21.00

Вечернее небо заволокло тучами. Пробило девять. Ветер, игравший кронами деревьев, как пышными юбками, утих, словно утянутый пояском. И лишь отдельные порывы его срывали осеннюю листву.

Оп Олооп был тенью.

Его обнаружил ночной сторож, совершавший обход. Он сразу обратил внимание на ровное дыхание, приличный внешний вид и неудобную позу. Привычный выгонять из сада пьяных и бездомных и спугивать неудачливых самоубийц, он застыл в нерешительности. Никак не мог выбрать, как же поступить. Он кашлянул. Затем еще раз. Никакого эффекта! Потерпев неудачу в попытках разбудить незнакомца, он повел себя как добрый самаритянин. Надел на Опа Олоопа шляпу, сложил вместе его ноги, поднял свисавшую руку. И, слегка постукивая его по согнутой спине, спросил:

— Сеньор, с вами все в порядке?

Ответа не было.

Голос и постукивания сторожа окрепли:

— Сеньор, с вами все в порядке?

Статистик попытался привстать, но рухнул обратно.

Сторож, должно быть, почувствовал что-то неладное и не решился еще раз побеспокоить его. Он отошел на несколько шагов.

Оп Олооп пребывал в плену забвения. Его разум не реагировал на внешние раздражители. Его занимало нечто, происходившее внутри. Чудо интимной близости все еще владело его естеством. Но, вновь погрузившись в него, он почувствовал горькое и яростное отвращение, словно наслаждение превратилось в камень.

Его пробуждение почувствовала и Франциска. Появление сторожа обеспокоило ее. (Образы испугались.) Покашливание превратилось в ураганный ветер. (Счастье погасло.) Похлопывания по спине стали оглушительным грохотом. (Все очарование истаяло.) Ею овладело непонятное беспокойство. И в тот самый момент, когда Оп Олооп попытался встать, сон развалился, заставив ее застонать.

Гувернантка, следившая за ее беспамятством, тут же оказалась рядом. Увидев, что девушка лежит с закрытыми глазами, она решила, что ничего страшного не происходит. Но вскоре все изменилось. Франциска корчилась в отчаянии и, словно требуя продолжения разговора, без конца звала идеального собеседника:

— Вернись! Вернись! ВЕРНИСЬ!

Консул покачал своей обритой наголо головой:

— Боюсь, Кинтин, придется отвезти ее в лечебницу. И чем скорее, тем лучше…

Отличить реальность от воображения бывает нелегко, особенно когда речь идет о людях одержимых. Воздух их грез настолько реален, что другой кажется им непригодным для дыхания. Их внутренний мир приспосабливается к желаниям, их призраки становятся ключом к пространству, скроенному по их же мерке. Поэтому одержимые и не хотят просыпаться: воздух нашего мира удушает их, жестокая окружающая реальность вызывает протест.

Франциска отказывалась принять то, о чем говорили ее органы чувств. Она не могла забыть милые ее сердцу образы и впустить в себя порядок, привнесенный внезапным пробуждением. Она резко повернулась. И растянулась на кровати лицом вниз.

Оп Олооп поднялся и пошел, покачиваясь, словно пьяная тень.

Сторож поспешил ему на помощь. Подхватил его. И повторил вопрос:

— Сеньор, с вами все в порядке?

Прежде чем ответить, тот пристально и неприязненно обвел сторожа взглядом:

— Со мной не все в порядке… Я снова очутился в своем теле… Из-за вас… Снова в моем костюме из плоти… Из-за вас. Я плыл обнаженным, луч света в океане света, а вы решили побеспокоить меня… Кто вы такой?..

Сторож отпустил его. В голове мелькнула мысль: «Сумасшедший». И с сознанием своей значительности, крайне серьезно, с безопасного расстояния в три метра он четко произнес:

— Я — ночной сторож. И я никого не беспокою. Я исполняю свой долг. Здесь нельзя спать, заниматься любовью и сводить счеты с жизнью. Будьте любезны удалиться.

Оп Олооп не расслышал толком его слов, но приказ выполнил. Он направился по узкой тропинке, отсыпанной битым кирпичом. Его шаг стал тверже, но ноги все еще дрожали. Ягодицы Афродиты отбрасывали лунный свет, освещая дорожку, идущую меж кустов бирючины. Над ними, подобно процессии монахов в конических капюшонах, высились таинственные сосны.

Оп Олооп сбился с пути.

— Вы не туда идете, сеньор. Сворачивайте направо! — крикнул ему сторож.

Олооп не услышал или не захотел услышать. Большими шагами, почти что прыжками, он все глубже и глубже погружался в полумрак тропинки. Его тень практически затерялась под тяжелой сенью деревьев.

— Только сумасшедшего мне не хватало! — пробормотал сторож. И бросился вслед, твердо вознамерившись вывести нарушителя из сада.

Для системного бреда характерны нарушения восприятия и навязчивые эротические образы. Книжная любовь и крайние проявления любви платонической переполняют странствующих рыцарей и сладкоголосых трубадуров. Равно как и их современных последователей. В этом необычном состоянии одержимость и жар раскалывают реальность на части. Незначительные проявления женской благосклонности получают несуразно несоразмерное толкование. Невинное следование этикету воспринимается как проявление неземной любви. И поскольку чувства эти целиком плод воображения, они совершенно непобедимы.

Оп Олооп не страдал паранойей такого рода, но что-то подобное все же происходило с ним в ту ночь. Несмотря на кажущуюся разумность, ущербность чувств толкала его на диссонирующие поступки. Вне всякого сомнения, его существо одолели сны. В нем пробудилось иное, возможно, более чистое осознание происходящего. И его личность раздвоилась, переходя от привычного состояния к новому и обратно.

И вот в этом состоянии он увидел подле себя Франциску. Это удивило и напугало его. Он прижал ее к себе. Покачал из стороны в сторону. Выставил перед собой подобно щиту. Сад внезапно показался ему угрожающим. Ветви виделись жадными руками со скрюченными пальцами. Шум листвы превратился в непристойную похабщину.

Сторож увидел его телодвижения. Не понял, что происходит. И стал приближаться еще осторожнее.

Статистика поразила парамнезия, нарушение, при котором страдает память. Реальность скрылась от него за ужасом пережитого. Иллюзорные воспоминания смущали рассудок. Ему не хватало ясности ума, чтобы отличить одно от другого, из-за чего фантазии подменяли собой реальный мир.

В тот момент, когда сторож почти схватил его, Оп Олооп метнулся к клумбе, подсвеченной электрическими фонарями. Свет ослепил его. Причудливые тени под мрачным сводом листвы застыли в тяжелой, подозрительной неподвижности. Оп Олооп искал Франциску. Искал ее в воздухе, вокруг себя, в отражениях, растерянно поворачиваясь вокруг. Галлюцинация была столь реальной, что ему казалось, что он вот-вот увидит ее, как нужную карту в руках фокусника.

Заметив сторожа, он требовательно спросил:

— Где Франциска? Отдайте мне Франциску!

Но тут же взял себя в руки:

— Ах нет, нет!.. Простите меня… Я брежу… Человека так легко ввести в заблуждение… Во всем виноват мой дух… Когда плоть спит, дух любит выбраться пошалить… Если дух возвращается домой вовремя, никто не обвинит его в загуле. Но иногда плоть просыпается раньше… И дух не может войти обратно… Вот, вот что произошло!.. Мой дух не может вернуться ко мне… Простите…

— Ваши извинения приняты, сеньор. Пойдемте со мной. Я отведу вас до Пласа-де-Италия. А там вы сядете на трамвай или возьмете такси и поедете к себе домой отдыхать.

— Ко мне домой? Если бы! Сегодня я устраиваю ужин…

— Значит, ужинать…

Оп Олооп покорился.

Его шаг подстроился под поступь сторожа. В противоположность обычной для меланхоликов манере, Оп Олооп реагировал и на положительные, и на отрицательные стимулы очень энергично. Быть может, причиной тому было его крепкое телосложение. С детства занимаясь спортом, он набрался сил и смог избежать характерной для интровертов участи превращения в жалкую ходячую кариатиду. Проходя через освещенный перекресток, сторож украдкой бросил взгляд на Опа Олоопа. Тот шел с довольным видом, с его лица стерся отпечаток пережитого, он улыбался, как школьник, сдавший экзамен. Тогда сторож сбавил шаг до привычного лениво-неторопливого и завязал разговор:

— Та еще ночка, не правда ли… Задувает…

— Отличная погода. Сразу видно, что вы не знакомы с морозными ветрами Северного Ледовитого океана…

— Ваша правда… Я сам из Сан-Хуана. И знаю лишь знойное дыхание Зонды.[27] Этот промозглый ветер от реки убивает меня. Если бы не жена и детишки, я бы бросил к чертям эту работенку.

— Вы работаете?

— А чем я, по-вашему, здесь занимаюсь?

— Ах, простите!

И статистик рассмеялся в нос.

Здоровье — это внутренняя гигиена. Болезнь — душевная грязь. Боль — плесень. Прогулка и смех пошли ему на пользу. Помогли очиститься.

— У нас сейчас, особенно по воскресеньям, работы — непаханый край. Все эти бедолаги, что продуваются на ипподроме, приходят сюда. Они боятся возвращаться домой без гроша в кармане. И стоит нам отвернуться, как они воруют цветы. Чтобы умаслить своих жен… А еще пьяницы, поэты, парочки… Уф! Сами видите.

— Ваша правда, столько подозрительных лиц.

— Уж я-то знаю! И ничего не поделаешь, приходится патрулировать, бродить всю ночь, следить за порядком.

— За порядком?

— Чтобы никто не спал на скамейках, не занимался любовью в кустах и не пытался покончить с собой в ботаническом саду.

Разговор поставил все с ног на голову. Оп Олооп исполнился сомнений и подозрений. Преувеличивая свою роль, терзаемый абсурдными страхами, он возвел себя в ранг законченного злодея и навесил на себя чудовищные преступления, от масштаба которых у него закружилась голова. Обреченно махнув рукой, он с тяжестью в голове спросил:

— Послушайте! Скажите мне откровенно, неужели я…

— Не извольте беспокоиться. Вы — человек достойный. Приходите сюда снова, когда захотите.

Они подошли к ограде.

Внезапно голова статистика превратилась в подобие муравейника. Его мысли стали неточными, расплывчатыми. Он не понимал, как толковать слова сторожа. Несколько мгновений он стоял, пунцово-красный, представляя свои чудачества. Еще несколько мгновений пытался угомонить мириады нейронов, бурлившие в его черепе. В глубине своего существа он был наивен, страстно наивен. Он находился на грани очередного припадка безумия и бреда. Его мозг бередил мысли о вине и самооговоре, он раздувал ничтожнейшие вещи до огромных масштабов. Но тут у него в голове загорелась лампочка озарения. Он запустил руку в карман. Достал оттуда двадцать песо. И, невзирая на возмущение и смущение сторожа, вручил их ему:

— Возьмите, друг. Я больше вас не подведу.

Уроженец Сан-Хуана остолбенел. Он так расчувствовался, что не мог выдавить из себя слов благодарности. Даже когда вспомнил о том, что это надо сделать, не смог. Оп Олооп уже перешел через дорогу и открывал дверцу машины. И вот машина, подгоняемая участниками дорожного движения, затерялась среди гудков и визга других машин.

Шофер объехал по кругу статую Гарибальди и направился к Монументо-де-лос-Эспаньолес.

Сторож никак не мог прийти в себя. Стремительность произошедшего наполнила его подозрениями. Он шевельнулся и попытался сосредоточиться.

— Какая спешка! Может, они фальшивые?

Он подбежал к фонарю. Посмотрел купюры на просвет. Увидел водяные знаки. И, удостоверившись в подлинности купюр, удостоверился и в своей черной неблагодарности.

Оп Олооп тем временем смаковал наслаждение поездкой.

Скорость все больше и больше набивала машину воздухом. И пассажир, подобно йогу, вбирал все больше и больше воздуха в свою грудь. Взбодрившись, он, казалось, наконец совладал с самим собой. В течение всего дня он был настолько отрешен от окружающего мира, что ему было даже приятно в чем-то примириться со своими чувствами. Он высунул голову в окно. Построенная на звездах, подобно часам на рубинах, небесная механика вызвала у него вздох восхищения. Точность была культом всей его жизни! Вдохнув, он почувствовал, как запах смолы бальзамом ложится ему на грудь. Ряды деревьев, обрамлявшие проспект, тут же показались ему очень милыми. Он на некоторое время задумался об их строгой неподвижности и безупречном служении, наградой за которые были лишь топор муниципалитета и моча детворы… И, повернувшись к их стройным порядкам, окинул их нежным взглядом, как побежденный генерал — свое потрепанное войско. К концу аллеи он заметил, что жар от фонарей иссушает листву, делая ее перламутрово-целлулоидной. Его захлестнули чувства. Он вспомнил, что скоро на них пробьется чеканка почек, чтобы потом превратиться в летнюю тень и собирать под своей сенью птичьи трели, готовясь к очередному зимнему одиночеству. Способность отдавать себя просто так, из врожденной доброты и по велению своего существа, затронула струны его сердца. Она казалась ему проявлением чего-то высшего. Он гордился тем, что и сам своего рода дерево, отдающее свои плоды и цветы, не ожидая взамен ни благодарности, ни поклонения.

— Давать, давать, будучи движимым потаенным подражанием, чтобы отдать себя целиком и исчезнуть. Отдать дух жизни и плоть — смерти, чтобы они стали благовониями и гумусом для человечества! Давать! Отдать себя!

— Вы что-то сказали, сеньор?

— Да. Поверните направо. Отвезите меня на Пласа-Отель.

Своевременная ложь сопровождалась любезной и вместе с тем болезненной улыбкой.

Ложь, пусть и вынужденная, причиняла страдания. Но он немедленно успокоился, рассудив, что здесь это средство весьма уместно. К тому же такой ответ указывал, что Оп Олооп вернулся в норму, вновь обретя свойственные ему иронию и спонтанность.

Он чувствовал себя почти довольным. Почти, потому что треволнения дня лишили его пунктуальности. Он совершенно не успевал. И этот дурной знак омрачал его настроение. Рок выбрал пифией качество, которое Оп Олооп лелеял с усердием, с каким ухаживают за привитым черенком. Для него быть пунктуальным означало самому стать черенком, привитым на ствол времени.

По счастью, помрачение длилось недолго. Ровный асфальт Авенида-Альвеар придал ему привычное чувство спокойной уверенности, по которому в это воскресенье он успел истосковаться, как никогда. Оп Олооп снова стал чистым, мощным и уверенным в себе человеком, сложным в излишней простоте, таким, каким был всегда. Вернулся к определявшему его образ жизни равновесию между искусством и прозой, музой и деньгами. И с обычной предусмотрительностью он начал продумывать все возможные сложности, связанные с неотвратимо надвигающимся ужином, и пути их решения.

Его привычка устраивать ужины для избранного круга друзей уходила корнями в неизвестность. Причина ужина всегда была интригой. Сам он не ходил на другие празднества и не принимал гостей у себя дома, ограничиваясь неторопливыми и обильными застольями в ресторанах, проводившимися в соответствии с его собственным афоризмом: «Искусство gourmand состоит в том, чтобы пробовать все и не есть ничего». Его пиршеств никогда не пропускал ни один приглашенный: друзья ценили в One Олоопе деликатность триумфатора и своим присутствием рукоплескали его победам.

Он представлял себе, как, согласно приглашениям, составленным им лично этим утром, гости уже расселись за круглым столом, в соответствии с иерархией и степенью их причастности к празднеству. Он полагал, что все, за исключением, возможно, Ивара Киттилаа, впервые приглашенного к нему на ужин, извинят его за опоздание, как извиняют настоящие друзья, не сказав ни слова, пройдя, словно ничего не произошло, по коврам прошлого.

Причина сегодняшнего ужина была положительно комична. Он намеревался раскрыть ее при условии, что скрытая за ней трагедия не причинит лишней боли. Для Опа Олоопа его ужины были сродни целебному бальзаму. Помогали забыть не успех, но тяжелую пытку на пути к нему. В самом начале он всегда пытался стереть интеллектуальные различия между собой и собеседниками и вывести разговор на спокойный и доброжелательный тон. Он мог быть удивительно наивным и невероятно решительным и делал все, чтобы избавить окружающих от чувства его превосходства перед ними.

В этот момент его накрыло неприятное чувство. Чувство с ноткой неодолимого сарказма: он, виновник торжества, опаздывал на ужин… Вибрации беспокойства и страха за доброе имя вновь встревожили его дух. Почувствовав себя жертвой, он посмурнел. Его раздражала переменчивость собственного настроения. Затем он подумал, что эти эмоции — лишь легкие облачка. Но луч разума не смог развеять их. Тогда он попытался срочно успокоить свой внутренний мир, погрузив его в забвение. И привести себя в порядок, чтобы соответствовать своему обычному образу.

Но не преуспел.

Машина проехала Пласа-Сан-Мартин.

Такси остановилось, и он вышел с таким серьезным лицом, что оно казалось серым.

Он направился прямиком в toilet. На его счастье, там никого не оказалось. Встав перед зеркалом, он увидел все маски этого дня, сплавившиеся в чувство глубокой тревоги. Он намочил полотенце холодной водой. Протер кожу. Побрызгал одеколоном пробивающиеся гримасы. И, словно человек, закрывающий металлические ставни на прогорающем магазинчике, закончил тем, что провел ото лба до подбородка правой ладонью, плотно прижимая ее к лицу.

И случилось чудо.

Из зеркала на него смотрел другой человек. Элегантность снова подчеркивала его стройность и физическую форму. Лицо выглядело лощеным, кожа стала матово-розовой, наполненной жизнью.

Поправляя галстук, он пробормотал про себя:

— Какие же личины я сегодня продемонстрировал! Я прожил день, не сознавая себя. Как это ужасно — всецело погрузиться в железную дисциплину, муштровать себя, подчинять, удушать, чтобы закончить вот так: превратиться в кричащего, скачущего и выходящего из себя при первой же неудаче безумца. Если бы меня, по крайней мере, поняли… Но боюсь, что невежественные родственники Франциски уже занесли меня в черный список. Невежество всегда априористично и догматично! Если бы они хотя бы знали, что мое сумасшествие — только для внутреннего пользования, что оно так уникально, что еще не внесено ни в один справочник… Если бы…

Внезапное решение нарушило его внутренний монолог.

Он вышел.

Прыжками продвигаясь к бару, он умирал от желания вновь привести свое «я» в соответствие с тем «я», что он являл миру каждый день.

Загрузка...