне домом — до такой степени он был мне знаком. В коридоре у входа что-то коснулось меня почти нежно, будто погладило — солдатская шинель, которую я надевал в холодные дни. «Ночь будет холодной», — пронеслось у меня в голове, и я взял ее, даже не подумав, что это кража. А когда позже сообразил, то особенно и не переживал, я знал, что старики простят меня, если вообще заметят пропажу.
Подкравшись к грузовику (я так и не выяснил, он тот же, что привез меня сюда?), я бросил в кузов рюкзак, шинель и последовал за ними. Кузов был пустым. Усевшись на шинель, брошенную прямо на доски, я стал ждать.
А интересно, и долго мне так сидеть?
Но нет, минут через десять, не больше, я услышал голоса, подошли люди (их опять было двое), дверь кабины открылась, а потом с шумом захлопнулась, загорелись фары, мотор зарычал, машина задрожала и тронулась с места.
Я лежал, скорчившись, на шинели, с рюкзаком под головой, и думал: как и почему появился этот грузовик? И почему именно сейчас? Это что — знак, сигнал, что мне пора уезжать? Так вот что означало мое сегодняшнее предчувствие. Или меня ждет что-то еще?
Хотя мое ложе было не слишком удобным, я начал потихоньку засыпать, сказав себе перед сном:
«Сегодня было третье сентября».
Я пробыл в «Оленях» ровно три года.