ГЕНРИХ МОНТЕ

«Et egressus ibat secundum consuetudinem in Montem Olivarum. Secuti sunt autem ilium et discipuli. Positis genibus orabat, dicens: «Pater, si vis, transfer calicem istum a me; sed Tua fiat». Apparauit autem illi angelus de coelo, confortans eum. Et factus in agonia, prolixius orabat. Et factus est sudor eius sicut guttae sanguinis decurrentis in terram»[1].

Занималось хмурое, ненастное утро. Магистр Ордена крестоносцев Хартмунд фон Грумбах закрыл Евангелие. Слуга Иоганн поднес ему чашу.

— Да будет не моя, а твоя воля… — пробормотал Хартмунд, опуская руки в чашу, и, зачерпнув воды, ополоснул свое высохшее бородатое лицо.

— Что делают пруссы? — спросил он.

— То же, что и вчера. Сидят и пьют.

Иоганн смотрел на спину магистра с кровавыми следами врезавшейся в тело кольчуги и покусывал губу.

— Магистр, — начал он. — Этой ночью мне снова приснился все тот же сон: я видел благословенных Бернарда, Доминика, Франциска и Августина; они шли со своими братьями и с вами, магистр.

— Доспехи! — приказал Хартмунд. — Иоганн, я уже слышал про этот сон. Тебе всегда начинают сниться сны, когда ты хочешь утаить свои греховные делишки.

— Но этой ночью, светлейший магистр, передо мной явилась пресвятая дева Мария; приподняв вашу накидку, она показала на раны и сказала: «Божьей милостью избранный мною светлейший магистр во спасение души донашивает уже третью железную кольчугу».

— Лжешь, — угрюмо и со злорадством в голосе прервал его Хартмунд. — Ты слишком глуп, чтобы видеть такие сны. Я все равно повешу тебя за обжорство и лень. Мне сообщили, что ты вчера вылакал все мое освященное вино… А теперь прикажи братьям, чтобы начинали.

Пруссы вместе с орденскими братьями уже второй день сидели за длинными столами и, переевши, не могли даже подумать ни о дичи, ни о вине. И когда прислуживающие братья внесли на деревянных блюдах капусту, крестоносцы радостно оживились, а пруссы, притихнув, с удивлением смотрели, как орденские братья с хрустом поедают это невиданное пруссами кушанье.

Хмельной прусс, размахивая грамотой, выданной ему орденом за восковыми печатями, нашептывал своему соседу:

— Вот видишь, они такие же люди, как и мы, только что оружия у них больше… Мы никогда их не победим, потому что они способны есть траву… Им и в пустыне не страшно будет…

Тем временем крестоносцы с наслаждением поедали капусту, и тот же прусс, следящий за ними исподлобья, внезапно хлопнул грамотой по столу и громко, чтобы услышали все присутствующие пруссы, воскликнул:

— Ничего, и мы научимся!

И он с отвращением принялся жевать капустный лист. Несколько пруссов последовали его примеру. А крестоносцы снисходительно улыбались.

Хартмунд фон Грумбах стоял, укрывшись в тени галереи, и, наморщив лоб, смотрел на прусса, упорно жующего и проглатывающего целые листы капусты, пока его челюсти вдруг не перестали двигаться и он не поднял глаза к галерее.

— Хвала нашему господу Иисусу Христу, прусские вожди! Как я вижу, ваши души пребывают в мире и покое, — промолвил магистр, выходя на свет. — Удовлетворены ли вы нашим братским соглашением?

— Да, — ответили пруссы.

— Отправились ли посланцы с этой доброй вестью в ваши земли?

— Да, — ответили пруссы.

— В псалмах говорится: да воцарятся мир и благодать, — сказал магистр и поднял руку. — Так выпейте же.

— За фон Грумбаха! — подняли кубки пруссы.

Магистр опустил руку и вдруг негромко спросил:

— Дорогие мои гости! Чего заслужил человек, который, пользуясь гостеприимством, угощаясь яствами и напитками, вонзает в спину хозяина нож?

— Огня, по прусским обычаям — ответил пожилой прусс в собольей шапке.

— Вчера, когда погасли факелы, кто-то из вас напал на меня, но, хвала богу, я был в кольчуге, — с металлом в голосе произнес магистр.

Крестоносцы, как по команде, поднялись и покинули парадный зал. Пруссы поставили свои кубки и переглянулись. Когда же щелкнули дверные засовы, они вскочили с мест и тогда только обнаружили, что их оружие исчезло.

— Это ложь! — вскричал кто-то из пруссов. — Чистейшая ложь!

— Хватит гневить бога! — крикнул Хартмунд и поднял правую руку.

И крестоносцы начали бросать в пруссов горящие связки поленьев и лить смолу. Пламя ширилось, превратив зал в море огня. Наверху, на галерее, стало невыносимо жарко.

Хартмунд вернулся в свою келью. Даже сюда доносились приглушенные крики сжигаемых. Он приложился к распятию и снял его со стены со словами:

— Иисусе Христе, ты всегда указывал Ордену путь, ты пересадил и привил его корни на ливонской и прусской землях, так помоги же, господи, согнуть их упрямые шеи и подавить мятеж в самом его зачатии. И когда пруссы останутся без вождей, я обращу свой меч на восток — против закоренелых язычников литовцев, ятвингов и проживающих по соседству с ними русских. Аминь.

Потом прибежал Иоганн и сообщил, что огонь переметнулся в другие помещения и что пожар уже невозможно потушить.

— Пускай горит. Выведи только коней, мы вернемся в Кенигсберг, — сказал Хартмунд. — На месте этого замка пруссы построят своими руками десяток таких же замков… Теперь-то они будут покорны, как овечки! Ну, живей же, Иоганн, поворачивайся!

Пробегая по галерее и укрываясь плащом от адского жара, магистр на мгновение увидел объятого пламенем прусса — быть может, того же, что хотел научиться есть зелень. Он пел предсмертный гимн своему языческому богу, и в огне, словно живой, извивался пергамент с тающими восковыми печатями…

Отряд крестоносцев без оглядки скакал по прусской долине, мимо затаивших дыхание деревень, через леса и вдоль берега реки Преголи. Шел дождь. По лицу Хартмунда струилась вода и стекала с его бороды. К вечеру дождь перестал, и наступила какая-то странная тишина, словно покой навечно опустился на прусскую землю.


Таща за собой ужасающий, протянувшийся на запад хвост, вздымаясь на востоке до середины небосвода, летела комета, отбрасывая на крыши Магдебурга, на башни собора, на темные, как колодцы, дворы и проулки какой-то странный мертвенный свет. И протяжный непрерывный вой собак лишь усиливал безотчетное чувство страха и обреченности, как перед неминуемой гибелью.

Пустынными, словно вымершими, улочками шли четверо мужчин, прикрывая плащами дрожащее пламя свечей, а откуда-то из-за угла доносились пьяные песни и крики и грохот пустых бочек, выкинутых из корчмы и катящихся по булыжной мостовой.

В соборе утихло песнопение, когда на амвон бегом взбежал монах-проповедник, воздел руки и застыл в этой позе, глядя через настежь открытые двери собора поверх голов прихожан на пустынную площадь, залитую неестественным светом кометы.

— Перст божий в небесах! — воскликнул монах. — Господь бог шлет новое испытание своему народу!.. Поднимайтесь в крестовый поход, христиане! Еще не успели оплакать мы лучших братьев Тевтонского ордена пресвятой девы Марии, которых закоренелые язычники литовцы вырезали на поле Дурбе, как прусские выкресты, подстрекаемые Генрихом Монте, этим дьявольским выродком рода человеческого, снова впали в неверие и зверски истребили множество наших добрых христиан…

Монах на мгновение умолк, услышав женский крик в боковом нефе. Тощий, угрюмый человек с ребенком на руках отталкивал от себя неистовствующую женщину. Она упала и, извиваясь всем телом на полу, кричала сквозь слезы:

— Мое чрево иссохло! Верните из Пруссии моего мужа!..

Монах вобрал воздух и, ткнув перстом в сторону женщины, громогласно воскликнул:

— В крестовый поход!.. Если бы отец твой встал на пороге, и твой брат повис у тебя на шее, и твоя мать напомнила бы тебе о груди, которой вскормила тебя, — уйди, растоптав ногами отца своего, уйди, растоптав и мать свою, и встань под знамя креста…

Угрюмый человек с аскетическим, словно из камня высеченным лицом молча вышел из собора, неся на руках ребенка.

Четверо монахов со свечами шли по пустынным улицам, освещенным кометой.

— Так ты здесь, ученый Гирхалс? — спросили они мужчину.

Гирхалс поклонился, и все они долго и молча смотрели на ребенка.

— Я направляюсь в Пруссию. Благословите меня! — внезапно горячо воскликнул Гирхалс, склоняя голову. — Мне привиделась пресвятая дева Мария и молвила: «Гирхалс, дитя смерти, скоро ты будешь на пиру сына моего». Благословите меня, святые отцы!

— Да хранит тебя бог, — вздохнул самый старый монах, подняв взгляд на залитое жутким светом небо; он осенил себя крестным знамением и, отойдя немного с другими монахами, остановился. — О чем мы должны просить божью матерь в своих молитвах?

В кафедральном соборе зазвонили колокола, сначала ударил большой колокол, а за ним раздался тревожный и жалобный перезвон маленьких колоколов.

Гирхалс закрыл глаза, весь выпрямился и, горестно усмехнувшись, ответил:

— О том, чтобы матерь божья позволила мне явиться на пир ее сына, но только не с пустыми руками, а с головой Генриха Монте на блюде.


Бурное соленое море несло суда крестоносцев с порванными парусами. На флагманском корабле графа Барби горел фонарь, и пятнадцать разбросанных по морю кораблей старались не потерять из виду красный, словно догорающая головешка, огонек. Граф Барби, пошатываясь из стороны в сторону, ходил по палубе; Гирхалс, бывший учитель Генриха Монте в Магдебурге, и трое других таких же старых вояк сидели подле мачты. Принц Уэльский и рыцарь из Бургундии перегнулись через борт: их нещадно рвало. На корме стояли лошади на привязи — когда корабль накренялся, они теряли равновесие и повисали на веревках.

— Какой дьявол придумал везти нас по морю! — чертыхались рыцари. — Все кишки нам повырвет!

— А если б мы ехали сушей, Генрих Монте повыпустил бы нам кишки еще раньше, чем мы успели бы прийти на выручку ордену, — перекрикивая шум моря, возразил граф Барби.

Полил дождь, и совсем стемнело. Ветер унялся. Босой, оборванный матрос взобрался по вантам на мачту.

— Где земля? — крикнул ему Барби.

— А бог ее знает. Когда рассветет, увидим, — раскачиваясь вместе с мачтой, отозвался матрос.

Бургундский рыцарь выбил днище из бочки и, накренив ее, принялся лакать вино.

— После пасхи, когда появилась комета, — сказал он, отдуваясь, — в тот самый день околел мой лучший арабский скакун.

— А правда ли, — спросил принц Уэльский своим тоненьким, почти детским голоском, — мне говорили, что души убиенных в Пруссии христиан, минуя чистилище, летят прямиком в небо?

— Святая правда, принц, — вздохнул бургундский рыцарь. — Недаром наместник божий на земле папа Александр приравнял наш поход к походу на Иерусалим во спасение гроба господня и даровал нашим душам отпущение грехов. Так выпей же, принц, за спасение своей души!

— А правда ли, — снова заговорил принц Уэльский, — его тошнило от вина и от качки, — мне говорили, что Монте воровал в Германии лошадей и продавал их пруссам?

— Монте старый конокрад и подлец, — бросил в ответ бургундский рыцарь, — давно уже надо было его повесить.

— Монте не украл ни одной лошади! — строго возразил Гирхалс, встал и пошатываясь направился на корму корабля.

Граф Барби расхохотался.

— Он не находит себе места, жаждет снова узреть любимое лицо Монте.

— А что, рыцарь разве видел самого злодея Монте? — удивился принц Уэльский. — Как же он выглядит?

— Увы, он без хвоста и копыт, принц. — Гирхалс обернулся и раздраженно заметил: — Я не только видел его, сын мой, но и вырастил, обучил и даже сестру свою выдал за него. А сейчас…

Гирхалс пролез за перегородку к лошадям и стал гладить их гривы, мокрые, обнесенные морской солью. Он услышал, как рыцари снова заржали, и сердито сплюнул в море.

Палуба опустела, все залезли в трюм, прячась от дождя, один только принц Уэльский, бледный, лежал возле мачты, ухватившись за канат. Корабль бросало с волны на волну, он то поднимался на гребень, то погружался вниз, и Гирхалс слушал, как трещат мачты и все суставы корабля.

Мокрая крыса показалась на палубе, она скользила, цепляясь когтями за доски, пока нахлынувшая волна не смыла ее в море. Гирхалс перекрестился, он уставился расширенными глазами в темень, но больше крыс на палубе не обнаружил. Из трюма доносились песни и пьяный галдеж; вдруг послышался треск, и с проклятьями на устах на палубу вывалились братья крестоносцы. Бургундский рыцарь размахивал знаменем святого Георгия и орал:

— Прочь все! Я понесу знамя святого Георгия, и Монте, как собаку…

Граф Барби ухватился за древко и прошипел:

— Святой Георгий только наш патрон, немецких рыцарей!

Бургундский рыцарь ударил кулаком по голове Барби, и знамя упало на палубу. Барби тут же выхватил меч. Бургундский рыцарь нащупал за поясом только лишь нож, — одурев от нанесенной ему обиды и злости, он бросился вперед, и его размозженная голова покатилась по палубе. Чужестранные рыцари вместе со своими оруженосцами сгрудились у мачты и стали прижимать немцев к борту, стремясь столкнуть их в море. Гирхалс видел лишь кучу темных переплетенных, как черви, тел, кряхтящих, падающих под ударами и снова наскакивающих. Он приблизился к ним сзади, нагнулся и силой вытащил из-под чьих-то ног знамя.

— Опомнитесь, головорезы! — крикнул он своим могучим голосом, и все на мгновение застыли на месте, опустив оружие.

Воины-крестоносцы, ничего еще не соображая, едва переводя дыхание, смотрели, как Гирхалс, стиснув губы, размахнулся над головой и с силой швырнул знамя святого Георгия в море.

Под утро дождь перестал, небо побелело, ветер совсем утих.

— Земля! — трескучим голосом крикнул с мачты матрос, проторчавший там всю ночь.

Флагманское судно, истерзанное бурей и опасно осевшее в воде, вошло в глубокий и тихий залив и стало в ожидании, пока подойдут другие корабли и бросят якоря. По перекинутым с кораблей на берег доскам вывели беспокойных лошадей.

Берег был пуст. За дюнами стояла покосившаяся рыбацкая лачуга, продуваемая всеми ветрами. Босоногий монах из Магдебургского собора, сопровождающий теперь воинов-крестоносцев, сунул головешку в тростниковую крышу, и она занялась пламенем.

Оруженосцы расставили палатки, и весь лагерь отслужил мессу. Но вдруг послышался топот копыт, и, подобно привидению, по берегу пронесся отряд всадников и скрылся в лесу. Один за другим вспыхнули кострами просмоленные корабли.

— Мы отрезаны! — воскликнул граф Барби.

Рыцари схватились за оружие, но пруссы больше не показывались.


Чем глубже в прусскую землю заходили рыцари-крестоносцы, тем тревожнее становилось у них на душе: казалось, эти пруссы, точно привидения, недосягаемы для их мечей, они вроде бы рассыпаются и тем не менее все время, незримые, преследуют рыцарей и сопровождают каждый их шаг.

В деревне Покарве, в которую крестоносцы вступили ранним утром, царила гробовая тишина. Босоногий монах, замыкающий колонну, носился с пылающим факелом от дома к дому.

А когда рыцари ехали по широкой долине, поросшей травой и кустарником и лишь окаймленной лесом, деревня утопала уже в море огня. Монах, выбежав из деревни, остановился и, утирая пот с лица черной от сажи рукой, пробормотал:

— Пресвятая дева Мария, это за четвертую рану твоего сына!

Граф Барби остановил коня. Он глубоко дышал, озираясь по сторонам, затем надел шлем.

— Мы в мешке. Там пруссы… Назад! — скомандовал он.

— Где вы видите пруссов? — спросил принц Уэльский.

— Назад, все вы слепцы!.. Этот туман над холмом не просто туман. Там дымятся взмыленные прусские кони!

И в то же время послышалось протяжное конское ржание, и словно из-под земли вырос перед рыцарями всадник. Его огромная голова была черна, а на лице выделялись красные пятна рта и глаз; в каждой из его непропорционально коротких и толстых, словно из живота выраставших рук торчало по копью, а за спиной его, подобно прядям волос, развевалось пламя. Однако рыцарь казался окаменевшим. Его конь скакал, ничего не видя, обезумевший от боли и страха. Несколько мгновений рыцари стояли, объятые ужасом, потом, придя в себя, лучники поспешно натянули тетивы. Одна стрела дрожа впилась в шею всадника, другая — в грудь коня. Конь бросился от боли в сторону, смяв несколько пехотинцев.

— Так вот каков Монте! — вырвалось у принца Уэльского.

Он не успел прикрыться щитом, как копье, неподвижно укрепленное в левой руке всадника, скользнув по броне, пронзило детскую шею принца и сбросило его с седла. Лошадь с неподвижным всадником и с принцем Уэльским на его копье упала на колени и перевернулась через голову. И теперь только рыцари увидели, что всадник всего-навсего выкрашенное чучело, привязанное к лошади, и они еще долго рубили мечами деревянного всадника, как живого…

А из-за холма с криком и гиканьем вылетела прусская конница и врезалась в самую гущу крестоносцев. Смешались лошади и люди, пруссы бились недолго, но жестоко, потом повернули коней и отступили. Рыцари и их оруженосцы затянули победную песню «Christ ist erstanden»[2] и начали преследовать бегущих пруссов. Граф Барби чертыхался и грозил кулаками:

— Бараньи головы! Это языческое коварство!.. Свиньи…

Но крестоносцы в пылу боя его не слушали.

За холмом, выстроившись в три ряда, под укрытием подпертых шестами щитов стояли прусские пехотинцы. Они расступились, пропуская своих всадников, а затем снова сомкнулись. Рыцари не могли остановить разбежавшихся лошадей, и в них полетели сотни стрел. Гирхалс, хватая ртом воздух, почувствовал, что он падает из седла, и лошадь с распоротым заостренными кольями животом придавила его. Он лежал почти без сознания и словно сквозь туман видел приближающегося всадника, похожего на Монте, но лица его не мог разглядеть…

И я узрел: вот палевый конь, и имя сидящего на нем всадника было Смерть, и ад следовал за ним…

Из леса, окружающего поле, показалась другая часть прусских всадников и пеших, отрезая путь к отступлению.

И горстка вырвавшихся крестоносцев, словно преследуемая самим дьяволом, убегала по лесу все глубже в трясину. Они спотыкались о сгнившие стволы деревьев и падали, задыхаясь, снова поднимались и очертя голову снопа бежали не разбирая дороги, проваливаясь в болотные окна.

Монах, сжегший деревню Покарве, и два оруженосца, единственные добравшиеся до суши, упали наземь, но снова поднялись и, толкаясь, стали залезать на дуб. Они уселись на ветвях, затаив дыхание, и монах затянул своим тоненьким, дрожащим от холода и пережитых страхов голоском псалом пресвятой девы Марии.

Через некоторое время из кустов вылез прусс, глянул на ветви дуба и преспокойно уселся в траве. Следом за ним появилось еще несколько пруссов: они хладнокровно, как бы совсем не обращая внимания на немцев, устроились рядом с первым.


Медведь ревел в реке на отмели, разбрызгивая лапами воду. Он был цепью прикован к пню.

В лагере пруссов пылали костры, на вертелах шипели туши. Генрих Монте пил с пруссами, празднуя победу, и молча следил за медведем. Несколько воинов толкали откормленного монаха, подгоняя его копьями в объятия зверя, и гоготали во все горло:

— Ха-ха, толстопузый разбойник, нас-то ты окрестил, окрести теперь нашего предка, ха-ха!

Монах упирался, затем, пятясь назад, испуганно пробормотал:

— Дитя мое, я крещу тебя во имя отца и сына и святого духа…

Он плакал от сознания своего бессилия.

Всадник на вороном коне величаво и неторопливо ехал через лагерь.

— Монте, — обратился он к вождю, не слезая с коня, — тебя зовет к себе жрец Алепсис.

— Почему я должен явиться к нему, а не он ко мне? — пожал плечами Монте.

— Не спорь, Монте, — предостерег его Кольтис, одноглазый старый прусс. — Хоть ты и избран великим вождем пруссов, Алепсис все же могущественнее тебя: он разговаривает с богами…

— Скажи, что я прибуду завтра.

— Сейчас! — настаивал всадник.

Монте поднялся. Ауктума подвел коня. Катрина, не спуская глаз с Монте, вышла из палатки:

— Генрих, куда ты? Я тоже с тобой… Не оставляй меня одну.

— Подай коня и моей жене, Ауктума…


Они ехали лесом, провожаемые глазами невидимых стражей Алепсиса, которые, однако, то и дело мелькали между деревьев. На опушке священной дубовой рощи всадник остановил их:

— Обождите здесь.

Монте и Катрина спешились и передали поводья Ауктуме.

— Катрина, не молись здесь, — сказал Монте, — здесь нельзя молиться по-христиански. Здесь священный лес.

— Хорошо, Генрих, я постараюсь не молиться.

Из дубовой рощи вернулся всадник и сказал:

— Монте, следуй за мной… Если эта женщина действительно немка, пускай она останется.

— Нет, она пойдет со мной. Она моя жена.


На ветвях тысячелетнего дуба развевались ленты пестрой ткани и куски шкур, свисало мясо дичи, присохшее к костям. Жрец Алепсис вышел из сложенного пирамидой бревенчатого домика. Осенний ветер трепал его белое одеяние и седые пышные волосы. Монте приложил ладонь к горлу, выражая этим свою верность, и склонил голову.

— Великий прусский вождь Монте, я заставил тебя ждать, — сказал Алепсис, кончиками пальцев смахивая набегающую на глаза слезу. — Я говорил с богами, и они сказали: тевтоны будут наказаны, и более чем достаточно. Разумеется, лишь тогда, когда мы будем почитать только своих богов и будем слушаться тех, кому дано говорить с богами… Монте, почему ты попрал обычаи отцов и не прислал сюда третью долю своей добычи?

— Ах вон оно что!.. Кони и оружие необходимы для того, чтобы бить тевтонов, а золота, Алепсис, ты тоже не требуй, ибо лишь за золото купцы соглашаются продавать оружие!

— Не гневи богов, Монте!.. Спокон веков мы третью долю добычи отдаем богам. И еще. Жена прусского вождя не может быть немкой. Твой отец прочил тебе в жены пруссачку. А ты из Магдебурга вернулся с немкой.

— Великий жрец Алепсис, — сдерживая себя, сказал Монте, — боги простят меня, потому что я люблю эту немку.

— Нет! — вскричал Алепсис. — Ты говоришь как христианин. Ты лучший воин и вождь, за тобой идут все; но что будет, если все начнут брать в жены немок? Дети уже станут говорить по-немецки… Лучше всего будет, если ты ее пожертвуешь богам.

— Когда я начал готовить восстание, ты не спрашивал меня о том, кто моя жена. — Монте сжал рукоятку меча. — Лучше приноси в жертву быков, Алепсис.

Алепсис опустил голову и вернулся в свой пирамидальный домик. Ветер трепал огонь меж камней, поддерживаемый денно и нощно.

— Что он от тебя хочет? — спросила Катрина.

— Ничего. Он хочет принести в жертву быка.

— Монте! — воскликнул снова появившийся в дверях Алепсис. — Мы избрали тебя, мы же можем тебя отстранить. Но будем жить в мире. Я пожертвую только быка… да, только быка, если ты дашь обещание не принижать наших богов и всегда воздавать им то, что положено.

— Хорошо, я согласен, — побледнев, ответил Монте.

Бык с разукрашенными резьбой рогами стоял под дубом. Катрина испуганно следила глазами за каждым движением Алепсиса: он занес нож и всадил его в шею быка. Брызнула кровь, обагрив белые одежды жреца. Он подошел к Монте и помазал его шею кровью из чаши. Затем приблизился к Катрине и раздраженно плеснул ей кровью в лицо.

— Воли богов не изменить, — пробормотал Алепсис. — Она все равно останется христианской змеей, которую ты согреваешь на своем ложе.

— Ничего не бойся, — сказал Монте Катрине. — Мы уже уходим отсюда.

На лице Катрины высыхала, свертываясь, кровь.

Некоторое время было тихо, и казалось, что в этой дубовой роще живет один только Алепсис с вечным священным огнем. Но потом откуда-то появилось множество людей, одетых в белое, они окружили быка и спокойными привычными движениями принялись разделывать его тушу.

Монте и Катрина возвращались лесом обратно в лагерь.

— Генрих, что он хотел от тебя? — Катрина взяла Монте за руку, их лошади шли рядом, касаясь друг друга боками.

— Он требовал, чтобы я тебя сжег.

— За что, Генрих?

— Для пруссов ты только немка. Но ради меня ты отказалась от своей родины, от своего дома, и теперь я буду для тебя домом и родиной, я защищу тебя и от пруссов и от немцев. Будь спокойна, Катрина.

Катрина внезапно придержала коня. Где-то совсем близко, словно из облаков, лилась печальная, горестная мелодия. Проехав немного вперед, они увидели в тени дуба сидящих пруссов. Горел костер, над ним шипела поджариваемая дичь. Песня, доносившаяся с ветвей дуба, внезапно оборвалась, и на дереве началась схватка, послышался треск, и на землю с суком в руках свалился весь грязный оруженосец. Он лежал перед Монте оглушенный ударом и глупо улыбался ему, пока один из пруссов не подошел и не надел ему на голову мешок.

— Поспел, — сказал Монте и повернул коня.

Из кроны дуба снова поплыла песнь.

Конь Монте вошел в речку и пил воду. Катрина соскочила с лошади и умывала лицо. Монте с горечью смотрел на такие знакомые и хрупкие плечи жены. Блики солнца падали сквозь раскачивающиеся на ветру ветви деревьев на воду, на лошадей, на лицо Катрины, по которому, казалось, пробегали тени тревожных мыслей. Внезапно Монте заметил корзинку, привязанную к ее седлу, и раскрыл ее. С удивлением он обнаружил там белую детскую вышитую рубашонку и шапочку — в его руках они были легче паутинки. Обернувшись, Катрина, как кошка, подскочила к нему и ухватилась за корзинку.

— Отдай! — крикнула она резко.

Монте лишь обхватил ее за талию и поднял в седло.

Лошади шли лесом.

— Я не должна была его оставлять, — опустив голову, сказала Катрина, и ей казалось, что снова и снова она въезжает на ратушную площадь Магдебурга… У позорного столба стоит наказанный за побег от своего господина слуга. Он выглядит очень смешным с пригвожденным к столбу ухом и с ножом в руке, — Катрина невольно усмехнулась… Затем Монте берет у нее из рук ребенка. Гирхалс помогает ей спешиться, Монте протягивает ребенка Гирхалсу, но сначала целует его и говорит Катрине:

— И ты поцелуй.

Она удивленно смотрит на Монте и целует сына. Тогда Монте тревожно озирается и в смущении говорит:

— Поднимемся, Катрина, на колокольню. Я хочу в последний раз взглянуть на город.

Катрина радостно, как ребенок, бежит к собору, и тогда уже Монте со всей осторожностью передает Гирхалсу сына.

— Не беспокойся, Генрих, — говорит Гирхалс, глядя Монте в глаза.

Всю колокольню облепили голуби, их белые перышки, застрявшие в железных переплетах оконных проемов, треплет ветер.

— Мне как-то не по себе, Генрих, перед дорогой… Говорят, пруссы очень жестоки. Быть может, это потому, что они живут в лесах среди животных?

— Что ты говоришь! Что ты говоришь, Катрина! — Словно и правда не понимая, о чем она говорит, Монте замахал руками. — В капитуле я узнал, что Орден заживо сжег моего отца.

Катрина вцепилась Монте в руку:

— Господи, за что же?

Монте молчал, опершись о решетку, затем, все больше горячась, заговорил резким, зычным голосом, уподобляясь уличному скомороху:

— Во имя господа бога, аминь… Да будет известно всем, что Тевтонский орден пресвятой девы Марии оставляет землю, которой Монте владел при жизни, его сыну… покорному слуге Ордена… слуге Ордена… слуге Ордена…

Монте ухватился за веревку колокола и как-то странно усмехнулся:

— Тут я был пруссом… пруссом… Но боюсь, что в Пруссии я буду только немцем…

На площади Гирхалса нет, только у позорного столба все еще стоит человек, не решающийся отрезать себе ухо, чтобы освободиться.

— Катрина, я еще не сказал тебе… Крестоносцы оставляют у себя сына заложником.

Катрина, словно лишившись рассудка, вскакивает на коня и кричит:

— Монте, я с тобой никуда не поеду!

И лошадь галопом помчалась через площадь.

А у столба стоит человек, обливаясь потом, и не отрывает глаз от дрожащего в руке ножа…

Лошади Монте и Катрины с опущенными поводьями мирно щиплют траву.

Из самой гущи леса вынырнул вдруг на взмыленном коне прусс и крикнул:

— Монте, литовцы!..


Пустив Ордену кровь под Кульмом и Памеде, пройдя за пару дней с боями долгий путь, литовцы отдыхали в прусском лагере. Женщины осторожно, как бы совершая священный обряд, обмывали одних, почти спящих уже воинов, другим перевязывали раны. Их лошади с изъеденными пылью и потом боками, фыркая и брызгаясь, жадно пили воду. Ауктума, выйдя из реки, остановился перед молоденьким литовским воином, который, свернувшись комочком, спал в траве. Его детское безусое лицо было покрыто толстым слоем пыли. Ауктума улыбнулся, нагнувшись, он бережно поднял его на руки, отнес к чану с водой и стал умывать ему лицо. Воин начал было сопротивляться спросонья. Ауктума еще разок провел своей широкой ладонью по его лицу, ополоснул водой его шею и грудь и вдруг как ошпаренный отдернул руку. Воин стоял съежившись и по-женски прикрыв руками грудь. Стараясь не выдать смущение, Ауктума тыльной стороной ладони прошелся по своей щеке и глупо улыбнулся.

— Я сама, — сказал воин и стал стаскивать с себя через голову, как платье, кольчугу.


В бане возле груды раскаленных камней сидели Монте и жемайтийский князь Трениота. Рядом с ними стояли кубки, наполненные медом.

— Говори, она ничего не понимает, — сказал Монте.

— Она напоминает мне Марту, жену моего короля Миндаугаса.

— А моя королева напоминает мне сына, заложника немцев, — сухо и учтиво усмехнулся Монте. — Говори.

— Миндаугас жаждет покоя… Ради этого покоя он готов даже отдать ордену жемайтов.

— Но разве Миндаугас может отдать то, что не принадлежит ему? — опять так же сдержанно и вежливо улыбнулся Монте.

Он встал и плеснул на камни воду. Горячим обжигающим паром затянуло лицо Трениоты.

— Говори, — сказал Трениота.

— У короля Миндаугаса теперь, пожалуй, и в одной Ливонии дел хватает.

— Ладно ты говоришь, — сказал задумчиво Трениота. — Я первый разжег тевтонам пожар у речки Дурбе, тогда ты раздул огонь в Пруссии, а искры долетели до Куршей и Ливов. Чирей надо выжигать каленым железом… Так мы выжжем на наших землях орденские замки и соберем все наши раздробленные племена воедино.

Трениота встал и приоткрыл дверь. Свежий воздух ворвался в баню.

— Теперь как раз самое время сделать это. Надо бы напомнить королю Миндаугасу…

— Выпьем же за короля! — Монте протянул кубок Трениоте. — Да помогут нам боги сообща выжечь огнем тевтонов.

Они сплеснули через плечо немного меда для богов и медленно выпили кубки до дна. Катрина принесла белую холстину и накинула им на плечи.

Ауктума видел, как в сопровождении Монте к коню подошел Трениота, вскочил в седло, и следом за ним поднялись все литовцы. Трениота нагнулся и крепко расцеловался с Монте, затем протянул руку и мощным движением поднял в седло того воина, которого умывал Ауктума. Литовцы бесшумно исчезли в лесу.


Гирхалс и два других оставленных в живых пленника следили за тем, как Монте расхаживает взад и вперед. Катрина стояла у палатки за спинами воинов и напряженно следила за движениями Гирхалса и Монте.

— Хорошо, — сказал Монте толпе нетерпеливых воинов, — кинем жребий: одного из них вы сможете сжечь в честь богов, а других двоих я отпущу.

Воины, недовольные таким решением, зашумели. Кольтис, старый одноглазый витинг[3], сказал:

— Монте, богам никогда не будет слишком много.

— Не спорь со мной, Кольтис. Я не Алепсис, а военачальник. Пускай они тянут жребий.

Кольтис протянул пленникам колчан и сказал:

— Две стрелы целые, а третья — смерть! Тяни же, немец!

Гирхалс вытянул обломанную стрелу. Катрина тихо охнула.

— Повторить! — скомандовал Монте.

Недовольные всей этой процедурой воины начали топать ногами и бряцать оружием. И снова стрела смерти досталась Гирхалсу. Катрина закрыла глаза.

— Снова повторить! — крикнул Монте и вытащил меч. Толпа умолкла.

Гирхалсу стало худо, он облокотился рукой на колчан и вытянул первую попавшуюся стрелу. Он вытянул смерть.

— Вы свободны, — сказал Монте остальным двум пленным, засовывая за пояс свой меч.

— Такова божья воля, — пробормотал Гирхалс.

Катрина бросилась к Монте с криком:

— Нет!..

— Я сделал все, чтобы спасти его, — хмуро вполголоса произнес Монте.

— Нет, ты не дашь его сжечь, ведь он мой брат и твой… твой…

— Он сам вытянул смерть, ступай отсюда, Катрина. — Монте не глядел на нее.

Гирхалс, все еще держа в руке обломанную стрелу, с томительной надеждой смотрел на Катрину. Она вдруг обернулась и сделала шаг к Гирхалсу, лихорадочно глядя на стрелу в его руке, как бы собираясь вырвать ее. Гирхалс проводил глазами ее взгляд и внезапно бросил стрелу. Катрина подняла голову и словно теперь только увидела знакомое с детства лицо Гирхалса, казалось бы, уже затянутое пеленой смерти, и его горячечные фанатичные глаза.

— Это ты, моя сестра Катрина? В кого ты превратилась?! В наложницу оборотня!.. И забыла про свой долг перед церковью. Ты позволила Монте продать душу дьяволу и продала свою душу. Прочь от меня! — процедил с ненавистью Гирхалс.

— Генрих, — взмолилась Катрина.

— Поздно, — отворачиваясь от жены и Гирхалса, произнес Монте.

— Да будет проклята твоя Пруссия, если ты не можешь пожалеть моего брата! — колотя кулаками по окаменевшей спине Монте, кричала Катрина.

Повернувшись к ней, Монте сжал ее руки и силой увел к палатке.

— Побудь здесь, лучше, чтобы ты не видела, — пробормотал он и велел сидящему возле палатки воину: — Постереги ее, Висгауда.

Когда Монте вернулся, охранники уже тащили Гирхалса за руки.

Монте остановил их:

— Обождите, пока сложат костер.

Монте и Гирхалс стояли лицом к лицу друг против друга.

— Так вот ты каков, Монте! И могуч, и бессилен, — медленно, словно их еще ожидают долгие, нескончаемые диспуты, начал Гирхалс, не оборачиваясь к костру.

Монте молчал, следя за тем, как пруссы складывают жертвенный костер.

— Я любил тебя, Генрих. Доверял тебе как своему сыну. — Гирхалс горестно усмехнулся. — Я никогда не желал быть тебе судьей, даже тогда, когда ты, прусс, недозволительно сблизился с моей сестрой Катриной и навлек позор на мой дом. А сейчас тот, которому я отдал все, что знал сам, стал не только моим судьей, но и палачом.

— Ты покалечил мой разум, Гирхалс, — оторвав глаза от костра, сказал Монте. — Я вдвойне страдаю, ибо мыслю как христианин, будучи язычником-пруссом, и уничтожаю все христианское… Быть может, мне полегчает, когда ты обратишься в пепел на костре…

Гирхалс смотрел на странную улыбку Монте, чуждую ему и непонятную, и чувствовал, как его снова начали сковывать страх и холод.

— Твой разум коварен, как гадюка, Монте, — быстро, словно желая предупредить кого-то, произнес Гирхалс. — В Магдебурге тебя сделали избранником, дали тебе образование, воспитали воином и человеком науки. А теперь ты отрубаешь ту руку, которая тебя вскормила… Пока что тебе сопутствует удача, и ты воюешь как Александр Македонский.

— Мой сын Александр! Где он? — с болью воскликнул Монте.

— Не знаю. Бог наказывает тебя, ибо ты вознесся в гордыне. Ты погубил своего сына, погубил мою сестру, губишь теперь меня, но гибель постигнет и тебя.

— Я только воин, Гирхалс, — снова улыбнулся Монте. — Но ты веру превратил в политику и пришел с мечом на прусскую землю. А когда ученый муж превращается в захватчика, он достоин собачьей смерти. Мне жаль тебя, мой учитель, — с горькой иронией произнес Монте и, повернувшись, направился к костру.

Костер был уже сложен. Воины привели спотыкающуюся, смертельно загнанную лошадь. Зеленая пена спадала с ее морды.

Гирхалса усадили в седло, привязали веревками и втащили на кладку дров. Гирхалс молился:

— Господи, в твои руки отдаю я свою грешную душу… Господи, если ты не дал до сих пор убить Монте — это исчадие ада, то хотя бы сведи его с ума…

Огонь постепенно разгорался и начал уже лизать закованную в броню ногу Гирхалса, пробежал по его рукам, прижатым к телу. Гирхалс запрокинул голову от боли и запел, задыхаясь от дыма:

Ave, rosa in Iericho

Purpure vestita…[4]

Катрина рвалась к костру, исступленно крича:

— Пустите и меня… Пустите… Я не могу жить среди этих зверей! Ты, Генрих, такой же, как они. Сожгите и меня, я сама вас об этом прошу. Ты и своего сына дашь убить из-за этой проклятой Пруссии.

Она вырвалась из рук Висгауды и рухнула наземь без сил. Воздух накалился от жара костра, и черный пепел медленно опускался на ее волосы.


Монте безудержно пил со своими воинами, сплескивая через плечо мед для богов. Женщины пировали отдельно от мужчин. Катрина пошла на мужскую половину и позвала:

— Генрих!

— Тебе сюда нельзя! — хмуро бросил ей Монте.

— Генрих, я хотела только спросить, ты тоже видел, как изо рта моего брата вылетел белый голубь?

— Какой голубь? — окончательно сникнув, воскликнул Монте и поднялся. — Ты это выдумала!

— Я это правда видела, — прошептала по-немецки Катрина.

— Не было никакого голубя, — с угрозой в голосе и тоже по-немецки, к удивлению пруссов, отчеканил Монте.

— Не сердись, но он правда вылетел.

— Никто не вылетел! — крикнул тогда Монте.

Катрина хотела еще что-то сказать, но он схватился за меч:

— Зарублю!.. Никто не вылетел!

И он оттолкнул рукояткой меча Катрину. Пруссы с одинаково серьезными лицами глядели на лежащую на полу Катрину.

— Катрина… Прости меня… Неужели и правда вылетел голубь?.. — бормотал совершенно обмякший Монте.


Смеркалось. Монте сидел один, вдалеке от шумного лагеря, возле угасающего костра Гирхалса с закрытыми глазами, и казалось, что он временами дремлет. Из кучи огнища торчали выжженные, пустые доспехи; они валились набок и наконец с грохотом рухнули. Монте снова закрыл глаза.

«Ты сильно изменился, Генрих. Что с тобой происходит?»

— Ничего, только меня бросает в жар.

«Ты прячешься от людей. Но ты пришел ко мне, когда меня уже нет… Пришел печальный и униженный. Но кто будет унижен здесь, на земле, тот будет возвеличен там, на небесах».

— Я не хочу быть унижен здесь и возвеличен там. Быть может, я плохой христианин, учитель? Но в том, чего мне не дано постичь разумом, я не могу не сомневаться. И я, смертный человек, смею сомневаться, существует ли посмертная жизнь. Я хочу только знать, что означает все это — вода, трава, огонь, кровь и моя несчастная Пруссия.

«Fides quaerens intellectum»[5], — говорит, качая головой, Гирхалс. — Я понимаю, что твоя вера ищет разума… Но одна истина заключена в откровении, другую ты видишь в этом временном и злом мире — естественный разум природы, и тогда, Генрих, в тебе восстает мятежная душа… Скажи же прямо: вот те выводы, к которым привел меня разум философа, однако, поскольку бог не может ошибаться, я принимаю истину, которую открыло нам святое писание и которую так ревностно утверждает на земле наш Орден, и потому я придерживаюсь веры всеми силами своей слабой души…»

— Но, учитель! На что мне тогда разум, на что мудрость, которую я обрел у вас, если на все годится один и тот же ответ?

«Генрих, я вижу, что твой чересчур развитый разум становится для тебя пагубным, ибо тебя уже одолевают сомнения, и через них ты не видишь больше священной, божественной истины».

— Но почему же я не могу следовать своему разуму, своему сердцу — таким, какими мне их дал сам господь бог?

«И все же, Генрих, следуй за щитом веры, ибо он основа всех добродетелей, без веры, как говорит святой Августин, сохнет любая добродетель, подобно суку, утратившему связь с корнями».

Монте сидел, опустив голову, а Гирхалс был лишь расплавленной грудой доспехов.

«Я не хочу быть тебе судьей даже тогда, когда я больше всего обижен. Ты сам осуди или оправдай себя. Но что с тобой делается?»

— Ничего… ничего… Меня только жжет огонь.


Катрину трясла лихорадка. Монте стоял у входа в палатку с принесенной водой. Но Катрина отвернула голову, а потом, вглядевшись в него, как сквозь туман, боязливо воскликнула:

— Кто ты такой? Что ты будешь со мной делать?

— Я принес тебе воды.

— Нет, я не стану пить. Ты хочешь меня отравить. Я знаю, — улыбнулась Катрина, — ты пришел за моей грешной душой.

— Это я, Катрина. Это ведь я, Генрих!

— А, Генрих Монте. Великий вождь пруссов. Так, значит, и мне придется тянуть жребий? Ага, ты боишься меня? Отстань, я хочу вернуться в Магдебург.

Катрина снова отвернулась от Монте. Нагнувшись над ней, он что-то нашептывал ей на ухо, но Катрина ничего не слышала.


Ей казалось, что она опять стоит в звоннице Магдебургского собора рядом с Монте и ветер теребит прилипшие к железному переплету голубиные перышки. Звонница накренилась набок, как подрубленное дерево. И Катрина внезапно увидела застрявшего в решетке переплета голубя. Монте старается вызволить его, он тянет к себе голубя, и Катрина хочет ему помочь. Однако оторванная голова голубя остается в решетке.

Гирхалс издалека печально улыбается.

— Где Александр? — тревожно восклицает Катрина.

Гирхалс разводит руками и показывает на голову голубя:

— Зачем вы так поступили?


Катрина вцепилась в руку Монте и шепчет:

— Бог милостив. Я помолюсь, чтобы он нас простил.

— Зачем вы так поступили? — спрашивает Гирхалс в келье, глядя на них, лежащих на полу.

Катрина вскакивает, накидывает на себя плащ и бросается к Гирхалсу, но вместо него она видит лишь пустые, выгоревшие доспехи.

— Это ты, моя сестра Катрина? Ты продала свою душу дьяволу. Прочь от меня!

— Я не виновата, брат мой. Он силой заставил меня совершить грех, и я его ненавижу за это.

Гирхалс произносит смеясь:

— Насильно ни одна женщина не поддается искушению любви. А тем более ты — гордая моя сестрица.

Катрина в замешательстве смотрит на свои ладони:

— Но что же мне делать? Если мои руки хотят ласкать его?.. Может быть, сам бог ниспосылает мне эту любовь?

Она оборачивается на лежащего Монте и видит, что его уже нет.

Монте летит на палевом коне во тьме по прусской равнине с поднятым в руке факелом. Катрина зовет его изо всех сил, но сама не слышит своего голоса. Монте слышит ее; пролетая мимо, он наклоняется в седле, обхватывает ее за талию и усаживает на коня, прижимая к себе. Затем он бросает факел, и за их спинами воспламеняется земля.


Монте видит, как старая пруссачка прикладывает липкую, вымоченную траву к лицу Катрины. Трава заслоняет щеки и шею, и Монте видит лишь ее закрытые глаза.


В городском соборе и в замке непрерывно звонит колокол. В крепостных рвах, в красной от крови воде плавают трупы. Еще не убранные с городских стен, лежат, свисая вниз, тела убитых горожан и крестоносцев в белых плащах с черными крестами. Больше всего пруссов погибло у протараненных, но все еще держащихся на петлях городских воротах рядом с опрокинутым железным тараном. Город пылал, пожар вспыхнул от горящих стрел и заброшенных факелов.

…Пруссы налаживают катапульты, немцы готовят не только катапульты, но и другие орудия; пруссы шлют стрелы, немцы — целые пучки стрел, пруссы бросают камни, немцы — каменные жернова и колья, пруссы, прикрываясь досками, пытаются залезть на стены, немцы поливают их кипятком и горящей смолой, пруссы стараются подтянуть тараны к башням, немцы пускают на них колеса с торчащими гвоздями; пруссы, приставив лестницы, карабкаются на стены, немцы, ухватив лестницы железными крюками, сбрасывают их с высоты наземь…

И так трижды вставало над миром затуманенное солнце. На четвертый день, когда полуденное солнце стояло над соборной башней, Монте выехал из своего укрытия и помахал щитом:

— Герман Сарацин! Герман Сарацин!

На стене показался молодой, крепкого телосложения крестоносец без шлема, с вымазанным сажей лицом.

— Что тебе нужно от меня? Ах, так это ты, Монте, прусская собака!

— Герман Сарацин, сдавайся, если хочешь остаться в живых. Две недели назад я сжег Христбург, а кости его коменданта собаки гложут еще и по сей день.

— Меня ты не запугаешь! Может, ты уже позабыл, как я тебя в Магдебурге навозной палкой по бокам лупил?

— Последний раз спрашиваю: ты и твои братья во Христе сдаетесь или нет?

— Ладно, чертово отродье, мы подумаем… Пускай только твои дикари не нападают.

И он исчез со стены. Колокола перестали гудеть, наступила необычная тишина, и сквозь треск пожарищ до напряженного слуха пруссов донесся нечеловеческий крик — один, другой, еще и еще.

Со скрипом раскрылись ворота, из них вытолкнули пятерых детей, и ворота сразу же снова закрылись. На стене опять появился Герман Сарацин и, подняв руку в железной перчатке, крикнул:

— Вот мой ответ… За Христбург — возьми своего сына!

Монте помчался на своем коне к воротам. Прусским детям-заложникам только что выкололи глаза. Они, спотыкаясь, шли через трупы, некоторые из них упали в ров и начали тонуть.

— Где? Где мой сын? — кричал Монте, бросаясь от одного ребенка к другому. — Здесь его нет, крестовый паук… Я знаю, он остался в Германии…

— Ха-ха, мы его придержим напоследок!

Сарацин поднял камень и запустил им в Монте:

— Вот тебе за Катрину!

Монте соскользнул с коня, пруссы бросились к нему.

Грозя кулаком, Сарацин крикнул ему:

— Я тебя еще проучу, прусская собака!


Монте пришел в себя только в палатке. Подле него стояла на коленях Катрина. Он хотел подняться, но она удержала его.

— Тебе больно, Генрих?

— Нет… Он издевался надо мной.

— Кто?

— Герман Сарацин. Сегодня еще я собственной рукой отправлю его в рай.

— Будь осторожен, Генрих. Он коварен, как змея. Ты ведь помнишь…

Катрина положила голову Монте себе на колени; гладя ее, она обнаружила справа под волосами большой шрам. Монте закрыл глаза.

В усталой голове Монте беспорядочно проплывали до отвращения знакомые улицы Магдебурга. Рыцари в доспехах, оруженосцы и наблюдавшие за турниром дамы группами возвращались с упражнений на турнирной площадке. Лошади были мокры от пота. Рыцарь Герман, прозванный Сарацином за свои подвиги в Палестине и Иерусалиме, преградил Монте дорогу. Катрина тоже остановила своего коня.

— Монте, — угрюмо сказал Сарацин, — вчера я снова видел тебя выходящим из дома Гирхалса. Что ты там ищешь?

— Гирхалс мой учитель.

— Берегись, Монте, — процедил сквозь зубы Сарацин. — Катрина — моя невеста, и если ты хоть взглядом ее коснешься, я размозжу тебе череп.

— О Сарацин, ты все еще такой храбрый, как на землях Иерусалима, когда освобождал гроб господень, — насмешливо бросил ему Монте.

Оруженосец, сидевший возле входа в конюшню, захихикал.

— А ты, — сказал Сарацин, покраснев и бросив взгляд на Катрину, — хоть и наслушался философских диспутов Гирхалса, а все-таки остался глупой овцой. И как только тебя, провонявшего прусским навозом, терпят в рыцарской среде!

Монте побледнел от такого унижения. Оруженосец у входа в конюшню снова было хихикнул, но тут же умолк.

— Немецкий червь, — сжимая рукоять меча, медленно, почти по слогам произнес Монте.

— Вы слышали, что он сказал? — обратился к рыцарям Сарацин, опуская забрало.

Монте увернулся от удара — он толкнул Сарацина в грудь своим щитом и тут же подставил ему ногу.

— Немецкий червь, — повторил Монте, просунув острие меча через забрало Сарацина, и ногой наступил ему на горло.

Оруженосец Сарацина сразу же подскочил и, схватив пустую сетку, накинул ее на голову Монте и повалил его, спутав ему ноги.

Сарацин поднялся, схватился было за меч, но, подумав, отбросил его.

— Свинья прусская, ты не стоишь рыцарского меча! — И он принялся избивать палкой валяющегося на земле в навозе Монте.

Потом несколько оруженосцев схватили Монте и втащили его в конюшню. Катрина с окаменевшим лицом отвернулась от этой сцены и хлестнула коня.


Пруссы подтянули туры к самым стенам, из катапульт летели камни и клубы огня. Сверху крестоносцы лили смолу и кипяток, сметая пруссов, карабкающихся по лестницам и выступам стен. Только с восточной стороны было тихо. Воины выжидали, поглядывая на Самилиса.

Монте в сопровождении Ауктумы, сменив коня, подскакал к Самилису и крикнул:

— Самилис, почему твои воины, точно бабы, трусливо топчутся на месте.

— Я ранен, Монте, потерял много крови. — Самилис повернулся спиной, показав окровавленную кольчугу. — И мои люди тоже почти все ранены и выбились из сил.

— Витинг Самилис, я приказываю тебе: нападай!

— А я тебя не послушаюсь, Монте, — пробормотал Самилис. — Я отделюсь, будем воевать каждый сам по себе.

Монте молчал, крепко сжав губы, и вдруг выхватил меч и замахнулся. Самилис отскочил.

— Ты больше не вождь. Ауктума тебя заменит, — сказал Монте.

Самилис крепко сжал опущенные кулаки.

— Так вот как, Монте?.. Ты поднял руку на витинга? Вместо меня ты назначаешь моего раба, который пас у меня свиней? Нет, Монте, племя само избирает вождя.

Воины недовольно роптали, окружив Монте и Ауктуму.

Из них выдвинулся вперед престарелый воин:

— Монте, ты из другого племени, ты не вправе распоряжаться нашими делами… Я тоже витинг и никогда не соглашусь, чтобы мною повелевал раб.

— Витинг, здесь нет рабов, есть только воины!

— Если так, то лучше тогда мы сдадимся Ордену, и ты сможешь сам воевать со своими рабами!

Воцарилась угрожающая тишина, витинг, тревожно озираясь, попятился назад. Самилис хотел что-то сказать, опередив Монте, но не успел. Свистнул меч Монте, старый витинг отбежал несколько шагов без головы и рухнул.

— Кто еще хочет воевать отдельно? Кто еще хочет сдаться Ордену?

Воины разошлись и двинулись к стенам, таща с собой лестницы, дощатые укрытия, устанавливая катапульты.

Ауктума посмотрел на недвижимое тело витинга и тоскливо сказал:

— Монте, они теперь меня убьют из-за угла.

И он начал наставлять катапульту.

Камень взлетел высоко и упал где-то за городской стеной. На губах Ауктумы появилась по-детски счастливая улыбка.


Вечером Монте вошел в город через главные ворота. Герман Сарацин с несколькими рыцарями успел еще укрыться в угловой башне замка. Город вымер, по площади ратуши ветер разносил пепел. Оставшиеся в живых горожане столпились в соборе, молились и в страхе ожидали появления пруссов, в то же время не теряя надежды, что случится какое-то чудо и пруссы уйдут, не тронув их. Перед большим алтарем, окруженный ксендзами и монахами, молился епископ, в отчаянии проклиная пруссов, которым, казалось, помогает сам бог, а заодно и Орден, который оставил его, епископа, на произвол судьбы.

Загрохотали двери собора, епископ начал бить себя в грудь, горожане завопили:

— Господи, не дай погибнуть твоему народу!

И епископ, сняв усыпанное драгоценными камнями распятие, повесил его над алтарем. Двери грохотали, словно огромный барабан, горожане срывали с себя драгоценности, украшения, одежды и складывали все это у подножия распятия, взывая:

— Господи, не отрекись от нас, грешных! Сжалься над нами!..

— Господи, я закуплю целую сотню индульгенций!

— Спаситель… я твоя невеста!

Тощий, оборванный юноша протиснулся к алтарю, вывернул пустые карманы и, перекрывая голоса молящихся, воскликнул:

— Пресвятая дева Мария, поверь, мои карманы пусты, но ты помилуй нас и прими мою жертву!

И он подпрыгнул высоко, перевернулся в воздухе и, подобно кошке, снова встал на ноги. Люди расступились, умолкли и с какой-то смутной, вновь появившейся надеждой уставились на него, как бы не слыша больше громыхания дверей. А юноша еще продолжал кувыркаться на французский, британский манер, вертеться волчком по полу и, когда он подпрыгнул до уровня рук спасителя, его пронзила стрела. Казалось, он на мгновение застыл в воздухе, а затем медленно, точно птица, упал на пол. Пруссы были уже в соборе, когда подскакал Монте и остановил коня.

— Постойте! — вскричал он.

Соскочив с коня, Монте перешагнул через труп акробата и, остановившись перед большим алтарем, закрыл святое писание. Потом он громко и четко произнес, глядя в глаза епископа и улыбаясь:

— Erat autem fere hora sexta, et tenebrae factae sunt in universam terram usque ad horam nonam. Et obscuratus est sol, et velum templiscissum est medium. Et clamans voce magna Jesus ait: «Pater, in manus Tuas spiritum meum»[6].

Епископ побледнел, как бумага, и Монте поднял с алтаря золотую монстрацию[7] с телом господним. Епископ и горожане закрыли глаза, но Монте лишь сдул пыль с тела господня и поставил монстрацию в табарнакул[8].

— Бог не может быть хлебом, — сказал Монте, — а вы почитаете хлеб… Ваше преосвященство, вы целыми деревнями сгоняли пруссов в воду и крестили их и потом силой отнимаете у них десятину их хлеба, Орден тоже взимает десятину, а монастыри и костелы — тоже десятину, — и самим пруссам не остается ничего от этого бога… Пойдемте же, ваше преосвященство!

Они вышли из собора. Замковую башню пруссы уже до половины обложили дровами. Из башни время от времени вылетала стрела, один прусс уже лежал на земле с пронзенным горлом.

Дрова подожгли, и огонь начал взвиваться по каменным стенам башни. Пятясь назад от жара, пруссы молча выжидали, когда огонь сделает свое дело. Наконец в одной из бойниц показался крестоносец. Огонь охватил уже его плащ, и огненный ком с воплем ринулся вниз, но угодил в то же пламя. Герман Сарацин до конца остался в горящей башне.

Епископ крестился дрожащими пальцами.

В лесу горело множество костров. Вокруг них в обнимку плясали пруссы. Монте вернулся из лагеря. В палатке горели свечи, расставленные вокруг небольшого железного распятия. Катрина стояла на коленях, склонив голову. Из лагеря доносились песни и крики. Небо затянуло низко плывущими облаками.

Монте вошел в палатку и молча остановился.

— Как ты думаешь, скоро наступит конец света, Генрих? — обратилась к нему Катрина.

— Что ты делаешь? — с беспокойством глядя на свечи и распятие, спросил Монте.

— Я молюсь за души тех христиан, которых ты сегодня убил… И за твою душу, Генрих, чтобы господь бог сжалился над тобой и очистил твое сердце и руки от пролитой крови.

— Я не убийца, Катрина. Я — прусс, и здесь прусская земля, — усталым голосом произнес Монте и, подойдя, одну за другой погасил свечи.

— Генрих, неужели ты и в самом деле не боишься бога? — встав на ноги и подойдя к нему, спросила Катрина. — И ты не хочешь, чтобы я за тебя молилась?

— Бог давно уже оглох и ослеп, — с горечью произнес Монте, обнимая Катрину.

— Когда ты так говоришь, меня охватывает страх, потому что ты становишься чужим и жестоким, как тогда, когда ты лежал раненый и я пришла к тебе, а ты унизил меня… А помнишь ли ты, Генрих, начало нашей любви? — положив голову на его плечо, спросила Катрина. — Если бы ты погиб, я бы не смогла дольше жить.

— Не думай о смерти, Катрина. Мы никогда не расстанемся, — сказал Монте и, ласково высвободившись из объятий Катрины, лег на шкуру у входа в палатку.

Катрина раздевалась в темноте. Монте лежал с открытыми глазами. Ветер приподнимал край палатки, открывая звездное небо над ними. Монте чувствовал себя усталым, в его ушах еще гремел гром сражения, и его тело было разбито.


Ему казалось, что он снова лежит в своей келье в Магдебурге на каменном полу. Его сжигает жар, и он тяжело откашливается отбитыми легкими.

В дверь кто-то несмело постучал. На пороге стояла испуганная Катрина, закутанная в белый плащ с длинными и широкими рукавами.

— Зачем ты пришла сюда? — ощущая во всем теле тупую боль, спросил Монте, удивленный и рассерженный.

— Прости меня, Генрих, я пришла сюда тайком. Ты никому не проговорись, что я была тут… Я пришла только сказать тебе, что совсем не люблю Сарацина. — Задыхаясь, Катрина торопилась все объяснить и улыбалась, скрывая свое смущение.

— Ты пришла посмеяться надо мной?! — в сердцах бросил ей Монте. — Если я позволил тебе переступить мой порог, то лишь потому, что ты сестра Гирхалса. И не думай только, что я бессильный, прибитый прусс.

— Нет, я вовсе не смеюсь над тобой, Генрих. Я хочу тебе помочь.

Монте вскочил на ноги и процедил сквозь зубы:

— Не терплю, когда меня жалеют, и особенно женщины. Чего тебе надо от меня? — Монте схватился за дверную ручку.

Катрина осторожно дотронулась до его плеча, как бы желая еще что-то сказать. Монте вздрогнул от этого прикосновения, но Катрина не отняла руку.

— Уходи, — строго сказал Монте.

Катрина, часто дыша, охваченная внезапно вспыхнувшей злобой, окинула взглядом спину Монте, чувствуя, как ее щеки заливает краска.

— Ты, видно, и на самом деле дикарь…

Монте обернулся.

— Дикий прусс, — сказала она.

— Дикарь, — повторил Монте и вдруг, протянув руку, сдавил пальцами ее голую шею. — Ладно, теперь я буду дикарем.

Монте грубо привлек ее к себе и внезапным рывком обхватил ее руками. Катрина забилась в его объятиях от боли, потом откинулась назад и плюнула ему в лицо. Монте угрюмо наблюдал за ней и внезапно рванул на ней одежды…

Потом они лежали, не глядя друг на друга, и молчали.

— Я говорил тебе: уходи. Но ты не ушла, — сокрушенно промолвил Монте. — Ты презираешь меня, Катрина? Я думал было отомстить, но…

Монте было грустно. Ему хотелось плакать. Он подвинулся ближе к Катрине. Она неподвижно глядела на голую стену. Монте не отрывал от нее глаз в ожидании, что она взглянет на него… Она посмотрела, и тогда он осторожно закрыл ладонью ее глаза.


Епископ сидел привязанный к повозке, в высокой сверкающей золотом митре. Монте разглядывал его, подсвечивая факелом. Потом молча развязал веревки и повел его к себе в палатку. Катрина поднялась и, увидев перед собой епископа, опустилась на колени. Монте зажег факелом несколько свечей и повернулся к епископу.

— Отпусти ей все прошлые и будущие грехи и сделай так, чтобы она была счастлива, — приказал Монте.

Епископ щурился от света и молчал.

— Отпусти ей грехи и сделай ее счастливой, — повторил Монте.

Епископ поднял два пальца.

— Во имя отца и сына…

Катрина сонливо и с удивлением смотрела, как Монте уводит епископа так же внезапно, как и привел.

Над городом висели тучи дыма и пыли. Монте с епископом стояли на холме.

— Содом и Гоморра, — пробормотал епископ.

— Немцы до утра должны сровнять с землей свой город, тогда я отпущу их.

— Тебе все равно не одолеть церковь и Орден, — превозмогая страх, произнес епископ, — ибо они оба стоят на скале, которой имя Иисус Христос. Монте, вся христианская Европа поднялась против тебя, и наместник бога на земле, папа Александр, объявляет один крестовый поход за другим… Бог…

— Бог, бог, — грубо оборвал его Монте. — Богов сотни, и все они грызутся между собой — что им до нас! Пойдемте, ваше преосвященство… Возьмите вот этот камень!

— Ты сейчас убьешь меня? — дрожащим голосом спросил епископ, едва осилив поднять огромный камень.

— Нет, вас должны были бы сжечь на костре.

Они спустились к реке и долго молча шли вдоль берега. Епископ, пыхтя, едва поспевал за Монте.

— Я предоставляю вам выбор, ваше преосвященство, — сказал, остановившись, Монте, — если вы захотите, то станете святым, естественно, после того, как вас принесут в жертву богам… Или я отпущу вас сейчас же. Итак, выбирайте, ваше преосвященство.

— Ты дьявол, Монте, — епископ, обороняясь, поднял руки, но тут же опустил их беспомощно, глухо пробормотав: — Я еще не так стар…

— Вы свободны, ваше преосвященство. Вы переправитесь через реку, вас будет ожидать мой человек с двумя лошадьми, он поможет вам добраться до Айстмаре. Туда часто приплывают купцы с железом и оружием. И только одно небольшое условие, ваше преосвященство. Я не знаю, где мой сын, — может быть, он в Германии, а может быть, уже здесь… Разыщите его и вырвите из лап Ордена, покуда не окончится война… Клянитесь вашим господом богом!

Епископ швырнул камень в реку и кивнул головой. Потом он быстро стал раздеваться, поглядывая на Монте.

— А если ты проиграешь, Монте? — спросил он, войдя по колени в воду.

Монте спихнул ногой в реку облачение епископа и его сверкающую золотом митру.

На другом берегу фыркнула лошадь, и навстречу епископу выехал всадник, держа за поводья свободную лошадь.

— Остерегайтесь литовцев, ваше преосвященство… Князь Трениота здесь где-то неподалеку.

— Ты все же дьявол, Монте! — уже с того берега крикнул епископ. — Но да будет господь бог милосерден к тебе, если ты вернешься в лоно святой церкви…


Монте с девятью прусскими вождями стоял на холме напротив стен Кенигсберга. Они чувствовали себя детьми против этой крепости, которую никогда не смогут одолеть. И они молчали, погрузившись каждый в свои сокровенные мысли.

— Сегодня мы попытаемся штурмовать Кенигсберг, — сказал Монте. — Если нам удастся отбросить крестоносцев с одного вала — за ним будет еще один и еще девять каменных бастионов. Что вы все об этом думаете?

— Надо атаковать, Монте, — ответили ему вожди. — Боги до сих пор были к нам милостивы.

— Нет, — мотнул головой Монте, — да и сами боги поломали бы себе зубы об эти бастионы. Мне жаль наших воинов. Пускай голод заставит крестоносцев сдаться. Сегодня мы начнем строить мост через Преголю и заградим путь вражеским судам. И мы будем стоять до тех пор, пока они не подохнут от голода или не сдадутся.

Монте подстегнул коня, и вожди последовали за ним.

В полдень, когда пруссы, раздевшись, купали коней в Преголи, со скрипом опустились подъемные мосты и из Кенигсбергской крепости посыпалась крестоносцы. Они рвались в прусский лагерь с двух сторон: одни из разрушенного города, другие по берегу реки Преголя.

— По коням! — скомандовал Монте.

Пруссы отступали, стараясь заманить крестоносцев подальше от моста через Преголю и от своего обоза. Потом они внезапно повернули коней и, обойдя немцев, зашли им в тыл и бросились в открытые ворота крепости.

Подъемные мосты вовремя поднялись вверх, и в пруссов полетели стрелы и град камней.

— Ни один крестовый паук не должен вернуться в крепость! — крикнул Монте, и пруссы, подхлестнув лошадей, стремглав помчались на не успевших еще перестроиться крестоносцев. Они лавиной набросились на них — падали лошади, сбрасывая с себя всадников. Коня Монте пронзила стрела, Монте свалился наземь и с быстротой рыси вскочил на ближайшего коня, из-за спины перерезав крестоносцу горло.

— Немец, отправляйся в ад!

Крестоносцы отступали через разрушенный город, и лишь немногие из них успели юркнуть в крепость, ибо перед другими никто не опустил мост, боясь, как бы вместе со своими не ворвались пруссы.

В Кенигсберге жалобно звонили колокола. В прусский лагерь несли раненых воинов и укладывали их на шкуры. Монте все не возвращался, и слух о том, что великий вождь пруссов убит, словно ветер, облетел весь лагерь. Достиг он и Катрины, которая в течение всего сражения нервно ходила по своей палатке и молилась… Она разрыдалась, а колокола все звонили и шум в лагере становился все громче.

— Даруй моему Монте вечный покой, боже милостивый, и отпусти грехи его, господи, — сквозь слезы молила Катрина.

Потом она встала и вышла из палатки. Ярко светило солнце, а колокола все звонили и звонили.

Поле сражения было усеяно трупами людей и лошадей.

— Где Монте? — спросила Катрина пошатывающегося прусского воина.

Тот только развел руками.

Умирающий крестоносец протянул руку и схватил Катрину за полу одежды. Она вздрогнула.

— Где Монте? — срывающимся голосом крикнула снова Катрина. — Ты убил моего Генриха?

— Монте?.. Убит? — На бородатом лице крестоносца появилась блаженная улыбка. — Слава господу богу, дьявол поломал свои рога…

И он судорожно притянул Катрину к себе. Вскрикнув, она упала, но успела быстрым движением вытащить из-за пояса крестоносца кинжал и, зажмурившись, вонзила его в лицо раненого.

Чем ближе к крепости, тем больше становилось убитых и раненых.

Катрина брела по полю боя, крича по-немецки: «Где Монте? Ты убил моего Монте!» — и приканчивала лежащих немцев. Несколько пруссов следовали за ней по пятам, их собиралось все больше и больше, и тут прибежал сам Монте с окровавленной головой.

Он сокрушенно и с болью смотрел на Катрину, боясь прикоснуться к ней. Потом он тихо позвал ее:

— Катрина, не убивай!..


В палатке Катрина все еще не могла прийти в себя, она как бы не узнавала Монте. И вдруг бросилась на него с необыкновенной силой и, повалив наземь, начала целовать его глаза, волосы, сжимать и ласкать своими кровавыми еще руками. Монте хотел что-то сказать, но она зажала ему рот своими губами.


Они лежали с открытыми глазами и не могли уснуть, а в темноте ночи до самых стен Кенигсберга мерцали огоньки свечей. Женщины Кенигсберга бродили по мертвому полю сражения и засыпали землей глаза своих близких.


Военный совет заседал, расположившись на дубовых бревнах, как всегда, с невозмутимым стоическим спокойствием. Рядовые воины собирались кучками поодаль, сохраняя почтительное расстояние. Все с напряженным вниманием глядели на вернувшегося из Литвы посланца.

— Так что же ты делал так долго в Литве, коли вернулся с пустыми руками? — спросил Монте.

— Я не виноват, что руки мои пусты, — промолвил посланец: он был под хмельком и стеснялся. — Каждый день меня литовцы спаивали и угощали как желанного гостя, но пока что они не могут прийти нам на помощь. Я сделал все, что мог.

Он нагнулся к Монте и что-то долго нашептывал ему на ухо. Лицо Монте светлело. Воины, ничего не понимая, смотрели на своего вождя.

— Спасибо тебе. Можешь идти, — кивнул ему Монте.

По рядам воинов пробежал шепот, потом они расступились, и в круг военного совета на вороном копе въехал сопровождаемый всадниками на таких же вороных конях жрец Алепсис. Все приложили ладони к горлу и поклонились.

— Да поможет тебе Патримпас, Монте, и дальше отправлять всех крестоносцев и всех христиан к их богу… Ты чем-то недоволен? — спросил Алепсис.

— Патримпас мною доволен. Каждый день я завершаю с окровавленными руками. Пожелай мне лучше, Алепсис, чтобы от крови не озверело мое сердце и чтобы Йоре, богиня зелени, не пожалела мне своих целебных соков.

— Пустяки говоришь и плохой пример подаешь своим воинам, — строго прервал его Алепсис, и воины, стоящие за кругом совета, подались вперед, прислушиваясь. — Чем больше будет пролито христианской крови, тем жирнее будет наша земля. Вчера я говорил с богами, и боги меня спросили: «Что случилось? Отчего великий прусский вождь Монте отпускает крестоносцев живыми и не дает нам освежить наши высохшие глотки их черной кровью?»

— Что ты имеешь в виду? — спросил помрачневший Монте.

— Епископа, которого ты отпустил. И множество других немцев, которых ты, как желанных гостей, проводил домой, — с возмущением произнес Алепсис и поднял руку. — Потому тебе боги и говорят, Монте: «Если ты христианин, то почему же ты сражаешься против своих духовных братьев?»

— Алепсис, ты хочешь судить меня? — Монте подошел к жрецу. — А если твои боги ошибаются или ты не понимаешь их?

— Монте не может быть великим вождем, ибо он собирается продать Пруссию христианским псам! — воскликнул Алепсис и отцепил у Монте меч с его пояса.

Военный совет поднялся и окружил их тесным кольцом.

— За что? — кричал Монте, обходя всех вокруг и обращаясь к каждому из членов совета.

— Доверенные люди сообщили мне, что ты переписываешься с Орденом, намереваясь продать Пруссию. И твоя жена, немка, после каждого сражения зажигает свечи, взывая к своему богу о помощи и мести, и тем ожесточает наших богов.

Алепсис взмахнул рукой, его стража оттолкнула в сторону пруссов и заломила Монте руки. Воины поглядывали друг на друга, то хватаясь за оружие, то отпуская его.

— Пруссы, позвольте мне прочитать вам эти письма Ордена, — сказал Монте.

— Хватит, Монте! Кончились твои денечки! — крикнул Самилис.

Воины начали роптать. Монте попытался высвободиться из рук стражи Алепсиса, но тут же подскочил Самилис. Ауктума вытащил литовский нож и через головы людей нацелился в Самилиса.

— Остановись, Ауктума! — крикнул Монте. — Остановись!

Ауктума, тяжело дыша, держал в руке нож, направленный в Самилиса.

— И до тебя дойдет черед, рабская твоя душонка! — воскликнул Самилис.

— Засунь руку под мою кольчугу, — сказал Монте, — там письма.

Ауктума достал три почерневших от пота пергаментных свитка. Стражи Алепсиса молча отпустили руки Монте. Он поднял пергамент перед своими глазами и громко, чуть не во весь голос, начал читать:

— «Именем господа нашего бога, аминь. Магистр Тевтонского ордена пресвятой девы Марии Хартмунд фон Грумбах и орденские братья шлют тебе, Генрих Монте, свое проклятие. Если ты не отведешь свои орды дикарей от стен Кенигсберга, то бог покарает тебя и твоего первородного сына Александра, присланного нам из Магдебурга, дабы ты обуздал, проклятый вероотступник, свою неистовую злобу. Если ты не отойдешь от Кенигсберга до дня святого мученика Степана, то в тот же день увидишь на рассвете своего сына вздетого на вилы над угловой башней крепости…»

— А теперь суди меня, Алепсис, — сказал Монте, снимая с себя пояс. И толпа людей вокруг молчала в оцепенении. — Что с вами сталось, что вы больше не верите мне?.. Теперь, когда мы держим Орден за горло и снова можем свободно вздохнуть, вы судите меня! И если вы сквозь слезы и боль не можете разглядеть грядущую Пруссию, которой никто больше не сможет навязать свои законы и своих богов, в которой никто не будет больше умирать от голода и жажды, то я и сам откажусь быть вождем пруссов.

Пруссы вновь ожили, выталкивая из круга свиту Алепсиса, и, подняв на щит Монте, закричали:

— Да здравствует Монте, великий вождь пруссов!

Их выкрики долго не смолкали, пока Монте не поднял руку.

— А сейчас я всех оповещу о том, что шептал мне на ухо посланец.

Весь прусский лагерь умолк, и казалось, что даже крестоносцы за толстыми каменными стенами насторожились.

— Миндаугас убит… Великим князем литовским стал Трениота, — негромко произнес Монте, и в то же мгновение прокатился над толпой возглас: «Конец Ордену! Да здравствует великий князь Трениота! Да здравствует!..»

— О боги, видать, такова ваша воля, — пробормотал Алепсис, воздев руки. — Но мне сдается, что он меньше чтит богов, чем положено…


Катрина напевала, когда в палатку вошел Монте и с удивлением увидел ту же, давно забытую корзинку с детской одеждой.

— Слышишь? — сказала Катрина и прижала голову мужа к своему животу; ощутив пульсирующую в Катрине новую жизнь, Монте забыл про войну, про пруссов, немцев, литовцев, даже про сына Александра, которого на рассвете должны были вздеть на вилы, — и ему хотелось произносить только задушевные слова, не задевающие никого:

— Словно земля, когда прислушаешься к ней, припав ухом, и слышишь стук копыт и шелест прижатой травы. Слышишь, он снова приближается?

— Кто приближается?

— Наш малыш. Он уже совсем близко. — Монте поднял голову, и вдруг реальная жизнь снова обрушилась всей своей тяжестью, сокрушая его, безоружного, и лишь после длинной паузы он смог произнести: — Тебе нужно уехать, Катрина, чтобы… чтобы встретить его.

— Генрих, а если я останусь?

— Война ведь здесь, это место теперь не для тебя… В моем родном краю тебя встретит моя сестра. Ты не бойся ее, она похожа на меня. Меж лесов тебе будет спокойней и надежней.

И еще ночью к палатке подъехала повозка. Монте бережно усадил на нее Катрину и сказал воину, сидящему на козлах:

— Смотри, Висгаудас. Береги ее. Головой мне ответишь.

Лошади тронулись. Катрина протянула руку к Монте, идущему рядом с повозкой, и он все время гладил ее ладонь.

— Ах, Генрих, мне как-то зябко, как тогда, в Магдебурге, когда я пришла к тебе. Но придешь ли ты теперь ко мне?

— Приду, Катрина, даже если бог того не захочет, я приползу к тебе, Катрина.

Переваливаясь с боку на бок, повозка ехала по давно уже не паханным полям, пока не исчезла во мгле.


Сквозь туман на фоне светлеющего неба возникли темные башни Кенигсбергского замка.

Монте стоял на равнине между прусскими укреплениями и кенигсбергскими крепостными стенами и дожидался рассвета. Лагерь с его пирамидальными домиками и оградой из заостренных кольев казался вымершим. Но пруссы не спали.

Магистр Хартмунд рассматривал в свете факелов еще сонного и дрожащего от утренней прохлады мальчика. Два крестоносца дожидались его знака.

— С богом… Только заткните ему глотку…

Монте собирался вернуться в лагерь, когда на башне замелькали силуэты людей. Он стиснул зубы и поднял крепко сжатые кулаки, и весь прусский лагерь разом, как один человек, вздохнул.

— Сын мой, Александр, Александр! — воскликнул Монте. — Где твое милосердие, господи?!

Монте сидел на земле, понурившись, пока солнце не начало припекать его неподвижное тело. Тогда он поднялся и с сухими, глубоко впавшими глазами вернулся в лагерь.


— Иоганн, скотина! — гремел голос Хартмунда во дворе Кенигсбергского замка.

Магистр влетел в конюшню и выкатил глаза. Иоганн вертел над огнем голубя с оторванной головой и на скорую руку общипанного, с торчащими пеньками.

— Ах, так это ты здесь колдуешь, — пробормотал он, не отрывая глаз от зажариваемого голубя. Он весь подался вперед, схватил голубя за крыло и начал его, полусырого, с жадностью пожирать, обжигая себе губы и пальцы.

— Бог послал мне голубку! — умоляюще кричал Иоганн; голубиные косточки трещали на зубах Хартмунда. Иоганн вскочил, чтобы вырвать из его рук голубя, но Хартмунд ударил его по руке и, схватив за волосы, продолжал поедать голубя, несколько раз ударив голову Иоганна о каменную стену конюшни. Иоганн сидел оглушенный, слезы катились по его лицу. Хартмунд не торопясь, сосредоточенно доедал последние куски. Несколько опаленных перьев прилипли к его жирным губам.

Магистр медленно расхаживал по двору. Крестоносцы с опаской обходили его. Он приказал на целый час раньше звонить к вечерней молитве. Братья крестоносцы удивленно собрались в церкви. Хартмунд преклонил колено перед алтарем, потом встал, выпрямился и с металлом в голосе произнес:

— Вы погрязаете в грехе, не находя избавления. Но Иисус Христос говорит нам: «Тот, кто верует в меня, будь он даже мертвый, будет жить». Во спасение Ордена и ваших душ я приказываю братьям-монахам в конце каждой части произносимой молитвы повторять антифон «Salve Regina» с ответом «In omni tribulatione»[9] и коллект «Да хранит нас господь».

Братья, недовольные, начали шептаться.

— Это должно пробудить ваши зачерствевшие души и склонить их к бо́льшим добродетелям и благочестью. Я не вижу в этом божьем доме брата Энгельберта.

— Магистр, — печально промолвил рыжебородый крестоносец, — если не сегодня, то завтра он расстанется с этим миром.

— Неважно. Сейчас он должен молиться в храме божьем. Иоганн! — позвал магистр, озираясь через головы крестоносцев.

— Бог послал мне голубку, — тоненьким женским голоском простонал Иоганн.

Крестоносцев вдруг охватило какое-то безрассудное веселье, и все братья начали поглядывать на Иоганна.

— Иоганн, я тебя накажу! — строго крикнул Хартмунд.

— За что? За то, что бог послал мне голубку?

— Замолчи, грубиян! — заорал на него Хартмунд.


После вечерней молитвы, когда все выходили из храма, Иоганн стоял у дверей и ждал. Крестоносцы потешались над ним, но он словно ничего не слышал. Наконец показался и Хартмунд.

— Бог послал мне голубка́, — снова застонал Иоганн.

Хартмунд оттолкнул его.

— Но ведь бог мне послал голубя, — прошептал Иоганн, как бы в недоумении. И тут он вытащил нож и вонзил его магистру в спину. Хартмунд упал. Иоганн сел на ступеньку храма и, положив подле себя нож, с полным равнодушием стал смотреть на предсмертную агонию Хартмунда.


Трон великого князя литовского пустовал. В полукруге перед ним стояли воины в доспехах, готовые ко всему. Вайшвилкас, накинув на кольчугу черную шкуру, нетвердыми от волнения шагами прошел через парадный зал и остановился перед троном; крепко ухватился за его подлокотники и медленно уселся на нем. Потом вздохнул и чуть дрожащим голосом хрипло проговорил:

— Я, Вайшвилкас, великий князь литовский!

Жавшиеся по углам зала слуги и придворные стояли с застывшими лицами.

— Я, Вайшвилкас — великий князь литовский! — повторил он тверже, но в зале все еще царила мертвая тишина.

Он сжал подлокотники трона так, что пальцы его побелели, и выкрикнул:

— Я, Вайшвилкас… великий князь литовский!..

И все отвесили поклон трону. Слуга подал огромный серебряный княжеский кубок, и Вайшвилкас взял его в дрожащие руки, расплескивая вино через край. Он сидел, захмелевший от вина, от почета, от недавно только пролитой крови, и глядел на исколотое тело Трениоты, лежащее посреди зала… Кровь тоненькой струйкой бежала по желобку в каменном полу к подножию трона и, не добегая, густела, смешиваясь с землей и пылью.

В конце коридора послышалось какое-то неясное бормотание. Волной пробежало оно по толпе воинов, они расступились, пропустив вперед бледную, со следами слез на лице женщину — того самого молодого когда-то воина, которого Ауктума умывал в лагере. С окаменевшим лицом она прошла через весь зал, остановилась перед трупом Трениоты, опустив голову, склонилась над телом убитого, подняла брошенный нож и, проведя рукой по его лезвию, посмотрела на свою испачканную в крови руку. Тогда она подошла к Вайшвилкасу, который, казалось, уже врос в трон, и положила нож к его ногам.

Вайшвилкас встал.

— Чего тебе надо, женщина?

— Отдай мне тело моего отца!

Воины не отрывали глаз от Вайшвилкаса, и он чувствовал, что все, даже самые близкие ему люди, стоящие справа и слева от трона, в этот момент не на его стороне, не на стороне нового великого князя литовского, а на стороне этой скорбящей женщины.

И, кашлянув, он негромко сказал:

— Возьми и не гневайся… Кровь за кровь — таков закон богов. В этом зале Трениота коварно убил отца моего, короля Миндаугаса… Сегодня его душа наконец обрела покой… Возьми и не гневайся.


Трениота, приготовляемый в последний путь, лежал на пушистых мехах, и его дочь, преклонив колени, стояла возле него, мыла и мазала его тело маслами, обряжала в торжественные воинские одеяния и доспехи. И под конец надела ему на голову шлем, не повседневный, изрядно потрепанный в боях, а сверкающий в свете факелов золотом — триумфальный, который должен был венчать его молодую красивую голову в победоносном походе от Даугавы до Вислы, от Соленого моря до Мозурских болот…


В прусский лагерь молча въехала на коне дочка Трениоты, измученная тяжелыми переживаниями, бессонными ночами и долгой дорогой, и пруссы, провожая ее безмолвными взглядами, чувствовали, что случилось нечто страшное и необратимое. Она смотрела на лица пруссов, словно ища среди них человека, которому она могла бы довериться. Ауктума, следовавший за ее конем, как верная собака, вышел вперед и со скорбным выражением глаз остановился перед ней. Она чуть сморщила лоб, как бы стараясь что-то вспомнить, и вдруг, соскользнув с копя, бездумно, в каком-то порыве прижалась к Ауктуме. Он стоял в смятении, потом поднял девушку и, окинув пруссов гордым взглядом, отнес ее в свою сплетенную из жердей палатку.

Пруссы собирались возле этой палатки Ауктумы, не смея заглянуть внутрь, пока не пришел Монте и не окликнул Ауктуму по имени.

— Трениота убит, — сказал вышедший Ауктума, все время с опаской оглядываясь на палатку. — Литовские воины не придут нам на помощь.


Монте опустил голову, и казалось, что, глубоко втягивая в себя воздух, он подавляет рыдания. Но, не произнеся ни слова, Монте медленно пошел по лагерю.


Военный совет заседал на берегу реки Преголи, и все глазели на громоздящиеся и ломающиеся льдины. Лед уносил вырванные с корнями деревья, обломки лодок и замерзшего на одной льдине крестоносца.

— Прошлогодний крестоносец, — усмехнулся Ауктума.

— О, если бы наши боги уложили их всех в такие ледовые постели, — вздохнул Кольтис.

— Еще многие из них дожидаются своей очереди, — сказал Монте. — И со всей Европы снова наводнят Пруссию крестоносцы. Поэтому я обращаюсь к вам и требую, чтобы каждое племя поставило новых воинов.

— Монте, но в деревнях остались одни только старики и дети. Война слишком затянулась. Наши земли опустошены. Который год уже мы ничего не сеем, а только режем крестоносцев. Но одной кровью сыт не будешь, — проронил старейший из воинов. — Нам грозит голод.

— Монте, отпусти часть воинов. Надо позаботиться о хлебе и на этот год, и на следующий, — обратился к Монте Кольтис.

— Мне не хватает воинов, а вы еще требуете, чтобы я отпустил их. Мы уже держим врага за горло, надо только из последних сил поднажать. Наши силы убывают, но в Кенигсберге уже подыхают с голоду, и пока они еще не дождались подкрепления, мы должны собрать как можно больше людей и атаковать эту крепость. Потому я вновь приказываю вам: шлите посланцев в Литву одного за другим, пускай они просят, умоляют, пускай ноги целуют, чтоб поскорее пришли нам на помощь.

— Решение твое разумно, Монте, — сказал Кольтис. — Пускай часть наших воинов возвращается на землю и будет пахать и сеять, а на их место станут литовцы.

— Нет уж, лучше мы будем есть траву, лягушек и жаб, запивая водой из Преголи, чем дадим хотя бы одному пруссу отступить от стен Кенигсберга, — строго возразил Монте.

Вожди переглянулись. Ауктума нерешительно поднялся и сказал:

— Монте, воины сами возвращаются к своим племенам, и мы не будем в состоянии удержать их.

Монте вскочил и окинул каждого из вождей грозным взглядом.

— Они вернутся, как только засеют свои поля, — успокоительно заметил старейший из воинов.

— И вы до сих пор молчали?! Вы, наверно, забыли, что Орден только и ждет, чтобы мы устали и разбежались все поодиночке? Неужели у вас иссякло терпение и вы перестали верить в победу? Когда настало время нападать, мы сами же отступаем.

— Не сердись, Монте, — снова неторопливо начал старейший воин. — Война продлится еще долго. Надо подготовиться к ней и собраться с силами. Вот увидишь, на следующую весну крестоносцы, как издохшие рыбы, поплывут по Преголе.

— Если мы только дождемся следующей весны, сидя сложа руки, когда нужно воевать… — сказал Монте хмуро. — За каждого отпущенного или сбежавшего воина вы мне головой ответите!

Он повернулся и пошел вдоль берега Преголи. В Кенигсберге зазвонил колокол, созывая на утреннюю молитву. Черная стая ворон поднялась с деревьев и пролетела с карканьем над головой Монте.


Костры гасли, пруссы ложились спать, и только часовой переругивался с крестоносцем, который, очевидно, терзаемый голодом и бессонницей, слонялся по городской стене. И на другой стороне Преголи обнаженный Ауктума с дымящимся факелом ловил для дочери Трениоты раков. Монте лежал за лагерем под дубом, глядя на звездное небо и неяркий огонек факела вдалеке.

— Самилис, — внезапно позвал Монте.

Самилис вздрогнул и остановился.

— У тебя звериный слух, Монте.

— Чего ты, Самилис, шатаешься тут как привидение?

— Я тебя разбудил, Монте. Я собрался половить раков, может, и тебе наловить?

— Мне не по вкусу твои раки… И не валяй дурака, Самилис.

Самилис незаметно спрятал нож и пробормотал:

— Я сам не дурак, и мне нечего валять дурака… Да пошлют тебе боги сладкий сон.

Он вскочил на коня и неторопливо поскакал вдоль берега, а затем по укрепленному мосту.

Монте дремал, но теперь он сразу же поднялся и велел трем воинам догнать Самилиса и следить за ним. Разбуженные воины спросонья долго и нехотя возились около лошадей.

Самилис пробирался сквозь кусты к воде, где виднелся огонь.

— Кто там? — крикнул Ауктума, поднимаясь с раком в руках и схватившись за копье.

— Свой. Хочу только половить раков.

— Самилис? — удивился Ауктума.

— И я хочу есть. Давай, я подержу огонь, а ты лови раков, так будет быстрей.

Ауктума пожал плечами, передал Самилису факел и, втайне следя за ним, до плеча окунул руку в воду.

— Там, там рак! — Самилис топтался на берегу, показывая пальцем.

— Я и сам, без тебя вижу, — хмуро бросил ему Ауктума.

— Слишком уж много ты начал видеть… И жену себе знатную подыскал, раб, — пробормотал Самилис и внезапно ткнул факелом Ауктуме в лицо.

Ауктума заслонил рукой глаза, но Самилис быстро накинул ему петлю на руки, привязал веревку к коню и вскочил в седло.

Ауктума бежал следом за конем сквозь колючие кустарники и деревья, пока не упал. Тогда Самилис остановил коня и спросил:

— Кто ты такой, собака?

— Я воин Монте… — тяжело дыша, произнес Ауктума, поднимаясь с земли.

Его разодранное тело кровоточило.

— Нет, ты мой раб! — крикнул Самилис и подстегнул коня.

Ауктума волочился следом по земле.

— Кто ты такой, собака, зарубил ли ты себе на носу? — орал Самилис.

Ауктума пришел в себя лишь спустя некоторое время.

— Кто ты такой, собака, зарубил ли ты себе на носу?

— Я… я… воин Монте.

— Проклятый раб! Монте развратил вас всех. — Самилис, дрожа от злости и сознания своего бессилия, снова подхлестнул коня, и снова повторился этот ужасный бег, пока Ауктума не свалился. Его голова ударилась о камень, и растерзанный труп Ауктумы еще долго волочился, ворочаясь по земле, пока веревка не оборвалась, освободив его от Самилиса.

Три прусских всадника через несколько часов нашли труп Ауктумы, подняли его на коня и, доставив в лагерь, уложили у его палатки.


Самилис прискакал в лагерь крестоносцев в самый обед.

Несколько воинов, заметившие его, тут же вскочили на коней, но он миролюбиво помахал им рукой, спешился и положил оружие на землю.

Графы фон Рейдер и фон Битенгейм обедали в своей палатке с другими именитыми крестоносцами.

Самилиса привели к палатке и толкнули к ногам графов. Самилис что-то пытался сказать, объяснить.

— Что этот прусс хочет? — спросил фон Рейдер.

— Он говорит, что хочет предать Монте, — пояснил монах, понимающий по-прусски, — только он просит за это гарантировать ему и его близким жизнь, не отнимать у него имений и земель, которыми он до сих пор владел.

Графы переглянулись.

— Хорошо, мы простим тебе твои ошибки, — сказал фон Битенгейм. — Так где же теперь Монте? Где большинство его воинов?

— Вот тут все указано. — Самилис достал из-за пояса кусок бересты и подал ее фон Битенгейму, — на этой примитивной карте месторасположение Монте было помечено знаком поломанной стрелы.

— Сколько времени понадобится, чтобы доскакать до Монте? — спросил фон Битенгейм, продолжая рассматривать берестовую карту.

Самилис поднял палец:

— Один день и еще половину, если лошади отдохнули. С этой стороны лишь несколько часовых. И замотайте лошадям копыта. Там вас не ожидают.

— Хорошо, — сказал граф фон Рейдер. — А как тебе, прусс, кажется, хватит ли у меня воинов разбить Монте?

Самилис окинул взглядом распростершийся по огромному полю лагерь крестового похода и ничего не ответил. Он никогда еще не видел такого количества войска в одном месте.

— Столько хватит? — повторил фон Рейдер свой вопрос.

— Хватит, — тихо сказал Самилис; он ощущал страх и вместе с тем презрение к этим изнеженным христианским воинам и, как это ни странно, после предательства — заново проснувшуюся в нем гордость за мощь прусского воинства. И он пробормотал: — Монте один стоит больше вас всех, сидящих здесь за столом.

Рыцари насупились. Самилис понял, что совершил непростительную глупость. Граф Рейдер встал и протянул Самилису обглоданную кость со стола, чуть не выбив ему при этом зубы.

— Угощайся, прусс, угощайся, тебе говорят.

— Я предал Монте. Откуда мне знать, не предадите ли и вы меня? — сказал Самилис.

— Граф фон Рейдер не нарушает данного слова, дикий прусс, — сказал раздраженно граф и крикнул: — Подайте ему флажки с моим родословным гербом! Если ты застолбишь свои владения этими флажками, мои воины не тронут тебя, а все остальное я спалю огнем…

Самилис держал в руках синие флажки с изображением золотого льва и месяца и не знал, что с ними делать. Фон Рейдер подал ему кубок вина, он выпил, не выпуская флажков из рук. Слуга снова налил, Самилис опять выпил залпом.

Тогда фон Рейдер спросил:

— А все-таки скажи мне, прусс, почему ты предаешь Монте?

— Я ненавижу его, — с презрением ответил Самилис и протянул бокал, чтобы его снова наполнили. — Я хотел быть великим вождем. Он унизил меня: вместо меня назначил вождем моего раба.

— Напоите его, посмотрим, как выглядит пьяный прусс, — сказал фон Битенгейм.

— Не жалейте вина великому прусскому вождю, — приказал фон Рейдер.

Самилис быстро хмелел, и все больше росло в нем презрение к этим глупым рыцарям, жрущим мясо с травой, и прежде чем окончательно опьянеть, он стал вполголоса угрожать им:

— Когда я стану вождем пруссов, я буду пить не вино, а вашу кровь.

Потом он соснул, а когда проснулся уже вечером, на небе высыпали яркие звезды. Он долго ловил своего коня, блуждавшего по пустому, вытоптанному лугу, где еще днем фыркало и ржало множество лошадей и сновали люди.

Самилис гнал своего коня до самой зари. Небо пламенело заревом пожарищ… И на том месте, где была его усадьба с укрепленным замком, его встретил лишь пепел, летящий по ветру. На деревьях вокруг его замка слегка покачивались повешенные — его близкие: отец, мать, жена, брат и собака.

Самилис сел на землю, выпустив из рук поводья… Его конь еще постоял немного и сначала медленно, а потом все быстрее рысцой ускакал в лес. Самилис бездумно достал свои флажки и воткнул их в землю вокруг себя.

— Так вернулись, хозяин, — услышал он вдруг чей-то голос за своей спиной и остолбенел.

Старый хромой раб кружил вокруг него, как бы боясь прикоснуться к флажкам.

— Красота, какие флажки ты принес, хозяин…

Вытащив один из них из земли, раб долго осматривал его и внезапно занес его над головой Самилиса. И тот, упав навзничь, почувствовал, как острие древка пронзило его, приколов к земле.


Войско графов фон Рейдера и фон Битенгейма подошло к Кенигсбергу в полночь. Была ясная лунная ночь, и как в дневном свете виднелись и мрачные кенигсбергские башни, и прусский лагерь, ощетинившийся рядами заостренных кольев. Крестоносцы отдыхали, опершись на своих лошадей с перевязанными мочалом копытами и одной рукой сжимая их морды, чтобы лошади не заржали.

— Бог с нами, рыцари! — воскликнул граф фон Рейдер. — Мы настигнем неверных спящими, и они проснутся лишь в аду. Мой покойный отец обуздал в тот последний мятеж это дьявольское отродье пруссов, царство ему небесное. Ныне мне суждено господом богом восстановить закон и порядок. Уничтожать их всех без пощады! Аминь. Начнем же!

Войско разделилось на две части. Одна из них бесшумно приблизилась к заставе через Преголю и втихомолку убрала охрану, подожгла мост. В лагере пруссов возникла паника. Тут открылись ворота Кенигсбергской крепости, и из них посыпались изголодавшиеся крестоносцы с благодарностью богу на устах. Объятые пламенем сваи моста рушились и с шипением угасали в воде. Пруссы столпились вокруг палатки Монте. Монте поспешно надевал доспехи, затем он вскочил на коня, и пруссы следом за ним начали прорываться через кольцо окружения. Крестоносцы долго еще преследовали разбредшиеся отряды Монте, потом они повернули назад, а Монте сокрушенно взирал на лагерь, в котором не успевшие уйти из окружения пруссы насмерть рубились с противником.

Отряд крестоносцев, возвращавшийся с кровавой охоты за пруссами, окружил кольцом дуб. Задрав головы, все смотрели на молившегося наверху монаха.

— Во имя спасителя приказываю, слезай с дерева! — приказали ему.

Но монах словно и не видел вовсе крестоносцев и, не поворачивая головы, продолжал сидеть, как птица в своем гнезде, прикрытом от дождя и ветра шкурами. Сквозь изодранные лохмотья торчали его костлявые высохшие руки.

— Во имя спасителя… слезай с дерева!

Монах глянул на крестоносцев, что-то пробормотал себе, под нос и снова принялся распевать тот же самый тягучий, полный нерушимого спокойствия псалом про деву Марию, богоматерь.

— Видать, он не в своем уме, — сказал один из крестоносцев, поворачивая коня.

— Бог озарил мой разум, — тоненьким, уносимым ветром голоском откликнулся монах, и крестоносец остановил коня.

— Слезай с дерева! — гаркнул он монаху.

Монах лишь покачал головой:

— Я ближе к богу и не собираюсь возвращаться на вашу грешную землю, хи-хи… Ступайте, ступайте же восвояси.

Крестоносец, посоветовавшись кратко с другими, спросил:

— Если ты святой человек, то скажи, кто же ты будешь?

— Я Варфоломей, проповедник Магдебургского собора.

— Отец Варфоломей, может, оставить тебе чего-нибудь для подкрепления души и тела?

— Ступайте, ступайте своей дорогой, мне все приносят птицы и пруссы, которых вы уже приканчиваете. А когда их совсем не останется, господь бог позаботится обо мне… Ступайте, ступайте же…

Крестоносцы ускакали, живо обсуждая между собой это происшествие, и вдруг они заспорили; тот, который приказывал монаху слезть с дерева, повернул лошадь и рысью поскакал к дубу.

Монах стал осенять его крестным знамением и зашипел:

— Сгинь, сгинь…

— Притворщик! — зло процедил крестоносец и крикнул: — А за что тебя пруссы оставили в живых?! Всех они перебили, а тебя нет…

— Не всех. Меня вот не убили, хи-хи… Святые псалмы ласкают ухо и не слышавшего божьего слова дикаря, хи-хи… Они не виноваты, что всевышний так долго не вспомнил о них.

— Не-ет, ты не святой вовсе, — решил наконец крестоносец и натянул тетиву лука. — Слезай, вероотступник, с дерева!

Монах замотал головой.

— Я ближе к богу, чем ты…

Стрела пронзила ему горло, и он свалился с дерева с удивленным и укоризненным выражением, застывшим на его лице.


— Немцы, словно звери, идут по нашему кровавому следу, — сказал утром Монте. — Готовьтесь встретить их… Если вы теперь прозеваете, то боги и вправду постелют вам постель в небесах.

Целый день напролет пруссы строили укрепления, а немцы все не показывались, и Монте позволил воинам вечером улечься поспать. Вождь сам в одиночестве охранял лагерь. Он проезжал на коне между спящими воинами, как бы прощаясь с ними.

Небо было грязно, как земля, и давило своей тяжестью.

Кольтис встал и спросил:

— Ты не спишь, Монте?

— Я ощущаю близость смерти… Сам видишь, какого цвета небо.

— Меня боги тоже призывают… Мы проиграли, Монте.

— Еще нет, еще нет, если б литовцы перестали грызться между собой и подоспели бы теперь… Двенадцатый год дожидаюсь этого чуда…

Ночью Монте услышал пролетающего по лесу всадника и, остановив его копьем, опознал в нем Висгаудаса.

— Твою жену сжег Алепсис, — тяжело дыша, выпалил Висгаудас. — Убей меня, Монте… Я защищал ее, но они избили меня. Я все еще харкаю кровью, Монте.

— За что? За что? — словно во сне повторял Монте.

— Алепсис говорил, что она принесла все беды… Убей, если хочешь. Я уже всего навидался, но она начала рожать, когда ее приносили в жертву богам…

— А-а-а! — закричал Монте. — А-а-а…

— Убей меня. — И Висгаудас подставил ему обнаженную грудь.

— Я не хочу больше никого убивать… Я уже ничего больше не хочу. — Монте соскользнул с коня и упал на траву.

Пруссы окружили Монте, и Висгаудас, в смятении оправдываясь перед всеми, пытался объяснить, что он не виноват.

— Монте, вставай, — сказал Кольтис. — Если боги этого хотели…

— А, боги!.. Я ненавижу ваших богов! — вскричал Монте. — Пусть покажется хоть один, и я разрублю его на части.

Пруссы начали боязливо отступать и с удивлением смотрели, как Монте швырнул свой меч, снял с себя шлем, доспехи, все бросил в кучу и остался полунагой. Потом он посмотрел на небо:

— Погляди, господи, погляди, какой я одинокий и беззащитный… Зачем ты заставляешь человека страдать больше, чем ему положено…

И лицо Катрины, хрупкое, трепетное, до боли знакомые ее плечи, мягкий и влажный взгляд, тепло ее тела и голос, уже издалека ласкающий и успокаивающий, — все это было где-то здесь, рядом, и он невольно протянул руку, но кругом была пустота. И Монте мог теперь только звать ее из далекого, давно умершего прошлого… Вот она сидит в Магдебурге, в конце длинного, белого рождественского стола, и, словно богоматерь, собирающаяся кормить своего младенца, расстегивает платье, обнажая белую, как мел, грудь… Входит Гирхалс (ах да, это же его дом, его стол!) и кладет на стол вилы.

— Это вилы, — говорит он, — так пронзи ими сына Александра… Катрина, богоматерь, родит тебе в пламени ада другого младенца и вскормит его огнем преисподней… Ха-ха, ведь твоя любимая Пруссия — ад кромешный, разве нет, милейший Генрих?

— Нет, нет, мне нечего выбирать.

— Ты мог выбрать, мог… А слово божье все равно восторжествует, хотя бы от твоей Пруссии и от тебя самого, Генрих, остались одни имена… Надо уметь вовремя перейти на сторону сильных и правых, милейший Генрих… Но Пруссия опоздала… И я пришел за твоей головой!

— Нет, Гирхалс! — Монте ищет рукою меч, но меча нет поблизости. — Я ее не отдам!.. Тут все еще живо — и Катрина, и Пруссия… Не только ад, Гирхалс, но и рай, который я ношу в себе.

— Рай! Ха-ха, рай!.. Для могильных червей, Генрих… ха-ха… Генрих Монте…

На рассвете Монте доложили, что приближаются крестоносцы.

— Ну и что? — сказал Монте. — Ну и что?

— Крестоносцы, Монте!

— Знаю, знаю, — пробормотал он, поднимаясь, как на повседневную работу и надевая расколотый шлем.


Во всех магдебургских церквах с самого утра гудел колокольный звон. Пестроцветные торжественные процессии запрудили городские улицы. Неся кресты, хоругви и пестрые знамена ювелиров, башмачников, каменщиков, рыбаков, кожевников и других цехов, звоня в колокольчики, люди распевали «Hosanna in excelsis»[10]. На ратушной площади балаган бродячих актеров показывал на подмостках, как рыцарь ордена крестоносцев деревянным мечом бьет испуганного дикаря прусса, а опьяненная толпа неистовствовала: «Бей последнего прусса! Конец Монте-антихристу!»


Согнанные из деревень пруссы стояли по колени в воде Преголи. Крестоносцы сбросили с коня Алепсиса, перерезали веревки и издевательски окрестили его. Алепсис стоял, опустив голову, без кровинки в лице, и не мог смотреть ни на немцев, ни на пруссов. Потом он спокойно вошел в реку, вода охватила его плечи, голову, какое-то мгновение он еще боролся с желанием вынырнуть, вдохнуть еще один, последний глоток воздуха. Алепсис лежал на дне Преголи, и течение понемногу начало относить его тело в Соленое море. И тогда крестоносцы, уже видавшие виды и прошедшие через огонь и воду и медные трубы, увидели то, чего не видели ни в Палестине, ни на Иерусалимской земле, — они стояли потрясенные и подавленные, не смея даже перекреститься, когда пруссы сдвинулись с места и безмолвно, медленно стали опускаться на дно реки…


На ратушную площадь высыпала шумливая, кипящая толпа. Епископ, которому некогда помог бежать Монте, в сопровождении свиты вышел из собора и, остановившись на пороге, обернулся к свите и следовавшему за ним мальчику в белом плаще с черными крестами:

— Монте отброшен от стен Кенигсберга. Господь услышал наши молитвы и уничтожил антихристов и богохульников. Так пусть же триумф этот достанется вам, воины Христовы. Возрадуйтесь и ликуйте же, получив пальмовую ветвь небесную из щедрых рук творца. Александр, подойди ближе.

— Слушаюсь, святой отец.

— Радуешься ли ты, что злодей Монте повержен в прах?

— Да, отец.

— Сегодня ты принял первое посвящение в Тевтонский орден пресвятой девы Марии. Хотя тебе всего лишь четырнадцать лет, мы верим в твое усердие и преданность богу. Благословляю тебя, сын мой, в сей торжественный час.

Александр преклонил колено, епископ положил руку на его голову.

— А теперь узнай и забудь, что твой подлинный отец — Генрих Монте, злейший враг церкви.

Александр закрыл лицо руками.

— А потому будь же вдвойне послушным и преданным святой церкви, дабы смыть пятно позора, которое оставил тебе твой одержимый дьяволом родитель. И если тебе когда-нибудь придется вступить на землю пруссов, то лишь с крестом и мечом.

Епископ повернулся и начал спускаться вниз, свита последовала за ним; Александр, коленопреклоненный, остался один.

Во всей Европе звонили в колокола, возвещая победу Ордена.


Рыцари появились в ярком свете утреннего солнца, заполнив весь лес, сколько хватает глаз, своими белыми плащами и многоцветными щитами.

Горстка прусских лучников на виду у рыцарей выстроилась в трясине и пустила град стрел. Рыцари вонзили шпоры в бока лошадей и бросились, подобно гончим, учуявшим дичь, на пруссов. Трясина захлюпала под копытами лошадей, и рыцари начали увязать в ней. Лишь незначительная часть их успела отступить и спастись. Пруссы же исчезли, словно сквозь землю провалились. Рыцари, перестроившись, попытались обойти трясину по болотистой равнине. Монте послал людей вперед; подпиленные ими деревья падали, преграждая рыцарям дорогу. Из засады посыпались на них стрелы.

Рыцари напали на укрепленный лагерь еще до полного рассвета. Тогда Монте вывел из засады свой последний резерв. Сражение длилось до обеда, и все, как по уговору, трижды отдыхали и снова брались за оружие. Вскоре не осталось ни одного боеспособного воина, да и Монте сам был весь изранен. И не было уже кому сражаться, на поле боя стонали раненые, пытаясь куда-нибудь уползти через трупы. У Кольтиса был распорот живот. Согнувшись, он разводил костер и сам лег на сложенные сучья в ожидании, когда его охватит пламя.

— Прощай, Монте…

— Так ты оставляешь меня в одиночку сражаться с Орденом?

— Таков уж обычай наших отцов, Монте. Когда пруссу жить становится невмоготу, он жертвует себя богам.

— Но там нету Пруссии, Кольтис.

— Но там нету и Ордена.

Огонь разгорелся, воспламенилась одежда Кольтиса. Он вытащил нож и всадил его по самый черенок себе в грудь.

Монте остался один.

Он брел через лес, а за его спиной, словно налитый кровью глаз, пылал костер.


Дочь Трениоты раскрыла глаза. Было совсем тихо, костер еще горел, и его дым ел глаза. Она обеими руками вытащила стрелу, пробившую кольчугу на ее девичьей груди, и с трудом поднялась. Поймав чьего-то коня, бродившего без хозяина, она догнала Монте.

— Возвращайся домой, — сказал, обернувшись, Монте и тут же прикрикнул на нее: — Домой!.. Они переступят через наши трупы. И тогда настанет ваш черед, литовцев…

Он плашмя ударил ее коня мечом, тот испуганно взвился на дыбы и унес дочку Трениоты.

Где-то вдалеке слышались невнятные чужие голоса. Крестоносцы наступали по кровавым следам Монте.

Под вечер Монте подошел к опушке дубовой рощи. На могучих ветвях дуба жители окрестных деревень развесили разноцветные льняные тряпицы, кости с присохшим к ним мясом, конский волос. У Монте больше не было сил идти, и он лег на землю. Над его головой, вроде легкого флюгера, покачивался рыбий скелет. Монте чувствовал, что смерть где-то тут рядом, в нескольких шагах от него, звери со своим безошибочным чутьем преследуют его по пятам.

— Монте, — сказал он себе, — скоро ты будешь реять над Пруссией как тень высохших рыб…

Он хотел пить и жевал траву, стараясь высосать из нее всю влагу.

Звери приближались, был слышен их вой и скрежет зубов.

— Душа моя, — прошептал Монте, — восстань из мертвых, воскресни еще раз.

Он сделал шаг вперед, едва удерживая в руках нож, навстречу неумолимо приближающемуся апокалипсическому реву.


…И ЕСЛИ Я ВЕРЮ, ЧТО ЖИЗНЬ МОЯ, МОНТЕ, ОКРЕЩЕННОГО ГЕНРИХОМ, И КАЖДОГО ИЗ НАС СТОИЛА ЧЕГО-ТО БОЛЬШЕГО, ЧЕМ ДЕРЖАТЬ ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ ЗВЕРЯ ЗА ГОРЛО, ТО Я ДОЛЖЕН ХОТЬ ЕЩЕ НА МИНУТУ ДОЛЬШЕ УДЕРЖАТЬ ЕГО, ВЫРВАВШЕГОСЯ ИЗ НАШИХ РУК.

Загрузка...