— Вы, кажется, хотели видеть свою соотечественницу? Она свободна. Поторопитесь. Уже четыре.
Веки Опа Олоопа часто заморгали. Когда он открыл их, глаза были мокрыми.
— Да… Конечно… Но… Скажите мне сначала… что за тип сейчас был с ней?..
— Дон Хасинто Фунес. Хороший человек. Испанец, серьезный мужчина, у него фабрика игральных карт.
Разум Опа Олоопа по-прежнему штормило. Отвращение и ненависть. Оп Олооп не смог обуздать его за столь короткий промежуток времени. Мысль об адюльтере преследовала его. Ему хватило простого упоминания, чтобы выпестовать духовное сродство со шведкой. И, еще не познав ее голоса, он уже познал горечь ее неверности!
Внезапно его неудержимо повлекло к Кустаа. Она ждала. Усталая немая плоть. Он грубо схватил ее за подбородок и вздернул ей голову.
— Кустаа! — прокричал он.
И, склонившись к ее лицу, впился в него поцелуем. Грохочущим, яростно-страстным поцелуем.
— Кустаа! Я твой земляк. Я из Финляндии.
Сжав ее обнаженные руки, он поднял ее. Поставил рядом с собой. И провозгласил:
— Иди. Вперед!
Оп Олооп вложил в свои действия столько похоти и страсти, что инцидент этот насторожил всех. Его хорошо знали и ценили за культурность и учтивость. Никто не понимал, чем вызвано подобное поведение.
Жизненные перипетии часто меняют отношения между людьми. «Женщины, понимающие жизнь» отлично это знают. Поэтому они легко приспосабливаются к капризам судьбы и позволяют случаю обращаться с их телом так же, как их тело обращается с собственной тенью.
Кустаа даже не подняла брови. Ее серые глаза уставились в глаза Опа Олоопа и перечеркнули его грубость своей удивительной беззащитностью.
Они вошли.
Девушка зажгла свет.
Оп Олооп захлопнул дверь.
Его мягкость и деликатность исчезли. Страсть пришпоривала минуты. Он был на взводе. Как пират, взявший на абордаж самого себя, он первым делом расправился с цивилизованностью. Затем, отведав крови, он набросился на инстинкты. Одним рывком он сорвал с Кустаа блестящее красное кружевное платье. Вторым расправился с шелковыми завязками лифа. Жалкие обрывки вещей, что всегда хранят чужой стыд! Страстные обломки застежек, молний и пуговиц! Ее грудь явила себя бесславно, подобно бутону, окруженному увядшими лепестками. Она была грязна и покрыта слюной предшествующих сладострастцев. Оп Олооп поспешил приникнуть к ней. И начал кусать.
Ветер похоти свистел меж его зубов. Он рождался из поцелуев и проникал до глубины души. И пока тело выло от удовольствия, разум, сбивчивый разум, бормотал на финском слова, заглушаемые вздохами.
— Кустаа… Я уже видел тебя… Не знаю где… Не знаю когда… Но я знаю тебя… Хельсинки?.. Улеаборг?.. Турку? Ты была моей с детства… Ты впечатана в мое отрочество… Все мое юношество расцвело под солнцем воспоминаний о тебе… Кустаа…
Нервные, чувственные руки Опа Олоопа огрубели от страсти. Без устали вздымались и опускались вниз. Сжимали талию и шею. Терли бедра и живот. Превратились в жирные руки сатира…
— Кустаа… Ты узнаешь меня?.. Ты моя с детства… Мы играли среди берез и тополей… Как медвежата… Катались с ледяных горок… На санках… Трактиры дровосеков… грог… Ты помнишь грог?.. Кустаа… Почему ты молчишь?
Девушка, побитая судьбой, почти не слышала его. Родной язык потряс ее до глубины души. Но она продолжала стоять, не сопротивляясь, тонкая как ниточка, раскачиваясь под то яростным, то нежным напором Опа Олоопа. Кустаа молчала, и ее тишину нарушали только стонущие глаза, она казалась неживой вещью, в которой едва теплится душа. Лишенная поэзии, обессиленная и обескровленная плоть! Плоть, возведшая презрение в абсолют! Плоть побежденная и немая!
«Mulier sui corporis potestatem non habet: sed vir»…[79] Страшная истина! Кустаа никогда не была хозяйкой своему телу. С самого детства, когда отец терзал его в душераздирающем инцесте, и до сегодняшнего дня, когда его мучил сумасшедший соотечественник, ее плоть никогда не подчинялась собственным желаниям. Она вспомнила пору школ и интернатов, когда ее телом наслаждались дяди и жадные до новых ощущений одноклассники. За этим последовали зверские избиения женихом, аборт и бесконечные издевательства любовников. Наконец, конвейер страданий пополнился бессердечным обращением сутенера, привезшего ее в Буэнос-Айрес, и постоянным насилием в борделе. Она никогда не владела своим телом! Жертва крайностей и позора, жестоких кулаков и пощечин, она не ждала от мужчин ничего хорошего. Она повязла в хаосе греха, но ее разум все еще летал, стремясь стать тем, чем должен был стать. Он понимал прелесть любви и кричал о том, что не успел насладиться совершенством идиллии и прелестью флирта. И, в мыслях о высоком, причитал, что так и не смог сгладить все шероховатости и довести до идеала жизнь какого-нибудь славного малого, который принадлежал бы ей, и только ей. Такова была ее судьба, сотканная из жертв — простосердечных, невинных, снисходительных, вымогательских и продажных, — и, чтобы не плакать, она молчала.
Статистик умерил свою горячность. Опустил глаза и руки.
— Прости, Кустаа… Я был груб…
Его сочувствие причинило ей боль. Она была почти желтой от недосыпа и усталости. Сначала, как и в прочих случаях такого рода, она решила быть просто куклой из плоти. Игрушкой для чужой похоти. Но теперь сменила тактику. Перешла от холодного презрения, которое она демонстрировала в начале, к презрению снисходительному. И ответила на финском протяжным и хриплым голосом:
— Не беспокойтесь, сеньор. Для этого мы здесь. Он окаменел.
Нечто невыразимое, предчувствие разгадки заставило его приоткрыть рот и зажмурить глаза.
— Тот же голос! — прошептал он.
Оп Олооп быстро и стыдливо попытался набросить на нее платье. Было видно, что он испытывает глубочайшее раскаяние, словно только что осквернил святую для него память.
— О нет!.. Не для этого вы здесь… Никто не должен служить подстилкой для других… Я вел себя как дикарь… Сегодня ночью я не владею собой!.. Умоляю тебя, прости меня…
— Я прощаю вас. Вам не нужно ни о чем умолять.
Беспокойство Опа Олоопа возросло еще больше. Ощущение фиаско заставило его густо покраснеть, он сел на краю кровати и, произнося слова, не смотрел женщине в глаза.
Кустаа оперлась подбородком на ладонь. И сладостно замерла в той же позе, в которой он замирал в тяжелые моменты своей жизни. Их взгляды встретились, замерли на мгновение и, казалось, проникли друг в друга, пройдя по пути, по которому не раз ходили ранее.
— Эти глаза!.. Твой голос!.. Они внутри меня, подобно наследию давно минувших дней… — пробормотал он в отчаянии, не в состоянии вспомнить, откуда в нем эти воспоминания.
— Это невозможно. Я впервые встречаю вас.
— Это не так. Все, что я вижу в тебе, мне знакомо… Откуда ты?
— Из Улеаборга.
— Из Улеаборга! Возможно ли это! Ты не врешь мне?
— У меня есть документы. Я родилась в год войны.
— Кустаа… а дальше? Как твоя фамилия?
— Иисакки. Кустаа Иисакки.
— Иисакки?.. Действительно… Я не помню такой фамилии. Не знаю ее. Но в тебе есть что-то, что нельзя спутать, что заставляет меня быть уверенным… Что-то, что говорит мне, что ты была моей еще до рождения…
— Послушайте, успокойтесь. Вы слишком возбуждены. Вы не похожи на финна. Только что я была вашей с детства, теперь еще до рождения… Все раньше и раньше!
При этих словах ее губы, богатые витаминами любви, приблизились к губам Опа Олоопа. И они слились в медленном нежном поцелуе.
Коварство и любопытство одолели мечту. Хитрая по своей природе, Кустаа решила выведать любовные секреты своего клиента. Его случай заинтриговал ее невероятностью совпадений. В остальном же чужие откровения успокаивали ее. Ничто так не утешает в собственном горе, как горе чужое. Если бы можно было соединить вместе всех жертв любви, солидарность разбитых сердец изменила бы этот мир. Женщина интуитивно понимала это. И злилась на флегматиков, скрывающих свои горести, и на эгоистов, превращающих любовь в спорт для бездельников.
— Я так понимаю, что вы, как и все, что приходят сюда, женаты…
— Нет.
— Хорошо. И не женитесь никогда. Брак — это просто налог на одиночество.
— …?!
— Нет. Не удивляйтесь. Я вижу это по тем словам, которыми нас превозносят. Нам, что спекулируют на контрабанде секса, хорошо известно, как любовь протестует против долга и обязательств. Любви нужна свобода, иначе ей нечем дышать. Ох! Почему вы снова покраснели?
— Дело в том, что я влюблен…
Кустаа замолчала. Статистик так благоговейно произнес эти слова, что она восприняла его декларацию верности за дар. Женщина всегда точно оценивает степень романтичности мужчины. Она чувствует пульс его низостей, слабость его устремлений и глубину его потенциала. Ощущая себя ничтожной перед его величием, она ждала, пока он заговорит.
— А ты… любила?
— Да.
— Так почему ты краснеешь?
— Потому что никогда не была любима!
Ее зрачки, окруженные темными мешками под глазами, расширились в ужасе. Легкая дрожь пробежала по ее коже. Раздался первый всхлип, и Оп Олооп прижал ее к груди.
— Бедная! Бедняжка!
За то время, что прошло с момента его побега из Хельсинки, он сумел приглушить свои инстинкты, приручить их. Математическая дисциплина, с одной стороны, и железные оковы для любых страстей, с другой, лишили его умения общаться с женщинами. Он никогда не отводил женщине достойного места в своей иерархии, поскольку ее раздирают противоречия, ею руководят инстинкты, и она не может, подобно мужчине, выбирать, каким порывам следовать, и отгородиться от мира стеной высокой морали. Поэтому его контакт с женщинами происходил по касательной, в той мере, в которой это было необходимо для поддержания мужественности. Оп Олооп шел к ним, не обременяя себя излишними сложностями. Реагировал на их приманки, но не принимал их запутанных капризов. Вкушал их непенф, но не пьянел от любви. Оставлял чаевые и, освободившись от соков и тоски, заносил в свою книжечку очередной номер, имя и впечатления. И все. Иногда, в исключительных случаях, случайно найдя в запретных местах интересную собеседницу со сложной судьбой, ненадолго задерживался. Без какой-либо логичной причины, пока он утешал Кустаа, ему вдруг вспомнился Пол Аллард, французский интеллектуал, которому во время войны, после X армии, было поручено создать военный бордель. Где он сейчас? И Хильдебранда, скороиспеченная, по словам ее товарок, итальянская графиня, которую прозвали верблюдицей, но не за горб, а за ту готовность, с которой она, подобно этим животным, подставляла спину, чтобы ее оседлали… И медовым голосом снова произнес:
— Бедняжка! Какое будущее тебя ждет!
Кустаа, все еще в слезах, разжала свои объятия. Посмотрела на Опа Олоопа, ласкавшего ее с прежней нежностью. И, не зная, как еще выразить свою благодарность, растянулась обнаженной на пурпурном покрывале ложа.
Контраст цветов подчеркивал ее красоту. Металлические отблески змеями извивались на ее лишенной поэзии, обессиленной и обескровленной плоти, придавая ей блеск и жизненную энергию.
Оп Олооп начал раздеваться.
Он не был пуританином. Пуритане — циники со смешным налетом цивилизованности. Он смотрел на жизнь с честностью, которой она одаривает здоровых людей. Для одних мораль — это разум, иными словами хитрость, для него — напряжение воли, иными словами жизненный ритм. Поэтому в сложившейся ситуации он отбросил все угрызения совести, дабы утолить свои естественные потребности.
Раздевшись наполовину, он, однако, содрогнулся от ощущения неправильности. Половой акт, да и любой акт по умолчанию претил ему отсутствием в нем красоты. Яростный, лишенный эстетики, слишком громогласный и увенчивающийся полным придыханий оргазмом, он вызывал в нем неизбежное отвращение. Опу Олоопу хотелось бы, чтобы природа наделила совокупление всеми достоинствами равновесия и экстаза. В свете всего этого, растянувшись сбоку от Кустаа и отметив диспропорцию их роста, он почувствовал превосходство любви платонической над пластиковой абсурдностью любви физической.
Но физический контакт пробудил другие силы… И Оп Олооп сказал с полуулыбкой:
— Единственное, что заставляет меня лицемерить, — это любовь.
Когда чувства уже сдавили грудь, в соседней комнате раздался резкий телефонный звонок. Мадам Блондель взяла трубку. Мариетти и Ван Саал спрашивали Опа Олоопа. Услышав свое имя, он прижался спиной к пурпурному покрывалу. Напряг слух. Его охватил необъяснимый ужас. Он ждал ответа как приговора.
— Нет. Его нет. Он уже ушел. — И, чтобы подкрепить ложь, тем же шутливым тоном мадам Блондель произнесла: — Да… В любой день… Самое время для звонка!
Вернувшись к своим играм, Оп Олооп был уже не тот. Чело его омрачилось. Все кошмары, казалось, проступили на его лице. Он плыл, и вокруг все плыло. Сердце билось в мерзком вакууме.
Кустаа почувствовала эту перемену. Чуть приподнявшись, она скользнула вдоль его тела, чтобы посмотреть в глаза своему визави.
Статистик отвел голову и коснулся губами ее груди. И на него накатило внезапное болезненное удовлетворение, полное сладострастия и ужаса. И, уже не контролируя себя, он застонал:
— Ах, девочка… девчушечка!.. Кто бы мог подумать?.. Мы пропали… Совсем пропали!.. Видишь!.. Наши души страдают… Страдают!.. Изорваны в клочья ужасными крокодилами… Тридцать четыре процента души за один укус… Нам сюда, по проспекту, вымощенному ягодицами непонятных существ… За мной!.. Нет… Я не хочу заходить в эти гитары в форме вульвы… Ивар… Ты знаешь Ивара?.. Он сказал… За морем любви скрывается только погибель… Сюда… Скажи мне, твои руки — это лианы или клубок гадюк?.. Поклонись… Быстрее!.. Капитан этой армии пенисов — повелитель тишины… Питательной тишины смерти!..
Растерянная и напуганная Кустаа почувствовала отчаяние. Глухое, стонущее отчаяние, заставившее ее резко вскочить с кровати, прижимая к себе одежду, а затем начать хлопать клиента по рукам и щекам, наивно надеясь заставить прийти в себя. И о чудо! Бред отступил. Немного успокоившись, Кустаа положила на лоб Опа Олоопа компресс с одеколоном, и его судорожное бормотание сошло на нет. И он сам, в полусне теребя свои волосы, открыл глаза и снова показался вызывающим доверие и товарищеские чувства.
— Не пугайся, пожалуйста… Это пройдет… Я выпил… У меня был ужин с друзьями… Мы переборщили. Я думал, что банкет станет лекарством забвения… Но нет… Забвение не лечит любовь… Такова правда, Кустаа…
— Хорошо, да, я поняла. Но как вы меня напугали! Что за удивительные вещи!.. Клянусь вам своей матерью…
— У тебя есть мать? — спросил он слабым голосом, чтобы перевести тему.
— Да.
— Где?
— В сумасшедшем доме в Хельсинки.
— В су-ма-сшед-шем до-ме?
— После развода с отцом она сошла с ума от горя и стыда.
— Стыда… из-за чего?
— Из-за того, что он делал со мной.
Оп Олооп мягко предложил ей лечь рядом. Она испуганно согласилась. Брови, привыкшие изображать покорность, изогнулись в гримасе горечи. Кустаа легла рядом, пристроив голову под его правой подмышкой. Он перебирал ее пряди своими пальцами.
— Продолжай…
— Он зверски изнасиловал меня. Мне было двенадцать лет… Был страшный, невыносимый скандал. Мой дедушка, учитель литературы улеаборжского лицея…
— Что?! ЧТО?!
…Умер во время следствия…
— Так, значит, ты…
— Моя мать ре…
…Дочь Минны!
…шила развестись.
— Минны Уусикиркко…
— И после развода сошла с ума.
…Суженой моего отрочества!
Оба осознали, что произошло.
— Вы были женихом моей ма…
— Неспроста ты показалась мне знакомой!.. Неспроста!..
И оба рухнули без сил, задыхаясь, сраженные невероятным совпадением.
Сцена вышла чрезвычайно патетичной. Каждый из них, побуждаемый внутренней потребностью, поспешил излить другому свою душу. Их слова сталкивались и мешали друг другу. Они стремились навстречу горю и дошли до финиша, услышав друг друга, но не поняв.
Они оба победили и проиграли.
Теперь настало время долгой и болезненной сцены.
Концентрированный гнев и молчаливая ностальгия. Головокружение духа, прикрывающегося культурой, и слабость души, больной одиночеством. Бездонные моральные страдания в бесплодных попытках покаяться, сводящихся лишь к словам:
— Это все из-за меня… Если бы только я женился на Минне…
И приступ рыданий, воплощенный в двух словах, вырывающих у настоящего сердце:
— Мама! Мамочка!
Повисла продолжительная пауза, тяжелая от тревоги и подавленности.
Кустаа отреагировала первой.
Бережно, как обнаженная Антигона, она отвела Опа Олоопа к кровати. Ее нежность была чистой и непорочной. Но ее слова не могли выразить желания утешить. Они были полны отчаяния, разрывали душу. Казались криками плененной боли.
Карабкаясь, мрачнея с каждой минутой, существо Опа Олоопа возвращалось в свои внутренние джунгли. Нахлынувшая на него меланхолия состарила его плоть. Его тело утратило опорную функцию. Его голова — машина без оператора — тяжело качалась, как у идиота.
Он встал. В глазах потемнело. Ноги тряслись. По мере сил он начал одеваться.
— Вы забыли жилетку… — подсказала Кустаа.
Лучше бы она этого не говорила. Ассоциативно Оп Олооп тут же вспомнил об отвратительном испанце, который застегивал жилетку после унизительного совокупления с девушкой. И вся сдерживаемая ярость выплеснулась наружу:
— Вон!.. Вон!.. Не позволю!.. Ты — моя дочь!.. Минна… Даю слово!.. Я больше этого не позволю… Быстро!.. Одевайся!.. Чего ты ждешь, Кустаа?.. Ты — моя дочь… Дочь наших снов… Минна и я, мы мечтали… О дочери, похожей на нее!.. О сыне, похожем на меня!.. Ты — ее копия… Где мой сын?.. Скажи мне, молю тебя!.. Что?.. Разве во снах нельзя зачать ребенка?.. Разве нельзя родить во сне?.. Кустаа, уходим, немедленно… Я отвезу тебя… Ты поедешь с Франциской… С Франциской!.. Ты знаешь Франциску?.. Ах, Франциска!.. Фран… цис… ка…
Визги Кустаа, перемежающиеся с криками Опа Олоопа, долетели до холла.
Мадам Блондель и две девушки поспешили на помощь.
Когда раздался стук в дверь, статистик окаменел. Его зрачки расширились. Губа отвисла и заполнилась слюной.
Войдя в комнату, хозяйка борделя обвела помещение властным взором. Она знала, что в таких ситуациях лучше молчать. Затем подошла к Кустаа. Прикрыла ее хрупкую расплывчатую наготу легким халатом. И велела ей говорить:
— Быстро. Что происходит?
— Он хочет забрать меня. Говорит, что я его дочь… Дочь из его снов… Он похож на сумасшедшего.
— Чушь. Он заплатил тебе?
— Нет.
— Возьми с него деньги.
И благоразумно отошла в сторону, косясь на Олоопа, как стервятник.
Кустаа не знала, что делать. Глубочайшее уважение не позволяло ей нарушить наивную торжественность Опа Олоопа. Он уже не был для нее «клиентом». Этот человек знал ее мать. Только за это, безотносительно его прочих заявлений, она испытывала к нему сильнейшую благодарность и не хотела отталкивать его. Она чувствовала тепло его сочувствия. Но хозяйка безжалостно требовала выполнить свою работу, отчаянно подмигивая ей. Тогда Кустаа решилась. Притворившись, будто что-то нашептывает клиенту на ухо, она залезла в его жилетку, все еще висевшую на спинке стула. Нащупала деньги. Ровно сорок песо. Горькая радость отпечаталась у нее на лице.
— Вот.
— Отлично. А теперь уходи. Дальше я сама.
Оп Олооп по-прежнему пребывал в полной растерянности. Вторжение мадам Блондель вызвало у него глубокое эмоциональное потрясение. Психическая травма заставила забыть о стыде. Ужас парализовал память. Недомогание мешало ходу его мысли и не давало вести себя как обычно. Он углубился в себя, пытаясь сосредоточиться хоть на чем-нибудь, но не смог.
Хозяйка взяла его за руку:
— Пойдемте. Прикончим виски.
Предложение было отвергнуто. Гигантскими прыжками Оп Олооп бросился к двери в холл, не закрытой Кустаа.
Его состояние вновь изменилось: он чувствовал себя нерешительным и дерзким, боязливым и гневливым одновременно. Его вечное спокойствие превратилось в страх. Добродушие, так прельщавшее в нем девушек из далеко не Божьих домов, иссякло. Упрямый и агрессивный, он на все смотрел с недоверием, подозревал всех и вся, чувствовал себя обложенным со всех сторон и во всем видел обиду. Его мозг словно вывернулся наизнанку, как перчатка, явив миру грязную подкладку. Его моральное состояние перегрелось настолько, что потрескивало от раздражения. Оп Олооп, такой ухоженный, такой взвешенный, такой вежливый, вдруг стал по-другому воспринимать предметы и людей: ему казалось, что все обвиняют его в ошибках, высказываниях и поступках, которых он никогда не совершал. Кровь прилила к перегруженному внутренними демонами мозгу, и последовал взрыв ярости. Сначала мимической: статистик начал ожесточенно отмахиваться от ему лишь видимых духов и призраков. Припадок был острым и страшным. Затем он развернулся к мадам Блондель, словно та была воплощением сил, пытающихся опорочить его чистоту.
— Не надо меня выгонять!.. Я вам не какой-нибудь пьяница!.. Я отец Кустаа… Не тот, что насиловал ее в детстве… Я повинен лишь в том, что не материализовал мечту… Потому что… Мы зачали ее во снах… С Минной…
— Очень хорошо. Но сделайте милость, присядьте.
— Ни за что!.. Я не хочу!.. Вы готовите мне какую-то ловушку… Хотите покарать меня, заставив смотреть в глазок на все мытарства Кустаа в подвале… Ни за что!.. Я знаю тебя, старая ты гарпия… Кустаа пойдет со мной… Она будет жить с Франциской… С Франциской!.. Ты знаешь, кто такая Франциска?.. Ах, Франциска!.. Фран… цис… ка…
— Значит, так, да?
— Да-а-а-а-а.
Это был пронзительный, долгий крик, контрастировавший с протяжной мягкостью, с которой падали его слова прежде. Крик, напугавший хозяйку и заставивший ее применить всю свою хитрость, чтобы отделаться от Опа Олоопа.
— Да… Я снова сделаю ее мечтой… Вытащу из этого притона… Потому что Кустаа — моя… Моя!.. Никакой испанец, торгующий игральными картами, не сможет больше овладеть ею… Я этого не допущу… Понимаете?.. Пусть только попробует еще раз застегнуть свою жилетку!..
Выпалив эту угрозу, Оп Олооп внезапно бросился обратно к покинутой им комнате. Остановился, чуть не доходя до двери, и яростно замахал кулаками, сражаясь с собственной галлюцинацией. Затем, раскрасневшийся и довольный собой, как человек, обративший противника в бегство, начал гоняться за призраком по коридору из конца в конец, время от времени нападая на невидимку и крича:
— Пусть только попробует еще раз застегнуть свою жилетку!..
В какой-то момент физическая усталость и невропатическое возбуждение доконали его. Образы в его мозгу накладывались друг на друга в немыслимой круговерти. Лампы и утварь застучали в ушах. Магниевые вспышки, клоунские ужимки, взрывы хохота. Он отключился от реальности, погрузившись в подлинный хаос сенсорного безумия.
Мадам Блондель не растерялась. Ее не волновала тайная логика Опа Олоопа. Для нее она всегда была чем-то непонятным. Поэтому бандерша отправила помощницу поймать такси.
А сама тем временем позвала Кустаа:
— Ты была права. Он свихнулся. Отвлеки его. Только у тебя получится. А потом посадим его в машину, и дело в шляпе.
Душа человека подобна темной комнате. За годы своего становления человек мало-помалу освещает ее. Учится в совершенстве ориентироваться внутри себя. Но это совершенство иллюзорно. Оно ослепляет человека! Одной ясности кажется уже недостаточно. Обостренный индивидуализм требует, чтобы свет с каждым разом был все более ослепительным. Чтобы он пронзал стены плоти. И в этом стремлении человек отделяется от всего и в погоне за внешним лоском вредит себе и становится слабее. И вот тут наступает трагедия. Прозрачность сменяется мутью ужаса. Стены трещат под ветрами страстей. И душа темнеет и снова становится тем, чем была, — темной комнатой.
Кустаа бросилась к Опу Олоопу. Стала взывать к его душе. Он почувствовал смятение и сомнение. И услышал слабый голос, вопрошавший во тьме:
— Кто это, ангел или демон?
Статистик вернулся в себя. Их с Кустаа глаза сблизились, пелена галлюцинаций спала. Узнав девушку, он поцеловал ее. Его поцелуй все еще отдавал оскорблениями. Она поцеловала его. Ее поцелуй все еще отдавал молитвой…
Когда Рамона вернулась и сказала, что такси ожидает, Оп Олооп выглядел спокойным. Furor brevis.[80] Гнев прошел, и привычная выдержка заиграла еще ярче. Кровь снова спокойно потекла по тонким каналам головного мозга. Его идиосинкразия, изменившаяся в момент инцидента, вернулась в норму. Эмоции еще давали знать о себе легкой дрожью, но то было лишь слабое эхо уже отзвучавшей ноты. Олооп почти забыл о случившемся. Амнезия в таких случаях — манна небесная. Посредством забвения, следующего за некоторыми психоневрозами, провидение оберегает человека от несчастья.
Осторожными намеками хозяйка дала понять, что ему пора уходить.