Мы не знаем точно, когда приходит ощущение дороги. Быть может, в полночь первая большая волна захлестнет иллюминатор твоей каюты, и ты почувствуешь, как пол ускользает из-под ног… Быть может, ты проснешься от перестука колес и услышишь, как в их грохот вплетается новый ритм, а сердце вторит ему: до-ро-га, до-ро-га, до-ро-га…

А может быть, ты, идущий по земле, в солнечной пыли проселка найдешь сломанную подкову, и она скажет тебе больше, чем путеводитель…

Но может случиться и иное. Ты пройдешь по своей дороге из края в край и не увидишь ее, не услышишь и не поймешь. Прикоснись к своей дороге, приятель…

Сегодня ты стоишь у пикетного столба с цифрой «0». Ноль километров дороги…

Смотри: новенький трактор-корчеватель, глухо урча, развернулся на месте и двинулся на первые кедры…

Смотри: тяжелый самосвал задрал кузов в небо, и первые кубометры грунта ухнули в болото… Здесь нет еще ничего.

Здесь нет станционных зданий, нет светофоров, нет железнодорожного полотна. Еще ни одна шпала не коснулась насыпи, а дорога началась. Ступай по ней. Она приведет тебя к горизонту.


Ранним утром он проснулся на своей койке одетым, и вчерашняя злость вновь прихлынула душной волной. От этой злости он одним махом сел на постели, и как бы в ответ на это яростно затрезвонил будильник. Затрезвонил и тут же умолк, потому что человек не глядя двинул кулаком по кнопке: звон прекратился, в будильнике что-то клацнуло, и вероятно, он затих навсегда.

— Так тебе, — сказал человек и удивился звуку собственного голоса, ибо тот прозвучал хоть и сипло, но неожиданно громко.

В единственное окошко вагончика, твердо стоящего на промерзшем островке, лился знобкий пугливый фонарный свет, высвечивая дрожащим сиреневым туманом морозные узоры. Этот своеобразный туман в средней полосе означал бы потепление, во всяком случае не слишком сильный мороз. Здесь же все было наоборот: появление тумана означало особую жесткость небесной канцелярии, и потому любой мало-мальски сведущий человек, бросив беглый взгляд в окно, нисколько бы не ошибся, предположив — от минус сорока до минус пятидесяти…

Начало дня Баранчука не обрадовало. Душа его пребывала в потемках и требовала аналогичной реальности. Зажмурившись, он нащупал под собой измятое одеяло, быстро залез под него с головой и только тогда удовлетворенно закрыл глаза…

Злость не проходила, сон не возвращался, и сквозь тишину замкнутого одеялом пространства Баранчук слышал, как зевают, кряхтят и звякают рукомойником его товарищи.

«Ишь ты, чистоплотные какие… — не зная к чему придраться, с вялой тоской подумал он. — А зачем? Все равно в промасленную овчину влезать…»

Эта рациональная мысль на несколько секунд отвлекла его от собственной ипохондрической агрессивности, но спустя полминуты он вернулся к прежнему состоянию и с непреклонностью честного и принципиального человека снова стал культивировать злость в мягком коконе из верблюжьей шерсти.

Первым подошел будить его Иорданов. Он постучал по тому месту, где должно было находиться плечо Баранчука, и невероятно фальшивя, но зато достаточно громко проорал:

Мальчик в школу са-а-бирайся,

Петушок пра-а-пел да-а-вно…

— Да пошел ты… — зарычал «мальчик», очень точно обозначив направление краткого путешествия товарища.

Несмотря на смягчающий фактор верблюжьего одеяла, голос Баранчука прозвучал угрожающе, и добровольный дневальный поспешил удалиться.

Следующим на очереди оказался дядя Ваня. Старый манси не стал церемониться и потянул одеяло в районе, противоположном изголовью.

— Адувард, вставай, — сказал он строго. — Кушать надо. На трассу ехать надо…

«Адувард» промолчал.

— Смотри, Адувард, — предупредил дядя Ваня, — почетный доска твой голова не будет. Был фотик, нет фотик. Позорный столб будет твой место…

Критика и назойливость не самый лучший бальзам для души, израненной жизнью и оскорбленной буднями. Эдуард лягнул дядю Ваню. Но не больно, потому что тот уже был в полушубке.

— На старший рука поднимать? — покачал головой дядя Ваня. — Нехорошо. Очень-очень плохо.

Иорданов хмыкнул:

— Он на тебя ногу поднял, дядя Ваня. Не прощай ему этого, мой драгоценный брат…

Человек, лежащий под одеялом, больше не шевелился, но зато ощетинился всей кожей, страстно желая одиночества и забвения. И то и другое пришло минут через пять: протопали валяные сапоги и унты, лениво бухнула дверь, и тишина всей своей блаженной тяжестью навалилась на чуткое и ранимое сердце Баранчука. Он помедлил еще сколько-то времени и, когда окончательно убедился, что никто ничего не забыл и назад не вернется, снова сел на постели.

— Додики, — сипло сказал Баранчук. — Додики, да и только.

Это было несправедливо. Ну, если еще Вальку Иорданова, учитывая его университетское прошлое, каким-то образом можно было бы отнести к категории «додиков», да и то с натяжкой, то уж сын мансийского народа дядя Ваня принадлежать к ней никак не мог. Но это сейчас не заботило Баранчука. Его вообще сейчас ничего не заботило. С ним случилась хандра, и противостоять ей он не мог. Возможно, что опытный психолог, изрядно покопавшись в душе Эдуарда, нашел бы какие-то подспудные мотивы этого состояния, однако сам индивидуум при всем желании не мог обнаружить ни видимых, ни невидимых причин его тоски. И от этого было еще более муторно. Следует сказать, что такое с ним происходило нечасто — раз в полгода, да и длилось недолго — сутки-другие. Но уж в это время попадаться под руку «адскому водителю» Эдуарду Баранчуку было небезопасно.

Эдуард встал, прошлепал в носках по деревянному полу вагончика к единственному окошку и бросил мрачный взгляд в ту сторону, где начинался обычный рабочий день. Судя по всему, зрелище его не обрадовало. Да и зрелища-то, собственно говоря, никакого не было: тусклая лампочка на столбе и туман — вот и вся декорация. Немного дальше мог бы быть виден шлагбаум на выезде из поселка, но плотная молочная зыбь скрыла его от тоскливого взора Баранчука.

Он еще постоял немного у окна, ровно столько, чтоб убедиться, что поселок не сгинул и не ухнул в тартарары, и вернулся к своей койке. Медленно, поднимая то левую, то правую ногу, Эдуард стал переодеваться. Он снял рабочие брюки, в которых заснул накануне, и остался в тонком шерстяном тренировочном костюме. Затем влез в шикарный кожаный, стеганный на вате комбинезон иностранного производства, натянул унты, шапку, дубленку и вышел на улицу. На крыльце он остановился, соображая, не вернуться ли за ружьем, но мелькнувшая было мысль об охоте в столь экзотичном наряде отпала сама собой.

Улица в поселке была единственной, и он, несмотря на мороз, пошел по ней не спеша, как и подобает человеку, решившему будничный рабочий день сделать выходным. Кстати, хотя было еще темно, рабочий день уже начинался, и ему навстречу то и дело шли машины, выезжающие на трассу. Водители огромных самосвалов, его товарищи по труду, вежливо приветствовали Эдуарда: кто простуженным сигналом, кто переключением света фар с ближнего на дальний, а кто тем и другим вместе. Но это не радовало омраченную душу Эдуарда Баранчука, пребывающую в известном нам состоянии. Ему и здороваться с ними не хотелось. Чего он, кстати сказать, и не делал. Даже рукой никому не помахал, шел себе и шел, пока не пришел к столовой.

Вообще-то пункт питания не был конечной целью короткого путешествия Эдуарда Баранчука, поскольку никакой цели в данный сложившийся момент у него было вовсе. Однако, учитывая обстоятельства, включающие демографический взрыв, — дневная смена уже отправилась на трассу, а ночная откушала и того раньше, — он по недолгому размышлению пнул ногой дверь и с облаком пара вошел в столовую.

Здесь действительно было пустынно. Лишь в углу за дальним столиком сидела дама неопределенного возраста в халате, который был белым еще до освоении Ермаком Сибири. Рукава этой специфической одежды были закатаны и обнажали сухие жилистые рабочие руки. Руки эти могли показаться скорее мужескими, нежели женскими, причем не по форме, а больше по содержанию, поскольку были щедро уснащены различными надписями и рисунками. Не будем говорить обо всей этой галерее передвижного характера, тем более что вся, то есть полностью, она нам неизвестна. Скажем только о той части открытой экспозиции, которая, на наш взгляд, является подлинным шедевром народного творчества, давшей не самое доброе, но устойчивое прозвище ее хозяйке: из-под правого закатанного рукава, обвивая весь локоть, выползала змея, исполненная с фотографической точностью и изыском: головка представительницы южной фауны покоилась на большом пальце и при малейшем движении создавала иллюзию маятника, чего, вероятно, и добивался народный умелец при помощи набора иголок и разноцветной туши.

Впрочем, в передвижной механизированной колонне эту даму любили и уважали. Почему? Неизвестно. Так уж сложилось. А Баранчуку сейчас она была приятна в особенности, поскольку то редкое состояние углубленной омраченности, в котором он сейчас пребывал, для посудомойки Дуси было привычным и постоянным.

— Привет, Кобра, — сказал Баранчук, плюхнувшись за соседний столик.

— Угу, — едва кивнула Кобра и ловко перебросила дотлевающий бычок из одного угла рта в другой.

— Как жизнь молодая? — спросил отдыхающий ас.

— Нормальный ход, — было ответом, не лишенным сиплой, но доброжелательной мрачности.

Обряд взаимной вежливости был завершен, и теперь можно было переходить к насущным бытовым проблемам.

— Венера здесь? — спросил Баранчук.

Глаза у посудомойки вспыхнули былым адским блеском, выдавая живейший интерес к этому, казалось бы, рядовому и неинтересному для посторонних вопросу.

— Здесь Венерочка, здесь, где ж еще, — басовитой скороговоркой пробубнила она.

Баранчук поморщился.

— Ты, Кобра, не радуйся. Я сегодня не пью…

— А тогда что? — удивилась она.

Его губы едва-едва тронуло печальное подобие улыбки.

— Ты пойди к Венере да попроси пачку цейлонского. Мы с тобой сейчас красивую жизнь начнем — чаевничать будем… Поняла?

— Не поняла, — сказала Кобра. — Ну да ладно…

Она поднялась из-за стола и медленно пошлепала в сторону кухни, чуть приволакивая больные ноги.

— Завари покрепче! — крикнул ей вслед Баранчук. — Да поживей…

— Не учи орла летать, — донеслось из-за переборки.

Теплотрасса работала исправно, и в столовой было достаточно жарко. Эдуард снял дубленку и пыжиковую шапку, бросил все это на соседний стул. Однако этот стриптиз оказался недостаточным, пришлось расстегнуть молнию комбинезона до пояса и наполовину вылезти из него.

Пока он проделывал все эти процедуры, появилась Кобра. Она несла поднос, на котором возвышался большой фарфоровый чайник в совершенно неуместном сопровождении из двух эмалированных кружек и банки сгущенного молока. Пока она расставляла все это на столе, Баранчук с недоуменном взирал на фарфоровый предмет роскоши, давно позабытый и непривычный посреди тайги.

— Это еще откуда? — спросил он, осторожно потрогав изящную крышку с синей пипочкой.

— Со склада, — важно пробасила Кобра. — Венера дала.

— Ну и ну, — подивился Баранчук.

— Уважает, — сказала со значением Кобра.

Эдуард присвистнул.

— Тебя, что ль?

Она уставилась на него и подмигнула:

— При чем здесь я? Тебя…

Тут он удивился еще больше.

— Ме-еня-я? — протянул Баранчук. — А за что?

Кобра усмехнулась, налила чай.

— Будет тебе притворяться, водила. Вон ты какой видный: что рост, что портрет лица… Мне бы лет тридцать скинуть — никуда б не ушел…

Он мрачно усмехнулся:

— От тебя-то уж точно. Только лучше полтинник…

— Какой полтинник?

— Полтинник скинуть…

Она басовито расхохоталась:

— Шутник ты, Эдуард. А я когда-то, ой, хороша была…

Он согласно кивнул, и они стали пить чай, сдобрив его, по трассовым обычаям, сгущенкой. Минут пять прошло в обоюдном молчании, а потом Кобра стукнула кулаком по столу, так что крышечка фарфорового чайника жалобно звякнула.

— Бабу тебе хорошую надо, Эдуард! Вот что. Ха-арошую бабу!

Он поднял голову.

— Чего это ты разгулялась? Вроде чай пьем…

— Я дело говорю! Пропадешь ты без бабы, без любви… Не такие пропадали. Свет, он без нас узок.

Тоска вновь хлынула в изможденную душу «адского водителя». Он с горечью глянул на мудрую собеседницу и, печатая каждое слово, членораздельно и тихо произнес:

— Да где же ты здесь в тайге эту любовь найдешь?! Одни мужики кругом… Ты спятила, Кобра?

— А Венера? — возразила она. — Чем тебе не спутник?

Он постучал согнутым указательным пальцем по виску:

— Ты что, совсем?!

— А что?

— Да она же страшна, как это… — Баранчук покрутил растопыренной пятерней перед лицом советчицы, так и не находя нужного сравнения.

— Экой ты разборчивый, Эдуард. Ну что ж, жди принцессу. Так она тебе тут и появилась, сам сказал…

— Уеду я отсюда, — вздохнул опечаленный ас. — Брошу все к чертовой бабушке… Надоели вы мне.

— Уедешь? — усмехнулась Кобра. — А когда? Может, прям сейчас?

Баранчук кивнул:

— Прямо сейчас и уеду.

— Ну давай, давай на Большую землю, — поощрила Кобра. — Не забудь «вертушку» по радио вызвать, а то пешком далеко…

Но покинуть Север немедленно Баранчук не успел, потому что бухнула дверь и в облаке пара возникли новые действующие лица, а именно: начальник мехколонны Виктор Васильевич Стародубцев и сопровождающая его невысокая, незнакомая присутствующим девушка: «принцесса», нет ли — сразу не разберешь.

— Сейчас он меня костерить начнет, — мрачно сообщил Кобре Баранчук. — Это мне тоже надоело.

Но начальник колонны повел себя иначе — на лучшего своего водителя он и внимания не обратил, так, словно того здесь и не было… Начал он с другого.

— Эй, кухня! — зычно и властно заорал хозяин поселка. — Кухня, кому говорю!

— Тута кухня, — сиплым басом ответила сваха Баранчука и встала по стойке «смирно». — Слушаю!

Виктор Васильевич Стародубцев, грозно насупив брови, подошел поближе и даже сделал полукруг, разглядывая эдакое чудо.

— Что это? — сурово спросил он.

Посудомойка завертела шеей.

— Игде?

— Что это? — раскатисто повторил начальник колонны и ткнул пальцем в плоскую грудь подчиненной.

— Ето? — с фальшивым усердием изумилась Кобра. — Ето я…

— Это ты, — зловеще подтвердил Виктор Васильевич. — А на тебе что?! Что это, и спрашиваю?

Наконец до Кобры дошло:

— Ето? Ето спецодежда, товарищ Стародубцев.

— Спецодежда?! А почему же ты, Кобра… э-э… Евдокия, ее не стираешь? В твоей спецодежде, Дуся, помидорную рассаду впору выращивать! А?…

— Да как же их здесь выращивать, Виктор Васильевич? — слезливо моргнула Дуся. — Нешто они в тайге вызреют?!

Начальник колонны поперхнулся:

— Что?!

Тут Кобра повернула на сто восемьдесят градусов, сменила лексикон и перешла в наступление:

— А это я к тому, Виктор Васильевич, что спецовка-то у меня одна. Вы мне вторую на смену дали? Не дали! Так я сейчас эту сниму и при вас постираю…

И Кобра решительно стала расстегивать халат, под которым вполне могли оказаться доселе неведомые миру шедевры народного творчества… Виктор Васильевич побагровел.

— Ты это брось! — рявкнул он. — Ты где находишься?! Ты на рабочем месте находишься. Чтоб завтра же постирала… И все дела!

— Ну как хотите, — сказала Дуся. — Мне-то что… А вторую спецовку все же нужно выдать.

Виктор Васильевич отмахнулся:

— Будет тебе спецовка… Все теперь будет. Вот! — он ткнул пальцем в девушку. — Нам из Октябрьского «кунг[1]» прислали с новым водителем. Теперь она нам все возить будет, всю мелочевку: и халаты, и запчасти, и продукты… А то снимай с трассы линейную машину и гоняй по пустякам, когда этих самосвалов и так не хватает…

Тут начальник колонны покосился на Баранчука, полагая, что вступительный педагогический заход будет по достоинству оценен и водитель побежит переодеваться в рабочее, но Эдуард и ухом не повел. Стародубцев кашлянул.

— Как тебя зовут, дочка?

— Паша.

— А по отчеству?

— По отчеству не надо…

— Тоже верно. Евдокия!

— Слухаю…

— Накорми нового водителя. Да и меня заодно.

Заложив руки за спину, Виктор Васильевич Стародубцев, гвардии полковник в отставке, прошелся несколько раз взад и вперед по столовой, и чувствовалась в его поступи хозяйская стать. Тут, видимо, дошла очередь и до Эдика, потому что вскоре начальник колонны остановился перед ним, строго сведя брови на переносице. Баранчук и на это не обратил внимания, дул себе чай — кружку за кружкой. Наконец Стародубцев не выдержал:

— Почему не на работе, товарищ водитель?

Эдик поднял голову:

— Разве вы не знаете, как меня зовут?

— Ты почему не на трассе?

— У меня отгул, — сказал Баранчук.

Стародубцев удивился:

— А кто тебе его дал?

Баранчук пожал плечами:

— Известно кто — бригадир.

— Погоди-ка, — опешил Виктор Васильевич. — Это какой бригадир? Ты же сам — бригадир…

Эдуард снисходительно улыбнулся: дескать, не начальник, а малое дите, простых вещей не понимает.

— Я вам и толкую, что отгул мне дал бригадир, а раз бригадир — я, то я сам себе его и дал.

Это сообщение Виктор Васильевич Стародубцев переваривал с полминуты, кадык его дергался.

— Ага, — наконец чуть ли не нараспев сказал он. — Сам себе дал и сам у себя взял. Так?

Баранчук удовлетворенно кивнул, искренне радуясь тому, что его все-таки поняли.

— Вот именно, — улыбнулся он.

— А где заявление? — вкрадчиво спросил Стародубцев. — С резолюцией. По всей форме. Где оно, товарищ водитель?

Баранчук мрачно усмехнулся:

— Это раз плюнуть. Разрешите листочек из вашего блокнота?

— Пожалуйста.

— И ручку…

— Пожалуйста…

Эдуард расправил листок бумаги и аккуратно на нем написал:

«Бригадиру Баранчуку Э.Н. от водителя Баранчука Э.Н. Заявление. В связи с нарушенным пищеварением, нелетной погодой и временным отсутствием желания создавать материальные ценности прошу дать мне отгул из числа тридцати семи неиспользованных мной человеко-дней. При случае обязуюсь вернуть. Подпись: Э.Баранчук».

Эдик с удовлетворением перечитал написанное и, начертав в левом верхнем углу «Не возражаю», подписался снова. Затем он протянул листок Стародубцеву и вернулся к недопитому чаю.

Виктор Васильевич Стародубцев не стал читать заявление, он хорошо знал своего водителя и вполне мог представить, что тот мог сочинить. Он даже очки не стал надевать, а взял да и поперек всего заявления размашисто начертал: «Отказать». И подписался: «Начальник механизированной колонны Стародубцев».

Баранчук сложил листочек вдвое, потом вчетверо, потом, оттопырив мизинчики, со вкусом порвал его на мелкие кусочки и только тогда посмотрел на начальника.

— Ничего, — сказал он, — я вам другое напишу. Коллективное — от обоих сразу…

— В отпуск, что ли? — небрежно спросил Стародубцев.

— Ага, — кивнул оскорбленный ас, — в бессрочный. Чтоб не видеть вашу паршивую колонну уже никогда. И вас тоже.

— Отработаешь положенное, — едко поддел начальник.

— И не подумаю, — отрубил Баранчук.

— А я тебя по статье уволю.

Тут появилась Кобра и льстиво пробасила:

— Кушать подано, дорогие гости.

— Сгинь! — процедил Стародубцев. — Не могу я твою спецодежду видеть во время приема пищи…

— Слухаю! — рявкнула Дуся и, бухнув валенками, шустро засеменила на кухню.

Виктор Васильевич взял вилку и посмотрел ее на просвет.

— Смотри, Эдуард, допрыгаешься, — пунктуально возвращаясь к теме, сказал начальник. — Доиграешься… Уволю тебя по статье, и все дела.

— Хоть по двум, — с готовностью откликнулся Баранчук — Хоть по трем. На Большую землю уеду. А в такси и с десятью статьями возьмут. Еще обнимут и расцелуют.

Молодой водитель Паша отложила вилку и внимательно посмотрела на Баранчука.

— Вы работали в такси?

— Пахал, дорогая, — мрачно процедил Баранчук, не удостоив девушку даже взглядом.

— В Москве?

На этот вопрос ответа не последовало: Баранчук отхлебнул из кружки и задумчиво уставился в пространство.

— Я тоже работала в такси…

Он искоса взглянул на нее, неодобрительно хмыкнул:

— Что-то я вас не помню.

— А я вас помню… — улыбнулась она.

Эдуард насторожился, подозрительно глядя на разговорчивую девушку, потому что было в его судьбе такое, чего он вспоминать не хотел, и любой фонарик, направленной в ту жизнь, готов был разбить и растерзать сразу. Но речь пошла о другом…

— А я вас помню, — повторила она. — О вас в газете писали, про ваш подвиг… Так, значит, это вы и есть?

Тут и Стародубцев отложил вилку.

— О-о, — сказал он.

Баранчук мрачно покачал головой, вздохнул широченной грудью, словно паровоз, и с язвительным сожалением усмехнулся:

— Нет, милая барышня. Вы обознались. В жизни никаких подвигов не совершал. Я, наверно, дедушка того человека…

Она попыталась присмотреться к нему, но он снова уткнулся в кружку как ни в чем не бывало.

— Ну как же… — растерянно, и уже сомневаясь, улыбнулась она. — Там же и портрет был… Во всяком случае, вы очень похожи на того водителя.

— Я на Гагарина похож, — сказал Баранчук, — а таких лиц в России пруд пруди.

Тут Эдуард повертел перед Пашей могучей шеей то так, то эдак.

— Хоть в профиль, хоть анфас, — нагло заявил он. — Нравится?

— Нравится, — серьезно кивнула девушка. — Вы мне еще тогда понравились. Такой солидный.

— Солидный… — передразнил Баранчук. — Где ж ты такое поганое слово нашла? Солидный…

Виктор Васильевич Стародубцев, доселе пассивно, но внимательно прислушивавшийся к диалогу, откашлялся и забарабанил пальцами по столу.

— Ну-ка, ну-ка, ну-ка, — с интересом бывшего кадрового офицера проговорил он, — выкладывай, Эдуард, что ты там натворил. Какие такие подвиги?

Начальник мехколонны на время забыл пикировку и, расправив плечи, с гордостью повернулся к Паше. Он широким жестом ткнул пальцем в сторону Баранчука, чуть не выбив у того из рук кружку с чаем, всем своим видом показывая, что его люди не самые последние на дорогах и трассах этой страны.

— Этот? — спросил он риторически как бы у себя самого и сам же ответил: — Этот все может!

Тема разговора явно была Баранчуку не по душе, он и желваками задвигал от вновь нахлынувшей злости. Косо и недружелюбно посмотрел на Пашу, потом на начальника, потом снова на Пашу.

— Да что вы ее слушаете, Виктор Васильевич? У-у, трещотка, балаболка московская! Мало ей «цыганского посольства[2]» — на Север прикатила… Крутила бы себе бублик на Садовом и не рыпалась!

— Ну-ну, — сказал Стародубцев. — Ты что это разошелся? Девушка все же. Хотя и водитель… Ты лучше скажи… совершал или не совершал?

— Что? — настороженно нахмурился Баранчук.

— Как что? — весело удивился Виктор Васильевич. — Подвиг, конечно.

Эдуард встал и горестно вздохнул:

— Да что вы, спятили все?! Да если бы я там, на Большой земле, в люди вышел, неужто бы стал здесь трассу утюжить!

Паша пристально посмотрела на Баранчука.

— Так это не вы задержали двух бандитов? — уже явно сомневаясь, спросила она.

Баранчук холодно посмотрел на нее и, влезая в рукава комбинезона, с тихой яростью, но внешне бесстрастно произнес:

— Нет, не я. Но если бы я тебя… где-нибудь задержал, то утопил бы в Яузе и не чихнул.

Он неторопливо и методично надел дубленку, нахлобучил шапку и пошел к двери.

— Эдуард, стой! — рявкнул Стародубцев.

Эдик остановился.

— Ну?

— На работу выйдешь? — грозно спросил начальник.

Баранчук задумался и даже почесал в затылке, сдвинув шапку.

— Не знаю. Может быть, завтра… Я же вам сказал, что у меня отгул.

И тут Виктор Васильевич взорвался, невзирая на присутствие «девушки, хотя и водителя».

— Прогульщик! Сукин сын! Водила! Ты бы мне в армии попался… В Вооруженных Силах! Вот где я бы тебя в люди вывел.

Эдуард Баранчук снисходительно и холодно усмехнулся:

— Так ведь здесь не армия, Виктор Васильевич. А в армии, кстати, я свое отслужил. И не где-нибудь в Фергане, а в Московском гарнизоне. Вот где дисциплина была! За всю службу — две самоволки. Что-нибудь говорит? И ничего, выжил… Привет компании. Приятного аппетита, коллеги!

Эдуард бухнул дверью, пропустив очередную порцию пара, и был таков. Кобра выглянула из-за перегородки, проводив его взглядом, но почла за благо снова скрыться.

— Что это он у вас такой бешеный? — спросила Паша, не отрывая глаз от двери.

Стародубцев вздохнул:

— Лучший водитель… Но характер — не приведи господь.


В это время Эдуард Никитович Баранчук, признанный ас передвижной механизированной колонны, двадцати четырех лет от роду, беспартийный, русский, неженатый, не участвовавший и не бывавший, однако уже представленный к правительственной награде, шел единственной улицей поселка, и думы его были невеселы.

За время чаепития на дворе развиднелось, туман стал рассеиваться, что означало потепление, во всяком случае до минус тридцати — тридцати пяти.

Нынешняя хандра Эдуарда Никитовича все же имела под собой реальную причину: не хотелось ему этой медали «За трудовую доблесть». А Стародубцев тот вообще размахнулся на орден Трудового Красного Знамени. Но в главке начальнику колонны вежливо намекнули, что вверенное ему подразделение хоть и на хорошем счету, но не самое первое в регионе. И еще: скромность украшает даже заслуженных людей. Пришлось Стародубцеву соглашаться на «Трудовую доблесть», не без основания предположив, что орденоносцы украсят ряды его водителей в ближайшем будущем.

Эдуард узнал о том, что он возглавил список представленных к награде уже тогда, когда пакет был благополучно передан командиру вертолета геофизиков, а сама «вертушка» лениво вращала винтами неподалеку от бани, готовясь взлететь.

Эдуард кинулся к начальнику, ворвался в его вагончик и гневно потребовал задержать вертолет и вычеркнуть его имя из списка. Стародубцев поначалу опешил, а потом поинтересовался: дескать, какие мотивы движут Эдуардом Никитовичем? На это Баранчук сразу вразумительного ответа не дал, но спустя секунды нашелся и, встав в позу, заявил:

— Я — недостоин.

— Достоин, достоин, — отмахнулся начальник.

И поскольку на этом все аргументы строптивого водителя истощились, он и пошел к двери, бурча себе под нос такое, чего Виктору Васильевичу Стародубцеву лучше бы и не слышать.

Это событие имело место вчера, а сегодня «адский водитель» Эдуард Баранчук на работу не вышел. Неторопливой походкой двигался он в сторону своего вагончика, и, как уже было замечено, мысли обуревали его далеко не веселые.

Дело в том, что в прошлом Эдуарда Никитовича произошло нечто такое, о чем он предпочитал умалчивать. Нет, он, конечно, не считал, что недостоин правительственной награды. Но, как ему казалось, связанная с этим награждением проверка его анкетных данных могла выявить некий факт из его биографии, а точнее, как он считал в глубине души, роковую несправедливость судьбы. И вот тут-то все и рушилось и, возможно, даже грозило тюрьмой… Да еще появилась эта таксистка — вот бы не подумал, что такие у них работали, — и она могла кое-что знать или слышать. Короче, настроение у Эдуарда Никитовича было гнусное, а выхода в ближайшие полчаса не предвиделось…

Он вошел в вагончик — двери в поселке никогда не запирались — и, стащив с плеч дубленку, швырнул ее в угол, словно это была не дорогостоящая импортной выделки мездра, а обычная половая тряпка. Затем он походил по комнате, меряя ее от стены к стене. Потом снял ружье, висевшее над кроватью, и, переломив его привычным жестом, задумчиво поглядел в отполированные стволы. Повесил на место и снова походил по комнате. А потом вдруг, словно решившись на что-то, подошел к тумбочке и достал чистую тетрадку. Он вырвал из середины один лист, нашел ручку и сел за стол.

«Уважаемые товарищи», — написал он. Потом вырвал и скомкал лист. И на другом размашисто и четко, но уже с приставкой «не» написал то же самое.

А дальше оскорбленная жизнью душа Эдуарда исторгла горькие и жесткие слова, где речь шла о том, что человека можно приветить и наградить, не зная кто он и что он, что никто не хочет взять на себя труд поинтересоваться судьбой ближнего, а проныра и сукин сын, прикрывшись личиной порядочного человека, может достигнуть высот и стать уважаемым членом общества, а на самом деле честный и порядочный человек может ни за что пострадать и оказаться непонятым и отверженным. Он взывал ко вниманию, но писал зло, и слова ложились на бумагу болезненно, жестко и язвительно.

Потом ему вспомнился Стародубцев, и Эдуард с горькой издевкой усмехнулся.

— В армии я бы ему попался… — пробурчал Баранчук. — Ишь чего захотел…

И Эдуарду Никитовичу Баранчуку вспомнилась армия. И даже не армия, а то, что ей предшествовало.


Повестку Эдик давно ожидал. Но когда соседка тетя Лиза протянула ему квадратный листок бумаги, у него тоскливо заныло под ложечкой.

— Вот, уже… — растерянно пробормотал Эдик.

— Уже… — подтвердила тетя Лиза и улыбнулась сквозь очки добрыми виноватыми глазами. Она подняла с пола хозяйственную сумку и, ссутулив плечи, медленно пошла к парадной двери, словно бы идея отправки молодого соседа в армию принадлежала ей.

— Ну и ладно, — глядя ей в спину, почти твердо заявил Эдуард.

Он вошел в свою комнату, снял пальто и сел на единственный стул, так и не выпуская повестку из рук.

Обстановка его коммунального «пенала» была более чем скромной: стол, стул, кровать с металлическими шарами и невесть как попавшее сюда старинное трюмо с позеленевшим зеркалом толстого стекла. Вот, собственно, все наследство, оставленное отцом. Мать после его смерти покинула Москву и переехала к младшей сестре в соседнюю область, в небольшой тихий районный городок. Эдуард переезжать с ней наотрез отказался, он к тому времени закончил досаафовские курсы шоферов и работал на стареньком «Москвиче»-фургоне — развозил детям завтраки по школам. Зарплата была небольшая, да еще посылал матери, в общем, еле сводил концы с концами, но самостоятельной жизнью был горд, как и многие молодые люди в его возрасте.

А сейчас он сидел на своем единственном стуле и в пятый раз перечитывал несколько строчек, где черным по белому было сказано, что ему, Э. Н. Баранчуку, надлежит явиться к 17.00 в военкомат Бауманского района города Москвы на основании Закона о всеобщей воинской обязанности.

Собственно, это была уже вторая повестка. После первой Эдик уволился с работы и гулял вторую неделю.

Он крутил в пальцах этот листок бумаги и вдруг ошеломленно подумал о том, что так и не съездил попрощаться с матерью, с теткой, хотя езды-то было всего шесть часов. В один конец, разумеется. Сколько сейчас у него оставалось времени до «с вещами», он не знал.

Хотелось есть. По дороге Эдуард заглянул на кухню, хотя достоверно знал, что там ничего нет: соседи еще не приходили с работы, а его столик был девственно чист, он как и все холостяки его возраста, предпочитал столовку. Впрочем, сейчас и о ней нечего было думать. Деньги, полученные под расчет, очень быстро исчезли, а друзьями на автобазе обзавестись не успел: работал хорошо, но все же недолго.

По дороге к военкомату, качаясь в почему-то не по времени переполненном автобусе, Эдик думал, какой же он будет выглядеть свиньей и перед матерью, и перед теткой, если времени на поездку не окажется.

Сестры жили под Рязанью в небольшом районном городишке. Жили тихо, мирно. Это была их натуральная родина, поскольку мать Эдика стала москвичкой, лишь выйдя замуж за столичного таксиста. Жизнь не сложилась, муж погиб, и к старости потянуло в родные места. Да и замуж-то вышла поздно, уж было под сорок, когда родила Эдуарда. Первенец. Единственный. И последний… Хотела назвать Петром в честь своего любимого деда, но муж, хоть и добрый, но своенравный человек, воспротивился, поскольку любил все необычное и красивое, нравилось ему — Эдуард… Так и появился на свет божий Эдуард Никитович Баранчук.

У тетки же Эдиковой вообще никогда ни мужа, ни детей не было, и свою неутоленную материнскую любовь она перенесла на племянника, одаривая его потоком писем и объемистыми посылками с розовым деревенским салом и другими сельхозпродуктами.

Эдик любил и мать, и тетку, но вспоминал о них редко, писал мало и вообще воспитывал в себе чувство самостоятельности, но деньги посылал исправно. А сегодня, получив вторую повестку, решил любыми правдами и неправдами выкроить или выпросить хоть немного времени и все-таки съездить попрощаться…

Автобус полз медленно, натужно урча. Так же медленно ворочались мысли будущего защитника Родины.

В военкомате было много народу. Призывники толпились у окошка регистрации, где молодой и статный лейтенант зачитывал список звонким мальчишеским голосом.

Проходя мимо доски Почета, Эдик задержался и украдкой взглянул на свой портрет. Надпись под снимком он знал наизусть, но всякий раз читал ее с удовольствием, беззвучно шевеля губами:

«Призывник нашего военкомата Баранчук Эдуард Никитович, 19 лет, ударник производства, норму выполняет на 130 процентов, комсомолец…»

Конечно, это была идея комиссариата, а не автобазы. Те бы сто лет не почесались при своей текучке кадров. А вот висели портреты призывников, и хоть это уже как-то их объединяло…

Эдуард поднялся на второй этаж, постучал.

— Войдите.

За столом сидел моложавый майор.

— Здравия желаю, товарищ майор, — выпалил Эдик. — Призывник Баранчук послужить прибыл!

— Не послужить, — улыбнулся ему начальник, — а для прохождения службы. А как ее родимую проходить, тебя еще научат. Не спеши…

Майор достал из ящика приписное свидетельство и влепил на последнюю страницу сочный казенный штамп.

— Вот так, — сказал он со вкусом. — Послезавтра явишься к 7.30 на сборный пункт.

Эдик, стоявший у стола, машинально, не по-военному покрутил пресс-папье на столе у начальника.

— Анатолий Владимирович, — вздохнул он возможно горестнее, — я хотел домой съездить, попрощаться… Недалеко, двести, с небольшим километров…

Эдик и не заметил, как далекий рязанский городок назвал домом, хотя вырос и прожил в Москве всю сознательную жизнь.

— А кто там у тебя? — спросил майор.

— Мать.

— Что ж, если успеешь, поезжай, но опоздать ни-ни. И это дело тоже… — Майор щелкнул себя указательным пальцем чуть выше воротничка по тугой шее.

Эдик вышел из подъезда и на миг ощутил растерянность и несобранность в мыслях.

Мела поземка. В доме напротив за тюлевыми окнами уютным апельсинным светом теплились абажуры. Откуда-то доносилась тихая, грустная, но ритмичная музыка. Город жил своей жизнью, и ему не было никакого дела до одинокой души будущего воина. И Эдуарда вдруг потянуло домой — не сюда, в свой «пенал», а туда, под Рязань, — потянуло так неудержимо, что он бегом кинулся к автобусной остановке.

Денег у него не было, но зато появилась энергия, мысль работала четко и направленно.

«К отцовой сестре, — решил он по дороге, — к Евгении. Она хоть и скряга, но ведь в армию ухожу — не откажет…»

Впрочем, до городка, где жили мать с теткой, можно было бы добраться и без билета, скажем, на переходной площадке товарняка. Но способ этот летний, а сейчас декабрь — морозный, ветреный, неприютный…

Тетка жила на Арбате, из домработниц выбилась, в люди вышла. Всю жизнь копила деньги, а на что — неизвестно. Отец ее не любил, называл не иначе как «солоха сундучная», но отношения в силу родства поддерживал.

Соседи тети Жени не отличались радушием. Словом, это была одна из тех квартир, где, прежде чем открыть дверь, спрашивают: «Кто там?» Вот и сейчас прозвучал тот же вопрос.

— Свои, свои, не волнуйтесь, — пробурчал Эдик.

Недоверчиво звякнула цепочка, и он проскользнул в прихожую.

Тетки дома не оказалось, и, хотя дверь в ее комнату была не заперта, его проводили на кухню. Там он сел на сундук у газовой плиты и задумался.

Было тепло и тихо. Из крана капала вода, пахло кексом и кипяченым молоком. Есть захотелось нестерпимо. Он посмотрел на кастрюли, вероятно еще теплые после ужина, и подумал, а не заглянуть ли в одну из них, но вместо этого подошел к крану и напился, склонившись над раковиной. Выпил много. Потом он снова сел на сундук, и его разморило. Даже не заметил, как заснул, привалившись к стопке старых журналов. Неподалеку кто-то ходил, слышались недовольные голоса, но сил разлепить глаза не было: сказались волнения последних дней.

Проснулся и почувствовал, что поздно. Тетя Женя еще не возвращалась, иначе бы его разбудили. Он глянул на часы и подпрыгнул: десять минут второго. Поезд уходил через сорок минут.

«Поеду без билета, — твердо и мгновенно решил Эдуард. — Будь что будет…»

Яростно и безжалостно он раскидал дверные цепочки, отшвырнул засовы и мстительно хлопнул дверью что было мочи.

На улице он припустил было к метро, но вспомнил, что оно уже закрыто. Приехали… И на такси нет.


Арбатская площадь почти пустынна. Лишь на стоянке мерцают зелеными огоньками седые машины. Время дворников, и влюбленных, да редких милиционеров.

На всякий случай он провел в карманах лихорадочную чистку, но, кроме нескольких пятаков, ничего значительного не обнаружил.

К тротуару, где стоял Эдик, подъехала новенькая «Волга». Внутри зажглась лампочка, осветив представительного мужчину в дорогой шапке и его молодую спутницу. Мужчина протянул какую-то купюру водителю, от сдачи небрежно отмахнулся, и через секунду Эдика обдало волной таких замечательных духов, что снова жутко захотелось есть.

«Ну прямо как нищий рождественский мальчик…» — с тоскливой злостью подумал он о себе.

На стекле машины вспыхнул зеленый зрачок.

— Тебе куда, командир? — приоткрыл дверцу водитель, почти его ровесник, но явно играющий в бывалого человека.

— В Рязань, — криво усмехнулся Эдуард.

Таксист хохотнул, принимая шутку.

— Могу отвезти. Туда — тридцатка и за обратный, холостяк столько же… Годится?

— А по-карски с земляникой не хочешь? — огрызнулся Эдик и быстро зашагал прочь.

«Уеду, все равно уеду, хоть на крыше, хоть на сцепке…»

Он перебежал улицу и чуть не попал под машину. Взвизгнули тормоза, в кабине самосвала матерился водитель, милиции поблизости не было.

Эдика осенило. Он вскочил на подножку и, взволнованно путаясь в словах, зачастил.

— Шеф, подвези на вокзал!.. Опаздываю. В армию ухожу… Сам водитель. Вот так домой надо съездить! — и он ребром ладони прочертил по горлу.

Водитель ошеломленно взглянул на Эдика, но тот был определенно трезв, а глаза горели просительной тревогой.

— Вон у нее спрашивай, — шофер указал на пожилую женщину с красным флажком в руке.

«Служба снегоочистки», — подумал Эдик, прыгая на мостовую.

Когда Баранчук говорил с учетчицей, лицо его по скорбности можно было сравнить с иконой. До поезда оставалось тридцать минут.

— Домой? — переспросила женщина.

— Да. К матери…

— А что ж такси не возьмешь?

Эдуард стеснительно улыбнулся.

— Денег нет…

— Ну ладно. Эй, Григорий, — грубовато позвала она, — отвези парня на вокзал. Тебе на какой?

— На Павелецкий, — выпалил Эдик, еще не веря в свое счастье.

Она снова повернулась к водителю.

— Слышь? На Павелецкий отвези. Ему послезавтра в армию…

— А рейс? — крикнул Григорий.

— Поставлю тебе галочку.

Водитель хитро прищурился.

— Туда далеко.

— Две поставлю. Трогай.

Эдик уже был в кабине. Машина тронулась. Он быстро опустил стекло, высунулся и благодарно крикнул учетчице:

— Спасибо! Спасибо большое!

— Служи хорошо, сынок, — донеслось в ответ и что-то еще, чего он уже не расслышал.

— Сын у нее служит, — пояснил водитель. — В Заполярье. Между прочим, ефрейтор…

Самосвал, грохоча расшатанным кузовом, мчался по ночному городу. Эдик не следил за дорогой, мысли его путались. Он то смотрел на часы, то вспоминал лицо этой женщины, и ощущение удивительной любви к людям наполняло его сердце.

Не доезжая до перекрестка, Григорий затормозил.

— Что-то вроде не туда, — задумчиво сообщил он. — Ты дорогу к вокзалу-то знаешь?

Эдуард огляделся: улица была незнакомой.

— Я не москвич, — как бы оправдываясь, сказал водитель и приоткрыл дверцу кабины. — Сколько до отхода?

Эдик и так уже смотрел на часы.

— Семнадцать минут…

Водитель чертыхнулся.

— Давай прямо, — предложил Баранчук.

— Погоди… — Григорий распахнул дверцу и выпрыгнул на мостовую. — Сиди и не прыгай.

Улица была пустынна, и только чуть впереди у самой кромки тротуара стояла «Волга» с красным крестом на стекле. В машине белел халат женщины, очевидно врача. Водитель протирал тряпкой лобовое стекло. Вот к ним-то и припустил Григорий бегом. Он что-то сказал своему коллеге, тот отрицательно мотнул головой. До Эдика долетали обрывки фраз:

— Домой надо… в армию… мать ждет…

Через минуту тоскливого ожидания водитель вернулся, ловко прыгнул за руль.

— Уговорил, — коротко бросил он. — Везучий ты, парень… Недалеко здесь. Только крутиться надо.

По улицам города, завывая сиреной, мчалась карета скорой помощи. За нею, след в след, скрипя и охая на поворотах, летел самосвал снегоочистительной службы. Это было похоже на гонки. Редкие прохожие останавливались, смотрели вслед и шли себе своей дорогой: дескать, Москва, она и есть Москва, чего в этом городе только не увидишь?!

«И все это ради меня», — думал Эдик, вцепившись в дерматиновое сиденье.

Сейчас ему было трудно себе представить, как это и взрослые люди могут тратить время, гнать машины и волноваться за его, Эдикову, судьбу.

К вокзалу обе машины подлетели одновременно. Уже подъезжая, Баранчук придумывал слова, которыми желал отблагодарить, но времени было в обрез, и он просто пожал Григорию руку.

— Давай, давай, — подтолкнул, его тот, — сам служил… Привет мамаше!

Эдик спрыгнул на асфальт, огляделся, но «скорой» уже не было. И тогда он что было мочи рванул к перрону.

До отхода поезда пять минут. Тревожно пылает в ночи красный глаз светофора. На опустевшем перроне редкие фигуры последних пассажиров и сонных проводниц. Посадка почти закончена.

У шестого вагона Эдик нагнал начальника поезда. Это был упитанный низкорослый мужчина. Его тщательно остриженный затылок, несмотря на мороз, гордо увенчивала не шапка, а фуражка.

— Товарищ начальник, — просительно забежал Эдуард, — а, товарищ начальник…

— Ну, я начальник, — сказал начальник.

— Понимаете, в чем дело… мне до Михайлова доехать надо…

Но не тут-то было. У товарища начальника не глаз был, а ватерпас: видел он пассажиров насквозь.

— Без билета, что ли? Не возьму и не проси. Вот ведь, — обратился он к пожилой проводнице, — и одет прилично. Ну совсем обнаглели… Не пускай его, Степановна!

И «товарищ начальник» стал подниматься по ступенькам, штабного вагона. Эдик чуть не заплакал…

— Да мне в армию послезавтра! — яростно, выкрикнул он, еще не понимая, что уже «завтра». — Если бы не это, я бы не попросил… Вот!

И он достал из кармана пальто изрядно потрепанное приписное свидетельство и потряс им в воздухе.

— В армию? — переспросили сверху. — Иди пешком в армию. Там тебя уму-разуму живо научат.

Когда начальник поезда скрылся в вагоне, проводница негромко скороговоркой проговорила:

— Беги к машинистам, сынок, пока не поздно. Тут тебе ничего не светит, строгий он больно…

Эдик не стал терять времени и рванул к электровозу.

— Эй! — закричал он что было сил. — Эй!

В рамке окна показался машинист.

— Чего орешь?

И Эдик вдруг почувствовал себя совсем маленьким.

— Дяденька! — неожиданно для себя выпалил он несвойственное ему слово и протянул вверх приписное. — В армию ухожу… довезите до Михайлова, со своими попрощаться…

— Куда же я тебя, — развел руками машинист. — Не положено. Беги к начальнику поезда.

Эдик замотал головой.

— Был уже — не берет. Пустите, а?

— Не могу. Не имею нрава.

Эдик в сердцах рубанул кулаком воздух.

— Ну и ладно, не возьмете — на крыше поеду!

Лицо машиниста стало жестким.

— Тебе что, жить надоело?! Стучи в багажный.

Совет был дан бесполезный — Баранчук это знал. Да и пришел он поздно. Светофор зажегся яркой недекабрьской зеленью, поезд тронулся, стал медленно набирать ход, громыхая на стыках. Уже прошел багажный вагон, за ним почтовый… И Эдик вдруг сорвался с места, побежал, зло размахивая руками. Он догнал багажный вагон, прыгнул на ступеньку, ухватившись за поручень, и сразу же перелез на маленькую переходную площадку между вагоном и электровозом. За спиной была дверь, ведущая в тамбур, но Эдик стучаться не стал, а, наоборот, вжался в угол. Золотое правило «зайцев» гласило: лезь на крышу, к кондуктору, в любой вагон, но только не в багажный, потому что там ценности, а они, как известно, охраняются.

Поезд набирал скорость, торопился, гудел в ночи. Эдик сжался в комок и, чтобы не упасть, обхватил лестницу, ведущую на крышу. Предстоял безостановочный стокилометровый перегон до Каширы.

Огни Москвы остались далеко позади, пошли темные места, и лишь изредка пробегали освещенные платформы дачных поселков.

Вихрящийся, ледяной ветер жег немилосердно. Эдик еще теснее забился в угол и, когда перестал чувствовать скулы, зарылся носом в легкое пальто и приготовился терпеть сколько хватит сил.

Иногда в тамбуре вагона хлопала внутренняя дверь. В такие минуты Баранчук садился на корточки, боясь, что его заметят и ссадят на ближайшей станции. Краем глаза он видел, как высокий усатый мужчина шуровал кочергой в печи, изо рта у него торчала большая дымящаяся трубка. Усач кряхтел и вытирал со лба пот; Эдик завидовал и мужественно замерзал.

Но однажды Баранчук не спрятался, у него просто не хватило сил согнуться. Проводник заметил Эдика И подошел поближе к двери. Он долго всматривался в темноту, затем достал трехгранник и открыл дверь.

Первые минуты в тамбуре Эдуард испытывал блаженство. Потом непослушными пальцами — в который раз! — вытащил из кармана приписное свидетельство и протянул усатому.

— В армию ухожу, — пояснил он, — домой еду… попрощаться.

— Далеко?

— В Михайлов… — листок дрожал в руке Баранчука.

— Да ты спрячь, — кашлянул усатый. — Видел я, как ты за бригадиром бегал…

Помолчали.

— В какие войска попал? — поинтересовался проводник.

— Точно не знаю, — сказал Эдик, все еще стуча зубами. — Может быть, в моряки… Ребята, с которыми медкомиссию проходил, поговаривали, что в моряки.

— Вряд ли в моряки, — задумчиво произнес усатый. — Да и куда тебе в моряки…

Природа не обидела Эдика ни ростом, ни шириной плеч, но сейчас, замерзший и в темноте, он, вероятно, выглядел достаточно жалко, чтобы мысль о флоте отпала сама собой.

За десять минут в тамбуре Эдик оттаял окончательно. Он сел на ящик около печки, закурил и почувствовал себя счастливым полностью. Было тепло, по телу разливалась покалывающая нега, в голове плескались прекрасные мысли, и хотелось хоть с кем-нибудь поговорить о смысле жизни…

Проводник ушел, но скоро вернулся, сердито пыхая трубкой. В руке, меж пальцами, он держал две бутылки пива, откуда-то появилась обожаемая Эдиком вареная колбаса. От одуряющего запаха еды у него закружилась голова, и голодный спазм снова что-то сжал внутри.

Усатый открыл бутылки с пивом, одну протянул Эдику, а колбасу отдал всю.

— Ну давай, что ли, за службу… — хмуро произнес он.

Они чокнулись в темноте бутылками, и Эдик почувствовал, что к дальнейшей беседе проводник не расположен. Изредка он наклонялся, шуровал в печке угли, и красные отблески бегали по его лицу. Стучали колеса, за окном проворачивалась черная непроглядная ночь, было тепло и покойно.

К Михайлову подъехали незаметно. Уже светало, и на поручнях вагона серебрился иней.

Эдуард спрыгнул с подножки, галопом перебежал через станционные пути и обернулся.

У багажного вагона стояла тележка. Высокий мужчина в черной фуфайке двигал тюки и ящики, из-под усов сердито дымила большая трубка.

Баранчук поднял было руку, хотел крикнуть, но вдруг вспомнил, что даже не знает, как зовут этого проводника; вот ведь, не спросил… И свистеть он не стал — неудобно. Постоял еще так немного, но усатый и не взглянул в его сторону. Эдуард повернулся и быстро зашагал по тропинке меж старыми зябкими ветлами. Он потом часто пытался вспомнить лицо проводника, но память приносила хмурый глуховатый голос, стук колес да горький вкус жигулевского пива.

Дома его, конечно, не ждали. Дверь оказалась незапертой. Он вошел с независимым видом, и мать с теткой — что одна, что другая — обомлели.

— Привет, родственники, — весело улыбнулся Эдик и шлепнул на кухонный стол приписное многострадальное свидетельство. — Подходи по одному, прощаться будем…

— Батюшки… — мать прижала к груди полотенце. — Эдичка, сыночек, как чувствовала, в армию забирают… сон видела…

— А куда ж еще?! — хоть и искусственным, но достаточно бодрым басом подтвердил сыночек. — Только не забирают, а призывают. Ясно?

— Сон видела… — лепетала мать, — в военной форме, в гусарской вроде… Скажи, Аня.

Но тетка вдруг сморщилась и, мелко кивая, тоненько заголосила совсем по-деревенскому.

— Ну вот, этого еще не хватало… — растерялся Эдуард.

Он сгреб обеих, обнял, хлопал по худосочным лопаткам и тряс, пока они не заулыбались сквозь слезы. А потом наперебой принялись его кормить, что было весьма кстати, потому что есть он все равно хотел, и ел все подряд с ненасытностью молодого, здорового, но давно не кормленного человека.

Вечером они уезжали. То есть мать увязалась за ним в Москву, и отговорить ее не было никакой возможности. Да и как он мог отказать ей в этом. Святое дело…

Тетка стояла на перроне под станционным фонарем. В янтарном свете кружились снежинки, падали ми ее белый шерстяной платок и не таяли. А когда поезд тронулся, из недр своего салопа она достала кружевной платочек и махала им до тех пор, пока не пропала из виду совсем. Но грусти Эдик не испытывал, она пришла много позже.

И вот — предутренняя Москва. Еще совсем темно, но к стадиону «Спартак» со всех сторон стекаются тоненькими ручейками люди — новобранцы и провожающие.

У дощатого забора возникают танцы, ну просто ритм-группа: две гитары, аккордеон и ударник. Хорошо еще потеплело к утру, снег идет. Танцуют девушки, шум, смех, галдеж. И сказочно осыпается иней.

Эдик берет мать под руку и держится с достоинством, по его разумению необходимым в эту минуту.

— Ты только не плачь, мам, — шепчет он. — Хорошо?

И мать действительно кажется спокойной.

— Дурачок ты мой, — улыбается она, — ну зачем же мне плакать? Все идет своим чередом… И отец твой служил. Жаль, не довелось ему проводить тебя…

— Мам!

— Все-все, молчу.

Последняя минута прощания… Эдуард поворачивает мать к себе, неловко целует ее морщинки и боится, что она расплачется. Но напрасно — мать держится.

«Черт его знает, — приходит в голову дурацкая мысль. — Ведь не на месяц, не на два, мало ли что…»

И он уходит вместе с новыми товарищами за ворота.

В холодной полупустой раздевалке их проверяют по списку, осматривают вещи — довольно-таки подробно. И наконец по беговой дорожке ведут к машинам. Машины грузовые, но крытые.

Эдик не торопится, залезает в кузов последним и втискивается на последнюю скамейку лицом к брезентовому пологу — так им было задумано раньше. Он раздвигает слегка этот полог посередине, получается небольшая, но удобная щель. А сопровождающий — старший сержант, который тоже сидит на последней скамейке, или в самом деле не замечает этого, или делает вид.

Все чего-то ждут, вертят шеями, ерзают. Наконец машина трогается, и место, выбранное Эдиком, оказывается в самом деле удачным. Он видит, как куда-то в сторону уходят трибуны, вот проехали ворота, а вот и толпа провожающих.

Эдик видит в толпе мать. Она не плачет, а только как и все, то и дело поворачивается, вглядываясь в проходящие мимо машины. Лицо у нее удивленное, удивленное.

Баранчук еще чуть-чуть раздвигает брезентовый полог и машет ей, машет… Но мать не видит его, но тоже машет серой варежкой, сразу всем. Машина сворачивает на соседнюю улицу, и толпа, стоящая у ворот, пропадает сразу.

Постепенно начинается галдеж, все гадают, пытаясь хоть ориентировочно предположить маршрут. И наконец кто-то опытный из призывников кричит, перекрывая общий шум:

— Товарищ старший сержант! Разрешите обратиться?

Такая уставная форма обращения в неоперившейся толпе салаг льстит сержанту, и он не по уставу улыбается:

— Ну?

— Мы куда едем, товарищ старший сержант? — спрашивает тот же голос из темноты кузова.

Сержант медлит, вероятно думая, сказать или не сказать. А может быть, ему и нельзя говорить.

— В воинскую часть, — наконец произносит он и называет номер.

— А где она? Где находится?

— В СССР.

— Но вокзал-то хоть какой? — продолжает настаивать голос.

— Каменный… — звучит в ответ, и все хохочут, потому что нервы напряжены и любая, даже самая невзыскательная шутка кажется им верхом остроумия.

Но приехали они вовсе не на вокзал…


Эдуард Никитович Баранчук дописал первую страницу, перевернул листок и стал писать на обратной стороне. Вся злость и горечь, владевшие им до этого облеклись в слова — жесткие, прямые, недобрые. Прошло еще минут двадцать, и наконец он поставил последнюю точку. Нашелся и конверт, и твердой рукой он надписал адрес, настолько далекий от этих мест, что на миг ему показалось: адресат не существует вовсе. Впрочем, адресат, безусловно, существовал, и, запечатав конверт, Эдуард почувствовал что-то вроде облегчения, а злость хоть и не отпустила, но стала в некотором роде даже веселой. Бывает такое…

Потом он методично разделся до тренировочного костюма и стал одеваться во все рабочее: ватные брюки, толстенный свитер, полушубок, вместо унтов — валенки.

Перед выходом отрезал приличный ломоть вареной колбасы — такую обожал с детства, — обложил его с двух сторон соответствующими ломтями хлеба и, завернув в обрывок бумаги, сунул в бездонный карман полушубка.

На улице по-прежнему было пустынно, и Эдуард быстрым шагом отправился к автомобильной площадке, которую их начальник Стародубцев величественно именовал автопарком.

На утрамбованном и исполосованном протекторами снегу стоял единственный МАЗ — его собственный. Двигатель автомобиля работал на малых оборотах, из выхлопной трубы толчками пыхал пушистый дымок, так это все оставил сменщик: здесь, на трассе, в сильные морозы моторы глушить было не принято.

Эдик рванул дверцу, легко прыгнул в кабину и словно влился в сиденье. Косо взглянул на приборы: бак — полный, давление — в норме. Выжал сцепление, покачал, играя, рычаг переключения передач. И врубил его. И пошло: первая, вторая, третья, вираж, снежная метель из-под колес, радостный рев взбесившегося мотора и вот она — знакомая и привычная улица без названия официального, но с укоренившимся неофициальным — Проспект.

Впереди мелькнул «зилок» — кунг бывшей таксистки. Правый валенок Эдуарда сам выжал педаль акселератора, движок взревел еще веселее, и лениво переваливающийся на снежных колдобинах кунг вдруг вырос, встал перед тупой мордой МАЗа. Едва уловимое движение рук и — почти впритирку, борт в борт, ювелирно и опасно прошла тяжелая машина мимо Паши, заставив ее с перепугу крутануть руль вправо, а со второго перепуга — влево. Но самосвал Баранчука уже был далеко впереди, мелькнул на выезде из поселка и пропал вовсе за первым же поворотом.

Она остановила свою машину, выскочила на подножку и уже в пустую и безлюдную даль срывающимся голосом крикнула:

— Псих ненормальный! Хулиган! Аэродромщик!

Но уже и звука мотора не было слышно, лишь с кедрачей осыпалось белое и воздушное, да у соседнего вагончика заскрипел снег под чьими-то ногами.

— Ты чего разорался, салага? — спросил у нее хмурый и заспанный водитель из ночной смены, выходивший по своим неотложным нуждам. — Не видишь, что ли, люди отдыхают…

Она снова бросилась в кабину, «зилок» рванул как пришпоренный конь, аж запаска загромыхала в кунге, грозя расколотить деревянную обшивку. Глаза у водителя мрачно горели.

— Ездят тут всякие… — одними губами, но сквозь зубы сердито пробурчала испуганная амазонка.

А Баранчук в это время гнал по лежневке, только снежная пурга крутилась в колесах, пытаясь разъять их, расцепить, но они были спаренные и могучие в своем осмысленном механическом вращении, и, казалось, никакая сила не могла приостановить их раскатистый и яростный бег. Бешено вращаясь, они несли водителя Эдуарда Баранчука к карьеру, где уже ждал экскаватор с задранным в серое небо ковшом. И от этого их бег становился еще быстрее, потому что они спешили дать жизнь другим колесам — железным, которые побегут по строящейся здесь дороге…

В этот день, как и всегда в таком настроении, работал он бешено. Карьер — трасса, карьер — трасса, карьер — трасса… Ему уступали дорогу — кто весело и с охотой, кто недобро и с неохотой, — но уступали все, едва заслышав рев его МАЗа, уходили в «карман» с лежневки, отстаивались, пока не промчится этот взбесившийся самосвал с хмурым, намертво вцепившимся в баранку водителем.

Как и всегда, он загонял экскаваторщика. Высунувшись из кабины, стоя одной ногой на ступеньке, а другой яростно прогазовывая, Баранчук гнал самосвал задним ходом под стрелу экскаватора, сигналил и устрашающе орал:

— Давай-давай, Валера! Не спи! Давай! Чего дремлешь?!

А Валера, бледный от обиды, уже держал стрелу поднятой, с ковшом, доверху наполненным грунтом, и тихо выражался исключительно в адрес своего друга.

И снова: карьер — трасса. И снова — снежная буря в колесах яростной тяжелой машины. И водитель — впаянный в сиденье, с кулаками, прикипевшими к баранке. Что-то бурчит он, этот водитель, что-то не нравится ему, но что… Ах, ну да…

— В армии я бы ему попался… — бурчал Эдуард сквозь сжатые зубы.


Машина лихо вкатила во двор, описала дугу и резко затормозила. Старший сержант откинул брезент и, громыхнув тяжелыми яловыми сапогами, первым спрыгнул за борт.

— Выходи строиться!

Кто-то взялся за бортовой замок, но снизу жестко и насмешливо приказали:

— Борт не открывать! Земля близко.

Так оно все и началось с этого борта. Казалось бы, логичнее — открыть, удобнее, не так ли? Но логика — отнюдь не солдатская наука, скорее, генеральская. А путь от солдата до генерала легок только в песне. Отсюда, от этого борта, их будут учить выносливости, умению вести бой в любых условиях и, конечно, повиновению. При чем же здесь логика? Пока ты будешь думать над тем, правилен приказ или нет, тебя убьют. Беспрекословное подчинение — залог твоей жизнестойкости. Это предстояло открыть.

Они уже знали, куда прибыли: кто-то вычислил дорогу и опознал часть. А может, пронюхал еще в военкомате. Во всяком случае, черты города они не покидали. Значит, московский гарнизон…

Повыпрыгивали из кузова и долго не могли построиться из-за своей гражданской неповоротливости.

— Коробочка, — сказал сосед Эдика и залихватски сплюнул на асфальт.

— Почему коробочка? — тихо поинтересовался Баранчук.

— Не знаю. Так уж прозвали. У меня брат здесь служил…

Наконец они все-таки построились, хотя на первый взгляд это казалось невозможным. Двор действительна напоминал коробочку — квадратный асфальтированный плац, со всех четырех сторон плотно огороженный домами. К одному из таких домов их и повели.

В учебном классе их ждал человек в белом халате.

— Наверно, уколы будут делать, — предположил кто-то…

Ан нет. Через полтора часа все были острижены наголо.

Их снова вывели на плац и построили. И повели. В санпропускник, то есть в баню.

— Запевай! — скомандовал сержант.

Это был уже другой сержант. Их родной. Помкомвзвода. Однако никто не запел.

— А мне говорили — москвичи петь умеют. Запевай!

И снова никто не запел. Сержант рассердился.

— Взво-од, стой! Кру-гом! В расположение шаго-ом марш!

Они вернулись назад. И снова начали путь в баню от входа в казарму, которую здесь почему-то называли «кубриком».

— Запевай!

История могла повториться, и они запели. Кто-то начал, а остальные подхватили. Окуджаву.


Вы слышите, грохочут сапоги

И птицы ошалелые летят,

И женщины глядят из-под руки,

В затылки наши бритые глядят.

Вы слышите, грохочет барабан.

Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней.

Уходит взвод в туман, в туман, в тума-ан,

И прошлое ясней, ясней, ясней…


Сержанту понравилось. Он приказал повторить. Повторили три раза. Так и дошли до бани.

После бани выдали форму. В этой знаменитой части полагалась «пэ-ша» — полушерстяная. И яловые сапоги вместо кирзовых. Переоделись и стали похожи друг на друга как близнецы.

На втором этаже казармы их построили снова. Появился старшина. Молча обошел строй, ткнул пальцем в Баранчука.

— Фамилия?

— Рядовой Баранчук.

— Три шага вперед! Кру-гом!

Старшина взял у дневального табуретку, поставил ее рядом с Эдиком.

— Встать на табурет!

Баранчук вскочил на табурет и замер, ничего не понимая. Старшина обошел его вокруг, придирчиво осмотрел. Затем повернулся к сержанту и, кивнув на Эдика, бросил всего лишь одно, но одобрительное слово:

— Шпилька!

Сержант промолчал, но обиженно нахмурился: на остальных форма сидела кое-как, на Эдике — как влитая.

— Рядовой Баранчук, встать в строй!

Старшина прошелся перед евшей его глазами, неоперившейся гвардией, затем остановился и, заложив руки за спину, широко расставив ноги, произнес короткую, но впечатляющую речь.

— Товарищи бойцы! — сказал он. — Здесь мы вас по данному вопросу научим всему: и правильно ходить, и далеко бегать, и без промаха стрелять. Но первое, что вы обязаны усвоить по данному вопросу, это то, что внешний вид воина должен соответствовать внутреннему. За этим я буду следить лично, и можете быть уверены — по данному вопросу у нас с вами разногласий не будет. По всем другим — тоже.

И началась служба.

Строевая подготовка… Печатание шага с особым шиком. Еще и еще. Многократные повторения. До ноющей боли в подошвах, в пальцах ног. Р-раз-два, р-раз-два…


Эдуард Баранчук, яростно ворочая баранкой, вдруг поймал себя на том, что вслух произнес:

— Р-раз-два… р-раз-два…

Кедрачи летели мимо, дорога за его самосвалом дымилась маленькой снежной пургой, и не такие уж давние воспоминания из смеси добра и зла, дружбы и вражды, хорошего и плохого вновь прихлынули к сердцу горячей волной.

И вспомнился ему другой лес — обычный, воспитывающий характер, военный лес мирного времени…


За лесом, за медленным прибоем сосен, там, где угадывается закатное мартовское солнце, идет песня.

Это — военная песня.

Она идет походным шагом, и ее простая, но жесткая мелодия раскачивает сосны.

Еще не видно людей, поющих ее.

Но вот блеснул на солнце вороненый ствол автомата, звякнул котелок. А шагов не слышно: люди идут в валенках. И только железный ритм и жесткие слова песни говорят о том, что за лесом, раскачивая проселочную дорогу, движется ощетинившееся тело безукоризненно правильной формы.


Под автоматом стынет локоть,

Огнем срезается лоза.

Уж не мальчишеская зоркость

Как флаг полощется в глазах…


Проплывают лица…

Похожие лица.

Лица, потемневшие от ночных бдений.

Они не поют, эти лица, это песня звучит под ватниками, под касками, в гулких мартовских соснах. На учениях не поют песен. Но мелодия идет рядом и рассказывает, и рассказывает о том, что происходит, что будет происходить, чем живут эти люди.


И словно тени, словно тени,

С непримиримостью людей

Встают фанерные мишени

Навстречу гибели своей…


…Проплывают лица.

…Проходят люди.

…Проходят люди, как две капли воды похожие друг на друга. В далеко не парадной, в обычной повседневной форме, и кто-то из них сейчас поведает о себе.

Может быть, этот… или этот… а может быть, этот… Мы еще не знаем, кто это, но уже слышим его голос, слышим голос идущего в этом походном строю.

«Итак, наши первые армейские учения. Мы не новички. Мы неплохо владеем оружием. Умеем не спать трое суток кряду, вести бой ночью. И ходить в ногу далеко-далеко, обычно в сторону горизонта.

Мы — автоматчики.

Мы — мотопехота.

Каждому из нас — не более двадцати лет…»

Качаются сосны.

Проходят люди, затянутые в ремни, похожие друг на друга как две капли воды. И пожалуй, трудно сказать, чей голос звучит в этих мартовских соснах на подступах к полигону. Кто он?

Может быть, этот… а может быть, этот…

Вглядывайтесь в лица!

Вглядывайтесь в лица, и вы найдете его, человека в зеленом солдатском бушлате, так похожего на других, перепоясанного портупеей…

Смотрите, вот он!

Это его походка. Вернее, не его походка. В строю не бывает своей походки. Но это он. Его настороженные глаза. Ведь даже в строю у каждого свои глаза. Это — его голос…

«Меня зовут Баранчук, гвардии рядовой Эдуард Баранчук, автоматчик. В конце колонны, на левом фланге топает мой друг Левка Буше, артист цирка, коверный клоун, гвардии рядовой Буше, пулеметчик. На первых же стрельбах, с первой попытки он положил все мишени.

— Ай да Буше — сказал майор. — Двое суток увольнения.

И Левка помчался в цирк. Ему дали выступить, он вернулся счастливый. Я первый раз увидел, чтобы люди такими возвращались из города…»

На левом фланге в последнем ряду маленький солдат пытается привлечь внимание сержанта, идущего рядом с колонной.

— Кубышкин! Эй, Кубышкин…

Кубышкин безмолвствует.

— Товарищ старший сержант!

— Чего тебе?

— Разрешите выйти из строя.

— Зачем?

— В лес, — невозмутимо отвечает солдат.

Но старший сержант Кубышкин знает службу. Он оглядывает колонну хозяйским взглядом. Поправляет планшет, он всегда поправляет планшет, когда хочет дать команду, ибо планшет, обычно офицерская принадлежность, для Кубышкина — символ власти. Ему редко приходится носить планшет.

— Взво-о-од! — кричит Кубышкин, — Стой! Налево! На первый-второй рассчитайсь!

Первый-второй.

Первый-второй.

Первый-второй…

Гул голосов пробегает по колонне. Мелькают лица. Первый-второй, первый-второй…

Кубышкин идет вдоль колонны. Расчет окончен, никто не понимает, зачем было нужно рассчитывать на «первый-второй» во время «войны», на подступах полигону…

Но Кубышкин знает службу. Он останавливается голове колонны, поправляет планшет…

— Взво-од — летит над лесом. — Первые номера налево, вторые номера — направо, по деревьям — ра-зойдись!..

И снова идет колонна, качаются сосны, мелькают лица, потемневшие от ночных бдений, обветренные суровые лица. Где-то там полигон…

Эдуард идет в строю, в первых рядах. Над его правым ним плечом качается вороненый ствол автомата. Качаются сосны. И если глянуть сверху на колонну, то первое, что бросится в глаза, это каски и черные зрачки автоматов, пулеметов, гранатометов — маленькие, большие, средние зрачки, нацеленные прямо вверх, прямо вверх…

«Как странно, — думает Баранчук, — что где-то люди живут обычной нормальной жизнью. Утром идут на работу, вечером смотрят телевизор, а не хотят — не смотрят телевизор, а ставят на кухне чайник и пьют чай. Многие из них знают, что такое ночная атака, но им не обязательно ходить в „ночную атаку“. Они могут просто пойти в кино…»

И снова проселочная дорога раскачивает колонну. Качаются сосны. Качаются дула.

Влево-вправо…

Влево-вправо…

Раз-два, раз-два…


А пока только сосны кружатся

И не видно конца пути.

Нелегко достается мужество,

Когда нет еще двадцати…


Походным шагом идет Эдуард Баранчук. За ним — еще и еще… Шагом, братцы, шагом, шагом — не бегом…


— В армии я бы ему попался…

Нет, положительно не мог успокоиться Эдуард Баранчук в этот день. И начальник обидел ни за что, и награждение это, и появление в колонне московской таксистки тоже добра не предвещало. Ну просто черт-те что!

Лежневка причудливо петляла в кедрачах, короткий зимний день клонился к вечеру, Эдуард включил габаритные огни и фары дальнего света. Снег перед самосвалом заискрился, замелькал разноцветными блестками, где почему-то преобладало зеленое и желтое.

Остро захотелось есть, и Баранчук вспомнил про сверток в кармане полушубка. Одной рукой ухватив баранку, он достал полукилограммовый бутерброд, цепко удерживая дорогу взглядом, ловко освободил еду от бумаги и яростно откусил чуть ли не треть.

«Чайку бы горячего со сгущенкой», — тоскливо подумал Эдик, и ему вспомнилось утреннее чаепитие с Коброй. Но мысль его тотчас переключилась на Пашу, московскую таксистку, и он чертыхнулся, костеря на чем свет стоит так не вовремя появившуюся в поселке мехколонны настырную землячку.

«Теперь начнут копать, Стародубцев — первый… Дескать, чем это ты, — Эдуард Баранчук, отличился там, на Большой земле? Что это там о тебе в газете писали? И пойдет, и поедет… Сначала про бандитов — ну, это еще ничего, потом про то, как уволили из такси — это уже хуже. А всплывет история с Зотом Шабалиным — считай, все пропало. Да еще и награждение это. Фу ты, господи!»

И тоскливая злость вновь навалилась на давно обиженное сердце Эдуарда Баранчука. Подъезжая к насыпи, он так наподдал своему родному самосвалу, что тот, словно живое существо, грузно взбрыкнул тяжелым кузовом и пулей вылетел на гребень.

Наращивая скорость, Баранчук помчался по насыпи, с удовольствием ощущая ровную накатанную поверхность. Грунт был утрамбован и гладок, словно асфальт. Оно и понятно — лучшая часть трассы.

Двигатель басовито ревел, обнаруживая здоровье и бодрость, также был здоров и бодр его хозяин, а поскольку он был еще и молод, то неприятные мысли стали отдаляться, уступая место другим, где вся жизнь была впереди и казалась чуть ли не вечной.

Подъезжая к месту ссыпки, в конце полосы Эдуард еще издали увидел знакомый кунг и маленькую фигурку, стоящую у кабины. Не удержавшись, Баранчук заложил вираж и обдал эту самую фигурку небольшим цунами из смеси грунта, снега и устрашающего рева.

Он успел заметить, что таксистка не отскочила и вообще, кажется, даже не шелохнулась. Сдав назад, Баранчук включил подъемник, ссыпал грунт, и не успел еще кузов опуститься, как Эдуард уже стоял на земле.

— Лихач, — сказала Паша, когда он подошел. — За такие штучки права отбирают.

— В тайге-то? — насмешливо снизошел ас до разговора.

Он критически осмотрел ее с головы до ног и снова от валенок до ушанки: ватный костюм, хоть и с иголочки, был номера на два-три больше, чем того требовала комплекция его обладательницы. Ну куль, да и только, эдакий сибирский Гаврош…

— Почем костюмчик брали? — вежливо поинтересовался Баранчук.

Чуть прищурившись, девушка едва заметно улыбнулась и, разлепив полноватые обветренные губы, холодно произнесла:

— Неважно. Из зарплаты вычтут… Говорят, вы здесь получаете прилично?

Пропустив экономический вопрос мимо ушей, Эдик продолжил тему верхней одежды.

— Побольше размера не нашлось?

Она непритворно вздохнула, пошевелив аршинными плечами.

— Нет. Это самый маленький.

Он кивнул:

— Сойдет. До ближайшего театра километров восемьсот, да и то — воздухом.

Она протянула ему термос. Обычный пластмассовый термос небольшой емкости.

— Чай, — пояснила Паша. — Со сгущенкой.

Брови у Баранчука поползли вверх и достигли ушанки.

— Дорогая, — с чувством произнес он, — я тронут до глубины души и не знаю, как благодарить. Могу ли я быть чем-нибудь вам полезен?

Она снова улыбнулась потрескавшимися губами.

— Не стоит благодарности. Приказ начальника мехколонны.

Ему снова пришлось приподнять бровями ушанку.

— Стародубцева?! — удивился он. — С чего бы это такое внимание к моей скромной персоне?

— При чем здесь ты? — пожала плечами Паша. — Всем водителям по термосу. Теперь так каждый день будет…

Баранчук вздохнул и горестно покачал головой.

— Рехнулся дед. Стареет…

— Почему?

— Спартанец он. И вбил себе в голову, что и мы спартанцы. Как верблюды в пустыне. А тут тебе термосы чуть ли не в постель. Сервис…

Он посмотрел на Пашу и понял, что она замерзла.

— Холодно, — сказал Баранчук.

— Не лето, — подтвердила она.

Эдик сделал широкий приглашающий жест.

— Прошу ко мне в машину, — вроде бы естественно произнес он, сам чувствуя постыдную фальшь собственной интонации. — Прокачу по трассе.

— Спасибо, у меня своя есть, — безразлично ответила Паша.

— Разве это машина? — криво усмехнулся Баранчук, испытывая отвращение к самому себе за неуместную галантность.

Он повернулся и с деловитой небрежностью отягощенного заботами человека зашагал к своему свирепому МАЗу.

— Эй! — крикнула она ему в спину. — Я не могу, у меня еще три термоса осталось…

Но он не ответил, не обернулся, прыгнул в кабину и, привычно рванув вибрирующий рычаг, погнал машину. Веселые, красно светящиеся стоп-сигналы еще какое-то время мелькали вдали, но вскоре исчезли, так, словно и не было здесь адского водителя Баранчука.

Паша смотрела ему вслед, пока не затих вдали шум мотора и не появились другие фары очередного водителя, тоже мечтающего о горячем чае со сгущенкой. Девушка поежилась и пошла к своему «зилку» за новым термосом.


Стародубцев, несмотря на свое преклонение перед укладом жизни граждан древнегреческого государства Спарты, Пашину идею с термосами принял с восторгом: дед был суров, грубоват, но до смерти любил своих шоферов и был им настоящим отцом-командиром.

«Ну и ежик этот их хваленый ас, — думала Паша, забравшись в теплую кабину. — Лицо каменное, а глаза добрые, как будто два человека в нем. Симпатичный…»

«Артистка, — мысленно ворчал Баранчук. — Из этих, из романтиков… И чего это я с ней язык распустил?»


Вообще-то в их судьбах было мало общего. Разве что профессия и город, в котором они родились. Но было еще одно обстоятельство, роднившее их и скрываемое ими: и его, и ее на Север привело несчастье… Это они оба пока что скрывали, но, может быть, именно поэтому их подспудно тянуло друг к другу, хотя признаться в этом, пусть даже себе, ни он, ни она не желали…

Когда Паше исполнилось семь лет — дома ее звали Полиной, — отец ушел из семьи. С матерью они остались втроем, у нее была еще трехлетняя сестренка Вера. А спустя полгода родилась Катя. Так и жили они вчетвером у старшей материной сестры, вечно попрекавшей своей добротой. Жили в двух небольших комнатушках старого двухэтажного дома в одном из Троицких переулков у Самотечной площади.

Что и говорить, детство у Полины было не слишком радостным. Отец после развода исчез и алименты не присылал. Мать много работала, пытаясь дать девочкам самое необходимое. Так и стала Полина маленькой хозяйкой в семье: училась, возилась с сестренками, готовила, стирала, бегала за продуктами, словом, делала все, что по дому обычно делают взрослые. Так она и повзрослела к седьмому классу.

Когда ей исполнилось тринадцать, мать вышла замуж. Отчим был гораздо старше матери и оказался очень добрым человеком. Он перевез их к себе, в большую светлую комнату, и зажили, теперь уже впятером.

Шабалин — это была фамилия отчима — к детям относился очень хорошо, иной родной отец так не относится: столько внимания и доброты проявлял он по отношению к девочкам. Между тем был он человек больной, надломленный, со своей непростой судьбой, о чем, правда, распространяться не любил, но и так было понятно, что жизнь его не ласкала.

Имелся у отчима и родной сын — непутевый веселый парень. С ними не жил, обретался где-то в общежитии, работал шофером такси. С отцом отношений почти не поддерживал, заходил редко. Имя у него было странное — Зот. Зот Шабалин-младший, как он в шутку представился Полине, вернувшись в тот памятный день из армии.

Почему памятный? Да потому, что Пашка сразу влюбилась в него. Влюбилась по уши, тайно, со всей жертвенной самоотверженностью благородной и чистой юной души на грани меж седьмым и восьмым классами.

В тот день дома никого не было. Полина готовилась к экзаменам, когда в дверь позвонили дважды. Она решила, что сестры вернулись из кино с детского сеанса, и пошла открывать. Открыла и обомлела: на пороге стоял принц, в военной форме, то ли загорелый, то ли смуглый, широкоплечий, рослый, улыбающийся такой открытой белозубой улыбкой, что у нее рот растянулся до ушей. Тут-то он и сказал:

— Зот Шабалин-младший.

— Проходите, — еле выдавила она из себя, не в силах пошевелиться.

— С удовольствием, — усмехнулся он. — Если ты чуть-чуть подвинешься. Не прыгать же мне через тебя…

Она пропустила его и как во сне пошла следом.

— Как тебя зовут? — спросил он уже в комнате.

— Полина, — пролепетала она.

Он прищурился.

— Что это ты дрожишь, Полина? На улице — лето… Может быть, ты больна?

Она отрицательно затрясла челкой.

— Я не дрожу. Я не больна.

— Ну и хорошо, — кивнул он и забыл о ней.

Это был единственный раз, когда Зот хоть и ненадолго, но все же обратил на нее внимание.

Жить он у них не остался, да и негде было. Но Полине показалось, что если бы у отчима была многокомнатная квартира, то и в этом случае Зот не задержался бы — не тянуло его в семью, что-то другое жило в нем.

В следующий раз Зот Шабалин приехал на «Волге» — устроился шофером такси. Был он недолго, поскольку сразу же поругался с отцом. Старший Шабалин — сухой, порывистый, нервный, — задыхаясь от астмы, на чем свет стоит костерил сына, а тот, усмехаясь, вяло огрызался, и по всему было видно, что он родителя не ставит ни в грош, более того, видит в нем просто чудака.

Полину это покоробило: с тех пор как они стали здесь жить, никто ни на кого голос не поднимал и вообще никаких ссор не было, до того мирно они жили… Однако ореол, которым она окружила в своем полудетском сознании принца, от этого ничуть не угас, а, наоборот, расцвел еще ярче — столько уверенного, насмешливого обаяния было во всем облике Зота, в его манере двигаться, говорить, улыбаться…

Когда она поняла, что он уходит, Полина вскочила, схватила хозяйственную сумку и ринулась к двери.

— Пойду за хлебом, — сказала она, ни к кому не обращаясь и страшно боясь, что ее остановят. Но ее не остановили, хотя хлеб в доме был: и отчим, и мать, расстроенные скандалом, даже не заметили ее ухода.

На улице она остановилась у салатовой машины с шашечками и стала ждать. Вскоре появился Зот. Он мельком глянул на нее и стал отпирать дверцу.

— Твоя? — спросила она, не узнавая своего голоса.

— Государственная, — усмехнулся он, не глядя на Пашку, так, словно ее здесь и не было.

Когда он сел за руль, она подошла поближе.

— Прокати, а?

На этот раз он скользнул по ее маленькой фигурке безразличным взглядом.

— Прокатить денег стоит.

Зот включил двигатель и, развернувшись каким-то лихим, бешеным разворотом, так резко взял с места, что на асфальте остались черные следы протекторов да, пожалуй, еще обжигающий визг резины в ушах девушки.

В этот день она выбрала для себя профессию.

С тех пор Зот приезжал еще несколько раз, но заговорить с ним Полине больше не удавалось. А потом он исчез вовсе, и даже тогда, когда умер отчим, ни Полине, ни ее матери не удалось его найти.

Как ни странно, она помнила его очень долго, но, увы, с годами стирается из памяти не только первая любовь. К десятому классу то яркое и щемящее, что владело всем ее существом раньше, постепенно ушло, уступив место полузабытому и грустному. Но в одном Полина оставалась непреклонна: несмотря на довольно глубокие знания по многим предметам, ни о каком институте она и слышать не хотела. Цель ее была — такси, автомобили и вообще все, связанное с машинами.

Десятый класс она заканчивала уже в вечерней школе и одновременно по направлению одного из таксомоторных парков училась в автошколе водителей-профессионалов. Парк выплачивал стипендию, и это было каким-никаким, а все же подспорьем для матери.

В конце лета Полина на «отлично» сдала все три экзамена в учебном комбинате: устройство, ремонт и обслуживание автомобиля, правила дорожного движения и вождение. Она вернулась в таксопарк, который должен был стать ей родным, но на линейную машину сразу ее не посадили. Завгар, в чье распоряжение она попала, определил ее к снабженцам. Их-то она и возила на старом, невесть как попавшем в парк «газике», который явно был намного старше самого водителя. Так она проработала месяц. А когда он истек и по ее предположению стажировка прошла успешно, она явилась пред плутоватые очи заведующего гаражом и кратко, но твердо заявила, что «училась на государственные деньги не для того, чтоб возить снабженцев пить пиво».

— А кого же ты хочешь возить? — спросил завгар.

— Москвичей и гостей столицы, — не задумываясь отрезала Пашка.

Видимо, в облике девушки было так много решительности, что завгар, сожалеюще покряхтывая — уж больно хороший и безотказный попался ему водитель, — написал ей направление в колонну на линейную машину.

Однако «Волгу» Полина не получила. Во дворе парка, у стены стояло десятка два битых-перебитых «Москвичей»: в свое время эти машины проходили испытания «на выносливость». Вот такой автомобиль и достался Паше по первому времени…


Хрен и лапша — не лучшее сочетание пищевых продуктов. Но такая уж поговорка была у ночного механика Жоры в их таксомоторном парке. А Жора знал, что к чему, и, как и всякий джентльмен, склонный к бочковому пиву, был до известной степени гурманом.

К тому времени Эдик вернулся из армии с первым классом водительской градации о рангах, и о «Москвиче», развозящем школьные завтраки, не могло быть и речи.

В такси Баранчук попал совершенно случайно — прямо из армии в буквальном смысле этого словосочетания. Получил в финчасти денежное содержание, выпросил у коптерщика форму поновее, сердечно попрощался с теми друзьями, которым еще предстояло нести нелегкую службу, и в остром предощущении новой удивительной жизни отправился к контрольно-пропускному пункту.

День был солнечный, яркий и полностью соответствовал настроению Эдуарда.

Знакомый рыжий крепыш сержант — дежурный по КПП — и документы проверять не стал, так, мельком глянул, одобрительно подмигнул и, хлопнув Баранчука по плечу, выпустил его на залитую солнцем улицу, то бишь на гражданку.

«Да здравствует новая жизнь!» — мысленно произнес Эдуард и прямехонько отправился к стоянке такси, как исподволь и было задумано возвращение в родные пенаты: не на трамвае же!

На стоянке под ярким утренним солнцем желтушно коптилось одно-единственное такси, и, не доходя до него, метров эдак за сто, Баранчук заметил впереди себя еще одного военного, преследующего, безусловно, ту же цель — избежать поездки в общественном транспорте. В нем Эдуард без труда опознал майора Миронова.

Пока он дошел до стоянки, такси с майором умчалось, но к бордюру, лихо визжа резиной на развороте, ювелирно притерлось новое. Водитель резко затормозил, и машина застыла как вкопанная, лишь только качнулась нервно взад-вперед. У Эдуарда даже сердце ревниво дрогнуло при виде такого мастерства.

Он сел на переднее сиденье рядом с шофером и с напускной суровостью, на манер командира роты, немигающе уставился в лобовое стекло. И текст он произнес командирский.

— Вперед! — коротко приказал Эдуард.

Смуглый водитель не шелохнулся, лишь белозубо улыбнулся и деловито спросил:

— В Ленинград, что ли?

Эдик покосился на водителя и назвал кинотеатр, рядом с которым когда-то жил. Они двинулись.

— В самоволку или как? — снова насмешливо спросил водитель, но тут же сам себе и ответил: — Вряд ли. Уж больно ты шикарно одет… Скорей всего был приказ о демобилизации.

Эдуард промолчал, с нежностью и ликованием оглядывая знакомые улицы родного города.

— Ну и куда теперь? — спросил шофер.

Эдик назвал улицу.

— Это ты уже говорил. Я спрашиваю, после армии, на гражданке куда собираешься? Планы есть?

Эдик пожал плечами.

— Не решил еще…

Водитель скосил глаза на странного пассажира.

— А военная специальность какая?

— Такая же, как и довоенная, — усмехнулся Баранчук и хлопнул ладонью по «торпеде[3]» — Водитель…

Таксист глянул на Эдика снова, улыбнулся, смуглое лицо его выражало радушие и доброжелательность.

— Какой у тебя класс?

— Первый, — как само собой разумеющееся заявил Эдуард.

Таксист задумался.

— Москвич?

— Конечно.

Водитель помедлил секунду-другую, словно бы решал какую-то проблему, а потом между прочим сказал:

— Сейчас будем проезжать нашу «конюшню». Если хочешь — зайдем. Устрою с полоборота…

Эдик не раздумывал.

Они заехали в парк и отправились к начальнику автоколонны. Это оказался невысокий, пожилой, грузной комплекции мужчина с абсолютно лысым черепом и рыжими седеющими усами. Он бегло оглядел Баранчука, и вопрос трудоустройства был решен менее чем за минуту.

— Приходи, — только и сказал начальник.

Они вышли из конторки и снова сели в машину. У своего дома Баранчук горячо пожал руку новому знакомому — в душе он уже считал его другом.

— Спасибо, — сдержанно, но с глубоким чувством признательности сказал Эдик. Помолчал и добавил: — При случае — отвечу.

— Чепуха, — сверкнув белозубой улыбкой, ответил тот. — Давай прокручивай военкомат, прописку и — к нам. Не пожалеешь.

Водителя звали Зот Шабалин.

Он помнил себя с трех лет, с того времени, когда кончилась война и в город, где они жили, стали возвращаться военные.

Отец его не воевал, у него было очень плохое зрение, однако, по рассказам матери, его родитель в первый же день войны отправился в военкомат, но скоро вернулся — забраковали.

Всю войну отец проработал кладовщиком на какой-то мелкой базе, был, опять же по рассказам матери, кристально чистым и честным человеком, и все-таки в сорок восьмом году его посадили. Посадили по подметному письму сторожихи этой базы, которой отец чего-то не дал, а именно технической соли, поскольку той понадобился мешок. Она и написала, что отец эту самую соль разбазаривает, раздает направо и налево, в том числе и уборщице базы — фамилия такая-то.

Была назначена проверка, которая обнаружила недостачу. Но чем была вызвана эта недостача: неправильным хранением или злым умыслом той же сторожихи, комиссия разбираться не стала.

Так или иначе, но состоялся суд, и отец был признан виновным. Потом заболела мать, но, прежде чем лечь в больницу, отдала его в детский дом — это по тем временам была единственная возможность спасти мальчика от голода.

В детдоме он натерпелся. Каким-то образом стало известно, что у него есть мать и отец. Другие дети на него косились — у них родителей не было. Так впервые в своей жизни он оказался непонятым.

В тринадцать лет он бросил школу и подался в ремесленное училище, а в четырнадцать попал в колонию для малолетних преступников. Там его характер сформировался окончательно, разумеется, не без участия и влияния ребят постарше и поопытнее — тех самых, кого породила война и первые годы после нее.

Мать к тому времени умерла, а отец женился на женщине с тремя детьми мал мала меньше. Когда он вернулся из колонии, отец предложил ему поселиться с ними, однако жить вшестером сын не захотел…

Он устроился на курсы шоферов, поселился в общежитии, и, возможно, что жизнь его и наладилась бы, но тут его повстречал старый «дружок», и все опять пошло вкривь и вкось: загородные пьянки, веселые безликие девочки и… сомнительные поручения покровительствующих «друзей».

Казалось бы, мог спасти призыв в армию, но он уже был достаточно испорчен, озлоблен и по-своему независим.

После демобилизации он сам потянулся к прежней беззаботной жизни, нашел старых знакомых. Те приняли его как родного, и колесо завертелось в прежнем направлении. Но теперь уже он не был мальчиком и при реализации очередной идеи потребовал к себе отношения как к равному. Ему отказали, но он проявил настойчивость. Ему пригрозили, но… это было ошибкой. В короткой схватке он — может быть, не совсем сознательно — лишил жизни другого человека…

Впрочем, тот человек, а точнее, недочеловек, сам угрожал его жизни при помощи огнестрельного оружия. А поэтому суд признал пределы необходимой самообороны частично уместными. Но, с другой стороны, убийство есть убийство.

Он снова оказался за решеткой и отсидел положенное от звонка до звонка. А когда вышел, оказалось, что умер отец, а больше у него никого не было. Дальних родственников он не знал да никогда ими и не интересовался.

В тех кругах, где он вращался ранее, авторитет его заметно повысился, но он не вернулся туда. И не потому, что решил встать на честный путь — туда, как он считал, ему дорога заказана, — а потому, что прежние знакомцы для него теперешнего были мелки. Он все чаще подумывал о большом серьезном «деле» и осторожно искал компаньона.

Тот, кто ищет, обычно находит. Он встретил подходящего человека, и они стали сотрудничать. Дело было остроумное, конечно связанное с некоторым риском, но практически минимальным. Оно, это дело, почти сразу же стало приносить доход, а в будущем обещало во много раз больше…

По совету своего компаньона он устроился работать водителем. Так было удобнее: колеса давали свободу и мобильность, а государственные номерные знаки не вызывали подозрений и не «светились» так, как индивидуальные, частные. «Работали» по схеме деньги — ювелирные изделия — деньги. «Товар» привозил прибалт-посредник. Капитал в рублях доставлял южанин, компаньон Зота. Шабалин же обеспечивал приобретение ценностей и контакт. Разумеется, на колесах.

Роль Зота, казалось бы, была невелика. Однако ювелирные изделия не всегда покупались им в магазинах. Пользуясь своими старыми связями, он вдвое, а то и втрое дешевле перекупал краденое, о чем компаньон его и не подозревал.

Обмен «товаром» происходил в такси. Подумаешь, два пассажира на заднем сиденье незаметно обменялись пакетами… Но Зот, многому наученный судьбой, не просто предполагал провал, а каким-то чутьем предвидел это. Вот что заставило его искать себе замену за рулем: остальное, как ему казалось, было не слишком доказуемо… Вскоре он такую замену нашел.


После увольнения из армии Эдуард Баранчук получил паспорт, военный билет и приступил к новой работе. Поначалу работа ему понравилась. Здесь и работа с людьми, и неожиданности большого города, и многое-многое другое. Поэтому стоит рассказать об одном из работах дней таксиста Эдуарда Баранчука. Работа в такси многообразна: каждая новая смена не похожа на предыдущую.

Но этот день и начался необычно, и закончился так же. Накануне он начал читать роман Александра Дюма «Графиня де Монсоро» и закончил это увлекательное чтение глубокой ночью. Но долго еще не мог заснуть, переживая благородные приключенческие коллизии. Короче, он проспал, и пришлось торопиться.

Загрузка...