Рассказ Зиты

Никто не знает Орелин лучше меня. Будучи младше ее на несколько лет, я очень рано стала ее близкой подругой и поверенной ее тайн. В трудные моменты своей жизни именно ко мне она приходила восстанавливать силы. Мне кажется, ей нравилась радостная суета нашего дома, в которой своеобразно смешивались скандинавское спокойствие (мой муж — швед) и латинско-средиземноморский беспорядок. Она говорила, что при виде трех моих дочерей, спорящих друг с другом из-за кусочка картона, у нее улучшается настроение. Не скрою, я чувствовала недоверие и почти ревность, когда она уводила их на ярмарку или в кино. Впоследствии наши отношения испортились. Сейчас я упрекаю себя в том, что не помогла ей чем-то большим. Я так ни разу и не приехала в ее загородный дом в Трамбле. Впрочем, еще неизвестно, как бы она меня встретила. Я была самым осведомленным свидетелем ее поражений и воплощением всего того, от чего она пыталась убежать.

По правде говоря, я тоже не очень-то хотела снова встретиться со своей старой подругой. Я боялась оказаться лицом к лицу с тем человеком, которым она стала. Приведу в свое оправдание притчу, которую нам рассказывал отец.

Это история о рыбаке, удившем рыбу на берегу реки. Однажды утром он слышит крик и видит, как женщину уносит течением. Он сбрасывает обувь, бросается в воду и доплывает до бедняжки. Она вцепляется в него и душит. «Отпусти меня, — говорит мужчина, — или мы оба утонем». — «Ты думаешь, я позвала тебя для того, чтобы ты меня спас? — прошипела ему на ухо женщина. — Нет, я хочу, чтобы ты отправился ко дну вместе со мной».

Вернемся к тому времени, когда Орелин была моей подругой и даже больше — идеалом женщины, которой я хотела бы стать. Я могла бы пойти по пути брата и описать ее хозяйничающей в магазине на виду у всех. В таком случае она была бы одета, ну, например, в белую блузку с вырезом, тонкую прямую шерстяную юбку, чулки из искусственного шелка и красные кожаные туфли. Ее волосы, скажем… ниспадали бы на шею мелкими кудряшками, на английский манер, или рассыпались бы по спине роскошной гривой, которую я в одно мгновенье собрала бы в хвост и тут же перехватила бы резинкой.

Теперь макияж: немного легкой и аккуратно нанесенной краски, мазок кисточкой по щекам, чтобы выгоднее подчеркнуть скулы, черные тени на веки, губы, обрисованные красной помадой. Отлично. Добавить еще духи, бусы, брошку, серьги и браслет, и мой портрет будет готов. Но что же у меня получилось бы в таком случае? Кукла в натуральную величину, театральная марионетка. И я ничуть не приблизилась бы к истине.

Я должна стряхнуть с себя действие чар, вернуть живой образ и углубиться в жизнь Орелин Фульк. Задолго до того времени, когда она задыхалась в галантерейной лавке среди пуговиц, вперемешку рассыпанных по фаянсовым чашкам, и шерстяных мотков, еще до появления соблазнов и волнений сердца, произошло событие, надолго посеявшее смятение в ее уме.

Все началось мартовским днем 1945 года, когда на Нимский вокзал прибыла из Германии группа бывших пленных. Жан Фульк не числился среди них. Он вернется позже? Нет. Он умер. Но когда? Где и как? Ответа не знает никто. Виржини усаживает дочку на колени, уговаривает ее не плакать и не верить всему этому вранью. Ее отец жив, ведь никто не может подтвердить факт его смерти.

— И еще, — только никому не говори об этом, это будет нашей тайной, — по ночам, когда я просыпаюсь, твой отец иногда разговаривает со мной.

Орелин обещает хранить молчание и спрашивает:

— Что он тебе говорит?

— Что он скоро вернется.

— Сегодня?

— Нет.

— Он приедет на поезде?

— Ох, нет. Там, где он сейчас, нет ни вокзалов, ни железных дорог, ни даже просто дорог. Там нет ничего, кроме черных лесов. Он должен вернуться пешком. Но он жив, разве ты не чувствуешь этого, малышка?

Да, Орелин это чувствует. Ее отец жив. Он везде, где не останавливаются поезда. Везде, где она хотела бы его увидеть, такой же реальный и живой, как на тех фотографиях возле Пон-дю-Гар, сделанных во время одного из пикников, или на ярмарке Сен-Мишель, перед лотереей, с дочкой, сидящей у него на плечах, превращающейся в великана с детскими ручками. Но он вернется, этот великан, он уже встал и тронулся в путь сквозь время, он идет, перешагивая через рельсы и пересекая пустынные немецкие набережные и черные леса. Он красив и не боится ничего, он идет к ней и скоро обнимет ее своими сильными руками. Это вопрос нескольких дней, самое большее — нескольких недель.

Затем наступили годы послевоенного траура и начали сказываться первые результаты «плана Маршалла». Пришло время вернуться к самому старому делению в мире: мертвые с мертвыми, живые с живыми. Виржини получает официальное извещение. Капрал Жан-Фридерик Фульк, родившийся в Ниме в 1916 году, сын Сиприена Фулька, коммерсанта, и Мадлен Массидон, настоящим объявляется пропавшим без вести и умершим. Вследствие чего его супруга, Виржини Фульк, урожденная Саварен, имеет право требовать пенсию в качестве вдовы офицера, погибшего на войне. Написано в Париже, такого-то дня, месяца, года. Подпись неразборчива.

Хорошо. Перечитаем документ еще раз. Сначала Жан объявляется пропавшим без вести, затем умершим. Но обстоятельства его смерти? О них ничего не известно. Доказательства, прямые свидетели? Их нет. Виржини прячет письмо и не показывает его никому. Вот уже шесть месяцев она является вице-президентом местного общества спиритов, и ей удается установить первые контакты с потусторонним миром.

В то время, когда телевидение еще не проникло в каждый дом улыбкой призрачного диктора, верчение столов с вызовом духов умерших было всего лишь безобидным развлечением и средством скрасить зимние вечера для людей, изнывающих от скуки, когда в нимской опере (в то время она еще не сгорела) не дают «Грезы вальса» или «Сибулетту». Но для матери Орелин это совсем другое дело. Вопрос жизни и смерти. Спиритические сеансы подтверждают: рано или поздно духи начинают говорить. Наполеон и госпожа де Севинье. Виктор Гюго и Леонардо. Жорж Санд и Мата Хари. Но Жан-Фредерик Фульк, родившийся в Ниме, попавший в плен в июле сорокового, не отвечает. Значит, он жив.

В двух шагах от галантерейной лавки мадам Клео местная прорицательница, которой доступны самые сокровенные тайны, берет в свои руки организацию спиритических сеансов. Пять тысяч старых франков за консультацию — и благодаря дару провидения этой наследнице пифий удается увидеть в глубине фарфорового шара, освещенного свечой, Жана-Фредерика, шагающего по польским равнинам.

— Я вижу его… Он идет… один… Приближается к какой-то ферме… Все покрыто снегом…

— Ему холодно?

— Да… Но не очень… На нем шапка… солдатская шинель…

— Он разве не знает, что война давно закончилась? Почему он не сдастся властям?

— Он боится.

— Боится? Но кого?

— Русских.

Орелин растет в этой атмосфере ожидания и мистификаций. Иногда, стоя за прилавком магазина, она видит человека в военной форме на другой стороне улицы, и ее сердце вдруг замирает. Не отец ли? Но офицер проходит, не замедлив шага, и ей приходится снова запасаться терпением и снова вглядываться в лица незнакомых мужчин. По прошествии многих лет правде наконец удастся проложить дорогу к ее разуму. Она пытается открыть глаза матери на эту плутовскую игру. Но бесполезно. Понадобится еще много сеансов у ясновидящей, прежде чем пленник из Польши прекратит свое бесконечное странствие внутри светящегося шара.

Между тем Орелин сделала открытие: у нее есть голос. Слабенький голос, но с многообещающим тембром. Когда она напевает песенки, услышанные по радио, ее приятно слушать. Но кто ей сказал об этом? Преподаватели из расположенной неподалеку консерватории? Конечно же нет. Они не заходят в галантерейную лавку. Это говорят молодые люди, они утверждают, что у Орелин талант. И у них есть причины так говорить: каждый раз, когда ей сообщают об этом, Орелин краснеет, и ее молодая грудь вздымается от волнения. Да уж, только для того, чтобы поймать смущенный взгляд голубых глаз и угадать трепетание под платьем, все озорники департамента, сколько их ни есть, готовы сравнивать девушку с Корой Вокер и Эдит Пиаф.

Итак, едва освободившись от лжи своего детства, Орелин мечтает о триумфе на сцене и в кино. Но она не берет уроков, чтобы поставить свой голос, сделать его гибким и сильным и мало-помалу овладеть им. Она понятия не имеет ни об упражнениях, ни о требованиях, предъявляемых вокальным искусством, ни о часах отчаяния, когда сомнения сдавливают горло.

Я достаточно настрадалась от сравнения с Орелин, достаточно ей завидовала и подражала, чтобы теперь, оглядываясь назад, с полным правом утверждать, что ее красота, которая уничтожала меня и отодвигала в тень, сослужила ей плохую службу. И не надо задним числом обвинять меня в злопамятности, ведь это не я установила правила игры. Всякий раз, когда мы входили в кафе, разве при моем появлении, а не при ее стихали разом все разговоры? И кто тому причиной? Почему это ее, а не меня пастухи всегда сажали на круп своих лошадей, когда мы вместе ходили на праздник клеймения скота в дельту Роны?

Я думаю, что первый, кто мог похвастаться тем, что обладал Орелин, был один цыган из Сент-Мари-де-ла-Мер. Он был женат и сочинил в ее честь песню, которую до сих пор еще можно услышать в тех краях:

О, как же горько, ангел мой,

хотя б на миг тебя терять,

когда уходишь ты домой,

с тобой я встречи жду опять.[9]

Месяц спустя она появилась рядом с молодым Баррелем, сыном погонщика из Виллара. Затем ее часто видели на мотороллере позади Абеля Бюиссона, сына того хирурга, который удалил мне аппендицит. Абель, готовившийся к экзаменам на степень агреже[10] по классической филологии, был первым человеком, которому она доверила тайну о погибшем отце. Его ответ слово в слово она пересказала мне тем же вечером, и сегодня, наверное, я одна помню его:

— В прошлом каждого из нас есть погибший солдат. Одни узнают об этом слишком рано. Другие проводят всю жизнь в ожидании. Ты узнала правду в самый подходящий момент.

Хотя, насколько я знаю, она ничего не имела против Абеля и ставила его намного выше остальных своих поклонников, эта связь длилась не дольше, чем предыдущие увлечения.

Ее непостоянство смешило нас обоих. Ей в то время было девятнадцать лет, мне четырнадцать. Я старалась подражать ей во всем: копировала ее походку, жесты, пыталась воспроизвести легкость ее движений, свойственную ей одной манеру останавливаться посреди залитой солнцем улицы и откидывать голову назад (у меня и сейчас это получается неплохо). Я наблюдала, как она курит тонкие сигареты, которыми ее угощал один старый грек с площади Озерб. Иногда я делала затяжку и сразу же начинала задыхаться. Она никогда не смеялась надо мной, только снисходительно и немного грустно качала головой, как бы говоря: «Вот видишь, ты еще слишком мала для этого, ты не умеешь. Но ничего, придет и твое время».

Иной раз я просила у нее пудреницу с квадратным зеркальцем внутри, которая открывалась нажатием маленькой кнопочки. И она неизменно отвечала:

— Она там, в моей сумке, можешь ее взять, только осторожно, не помни фотографии!

Фотографии! Я совсем забыла о них. На них была запечатлена Орелин, и всегда самым невыгодным образом, всегда не в центре, не в фокусе, с расплывающимся, поднятым кверху лицом. И никогда такой, какой она мне нравилась. Это Баррель использовал верховые прогулки к вакаресскому пруду, чтобы сделать портрет своей невесты «a la Пикассо», как он говорил. В конце концов, может быть, эти фотографии были совсем не так уж плохи. Я уверена, что старый Баррель до сих пор хранит их в шкатулке, спрятанной где-нибудь в глубине шкафа, откуда по вечерам достает их с величайшей осторожностью, когда остается один.

Насколько я знаю, второй такой Орелин в жизни старого пастуха не было.

Что же касается того незабываемого образа в дюнах Эспигета, о котором упоминает Максим в начале своего повествования, то причиной его появления был Марко Тизоль, рыбак из Гро-дю-Руа, в настоящее время пенсионер, вдовец и дед восьмерых внуков. Синяя фуражка, наверное, очень шла Орелин. Скорее всего, это произошло во время одного из местных праздников. Мне жаль, что меня в тот момент не было рядом с братом: я наверняка бы заметила подробности, которые ускользнули от него.

Я могла бы назвать и другие имена, но это были бы всего лишь только имена, поэтому лучше сразу же перейти к Вальтеру Хану Младшему, своего рода гению.

Надо сказать, что к моменту упомянутого сеанса гипноза он и Орелин жили вместе в гостинице рядом с Одеоном. Это там, в пахнувшем нафталином и средством от мух номере, расположенном на последнем этаже, прямо под крышей (я там была два раза), они репетировали представление, в котором Максим так ничего и не понял.

В то время молодой артист, приехавший из Италии, где он учился у Дока Лугано, располагал всего-навсего двумя поношенными сценическими костюмами и кой-какими аксессуарами, умещавшимися в чемодане. Но он знал адреса всех кабаре и мюзик-холлов на Юге Франции и возлагал большие надежды на свой проект — заново поставить в современном стиле некогда всемирно известный номер с летающими женщинами, который можно было увидеть еще в начале века. Идею ему подал Док Лугано, начинавший свою карьеру на Тронской ярмарке как раз тогда, когда заканчивалась мода на летающих женщин, этих «королев воздуха» в купальниках из красного и розового шелка, перемещавшихся по воздуху над головами зрителей без страховочных тросов. Поскольку подобный аттракцион требовал дорогостоящей аппаратуры, то начинающий маг искал предпринимателей и финансистов, готовых инвестировать средства в его проект. А пока он занимался гипнозом, показывал фокусы и тем кое-как перебивался.

После представлений в Ницце, Марселе, Экс-ан-Провансе и Тарасконе Вальтер Хан Младший появился в Ниме, где необходимость раздобыть шелковую нить привела его в галантерейную лавку Орелин. В тот день меня не было в магазине, иначе бы это я обслуживала нового клиента с добросовестностью, которую я проявляла во всем, что касалось торговли.

От моего внимания не ускользнули бы ни мятый воротник рубашки, ни сильная изношенность брюк — подробности, которых не заметила моя кузина, пораженная тонкостью рук незнакомца и деликатностью его манер.

Никогда еще продажа катушки ниток не требовала от галантерейщицы стольких хлопот и размышлений. За нужными цветами и номерами, которых не было на полках, она не поленилась сходить на склад. Наверное, если бы было необходимо, Орелин отправилась бы за ними хоть на край света. Выложив товар на прилавок, она достала коробку с иголками, выбрала несколько цветных нитей и сделала на куске ткани несколько стежков для пробы. Посреди этой процедуры она вдруг подняла голову и спросила:

— Вы работаете в швейном производстве?

— Нет!

— Но вы ведь специалист?

— О нет, вовсе нет!

— Тогда я ничего не понимаю.

Чтобы хоть немного сгладить впечатление от своего замечания, столь же нескромного, сколь и неуместного, Орелин пустилась в пространные рассуждения о том, что случайные посетители часто более интересны, чем постоянные покупатели. Со своей стороны молодой человек зачарованно смотрел, как она перекусывает нить зубами или возвращает непокорную прядь в массу своих волос рукой с наперстком на среднем пальце. Восхищенно глядя на ее профиль, он мысленно пытался сосчитать, сколько катушек он сможет купить на единственный банкнот, имеющийся у него в бумажнике. Ему, правда, было нужно самое большее несколько сантиметров нити, и он бы попросту не знал, что делать со своей покупкой, но ему было неловко от того, что он вызвал такую бурю энергии из-за совершеннейшего пустяка.

— По правде говоря, я не очень-то разбираюсь во всем, что касается шитья, — объявил он наконец, — мне и нужно-то всего-навсего починить ширму, в которой образовалась дырка.

— Ширму для спальни?

— Нет, ширму для магических представлений.

— Так, значит, вы…

— Иллюзионист.

В первый раз Орелин так близко видела артиста, гастролирующего за границей. Таким образом, все объяснилось: элегантность жестов, мягкий и в то же время повелительный голос и что-то необычное во взгляде, приковывающее внимание и возбуждающее любопытство.

— Должно быть, у вас очень ловкие руки.

— О, это вопрос тренировки.

— И где же вы сейчас выступаете?

— Сейчас нигде. Я готовлю новое представление, которое собираюсь дать в следующем месяце.

— Как это должно быть здорово! Я тоже всегда мечтала выступать на сцене.

Итак, Вальтеру вовсе не понадобилось тратить последние деньги на покупку галантерейных товаров, чтобы заставить Орелин влюбиться в себя. Вечер молодые люди провели в «Гран Кафе», а ночь в гостинице. На другой день, проснувшись в полдень, они узнали друг в друге короля и королеву из карточной игры, увидели, что мир магии открывается перед ними и поклялись друг другу объединить свои таланты, чтобы никогда уже не расставаться. Так, в гостиничном номере, в мансарде, между протекающим умывальником и зеркальным шкафом, отражавшим то покрытую ржавыми пятнами спину мага, то обнаженную фигуру Орелин, отшлифовывался номер с мнимым гипнозом. Галантерейный магазин в те дни был закрыт по причине любви.

Мой брат со злорадством отметил, что я не присутствовала тем вечером на представлении в Одеоне. Это правда. Наша мать решительно этому воспротивилась. Но я была в курсе происходящего, так как помогала готовить номер: принесла ширму из гостиницы в Одеон, а во время последних репетиций исполняла роль, которая потом выпала Максиму. В отличие от этого простака, мне было известно, что Орелин исчезнет за кулисами в момент своего предполагаемого раздевания. Я видела, с каким мастерством Вальтер Хан Младший, манипулируя невидимыми нитями, заставлял появляться одежду из-за ширмы, создавая тем самым эротический эффект присутствия. Я знала, что публика попадется на удочку. В том-то и состояло изящество номера, что ничего не подозревающие зрители обнаруживали в конце пустоту вместо вожделенной плоти.

Когда упал занавес, Орелин слушала аплодисменты, предназначенные иллюзионисту, и не могла отделаться от чувства неудовлетворенности. Она вложила так много сил и энтузиазма в этот номер, но какова в действительности была ее роль? Фигурантка, статистка с привлекательной внешностью — и ничего более. Ей же хотелось стать настоящей актрисой и видеть свое имя напечатанным на афишах аршинными буквами.

Надо ли говорить, что ей удалось этого добиться без особого труда. Чтобы видеть, как она раздевается в спальне безо всякого гипноза и ширмы, Вальтер, как говорит пословица, продал бы дьяволу свои четки.

По ночам, глядя на спящую рядом Орелин, Вальтер заносил в записную книжечку проекты, на которые она его вдохновляла. Он был согласен с тем, что она заслуживает лучшей роли, чем роль простой статистки. Вскоре один из этих планов осуществился: шесть месяцев спустя Орелин написала мне: «Я участвую в постановке нового представления. Сейчас мы выступаем в Тулузе, в зале, который только что открылся. Ах, если бы ты могла меня видеть! Я играю роль женщины, которую распиливают на части! Но это только начало. В нашей следующей программе я буду выступать одна на сцене в новом номере с голубями и спою песню, которую Вальтер написал специально для меня. Наконец-то я начинаю понимать, что же мне надо на самом деле».

Да, голуби, песни, женщина, которую распиливают, — это как раз то, что любит публика. В течение пяти лет я получала по открытке из каждого большого города, где выступала моя подруга. В Бордо в первый раз зрители наградили ее бурными аплодисментами за номер с шейным платком, а я получила открытку с видом Гаронны, снятым с самолета. В Нанте она спела на бис несколько куплетов. Успех подтвердился в Ренне, Руане, Лилле, Страсбурге, Париже и Женеве, о чем всякий раз сообщали мне открытки. Триумфальные выступления в Германии и долгое пребывание в Бельгии еще больше обогатили мою коллекцию.

Вот так, не покидая своей студенческой комнаты в Монпелье, я следила издалека за успехами Орелин, и это доставляло мне радость. Я говорила себе, что рано или поздно она приедет с выступлением в наши края и я буду сидеть в первом ряду, чтобы ее поддержать. Но я ошибалась. Ничто не случается так, как ожидаешь.

Однажды утром я получила светящуюся открытку из Лас-Вегаса. Надпись на оборотной стороне, сделанная шариковой ручкой, сообщала: «Победа! Как утверждают газеты, мы открытие этого года. Беспрецедентный успех. Неслыханно! Представляешь, я появляюсь на сцене, стоя в прозрачной кабине, летящей над публикой. На мне платье металлического цвета, длинные черные перчатки, а в руках — огромный мундштук в стиле Джильды. По свистку Вальтера клетка приземляется перед зрителями. На глазах у всех я снимаю перчатки, бросаю их в зал, и они тут же превращаются, как ты, наверное, уже догадалась, в голубей.

Но самое замечательное — это момент, когда открывается клетка. Из нее выходит львица с моим платьем в пасти.

Но знаешь ли, Зита, несмотря на этот успех, я сыта по горло магией и вторыми ролями. Многие говорят, что мне надо выступать в мюзик-холле. Я уже начала готовить программу из песен. Если все пойдет хорошо, она будет готова к лету. Я тебе все расскажу».

Я несколько раз перечитала открытку и приколола ее над своим письменным столом вместе с другими. Все вместе они образовывали замечательную мозаику, в которой читались этапы успеха Орелин. Время от времени, отрываясь от своих занятий, я бросала на них взгляд, и это придавало мне мужества. Я воображала, что успехи моей кузины каким-то образом откроют дорогу моим собственным.

Мне было двадцать лет, и я была не лишена честолюбия. Я много работала и мало спала. В отличие от моих подруг, у меня не было поклонника. Да и где я могла бы его встретить? Я не принимала участия в студенческих вечеринках и не показывалась на городских праздниках, что, впрочем, уберегло меня от разочарований: моя нескладная фигура была не из тех, что заставляют ребят вздыхать. И если бы дело было только в моих плечах баскетболистки! Когда я смотрела на себя в зеркало, мне становилось ясно, что все в моем лице надо переделать: основание носа слишком массивное, глаза слишком круглые и слишком близко посаженные. Тонкий бесцветный рот не призывал к страстным поцелуям, а подбородок только выигрывал оттого, что был скрыт шарфом. Правда, я могла утешать себя тем, что у меня самые красивые уши на курсе, но кому, спрашивается, нужны уши?

Как раз в это время, когда я видела себя в самом непривлекательном свете и над которым я теперь первая же готова посмеяться, мне явилась неожиданная поддержка в лице отца, хотя, как мне казалось тогда, он никогда не относился ко мне серьезно и никогда не старался меня понять. Как-то раз, в один из майских дней, он неожиданно позвонил в мою дверь. Я была тем больше удивлена его приходом, что он никогда не интересовался тем, где я живу, и вносил плату за мою комнату, так ни разу до этого не побывав в ней.

— Послушай-ка, Зита, это твоя соседка — та брюнетка, которую я встретил на лестнице?

— Да, — сказала я, раньше чем успела его поцеловать и пригласить в квартиру, заваленную книгами и газетами. Я была скорее смущена, чем обрадована его приходом. Стараясь скрыть свое замешательство, я взяла у него из рук бутылку вина и вареного цыпленка, купленные неподалеку в магазинчике полуфабрикатов. Положив цыпленка на блюдо, я принялась за поиски штопора, которого в моем доме заведомо не могло быть. Пришлось вырезать пробку по кусочку при помощи ножа.

День был жаркий. Мы уселись возле широко открытого окна. Было слышно, как на автостоянке мальчишки играют в футбол. Стрижи с криком рассекали темнеющее небо. Как раз в это время морской бриз проникает в город. Но было еще слишком рано, чтобы почувствовать прохладу, принесенную им. В эту часть Монпелье она приходит только с наступлением ночи. Мы чокнулись, и отец произнес тост за успех моего экзамена, хотя он не имел никакого представления о моих занятиях и не видел в них большой пользы.

— Запыхался, па?

— Пришлось далеко оставить машину, да и по лестнице я поднялся слишком быстро.

На нем был бежевый льняной костюм, голубая рубашка в полоску и галстук со слегка распущенным узлом. Он похудел, и пиджак висел на нем мешком. Казалось, что время легким прикосновением оставило на его лице едва заметную печать усталости. Однако он ничуть не огорчался из-за гусиных лапок, царапавших виски, а в глазах у него светилась все та же улыбка, которую мы так любили.

— Может, сразу же и поедим?

— С удовольствием.

Я убрала со стола свои учебники и тетради. Отец расставил тарелки и разрезал еще теплого цыпленка. Мы его съели по-простому, без церемоний, в то время пока ночь медленно опускалась на уже темнеющие сосны. За десертом я повернула свою чертежную лампу к стене, и мы так и сидели в полумраке, разговаривая о наших семейных делах. Когда разговор коснулся нашей кузины, я с самым невинным видом призналась, что мне всегда хотелось быть похожей на нее, но что я не обольщалась на этот счет: вряд ли мне удалось бы чего-нибудь добиться на этом пути.

— Зита, малышка, ты слишком хорошо думаешь об Орелин и слишком плохо о себе!

— Это потому, что я хорошо знаю себя, — сказала я с обескураженным видом, который, наверное, был довольно забавен.

— Ну вот еще! Это было бы чертовски грустно, если бы ты и вправду знала себя в двадцать лет.

— Во всяком случае, в настоящее время сравнение не в мою пользу!

— Да что ты вообще об этом знаешь?

Я сняла со стены открытку из Лас-Вегаса и через стол протянула ее отцу. Чтобы ее прочесть, он надел свои дальнозоркие очки. Затем он сам водрузил ее на прежнее место и пришпилил булавкой.

— Этой открытке уже семь месяцев. Ты получала с тех пор еще что-нибудь?

— Нет. И это меня удивляет, она ведь обещала писать.

— Этому может быть простое объяснение: представление не удалось и она не хочет, чтобы ты об этом узнала.

— Почему ты так думаешь?

— Я знаю, чего публика ждет от нее, да и ее саму знаю немного. При первой же профессиональной неудаче она сменит жениха.

— Однако ты злой.

— Просто я вижу это ясно как день.

Я была смущена. От двух выпитых бокалов вина у меня горели щеки и кружилась голова. Наверное, мне следовало рассердиться на отца за то, что он так холодно говорил о моей подруге, которой я восхищалась, но его равнодушие вдруг успокоило меня. Долгое время один вопрос не давал мне покоя, и, может быть, сейчас представилась последняя возможность его задать, — сейчас или никогда.

— Па, скажи, ты любил Орелин?

Он рассмеялся коротким, вдруг оборвавшимся смехом и поднялся, собираясь уходить. Я так и не узнала, зачем он приходил. Может быть, он хотел меня о чем-то попросить или что-то сообщить, но в последний момент передумал? Может быть, он всего лишь хотел посмотреть, как я живу в своей норе? Вот так: получается, что можно двадцать лет жить бок о бок и не найти возможности поговорить о главном, а когда наконец для доверительности и откровенности открывается дверь, слова уже не имеют смысла. Теперь отец стоял передо мной в прихожей и все повторял, что мы провели чудесный вечер и что он счастлив. Я молчала. Я видела, как он похудел и что пиджак теперь болтается на нем, видела пыль усталости, рассыпанную временем, видела его улыбку и паутинку морщин у висков. Все это я видела так же ясно, как сейчас вижу себя сидящей за письменным столом и пишущей о человеке, который умер. Но я тоже была счастлива в тот вечер. Я гордилась тем, что он такой красивый, такой элегантный. Это был мой отец. Самый лучший на свете продавец проигрывателей, который пел нам песенку о старой кляче и заставлял плакать мать. Поэт «Country Club».


Несколько дней спустя Жозеф сообщил мне, зачем отец ездил в Монпелье. Он хотел проконсультироваться у известного онколога. Эта новость отодвинула мои личные заботы на второй план.

В июне я получила диплом о высшем образовании и на лето вернулась в Ним. Там все как будто бы оставалось по-прежнему. Если не считать того, что дом теперь казался слишком большим для родителей и что наши обеды и ужины в саду, накрытые на троих или четверых, несмотря на шутки отца, проходили не так весело, как раньше. В то время Максим, только что освобожденный от службы в армии по состоянию здоровья, целыми неделями пропадал в Париже, где брал уроки джазовой игры у одного американского музыканта, пьяного вусмерть два раза из трех. Жозеф жил в Марселе, где открыл экспортно-импортную компанию.

— А не продать ли нам часть сада и не купить ли на эти деньги суденышко? — спросил вдруг отец однажды вечером, когда мы, против обыкновения, собрались все вместе поужинать под звездным небом.

— И куда плыть на этом суденышке? — спросил Жозеф.

— В Полинезию… К лагунам и южным морям…

— С трудом представляю тебя посреди Тихого океана, — сказала мать, — ты не любишь одиночества и терпеть не можешь заново разогретый кофе.

Отец, видимо, принял во внимание это соображение и отказался от покупки яхты, которая унесла бы его к Маркизским островам. Он сделал лучше: воспользовавшись периодом ремиссии в своей болезни, он нанял у одного рыбака в Вакаресе старую просмоленную лодку. С самого начала осени он стал рано утром уезжать из дому на машине и возвращался уже затемно. Когда мать спрашивала, хорошо ли он провел день, он всякий раз отвечал: «Да». А если она пыталась узнать, что он делал, он отвечал: «Ничего».

— Но все-таки, — не унималась мать, — ты же не мог весь день провести вот так, просто лежа в лодке?

Отец отвечал, что именно так оно и было и что все послеполуденное время он дрейфовал по течению, наслаждаясь лучами смягченного облачной дымкой солнца и плеском волн. Только раз какой-то рыбак обругал его, когда он слишком близко приблизился к сетям.

— Вот уж не думала, — говорила мать, — что уединение может доставлять тебе удовольствие.

— О, — смеялся отец, — я там вовсе не одинок. Вокруг меня птицы, облака, вода, которую я чувствую как живое существо, ветер…


Целый год от Орелин не было никаких вестей. Когда я вспоминала слова отца, сказанные по поводу ее молчания, я приходила к выводу, что он, пожалуй, был не так уж и неправ. Не добившись успеха, который бы меня поразил, моя подруга решила не писать мне. Я сожалела об этом, но не упрекала ее. Я ее понимала.

Потом вдруг пришло письмо из Калифорнии. Это было в ноябре того года, когда я готовилась к экзаменам на право преподавания в средней школе и на степень агреже по географии.

«Я не забываю тебя, дорогая Зита, но мне попросту не хватает времени. В Лас-Вегасе Вальтер предложил новую программу, в которой он проделывает трюк с исчезновением восьми слонов. На самом деле их только два, но никто об этом не догадывается. Я же с помощью одного обосновавшегося здесь француза поставила мюзикл. Все получилось замечательно, особенно звуковая дорожка и освещение. Но американцы не любят, когда в представлении слишком много текста.

В Лос-Анджелесе мне посчастливилось познакомиться с Джоном Де Картером. Возможно, это имя тебе о чем-нибудь говорит. Он сочиняет музыку к фильмам. Очень известный человек в своем деле. И очень отзывчивый. Он сразу же ввел меня в круг своих знакомых. Я пишу тебе от него, из Санта-Барбары. В окно виден океан. Этот вид напомнил мне время, проведенное на берегу моря с твоим отцом. Он шутил и пел. Вот так, это воспоминание вдруг пробудило во мне чувство ностальгии.

Я буду держать тебя в курсе своих дел. Удачи на экзаменах!»

Больше от Орелин я писем не получала. Насколько мне известно, после нескольких не слишком удачных проб она снялась в фильме ужасов, который я не видела. Говорили, что ей там досталась немая роль няни, которую убивают в самом начале.

В тот год я провела Рождество в «Country Club». Это был последний повод, собравший всю нашу семью вместе. Жозеф представил нам Ирму, свою будущую жену, и спел Minuit chretien. Максим не слишком ломался и аккомпанировал ему. Мать чувствовала себя уставшей и нервничала. Несколько раз я пыталась заговорить с ней, но она заподозрила, что если я останусь с ней наедине, то речь пойдет о болезни отца, и разговора у нас не получилось.

Начиная со второго января я с еще большим усердием, чем обычно, погрузилась в работу. Я забивала себе голову цифрами, картами, графиками, комментариями, безуспешно стараясь скрыть от себя, что лучшее время моей жизни пропадает впустую в этих штудиях, так как эта ступень обучения существует исключительно для того, чтобы уменьшить число конкурентов.

Я успешно прошла два письменных экзамена и была приглашена в Париж для сдачи устных. Это было в начале июля. Отец очень кстати вспомнил, что один из друзей его юности держит гостиницу в Четырнадцатом округе, возле Ситэ. Он забронировал номер для меня. В нервном напряжении и страхе, накачавшись до предела кофе и витаминами, я провела бессонную ночь, перебирая свои девять сотен карточек и уже не понимая, что там написано. На следующий день в холле гостиницы у меня случился приступ нервного удушья прямо на глазах брезгливых и равнодушных туристов. Мне пришел на помощь один швед, знавший, что делать в таких случаях. Он надел мне на голову бумажный мешок, чтобы уменьшить количество поступающего в легкие кислорода, и это сняло спазм. Я хотела поблагодарить иностранца, но меня уже ждало такси, а мне еще надо было подняться к себе в номер за вещами. Когда я снова спустилась в холл, скандинав уже расплачивался по счету. Он пожелал мне удачи. По наитию, которое мой муж до сих пор считает вмешательством судьбы, в последний момент я спросила его имя. Он протянул мне свою визитную карточку.

С этого момента началась наша переписка, продолжавшаяся до нашей свадьбы восемь лет спустя. Ингмар писал мне по-английски, а я отвечала ему по-французски. Сначала я рассказывала ему только о своих занятиях и книгах, которые я читала, он же сантиметр за сантиметром, как рассказ с продолжением, описывал мне свою холостяцкую квартиру в Гетеборге. Помню, он потратил почти год, чтобы описать мне расположение витрин в гостиной, и ему не хватило долгой шведской зимы, чтобы детально изобразить все медальоны на каминной полке. На один из этих медальонов, с портретом его бабушки, загримированной под однорукого бандита, потребовалось три письма и несколько эскизов.

В начале нашего знакомства его представительность внушила мне мысль, что он летчик гражданской авиации и пишет мне по возвращении из своих долгих рейсов. Восемнадцать месяцев спустя я узнала, что по образованию он — реставратор картин и зарабатывает на жизнь иллюстрацией детских книжек. Не буду продолжать это отступление, рассказывая подробно обо всех препятствиях, которые мне пришлось преодолеть, чтобы подвести его к мысли жениться на мне. Скажу только, что письма на двух языках, свидетельствующие об этой борьбе (некоторые из них с цветными рисунками во всю станицу), заполняют восемь больших обувных коробок, сложенных одна на другую и запертых в шкафу, ключ от которого я постоянно ношу на шее вместе с образком святого Иеронима, покровителя пишущих.

Теперь я должна оставить в стороне письма Ингмара, сделать шаг назад и вернуться в тот далекий июль, когда я разом покончила с моими занятиями, встретила мужчину моей жизни и возобновила отношения с Орелин.

В то лето я, как и всегда, вернулась в Ним на каникулы. Вспоминаю, как от волнения у меня перехватило дыхание, когда я нашла все тот же нетронутый беспорядок в своей комнате, окна которой выходили на юг, на высохшую и сверкающую гарригу. В этот раз мы были дома втроем. Жозеф и Ирма путешествовали по Греции. Максим, усевшись за руль своей купленной по случаю малолитражки, отбыл на поиски удачи в Копенгаген, где, по утверждению специальных журналов, джазовые музыканты находили хороший прием. Я пребывала в том состоянии праздности и опустошенности, которое неизбежно следует за переутомлением. Разочарование не покидало меня: хотя моя фамилия фигурировала в первой десятке успешно сдавших экзамены на право преподавания, на экзаменах по агрегации я едва не провалилась. Но теперь, когда далекий образ занимал мое воображение, я и слышать не хотела больше ни о каких экзаменах. Мое решение было непоколебимо: с этим покончено навсегда! Жить — такова теперь была моя цель! Прекрасная мысль, но осуществить ее было не так-то легко.

Среди ярких впечатлений того лета, которое оказалось последним для отца, особенно вспоминается одно: тишина в большом опустевшем доме — ни звуков рояля, ни музыки, льющейся из динамиков с утра до ночи. Комнаты, в которых больше никто не жил, но куда сквозь щели в ставнях проникали и ложились на кресла солнечные лучи, создавая маленькие оазисы в этом царстве прохлады и сумрака, населенном теперь только шкафами с зимней одеждой. Воркованье голубей, избравших наш чердак местом гнездовья и с шумом вылетавших в окно всякий раз, когда я открывала обшарпанную дверь.

По утрам я часто заставала мать на кухне, где у нее теперь было не так много забот. Сидя возле застекленной двери с очками, висящими на шнурке, и старой газетой, лежащей на коленях, она дремала до того момента, пока я не появлялась, чтобы сварить себе кофе. Тогда она внезапно вскакивала со своей обычной живостью и брала у меня кофеварку из рук со словами:

— Давай-ка я этим займусь. Нарежь пока себе тартинки, мед в буфете.

— Мам, положи побольше кофе в фильтр, мне надо проснуться.

— У тебя опять будет сердцебиение.

— Я привыкла.

— Ты все делаешь, как твой брат, недаром вы близнецы. Он по утрам выпивает по два кофейника!

Пока я пила этот получившийся в результате компромисса напиток, по мнению матери слишком крепкий, а на мой вкус просто бурда, она убирала со стола масленку, заворачивала хлеб в чистую белую тряпочку, и как только я заканчивала, накрывала мед, чтобы он не привлек ос. Она находила на кухне множество мелких дел, в которых я не видела ни срочности, ни необходимости, потому что у меня «в голове были одни книги» и сама я была с приветом, как мне много раз говорила мать. Если в кофеварке оставалось хотя бы на палец кофе, она наливала его в сервизную чашку и пила маленькими глотками, говоря, что надо же его допить.

Мне было приятно видеть, что она все же позволяет себе немного удовольствия. Я говорила себе, — а может быть, это я только сейчас говорю, потому что сейчас мне столько же лет, сколько было матери в то лето, и я с удивлением замечаю, что со своими детьми я обращаюсь так же, как и она с нами, — так вот, я говорю или говорила, что она настолько привыкла ставить семью превыше всего, что ей был необходим повод, какое-нибудь оправдание, чтобы подумать о самой себе. Это правда, и в этом нет никаких сомнений, но было бы неправильно думать, что она приносила себя в жертву (а раньше я именно так и думала). Я бы сказала, что радость видеть нас всех счастливыми была для нее сильней, чище и полней, если она оплачивалась небольшим самоотречением.

В то лето наши отношения с матерью были более близкими, чем во все предыдущие годы. Я бы предпочла, чтобы она не изводила себя так. Но надо было иметь поистине каменное сердце, чтобы не проникнуться сочувствием при виде ее на кухне после того, как, выпив кофе, вымыв свою чашку и поставив ее на место к одиннадцати другим, она сидит, обратив лицо к двери за моей спиной, в ожидании, пока легкие шаги ног, обутых в домашние туфли, которые она всегда успевала услышать раньше меня, не возвестят ей, что отец уже встал. Тогда вдруг ее взгляд светлел так внезапно, что можно было подумать, будто солнечный свет, преломившись в застекленной двери, отражается в ее черных глазах и что он исчезнет, как только она пошевелится. Но он не исчезал, напротив, он так и оставался в ее взгляде, пока она тихим голосом говорила мне:

— Он теперь почти совсем не спит. Ночью он даже не ложится, до шести, до семи утра сидит в саду. Большую часть времени у него боли. Но он никогда не жалуется.

— Я знаю.

— Весной он передал управление магазином помощнику. Но иногда после полудня заходит туда. Вчера он продал телевизор покупательнице, пришедшей поменять проигрыватель. Так он развлекается. Боюсь только, как бы он не утомил себя.

— Не надо ему мешать. Ему необходимо общаться с людьми.

— Тебе легко говорить.

Она улыбалась снисходительно и, может быть, немного меланхолично, воскрешая в памяти тридцать лет супружеских измен, которые не смогли ни разрушить, ни изгнать светлый образ любви. Как могла ее ревнивая и охваченная страстью к совершенству душа мириться с отцовской неверностью, для меня так и осталось тайной, ключ от которой навсегда потерялся в роще каменных дубов того знойного и короткого лета, когда шаги ног, обутых в домашние туфли, предвещавшие появление отца в белом костюме и шляпе, возвращали прекрасному лицу матери выражение молодой девушки.

— Знаете, кого вы мне напоминаете? — воскликнул однажды отец, поцеловав нас. — Двух воспитанниц кармелитского монастыря, принимающих визит своего епископа!

— Если ты так хочешь быть похожим на прелата, то тебе надо немного поправиться, — сказала мать.

— А вы, если так и будете ходить в своих монашеских платьях, непременно окажетесь в монастыре! Вот ты, Зита, хотя бы летом могла бы расстаться со своими серыми юбками и дать ногам погреться на солнце. Кстати, почему мы не пьем кофе на террасе?

— Ну, пап, там ведь тридцать градусов.

— Это единственное место, где еще можно дышать. В самом деле, не стоит сидеть в этой душной кухне!

Действительно, хотя утром жара снаружи была сильнее, чем в доме, дышалось на террасе, защищенной от солнечного света простой камышовой крышей, намного легче, чем внутри. С того дня по утрам мы стали проводить там время, болтая, смеясь, обмениваясь новостями и по молчаливому согласию избегая сложных и тяжелых тем, до тех пор пока жар, поднимавшийся от гарриги, не вызывал всеобщего оцепенения.

Так, однажды в воскресенье, после кофе, мать прочла газетную заметку, в которой говорилось, что «Орелин Фульк, хорошо известная жителям Нима, вернулась в родной город после блестящих выступлений в Америке».

— Я догадывался об этом, — сказал отец. — Как-то вечером, проходя мимо бывшего галантерейного магазина, в котором теперь находится ресторан, я видел, что кто-то открыл ставни в ее квартире на последнем этаже. Но с тех пор они закрыты.

— Если она останется в Ниме на лето, она, наверное, нас навестит. После стольких лет она, должно быть, захочет повидать Зиту.

— Не думаю.

— Почему?

Тогда я так и не высказала своего мнения. Две недели я наблюдала за квартирой Орелин, но мне так и не удалось заметить, чтобы она входила или выходила из нее в те часы, когда я ее подкарауливала. И вот однажды вечером, немного заинтригованная этим затворничеством, которое было так не похоже на нее, я позвонила в ее дверь. Без предупреждения.


— О, Зита! Как же ты изменилась! Надо же, я совсем забыла, что ты всегда была выше меня!

— Может быть, я не вовремя?

— Наоборот. Я знала, что ты придешь сегодня вечером.

— Откуда?

— Мне сообщил об этом мой гороскоп. И карты таро.

— Ты веришь в эти глупости?

Я стояла на лестничной площадке последнего этажа жилого дома в старом городе, и мы разговаривали через приоткрытую на длину цепочки дверь в квартиру. В сумраке коридора лицо моей подруги было едва различимо, но что меня поразило в тот момент, а впоследствии еще больше, так это ее голос: он стал более низким, более хриплым и более обработанным.

— Входи и подожди меня в гостиной, пока я надену платье. — Только сейчас я заметила, что Орелин была совершенно голая. — Пожалуйста, не обращай внимания на беспорядок: когда я отдыхаю, то не занимаюсь ничем. В полдень испанец приносит мне из ресторана на первом этаже дежурное блюдо, а вечером тортилью.[11] Около полуночи я выхожу на бульвар подышать свежим воздухом. Мне бы так хотелось прогуляться в одиночестве, но это совершенно невозможно: на каждом углу я встречаю знакомых и покупателей, когда-то заходивших в наш магазин. Вчера я столкнулась с молодым полицейским инспектором. Его зовут Карон. Под тем предлогом, что его мать покупала у нас шерсть для свитеров, он ходит за мной как собачонка. Когда ты позвонила, я думала, что это он.

Постепенно мои глаза привыкли к темноте, царившей в квартире. Я знала расположение комнат и направилась в гостиную. Узкие полоски света проникали в комнату сквозь закрытые ставни. Шум улицы не доходил сюда. Было жарко, и я почувствовала, как у меня стучит в висках. Машинально я поискала взглядом тунисскую клетку, в которой Виржини раньше держала канареек. Ее купол в форме луковицы поблескивал в полумраке на своем обычном месте, но она была пуста.

Хлопок, донесшийся из кухни, сообщил мне, что мы будем пить шампанское. Я начинала узнавать свою подругу, она всегда умела придать блеск любой встрече. Я сняла сандалии и с ногами забралась на застланный бархатным покрывалом диван.

— Сейчас отпразднуем твои успехи, — сказала Орелин, появляясь с бокалами на подносе.

— Лучше твои.

— О, мои…

Она снова исчезла и вернулась с ведерком для льда, из которого торчало горлышко бутылки. Ее шелковистые светло-желтые волосы, которые я так часто распутывала, расчесывала и укладывала по ее просьбе, были коротко острижены, а лицо без косметики, словно вбирая в себя весь свет, проникавший сквозь ставни, постоянно притягивало к себе взгляд.

— Почему ты вернулась? — неожиданно спросила я после того, как мы выпили первый бокал.

— Мать написала, что собирается завещать квартиру своей секте. Мне захотелось побывать здесь, прежде чем дать согласие, о котором она просит. Но как только я вошла сюда, я изменила свое решение. Не хочу, чтобы меня обокрали. Ты, может быть, не знаешь, но я ведь родилась здесь, в комнате, которая позади тебя.

И снова я прислушивалась скорее к голосу Орелин, чем к ее словам. Если бы надо было описать его с помощью цвета, я бы выбрала золотисто-коричневый цвет меда и вереска. Казалось, он исходил из какого-то далекого и холодного источника. С легким оттенком зависти я подумала, что теперь мужчин, должно быть, к ней привлекает еще и голос, эта необычная шероховатость, появившаяся в нем.

— Здесь много моих вещей. Как-то вечером, разбирая их, я обнаружила в шкафу костюм отца и из любопытства примерила. Жан Фульк не был великаном, как раз мой размер. Но когда я почувствовала на своих плечах его пиджак и засунула руки в карманы, это было как если бы после стольких лет…

На середине фразы она вдруг поняла, что не может продолжить свой рассказ, не открыв мне тайну, известную мне только по смутным отголоскам. Я сделала вид, будто поверила, что она все сказала, и предложила выпить за нашу встречу. Затем я пустилась в долгий и несколько бессвязный рассказ о своем знакомстве с Ингмаром. Но если не считать эпизода с мешком на голове, который она нашла поучительным, вся история показалась ей пошлой. Я была задета.

— Какая же ты обидчивая, Зита! Если бы ты только знала, что со мной приключилось… Две недели назад в самолете, летящем из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк… Я читала репортаж о Вьетнаме, когда один пассажир встал со своего места и подошел ко мне. Знаешь, такой господин в возрасте, со светлыми глазами, зачесанными назад редкими седеющими волосами и тонкими седыми усами. Я спросила его сначала по-французски, затем по-английски, что ему надо. Он открыл рот, чтобы ответить, но ничего не сказал и вернулся в свое кресло.

— Ты, наверное, привыкла к тому, что тобой все восхищаются? — немного сухо спросила я.

— Да я не об этом. Видишь ли, когда на Лионском вокзале я села в поезд, идущий в Ним, этот мужчина уже устроился в купе, где я забронировала себе место. Мы сидели друг напротив друга, у прохода. Всего в купе было пять человек, но от его взгляда мне становилось нехорошо. Я закрыла глаза, чтобы не видеть его, а когда контролер меня разбудил, он исчез.

— Должно быть, он прошел в другой вагон.

— Я тоже так подумала, но вчера вечером я увидела его возле Квадратного Дома. Он шел за мной. Вот почему я согласилась принять помощь инспектора.

Орелин рассказала мне другие истории, полные таинственных совпадений, в которых не было ничего необычного, но которые, как ей казалось, таили в себе скрытый смысл. Я не перебивая слушала все эти бредни, до тех пор пока шампанское, выпитое натощак, не ударило мне в голову. Стены вдруг стали кружиться, и я легла на диван, чтобы прийти в себя. Орелин подсунула мне подушку под голову и вышла. Наконец я заснула.

Когда я проснулась, было уже темно. Оба окна гостиной были открыты. Ночная прохлада вливалась в комнату вместе с уличными криками и звуками скрипки, доносившимися с террасы кафе на бульваре. Орелин поставила две тарелки на столик, покрытый белой скатертью, и ушла на кухню за картофельной тортильей и окороком, которые, пока я спала, ей принес Хезус, Хезус Санчес.

После ужина мы решили пойти на концерт. Когда мы уже стояли в дверях, Орелин вдруг задумалась.

— Пока мы не ушли, я хочу тебе кое-что показать, если ты не против.

Она усадила меня перед карточным столиком. Я было подумала, что сейчас она снова начнет раскладывать карты, но она положила передо мной альбом в обложке из тисненого картона с металлической застежкой.

— Ты знаешь, что отец держал фотомастерскую возле Амфитеатра? Во время войны все, что там было, растащили. От его работ почти ничего не осталось.

Она положила передо мной черно-белые отпечатки малого формата. Среди них был портрет Виржини в молодости, провансальские пейзажи и несколько снимков, запечатлевших традиционный пикник возле Пон-дю-Гар,[12] и Орелин, сидящую в коляске. На четырех фотографиях, хранящихся у меня по сей день, был изображен молодой человек в костюме для гольфа и твидовой фуражке, которого я легко узнала.

— Наши отцы были большими друзьями, — взволнованно сказала я.

— Это верно. Но посмотри на этот снимок, ты не замечаешь ничего странного?

Фотография, о которой меня спрашивала Орелин, стоит теперь у меня на письменном столе. Это портрет двух молодых людей, сделанный с помощью автоматического спуска или кем-то третьим. Элегантные, как один, так и другой, они стоят плечом к плечу в тени сада и с насмешливо-вызывающим видом смотрят в камеру, которая собирается их заснять. На заднем плане, возле сплошного массива розовых кустов можно разглядеть какого-то незнакомца, видимо случайно попавшего в кадр. Если внимательно всмотреться в его расплывчатое лицо, как я это делаю сейчас, то можно увидеть, что это мужчина в возрасте, со светлыми глазами, зачесанными назад редкими седеющими волосами и тонкой полоской седых усов.

— Я хочу показать это фото твоему отцу, — сказала Орелин, внезапно захлопнув альбом.

— Зачем?

— Мужчина позади него — это тот самый, который меня преследует…


Сейчас я уже не могу вспомнить, пошли мы тогда на концерт или нет, как и то, о чем мы в тот вечер разговаривали с цыганами на Пласетте. Помню только, что целых два месяца я оставалась в «Country Club» и что это было прекрасное лето во всех отношениях. Об утреннем кофе на террасе я уже упоминала. Днем же я обычно устраивалась в самой прохладной комнате, читала Сельму Лагерлеф или писала бесконечные письма своему дорогому Ингмару, которого я тогда все еще называла «господин Йохансон». После сиесты отец появлялся в гостиной, предшествуемый шлепаньем туфель. Мы никогда не видели его в шортах или с обнаженным торсом. Даже в самые жаркие часы он носил одежду из тонкого льна, который так быстро мнется. Теперь я понимаю, что это нежелание навязывать другим зрелище своего тела было на самом деле проявлением деликатности — качества, которое мы потеряли среди многих других в конце шестидесятых годов.

— Не помешаю?

— Скажешь тоже.

Он садился на край стула возле двери и смотрел, как я читаю или делаю вид, что читаю, пишу и вычеркиваю фразы. Вскоре дым «голуаза» вытеснял запах пыли и чернил.[13]

— Знаешь, на днях я заходила к Орелин.

— Да? И что, все так же хороша?

— Да. Но иногда ей приходят в голову мысли, о которых не мешало бы рассказать психиатру.

— Ну, это не новость.

— У тебя будет возможность самому в этом убедиться. Она хочет увидеться с тобой.

— Нет ничего проще.

И в самом деле, хотя отца всегда можно было застать дома, она за все лето ни разу не зашла к нам. В то же время она не уезжала из Нима, я это знала наверняка. Но, кажется, у нее были более интересные занятия, чем визиты к дальним родственникам. Каждый вечер после очень позднего ужина на открытом воздухе под звездами я уезжала кататься по городу на спортивном велосипеде Жозефа и видела ее на бульварах под руку с инспектором Кароном. Пять или шесть раз мне случалось сталкиваться с обнимающейся парочкой возле парка Лафонтена, рядом с храмом Дианы,[14] в котором играла любительская труппа. Орелин нехотя представила мне своего друга-полицейского, который, по иронии судьбы, двадцатью годами позже стал одним из самых близких наших друзей. Именно он рассказал мне впоследствии, что происходило в то время с Орелин.

Все лето Орелин преследовал призрак мужчины, изображенного на фотографии. Она видела его в городе то здесь, то там, а раз заметив его в толпе гуляющих возле Амфитеатра, тщетно пыталась указать на него своему спутнику и утверждала, что он не замедлит появиться у нее на пороге, как только Карон уйдет. Инспектор удвоил засовы на дверях и поставил возле дома агента. Напрасные хлопоты.

В сентябре отец перенес срочную хирургическую операцию, имевшую косвенное отношение к его болезни. Две недели он провел в больнице. Орелин, которой я написала об этом, пришла его навестить. Она показала отцу фотографию. Отец, бывший всегда горазд на выдумку, если она могла оказаться полезной, объявил, что человек на заднем плане — не кто иной, как садовник, работавший в парке, где был сделан снимок. По причине жары он был без форменной фуражки, но два ряда пуговиц на униформе неопровержимо свидетельствовали о его принадлежности к служащим муниципалитета. Насчет пуговиц на униформе Орелин была осведомлена, поэтому она испытала настоящее облегчение, убедившись, что незнакомец, входя в состав городского аппарата, с неизбежностью принадлежал к этому свету, а не к потустороннему миру.

Одна загадка, таким образом, была решена, оставалась другая, более существенная.

— Как же так получается, что я вижу призрак этого садовника повсюду, куда ни пойду?

— Ребенком ты, должно быть, видела это фото, и очевидно, этот незнакомец вызвал у тебя ассоциации с исчезновением твоего отца. Подсознательно ты возложила на него вину за смерть отца, — вынес свой вердикт мой отец, никогда в жизни не читавший Фрейда.

— Так значит, это все галлюцинации?

— Есть такая вероятность.

— Но почему теперь?

— Думаю, потому, что настал… мой черед…

Кажется, после этого разговора моя подруга на некоторое время перестала видеть призраки на своем пути. Но инспектор Карон ничего не выиграл от этого обстоятельства. Его защита была больше не нужна. Когда в День поминовения, сидя за рулем служебной машины, он подъехал к дому Орелин, то заметил на тротуаре какого-то типа, который, обнимая Орелин за талию, увлекал ее в направлении бульваров. С тех пор лицо полицейского изменилось: ирония спряталась в уголках губ, а серые глаза приобрели выражение стоячей воды, которое производит такое сильное впечатление на хулиганов. Можно сказать, что разочарование, лежащее у истоков его проницательности, и легло в основу его первых служебных успехов.

Загрузка...