17

Пока шла работа над повестью, я все время помнил, что у истории, попавшей в мои руки, нет конца. Это, по правде сказать, мешало работать. Я утешал себя такой мыслью: как бы читатель ни хотел узнать, что́, в конце концов, случилось с героем — жив он или погиб, — главное и самое интересное не это, а то, что он сделал во время войны, какие подвиги совершил, какие приключения пережил. Утешение это было слабое, и в течение года, пока писалась повесть, я не раз пытался выяснить дальнейшую судьбу Владимира, но это ни к чему не приводило…

Да, Владимир словно растворился. Опытные работники, чья профессия — помогать людям искать друг друга, сказали мне, что розыск по одному только имени почти наверняка результата не даст. Тем более что речь идет о военных годах.

Но, может, все-таки можно установить фамилию Владимира? Я снова пересмотрел все записи и составил перечень зацепок, которые могли потянуть за собой новые сведения о нем. Такая, например, зацепка: Владимир (раз он стал инженером-экономистом) учился в каком-то столичном экономическом институте. В том институте его должны знать. Упомянутый в начале дневника профессор или преподаватель Сергей Емельянович Радецкий (или Ратецкий, или Разецкий — третья буква в этой фамилии написана небрежно). В том же институте должен быть и профессор, которого Владимир в дневнике ласкательно называет Боголепычем. Начинаю поиск по этой зацепке. Обращаюсь за помощью в Московский государственный экономический институт. Нет, здесь таких профессоров или преподавателей не было.

Связываюсь с Московским экономико-статистическим институтом. Там мне тоже помочь ничем не смогли. Только в Институте экономики Академии наук мне сказали, что фигурирующий в дневнике Боголепыч мог быть известным экономистом, членом-корреспондентом Академии наук Боголеповым. Но он умер в 1945 году.

Попробовал выяснить, не сохранились ли в архивах Каунасского горисполкома протоколы или стенограммы заседаний сорокового года. Нет, не сохранились…

Один из старейших сотрудников Всесоюзной справочной службы, за свою жизнь разгадавший тысячи ребусов с адресами и пропавшими людьми, утешая меня, сказал так:

— Вы должны учитывать, что все учреждения вместе взятые знают о людях очень многое, но далеко не всё. Всё знают только сами люди.

Тогда я расценил это его изречение как фразу, не лишенную афористичности, не больше…

Но месяца через два я убедился, что это не фраза, а совершенно точная формула, продиктованная и проверенная опытом жизни. Вот при каких обстоятельствах это произошло.

Шла обычная читательская конференция в библиотеке. Я рассказывал о Венском фестивале молодежи и потом отвечал на вопросы. Один из вопросов был такой:

— Над чем вы сейчас работаете?

Я рассказал об этой повести и пожаловался на трудности, возникшие в связи с выяснением дальнейшей судьбы моего героя. Рассказывал об этом довольно подробно. Говорю и вижу, что один из сидящих в зале, пожилой, сильно поседевший мужчина, слушает меня не так, как остальные. Не то он волнуется, не то нервничает. Я увидел, как он торопливо вынул из кармана блокнот, неаккуратно вырвал из него листок, что-то написал на нем и отправил по рукам к моему столу. Я прочитал его записку.

«Не уходите после выступления. Надо поговорить». Подпись неразборчива.

Теперь начал волноваться я. У меня сразу же возникла мысль, что этот человек хочет сообщить мне что-то о Владимире.

Наконец конференция закончилась. Ко мне приближается тот пожилой человек.

— Кажется, я могу помочь вам в поисках героя повести, — говорит он с места в карьер.

Я молчу и смотрю на него почти со страхом. Вдруг все, что происходит, окажется сном и этот человек сейчас исчезнет? Подобные сны я уже видел.

— Я знаю Володю и знал его семью. Судя по вашему рассказу, речь идет именно о них, — продолжает вполне реальным, земным голосом пожилой человек.

Я спрашиваю:

— Почему его вы знаете, а семью знали?

— Дело в том, что отец Владимира погиб в начале войны, а мать умерла три года назад.

— А он где? — с трудом произношу я.

— Здесь, в Москве.

— Где?

Пожилой человек улыбнулся:

— Я не взял с собой записную книжку, но дома у меня есть его служебный и домашний телефон. Если хотите, пройдемте ко мне, я живу совсем рядом.

И вот я сижу в уютной комнате старого московского дома. Невероятно высокие потолки. Громадный старомодный письменный стол на львиных лапах завален книгами и бумагами. Похожий на тирольскую шляпу металлический абажур отбрасывает на стол прямоугольник яркого света. Я уже знаю, что хозяина комнаты зовут Родион Ильич, что он пенсионер, а до недавнего времени, в течение почти четверти века, — учитель истории и директор школы, в которой учился Владимир. Да, мы уже точно установили, что он знает именно его.

— Володя был, как иногда любят говорить педагоги, гордостью школы, — рассказывает Родион Ильич. — Учеником девятого класса он стал победителем общегородской математической олимпиады. И вообще это был мальчик талантливый. На вечерах он очень хорошо читал стихи. Его рисунки всегда выделялись на школьных выставках. Он уже тогда в совершенстве владел немецким языком и знал английский. Ну, а через него я, естественно, познакомился и с его родителями. Отец его был историком — знатоком средневековья. Мать тоже высоко интеллигентная женщина. Она знала языки, хорошо играла на рояле. Но, правда, все эти ее качества оставались без применения, она свою жизнь посвятила семье…

Родион Ильич помолчал, качая головой.

— До сих пор не могу привыкнуть к мысли, — сказал он, — что этой семьи не стало. Отец Владимира погиб нелепо. Спустя недели три после начала войны стало ясно, что с Володей в Литве случилась беда. О нем не было никаких сведений. Отец просто сходил с ума. Ему было далеко за пятьдесят, а он пошел записываться в ополчение. Его не взяли. Тогда он без всякого оформления сам отправился на фронт. Я его видел накануне. Он сказал мне: «Само средневековье топчет нашу жизнь. Не могу». И он ушел. Именно ушел. И где-то под Вязьмой попал под бомбежку, был тяжело ранен и скончался.

Я должен предупредить вас. Вам нужно очень тщательно продумать свой разговор с Владимиром Евгеньевичем. Он очень тяжело перенес смерть родителей, особенно отца. Работает он сейчас на каком-то большом заводе. Кажется, он там главный инженер. Скажу вам откровенно, я написал записку по первому движению души, а потом об этом пожалел. Я все думаю: могу ли я взять на себя, так сказать, посредничество в вашем знакомстве с ним? В общем, я бы предпочел, чтобы вы это сделали без всяких ссылок на меня.

Я обещал.

И вот ровно в восемь часов вечера я набираю номер телефона квартиры Владимира. Протяжный гудок. Еще гудок. Еще. Трубка снята:

— Да?

— Владимир Евгеньевич?

— Да.

Я представляюсь и говорю, что мне крайне нужно с ним повидаться. Я просил его о свидании в любой день и час. Он долго не отвечал, потом спросил:

— Может быть, вы скажете, в чем дело?

Я ответил, что мне не хотелось бы говорить об этом по телефону.

Снова долгое молчание. Потом он говорит сухо и немного раздраженно:

— Позвоните в воскресенье в двенадцать часов.

Короткие гудки. А я все еще прижимаю трубку к уху, от волнения у меня взмок лоб.

До воскресенья три дня. Они тянутся невероятно долго. Ничего не могу делать. Все думаю, как буду с ним разговаривать.

В воскресенье ровно в двенадцать звоню. Он у телефона, я слышал его дыхание. И вдруг:

— Вы можете приехать сейчас?

— Конечно. Я буду у вас через пять минут.

Старый московский дом. Вход со двора. Поднимаюсь на третий этаж. Сердце колотится так, будто вхожу на двадцатый. Нажимаю кнопку звонка.

Дверь открывается. Он! Я так в этом уверен, будто видел его раньше. Рост немного выше среднего. Красивое строгое лицо.

Когда я снимал пальто, он демонстративно посмотрел на часы.

— Проходите сюда.

Мы вошли в комнату, которая раньше, очевидно, была отцовской. На полках — книги по истории на разных языках, словари, энциклопедии. Над письменным столом — большой фотопортрет женщины, очень похожей на Владимира. Наверное, его мать в молодости.

Владимир Евгеньевич сел в кресло у стола, а я — в кресло, стоявшее в углу комнаты. Удивительное дело, я совершенно не волновался. Я весь был собран для разговора. Владимир Евгеньевич смотрел на меня выжидательно; я видел, что на висках у него густая седина.

— По правде сказать, я недоумеваю, зачем я вам понадобился, — сказал он с оттенком иронии в голосе.

Решаю идти напролом.

— Дело в том, Владимир Евгеньевич, что у меня находятся ваши дневники.

Он как-то пригнулся и сделал движение ко мне, но тут же расслабленно откинулся на спинку кресла и, смотря мимо меня, спросил:

— Вы хотите мне их вернуть?

— Нет, Владимир Евгеньевич. Впрочем, да. Дневники я могу вам вернуть. Но на основании этих материалов я написал повесть.

Быстрым движением он переставил на столе тяжелую хрустальную пепельницу.

— Я протестую! Самым категорическим образом! — Он смотрел на меня гневно и в то же время встревоженно. — То, что в дневниках, писалось для себя, а не для публичного чтения.

— Не совсем так, Владимир Евгеньевич. Например, запись, которую вы сделали в доме Марите Давидайте — замечу, запись самую важную и интересную, — вы адресовали не только своим родителям, но и родине. Эти, так сказать, адреса записаны там вашей рукой.

— Мало ли что́ я мог под настроение написать, — помолчав, сказал он несколько спокойнее. — Наконец, это не отнимает у меня права теперь распорядиться своими дневниками так, как я нахожу нужным. Каким образом сверток попал к вам?

— В том, что он оказался у меня, виноваты вы сами.

Он пожал плечами:

— Еще что!

— Отдавая его Ольге Михайловне Никишиной, вы разве не сказали ей, что, если за ним не придете, она, то есть Ольга Михайловна Никишина, может поступить со свертком по своему усмотрению?

— Я не помню этого! — сказал он решительно, но, помолчав, добавил: — Я мог, наконец, сказать это, думая, что мне не удастся остаться в живых. Но я жив, и свертком, его содержимым, могу распоряжаться только я и никто другой. Вообще, исходя из элементарной порядочности, вы просто обязаны вернуть мне дневники.

— А как вы, Владимир Евгеньевич, распорядитесь в отношении повести, которую я писал в течение года? — Я тоже начинал злиться, хотя понимал, что это может все погубить.

Наступило долгое молчание, после которого он сказал:

— Это уже дело вашей совести.

— Хорошо, Владимир Евгеньевич, поговорим о совести. Я не стал бы работать над вашим дневником, не стал бы разыскивать по стране людей, знавших вас, не стал бы искать и вас самого, если бы совесть не говорила мне, что книга, над которой я работаю, будет полезна юному, и не только юному читателю.

— Чем? — быстро спросил он.

— Книга расскажет читателю, как из не подготовленного к большим испытаниям молодого человека формировался смелый и находчивый боец за народное дело.

Владимир Евгеньевич неестественно рассмеялся:

— Вы наивный человек, если думаете воздействовать на меня подобной лестью! Поймите — у меня может быть свое принципиальное отношение к жизни вообще и к собственной в частности. Если вы читали мои записки с минимумом внимательности, я не говорю вдумчивости, вы должны были усвоить, что жизнь все время учила меня скромности, а вы теперь дешевой лестью хотите пробудить во мне то, что я считал и считаю бедой своей юности. Неужели вам это непонятно? Наконец, в моих дневниках есть такое, чего не должен знать другой человек. Вы же не позволяете себе вскрывать чужие письма?

— Нет, не позволяю. Но, во-первых, я дневник использую далеко не полностью. Я отлично понимаю, какие страницы, какие записи вы сейчас имеете в виду. Их в повести нет, потому что они попросту не представляют интереса для читателей. Во-вторых, я ваши дневники литературно обработал, устранил некоторые неловкости и сделал записи более интересными для чтения. Вы же сами сказали, что писали только для себя. Так вот, эту особенность ваших дневников мне пришлось преодолевать. Если уж говорить напрямую, я не знаю, что и подумать по поводу вашего сопротивления. Может быть, в дневниках неправда?

На щеках у Владимира Евгеньевича проступил румянец.

— В них все, кроме лжи.

Снова наступило долгое молчание. Владимир Евгеньевич как-то замедленно пододвинул к себе лежавшую на столе коробку «Казбека», открыл ее, вынул папиросу, долго ее разминал пальцами и наконец закурил:

— Могу ли я прочитать то, что вы написали? — устало спросил он.

— Конечно. Именно об этом хотел просить вас. — Я расстегнул лежавший у меня на коленях портфель и положил на стол рукопись.

Владимир Евгеньевич показал на портфель:

— Дневники здесь?

— Нет. Дома.

— Предосторожность? — усмехнулся он.

— Нет, я просто не думал, что наша встреча будет такой. Но вы не беспокойтесь, я верну вам дневники. И смею вас заверить, что все ваши записи, кроме меня, не читал никто.

— Какой срок вы даете мне на чтение рукописи?

— Я уверен, что вы прочтете ее еще сегодня. Я просто ставлю себя на ваше место и думаю, что поступил бы именно так: прочел бы рукопись сразу.

Наш разговор начал входить в более или менее спокойное русло.

— Владимир Евгеньевич, можно вам задать несколько вопросов?

— Попробуйте…

— Как сложилась ваша военная судьба после того, как вы отдали папку Ольге Михайловне Никишиной?

— Более чем просто и менее чем интересно. Пробравшись через линию фронта, я стал солдатом и в этом высоком звании закончил войну в Берлине.

— А нельзя ли рассказать подробнее? Ведь читатели захотят узнать об этом. Они замучают меня письмами.

Владимир Евгеньевич пожал плечами:

— Это уже заботы ваши.

— Еще один вопрос. Если вы так щепетильно относитесь к своим записям, почему вы не съездили в Литву и не забрали там свой сверток? Во всяком случае, Ольга Михайловна делала все, чтобы там, в Литве, знали, где он находится.

— Я был уверен, что сверток давно потерян. Наконец, я настолько захвачен работой на заводе, что все военное стало для меня прошлым, ворошить которое попросту ни к чему, да и некогда. — Он посмотрел на меня с усмешкой: — Мне эти дневники могли пригодиться только как приложение к заявлению на орден. Но я награжден и без этого. А к славе я отношусь более чем сдержанно.

— Последний вопрос. Если не захотите, можете на него не отвечать. Как вы относитесь к Марите Давидайте?

Владимир Евгеньевич мгновенно рассердился:

— Вам для сюжета нужно, чтобы я женился на ней? В нашем роду мужчины женились только по любви. А вы что же — то, что имелось в дневниках, так сказать, переработали в любовь?

— Ни в коем случае. Но я побывал у Марите. Она человек для вас не посторонний. В трудную минуту очень помогла вам. И даже не знает, живы ли вы.

И вдруг Владимир Евгеньевич обмяк, и лицо его стало задумчивым и грустным:

— Да! Пожалуй, вы правы, — тихо произнес он. — Я должен был написать ей письмо.

— Вы можете это сделать и сейчас. У меня есть ее адрес.

— Вы что, по совместительству еще и сваха? — На лице Владимира Евгеньевича первый раз улыбка была не злой. Он встал: — Я обещаю прочитать рукопись. Дайте мне ваш телефон. Когда прочитаю, позвоню.

На том наша встреча и кончилась.


Он позвонил спустя двенадцать дней. Выдержал характер и в этом.

Я снова пришел к нему.

Подвинув ко мне рукопись, он сказал:

— Прочитал. Там на полях есть мои замечания, претензии, просьбы. Дело вашей совести посчитаться с ними или ими пренебречь. Делайте с рукописью что хотите, но одно абсолютно категорическое условие: моя фамилия в ней фигурировать не должна. Объяснять это условие не намерен. Впрочем, понять это нетрудно. Смею надеяться на вашу порядочность. Вот так…

Я видел, что он волнуется. Вдруг он решительным движением открыл ящик письменного стола, вынул из него и положил перед собой блокнот большого формата. Прикрыв его рукой, он еще раз посмотрел на меня и сказал:

— Боюсь, однако, что вы не поймете меня правильно.

Я улыбнулся:

— Постараюсь быть максимально сообразительным.

— Я хочу дать вам свой последний дневник, — сказал он решительно и без паузы заговорил быстро, точно не желал дать мне секунды для неправильной оценки его поступка: — Речь не обо мне. Категорическое условие, что моя фамилия фигурировать не должна, остается неизменным. Так что речь, повторяю, не обо мне. Все эти дни я думал о вашей повести, представлял себе, как ее будут читать, что о ней будут думать, вернее, что будут думать о герое и его судьбе. И вот это последнее и привело меня к решению отдать вам дневник. Здесь есть кое-что, объясняющее читателю мое поведение. Этот дневник я начал писать в госпитале на окраине Берлина. Закончил здесь, в Москве. В нем есть то, что вас интересовало, — конец войны. Но есть и другое — мои мысли о себе. Первое не может быть напечатано без второго. Таково мое требование. Принимаете его?

— Я не могу не принять любого вашего требования, но все же раньше я должен прочитать.

— Я это понимаю. Словом, возьмите. — Он пододвинул блокнот ко мне. — Пригодится — хорошо. А нет, вернете вместе с другими моими записями…

Загрузка...