«Пишу в ночь на 29 октября 1943 года. Пишу, хотя знаю, что все равно эти записи никогда не будут считаться объективным документом, отводящим от меня всякие подозрения и обвинения…»
Это написано рукой Владимира на первом листе тетради. Написано чернилами и подчеркнуто синим карандашом. Ниже в две строки, как адрес:
«Моим родителям!.
Моей Родине!»
Еще ниже поперек всей страницы жирная черта синим карандашом, а под ней семь раз повторяется один и тот же вопрос: «С чего начать?» Будто он думал об этом и незаметно для себя записывал: «С чего начать?», «С чего начать?»… А затем идет запись мелким, убористым, четким почерком — почерком Владимира:
«Самое главное — я попал в плен к врагу. Со мной случилось самое страшное из всего самого страшного. Но я никогда и в этом случае не был предателем.
О, если бы кто-нибудь, кроме меня, мог засвидетельствовать это! Но ничего, отчитаюсь во всем перед самим собой…
Я попал в плен при следующих обстоятельствах — описываю все абсолютно точно.
Я был включен в диверсионную группу, которая осуществляла налет на железнодорожную станцию. Это может подтвердить, если он жив, командир партизанского отряда «За победу» майор Никифоров и мой непосредственный командир Михаил Карпович, фамилии которого я, к сожалению, не знаю. Мне известно только, что он из Донбасса, из шахтерской семьи, что его брата зовут Егор, а жену этого брата — Люба.
В такого рода операции я участвовал впервые, а потому судить о ходе операции или о ее плане не имею права. Мне кажется только, что в эту операцию от нашего партизанского отряда надо было включить людей побольше. Но возможно, что майор Никифоров не имел точных данных о силах противника в районе станции. С нами вместе действовала небольшая группа подрывников из диверсионного отряда. Хотя это и были специально подготовленные и, по всему видать, опытные люди, все же со взрывом поворотного круга депо они замешкались, а именно это и усложнило вторую половину операции.
Клянусь, что я здесь не занимаюсь обвинением других, желая тем самым оправдать себя (я пишу здесь то, что думаю об операции, которая, в конечном счете, хотя прошла и не совсем по плану, все же была успешной). Думаю, что написанное мной подтвердят все оставшиеся в живых участники операции. После того как мы ворвались на станцию, я сперва действовал с партизанами, которые взрывали водокачку. Затем, согласно плану, мы присоединились к тем, кто должен был взорвать возле депо поворотный круг.
Когда мы перебежали к депо, там уже создалось довольно напряженное положение. Гитлеровцы решили во что бы то ни стало спасти поворотный круг и бросили сюда свои основные силы. Шла очень активная перестрелка. Затем часть гитлеровцев отвлекла на себя группа Михаила Карповича, но остальные фашисты пошли в атаку на нас. Завязался рукопашный бой. Командир действовавших с нами диверсантов приказал отходить, но я считал, что этот приказ адресован только подрывникам, а ко мне и моим товарищам по партизанскому отряду он не относится, тем более что мы и перебежали сюда от водокачки специально для прикрытия подрывников.
Просто удивительно, как мне везло. До самого взрыва поворотного круга я даже царапины не получил. Но тут сработали мины. Я был шагах в пятнадцати от круга и врукопашную дрался с гитлеровцем. Раздался взрыв.
Я очнулся на угольной куче метрах в десяти от того места, где меня застал взрыв. Ощупал себя — цел, только ничего не слышу и в голове шумит, как в морской раковине. Бой, очевидно, переметнулся уже за станцию, к лесу, и я понял, что наши отходят. Я встал. Идти было трудно, меня качало, как пьяного, и каждый шаг больно отдавался в голове. Все же я добрался до водокачки и уже хотел перебежать через линию, но в это время меня начало тошнить, и не просто тошнить, а так, будто наружу выворачивались все мои внутренности. И я потерял сознание.
Очнувшись во второй раз, я подумал, что ослеп — кругом чернота и никакого света. Но тут же я обнаружил, что руки и ноги мои связаны. Я понял, что лежу на полу в каком-то закрытом помещении. Прислушался: поблизости кто-то дышал. Я окликнул его, но ответа не услышал и даже подумал, что это у меня просто шумит в голове.
Что же это со мной? Неужели плен?
Начало светать. В темени, словно при проявлении фотопленки, медленно проступили зарешеченные окна. Я осмотрелся. Рядом со мной ничком лежал какой-то человек, из-под него растекалась лужа крови. Я снова окликнул его, он не отозвался.
Судя по всему, нас заперли в помещении, которое когда-то было магазином. К стенке с полками сдвинут прилавок, на котором грудой до потолка навалены ящики из-под хозяйственного мыла. Надписи на ящиках наши, русские. В углу лежала железная бочка, в которую был вставлен заржавленный ручной насос.
За обитой жестью дверью послышались голоса и топот ног. Залязгало железо. Дверь открылась, и в помещение вошли трое — два немца в форме и один в штатском. Они подошли к тому, который лежал ничком, перевернули его на спину. Один из гитлеровцев сказал:
— Готов…
И они снова перевернули его лицом вниз.
Даже в эту минуту я еще не сознавал всего ужаса своего положения. У меня было такое состояние, будто все это происходит не со мной и я с любопытством и немного со страхом наблюдаю за происходящим. Гитлеровцы подошли ко мне.
— Этот жив. — Склонившийся ко мне гитлеровец выпрямился и по-немецки спросил, говорю ли я на их языке.
Я промолчал.
Тогда он обратился к штатскому:
— Чего спишь? Приступай к делу! Поднимай его!
Штатский приблизился ко мне и чуть наклонился. Я увидел его бледное, как мел, лицо и испуганные глаза.
— Вам приказывают встать, — сказал он извиняющимся тоном и чуть картавя на букву «р».
Я сказал, что без помощи встать не могу. Штатский — это был, видимо, переводчик — сказал немцам, что надо развязать мне ноги.
— Ну и развяжи.
Переводчик долго и неумело развязывал веревки, а потом помог мне встать, но я тут же сел на пол — ноги так затекли, что стоять я не мог.
Гитлеровец засмеялся:
— У него от страха ноги подкашиваются. Переводчик снова стал помогать мне подняться, но я его отстранил и встал сам. Один из гитлеровцев подошел ко мне.
— Выходи! — приказал он по-немецки.
Я не двинулся. Штатский перевел:
— Вам приказано выйти.
Делая первый шаг, я заметил, как оба немца вынули пистолеты, и решил, что они сейчас меня пристрелят. И странно — не было никакого страха смерти.
Но выстрела не последовало.
Меня вели по какому-то маленькому городку. Нигде ни души, только наша процессия, движущаяся посреди улицы. Впереди шагает, размахивая пистолетом, немец, что повыше ростом. За ним плетусь, спотыкаясь, я, и рядом со мной — переводчик. Второй гитлеровец замыкает процессию. Немцы громко переговариваются:
— Хорошо, Отто, что мы с тобой прибыли на станцию с опозданием.
— Надо благодарить нашего лейтенанта: он больше часа пытался связаться со станцией по телефону.
— Лейтенант у нас мудрец! Ты Гашке знал?
— Конечно. Я с ним из Лейпцига ехал сюда в одном эшелоне.
— Из его головы партизаны сделали яйцо всмятку.
— Я говорил лейтенанту, что второй до утра не протянет, надо было допрашивать вчера.
— Лейтенант, наверное, и тут мудрил, за ночь выяснял, кого будут припекать за потерю станции. Он-то знает, как вести это дело, если за станцию отвечал майор Брант.
— Ну и что же?
— Болтают же, что этот Брант чуть ли не племянник Браухича. А тогда нашему лейтенанту выгодно доложить, что на станцию напала целая дивизия партизан с танками.
— А ведь есть слух, будто Браухич в последнее время не очень-то в почете у фюрера.
— Все может быть. Ну, а тогда лейтенант напишет, что на станцию напали три партизана с топорами.
Оба гитлеровца всласть посмеялись и потом несколько минут шли молча. Затем опять заговорили:
— А этот производит впечатление интеллигентного человека, верно?
— Эти интеллигенты из леса у меня никакой симпатии не вызывают.
— Удивительное дело: в третий раз я попадаю в такую кашу, а живого партизана вижу впервые. Обычно на месте остаются только мертвые.
— Они воюют насмерть.
— Интересно, что сделают с этим?
— «…и хладный труп его земле предали на утешение червям…»
(Интересно, откуда эти строчки, продекламированные немцем?)
Мы подошли к двухэтажному каменному дому, стоявшему на взгорке, откуда были видны маленькая речка, мост и цветущие сады на том берегу.
Гитлеровец, переводчик и я остановились в узком темном коридоре. Другой солдат зашел в комнату, на двери которой было написано по-русски и по-немецки: «Комендант». И теперь я еще не осознавал полностью того ужасного факта, что я в плену и что со мной может произойти все самое страшное. У меня было какое-то состояние полусна, и я по-прежнему наблюдал за всем как бы зрением другого человека, который хоть и близок мне, но все же мной не является.
Гитлеровец подтолкнул меня в спину. Я увидел, что дверь с надписью «Комендант» распахнута и на пороге стоит тот, другой немец.
— Скорей, скорей! — кричал он, взмахивая рукой с пистолетом.
Я вошел в маленький кабинет, где, кроме письменного стола, не было никакой мебели. За столом сидел огненно-рыжий офицер, по нашивкам — лейтенант. Возможно, что это и есть тот самый лейтенант, которого мои конвойные именовали мудрецом.
Переводчик стал к стене, вытянул руки по швам. Оба конвойных остались возле двери.
Рыжий лейтенант долго смотрел на меня, потом встал из-за стола и подошел ко мне вплотную:
— Партизан?
И, хотя это было понятно без перевода, штатский быстро проговорил:
— Господин лейтенант спрашивает — вы партизан?
Я молчал. Лейтенант снизу вверх ударил меня в подбородок. У меня померкло в глазах, и я чуть не упал. Лейтенант посмотрел на свой кулак. На сгибе третьего, именно третьего, пальца у него растекалась кровавая ссадина. Он злобно глянул на меня, вернулся к столу и, вынув из кармана носовой платок, замотал им разбитый палец. У меня ныла правая сторона подбородка. Я прижал подбородок к груди — на рубашке растеклось пятно крови.
— Мы будем говорить или молча пойдем на виселицу? — деловито спросил лейтенант.
Переводчик торопливо и неточно перевел:
— Лейтенант приказывает отвечать под страхом смертной казни.
Я кивнул переводчику, дескать, «все понятно», и продолжал молчать.
— Сколько партизан участвовало в нападении на станцию? — повысив голос, спросил лейтенант.
Пока штатский переводил вопрос, я вспомнил разговор конвойных и, не сдержав улыбки, ответил вопросом:
— Какое количество устроит лейтенанта? Большое или малое?
Переводчик смотрел на меня испуганно и моего вопроса не переводил.
Лейтенант стукнул кулаком по столу:
— Перевод! Быстро!
Штатский, путаясь, подыскивая слова, перевел мой вопрос так:
— Он отвечает двойственно, в том смысле, что партизан могло быть много, но могло быть и мало.
Выслушав это, лейтенант усмехнулся:
— Пусть он помнит, что насчет виселицы двойственная перспектива его не ожидает.
— Вас повесят, — кратко перевел переводчик.
Я кивнул головой, — мол, и это мне ясно.
Лейтенант вынул из стола карту и, расстелив ее на столе, сделал мне знак подойти.
— Вот станция. — Лейтенант отточенным карандашом показал на карте черный кружок на скрещении двух железных дорог. — Где партизаны?
— Не знаю, — ответил я, не ожидая перевода вопроса.
— Где партизаны? — бешено заорал лейтенант.
Я молчал. Тогда он схватил лежавший на окне стек и начал хлестать меня, норовя попасть по лицу. Руки мои были по-прежнему скручены за спиной, и увертываться от ударов было нелегко. Сперва я ощущал боль, а потом она стала непрерывной и точно наполнила все мое тело.
Лейтенант устал. Он брезгливо швырнул стек, вытер рукавом вспотевший лоб.
— Будет он говорить, где партизаны?
Сквозь звон в ушах я услышал перевод вопроса и ответил:
— Нет, не буду.
Переводчик растерянно посмотрел на меня, потом — на лейтенанта.
— Он не скажет.
— Предупредите его, пусть не обольщается своей выдержкой. И объясните, что пока он еще не в гестапо, а там разговорчивыми становятся даже камни.
Переводчик толкует это совершенно неожиданно:
— В гестапо вам будет хуже, — говорит он тоном доброго советчика. — Нужно сказать все, что можно, здесь.
Я кивнул ему головой:
— Я не буду говорить ни здесь, ни там.
Лейтенант выслушал перевод и задумался. Потом схватил телефонную трубку, и я услышал следующее:
— Полковника Крафта. Полковник Крафт? Говорит лейтенант Крицвальд. Пленный показаний не дает… Да, пробовал — не дает. Я хочу спросить: передавать его в гестапо или подождать? Так… Так… Понимаю… Понимаю… Нет, они этого не знают. В рапорте офицера строительной роты о пленных не говорится. Да, да, этих двух взяли мои ребята… Один умер. Да… Мы прибыли с опозданием и обнаружили их во время обхода станции, спустя час после боя. Так… Так… Но это не просто, полковник, по инструкции я должен его передать. Понимаю… Понимаю. До свидания, полковник.
Речь шла явно обо мне, и я понимал, что возникла какая-то сложность с передачей меня в гестапо. В ту минуту мне еще как-то не пришло в голову связать вместе болтовню конвойных и этот разговор лейтенанта по телефону…
Меня увели обратно в помещение магазина. Мертвого уже убрали, на лужу крови была набросана солома. Мне развязали руки. Переводчик принес кусок хлеба и жестяную кружку мутной похлебки. Конвойный, пока я ел, сидел на крыльце.
Снова связывая мне руки, переводчик тихо сказал:
— Вы попали в сложную ситуацию. Дело в том, что коменданта станции майора Бранта обвиняют в измене, а вы становитесь свидетелем обвинения. Понимаете?
Я кивнул головой.
Снова прогремели запоры, и все стихло. Я лег на бок и сразу забылся в странном сне. Я слышал каждый звук, и в то же время у меня было такое ощущение, будто меня здесь нет и ничто происходящее меня не касается. Реальной была только боль. Я все время видел перед собой стек, сделанный из тонкой ветви бамбука, я даже помнил, что у этой ветви пять звеньев, а ручка стека обмотана изоляционной лентой синего цвета…
И вдруг я вспомнил Михаила Карповича, хозяина партизанской землянки, в которой я жил. Это воспоминание точно встряхнуло меня. Нет, не то — будто вдруг сотни колоколов забили в тревожный набат и пробудили во мне ясное сознание происходящего. В какие-то мгновения мне показалось, что я вижу Михаила Карповича и слышу его хрипловатый голос: «Видно, зря я тебе втолковывал, что такое человек на войне. Опять ты думаешь только о своей особе. Ты же попал в плен к заклятым врагам. И, вместо того чтобы думать о том, как достойнее принять смерть, ты помнишь только о том, что тебя били стеком и что тебе больно. А война-то продолжается, и ты еще на войне»…
Но разве я еще могу воевать? Я стал напряженно думать об этом, и боль точно отдалилась…
И часа не прошло, как меня снова подняли и отвели в тот дом на взгорке…
Конвойным и переводчику приказали выйти, и в кабинете рыжего лейтенанта, кроме него, остался я и, судя по всему, тот самый полковник Крафт, которому звонил лейтенант. Это был с летами сильно раскисший мужчина, все у него оплыло — и живот и лицо. Живот ему еще кое-как удавалось подхватить ремнем полковничьей формы, а лицо обвисало багровыми складками.
— Садитесь там, — сказал он на довольно хорошем русском языке и показал на стул.
Я сел. Он долго смотрел на меня крупными слезящимися глазами.
— Я знаю русский язык, потому что в прошлую войну так же, как вы сейчас, был в плену у вас. — Он попытался улыбнуться, но мышцы лица его не пошевелились и отечные щеки даже не дрогнули. — Ваше состояние я очень хорошо понимаю. Но я понимаю и другое — бессмысленность фрондирования. Когда я был в плену, у нас в лагере — он находился возле Самары — сама жизнь выработала своеобразный устав поведения пленных. Был в нем и такой параграф: для пленного беспрекословное послушание есть не что иное, как виза на возвращение домой живым.
— Теперь этот город называется Куйбышев, — непонятно почему сказал я и, увидев, что полковник не уразумел моей реплики, пояснил: — Город Самара, где был ваш лагерь, теперь называется городом Куйбышевым.
— А-а! — Полковник вяло махнул рукой. — Вы там все переименовали. Но это не имеет никакого отношения к нашему вопросу.
— Нет, имеет, — упрямо сказал я, безотчетно радуясь, что, оказывается, про Куйбышев я вспомнил не случайно. — У нас и устав для пленных свой, новый: лучше погибнуть, но не стать предателем.
— Боже, как вы любите фразеологию! — Полковник попытался поморщиться, но шевельнулись только его косматые седые брови. — Никто и не ждет от вас предательства, речь идет только об одной детали уже минувшего боя: много ли партизан участвовало в нападении на станцию?
— Много, очень много!
— Это хорошо. — Полковник и лейтенант переглянулись. — Сто, двести, пятьсот?
— Очень много. Уточнения не будет.
Лейтенант тихо сказал полковнику по-немецки:
— Может, поскольку он начал говорить, всыпать ему еще? — Он протянул руку за стеком.
— Нет, не надо. Я эту нацию знаю, он больше ничего не скажет. Надо зафиксировать то, что он сказал, и найти способ передать все майору Бранту. Это надо сделать быстро, уполномоченный СД уже приехал и сейчас обнюхивает станцию. Понимаете? — Полковник встал. — Ну, вот и все.
Меня отвели назад, в магазин. Когда я остался один, меня охватил ужас: не повредил ли я партизанам, сказав, что их было очень много? Вдруг враги теперь пошлют в лес мощный карательный отряд? От этой мысли меня пробрал холод и начало трясти.
Опять лязгают запоры. Конвойные торопятся. На этот раз они пришли без переводчика. Понукают меня в пути. А когда я намеренно пошел медленнее, один из них сказал другому:
— Он еще капризничает. Там его выдрессируют в два счета.
— Дурак, — отозвался другой конвойный, — не хотел говорить с нашим лейтенантом. Он пожалеет об этом.
— Эти умеют. Ты знаешь, когда я захожу в их здание, мне жутко становится.
Все ясно. Меня ведут в гестапо. И такая тоска сдавила грудь, не сказать словами. А тут еще день, как назло, солнечный такой, тихий, добрый.
Гестапо размещалось в здании школы. В вестибюле, где во всех школах за деревянным барьером нянечки принимают от ребят пальто, стоял канцелярский стол с несколькими полевыми телефонами. За столом в расстегнутом настежь черном кителе сидел альбинос огромного роста — его ноги торчали из-под стола. Один из конвойных подошел к нему, щелкнул каблуками и сказал что-то. Белобрысый отстранил его рукой, чтобы посмотреть на меня. Потом он нажал кнопку одного из телефонов.
— Рихард! Партизан доставлен… Хорошо… — Он положил трубку и крикнул: — Дежурный!
Из комнатки, в которой в школах помещается нехитрая школьная канцелярия, выбежал, на ходу застегивая китель, солдат. Альбинос показал ему на меня и сказал:
— В комнату номер два.
Солдат подошел ко мне и толчком в спину направил к лестнице. Я видел, как он расстегнул болтавшуюся у него на ремне кобуру.
У двери, на которой мелом была написана крупная двойка, он поставил меня лицом к стене, а сам постучался. Когда дверь открылась, он гаркнул:
— Арестованный доставлен!
Там, за открытой дверью, смеялись. Солдат взял меня за локоть, подвел к двери и резким толчком в спину впихнул в комнату.
В комнате в непринужденных позах сидели три гестаповских офицера. Несколько секунд они с любопытством рассматривали меня. Потом один из них слез с подоконника и сел за стол.
— Фамилия? — спросил он тихо.
Я молчал и смотрел поверх его головы. Там, между двумя окнами, был вбит гвоздик, а пониже — деревянная рейка, вся исколотая кнопками. Наверное, здесь вывешивались школьные объявления или расписание уроков.
— Фамилия? — чуть громче повторил гестаповец.
Я молчал.
— Все-таки ты вызови переводчика, — сказал сидевший на диване офицер.
Гестаповец за столом рассмеялся:
— Тьфу, дьявол, я же забыл, что имею дело с обезьяной!
Он позвонил по телефону и потребовал к себе переводчика.
Но, очевидно, ему сказали, что переводчика нет или что он занят.
— Где хотите, найдите мне переводчика! — закричал ом в трубку, мгновенно побагровев. — Чтоб через три минуты он был у меня!
Гестаповец швырнул трубку и посмотрел на того, который сидел на диване:
— Вот так каждый день. То нет переводчика, то нет машины, то испорчен штабной кабель. Где вы откопали для нас этого рыжего саботажника?
Сидевший на диване брезгливо махнул рукой:
— Он работал в аппарате берлинского управления, умудрился потерять какой-то документ, и его двинули на фронт.
— «Двинули на фронт»!.. — Сидевший за столом гестаповец пожал плечами. — Неужели у вас там до сих пор не понимают, что сюда, на такие посты, надо посылать лучших, а не всякое дерьмо!
— Не узнаю тебя, Фридрих, ты стал неврастеником. Надеюсь, себя ты не относишь к дерьму?
Офицеры дружно, рассмеялись.
Третий — он сидел в кресле у окна — глазами показал на меня:
— Интересно, что думает сейчас этот тип?
— Я знаю, — сказал гестаповец за столом. — Он думает, когда мы его повесим. Он не догадывается, какой ему подготовлен сюрприз. Шутка сказать — Берлин, милый старый Берлин.
— Для него Берлин не то что для тебя. Притом его и там ждет виселица или пуля в затылок. И вообще, нелепо, что я должен везти этого типа в Берлин, — сказал сидевший на диване.
— За дорогу вы подружитесь и будете играть в карты.
Офицеры рассмеялись.
Явился уже знакомый мне переводчик. Сидевший за столом гестаповец показал на него пальцем:
— Вот типичные кадры рыжего. Не то русский немец, не то немецкий русский, деятель из русских эмигрантов, а учился в Гайдельберге. На допросах чуть не падает в обморок — фи-ло-соф.
Переводчик стоял посреди комнаты, руки по швам.
— Валерианки для себя захватил? — спросил у переводчика сидевший за столом офицер.
Переводчик не ответил.
— Ладно. Посади этого типа на тот стул. Так. Сам садись здесь. Будем работать. Задача такая: надо выяснить, сколько партизан нападало на станцию.
— Я уже знаю этого человека, — тихо сказал переводчик. — Он отвечать не будет.
— Да? — Гестаповец презрительно посмотрел на переводчика. — Переведи ему мой вопрос.
Я выслушал перевод и молчал.
Офицер, сидевший в кресле, вскочил и стал за моей спиной.
— У него, наверное, прилип язык, — сказал он гортанным голосом.
— Проверь, — улыбнулся гестаповец за столом.
Удар по затылку сбросил меня со стула, я потерял сознание. Очнулся на середине комнаты и под смех фашистов стал подниматься.
— Ну как, отклеился язык? Философ, помоги ему, посади на стул.
Когда я садился, гестаповец, стоявший за моим стулом, поигрывал толстой резиновой палкой.
— Попробуем его с другой стороны, — усмехнулся гестаповец за столом. — Философ, переведи ему вот что. Мы тщательно обследовали станцию. Судя по всему, в налете на нее участвовало не больше двадцати бандитов. А он на допросе у коменданта сказал, что партизан было очень много. Зачем он пытается обманывать нас?
— Я сказал тогда неправду.
Выслушав перевод моего ответа, гестаповец, сидевший за столом, переглянулся с тем, на диване.
— Зачем?
— Просто так. Мне надоел тот рыжий лейтенант.
Мой ответ вызвал хохот гестаповцев.
— Ну, а все-таки, сколько было партизан?
— Не помню.
— Ну, ну, если партизан было немного, значит, их было мало? Так?
— Если хотите, так.
— Что значит — если хотите? Мы же знаем точно, вас там было не больше двадцати человек. Запомни: не больше двадцати. И, если хочешь жить, всюду, где тебя будут спрашивать, называй эту цифру. Не больше двадцати! Понял?
— Да, понял.
— Ну, вот и хорошо. Это только такой идиот, как майор Брант, не мог перебить вас, как бешеных собак. Последнее не переводить, — бросил он переводчику. — Может, ты хочешь спросить что-нибудь? — обратился он к гестаповцу, сидевшему на диване.
Тот, смеясь, махнул рукой:
— Ну его к черту, наговоримся в Берлине.
Гестаповец, сидевший за столом, взял телефонную трубку и назвал седьмой номер:
— Возьмите арестованного. Поместить в одиночку, глаз не сводить. Вечером его увезут в Берлин. — Он положил трубку и вышел из-за стола. — Ну вот, и все дело. Майора Бранта можно считать списанным в архив. Как он надоел всем нам! Надутый, как индюк: «Браухич спросил у меня», «Я звонил Браухичу». А сам глуп как пробка. Мои люди рассказывают, что, сидя на станции, он целыми днями решал шахматные этюды или дрессировал своего дога.
…Меня отвели в подвал и заперли в маленькой комнатушке без окна. Чуть приметный свет проникал только в щель под дверью. Ощупью я нашел в углу кучу соломы и лег на нее. В ушах звенело, голова точно налита расплавленным свинцом — тяжелая, горячая. Страшно хотелось пить.
Вдруг открылась дверь и вошел переводчик:
— Меня послали узнать вашу фамилию.
— Это не имеет для них никакого значения.
— Я понимаю, но, мне кажется, вы можете назвать любую фамилию. Им это нужно только для заполнения сопроводительного документа.
— Скажите, какую хотите.
— Федоров, Иван Федоров.
— Как хотите.
Переводчик не уходил, топтался возле меня, опасливо посматривая на стоявшего в дверях солдата.
— Что вам еще надо? — спросил я.
— Ничего. Я только хотел, чтобы вы знали, как я вам сочувствую.
— В сочувствии всякой сволочи не нуждаюсь.
— Ну да, ну да, — пробормотал он и ушел.
Странный тип».