Следующая запись Владимира относилась уже к лету сорок четвертого года. Но в ней ни слова о том, что произошло с ним начиная с конца октября сорок третьего года, когда он появился в доме Марите. А ведь после этого прошел почти год.
Как же восстановить этот год? Что, если попробовать поискать Марите?
Из записок Владимира я знал, что она в сороковом году работала стенографисткой в Каунасском горисполкоме. Ну что ж, можно попробовать поискать…
Машинистки Каунасского горисполкома никакой Марите не помнили. Впрочем, они и не могли ее знать, так как выяснилось, что никто из них в сороковом году здесь не работал. Я уже собрался уходить, как вдруг одна женщина сказала, что года два назад на пенсию ушла старейшая стенографистка города, которая в сороковом году наверняка здесь работала.
Адрес этой стенографистки я разыскал без особого труда…
Дверь открыла сухонькая, суетливая старушка. Убедившись, что я пришел именно к ней, она, абсолютно не интересуясь, кто я и зачем пришел, провела меня в маленькую, сплошь увешанную коврами комнатку, усадила за стол, сама села напротив, положив на стол руки, словно оплетенные вспухшими венами. Очевидно, она жила одна, ей было тоскливо без дела и приход любого человека был для нее праздником. Она вся светилась, ожидая, что я ей скажу.
Я спросил, не знает ли она работавшую в сороковом году в горисполкоме стенографистку по имени Марите.
— Вы очень правильно сделали, обратившись именно ко мне, — заговорила она быстро, и на ее сморщенных щеках появился румянец. — Мы, стенографистки, — очень дружный народ, можно сказать, корпорация. Или, может быть, каста. Все стенографистки города, как правило, знают друг друга. Но дружим мы по-особому, и никогда нельзя понять, как мы сходимся в свои особые группы. Но, если уж сходимся, мы друг за друга стеной. Скажем, одной из нас предлагают работу, и она не может ее взять. Тогда она немедленно дает адрес остальных своих подружек, это уж как закон… — Она осеклась, наверное заметив на моем лице выражение крайнего нетерпения. — Значит, вас интересует некая Марите… Марите… — Она помолчала. — Да, я знала одну стенографистку с таким именем, и она работала тогда в горисполкоме. Фамилия ее Давидайте. Да, да, Давидайте, Марите Давидайте. Это была очень молоденькая стенографистка и страшно неопытная. Мы однажды взяли ее на парламентскую работу и потом мучились с ней невероятно. Да, да, я ее помню, красивенькая такая блондиночка с большими светлыми глазами. Между прочим, болтали, что у нее роман с каким-то русским из Москвы. Впрочем, почему я говорю — с каким-то? Я его видела на одном совещании и даже стенографировала его выступление. Очень темпераментно говорил и оттого страшно быстро. Записывать его было невероятно трудно. Я хоть и училась стенографировать по-русски, и, между прочим, в Петербурге, но к сороковому году успела забыть многие русские слова. Но ничего, я все-таки справлялась… Нет, то, что он говорил, я не помню. Стенографистки вообще никогда не помнят то, что записывают. Какой он был из себя? Ну, статный такой, светлые волосы. Я бы сказала, что он был юношей шведского типа… Нет, о Марите я больше ничего сказать не могу. Боже мой, что́ для меня Марите, если я за войну потеряла всех своих близких и давних подружек! Осталась одна, как старое дерево в чистом поле, словом не с кем перекинуться. Только то и делаю, что читаю, читаю, читаю. А нынешние книги мне не интересны, а многое просто не понимаю. Скажите, пожалуйста, почему теперь так мало пишут о любви?..
Уйти от нее оказалось гораздо труднее, чем ее найти. Она и в прихожей продолжала тараторить — теперь уже про то, что подготовка стенографисток в наши дни поставлена отвратительно и что, будь она на месте начальства, она бы не доверяла ни одной стенографистке моложе сорока лет…
Давидайтисов в Каунасе проживало не меньше, чем Давыдовых в любом большом русском городе. Перенумеровав полученные в справочном бюро квитки с адресами, я начал методический поиск. В оставшееся до темноты время посетил три семьи Давидайтис. Ничего похожего. На другой день с утра впустую съездил еще по четырем адресам.
И вот в руках у меня квиток под номером восемь. Он привел меня на тихую, утопающую в зелени окраинную улицу. В пестрой оборке палисадника притаился одноэтажный домик. Из окна уже заметили, что я стою перед калиткой, и на крыльцо вышел мужчина. Он был без пиджака, и подтяжки на его округлом животе были похожи на меридианы глобуса. Он подошел к калитке и впился в меня острыми, подозрительными глазками.
— Да, да, этот дом… принадлежал Давидайтисам… до сорок седьмого года, — сиплая одышка разрывала фразу. — Я купил у них… этот дом… А в чем дело?
Я объяснил, кого ищу. Толстяк помолчал и сказал:
— Да ведь из всей семьи Давидайтисов только эта Марите и осталась. Она теперь инженер. Брат ее погиб в конце войны. Отец умер в сорок седьмом. Оттого она и дом продала.
Я спросил, не знает ли он, где сейчас живет Марите. Толстяк повернулся к дому и выкрикнул какое-то мудреное литовское имя. В окне показалась женщина с рогатой от бигуди седой головой. Толстяк сказал ей что-то по-литовски. Женщина исчезла, но тотчас с необычайной резвостью выбежала из дома, держа в руке бумажку. Другой рукой она кокетливо придерживала на голове бигуди.
— Вот здесь, — она протянула мне бумажку, — последний адрес Марите. Это она своей рукой написала, — многозначительно подчеркнула женщина.
Указанная в адресе улица была абсолютно новой. По обе стороны чистенькие, только что построенные дома. Некоторые из них были еще в лесах. Земля вокруг разворочена, улица рассечена глубокими канавами, через которые переброшены временные мостки. Машину пришлось оставить в самом начале улицы.
Квартира Марите была на третьем этаже. Звонок не работал. Я постучал. За дверью тишина. Постучал сильнее, и тогда открылась дверь квартиры через площадку, и женщина в ярком клетчатом фартуке, с руками, белыми от муки, спросила у меня что-то по-литовски. Но, поскольку в ее вопросе прозвучали два знакомых мне слова «Марите Давидайте», я ответил по-русски:
— Да, мне нужна Марите Давидайте.
Смешно коверкая русские слова, ломая падежи и склонения, женщина сказала, что Марите ушла в магазин и скоро придет. Я вышел на улицу и стал у двери. Мне было интересно, узнаю ли я Марите!
И вот я увидел вдали женщину с хозяйственной сумкой в руках, быстро приближавшуюся к дому. Она не пользовалась мостками, пересекала улицу напрямик, уверенно прыгая через канавы. Меня охватило страшное волнение. Еще не разглядев ее как следует, я уже был почему-то уверен, что это и есть Марите, хотя она была совсем не похожа на ту Марите, какую я создал в своем воображении. Хотя бы потому, что приближавшаяся ко мне молодая женщина была совсем маленького роста.
Я не сводил с нее глаз. Она чуть замедлила шаги, издали всмотрелась в меня и затем снова пошла быстрее.
— Простите, пожалуйста, вы случайно не Марите Давидайте?
— Да, это я. — Она остановилась. В ее больших серых глазах была настороженность. — Вы по работе?
— Нет.
Настороженность в ее глазах стала еще явственнее.
— А что такое? — тихо спросила она.
— Мне очень нужно поговорить с вами. Я писатель, пишу о человеке, которого вы знаете.
Несколько секунд она стояла в нерешительности, потом сказала:
— Зайдемте ко мне.
У нее была маленькая однокомнатная уютная квартирка. Но ее уют был очень своеобразным. Большая светлая комната с застекленным, выходящим на угол дома «фонарем», по первому впечатлению была похожа на кабинет ученого. Это впечатление создавалось от книг, от огромного их количества. Книжные полки занимали две стены от пола до потолка.
На длинном низком столе, возле которого стояло кресло с цветком торшера над ним, аккуратными кипами лежали журналы. В углу, на специальном столике, стояли радиоприемник и телевизор. Письменный стол, придвинутый к «фонарю», был покрыт толстым стеклом. Отлогий луч предзакатного солнца отражался от стола радужными бликами. На столе не было ничего, кроме сияющего в солнце хрустального бокала, наполненного остро отточенными карандашами. Сбоку стола, прислоненной к стене, стояла чертежная доска с приколотым листом ватмана, на котором едва просматривался какой-то чертеж, выполненный пока карандашом.
Одна из стен была почти сплошь увешана гравюрами, подобранными с большим вкусом. В центре в золоченой рамке висел непонятный чертеж, похожий на рисунок абстракциониста, — беспорядочно пересекающиеся полукруги, от которых вправо и влево уходили строго параллельные двустрочия. По четыре с каждой стороны.
Когда я с любопытством и удивлением рассматривал этот чертеж, стоявшая за моей спиной Марите рассмеялась:
— Это моя работа. Когда я училась в Московском транспортном институте на четвертом курсе, я вообразила, что меня осенила гениальность. Села за чертежку и в неделю разработала вот эту схему маневровых путей активного железнодорожного узла. Снесла профессору. А он сказал: «Вам, милая, надо окончить институт, и тогда вы сами обнаружите катастрофический просчет, имеющийся в вашей схеме». И только через два года я поняла, что в моей схеме такое огромное количество пересечений путей, при котором нормальное маневрирование почти исключается, а моя идея на том и держалась. Тогда я вставила этот чертеж в рамку, повесила среди милых мне картин, а вот тут, в углу чертежа, сделала понятную только мне надпись: «В технике все новое — только от знаний».
Все это она сказала с той неподдельной оживленностью, за которой угадывалось: вот это — главная радость и главный интерес ее жизни.
Вдруг оживление в ее глазах погасло:
— Простите, я отвлеклась. Вы сказали… Я слушаю вас. Садитесь, пожалуйста.
— Я хочу написать книгу о человеке, которого вы хорошо знали, — о Владимире.
На ее лице медленно проступил румянец.
— Он жив? — быстро спросила она.
— Не знаю.
— Действительно не знаете или не хотите меня огорчать?
— Не знаю…
Мы долго молчали. Я смотрел на нее и пытался представить себе, какой она была тогда, почти пятнадцать лет назад. Сейчас я не мог назвать ее красивой. Но у нее были удивительно живые и выразительные, несколько удлиненные серые глаза.
Прошло немало времени, прежде чем наш разговор более или менее наладился и Марите начала рассказывать.
Когда стемнело, она зажгла свет и сварила кофе. Но свою чашку так и не пригубила. У нее уже появилась душевная потребность высказаться до конца. И от меня теперь требовалось только до предела напрягать память, чтобы не растерять рассказанных ею дорогих подробностей. Это было нелегко, так как никакой записи во время беседы я, естественно, не вел.
Ниже я привожу рассказ Марите, привожу в том виде, как я записал его ночью, вернувшись от нее в гостиницу.
Познакомились мы с Владимиром довольно случайно. Произошло это в начале осени сорокового года. Я тогда работала в горисполкоме. В тот день до самого конца службы у нас шло совещание, на котором я его в первый раз и увидела. Он на том совещании дважды выступал. Но я тогда русский язык знала совсем плохо и, о чем он говорил, не понимала, стенографировала его не я.
А потом так случилось, что мы вместе вышли из горисполкома. Он сказал что-то о погоде, но я не поняла что, и рассмеялась. Я вообще была до неприличия смешливая.
Мы вместе пошли по улице и стали разговаривать по-немецки. Он на этом языке говорил очень хорошо. Потом мы зашли в кафе. Он пригласил, а я не отказалась, подумав, что мне надо тренироваться в разговоре по-русски. В кафе я предложила говорить по-русски, и мы очень много смеялись: я — от странных для моего уха русских слов, а он — от моего страшного их произношения. Вот с этого наше знакомство и началось.
…Нет, нет, ничего серьезного между нами не было, даже дружбы настоящей не было. Знакомство, не больше. Во всяком случае, я расценивала наши отношения именно так, а что о них думал Володя, не знаю.
Сначала мы виделись главным образом по воскресеньям. Ходили в кино, сидели в кафе, танцевали. Весной сорок первого года мы стали встречаться чаще. Володя побывал у нас в доме.
Мы с братом выросли без матери. Она умерла, когда мы были еще маленькими. Воспитывал нас отец. Он был простым рабочим-железнодорожником и очень хорошим человеком, хотя держал нас с братом в большой строгости. Мы любили и даже боготворили его. Он не был коммунистом, но о вашей стране всегда говорил с симпатией. И не удивительно, что переворот сорокового года он приветствовал и вскоре стал активистом профсоюза железнодорожников.
Когда Володя пришел к нам первый раз, он повел себя очень странно и выглядел каким-то легкомысленным и болтливым. Отец смотрел на него удивленно. А когда Володя ушел, отец сказал: «Странно, я представлял себе человека из Москвы совсем не таким». Придя к нам второй раз, Володя держался иначе — сдержанно и даже как-то напряженно. Но отец свое мнение о нем не изменил. «Несерьезный он парень. Русские коммунисты совсем не такие». Это мнение отца о Володе впоследствии сыграло большую роль в том, что случилось уже в военное время.
Война, как вы знаете, обрушилась на нас внезапно. На второй день войны Володя позвонил мне по телефону в горисполком, сказал, что хочет помочь нашей семье эвакуироваться, и назначил мне свидание в семь часов вечера. Но сам он на это свидание не пришел. Я рассказала об этом отцу. Он страшно разозлился, сказал, что Володя не человек, а ветряная мельница, и решительно заявил, что он вообще никуда уезжать не собирается.
Фашисты захватили Каунас. Отца с прежней его работы прогнали, и он стал чернорабочим на расчистке путей. Я не работала вовсе. На своем месте остался только брат. Он работал на почтамте. Жить сразу стало очень трудно. Наверное, пришлось бы голодать, если бы не сестра матери, которая нет-нет, да присылала нам из деревни продукты.
Наступила зима. Как раз под самое рождество я шла домой через центр города и столкнулась с Володей. Я как-то сразу не сообразила, что вижу именно его и что он, советский человек из Москвы, находится в захваченном фашистами Каунасе. Просто я очень обрадовалась встрече и остановила его. Володя был страшно растерян. Он расспрашивал меня, как я живу, а сам в это время думал о чем-то совсем другом. Я спросила его, что он делает в городе, как живет. Он стал говорить очень сбивчиво, концы с концами в его рассказе не сходились. И тогда я подумала, что он, наверное, живет тайно, и попросила больше ничего о себе не говорить. Я сказала ему еще, что, если возникнет надобность, он может уверенно идти к нам. Мы живем на окраине, и у нас спокойно. На том мы и расстались…
Отцу я об этой встрече все же рассказала. Он только рукой махнул: «Я же говорил — ветряная мельница».
Больше о Володе в нашей семье не было сказано ни слова, вплоть до его появления у нас в самом конце октября сорок третьего года.
…Он пришел рано, рано утром. Отец собирался на работу, и я его кормила. Брат еще спал. Вдруг стук в дверь. Я бегу, открываю дверь и вижу Володю. У меня прямо язык отнялся. Смотрю на него и молчу. И он тоже молчит, только как-то жалко улыбается. А одет он был, между прочим, шикарно. Даже при крахмальном воротничке. Наконец я опомнилась и пригласила его войти. Еще в передней он задержал меня за руку и сказал:
— Помнишь, Марите, ты говорила, чтобы я в случае чего шел к вам. Так вот, я пришел. Выручайте.
Мы вошли в столовую. Володя поздоровался с отцом, но тот ему не ответил. Уставился на него злыми глазами и молчал. Тогда Володя сказал ему:
— Извините меня, товарищ Давидайтис, но ваша дочь однажды сказала мне, что в случае надобности я могу найти у вас надежный приют. Вот сейчас я как раз в этом нуждаюсь…
— Садитесь, — проворчал отец, продолжая разглядывать Володю недобрыми глазами. — На вас глядя не скажешь, что вы в беде. Может, вы просто не поладили с новыми господами?..
Лицо у Володи стало серым, он встал со стула:
— Товарищ Давидайтис, у вас нет оснований оскорблять меня, а у меня нет ни желания, ни возможности перед вами оправдываться. Вопрос очень прост: можете вы укрыть меня на два-три дня?
Отец долго молчал, потом сказал:
— Марите вас приглашала, пусть она делает как хочет.
Володя посмотрел на меня. Согласитесь, что мое положение было весьма сложным. У меня, конечно, и мысли не было, что Володя служит у немцев, но в нашем доме мнение отца всегда было решающим.
— Садитесь пока к столу и кушайте, — растерянно пробормотала я. — А потом мы все обсудим.
Отец, не сказав больше ни слова, ушел на работу.
В это время встал брат. Он тоже отнесся к Володе настороженно, хотя и не так резко, как отец.
— Вы что же, все это время жили в Каунасе? — спросил брат.
Володя покачал головой.
— Я не был здесь два года. Я появился в Каунасе тридцать минут назад. Больше ничего сказать вам я не могу. Прошу лишь поверить мне на слово — с оккупантами не сотрудничаю.
— Ну что ж, — усмехнулся брат, — поверим на слово.
— Речь идет о том, — повторил брату Володя, — чтобы ваша семья дала мне приют на два-три дня и чтобы об этом никто не знал. А затем я уйду. Просто в ближайшие дни мне опасно появляться где бы то ни было. Не только в Каунасе.
Брат пожал плечами:
— Живите, раз надо.
Вскоре мы остались с Володей вдвоем. Он был подавлен. Молчал. Я предложила ему отдохнуть, но он отказался. Потом спросил:
— У вас ход на чердак есть?
Я показала ему лестницу, пристроенную в кухне за печкой, и люк в потолке.
— Я буду там, — сказал он.
Тщательно осмотрев чердак, он сделал себе там укрытие из пустых ящиков и старой мебели. С чердака он так и не спустился. Попросил, чтобы я ни о чем больше не беспокоилась и занималась своими делами… Да, чуть не забыла — он попросил еще бумаги. Я дала ему свою старую школьную тетрадь.
Вот так он у нас и остался.
К вечеру вернулся отец, спросил:
— Где он?
Я сказала:
— На чердаке.
Отец усмехнулся:
— Хороший костюм испачкает. — И больше о Володе отец не заговаривал, поужинал и лег спать.
Позже пришел брат, принес, как всегда, газеты и стал их читать. Я поставила ему ужин, он отложил газеты в сторону и говорит:
— Читаешь их газеты — дела у них идут как по маслу, а шофер с почтового автобуса рассказывал, что в Вильнюсе коммунисты прямо в гостинице застрелили какого-то крупного нациста. Об этом в их газетах не прочтешь.
Почему-то я сразу подумала, что Володя как-то связан с этим убийством. Я не могу вам объяснить, почему я так подумала, но вот подумала. И видите, не ошиблась.
Еду Володе на чердак носила я. Мне хотелось поговорить с ним, попросить его не сердиться на отца. Но Володя находился в очень подавленном настроении, и с ним не получалось разговора. Поставлю еду и уйду.
На другой день отец вернулся с работы какой-то взволнованный, суетливый. Делает мне знак пройти за ним в спальню. Когда мы вошли туда, он плотно закрыл дверь и говорит:
— Не знаю, что и подумать. Ты слышала, брат говорил про нациста, застреленного в Вильнюсе. Так в городе ходят слухи, что убийца в Каунасе. На вокзале обыскивают всех подряд. Патрули обходят поезда. Пока я с работы шел, меня два раза остановили… — Отец замолчал и выразительно посмотрел на потолок.
— Папа, я тоже так подумала, — сказала я.
— «Подумала, подумала»! — проворчал отец и вышел из спальни. — Давай ужинать.
Пришел брат и тоже стал рассказывать о кутерьме, поднятой в городе нацистами. Почтамт кишит агентами, все письма вскрываются. То и дело хватают людей и ведут на проверку в специально отведенную для этого комнату. Брат заметил, что хватают только хорошо одетых мужчин молодого и среднего возраста.
Вдруг отец положил ложку и строго сказал:
— Ну-ка, проверь затемнение на окнах. В порядке? Марите, иди позови его с чердака сюда!
Брату он приказал выйти на улицу и смотреть, чтобы никто случайно не нагрянул.
Володя спустился с чердака и вошел в столовую. Небритый, бледный, глаза воспаленные. Остановился перед отцом и спросил:
— Мне пора уходить?
— Садитесь. Надо поговорить, — смущенно сказал отец. — Дело серьезное. В Вильнюсе, говорят, застрелен какой-то крупный фашист, а убийцу ищут здесь, в Каунасе. В городе переполох, хватают кого попало. Вот… — Отец замолчал.
Володя пожал плечами:
— А при чем здесь я? Если вы боитесь и хотите…
— Я еще не сказал, что я хочу, — разозлился отец. — А я хочу немного: хочу что-нибудь знать.
— Так вы уже знаете больше меня, — улыбнулся Володя.
В это время я заметила, что его трясет, как в лихорадке, а лицо покрывается красными пятнами.
— Володя, вы больны? — спросила я.
— Это не имеет никакого значения, — хрипло сказал он. — Я сейчас уйду.
— Вас никто не гонит, — твердо произнес отец.
— Я уйду, — повторил Володя. — Уйду хотя бы потому, что не имею права подвергать всех вас опасности. Мало ли что… — Он повернулся ко мне: — Прошу вас, Марите, поднимитесь ко мне через час.
Он поднялся на чердак, а мы — я, отец и брат, — собрались в спальне и шепотом обсуждали, как нам поступить. Я настаивала, чтобы отец уговорил его пожить у нас еще хотя бы два-три дня. Отец это отказался сделать.
— Если он действительно тот, кого ищут, — сказал он, — то он сам лучше знает, что́ ему делать. А если не тот, тогда тем более пусть уходит. Я не хочу, чтобы наша семья сгнила в тюрьме из-за нелепого случая.
Брат поддерживал меня, но не очень уверенно. Так мы ни до чего и не договорились. Отец и брат легли спать. Я поднялась на чердак. Володя при свете коптилки писал. Посмотрел на меня, улыбнулся:
— Наделал я вам хлопот. Жалеете теперь, что неосторожно пригласили меня тогда?
— Я никогда не жалею о том, что делаю.
Он внимательно посмотрел на меня, вздохнул и сказал:
— А я, бывает, очень жалею о сделанном. — Он полистал лежавшую перед ним тетрадь и сказал: — Марите, у меня к вам просьба. Я скоро закончу писать. Прошу вас эту тетрадь не трогать. Я спрячу ее у вас на чердаке и при первой возможности приеду за ней сам или пришлю человека. Обещаете?
— Обещаю.
Он крепко сжал мне руку и, очень волнуясь, сказал:
— Когда-нибудь все выяснится. Абсолютно все. И тогда вы убедитесь, что я вас не обманывал. Скажите это и вашему отцу. Я на него не в обиде, я его понимаю. А теперь — до свиданья. — Он снова сжал мне пальцы своей горячей рукой, быстро отвернулся и склонился над тетрадкой.
Я ушла. Уснуть, конечно, была не в силах. Я лежала с открытыми глазами и прислушивалась к тому, что делалось на чердаке. Я слышала, как он там ходил, что-то передвигал. Но, когда он ушел, я не слыхала; под утро я все же заснула.
Завтракая, ни отец, ни брат о Володе не говорили и у меня ничего не спрашивали. Как только они ушли на работу, я поднялась на чердак. Час был ранний. Утро выдалось мглистое, и на чердаке было совсем темно. Я остановилась, чтобы получше приглядеться и вдруг услышала стон.
Володя полулежал, прислонившись к ящикам. В груди у него свистело и клокотало. Изредка он стонал и неразборчиво произносил какие-то слова. Я прикоснулась рукой к его лицу. Оно было горячее, как печка. На мое прикосновение он никак не реагировал, он был без памяти…
Володя заболел, судя по всему, воспалением легких. Что я пережила, пока пришли с работы отец и брат, словами не передашь. Не забыть то, что пережили мы за те две недели, пока он болел. Ведь даже хорошо знакомого врача позвать было нельзя. Опасно было спросить у кого-нибудь совета. Чуть ли не каждую ночь нам казалось, что Володя умирает. Все же отец ухитрился как-то получить врачебную консультацию и даже добыл лекарство.
На девятый день в болезни наступил перелом, резко спала температура. Невероятно похудевший и ослабевший, Володя был похож на беспомощного ребенка. Воды из чашки сам не мог выпить. Вдобавок ему совершенно отказали нервы, он часто плакал. Спросишь у него, как дела, а у него слезы из глаз ручьем.
Но поправлялся он быстро. Через неделю начал вставать, нашел на чердаке два кирпича и систематически проделывал с ними гимнастические упражнения.
— Болезнь, — говорил он, — событие, от меня не зависящее, а вот выздоровление я уже обязан ускорить, именно обязан.
Другой раз он так изматывал себя этими кирпичами, что потом целый час лежал без движения.
Однажды отец пришел с работы не один. Привел с собой старого своего знакомого, тоже железнодорожника, которого мы все звали дядюшкой Ионасом. Об этом человеке нужно кое-что рассказать, чтобы вам все было понятно и не вызывало никаких подозрений…
Дядюшку Ионаса мой отец знал с юных лет. Они когда-то даже учились в одной школе. Вместе они пошли и работать на железную дорогу. Так, наверное, года до тридцать пятого они дружили и часто встречались. А потом вдруг сразу вся дружба оборвалась. Дядюшка Ионас перестал у нас бывать. Как-то отец сказал о нем: «Не терплю людей, которые берутся не за свое дело», И так как он не пояснил, что имел в виду, мы ничего не поняли. И только значительно позже, когда уже кончилась эта война, отец все нам рассказал.
Оказывается, дядюшка Ионас был коммунистом. Отец сам не знал этого до той поры в тридцать пятом году, когда дядюшка Ионас начал уговаривать и его вступить в организацию, тайно работавшую на железной дороге.
Надо сказать, что у нашего отца был довольно своеобразный взгляд на жизнь. Может быть, даже несколько странный. Он верил в судьбу. Что бы ни случилось, он говорил: «Судьба! Против нее не пойдешь». Ну, будь в этой его теории религиозная основа, тогда все было бы понятно. Так нет, он не верил ни в бога, ни в черта и в местном приходе числился в еретиках. По его понятиям, судьбой была сама жизнь во всем ее необъятном масштабе, перед которой отдельный человек абсолютно ничего не значит — песчинка, не больше. И жизнь, она кидает эту песчинку куда захочет и как захочет. Идти против судьбы отец считал бесполезной затеей. «Судьбу, — говорил он, — не надо испытывать. С ней надо ладить». Для него самого ладить с судьбой означало — честно работать и не лезть ни в какие посторонние дела.
И, когда отец узнал, что его друг дядюшка Ионас не только сам лезет на рожон со своими коммунистами, но и его на это подбивает, он порвал с ним. Помню, как однажды отец сказал не без злорадства: «А наш-то Ионас попал в тюрьму. Теперь у него будет время подумать, полезно ли совать нос, куда не следует».
Дядюшку Ионаса выпустили из тюрьмы в день переворота летом сорокового года. Он стал каким-то небольшим начальником на железной дороге. На отца он злобы не имел и даже предлагал ему работу полегче и повыгоднее. Отец отказался. Мне он сказал об этом так: «Этот Ионас опять полез не в свой огород и меня хотел потянуть туда же. Тюрьма ничему его не научила». Дружба между ними так и не восстановилась. Мне казалось, что отец чувствовал себя неправым по отношению к дядюшке Ионасу, но сознаться в этом даже самому себе он не хотел. Он ведь был у нас очень упрямым. Такими упрямыми могут быть только литовцы…
Вышло так, что во время оккупации дядюшка Ионас тоже стал чернорабочим и работал вместе с отцом. И они снова начали дружить.
Дядюшка Ионас был абсолютно одинокий человек. Он часто приходил к нам и целыми вечерами играл с отцом в шашки. И вдруг между ними произошел новый разлад. Это случилось на моих глазах. Вернее, начала этого разлада я не знаю. А в тот вечер случилось следующее. Я сидела в спальне за шитьем и услышала, что отец со злостью кричит что-то дядюшке Ионасу. Я вошла в столовую.
— Ты лучше забудь дорогу в мой дом! — кричал отец. — У меня дети. Я не бездомный пес, как ты, которому все нипочем! Ты подумал, что ты мне предлагаешь? Чтобы я своими руками свел на виселицу своих детей и себе петлю на шее завязал! А я-то думал, что жизнь тебя образумила. Уходи отсюда сейчас же, чтоб ноги твоей тут не было! Как тебе только не стыдно было входить в мой дом об руку со смертью. Уходи подобру, Ионас!
Дядюшка Ионас, улыбаясь, встал и, не сказав ни слова, ушел. Я спросила у отца, что случилось, но он не ответил. Впрочем, я догадывалась, конечно, о причине ссоры. Наверное, дядюшка Ионас снова участвовал в какой-нибудь тайной работе и звал с собой отца.
Произошло это осенью сорок второго года. И с тех пор мы о дядюшке Ионасе ничего не знали. Отец о нем никогда не заговаривал. И вот спустя год после ссоры отец вдруг привел его к нам домой. Зная характер отца, я страшно этому удивилась. Но дальше последовало такое, что буквально ошеломило меня.
Отец сказал мне:
— Веди сюда Володю.
Стою, с места тронуться не могу. Смотрю то на отца, то на дядюшку Ионаса. Отец разозлился, ударил ладонью по столу:
— Веди, раз сказано!
Я поднялась на чердак и разбудила Володю. Сказала, что его зовет отец, и предупредила, что отец не один, с ним пришел еще один человек, железнодорожник, старый приятель отца.
Несколько мгновений Володя напряженно думал, а потом сказал:
— Выбирать не из чего. Пошли!
И вот такая, значит, картина: за столом сидят отец, дядюшка Ионас и Володя. Дядюшка Ионас, наклонив голову, поверх очков рассматривает Володю. Тишина. Только слышно, как сердито сопит отец.
— Кто вы и откуда? — тихо спросил у Володи дядюшка Ионас.
— Я советский человек, которого крайние обстоятельства заставляют сейчас скрываться. Больше я ничего сказать не могу и не имею права. А вы кто?
— Я местный рабочий, железнодорожник. — Дядюшка Ионас усмехнулся. — Номинально член коммунистической партии.
— Что значит — номинально? — спросил Володя.
— А то и значит. Членских взносов, согласно уставу, не плачу. Организации у нас фактически нет. Четверо вот таких же, как я, номинальных, и все дело. Кустарничаем как можем. А голыми руками и не всякую блоху словишь. Но сейчас не об этом речь. Нужно решать, что с вами делать.
Володя пожал плечами:
— А что со мной делать? Я в ближайшие дни уйду.
— Куда?
— Решу по обстановке.
Дядюшка Ионас вздохнул:
— Ну, так вот: обстановка сейчас такая, что как бы все за вас не решили гестаповцы. Город на просмотре, да еще на каком! Просто так уходить и не думайте, если жизнь вам, конечно, дорога.
— Но и сидеть без конца, как клоп в щели, я не собираюсь! — рассердился Володя.
Несколько минут все молчали. Потом дядюшка Ионас сказал:
— Тут такое есть предложение: из города на восток, в Белоруссию, идут товарные порожняки. Есть кондукторская бригада, в которой все до одного — верные люди. Могут вас доставить поближе к партизанам. Они эти места в Белоруссии знают.
— Это надо обдумать, — нерешительно сказал Володя. — Я хочу…
Володя не договорил. В дом ворвался запыхавшийся брат:
— Гестаповцы прочесывают нашу улицу! — крикнул он.
— Быстро на свое место! — приказал Володе дядюшка Ионас.
Володя поднялся на чердак. Отец с дядюшкой Ионасом разложили шашки и стали играть. Я подала брату ужин, а сама занялась шитьем. Прошел, может быть, целый час. Все мы прислушивались к тому, что было за окнами, но ничего не было слышно.
И вдруг резкий стук в дверь. Отец спокойно сказал мне:
— Иди и без лишних разговоров открой дверь.
В дверь барабанили сразу несколько человек.
— Кто там? — крикнула я.
— Полиция! Проверка! Открой!
В переднюю вошли два немца и двое штатских, одним из которых был уполномоченный по нашей улице, сосед через дом, Капчинский.
— Посторонние есть? — спросил Капчинский.
— Нет, — ответила я, совершенно забыв про дядюшку Ионаса.
— Как так нет, если сосед напротив сказал, что час назад к вам в дом зашел человек?
Немец оттолкнул меня, и все прошли в столовую. Отец и дядюшка Ионас, не вставая, удивленно смотрели на них.
— А это кто? — спросил Капчинский, ткнув пальцем в дядюшку Ионаса.
— Это мой друг и сослуживец Ионас, — ответил отец.
— Дядюшка Ионас, — добавила я.
— Что еще за дядюшка?
— Не вы же, господин Капчинский, дружите с ним, а я. Оттого вы его и не знаете. — Отец сказал это и передвинул шашку.
Второй штатский протянул руку к дядюшке Ионасу:
— Живо документы!
Дядюшка Ионас не спеша вынул из кармана документы и отдал штатскому. Тот рассматривал их недолго. Видимо, все было в порядке. Возвращая документы, штатский сказал:
— Скоро комендантский час.
Дядюшка Ионас засмеялся:
— Если шашечный турнир затянется, заночую здесь. Так уже не раз случалось.
— Посмотрите, — приказал солдатам штатский.
Обыск был поверхностный. Просто солдаты обошли комнаты, заглянули в окна, на черный ход. В спальне зачем-то откинули одеяло на постели отца. В кухне пооткрывали ящики в столе. И после этого ушли. Капчинский простился с отцом за руку и, вздохнув, тихо сказал:
— Покоя от них нет ни днем, ни ночью!
Продолжение разговора с Володей происходило уже при погашенном свете, возле дивана, на котором было постелено для дядюшки Ионаса. Договорились так: в течение трех дней дядюшка Ионас выяснит все возможности переправки Володи к партизанам в Белоруссию и потом даст знать, как и когда все это будет организовано…
Прошло больше недели. И вот отец снова пришел домой вместе с дядюшкой Ионасом.
Все было уже подготовлено. Состав порожняка уходил в Белоруссию в конце следующего дня. Стали обсуждать, как незаметно переправить Володю на товарную станцию. Где достать для него теплую одежду? Зима в тот год была ранняя и довольно жестокая, а Володе предстояло несколько суток провести в холодном вагоне. Поезд-то не пассажирский, он вообще не столько едет, сколько стоит на запасных путях.
Снова выручил дядюшка Ионас и его товарищи. В этот вечер дядюшка Ионас ушел от нас в отцовской старой куртке, а полушубок, в котором он пришел, оставил для Володи.
Дальше план был такой. Завтра отец должен заболеть. И так как завтра воскресенье, его придут навестить товарищи по работе. Они будут приходить в разное время, одинаково одетые в свои рабочие полушубки. А в конце дня вместо одного из них наш дом покинет Володя. Вряд ли соседи смогут что-нибудь заметить. Затем Володя должен пройти до окраины города, к свалке. Там его будет ждать дядюшка Ионас, чтобы отвести к месту формирования эшелона и спрятать в одном из вагонов.
Володя с этим планом согласился. Даже пошутил, что-де напрасно дядюшка Ионас скромничал: не такие уж они кустари, как аттестовал он себя и своих товарищей. Но было заметно, что Володя очень нервничает.
На другой день я видела Володю только тогда, когда пришли товарищи дядюшки Ионаса. Вместо одного из них и должен был уйти из дома Володя. Он надел рабочий полушубок, валенки, шапку-ушанку… Прощаясь со мной, он снова напомнил о спрятанной на чердаке тетради и сказал, что верит моему слову. Я только кивнула головой, мне было трудно говорить. Володя внешне держался теперь спокойно, только был очень бледен.
Ну вот… А на другой день в самую последнюю минуту, когда Володя был уже запрятан в вагон, эшелон неожиданно был направлен не на восток, а на запад — в Кенигсберг. Единственное, что успел сделать дядюшка Ионас, это крикнуть Володе через стенку вагона, что в случае чего он может обратиться к машинисту паровоза, и сказал его имя.
Спустя недели две, когда машинист вернулся в Каунас, дядюшка Ионас узнал от него, что Володя покинул поезд на станции Вилковишки. Подробности до меня не дошли. Дело в том, что после этой истории отец окончательно рассорился с дядюшкой Ионасом, считая его виноватым в том, что случилось с Володей. Он больше не хотел его видеть и до самой своей смерти так и не помирился с ним. Не пришел на похороны отца и дядюшка Ионас.
Уже весной сорок четвертого года к нам днем явился литовский паренек лет семнадцати. Дома был один отец. Насчет тетради он был мной предупрежден, и, когда паренек сказал, что он пришел по поручению Володи, отец пустил его на чердак. Там паренек сразу же нашел тетрадь, засунул ее за рубаху и ушел.
Вот все, что я могу вам рассказать…