КЛЯТВА БОЛЬШЕВИКА

...Воздайте им лучший почет:

Несите их знамя вперед!

Из революционной песни


Для того чтобы имя на борту перестало быть лишь названием, надо сперва заглянуть в далекую пору, когда Баку, или Бад-Кубэ, то есть Удару Ветра, если перевести дословно с тюркского языка, подходило скорее иное прозвище: Черный город.

Пропахший нефтью до облаков, насквозь пропитанный ее сырым, удушливо сладковатым запахом, тяжелым, как запах крови, он был черным со всех сторон — этот огромный, самый большой на берегах Каспийского моря портовый город и самый крупный после Москвы и Петрограда промышленный центр. Черным он представал со стороны железной дороги, проложенной к нему сквозь несчетные ряды черных буровых вышек над скважинами нефтяных промыслов Апшеронского полуострова. Черными были промысловые поселки вокруг Баку — скопища бараков и хибарок на голой, без единого деревца, без единого кустика, без единой травинки, серой земле, будто покрытой слоем окаменелого пепла. Черным возникал он и со стороны моря. Вдоль полукружья просторной бухты, над бесконечной набережной громоздились вперемежку мрачные корпуса нефтеперегонных заводов, унылые стены цехов судоремонтных и механических мастерских, угрюмые фасады жилых кварталов, гигантские, чуть не в десять этажей и на сотни тысяч пудов, металлические цистерны хранилищ мазута, бензина, керосина, смазочных масел... А по обе стороны этого скопища черных громад тянулись за городом и гаванью, опять-таки без счета, по лысым скалистым берегам в неясную даль черные буровые вышки над скважинами приморских нефтяных промыслов...

Таким выглядел Баку осенью 1907 года, в тусклый, как жизнь без просвета, день, когда два моряка из команды старого грузового парохода «Челекен» — рулевой Любасов и кочегар Трусов, — возвращаясь в гавань, столкнулись возле ворот кладбища с необычной похоронной процессией.

Толпа изможденных, понурых людей в пропитанных нефтью брезентовых плащах и куртках, окруженная двумя рядами полицейских — городовых, прозванных в народе фараонами, медленно шла за простым дощатым гробом, который несли на плечах четыре человека. Ни одно слово не прорывалось из толпы, только нудно чавкала грязь под ногами да в тишине стучал — не мог достучаться — дождь в крышку гроба.

— Гляди! — Любасов локтем подтолкнул дружка. — Без попа хоронят.

— Самоубийцу, — предположил кочегар.

— А зачем фараоны стойку сделали?..

Показав на полицейских, уже сгрудившихся по обе стороны ворот кладбища, рулевой потянул Трусова за собой в толпу.

Шепотом, на ходу, моряки расспросили соседей.

Нет, не самоубийцу хоронили рабочие-нефтяники промысла «Борн», а своего товарища, убитого царскими опричниками за то, что говорил правду людям. Какую правду? О чем?.. А все об одном и том же: о проклятой подневольной, голодной жизни, черной, как этот город! О каторжной доле тартальщика, бурильщика да любого рабочего человека на промыслах, среди удушливых нефтяных паров, под палящим бакинским солнцем или под штормовым ветром, который не зря назван «бешеным нордом»... О грошовом заработке... О невыносимой жизни в бараках-казармах на грязных нарах в два этажа, а то и без всяких нар — прямо на земляном полу... О том, что рабочему-нефтянику негде ни помыться после работы, ни напиться вволю пресной воды, ни пообедать, ни раздобыть лекарство, ни вдохнуть чистого воздуха, ни полюбоваться зеленой травкой... О том, что не растет никакая трава у бараков и хибарок в промысловых поселках на пропитанной нефтью земле, зато растут парки вокруг дворцов богатеев, которым принадлежит все в Баку... Все заграбастали и прибрали к своим загребущим, липким от нефти, рабочего пота и крови рукам керосиновые и мазутные короли — Ротшильды, Нобели, Манташевы, Тагиевы, Багировы, Оппели, Шибаевы, Лианозовы, и с ними еще триста разноплеменных хищников, называемых миллионерами... Это они завладели землей и морем, источниками пресной воды и пароходами, чистым воздухом и самой жизнью рабочего человека... Да, и самой жизнью! Попробуй пикни против них, пристыди за неуемную жадность, потребуй копеечной прибавки, заикнись о правах — они дадут тебе права!.. Насмерть сапогами забьют в полиции, как забили вчера нашего Тучкина…

Будто прошелестело горячим дыханием возле моряков:

— Сегодня малость сквитаемся!..

Вместе со всеми кочегар и рулевой протиснулись в узкие ворота кладбища мимо городовых и пристава, зажавших толпу около входа. Буравящим взглядом пристав присматривался к тем, кого считал подозрительным, запоминал приметы...

Процессия остановилась в дальнем углу кладбища, обнесенного черной невысокой стеной, мокрой от дождя, вроде залитой слезами. Оба моряка протиснулись поближе к разверстой могиле, увидели уже открытый гроб на краю ее, обезображенное побоями, в черных подтеках, лицо убитого...

— Только суньтесь, фараоны! — пробормотал Трусов, сжимая огромные кулаки и оглядываясь на полицейских, расставленных за крестами могил. — Гады ползучие! До чего изуродовали человека!..

Он был готов к схватке в любую минуту.

Люди вокруг могилы вдруг расступились, и на скользкий бугор взобрался смуглый юноша с золотистыми зрачками, похожими на зарницы, сверкавшие сквозь дождь.

Кочегар изумленно воскликнул:

— Да это же Губанов, масленщик с «Порт-Петровска»!.. Верно, верно: Федя Губанов, мы с ним всю прошлую навигацию на одной вахте маялись, пока под расчет не попали. Толковый парень, но чудак — о рабочей власти мечтает...

Голос юноши взлетел над толпой и кладбищем:

— Почему царские прислужники убили товарища Тучкина? Потому что он открывал глаза людям, потому что мешал богачам-эксплуататорам творить произвол над рабочими, над нами, кто своим трудом создает все богатства, но сам не живет, а прозябает в нищете, не зная, что будет с ним завтра, не зная, сумеет ли завтра прокормить семью, дать кусок хлеба детям... Только напрасно царские псы-палачи думают, что запугают нас убийствами наших товарищей. Всех не убить, и придет час расплаты, непременно придет!.. Тучкин был моим учителем, и я клянусь перед вами, товарищи, клянусь продолжать его дело, наше рабочее дело, клянусь бороться, как боролся большевик Тучкин — до последнего дыхания!..

Пронзительный свисток запоздало прервал юношу.

— Речи запрещены! — крикнул пристав, выступая из-за оцепления городовых.

Толпа всколыхнулась.

— Говори еще, Федя! — решительно подбодрил кочегар.

Юноша оглянулся на голос, узнал Трусова, кивнул ему и, успокоив жестом толпу, сошел с бугра. Все, что надо было, он уже сказал.

Гроб накрыли крышкой, заколотили гвоздями, опустили в мокрую яму, засыпали песчаной землей. Небольшой пепельно-желтый холмик вырос над могилой у стены. И тотчас Губанов запел ломким голосом:


Вы жертвою пали в борьбе роковой

Любви беззаветной к народу!..


Свистки пристава и городовых тщетно пытались прервать и заглушить похоронный марш. И, хотя слова его знали тогда еще немногие, толпа вызывающе подхватила мелодию и стоголосо тянула ее, а над ней, над свистками звучало сквозь дождь:


Вы отдали все, что могли, для него,

За жизнь его, честь и свободу!..


Пристав и городовые устремились из-за крестов к толпе, вклинились в нее, зло повторяя:

— Расходись, расходись!..

Толпа неохотно расступалась... Как бы не в силах удержаться под напором, люди цеплялись за городовых, скользили вместе с ними, всячески мешая им протолкаться к группе вокруг юноши с золотистыми зрачками. А над кладбищем продолжало звучать:


Настанет пора, и проснется народ —

Великий, могучий, свободный!..


Тогда пристав скомандовал:

— Разогнать шашками!..

Городовые обнажили клинки, и толпа, как бы рассеченная надвое, начала отступать к воротам кладбища, возмущенно огрызаясь на каждом шагу, а пристав и самые ретивые из полицейских, не разбирая дороги, топча могилы, продолжали протискиваться к группе возле стены.

— Метит зацапать Федю, — вслух сообразил кочегар. — Как бы не так, фараон толстый!

С этими словами он двинулся наперерез приставу:

— Мало тебе над живыми шкуродерничать? Чего над покойниками измываешься и могилы сквернишь?!

Рядом с кочегаром, заслоняя Губанова, стал рулевой:

— Нехорошо поступаете, господин пристав...

— Прочь, босяки! — взревел тот, разглядев, что за их спинами несколько человек помогают юноше с золотистыми зрачками взобраться на скользкую стену.

Трусов ухватился за пристава и, поднатужась, приподнял его над собой.

Вокруг ахнули. Тучный пристав, ошалев от неожиданности, завопил благим матом:

— Пусти, босяк! Я тебя в каталажке сгною!..

Прерывистым голосом, напрягаясь изо всех сил, кочегар поторопил рулевого:

— Через стену! Живей!..

Держа пристава, как многопудовую бычью тушу, на вытянутых руках, он шагнул навстречу подбегавшим городовым:

— Ловите боровка, фараоны!..

И, швырнув его на головы им, двумя прыжками очутился возле стены.

Там никого не было. Увидев, какой оборот приняло дело, все, кто минутой раньше загораживал Губанова от полицейских и помогал ему взобраться на стену, поспешили в толпу, отступавшую к воротам кладбища. Кое-кто успел спрыгнуть по ту сторону стены. С легкостью акробата кочегар оседлал стену под вопли пристава и свистки городовых, устрашающе гаркнул:

— А ну, суньтесь, кому башки не жалко!.. Угощу!..

Двое полицейских, уже метнувшихся к нему, затоптались на месте, не зная, что понимать под угрозой: кулак, пулю, бомбу?..

Это помогло Трусову выиграть время, достаточное для того, чтобы промчаться через пустырь между кладбищенской стеной и одним из проломов, существовавших в стене древней крепости, которая окружала старый Баку. Пролом давно превратился в сквозной переулок. Облепленный с обеих сторон лачугами, он соединял поселок близ кладбища с лабиринтом кривых и зловонных улочек внутри крепости, когда-то заключавшей в своих пределах весь город. Достаточно было очутиться на любой такой улочке — узкой, темной, заставленной домами-трущобами, где ютилась беднота, согнанная нуждой отовсюду, — чтобы стать неуловимым для полиции.

Кочегар достиг пролома-переулка в тот момент, когда позади неистово заверещали свистки: городовые опомнились, выглянули на пустырь и заметили перехитрившего их моряка. Только его. Остальных, кто сумел уйти за кладбищенскую стену, и среди них рулевого, успел увидеть, прежде чем те скрылись за углом в глубине пролома, лишь сам кочегар.

Вопя и свистя, полицейские ринулись через пустырь вдогонку за Трусовым.

— Сюда! Сюда! — раздался призывный девичий голос.

Трусов осмотрелся, никого не увидел, повернул за угол, с разбегу налетел на группу людей у калитки в глухой стене, узнал Губанова и Любасова...

— Вот он! — тяжело дыша, выдохнул обрадованный рулевой.

Незнакомый кочегару человек в брезентовой куртке отрывисто проговорил, будто распоряжаясь:

— Так мы поманим их за собой. Пусть гонятся... Уйдем!.. А вы втроем прячьтесь, и поскорее... Женя, впусти их!


Свистки, топот и вопли слышались ближе и ближе, зазвучали совсем рядом.

Губанов пропустил кочегара и рулевого в приоткрытую калитку, затворил ее, уперся плечом. Моряки прижались к стене внутри крохотного дворика и только тогда разглядели девушку, так счастливо укрывшую их. Маленького роста, на вид почти подросток, с длинной черной косой, переброшенной через плечо на грудь, плотно обтянутую прильнувшей, промокшей под дождем блузкой, она, помогая Губанову, бесшумно заложила калитку сплошным засовом и привалила к ней камень.

Вовремя. Топот, нараставший с каждым мгновением, оборвался. Кто-то, сквернословя и шумно отдуваясь, завозился у калитки, нажал снаружи, опять выругался, затарабанил:

— Откройте!..

Еще кто-то угодливо пробасил:

— Ваше благородие, не туда ломитесь. Глядите: вон побегли!..

В ответ послышалось на разные голоса, одинаково натужные, истошные, противные:

— Догоняй!.. Лови!.. Держи!.. Стой!..

Топот, свистки, вопли возобновились, но звучали с каждым мгновением глуше и глуше, пока не растворились в назойливом перестуке дождя по крыше домика во дворе.

— Теперь поищут... — Губанов озорно блеснул золотистыми зрачками. — Поводит их Иван Васильевич, пока языки не высунут... А нам помудрить надо, как выбраться в порт и не попасть в участок, или печенки отобьют... — Он признательно сказал рулевому и кочегару: — Спасибо, что выручили, ребята. Одному мне от них не ускользнуть бы. Как вас на кладбище занесло?

— Шли мимо, — объяснил рулевой. — Видим, кого-то без попа хоронят, а фараоны сбежались к воротам, как тараканы ночью на камбуз. Мы и пристроились в хвост.

— Не знали, а угадали в самый раз, — прибавил кочегар и поинтересовался: — Должно быть, хороший человек в землю лег, если ты, Федя, такую заупокойную отслужил по нему. Лучше всякого попа.

Губанов печально кивнул:

— Учителем моим был, еще до моря. Вместе на промысле работали: он инструментальщиком, я учеником у него. Не только меня учил, как на жизнь смотреть и своих прав добиваться... — Глухо вымолвил: — Потому и расправились с ним жандармы...

Гордо вскинул голову, повел взглядом по насупленным лицам моряков, чуть покраснел, заметив, с каким любопытством и восхищением смотрит на него маленькая девушка у калитки, уверенно произнес:

— Всех не убить, придет час расплаты, сбудется все, о чем говорил он. Нас больше. Сбудется!..


«...Так вот и познакомились мы с Федей в день похорон рабочего Тучкина, убитого полицией за революционную большевистскую деятельность, — сообщила в своем письме Евгения Дмитриевна Губанова. — Было тогда Феде восемнадцать лет, совсем молодой, а в партии состоял уже два года и проводил активную подпольную работу на промыслах, в порту, на пароходах. Товарищами и учителями его были Тучкин и Вацек... Про Ивана Васильевича Вацека вы, может, слышали: он после революции работал в Москве на ответственном посту и участвовал в съездах партии... Вацек постучал в калитку, — после похорон, когда убегали от городовых, — я открыла и впервые увидела Федю... Взглянула в глаза — и оторваться не могу. Хорошие они у него были, добрые к людям, ласковые, как и сам он... А в следующем, 1908 году мы поженились и прожили неполных двенадцать лет, до того случая, про который вы написали в газете... Все правильно, только прошу вас уточнить и прибавить еще факты...»


Загрузка...