Рассказ Максима (продолжение)

Пятнадцать дней назад я выехал из Нима, чтобы совершить концертное турне по окрестным городам. Самыми удачными, бесспорно, оказались выступления в Вигане, Андюзе, Сомьере, Юзесе и Сен-Кентен-ла-Потри — эти пять городов в бассейне Гара я открыл для себя еще во время наших совместных поездок с отцом. Теперь меня принимают там как местного уроженца, что меня стимулирует, а иногда угнетает.

Если бы журналисты, ведущие в газетах раздел музыкальной критики, имели бы хоть чуть-чуть больше любознательности и вкуса к риску, они делили бы с нами артистическую уборную и время от времени выходили бы с нами (а почему бы и нет?) на сцену. Вот тогда бы они узнали, какую борьбу нам приходится вести перед выступлением со страхом, с сомнением, мигренями, тошнотой, спазмами, приступами астмы, диабета, плохими новостями и опасением потерять то чувство прекрасного, которое, словно свет факела, ведет нас сквозь сумрак жизненных развалин, где нет места волшебству. Тогда эти эксперты поняли бы, что каждый раз, вечер за вечером, выходя на сцену, мы ныряем в неизвестность, и, может быть, тогда они постеснялись бы так беззастенчиво предаваться своему безответственному и вредоносному ремеслу. Что касается меня, то я считаю более достойным аплодировать певице в третьеразрядном кабаре, чем высмеивать ее за плату.

Пусть снобы сколько угодно упражняются в высокомерии, я же не считаю ниже своего достоинства играть в актовых залах маленьких южных городов. В первом ряду обычно сидят именитые жители со своими хорошо одетыми супругами, блеск жемчугов которых я вижу краем глаза во время игры. Последним, как правило, приходит мэр. Его задержало собрание местного охотничьего клуба, но он хочет, чтобы все знали, что он здесь и что он поощряет искусства в своей коммуне. Двумя рядами дальше сидят несостоявшиеся поэты, то есть учителя, книгопродавцы, врачи и адвокаты, каждый со своей дамой или давним компаньоном. За ними располагаются довольные происходящим, но всегда ворчащие коммерсанты и ремесленники, которые встречаются в антракте, чтобы пожаловаться на свою занятую жизнь.

Задние ряды занимают студенты, лицеисты, учащиеся консерваторий и настоящие любители джаза, для которых во французском языке не нашлось слова женского рода, хотя добрая их половина, если не большая часть, состоит из молоденьких женщин. Они знают «стандарты» и всегда просят меня сыграть на бис «The Man I Love».

Свет в зале гаснет, и к микрофону подходит худощавый мужчина в водолазке с рыжеватой шкиперской бородой. Он говорит, что будет краток, напоминает о целях, поставленных его ассоциацией, — сначала о достигнутых, затем о других, утопических. Сообщает, что настоящий концерт — первый в серии запланированных, объявляет дату следующего и под аплодисменты доброхотов, словно крысу кошкам, бросает в публику мое имя.

Теперь моя очередь. По знаку ведущего я своим мелким, но решительным шагом выхожу на сцену, не отрывая взгляда от рояля и стараясь не обращать внимания на разбавленные жидкими аплодисментами переходящие от кресла к креслу замечания по поводу моего роста и упитанности.

Ведь я же отрегулировал сегодня днем высоту табурета. Но, мне кажется, кто-то все-таки подкрутил его. Кто? Не тот ли мальчишка, который слоняется за кулисами? Так, не надо думать об этом. Я должен сконцентрироваться. Концентрация — вот в чем вся штука. Концентрация. Концентрация. Каждый раз в этот момент я вспоминаю случай, приключившийся с Горовицем. Великим Горовицем, нашим богом и кумиром. Однажды он после многолетнего молчания вновь появился на сцене. Концерт должен был состояться в нью-йоркском зале Метрополитен. Пресса вовсю трубила о возвращении великого гения. Все билеты распроданы. Все провалившиеся на экзаменах мучители турецких маршей, присланные своими газетами, сидят в первом ряду с нотами на коленях. Встреченный овацией мэтр вышел на сцену, сел за рояль, несколько секунд сосредотачивался, так же, как делаю я, затем поднял руки над клавиатурой и… с самого начала взял неверный аккорд!

Ну вот, началось! Я тоже скомкал весь первый такт! Комплекс Горовица! И надо же было додуматься начинать с «Tempus Fugit», знаменитой темы Бада Пауэлла, в которой столько шестнадцатых! Ни секунды, чтобы перевести дух. И такой бешеный темп до самого конца! Да еще эта женщина, сидящая позади мэра, которая без конца кашляет. Можно подумать, что кого-то душат. Так, соберись, Максимчик, соберись. Забудь обо всем. Ведь музыка — это острова. Дай унести себя потоку, сомкнувшемуся над местом крушения. Не бойся ничего. Помнишь, как в детстве ты бежал на своих толстеньких ножках за тенью летящего самолета, пытаясь ее догнать? Перестань, не надрывайся, самолет еще вернется, а может быть, и нет. Но это не важно. «Tempus Fugit» — время бежит. Так пусть оно утекает сквозь пальцы, словно вода, пусть! Ты же видишь, насколько лучше отдаваться музыке, чем пытаться накинуть на нее узду.

Пьеса заканчивается возвращением темы. Напряжение мало-помалу ослабевает, и я искоса поглядываю в зал, который вежливо аплодирует. Не знаю, у всех ли солистов есть такая способность, но я могу предсказать реакцию слушателей с первого до последнего ряда. Вначале публика все еще перебирает в уме волнения и неприятности прошедшего дня, покусывает губы, фыркает, сопротивляется, отказывается расстаться с дневной частью своей души и оставляет меня в одиночестве. В это время, как бы слушатель ни старался поудобнее устроиться в кресле и сделать вид, что слушает, он все еще продолжает проверять счета, отправлять факсы, спорить с начальством и ездить вокруг парковки в поисках места. Как я могу привести его на концерт? На сцене (но не в жизни) я взял себе за правило никогда не обходиться резко с людьми. Вот почему обычно вслед за какой-нибудь всем известной медленной балладой я играю «Yesterday», которая почти у каждого слушателя пробуждает воспоминания. Сам же я во время игры думаю о более счастливых днях того короткого и бесконечного лета, когда я бегал по обсаженным остролистом аллеям. Это отец принес домой диск Битлз, песни с которого я переложил для фортепиано и играл с утра до вечера, в конце концов доведя этим сестру до исступления.

Ах, волшебный обман музыки, который освобождает нас от груза прошлого! Пока мои пухлые пальцы Мальчика-с-пальчик бегают по клавиатуре, я перестаю чувствовать бремя мира, и моя жизнь больше не тяготит меня, так же как и чья-либо другая. Можно сказать, что когда я играю, на сцене находится мой двойник, более изобретательный, более легковесный и более глубокий, чем я, этакий безответственный субъект, который посвящен во все мои секреты, как и во многие другие, о которых я не знаю. Он-то и берет в свои руки ход концерта, определяет порядок, в котором следуют композиции, и длительность разработки моих тем.

В удачном концерте, часто совершенно непонятно почему, всегда есть некий момент неустойчивого равновесия, когда все помехи — страх, неуверенность и технические проблемы — исчезают. Мне кажется, нечто подобное должен испытывать эквилибрист, идущий по канату, протянутому над рекой. Кажется, что его не беспокоит ветер и не страшит пустота внизу, — все просчитано и отлажено упорными тренировками. В эти моменты мнимой легкости (я их подмечаю всегда, когда мне случается попасть на подобное представление) толпа думает, что для артиста все это сущие пустяки, что риск не так уж и велик и что все дело во владении балансиром. Но это заблуждение. Подпрыгивающий над рекой танцор должен создавать впечатление, что все ему легко, что ветер ему нипочем и что он в совершенстве владеет своим ремеслом, но риск не уменьшается с опытом, — скорее наоборот. Я же в этой ситуации не рискую ничем, кроме своей репутации.

Для меня первым признаком доброжелательного внимания публики является тишина, когда прекращается поскрипывание кресел, покашливания, шуршание бумажек, звонки мобильных телефонов в сумках и все прочие неожиданные звуки, которые зал может противопоставить музыканту. Как правило, если все идет хорошо, я миную этот этап после второй пьесы и, начиная с четвертой или пятой, чувствую, как дыхание зала становится ритмичным, напоминающим дыхание притихшего леса в тот ночной час, когда остаешься один в огромном пустом доме с распахнутыми настежь окнами.

Для пианиста, больше привыкшего выступать в барах, где никогда не смолкает гул голосов, такое внимание накладывает определенную ответственность. Как если бы каждый слушатель лично обращался ко мне из полутьмы с просьбой не щадить себя и выкладываться изо всех сил. «Давай, не тормози, покажи, на что ты способен, разденься догола, истекай кровью и доставь мне удовольствие!» Вот чего требует про себя притихший слушатель, сидя в своем кресле. «Отдай нам все, поделись с нами всем, что у тебя есть, ничего не оставляй себе!»

В начале моей карьеры, когда каждый концерт приносил мне адские муки, я с облегчением видел, как приближается конец программы, и не стеснялся немного сократить какой-нибудь шедевр, чтобы побыстрее пойти выпить пива после концерта. Но сейчас я никуда не спешу или делаю вид, что не спешу, и заканчиваю программу внезапно, в момент, когда этого меньше всего ждут. Думаю, концерт не должен длиться больше часа, и когда я объявляю в микрофон: «В заключение сегодняшнего вечера я сыграю “Орелин”, мое последнее сочинение», то предпочитаю услышать протестующие крики знатоков, чем играть перед публикой, покидающей зал. В этом случае я придерживаюсь мудрого изречения матери: однажды, когда я пожаловался на то, что тарелкой спагетти можно разве что червяка заморить, она сказала, что лучше встать из-за стола чуточку голодным, чем наедаться до отвала. Прекрасный принцип, но в жизни я не слишком-то часто следую ему.

Почти всегда после концерта пригласившая меня культурная ассоциация устраивает праздничный ужин в каком-нибудь сводчатом зале пятнадцатого века. В такие вечера я набираю вес и снова становлюсь Милано, просто Милано, всего-навсего Милано. Я охотно отвечаю на вопросы о музыке, — теперь, когда она покинула меня, и соглашаюсь сфотографироваться рядом с мэром или его заместителем, курящим трубку. А в моих руках, которые только что обнимали пространство и время, оказывается бокал сладкого вина, которому я воздаю должное (уж можете мне поверить), так же как и всевозможным закускам, которыми я наедаюсь до отвала. Я любезно соглашаюсь снять на секундочку свои устрашающие очки, чтобы улыбнуться подкрутившему табурет мальчишке, мать которого немного похожа на мою.

Но и за успех, и за неудачу надо платить. Вернувшись пешком в гостиницу и заглянув напоследок в бар, я не могу заснуть. Можно было бы посмотреть телевизор, но на этот раз у меня есть занятие поинтересней. Предвидя эти бессонные ночи, я сунул в чемодан свою рукопись. Если кто-нибудь из любопытства заглянет ко мне в номер, то увидит, что я в ночной тунике и шапочке орехового цвета сижу перед полированным секретером. Маленькая лампа с зеленым абажуром сводит сцену к самому существенному. В моей левой руке сигара, а в правой — авторучка со снятым колпачком. Перед собой на границе света и тени я поставил фотографию Орелин, вырезанную из журнала. Вот. А теперь оставьте меня. Я пишу.


После отъезда из «Камелий» до самой весны я замещал пианиста, приглашенного из Круазетта. Этот контракт оказался сезамом, открывшим мне доступ к сверкающим новым лаком и безупречно настроенным роялям нескольких дорогих отелей Европы, в которых музыка, не раздражающая слуха потребителей коктейлей, была неотъемлемой частью обстановки. Я был в самом расцвете сил и обладал достаточным опытом, чтобы удовлетворять разнообразные запросы публики. На музыкальном жаргоне сказали бы, что я «приигрался» — и, в общем, так оно и было. В один вечер мне заказывали мамбу и ча-ча-ча, на другой день — военные марши, а еще через день — Гимнопедии Сати, пьесы Нино Рота или возвышенный вальс из «India Song». Часто люди, требовавшие сыграть тот или иной шлягер, не обращали затем на него ни малейшего внимания. Впрочем, я довольно легко принял эти правила игры. Мне и по сей день кажется, что артист делает верный шаг по направлению к истине, когда допускает мысль, что его искусство вряд ли значит больше, чем позвякивание льда в бокале с коктейлем.

Среди многих пустых и ничтожных сцен я вспоминаю, как однажды в женевском отеле «Де Берг», где я играл перед рассеянной публикой «Палому», мне показалось, что я вижу силуэт Орелин в окружении фотографов. От неожиданности я чуть не упал с табурета. Но это была не она, а какая-то киноактриса, имевшая с ней отдаленное сходство. Эта ошибка потом повторялась еще не раз в течение многих лет. Каждый раз, когда обман рассеивался, я снова оставался один на один со своей возникшей в незапамятные времена юности меланхолией, с которой вечер за вечером боролся испытанными средствами — сигарами, музыкой, белым вином, встречами на один день и прочими мелкими радостями и удовольствиями. Но я не перестаю спрашивать себя, не являются ли эти ложные появления своего рода сигналом или посланием, подобным появлению во сне давно умершего родственника, который, явившись нам помолодевшим и безмятежным, каким мы его никогда не знали, дает советы.

Несмотря на эти приступы грусти, никакая другая пора моей жизни не была столь веселой и богатой приключениями, потому что приключения заменяют мне радость.

Каждые два месяца я переезжал из города в город, не позволяя себе погрязнуть в рутине мелких привычек и ненужных знакомств. Я не допускал никакой фамильярности со стороны богатых клиентов, но играл с одинаковым энтузиазмом в пустынных салонах отелей, клонящихся к упадку, и перед публикой, сплошь состоящей из международных экспертов, гордо носящих на пиджаках бэджи своего конгресса. В музыкальном плане у меня была только одна обязанность: по мере необходимости (в среднем три раза в месяц) аккомпанировать молодым людям, горланящим «Happy Birthday» вокруг торта с меняющимся количеством свечей.

Это было почти счастливое время для меня. Деньги жгли мне пальцы. Я тратил их небрежно, без счета и без удовольствия. Если же, при всем при том, мне случалось в конце месяца оказаться при деньгах, то я покупал у ювелира неоправленный камень и через Зиту пересылал его своей несравненной возлюбленной. Помню, что послал ей рубин, изумруд и аквамарин. Но не удостоился ни ответа, ни привета.


И вот однажды вечером я вернулся в «Country Club». Или, вернее, в то, что когда-то было «Country Club». Я возвращался с радостью, печалью и ностальгией, но без чувства озлобленности или горечи, — не как человек, потрепанный жизнью, но как возвращается тот, кто оставил позади миражи прекрасного. Моя мать жила одна в доме, в котором пользовалась только тремя комнатами. Она пребывала в добром здравии и ровном настроении. Мне это было известно, поскольку я знал ее жизнь наизусть. Три или четыре раза в неделю я звонил ей из каждого города, в котором мне случалось останавливаться.

Заблуждаются те, кто думают, что можно вернуться туда, где вырос, чтобы снова испить из источника молодости. Все свое нужно уносить с собой и идти вперед по неизвестным дорогам. Но даже кочевники и бродяги, которых я часто встречал в своих странствиях, всегда движутся по одному и тому же маршруту. В одно и то же время они появляются в одних и тех же местах, становятся табором на окраинных пустырях и, преследуемые всякого рода запретами, продолжают свой путь от стоянки к стоянке, одержимые стремлением к бегству и свободе в постоянно сужающемся мире. Вот так же и я по прошествии лет возжелал снова увидеть дом моего детства — и что самое абсурдное — обрести среди этих старых стен полноту тех далеких дней, в которой я жил, недовольный собой и счастливый благословенным незнанием будущего. Это было еще до того, как время одну за другой пожрало мои иллюзии и столкнуло меня с реальностью, тогда, когда я был надежно спрятан в безопасном пространстве моего детства. Позади еще не было ничего — ни призраков, ни сожалений, ни могилы отца, ни остывшей пыли прожитых дней, на которую я теперь цинически стряхиваю указательным пальцем ароматный пепел сигар. Тогда прошлое было ничем, а будущее было настоящим. Ключ был у меня в руках, а мои пять органов чувств были единственным инструментом, открывающим ларчик.

Итак, однажды апрельским вечером или даже ночью я вернулся домой, сделав по дороге остановку, чтобы сменить костюм и пройтись по туфлям черным кремом. Мне хотелось явиться неожиданно и сделать матери сюрприз. Я оставил машину в ста метрах от дома и прошел со стороны сада. Впереди за деревьями и кустарниками светилось окно большой комнаты с открытыми ставнями. По мере того как я продвигался вперед, я смог различить фигуру с седеющей головой, склонившуюся над книгой в желтом круге абажура, который словно соперничал с лунным сиянием. Я уже хотел было вступить в полосу света, как вдруг мне пришла в голову ужасная мысль. Что, если мое внезапное появление так испугает мать, что она умрет от неожиданности? Ведь я, чтобы избавить ее от беспокойства ожидания, обещал ей приехать только на следующий день. Надо ей как-то дать знать о своем присутствии. Но как?

Мать оторвала взгляд от книги и посмотрела в окно. Может быть, она услышала мои шаги; несмотря на возраст, у нее был чуткий слух. Я почувствовал себя неловко и глупо. Внезапно я услышал идущие издалека слова колыбельной, которую любил напевать отец:

Кому пионы, розы? — Не иначе,

Красотке, что свела меня с ума.

А сено и солома? — Старой кляче…

— Так ты… поешь, когда ты одна, — пробормотал я, появляясь на террасе.

— Ты подкрадывался с таким шумом, что я сразу догадалась, что ты здесь.

— Но разве я не сказал тебе… что приеду завтра утром?

— Ты всегда пытаешься сыграть одну и ту же шутку, но я-то хорошо знаю, когда ты говоришь неправду.

— Тебя не проведешь, это даже скучно.

— Входи скорее, я приготовила тебе ужин.

Еще в дороге я съел несколько сэндвичей и коробку бисквитов, но настоящая еда ждала меня на белой льняной скатерти с ручной вышивкой. Овощи и рыба на лиможской посуде, подаренной родителям на свадьбу. Благодаря заботе матери она лучше выдержала испытание временем, чем наш дом и наши мечты.

— Не стоило ради меня доставать сервиз.

— Почему? Разве тебе не приятно?

— Конечно, приятно, ты же знаешь, я всегда предпочитал роскошь удобству.

— В этом ты как твой отец. Да, ты все больше и больше становишься похожим на него.

Пока я заканчивал ужин белым вином, мать в мельчайших подробностях рассказала мне обо всех случившихся в нашей семье больших и малых событиях, из которых складывалась наша скромная хроника. Меньше чем за час я узнал о новых коммерческих успехах Жозефа, разрыве коленных связок Зиты, скандинавских лаврах ее мужа, музыкальных вкусах, капризах и спортивных успехах трех моих племянниц, имена которых я забыл. Это был урок для отстающего ученика, сжатый и интенсивный вечерний курс, позволивший бы такому холостяку, как я, избежать промаха при встрече с членами племени.

— Так ты слушаешь меня или нет?

— Я немного устал.

— Иди спать. Я приготовила тебе постель в дальней спальне.

На другой день за утренним кофе на террасе мать посвятила меня в свой план, который созрел у нее в течение зимы и встретил восторженное одобрение Жозефа и моей сестренки. Речь шла ни много ни мало о том, чтобы продать «Country Club» и прилегающую территорию. Строительная компания уже давно положила глаз на это место и в случае продажи собиралась там, где прошло мое детство, возвести ансамбль жилых зданий с ваннами джакузи, лифтами, паркингом и площадкой для тенниса. Я принял этот план довольно холодно.

— По правде говоря, ты никогда не любила наш домишко. Тебе всегда казалось, что он слишком большой и неудобный для нас. Но если ты продашь его, то где ты будешь жить?

— Здесь же и буду. У меня будет квартира-студия на первом этаже одного из новых домов. Это намного удобнее. А деньги за продажу я разделю между вами троими.

— Но нам не нужны эти деньги.

— Тебе нужны. Я хочу, чтобы ты купил себе квартиру в Ниме. Тогда ты будешь меньше бывать в разъездах, и я смогу…

— Я вижу, что тебе очень нравится твой план. Тогда мне нечего возразить. Продавай дом, и не будем больше об этом говорить.

Я уже считал вопрос решенным, но вечером, за ужином, во время которого мать довольствовалась тремя гренками, размоченными в стакане разбавленного вина, она снова перешла в наступление:

— Я не понимаю тебя, Максим.

— Ну, это началось не сегодня.

— Перестань все время отшучиваться. Разве мы не можем поговорить серьезно?

— Но именно когда я шучу, я и говорю серьезно.

— Я беспокоюсь за тебя. Годы идут, а ты все мотаешься. Неделю там, месяц здесь. Можно подумать, что ты убегаешь от кого-то. Что у тебя остается после того, как ты расплатишься за гостиницу? А ведь ты мог бы преподавать в консерватории, теперь ведь изучают джаз.

— Это Зита внушила тебе такую мысль?

— Да. Она тоже беспокоится за тебя, как и твой брат. Посмотри на них. У них семья, дети… А ты живешь, как какой-нибудь…

С тех пор как умер отец, у матери появилась привычка иногда обрывать свою речь на полуслове, словно выпуская из рук бумажного змея или подобно тому как с моста бросают веточку в воду, предоставляя ее течению. Не всегда было легко домыслить окончание, но в данном случае выбирать приходилось между бродягой и перекати-поле.

— Знаешь, мам, эта жизнь меня устраивает.

— Да ведь это не жизнь!

— Может быть, ты права, и это не жизнь. Но это, пожалуй, лучшее, что мне удалось найти, чтобы заменить то, что ты называешь жизнью. В некотором роде это искусство. Такое вот второстепенное искусство замещения жизни.

Я отодвинул чашку со взбитыми сливками и дрожащими руками закурил первую за вечер сигару. Мать уже закончила свой скудный ужин. Она поставила свой стакан рядом с моим и посмотрела мне прямо в глаза, как она делала когда-то всякий раз, когда я врал, о чем она сразу же догадывалась. Но разве сейчас я врал?

— И все-таки, Максим, и все-таки…. Разве можно жить вот так, без?..

Зазвонил телефон, и неоконченная фраза так и осталась навсегда висеть в воздухе. Но, я думаю, мать в любом случае не закончила бы ее, предоставив мне самому угадывать то, чего она не произнесла. Пока она говорила по телефону, прерываясь, чтобы крикнуть мне через дверь: «Это Зита, она передает тебе привет», или: «В воскресенье тебя приглашают на день рождения Ингрид», я чувствовал комок в горле. Как могла мать, которая знала, что такое единственная страсть на всю жизнь, и которая меня любила, — в этом я не сомневался, — как могла она подумать, что я живу без любви? Неужели я кажусь ей таким чудовищем?


Не знаю, в тот же вечер или в следующий мать ненароком обмолвилась, что Орелин в Ниме и живет с неким Мореито, мужчиной моложе ее, о чем судачат все местные сплетницы. Эта новость изменила мои планы. Было половина десятого. Стояла ясная, теплая ночь, идеальная весенняя ночь, в которую так хорошо идти по улицам или встречаться с друзьями. Самое время, чтобы сесть в машину и нанести неожиданный визит кузине.

Хотя вечер и вправду был изумительный, но на улицах было мало народу. Кажется, по телевизору транслировался футбольный матч или дебаты на злободневную тему, точно не помню. В окне Орелин за занавесками я различил свет. А вдруг у нее гости? Неуверенной рукой — сильное волнение всегда вызывает у меня дрожь, и с этим я ничего не могу поделать, — я нажал на кнопку домофона. Слабый далекий голос, который я тотчас же узнал, спросил меня, кто там. Стараясь побороть волнение, я ответил без уверток:

— Это я, Максим!

Но, услышав мое имя, Орелин вдруг пришла в ярость:

— А ну убирайтесь! Или я вызову полицию.

— Это я, Максим, — пролепетал я.

— Он уже много лет как умер!

— Умер?

Но она уже отключилась. В первый раз за вечер я почувствовал себя легко и непринужденно. Вот это новость! Меня считают умершим, а я жив! Это, однако, намного лучше, чем наоборот. Держа шляпу перед собой, словно талию невидимой партнерши, я изобразил несколько па. К счастью для моей репутации, никто не видел, как я танцую на тротуаре.

Теперь мне оставалось всего лишь воскреснуть. Набравшись решимости, я снова позвонил. Орелин, видимо, находилась рядом с аппаратом, потому что отозвалась сразу же:

— Кто там еще?

— Некий покойник, который, однако, курит и пляшет. На это стоит взглянуть. Подойди к окну и убедись.

Я вприпрыжку перешел улицу и стал под фонарем. Прошла минута. Затем еще одна. И еще. В общей сложности прошло минут пять-шесть, — а это очень долго, когда стоишь в одиночестве на тротуаре, ждешь и слышишь, как сердце стучит в висках, — прежде чем женская рука на несколько сантиметров, не более, отогнула края занавески. Я радостно помахал шляпой и подставил свету свое круглое лицо. Профиль слева. Фас. Профиль справа. Как в полицейском участке. Занавеска опустилась. Я снова подошел к домофону.

— Извини, Максим, я думала, это мальчишки. Один псих на нашей улице натравливает их на меня. Каждый вечер они звонят мне в дверь.

— Я не вовремя?

— Наоборот. Я как раз думала, с кем бы мне пойти в «Лесной уголок».

— Тогда со мной.

— Я еще не совсем готова. Встретимся там через час.

В то время «Лесной уголок», обязанный своим названием знаменитой композиции Каунта Бэйси, только что открылся на месте бывшей мастерской по пошиву готового платья. Сырой, мощенный неровной плиткой, коридор с блеклыми стенами приводил в ангар с застекленной крышей. Насколько я помню, когда я вошел, зал был почти пуст и каждого клиента, открывавшего железную дверь, воспринимали как исцеленного чудом. Я сел возле рояля на деревянный табурет, обтянутый вишневым кожзаменителем. Бармен выскочил из-за стойки, чтобы принять заказ.

Сегодня я бы затруднился точно описать внешность Феликса, так как с течением времени он стал одним из моих самых близких друзей, а лица наших друзей, так же как лица наших родителей и богов, нельзя свести к набору признаков и черт. И так же, как я не стал бы описывать цвет глаз моего отца или рост и размер груди Орелин, я считаю лишним уточнять форму носа Феликса и длину его бакенбард. В книгах нет ничего более скучного, чем описания.

По случайному совпадению, позабавившему нас обоих, Орелин вошла как раз в тот момент, когда Феликс поставил на наш столик ведерко с шампанским. Не осмеливаясь ее поцеловать, я встал, чтобы поздороваться с ней, но она, как когда-то, подставила мне щеку, и наши темные очки, — она, так же как и я, несмотря на ночь, скрывала свой взгляд за затемненными стеклами, — столкнулись с забавным стуком.

— Извини, что я так тебя встретила, — сказала она, занимая место напротив меня.

Она сняла свои очки, на которых можно было различить логотип модной фирмы, сложила их и спрятала в сумочку. Я положил свои на стол. Мы поглядели друг другу в глаза и радостно рассмеялись, как дети, прокопавшие в куче песка туннель каждый со своей стороны. Что она увидела в моем взгляде? Не знаю, она не решилась сообщить мне об этом. Я же снова оказался между дюнами, морем и небом, в том ушедшем времени, которое так и не стало прошлым.

— Орелин, скажи, а ты…

— Что?

— Ты и в самом деле думала, что я умер?

— Да, я думала, что ты погиб в автокатастрофе возле Солиньярга. Я прочла об этом в хронике происшествий. Там писали, что водителю стало плохо, он потерял управление и выехал на встречную полосу. Он был один. Я подумала, что это был ты.

— А Зита тебя не разубедила?

— Мы поссорились и теперь не общаемся.

Открыли шампанское. Первый бокал мы выпили за встречу, второй за жестокую богиню, управляющую судьбой, которая забавляется, сводя людей вместе, третий за ее брата — демона разлук, посылающего потери и расставания. Так уж устроено человеческое зрение: оно видит то, что у него перед глазами, даже тогда, когда почва уходит из-под ног. Я не мог не заметить едва уловимые изменения, которые время оставило на лице моей возлюбленной: тонкие морщинки у висков, более усталая и тяжелая линия рта, изменившийся цвет волос.

— О чем ты думаешь, Максим?

— Я?

— Не пытайся выиграть время. Это игра, а ты хочешь сплутовать. Ну-ка отвечай немедленно, о чем ты думаешь, глядя на меня?

— Я вспоминаю тот вечер в Ницце, когда ты пела в «Хот-Доге» среди гула голосов, на фоне нарисованной пальмы. Там еще был гитарист в костюме ковбоя, который все время играл не в такт. Но ты была великолепна. Я даже запомнил слова песни: «Что плотские утехи нам могут подарить?..»

— Так ты что, был в зале, когда я пела всю эту чушь? И ты говоришь, это было хорошо?

— Это было замечательно.

Ее лицо просветлело. Она улыбнулась и прищурила глаза. Наверное, в этот момент она снова увидела себя в круге света, в переливающемся черном платье с бретельками на спине крест-накрест, в сценическом гриме и с короткой стрижкой. В порыве благодарности она накрыла своими ладонями мои руки. Новые надежды уже были готовы зародиться во мне, но она разрушила их прежде, чем они успели утвердиться, сказав фразу, содержание которой совершено противоречило тому, что сохранила моя память:

— Вообще я не очень-то люблю вспоминать этот период своей жизни.

— Почему?

— Я жутко неуверенно чувствовала себя на сцене. Боялась публики. Чтобы держаться, глотала всякую дрянь. Все мужчины, которых я встречала, только и думали, как бы воспользоваться этим. Среди них были довольно темные личности. Иногда они настолько доставали меня, что я не знала, как отвязаться, и уезжала с первым встречным, если мне казалось, что с ним я буду чувствовать себя спокойно.

— Например, со мной…

— Что ты имеешь в виду?

— Помнишь, как-то ночью я отвез тебя на машине домой… В тот день в Ницце выпало пятнадцать сантиметров снега.

— Господи, да ты бредишь!

Я заказал еще шампанского. Пока Феликс возился с проволокой, я спросил у него, настроен ли рояль.

— Кажется, да. Мы купили его на этой неделе.

— Я могу попробовать?

— Попробуйте, если умеете.

Инструмент восточногерманского производства имел жесткий звук и тяжелую клавиатуру. Я взял несколько аккордов, чтобы разогреть руки, и заиграл «Night and Day», которую я обычно играю в медленном темпе и совсем простой, почти убогой манере, не похожей на гениально расцвеченную версию Татума.

Во время первого проведения темы я посмотрел на профиль Орелин и вспомнил нашу сумбурную ночь любви. Я не мог заставить себя рассердиться на ее столь обидную для меня забывчивость. В конце концов, может быть, живет где-нибудь в Европе кто-то, хоть на минуту преображенный модным мотивчиком, который я наигрывал в баре между двумя порциями скотча. И как я потерял счет всем сыгранным мной танго и буги-вуги, так же и Орелин имела полное право не вести учет своим поцелуям.


Около двух часов ночи, проводив Орелин до дому, я заметил, что в машине, стоящей с потушенными фарами позади моей, кто-то сидит. Вместо того чтобы сесть за руль своего «форда», я развернулся и пошел в сторону бульвара. Затем, сделав круг, я вернулся по другой улице. Как я и ожидал, субъект уже стоял возле домофона. Когда я подошел, то сквозь потрескивание динамика услышал: «Это ты, Максим?»— и сразу же ответ неизвестного: «Нет, это Мореито!» После чего дверь отворилась.


На другой день я снова встретился с Орелин. И в последующие дни тоже. Иначе говоря, мы встречались каждый день, включая воскресенья, до наступления лета. Каждую встречу я отмечал в своей записной книжке маленьким андреевским крестиком. Сегодня утром я их сосчитал. Получилось пятьдесят пять! Дорого бы я сейчас дал за то, чтобы вспомнить каждый из этих пятидесяти пяти солнечных, пасмурных, тихих, ветреных и дождливых дней. Но сколько бы я ни зажмуривал глаза, как бы ни старался сосредоточиться, эта радость мне недоступна. Чем дальше углубляешься в прошлое, тем более расплывчатыми и нечеткими становятся его образы. Счастье еще, что мне удалось сохранить некоторые из них.

Каждое утро, часов около одиннадцати, я ждал Орелин возле дома. Она выходила, садилась ко мне в машину, и мы отправлялись в сторону Камарга, проезжая через Арль или Сен-Жиль. Чаще всего конкретный маршрут мы выбирали в дороге, сообразуясь с видом неба и нашим настроением. Также мы ездили в Межан, Эг-Морт, Русти, Самбюк, Сильвереаль и во множество других мест, заросших тамариском или засеянных рисом, где почва была покрыта солью либо затоплена водой, в зависимости от того, приближались ли мы к морю или к берегам Роны. В разное время мы садились на Соважский паром и затем до вечера искали Нотр-Дам-д'Амур, бывшую греческую колонию, само название которой заставляет грезить.

Итак, целых два месяца я был личным шофером Орелин, ее спутником, телохранителем, шутом и тем уродцем, которых раньше часто можно было увидеть в свите красавиц. Я должен был ее утешать, развлекать, возить по пустынным дорогам, сотканным между небом и морем, и подносить зажигалку. Я был ее ящичком для мелочей и коробкой для перчаток, ветровым стеклом и зеркалом заднего вида. Своей верностью я пытался доказать ей, что прошлое не умерло и что она, как и шестнадцать лет назад, остается для меня самой прекрасной женщиной в мире.

Моя рассеянность за рулем и резкая манера водить машину пугали ее, но она чувствовала себя такой уставшей от всего, что с трогательной доверчивостью засыпала у меня на плече во время езды. Тогда я останавливал машину на краю неровной дороги, обрамленной уходящей в бесконечность изгородью из кипарисов и итальянских тополей, и ждал, пока она не проснется, запретив себе шевелиться, курить и даже барабанить пальцами по рулю, чтобы ее не разбудить. И за это маленькое неудобство я был стократно вознагражден тем, что она использовала мое плечо как подушку и что ее щека долго соприкасалась с моей курткой из светлой альпаги. Мне казалось, что эта близость стоит тех поцелуев, которые она приберегала для Мореито.

Потом она просыпалась, немного удивленная тем, что находится у меня в машине, и долго извинялась за то, что отняла у меня время.

— Ох, опять я задерживаю тебя, — говорила она, как будто для меня могло быть что-то важнее, чем видеть ее рядом с собой.

В дельте Роны наступала весна. Солнцецвет, молочай и розмарин были в цвету. Вдоль ирригационных каналов распускались дикие ирисы. Молодые филины тяжелым бреющим полетом облетали заросли камыша, где возле гнезд кипела бурная деятельность. К свежим запахам почек и травы примешивались запахи земли и разложения.

Я раздобыл полевой бинокль и путеводитель по Камаргу. Мы пытались, всякий раз с переменным успехом, отличить красную цаплю от серой, ползучего ужа от ужа гадючного, лебеду лоснящуюся от лебеды деревянистой. Я старательно приглядывался к различным видам скарабеев и научился издалека узнавать малиновку, удода, камышовку, речную крачку, шилоклювку и певчего жаворонка. Не преуспев в любви, я делал гигантские шаги в естественных науках, которыми до этого пренебрегал. Мои свежеприобретенные знания позволяли мне брать Орелин под руку, чтобы указать ей на пролетающую мимо пустельгу или на скользящих по заболоченному пруду водяных курочек. Таким образом, я обладал привилегией ощущать ее плечо рядом со своим, а ее волосы возле моего лица. Помню, как однажды, когда мы приехали в дюны Эспигета, окруженные зарослями бессмертника, мне вдруг на короткое мгновение показалось, что время замкнуло свой круг и мы вдвоем, словно по волшебству, снова возвратились к началу…

Почувствовала ли она то же, что и я? Пришло ли к ней запоздалое понимание того, что постоянство моей любви, над которым я первый был готов посмеяться, является победой в этом изменчивом мире изменчивых вещей? Об этом мне ничего не известно. Она всего лишь оперлась о мою руку под предлогом, что подвернула лодыжку. Потом, в машине, она прижалась ко мне и в виде исключения позволила себя поцеловать.

Что еще можно прибавить? Когда солнце над Вакаресом стало клониться к закату, а строй летящих высоко в вечереющем небе фламинго возвестил о наступлении сумерек, мы почувствовали, что волшебный круг распался и время опять ускользнуло от нас, доказав своей неуловимой сутью, что нам не суждено вновь обрести то, что было потеряно, иначе чем в мелких осколках однажды утерянного рая. День угасал, и вдалеке зажигались вечерние огни. Орелин искала в сумочке сигарету. Я поднял бинокль и посмотрел в темнеющее небо. Там, в вышине, в пространстве, необъятность которого делает наши желания смешными, уже горела, отражаясь в воде, Венера, утренняя звезда влюбленных.

В некоторые вечера, когда я сидел за рулем и уже был готов повернуть ключ зажигания, Орелин клала руку мне на колено и говорила:

— Подожди минуту, у меня такое впечатление, что там кто-то есть… Странно, только что там никого не было, я все время наблюдала за дорогой.

Я опускал стекло и вглядывался в темноту. Спустя довольно долгое время вдалеке смутно начинал прорисовываться расплывчатый темный силуэт. Привидение? Галлюцинация? Заблудившаяся корова? Я вылезал из машины и шел на разведку. Но это был или продавец птиц из Капельер, засидевшийся в засаде с подзорной трубой и фотоаппаратом, или местный рыбак, идущий забрасывать сети…

— А ты думала, что это было?

— Ничего. Ничего я не думала.

А затем наступил тот июльский день, загадку которого мне так и не удалось разрешить. Накануне мы расстались лучшими друзьями. Прежде чем исчезнуть в глубине своего дома, Орелин улыбнулась мне и помахала рукой. Почему со следующего дня она больше не захотела видеться со мной? Сколько бы я мысленно ни перебирал свои действия и слова, сказанные накануне, мне не удалось обнаружить ничего, что могло бы объяснить ее поведение.

Факты таковы: на моих часах десять сорок. Температура воздуха — восемнадцать градусов. Северный ветер, дувший всю ночь над Камаргом, очистил небо, и теперь — ни облачка. На мне летний бледно-голубой костюм, белая рубашка с открытым воротом и кожаные сандалии на плоской подошве, которые мне носить противопоказано. Я оставил машину с включенным мотором и мигающими аварийными огнями во втором ряду перед домом Орелин, закурил первую за день сигару, нажал кнопку домофона и представился. Мужской голос (Мореито) объявил мне, что Орелин не желает продолжать свои прогулки, которые ее утомляют, и просит больше ее не беспокоить. Слово в слово.

— Я подожду, пока она сама мне этого не подтвердит. Насколько мне известно, вы не ее адвокат.

Тишина. Через тридцать секунд подходит Орелин. Монотонным голосом она повторяет мне то, что сказал мужчина, и добавляет, что продала свою квартиру и теперь будет жить в Трамбле.

— Не могу ли я сейчас увидеться с тобой?

— Нет.

— Может быть, в другой раз?

— Думаю, не стоит.

Это был наш последний разговор. Когда Орелин повесила трубку, я поклялся, что никогда больше не буду справляться о ней, и был настолько глуп, что сдержал слово. Год спустя она все же написала мне. Несколько дней я ходил с нераспечатанным письмом в кармане. Я вспоминал нашу последнюю прогулку в дюнах, и образ разрывающегося и смыкающегося невидимого круга времени, запирающего врата рая, неотступно преследовал меня. Я говорил себе, что все еще возможно, надо только подождать. И это было самое худшее. Вот почему однажды июльским вечером по дороге из Марселя, повинуясь внезапно возникшему импульсу, который сегодня мне не понятен, я разодрал письмо зубами и выкинул в окно.


Три месяца спустя после похорон Орелин, когда я, как обычно по субботам, играл в «Лесном уголке», Феликс, поставив мой «Гиннесс» на рояль, сообщил мне, что находящийся здесь господин Мореито приглашает меня после моего выступления за свой столик. Я уже упоминал о своей дружбе с Феликсом. Он один из тех двух людей (второй — Карим), которым я бы доверил стоять на стреме, если бы собрался ограбить банк. Поскольку вероятность такого развития событий крайне невелика, то скажу лучше, что это ему я оставляю ключи от квартиры, когда уезжаю в длительное турне. Вот почему он был удивлен моей реакцией, когда я между двумя аккордами блюза сварливо упрекнул его в том, что он беспокоит меня во время игры по такому ничтожному поводу.

— Что это вы сегодня такой нервный, Феликс. Что случилось?

— Мореито перекупил «Лесной уголок». Об этом написано в газете.

Я счел делом чести выдержать паузу и импровизировал дольше, нежели собирался. В качестве заключительной темы я выбрал «Money Jungle» Дюка Эллингтона. Я с удовольствием объявил в микрофон это название перед типичным нуворишем. В семнадцать лет Нарсис Мореито, уволенный за чрезмерную нескромность из банка, где работал курьером, не имел ничего, кроме прекрасного здоровья, непомерного честолюбия, готовности растереть в порошок любые нормы морали и татуировки в форме стрелы на левом плече. Жонглируя суммами, которых в действительности у него не было, он покупал обанкротившиеся предприятия и, уволив большую часть персонала, перепродавал их по совсем другой цене. Теперь, когда его финансовое положение как будто бы упрочилось, он тешил себя тем, что разыгрывал из себя землевладельца, скупая земли в дельте Роны.

Провожаемый аплодисментами, я спустился со сцены и подошел к Мореито, сидевшему в глубине зала. Он указал мне на стул напротив себя. Я предпочел сесть на другой. Иногда я придаю значение деталям, на которые, кроме меня, никто не обращает внимания.

— Господин Милано, чтобы сэкономить время, я скажу, что вы сейчас думаете: человек, сколотивший состояние меньше чем за пятнадцать лет, вряд ли заслуживает уважения. Может быть, вы и правы.

Он засмеялся своей собственной шутке и не выказал никакой досады, видя, что моя поросячья физиономия не торопится расплыться в улыбке.

— Не могли бы вы перейти к делу, — холодно сказал я, — дома меня ждут нерешенные кроссворды.

— Речь идет о вечере, который я устраиваю у себя в Трамбле в следующий понедельник. К тому моменту мне должны доставить рояль получше, чем этот. Я рассчитываю на вас.

— Это входит в условия моего нового контракта в «Лесном уголке»?

— Конечно же нет. Вы можете отказаться. В этом случае я обращусь к кому-нибудь еще. Но у меня есть личные причины желать вашего участия.

— Надеюсь, эти причины музыкального свойства.

— Не совсем.

— Допустим, что я не занят в этот день. В котором часу, вы говорите, должен состояться ваш вечер?

— Мой шофер заедет за вами в десять.


Поскольку организм не прощает, когда мы все решаем за него, утром того дня, когда мне предстояло играть в Трамбле, мне стало не на шутку плохо. К головокружению, тошноте, мигрени — известным спутникам ожидания выступления — прибавился сердечный приступ, подобный тому, который случился со мной в «Камелиях». Врач, живший по соседству, которого я в конце концов вызвал, сделал мне укол и порекомендовал поменьше пить, завязывать с курением и поехать в отпуск. Чтобы не ссориться со столь полезным соседом, я пообещал следовать всем этим рекомендациям, дождался, пока он спустится в свой кабинет на втором этаже, раскурил сигару и сделал пару затяжек, отчего во рту немедленно возник привкус ржавчины.

После полудня я заснул в кресле и был разбужен звонком Жозефа, звонившего из Марселя. Было половина седьмого. У меня еще оставалось немного времени, чтобы доработать программу вечера, разгрызая попутно засохшие пирожные. Когда в назначенный час позвонил шофер Мореито, он застал меня готовым к выходу.

По дороге мы не сказали друг другу и трех фраз. Сидя на заднем сиденье и прилипнув лицом к окну, я смотрел, как огни Нима теряются вдали, и сравнивал комфорт роскошного салона с дребезжаньем моего старого «форда». «Вот чего никогда не принесет жизнь артиста, — сказал я себе, расстегивая пальто. — Я доставляю удовольствие другим, а сам вынужден ездить с вконец изношенными амортизаторами».

Днем по радио обещали снег, и на ветровое стекло упали первые хлопья, когда мы пересекли Видурль по Кордскому мосту. Белая пелена покрыла луга в окрестностях Солиса. Я вспомнил, что, возвращаясь с похорон, видел на этих лугах стадо коров, застигнутых ливнем. За широко распахнутыми воротами открылась аллея облетевших платанов, совсем как в тот сентябрьский день, когда под непрекращающимся дождем мы усыпали розами новенький гроб Орелин.

Снег кружился в свете фар. Я был подавлен. Когда мы проезжали по аллее, ведущей к дому, шофер по моей просьбе замедлил ход. На фоне черного неба вырос массивный фасад с лепниной, освещенный прожекторами. Еще дальше угадывались очертания другого строения с прилегающим двором. Но меня удивило отсутствие машин под камышовым навесом, служившим местом для стоянки. Очевидно, я приехал раньше всех.

На пороге меня встретил телохранитель Мореито, которого я уже видел в «Лесном уголке». Он впустил, если не сказать — впихнул, меня в вестибюль, выложенный плиткой, где молодая женщина приняла от меня пальто, перчатки, шляпу, мой шелковый шарф и унесла их в неизвестном направлении. Я остался один, немного сбитый с толку неожиданной тишиной, царившей в доме.

— Пожалуйста, мсье, следуйте за мной.

Передо мной возник слегка прихрамывающий человек с сухим морщинистым лицом в черной куртке и рубашке в горошек. Мне он показался духом-хранителем здешних мест. Позднее я узнал, что это и в самом деле был самый старый обитатель поместья Трамбль, родившийся здесь за несколько лет до войны. Ни разу за всю жизнь не покинув пределы края, он жил в пристройке и знал почти все, что можно было знать о разведении быков, солености здешних водоемов, праздниках и обычаях Камарга. Закари, на которого было возложено управление поместьем, был единственным работником Мореито, который, случись ему выбирать между интересами коровьих стад и их хозяина, взял бы сторону коров, даже рискуя потерять место.

— Вам следует знать, — наставительно, почти напыщенно произнес он, — что в этих стенах, которым без малого полтора столетия, впервые появляется рояль. Здесь в общем-то все спокойно обходятся без музыки.

— Значит, я не слишком желанный гость?

— Как раз наоборот.

Сказав это, он оставил меня в просторной комнате, где в камине, таком огромном, что казалось, будто он способен целиком поглотить ствол дерева, горел огонь из сухой виноградной лозы. Между двумя окнами вдоль стены стоял стол, за одним концом которого перед блюдом с устрицами сидела матрона в черном платье, розовом плюшевом тюрбане, делавшем ее похожей на морскую анемону, и внимательно разглядывала меня.

— Входите, господин Милано, и садитесь скорее, мы начнем, не дожидаясь моего сына. Этот придурок названивает в Америку, а это может затянуться надолго.

— Вижу, что я первый, — сказал я, завладев стулом, который угрожающе затрещал под моей тяжестью.

— В каком смысле первый?

— Разве вы не ждете других гостей?

— Надеюсь, что нет. Да и зачем? Или вам нужна большая аудитория? Здесь нет недостатка в ушах. Нарсис вам разве не говорил об этом? Вот тупица! Но прошу вас, не сидите разинув рот. Закуски на столе. Угощайтесь, не стесняйтесь. Если вы пропустите момент, другой возможности у вас не будет.

Я не привык ужинать перед концертом и к тому же почувствовал, что недавний приступ тошноты может снова повториться. Не обратив внимания на еду, я налил себе стакан белого вина. Явно разочарованная умеренностью, которая так контрастировала с моей фигурой, старая дама без дальнейших церемоний с поразительной прожорливостью поглотила четыре тарелки даров моря.

— Вы когда-нибудь ели телины?

— Конечно, мадам, ведь моя мать из Эг-Морта.

— Значит, она готовит их так же, как я, с чесноком и петрушкой. Здесь у нас дипломированный повар, он слишком все усложняет! Я всю жизнь готовила стряпню для мужчин, и единственное, о чем теперь жалею, — что не подсыпала мышьяка им в рагу. Сейчас уже слишком поздно. Все старики умерли своей смертью, и я — единственная, кто еще ползает. Но с тех пор как я стала слаба головой, меня не подпускают к плите. Чем теперь мне занять время?

Она щелкнула пальцами. Двое стройных, как тополя, молодых людей унесли тарелки, третий, такой же ловкий, принес влажные салфетки. Все эти действия они произвели молча, не говоря ни слова, словно тени. Еще одна группа немых принесла буйабес из угря, аромат которого заставил меня вспомнить детство. В этом пиршестве было что-то замогильное: гнетущий молчаливый церемониал, призрачное освещение, белый макияж старой женщины, ее чудовищный, выходящий за рамки приличий аппетит, который, казалось, ничто не в состоянии удовлетворить, и неподдельная грусть официантов. Только звон столовых приборов, запах кушаний и потрескивание сгорающих виноградных лоз в камине свидетельствовали о том, что все это происходит в земной жизни.

— Если вы ничего не имеете против, — сказал я, вставая, — я бы хотел перед концертом освоиться с инструментом.

— Вы уходите, так и не попробовав турпанов, которых я сама ощипала сегодня утром. Вы совершаете ошибку. Ничто так не разогревает кровь, как их темное мясо! Ну, как хотите. Вас проводят в гостиную. Я продолжу ужин, а после пойду спать. Прощайте, господин Милано.

Послали за Закари, который, прихрамывая, отвел меня в жарко натопленную комнату, — оказавшуюся немногим меньше просторной столовой, — где в окружении нескольких кресел, обтянутых пармским бархатом, стоял хоть и не мифический «Фациоли», «роллс-ройс» среди роялей, но превосходный «Бёзендорфер» с упругой клавиатурой слоновой кости, светлым прозрачным тембром и превосходным звучанием. «Это не то что рояль в “Лесном уголке”, — подумал я, — у того, кроме пары подсвечников, позволяющих раскуривать сигары и играть во время неполадок с электричеством, других достоинств нет».

С удовольствием я пробежался по клавишам от басов к дискантам. Каскад арпеджио, как всегда, оказал мобилизующее действие на мои девять пальцев. Бесшумное появление Мореито ускользнуло от моего внимания. Возможно, он уже несколько минут стоял незамеченный в глубине комнаты. Неожиданно он приглушил свет вокруг меня. Я остановился. Он подошел и осведомился, подходит ли мне такое освещение. Я ответил, что слепящий свет мне не нравится и что по этой причине я и ношу темные очки. И прибавил, что в бессонные ночи имею привычку, потушив лампы, играть на рояле, — который конечно же нельзя сравнить с этим, — при проникающем в окно свете луны и прожекторов вокруг Маньской башни.

— А соседи не жалуются?

— Пока нет.

— Вам везет.

Конечно, лестно услышать от баловня судьбы замечание о своем везении. На всякий случай краем глаза я наблюдал за выражением лица своего собеседника, чтобы убедиться, не смеется ли он надо мной. Но вид у него был ничуть не насмешливый. Он смотрел на меня без высокомерия, с тем любопытством, которое у нас вызывают лунатики и клоуны. Я тоже был смущен и заинтригован: стоявший передо мной Мореито, которому я едва доставал до плеча, вовсе не походил на скандально известного бизнесмена, изрекающего циничные остроты на радость журналистам. Одетый в черное с красными разводами кимоно — костюм, в котором я рискнул бы принимать гостей разве что на пари, — он выглядел приветливым, дружелюбным и чуть ли не застенчивым, как будто по окончании рабочего дня, сняв вульгарную маску денежного воротилы, он оставался во власти одиночества, обезоруженный и беззащитный.

— Вы знаете, для кого вы играете? Конечно же не для меня. Я распорядился поставить рояль так, чтобы вы могли видеть окрестный пейзаж. Мне показалось, это должно вас вдохновить.

Он открыл окно. Снег густыми хлопьями ложился на газон. В ночной темноте я заметил, что в окнах бокового флигеля горит свет, отчего складывалось впечатление, будто он со своими стеклянными и деревянными перегородками парит над лугами Солиса, — зрелище, навсегда врезавшееся мне в память.

— Можно подумать, что там кто-то живет, — сказал я, силясь подавить внезапно возникшую дрожь. — Почему в окнах свет?

— Это я каждый вечер зажигаю лампы. А утром выключаю. Вы, наверное, не знаете, но, если не считать сеансов «химии» в Монпелье, она четыре года не покидала этот дом. Там все осталось, как было: одежда, драгоценности, вещи, которые она любила. Я не хочу там ничего менять.

— Что она делала все это время?

— Читала. Слушала пластинки на старом проигрывателе, который ей подарил ваш отец. Смотрела на пасущиеся стада. Она могла видеть луга, не вставая с кровати.

— О чем она говорила?

— В последние месяцы она рассказывала такие вещи, которые до этого не рассказывала никому. Некоторые вполне правдоподобны, а в некоторые мне трудно поверить. Мне жаль, что никто не написал книгу о ней. Я бы сам этим занялся, но в этом смысле я, увы, совершенно лишен способностей.


Никто из нас не назвал Орелин по имени, и нам до сих пор удается не произносить ее имя вслух, когда каждый первый понедельник месяца я играю в Трамбле. Следует заметить, что мои программы стали очень эклектичными. Вначале я предлагал стандартный джазовый набор и несколько собственных композиций. Затем я углубился в латиноамериканский репертуар. В последнее время мне нравится импровизировать на преследующую меня старую тему — мелодию в миноре, вокруг которой соединяются аккорды и диссонансы.

Как я уже говорил, я не очень-то виртуозный пианист, но я твердо считаю, что каждый имеет право развивать свой собственный стиль. Если мы вспомним истоки джаза, то увидим, что с помощью стиральных досок, бидонов, железной проволоки, ящиков, частой гребенки, тонкой бумаги и бутылочных горлышек потомки черных рабов руками намного более изуродованными, чем мои, мастерили свои собственные инструменты, чтобы играть музыку, которая в них жила. По свидетельствам музыковедов, блюзы родились на сожженных солнцем хлопковых полях из хриплых окликов поденщиков, требующих воды у снующих по полю детей с кувшинами. Эти возгласы получили название holler. Не надо быть большим специалистом, чтобы понять, что музыка у своих истоков была не развлечением и удовольствием, а стремлением к освобождению. Она дыхание и дуновение, тот воздух, которого не хватает, когда задыхаешься в ночи, глоток воды, утоляющий жажду, струящийся поток, река, несущая свои воды по руслу из восьмидесяти восьми клавиш.


Прошлое неисчерпаемо. Мне оно кажется намного более загадочным, чем будущее. Его лик, который прячется за нашим лицом, изменяется вместе с нами, а иногда даже быстрее, чем мы сами. Растворяясь в нашей памяти, ушедшие дни высвобождают сущности и яды, которые наше малодушие и наша слабость укрывают во лжи условностей и неточностей. Перестанут ли эти яды когда-нибудь отравлять нам жизнь? И как долго ароматы прошлого смогут сохранять для нас свое очарование?

Вот что я делал вчера днем. Решив, что погода налаживается, я сел в машину и поехал к Эспигетскому маяку. Там почти ничего не изменилось, — во всяком случае, меньше, чем я опасался. Только все как-то съежилось, уменьшилось в размерах, а песчаные дюны отступили под натиском бетона. Теперь, когда здесь расположились новые строения для купально-курортных радостей, от кошмара которых меня избавляют мои физические изъяны, эти места утратили очарование дикости и заброшенности. Но когда оставляешь позади развлекательный комплекс Порт-Камарга, Луна-парк с его большим колесом, гостиницы, площадки для игр, которые устроили там, где когда-то были конюшни, и приближаешься на расстояние ружейного выстрела к высокому четырехугольному маяку, построенному в девятнадцатом веке, тогда новое пространство открывается взгляду. Прямо перед собой видишь песчаные холмы, скрепленные соснами, затем плавные очертания ползучих дюн, увенчанные густыми зарослями колосняка, а за ними плоский берег моря, которое в этом месте из года в год неумолимо отступает.

Как я уже сказал, я подумал, что небо проясняется. Но это оказалось ненадолго. Дождь застал меня на берегу, возле полосы прибоя, вдали от всякого укрытия. Я не смог бы побежать, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Стараясь ускорить шаг, чтобы побыстрее дойти до машины, я подвернул ногу и всей своей тушей рухнул на песок. Нога нигде не болела, что было уже хорошо, но при падении моя шляпа укатилась далеко назад, а ливень еще больше усилился. Теперь вода стекала по моему лысому черепу, пропитывала бороду и проникала за воротник рубашки. Брр! И вот, пока я так сидел на сыром песке, совершенно вымокший, вдали от участливых и презрительных взглядов, к которым я привык, пока сердцебиение, вызванное падением, мало-помалу успокаивалось, я вдруг вспомнил, как однажды во время одной из наших поездок в дельту Роны я по просьбе Орелин съехал с Солиньяргской дороги на проселок, обсаженный виноградниками, который привел нас к солисским лугам. С самого утра накрапывал дождь. Я остановил машину и выключил мотор. Мы вышли и сделали несколько шагов между лужами, чтобы разглядеть пасущихся быков, которые забеспокоились при нашем появлении и подняли свои рога в форме лиры.

— Максим, ты был когда-нибудь в Трамбле?

— Нет, никогда.

— Его недавно купил Мореито. Сказал, что для меня.

— Да?

— Там я и думаю закончить свою жизнь.

— Закончить? Почему закончить? Все еще только начинается.

Быки стали удаляться от нас. Мы снова тронулись в путь. В тот момент, когда мы проезжали Солиньяргское кладбище, где она сейчас покоится, Орелин спросила меня, что я думаю о Мореито. Знала ли она, что о нем повсюду говорят? Я хотел было сказать ей об этом, но не люблю сплетен, и поэтому решил промолчать. Должно быть, Орелин была признательна мне за это, потому что до самого Нима тесно прижималась ко мне.


Где кончается воспоминание и где начинается мечта? Вчера после полудня я долго гулял под дождем в дюнах Эспигета и все время бессмысленно твердил про себя: «Ничего не пропало, ничего не пропало». Потом, возвращаясь с моря, я зашел в бар, чтобы просушить одежду. В баре было пусто, если не считать мертвецки пьяного типа в бушлате у стойки, который при моем появлении сразу же уцепился за мой пиджак и назвал меня капитаном.

Я уселся на веранде возле батареи, подальше от него. Наверное, я выглядел как искупавшийся медведь, но меня это ничуть не смущало: я давно не обращаю внимания на косые взгляды. Официантка принесла капуччино, который я заказал при входе. Это была молодая женщина с грустными глазами и крапинками веснушек на скулах. Она могла бы быть красивой, если бы только захотела, но сегодня она была явно не в форме.

— Вы журналист? — спросила она меня, увидев, что я делаю записи в блокноте.

Чтобы не разочаровывать ее, я не ответил ни да, ни нет.

— Я знаю, зачем вы здесь! — продолжила она. — Вы пишете о торговле наркотиками. Но вы опоздали, полиция арестовала яхту и накрыла всю шайку. Вечно вы появляетесь из-за какой-нибудь гадости. Лучше бы приезжали, когда ничего не случается.

Я как раз начал насыпать сахар из пакетика в свой капуччино, но прервался и посмотрел на нее.

— А чем развлекаетесь вы, когда ничего не случается?

— Я разговариваю с клиентами.

Мне понравился ее ответ. И сама официантка тоже. Чтобы рассеять недоразумение, я открыл блокнот и показал ей свой «репортаж»: несколько нот на пяти линейках, — начало мелодии, которая пришла мне в голову, пока я ехал. Она склонилась и сказала:

— Ну и разыграли же вы меня!

Поскольку она не знала сольфеджио, я сначала насвистел тему, потом напел. Ей понравилось: в мелодии был ритм.

Она ушла, чтобы обслужить вошедшего рыбака, принесла ему мятный ликер, затем вернулась с двойным ромом, который я заказал. К тому моменту я уже выпил капуччино и выскребал ложкой сахар на дне чашки.

— Вы играете на гитаре? — спросила она.

— На фортепиано.

— Вот уже два года я пою в одной группе. На испанском. Скоро у нас должен выйти диск. Вы знаете «Compay Segundo»?

— Конечно. И Рубена Гонсалеса тоже.

— Вот такую музыку мы играем.

— Где можно вас послушать?

— На музыкальном празднике в Ниме, на площади Озерб.

— Обязательно приду посмотреть на вас двадцать первого июня, прежде чем отправлюсь играть в «Лесной уголок».


Полночь. Я пишу эти строки дома, сидя у распахнутого окна с видом на Маньскую башню с сигарой в левой руке. Вчера я снова обрел надежду. Почему я решил, что моя жизнь кончена? Разве не достаточно осталось на мою долю этих холодных и дождливых дней, когда воздух пропитан запахами винограда, травы, сосновой коры, когда каждый зверек, встретившийся на дороге, каждое увиденное вдалеке дерево, каждое облако, плывущее в сером небе, привносит свой собственный оттенок вечности в наше возникающее на мгновение счастье? Почему должен иссякнуть поток, текущий под моими девятью пальцами?

Наверное, еще не один день я проведу за рулем, с утра до вечера разъезжая по покрытым лужами дорогам. Не раз я буду разглядывать пасущиеся в тумане стада, и однажды меня вдруг охватит такая неожиданная, взявшаяся ниоткуда радость, что станет ясно: она всегда ждала меня здесь под дождем. И поскольку, когда я не играю в «Лесном уголке», мне нечего делать, кроме как внимательно прислушиваться к своим ощущениям, то не удивляйтесь, если увидите меня в моей старенькой машине, стоящей на глухой лесной просеке, в ожидании того, что это пока еще смутное и неясное чувство освободится от равнодушия окружающего мира, примет облик Орелин — или, может быть, чей-нибудь еще — и тихим голосом шепнет: «Happy birthday to you, Максим! Happy birthday!»

Загрузка...