Если единственная дочь похожа на отца, то это вполне естественно. Однако Эвелина Вильямовна, как мне кажется, напоминает полковника Абеля не только внешне.
Ее ирисы растут даже за забором. А перед небольшим деревянным домиком — целые островки цветов. Хрупкая, невысокая женщина холит своих любимцев нежно и со знанием дела. И пусть не сбылась мечта побывать в ботанических садах разных стран. В этой непростой жизни дочери разведчика была уготована роль, которую я бы назвал так: терпеливое благородство.
— Эвелина Вильямовна, вы извините, но уж расспросить вас я попытаюсь как следует. Суля по всему, ваш отец все же общался с журналистами?
— Был период, когда отец встречался с кем-то из писателей. И домой приезжал раскаленный. Он никогда не рассказывал, о чем они говорили, потому что к нам это не имело отношения, но раздражения и чертыхания хватало.
— Тогда я начну лаже с еще более осторожного, чем наметил. Кем вы работали?
— Всю жизнь редактором. В «Прогрессе», потом 12 лет в НАГИ, переводчиком английского в АПН, последние годы в «Новом времени». И в 1984-м ушла на пенсию.
— Эвелин, и со своим знанием английского вы нигде не были и никуда за рубеж не ездили?
— Но сейчас я, наверное, могу поехать. Да, мне хотелось поездить по ботаническим садам мира. Но в Штаты почему-то не тянет, даже совсем нет.
— Это обида за отца?
— Не знаю. Нет. Хотя, может, и да. Мне там далеко не все нравится. А раньше понимала, что не надо мне никуда ездить и не надо даже пытаться. Для меня был ясен вопрос: есть вещи, которые мне недоступны. Купить загранпутевку и поехать нельзя.
— Такая жизнь в семье разведчика-нелегала — вне зависимости от того, в Москве он или где-нибудь далеко, — накладывала на вас определенный отпечаток. Вы все время оставались и даже сейчас остаетесь частью какой-то цепочки, разорвать которую сложно.
— Считала, что в этом и смысла никакого нет. Я, можно сказать, родилась в этой ситуации, в ней росла, развивалась и поделать тут ничего не могла. Да, наверное, было бы проще, если бы папа работал инженером, художником. Возможно, я тогда была бы другим человеком.
— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?
— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.
— Избегали их чисто подсознательно?
— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей разведчиков, а меня мама учила много не говорить.
— И когда поступили в Московский иняз, друзей тоже не заводили?
— Нет, я мало с кем общалась, близких подруг не было. Был, правда, один парень, одна девочка — мы играли в шахматы.
— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?
— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на них и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могу. Потом, они великолепные психологи и поймут, если я совру. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?
— Что вообще вы говорили людям?
— Что отец в командировке. И тут же: а где? А в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.
— Эвелин, что, если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Я недавно узнал, что в 1935 году отец взял с собой вас и маму в свою вторую — и тоже нелегальную — командировку. Страна назначения обозначена как-то глухо: была в ту пору нам недружественна, и въезжали вы в нее через Бельгию. Вам было шесть лет, и о том периоде что-то да помните?
— Но не ту страну. Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, научила-внушила категорически не разговаривать с посторонними.
— А на каком языке вы могли бы это делать?
— Там был немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было два года. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимала, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.
— А в тех странах, где работал отец, на каком языке вы общались с детьми?
— Мало общалась, хотя и не думаю, что мне, масенькой, говорили, почему мы в командировке и кем работает мой папа. Это бы наложило бремя на любого ребенка: он знает какой-то секрет. Чем меньше человек знает, тем легче ему выжить. Во время последней поездки, когда я была постарше, надо было идти в школу. Потому, что если бы я в школу не пошла, было бы заметно. И там, помню, я очень переживала: у всех детей куча всяких кузин, дядей, бабушек, а у меня никого.
— И никаких подозрений?
— Абсолютно.
— Но вы же могли вставить какое-то слово, сказать что-то не то.
— У детей срабатывает великолепный инстинкт, с кем на каком языке разговаривать.
— Но, насколько осведомлен, ваша мама говорила по-английски с акцентом.
— Мама говорила по-русски, но я уже понимала, что дома я общаюсь с ней так, а в школе между собой так не общаются, и, следовательно, я должна говорить с детьми, как говорят они.
— А были какие-то случаи, когда вы чувствовали, что помогаете отцу в работе?
— Нет. Но, может быть, в детстве я бессознательно и оказывала какие-то услуги. Ребенок этого не помнит. Зато я помню, какого цвета обои были в том нашем доме или конструкцию сушилки на кухне. Но о детских поездках я никогда не упоминала.
— И даже сейчас о них не расскажете?
— И даже сейчас.
— Вы очень тактично и ловко, в отличие от меня, обходите конкретные вещи. А я нетактично пытаюсь вас о них расспросить…
— Надо вам признаться, что обходить всякие словесные тонкости мне помогает моя редакторская профессия.
— Но если по-простому: те две загадочные страны Европы так и останутся для меня, несмотря на все сроки давности, всего лишь двумя европейскими странами?
— Да.
— Хорошо, а когда отец уезжал в 1948 году, вы знали, куда и зачем?
— Сказать, что знали, не могу. Но мы догадывались, что всерьез и надолго. Уже появилась способность как бы читать между строк.
— Читать, но не спрашивать?
— Естественно, это не принято. Ну, хорошо, я спрошу — и в ответ ничего, кроме неприятностей. Мой отец был человек вспыльчивый, и если бы я настырно лезла, то наткнулась бы на хороший втык. У нас сложилась система: многих тем мы никогда не касались. Например, отец терпеть не мог разговоров о политике.
— А о работе?
— Тем более. Задавать вопросы было некорректно. Хотя что-то он вдруг мог рассказать. Приехал с работы недовольным, о чем-то буркнул. Приехал еще раз, буркнул снова. И я делала выводы. Но, возможно, совершенно неверные. Помню, папа был очень огорчен, когда ему не разрешили встретиться с его адвокатом Донованом.
— Вы знаете, я попытался разыскать его в США. Оказалось, адвокат умер, юридической конторы больше не существует.
— Донован скончался давно, кажется, в 1968 году. Мы с мамой общались с ним в ФРГ в 1962-м. Запомнился мне тем, что весь был цвета свеклы. Помогал при обмене отца, но боялся пересекать границу Западного и Восточного Берлина. Опасался, что в Восточном его возьмут. А красный был от напряжения и высокого давления.
— Ваша семья не поддерживала с ним связи?
— Нет. Он никогда не верил, что мы с мамой действительно жена и дочь полковника Абеля. Но с отцом у него были дружеские отношения, и потому, приехав однажды в Москву, он попытался с ним встретиться. Но…
— Но все же вам никогда не хотелось пойти по стопам отца? Вы уж извините за словесный штамп.
— Однажды было. В 1955 году, когда он приезжал из США в последний отпуск. На что папа сказал мне: одного на семью хватит.
— Вы тогда догадывались, откуда он приехал?
— Мы знали. Потому что он привез фотографии. И папа уже кое-что рассказывал.
— О чем?
— О природе, о некоторых вещах.
— Но почему идея пойти в разведку родилась именно в 1955-м?
— Просто у меня возникла мысль, что было бы хорошо быть вместе с моим папой. В детстве у меня с ним были конфликтные отношения. Он с маленькими детьми совершенно не умел общаться. И характеры у нас похожие: независимые, вспыльчивые, достаточно сложные. Поэтому мы оба топали ногами и громко кричали, пока не прибегала мама и не гасила ссору. Но я подрастала, перестала лепетать «не буду» и сделалась ему интересной. Я была папиной дочкой. Дай-то Бог, чтобы у всех детей были такие отношения, как у нас с отцом. И вот я подумала: а что, если отец возьмет и меня с собой? Поговорила с мамой. Она высказалась не слишком конкретно, и я решила, что могу проявить инициативу. Но то ли отец чувствовал сложность ситуации, то ли действительно не хотел. Потом, когда он вернулся, мне предлагали пойти туда на работу. И как-то мы с папой поговорили и согласились, что нет. Я болела, лет уже было немало, да и новая специфика, аттестация, строгая медкомиссия.
— Об аресте отца вы узнали из газет?
— Нет. Мы с мамой приехали из отпуска, и тогда были разговоры, что он должен возвратиться вот-вот, буквально этим летом. Мы даже оставляли ему весточки, как найти нас в Кувшинове. Но была тишина. Тогда я позвонила по оставленному отцом телефону, и мне сказали бодрым голосом: «Эвелин, вас хочет видеть наше начальство». Я перетрухнула не знаю как. Думала, что ляпнула на работе кому-то что-то не так и не то и меня будут драить. Я туда приехала, и они мне все рассказали. Спросили, почему, с моей точки зрения, отец взял псевдоним — Абель. И я объяснила: это имя папиного друга.
— Вы его знали?
— Естественно. Дядя Рудольф был добрый и общительный человек, который очень любил возиться с детьми. Играл с нами в прятки, в салочки.
— Абель был коллегой вашего отца?
— Да, он ушел в отставку в 1948 году и уже не был связан с Комитетом. Рудольф Иванович Абель умер в 1955-м.
— Я понимаю, что наивно, а спросить осмелюсь. Когда ваш отец сидел в тюрьме, вы принимали какое-то личное участие в его судьбе?
— Мы писали письма. На этом участие кончилось. Ну, подумайте сами, какое активное участие мы могли принимать?
— А то письмо президенту США Кеннеди действительно писала ваша мама?
— Письмо писалось так, как очень часто пишутся многие письма в редакцию. Зато я его переводила: это все-таки да, а мама своим почерком переписала. Но по своей инициативе — никогда бы в жизни. Мы были хорошо воспитаны.
— Тем не менее родственники сидевшего у нас летчика Пауэрса к Хрущеву обращались.
— Я не думаю, что и в другом государстве семья, оказавшаяся в нашем положении, могла бы действовать самостоятельно и лихо. Такова система этой службы. Иное — только в художественной литературе.
— В те четыре с лишним года, что отец провел в тюрьме, вы верили в его возвращение?
— Чисто на уровне веры — да.
— А какие чувства к человеку, который отца предал?
— Я его вычислила. Когда папа в 1955 году приезжал на отдых, он говорил: «У меня две заботы. Добиться, чтоб отозвали одного очень больного сотрудника и другого, который беспробудно пьет». Заболевшего, по-моему, отозвали. А второй волновавший отца человек его выдал. Какое отношение к предателям? Ведь даже на бытовом уровне предательство — подлость.
— Когда отец вернулся, он рассказал вам, как все это было?
— У нас было много других тем для разговоров. Мы с ним вместе занимались шелкографией, фотографией, печатали, проявляли, рисовали. Вот об этом у нас и были постоянные разговоры. Он меня учил: любое увлечение должно быть на достойном уровне. Отец мог часами стоять и смотреть, как у нас печник кладет печку. Если садовник, печник, художник был хорошим профессионалом, то одно наблюдение за ним доставляло удовольствие.
— У вас несколько раз вырывалось, что в семейных делах отец был человеком вспыльчивым.
— Да, сложным.
— Но читаешь книги, беседуешь с соратниками — и везде: спокойный, выдержанный, уравновешенный.
— Как вы не понимаете? Это был выход — дом, семья, родные. Он страшно любил мать. Но даже ухаживание его было очень своеобразным. Являлся к ней каждый день и в определенный час: мама начинала дрожать, потому что тогда страшно его боялась. Приходил и спрашивал: «Сколько часов вы занимались сегодня на арфе?» И если мамин ответ не удовлетворял, говорил: «Садитесь играть». Доставал газету и по часам следил, чтобы мама занималась сколько положено.
— А мама работала?
— В оркестре детского театра после приезда из той, второй командировки. После войны — в цирке на Цветном бульваре. В 1951-м ее уволили.
— За что?
— За честность. Мама продала инструмент и с тех пор больше не работала.
— У вашего отца было много друзей?
— Как вам сказать… Насколько я понимаю, когда отец вернулся в 1962-м после четырнадцати лет отсутствия, стариков, которых он знал, осталось мало. А с довоенных времен почти никого: все в отставке или поумирали. Однажды случайно у Лубянки встретил Кренкеля. Помните, был такой знаменитый полярный радист? Они с папой служили еще в двадцатых в радиобатальоне. Кренкель спросил: «Ты что здесь делаешь?» И отец ответил: «Работаю музейным экспонатом». Восстановилась дружеская связь. Очень хорошие отношения были с Кононом. (Разведчик-нелегал Конон Лонсдейл-Молодый, как и Абель-Фишер, был арестован, но только в Англии, и тоже обменен — на английского разведчика. — Н. Д.)
— Но Лонсдейл был гораздо моложе вашего отца.
— И моложе, и совершенно другой по характеру. Папа — сдержанный, а Конон — экстравагантный, но были на «ты», дружили. Из Конона красноречие било фонтаном. И вот он о своем деле много говорил. Для красного словца или потому, что об ушедшем. И на «Мертвый сезон» они вместе ходили.
— Тогда народу впервые показали полковника Абеля и в общих чертах рассказали, чем он занимается. А как его уговорили в этой картине сняться?
— Отец был не слишком доволен. Говорил, ничего из этого не выйдет. Смешно разучивать текст. Но ему было безумно интересно.
— Конечно, все-таки фильм о судьбе разведчика.
— Да нет, он обожал хотя бы в общих чертах осваивать что-нибудь новое. Это было потребностью. Новизна волновала, притягивала. И если в новом деле удавалось приобрести некий профессионализм и самому, то интересовало вдвойне. Ему было любопытно, как его начнут снимать, как это происходит на самом деле. У нас часто бывал сценарист фильма Владимир Вайншток — остроумный, ехидный человек, прямо сплошное удовольствие. На съемки отец с Кононом не ходили, но кадры какие-то смотрели. В основном чертыхался Конон, а папа ему подпевал-поддакивал. Вайншток хорохорился: «Вы оба ничего не понимаете в жанре. Драка и погоня — обязательная принадлежность». А эти в два голоса: «Драк быть не должно. Погоня — это уже не разведка. Не та проба». Я знаю, что Конон с папой были в восторге от первой серии. Там посещение бегов, музыка с одними и теми же пластинками. Им нравилось. Как я понимаю, это хотя бы приблизительно походило на то, чем они занимались. А вторую серию-боевик папа назвал «клюквой разувесистой».
— Эвелин, осталось здесь, на даче, что-нибудь сделанное отцом?
— Беседка — моя семейная реликвия. И больше ничего. Его рисунки, картины — в Москве. А те, с которыми у меня душевных связей не было, отдала. Он их делал там, и я их не хотела.
— Но почему?
— Вот приходит человек и спрашивает: «А кто это на картине? А гдей-то такая природа? Это негр?» Отец всегда отвечал: «Да, бродяга». И остальное его просто не волновало. А я не знаю, что сказать, и эта ситуация раздражает и меня, и людей.
— Несмотря на некий налет таинственности, мне почему-то кажется, что о вашем отче народ знает немало. Мы в поселке заблудились, но на дачу вашу нас выводили дружно и точно.
— Верно. К нам как-то приезжал директор Ботанического сада, с которым познакомились у Кренкелей. Он тоже плутал и искал: «Где тут дача Фишеров?» А ему: «Так это к знаменитому шпиону Абелю — вам вон туда». И отец от этого страдал по-настоящему. Он-то надеялся, что вернется и от псевдонима освободится. Но так и не удалось.
— Да и как, если имя стало легендой.
— Мама тоже была недовольна. Это был такой скандал, когда решалось, где папу похоронить. Если на Новодевичьем кладбище, то только как Абеля. Мама отрезала: «Нет!» И я тут тоже выступила. И мы настояли на том, чтобы папа был похоронен под своим именем на Донском кладбище. Мы были против Новодевичьего в принципе. Отец ненавидел само понятие престижа.
— Эвелин, и вы сохранили фамилию отца?
— Да. Я ее никогда не меняла. И полагала, что именем Вильяма Генриховича Фишера могу всегда гордиться.