РАССКАЗЫ

СОН ГОСПОДЕНЬ

К этому времени наш бренный мир был уже вполне приручен учеными, философами, политиками и развивался, меняясь с каждым днем, по законам креационизма, эволюционизма, теории стадиальности, евгеники и «движения за новую жизнь». Сегодня упразднялся вчерашний образ жизни, к вечеру повышался утренний культурный уровень, каждое мгновение совершалось столько перемен, что историки не успевали их фиксировать, а пророки — предсказывать. Единицей измерения прогресса человечества стал «шаг». Вместо того чтобы сказать «прошел еще один год», говорили «сделан еще один шаг»; выражение «он завершил свою жизнь» заменила формула «идущий остановил свои шаги». При бракосочетаниях гости желали молодым «вместе летать», забывая добавить «и вместе вить гнездышко». И лишь некоторые консерваторы призывали «пять минут пылать огнем», причем это воспринималось как неисполнимое пожелание, подобно нынешнему «прожить сто лет и вместе состариться». У этого прекрасного прогрессивного мира был и небольшой недостаток: в нем утратили всякую ценность все «новейшие истории», «критические обзоры достижений культуры за последние десятилетия», дневники, хроники, автобиографии, «вехи жизненного пути» и некрологи. К счастью, у людей вообще не оставалось времени на чтение. Какова же была судьба авторов всякого рода чтива? Зачатые в начале двадцатого столетия, они родились, написали кто что мог, умерли; их читали, потом перестали читать, потом забыли…

Согласно закону эволюции, высшие формы приходят на смену низшим. Время и пространство дали начало неорганической природе, из нее возникли растения и животные. Прикрепленные к месту растения произвели уравновешенных, привязчивых женщин; от подвижных животных взяли свое начало грубые, склонные к авантюрам мужчины. Мужчины и женщины сотворили детей, вслед за детьми появились куклы. По логике вещей конечным продуктом эволюции должно стать самое высшее из существ — господь бог. Но легко сказать «создать бога», а сколько на это уйдет времени? Каждый великий человек провел в материнской утробе минимум девять месяцев. Прародитель четырехсот миллионов враждующих сейчас между собой китайцев, Хуанди, пробыл там все двадцать. А вот Лао-цзы, имевший титул «истинный, высочайший государь Пути и Добродетели», вышел из материнского чрева лишь через восемьдесят лет и тем самым оправдал свое имя[155]. Эволюции, со всей ее мощью, понадобилось бессчетное множество лет, чтобы создать бога, но к этому времени людей на земле уже не осталось, — быть может, потому, что они лишь «вместе летали», но не ночевали в гнездах. Даже сторонники теории эволюции не дождались ее окончательного торжества. Поэтому наш материальный мир оказался пустым, как увеличенная во много раз черепная коробка идиота.

Глубокая ночь. Стародавняя тьма прикрыла своим телом дряхлеющий мир; казалось, отяжелевшие ресницы закрыли собой нуждающиеся в отдыхе глаза. Сила эволюции вытолкнула из пустоты бога, он вступил в сферу времени и пространства и начал осознавать свое существование. С этого момента аргументы теологов и мистиков всех времен, молитвы влюбленных, воинов, крестьян и нищих обрели адресата. Но они не доходили до господа, как письма родных не доходят до бродяги, а пожелания родителей — до еще не родившегося ребенка. Бог раскрыл глаза, но ничего не видел. Вокруг была тишина, бесконечная, бездонная. Инстинктивно усвоив привычки уже исчезнувшего человечества, бог испугался, как ребенок, ему захотелось плакать. Но тишина, давно не нарушавшаяся голосами людей, стала плотной, словно резина, и не пропускала звуков. Господь понял, что тишина вовне и страх внутри него равным образом порождены тьмой. С этой поры он возненавидел тьму и стал стремиться к свету, которого он никогда не видел и даже не знал по названию. Стремление час от часу росло, и через какое-то — трудно сказать, какое именно, — время тьма вдруг стала тоньше, тяжесть ночи уменьшилась, стали смутно проглядываться контуры высоких гор и глубоких ущелий. У глаз появилась работа, зрение принесло первые плоды. Тут господь впервые с удивлением обнаружил, как велика сила его желаний. Он не захотел тьмы — и ночь понимающе отступила. И это еще не все! Раньше вокруг ничегошеньки не было видно, а сейчас навстречу его взору громоздились, возникая из тьмы, все новые предметы. В божественном подсознании как будто зазвучало эхо песнопений, которыми люди славили когда-то творца.

У бога нрав как у людей: познав власть, он тут же начал ею злоупотреблять. Прогоню-ка я тьму прочь, решил он, пусть попробует не подчиниться! Ага!

Вскоре на востоке серый цвет превратился в белый, белый начал краснеть — вышло солнце. Бог был рад-радешенек — ему показалось, что все произошло по его хотению, согласно его приказу. От солнечных лучей было больно глазам, и они закрылись сами собой, однако он успел подумать: «Какая неприятная штука! Пусть ее больше не будет!» Странно, но факт: все сразу исчезло, осталась лишь чуть-чуть отдававшая краснотой тьма. Теперь уже господь не мог сомневаться в своих способностях и своей власти. Ведь если ему достаточно закрыть глаза, чтобы исчез свет, значит, свет исходит из его глаз. Не верите? А вот я открою глаза — видите, появилось солнце? А вслед за ним горы, воды и все, все послушно предстало перед его очами. Некогда петух похвалялся курице, что солнце не смеет высунуться, пока не услышит его крик, и он громко кукарекал навстречу солнцу, довольный собой. Бог был несравненно могущественнее, чем петух, но разумом своим в тот момент ушел недалеко. И жаль, конечно, что эволюция вселенной не создала ему пары — существа, перед которым он мог бы похваляться, как перед курицей. Но это не просчет эволюции, тут есть своя научная подоплека. Ведь, подобно всем искусственно выведенным животным (например, мулы) или же собирающим с людей дань поклонения диктаторам (например, Гитлер с его одной тестикулой), бог не способен давать потомства, ему не нужна пара. И тем не менее без какого-то подобия кукарекания обойтись было нельзя. Дав себе волю, бог расхохотался. Раскаты хохота достигли равнин и ущелий и отдались эхом; оттого-то могло показаться, что эти свидетельства господнего самоуважения многочисленны, громогласны и повсеместны.

Этот бог был истинным продуктом эволюции и вовсе не походил на первобытных людей. У него начисто отсутствовал суеверный трепет, с которым дикарь начинает открывать для себя вселенную. Вместо этого у него была самоуверенность цивилизованного человека, привыкшего уважать одного себя. Дикари везде и во всем видят проявление сверхъестественных сил, перед которыми они преклоняются. Господь же осознал лишь собственное величие, свою способность повелевать всей тьмой вещей, он ни в какой опоре не нуждался. Мир покорно простирался перед его взором; куда он направлял свои стопы, там оказывалась земля, а линия горизонта отступала все дальше, доказывая этим свое боязливое почтение. Росла его господня гордыня, непомерным становилось его тщеславие. И тут богу захотелось иметь спутника: наскучило ему одиночество в таком просторном мире, и стал он обдумывать, каким условиям должен удовлетворять будущий спутник. Вот что он придумал, хотя поначалу его мысли были не так отчетливы, как мы их сейчас изложим.

Во-первых, этот спутник должен понимать его. Но понимать так, как критик понимает гениального писателя, не будучи в состоянии подражать ему. Он, спутник, не должен стремиться к созиданию, соперничая с ним, богом. Он может лишь соглашаться, одобрять и как можно больше льстить, ибо…

Во-вторых, главная задача спутника — удовлетворять божье тщеславие. Следует славить господа без устали и без раздумий, как приживальщик славит хозяина, как подкупленный политикан или газетный репортер — своего патрона. Но никакого подкупа не будет, восхваления должны быть следствием душевной признательности и радостной почтительности, а потому, в-третьих, спутник должен быть преданным и искренним, как — как кто? Этого не мог сказать не только наивный, неискушенный господь, но и мы, постигшие все тонкости отношений между отцами и детьми, старшими и младшими братьями, мужчинами и женщинами, хозяевами и слугами, начальниками и подчиненными, вождями и их приверженцами.

Есть люди, которые мучаются бессонницей, если перед отходом ко сну задумаются о чем-нибудь; другие незаметно погружаются в сон, перескакивая с одной мысли на другую. Бог, по всей видимости, произошел от второй группы людей: раздумья быстро увлекли его однажды в царство сна. Во сне его окружал все тот же покорный ему мир, все те же пустынные горы и воды, в которых отражался его лик. Ощутив порыв вдохновения, бог отыскал клочок земли, зацепил добрую пригоршню глины и стал лепить фигурку, глядя на собственное отражение. Потом он подул на фигурку, та ожила и припала к его ногам, восклицая: «О всеведущий, всемогущий владыка! Я никогда не устану воспевать тебя!»

Изумление и радость бога не поддаются описанию. Может быть, в какой-то ничтожной степени мы могли бы понять его чувства, если бы представили себя маленькой девочкой, чья кукла стала звать ее «мамой»; или студенткой, услышавшей, как фотография голливудской звезды на стене вдруг запела любовную песенку, подмигивая при этом. Но нам это трудно вообразить.

Только в этот момент выяснилось, что содержащиеся в священных книгах всех религий рассказы о сотворении людей из глины на самом деле были пророчествами. Бог и сам не понимал, что находится во власти сна, что этот оживший комок глины есть лишь материализованный сон. Ему казалось, что действительно появилось такое забавное существо и отныне он может не прибегать к самовосхвалениям, чтобы потешить свою душу. Ведь самые приятные славословия — те, которые исходят из чужих уст, если, конечно, восхваление содержит все то, что хотелось услышать. Не исключено, что каждый из нас создает во сне такого восхвалителя. Проснувшись, это сделать куда труднее — приходится иметь дело с реальным человеческим материалом, а это, как правило, не дает желаемого результата.

Появившись на свет после исчезновения человеческого рода, господь бог получил, нежданно-негаданно, немало преимуществ. А если бы люди еще существовали на земле? Враждовали бы, к примеру, два народа, и набожное племя А стало бы просить бога покарать племя Б, а не менее богобоязненное племя Б молило бы о наказании племени А. Что оставалось бы делать ему, справедливому и мудрому? А сейчас такая щекотливая ситуация была исключена. Или взять сотворение человека во сне. Если бы еще существовали литераторы, они непременно развернули бы дискуссию. Бога обвинили бы в натуралистическом уклоне: коль скоро он избрал такой низменный материал, как глина, значит, он невысокого мнения о человеческой природе. В то же время можно говорить и о склонности всевышнего к классицизму, утверждающему, что «всякое творчество основано на подражании»: всемогущий, он не смог не подражать собственному отражению, чтобы вылепить человека. Но либо теория классицизма неверна, либо у бога недостало умения, либо, наконец, лик божий был безобразен, но только созданная по его подобию человеческая фигурка не радовала глаз. Бог решил, что в этом, скорее всего, повинно, помимо его неопытности и неловкости, плохое качество глины. Тогда он отыскал почву мягкую и рассыпчатую — как раз ту, в которую Линь Дайюй[156] в незапамятные времена захоронила цветы, — тщательно растер ее, смочил утренней росой из тенистых ущелий, изучил достоинства и недостатки первой фигурки и только потом вновь заработал своими уже приобретшими навык пальцами. Вглядываясь в речные перекаты, он придал новой фигурке округлые формы; у ранней зорьки он взял розовый цвет и окрасил человеку щеки; с небосвода он соскреб голубую краску и капнул ему в глаза; наконец, вместо собственного дыхания он влил в фигурку дуновение легкого, игривого ветерка. Как известно, ветер — субстанция деятельная, подвижная; фигурка сразу же зашевелилась, лениво потянулась и протяжно зевнула. Так станут поступать потом все девушки Поднебесной, которым случится испытать весеннее томление.

Вторая фигурка, созданная как улучшенный вариант первой, оказалась женщиной. Мужчина был лишь первым экспериментом бога, женщина же стала последним его достижением. Теперь понятно, почему старающиеся быть изящными мужчины учатся у женщин. Ну а женщинам совершенствоваться уже некуда — разве что превратиться в бесовку или фею.

Отныне у господа бога прибавилось дел. Проявляя всяческую заботу о сотворенной им паре, их нуждах и удобствах, он создал им на потребу всевозможных домашних животных и птиц, а также плоды и овощи. При этом он каждый раз, полный самодовольства, обращался к мужчине и женщине: «Я тут придумал для вас еще одну штуку; ну, что скажете — большой у меня талант?» Те в унисон начинали петь: «Боже милосердный, спаситель и хранитель!» Но дни шли, пара начала привыкать к чудесам и уставать от песнопений. Более того, эти двое стали обижаться, что бог мешает им проявлять заботу друг о друге. И бог с недоумением подумал, отчего это их отношение к нему становится все более прохладным. Не так громко звучат их славословия, не так низко сгибаются они в поклонах. То было мало приятное открытие. А надо сказать, что со времени сотворения людей господь сделал немало изобретений, открытие же совершил впервые.

Открытие состояло в следующем: когда речь идет о мужчинах и женщинах, число «три» является и необходимым, и в то же время избыточным. Только что примкнувший к паре третий, разумеется, считает себя необходимым, и кто-то из двоих, допустим, с этим согласен. Но остающийся таким образом вне пары считает третьего лишним, а тот в свою очередь считает лишним кого-то из двоих — его или ее. Если ты был в числе первых двух, но отодвинулся на третью позицию, ты по-прежнему считаешь необходимым себя и, возможно, своего первоначального партнера или партнершу, но уже новоявленного третьего, конечно, зачисляешь в лишние. Математики утверждают, что в треугольнике не может быть двух тупых углов; в любовном треугольнике один тупой угол есть всегда. Бог выяснил, что в тупом углу находится он сам, занудливо следящий за этой парой, а вовсе не тот грубо слепленный мужчина. Создавая женщину, господь совсем не имел в виду дать мужчине подругу. Просто ему было скучно от праздности, и он занялся изготовлением игрушек; первая не понравилась — сделал вторую. Кто мог знать, что они слюбятся между собой и отринут бога в сторону! Его удивляло, что женщина держалась на почтительном удалении от него, величественного творца всех вещей, но миловалась с тем пахнущим глиной мужиком. А затем господь сделал второе открытие — на этот раз не в математике, а в физике.

Второе открытие заключалось в том, что во вселенной есть сила земного притяжения. Из-за этой силы все вещи стремятся вниз, включая и увиденное Ньютоном яблоко. Оттого-то людей низших сословий много, а высших мало, к тому же люди из высших сословий имеют тенденцию перемещаться в низшие. По этой же причине молодежь так легко опускается, а общественная нравственность падает все ниже и ниже. Сотворяя женщину, господь добавлял в глину росу, любовался струями потока — и тем самым незаметно для себя подтвердил правоту древнего изречения: «Природа женщины подобна воде». Не знал он и другой мудрости, а именно: «Вода по своей природе стремится вниз». Если бы яблоко набило Ньютону шишку на затылке или раскровенило нос, он хотя и открыл бы закон всемирного тяготения, но посчитал бы его действие слишком бесцеремонным. Вот и господь — хоть он и постиг физиологию человеческих чувств, все же чувствовал себя не в своей тарелке и отказывался понять логику женских эмоций. Он даже стал сетовать на то, что его величие превратилось в преграду, мешающую людям приблизиться к нему. Создал пару живых существ, а в итоге стал более одиноким; содействуя их сближению, почувствовал себя в то же время оттесненным в сторону. Самым же противным было вот что: когда эти людишки не могли удовлетворить какое-нибудь желание, они тут же обращались к нему, льнули и заискивали. Скажем, портились плоды, и они просили, чтобы на деревьях выросли новые. Или им надоедало мясо домашних животных, хотелось обитавшей в горах дичи. И вот они оба приставали к богу, демонстрировали свою преданность и теплоту — до тех пор, пока он не шел им навстречу. Добившись же своего, просители выбрасывали бога из головы.

Чем дольше он думал, тем больше сердился. Ведь если плоды и дичь для них дороже всего, а он, бог, лишь на втором месте, значит, его статус принижается до уровня плодов и дичи, а если потворствовать всем их желаниям, не будет ли он низведен до уровня безмозглого плода и тупейшей из птиц лесных? И тут господь принял решение впредь не разрешать людям обращаться к нему с просьбами. Но, с другой-то стороны, он же представился как «справедливый и милосердный». И пристало ли ему вредничать по пустякам! Значит, остается искать удобного случая. Он дождется от них очередной неразумной просьбы и даст им от ворот поворот. А поскольку бог обладал бессмертием, он мог ждать как угодно долго.

Однажды женщина пришла почтить бога в одиночку. Она уселась у его ног, запрокинула голову, устремила на него влажный взгляд своих голубых — как два Средиземных моря — глаз и заговорила с кокетливыми интонациями:

— О вседержитель! В твоем сердце столько доброты, могущество твое так безгранично! Я слов не нахожу, чтобы выразить восхищение!

Всеми силами пытаясь противостоять молниеносным ударам ее взглядов, господь недоверчиво спросил:

— О чем ты хочешь просить?

Женщина рассмеялась — поначалу осторожно, но потом смех захватил ее всю, так что заколыхались все изгибы ее слегка располневшей фигуры. Ее слова словно бы выплывали на волнах смеха из глубины ее естества, то погружаясь, то вновь оказываясь на поверхности.

— Ты воистину всеведущий творец всего сущего! Ничего от тебя не скроешь, даже как-то не по себе становится… Вообще-то у меня никаких просьб нет, ты так хорошо к нам относишься, все так замечательно. Ну а этот пустяк можно и не считать просьбой…

— Что за пустяк? Выкладывай поживее, — нетерпеливо оборвал ее господь. Сердце его забилось, предвкушая возможность отомстить.

Женщина пустила в ход все резервы обаяния, приняла игривую позу и сказала:

— Великий небесный владыка! Ты все можешь. Тебе стоит лишь слегка пошевелить рукой, и мы уже преисполнены изумления и восторга. Не нужно мне новых чудес, но об одном тебя умоляю. — Тут она прижалась лицом к бесчувственной ноге бога и сделала ленивый жест, указывающий на спавшего в дальнем ущелье мужчину. — Прошу тебя, создай другого человека в этом же роде. Но… не совсем такого, как этот, — поизящнее, потоньше, покрасивее. Наимилосерднейший боже! Ты, и только ты, можешь понять чувства малых мира сего!

Господь вскочил как ужаленный, едва не опрокинув навзничь припавшую к его стопам женщину:

— Хочешь, чтобы я создал еще одного мужчину? Зачем?!

Женщина приложила руку к сердцу, а другой стала растирать скулу.

— Ах, как я испугалась! Боже-чудотворец, какой ты безгранично сильный, какой стремительный! Видишь, ты ударил меня по щеке — впрочем, это не важно. Ты спрашиваешь, зачем? Изволь, я отвечу. Моему мужику нужен приятель, а то он все время проводит со мной и очень скучает. А сотвори ты другого мужчину, ему не пришлось бы целыми днями вертеться возле меня. Верно я говорю?

— А тебе не пришлось бы дни и ночи проводить возле него? Так, что ли? — Гневный голос бога вызвал с неба отклик — отдаленный раскат грома. — А ты смела, женщина, если обращаешься ко мне с такой просьбой. Тебе надобно, чтобы всего было много, чтобы тратить налево и направо. Теперь вот до мужчин дело дошло… Мало одного — подавай тебе и другого? Куда это годится! Ладно, ступай, на первый раз я тебя прощаю, но если и впредь будешь тешить себя несбыточными надеждами, смотри — накажу. Не оставлю тебе и нынешнего твоего — изничтожу!

Угроза произвела должный эффект. Лицо женщины запылало, она надула губы и пошла прочь, ворча себе под нос: «Я пошутила, а ты тут же сцены устраиваешь. А если признаться, я давно поняла, что лучшего мужчину тебе не создать…» К счастью, эти слова не достигли господнего слуха. Сорвав злость, он стал от души веселиться, а чтобы женщина, обернувшись, не увидела его ухмыляющегося лица, бог спрятал его за тучами. Вот, усмехаясь, он приоткрыл рот, и фарфоровый блеск его белоснежных зубов прорвался сквозь тучи. Женщина и вправду оглянулась, заметила этот блеск, но приняла его за молнию — ведь она не видела белозубой улыбки негра с рекламы зубной пасты «Блэк энд уайт». Точно так же она ошиблась, приняв за гром приглушенные звуки смеха, который бог всеми силами старался сдержать.

Женщина подумала, что бог хочет перепугать ее до смерти; негодуя и страшась, она опрометью бросилась восвояси. Угрожающая ей опасность лишиться единственного мужчины возродила в ней желание владеть им. Она села возле его изголовья, разбудила его своим лобзанием и обняла. Каждое ее слово теперь звучало как поцелуй, на нем как бы оставалась влага ее губ:

— У меня лишь ты один! Я люблю одного тебя! Без тебя я не смогу жить. Попробуй кто-нибудь тебя сманить — и я ни перед чем не остановлюсь, жизни не пожалею!

Пробужденный от сладкой дремы мужчина долго не мог ничего понять, а услышав из уст женщины заявление, подтверждавшее ее право собственности на него, забеспокоился: дело в том, что ему приснилось нечто такое, о чем женщине не следовало знать. Устав от эмоционального напряжения и от объятий, женщина забылась тяжелым сном. Он же потихоньку встал, выбрал пару кусков мяса пожирнее и понес их в дар богу.

— О владыка, безгранично твое милосердие! Снизойди к моей искреннейшей просьбе, прими этот ничтожный знак почтения. Все, что у нас есть, даровано тобой, вот и это мясо тоже. Поэтому мы можем принести к твоим стопам лишь чистоту своих помыслов. — Так говорил мужчина.

Тут господь возрадовался пуще прежнего — ведь человек впервые принес ему жертву. Наверняка та женщина, подумал он, послала мужчину, чтобы он от ее имени выразил раскаяние. Но высказывать радость нельзя — чего доброго, они же его и запрезирают. Поэтому он хранил молчание с выражением лица, которое французские и испанские романисты передают вот так:

«?»

Не заметив на божьем лике признаков неудовольствия, мужчина набрался храбрости и продолжал:

— Есть у меня, владыка, маленькая просьба…

Тут до господа дошло, что поднесенные ему куски мяса — это такое же средство задабривания, как кокетливые улыбки женщины. Создай бог мужчину более привлекательным и не столь грубым, тот не стал бы тратиться на мясо.

— Я прошу создать для меня еще одну женщину…

— Женщина только что обращалась ко мне с такой же просьбой, — прервал его речь господь.

Он был разочарован и раздосадован. Что касается мужчины, то он удивился и возрадовался словам бога и подумал: «Эта баба чертовски проницательна! Как она разузнала о моем сне? И зачем полезла ко мне с объятиями и нежными словами? Видно, она решила-таки пожертвовать своими интересами и даже попросила бога выполнить мое тайное желание, но потом испугалась, что новая женщина отберет меня у нее. Но как же можно расстаться с такой великодушной, заботливой подругой!»

Богу он, однако же, сказал нечто другое:

— Да, ей стало скучно, и она захотела завести себе подругу.

— Ошибаешься! Я сказал: «с такой же просьбой», но речь была вовсе не о ее подруге. Она просила меня создать другого мужчину, покрасивее тебя. Понял, болван?

Разочарованный в не меньшей степени, чем бог, мужчина быстро спросил:

— И ты выполнил ее просьбу, владыка?

Господь, которому уже понравилось выказывать свой гнев, сурово возгласил:

— Очень жалею, что не согласился. Вы, я вижу, достойны один другого. А ну проваливай! И впредь будь осмотрительнее, а то я уничтожу твою женщину! — Тут он решил, что эта угроза недостаточна сильна, и добавил: — И больше не буду давать тебе мяса!

Испугавшись столь ужасной перспективы, мужчина задрожал и побрел обратно, несолоно хлебавши. Господь же вздохнул при мысли о том, сколь несовершенны созданные им люди. Впрочем, их несовершенства распределены очень равномерно, они гармонируют одно с другим, как две строфы одного стихотворения. Бог не удержался, чтобы не восхититься собственным артистизмом и чувством равновесия.

И мужчина и женщина раскрыли богу свои личные секреты, и оба безрезультатно. Мужчина боялся, что господь расскажет о его просьбе женщине, а женщина опасалась, не выдал ли бог ее мужчине. Не сговариваясь, оба они затаили обиду на всевышнего и стали принимать меры, дабы предотвратить разглашение их маленьких тайн.

— Всяких припасов у нас достаточно, можно уже ни о чем не просить бога, — сказал мужчина.

— Да он уже выказал все свои таланты, теперь, сколько ни проси, все равно ничего нового не дождешься. Да и смотреть на его физиономию надоело, — добавила женщина. Мужчина тотчас же подхватил:

— Давай уйдем подальше, перестанем замечать его, сделаем вид, что его нет.

Так мир божественный и мир земной стали удаляться друг от друга. Видя, что его план сблизиться с сотворенными им существами не удался, господь изобрел новый хитроумный способ воздействия на людей. Слишком беззаботно они живут, надо заставить их испытать трудности и страдания. Тогда они, согласно Писанию, «в нужде возопиют к небу» и поймут, что с ним шутки плохи.

В тот вечер только что уснувшие мужчина и женщина вдруг вскочили в испуге, расслышав могучий рев, доносившийся издалека. До сих пор только люди вкушали скоромную пищу, все же прочие животные — коровы, овцы, свиньи — были вегетарианцами. Господь наставлял их в духе «пусть люди едят меня, я же буду есть траву». А теперь объявился еще один мясоед, который не только может отнять у людей добычу, но и полакомиться ими самими. Он явно не знает, что человечина несъедобна так же, как мясо кошек и собак, — ведь горные и морские чудища зарились на плоть Танского монаха[157] лишь потому, что он происходил из благочестивого рода, десять поколений которого не прикасались к скоромному.

Услышанные нашей парой звуки были ревом голодного льва, рыскающего в поисках добычи. Расслышав в этом рыке враждебность, они инстинктивно задрожали. Отдыхавшие вокруг них домашние животные разом вскочили, навострили уши и затаили дыхание, как бы ожидая чего-то необычного. Это еще более обеспокоило людей. Вскоре львиный рык прекратился, и расколотая им тишина ночи вновь сомкнулась над ними. Вскоре и животные поняли, что опасность отступила, и вздохнули с облегчением. Мужчина потрогал ближайшую овцу — шерсть ее была влажной и теплой, как после обильного потения. Женщина произнесла вполголоса: «Не иначе это бог строит нам каверзы. Давай пойдем поищем пещеру, мне боязно спать под открытым небом».

Они загнали скотину в ущелье, а сами расположились в ближней пещере. Мало-помалу напряженность оставила их души и тела, на смену ей явилась приятная истома, и люди уже готовы были снова впасть в забытье, как вдруг что-то заставило их разом вздрогнуть и забыть про сон. Леденящий страх сковал им сердца, не давал пошевелить ни рукой, ни языком. Источник этого ужаса, казалось, наблюдал за ними из темноты, примеривался к ним. Они не смели вздохнуть, холодный пот лился ручьями. Само время словно бы застыло от ужаса и прекратило течение свое. Но вот страх их улегся, в воздухе почувствовалось облегчение, и в пещеру заглянули первые лучи зари. В то же самое время неподалеку от пещеры завизжала свинья. Впрочем, визг тут же и оборвался, как будто его обрезали острым ножом, и наступила тишина. Воцарилось полное спокойствие. Мужчина подложил женщине под голову свою руку, а она прильнула к нему; прежде их так сближали лишь чувственные порывы.

С рассветом они покинули пещеру и, разделившись, совершили обход. Мужчина пересчитал животных: недоставало одной свиньи, а коровы и овцы лежали ко всему безучастные, как после сильного потрясения. Пока он раздумывал над причиной случившегося, прибежала запыхавшаяся женщина. Вся в слезах, она сообщила, что по дороге к источнику в роще видела огромного удава. Он, видимо, проглотил свинью, и теперь свернулся в клубок и дремал, чтобы не мешать пищеварению. А на песчаной отмели разлегся крокодил, обратив к небу раскрытую пасть. К счастью, женщина сразу же убежала, и крокодил ее не заметил. Очевидно, со всех сторон людей подстерегали опасности; безмятежная жизнь кончилась. «Откуда бы за одну ночь взяться стольким опасным тварям? — рассуждала наша пара. — Наверняка их сотворил во вред нам тот тип, которого мы величали богом. А он вовсе не бог, он сущий дьявол, воплощение зла! А мы-то, слепцы, поддались его обману. Ну что ж, настал день, когда мы тебя распознали!»

Сами того не подозревая, они разрешили этими словами с древности остававшуюся нерешенной проблему: если мир сотворен всеблагим и всемогущим — богом, то почему в нем может бесчинствовать дьявол? Оказывается, дело в том, что бог — это дьявол, который на время подобрел к нам и стал кормить нас другими существами. А дьявол — это бог, который на нас озлобился и стал кормить нами другие существа. Бог и дьявол не противостоят друг другу, а являют собой две стороны, две ипостаси одного и того же существа, как гений и безумец, добрый молодец и разбойник, милый чаровник и коварный соблазнитель.

Бог не слышал, о чем шептались между собой мужчина и женщина. Он по-прежнему считал себя единственным и неповторимым, не зная, что созданная им пара уже как бы раздвоила его. Будучи всеведущим и всемогущим, он оставался джентльменом и не унижался до того, чтобы интересоваться, о чем говорят за закрытыми дверьми и тем более в интимной обстановке. Как раз в это время он радостно потирал руки, ожидая занимательного спектакля. Действительно, мужчина и женщина пребывали в расстройстве чувств и не знали, как им быть, но к нему за советом не шли. Вскоре удав закончил переваривание свиньи, где-то неподалеку вновь раздался рык льва и тигра. Мужчина схватил женщину за руку и увел в пещеру, завалив вход большим камнем. Оставшиеся снаружи домашние животные метались из стороны в сторону, пока не укрылись в расщелине между скал.

«Отлично! — подумал бог. — Когда дикие звери съедят вашу живность, вам ничего не останется, как идти с мольбой ко мне. Вот тогда уж я… ха!» Кто мог знать, что как земные дела не всегда вершатся в согласии с желаниями людей, так и воля неба не всегда властна над людьми. Тактика войны на истребление не заставила людей покориться. Что ни говори, дикие звери оставались дикими, им явно не хватало воспитания и культуры. Так, удав по своей необразованности не знал древнего изречения: «Мясом не полакомился, только бараниной провонял». Расправившись со свиньей, он ради разнообразия проглотил крупного барана, острые рога которого пропороли его насквозь. Так что мясо в рот попало, да пришлось из-за него расстаться с жизнью. Тигр и лев оба были плебейского происхождения, правилам поведения за столом не обучались. Не поделив между собой коровью тушу, они затеяли такую драку, что тигр испустил дух на месте, а раненый лев поплелся испить воды из речки. В той речке жил крокодил, который из-за неграмотности не был знаком с «Заклинанием крокодила», в котором Хань Чанлин[158] уговаривает его собратьев питаться рыбами и раками. Ему захотелось львиного мяса. Лев на крокодилье мясо не зарился, но и со своим расставаться не хотел. Опять вспыхнула жестокая схватка, в которой пали оба противника.

Мужчина и женщина были до полусмерти напуганы доносившимся до пещеры страшным рычанием. Когда снаружи все утихло, они поглядели в щелочку между камнями. При виде домашних животных, по двое и по трое щипавших траву, у них отлегло от сердца. Выйдя из пещеры, они удостоверились, что свирепые звери уничтожили друг друга, а потери в стаде невелики. На радостях люди содрали шкуру с дохлого тигра. С этой поры в их пещере завелся ковер, у женщины — меховая шуба, а у мужчины появилась возможность несколько дней питаться необычным по вкусу мясом. И крокодилова кожа доставила женщине радость — она еще не успела прельститься модной сейчас в Америке «акульей кожей». Жаль только, что тот удав не выполз из старинных китайских книг, а потому в складках его шкуры не таились ясные жемчужины. С другой стороны, надо считать удачей, что из тех же самых книг не выбежали лев и тигр: женщина съела бы сердце льва и печень тигра, к ее кокетливому коварству добавились бы жестокость и храбрость, и тогда несдобровать бы мужчине.

Правда, им в любом случае не приходилось ждать много добра. При виде того, как ловко обращают они невзгоды в счастье, бога охватили досада и гнев. Он понял: чтобы действительно заставить их страдать, надо создать существа, не обладающие ни съедобным мясом, ни красивой шкурой. И вот на ковре, на шубе и на теле домашних животных вдруг появились блохи и вши. Вечернее небо заполнили злые комары. Когда люди обедали, на их пищу, словно черный дождь, набрасывались мухи. А еще появились всепроникающие, ничем не истребимые микробы. Как бог и предвидел, мужчина и женщина слегли; вскоре у обоих началась рвота, и они скончались, осуществив тем самым заветную клятву всех влюбленных «умереть в один год, день и час».

Мухи продолжали свою суетливую работу, а вскоре на трупах мужчины и женщины появились и черви. Прежде коровы, овцы и свиньи были пищей людей, а теперь люди сами стали пищей этих тварей, которые оставили от них одни скелеты. Бог, создавший насекомых и червей, был в восхищении от их аккуратной и эффективной деятельности. Он до того увлекся этим зрелищем, что совсем забыл о своем первоначальном замысле. Ведь он хотел только наказать людей, чтобы они, испив чашу страданий, вновь стали ему покорны, он не собирался их убивать. Но вспомнил он об этом лишь тогда, когда черви уже покончили с плотью и принялись за костный мозг. Было уже поздно. То ли микробы оказались слишком проворными, то ли люди замешкались, но так и не дождался от них господь признания вины и раскаяния. Казалось, он сделал все, чтобы осуществить свой план — создал людей, зверей, микробы, но почему-то все получилось не так, как было задумано. Охватила всевышнего досада — он открыл глаза и увидел, что заходящее солнце обессиленно опустилось на вершину горы. Значит, он проспал целый день и все виденное было сном. Значит, он — вседержитель и может творить все, что вздумается, но сон ему не подчинен, у снов есть право экстерриториальности. Еще одна обида. Впрочем, как знать — может быть, этот сон предвещает будущее, может быть, ему, богу, и вправду стоит создать людей? Ведь он бессмертен, годы будут идти бесконечной чредой и надо бы как-то скрасить одиночество. Господь окинул взглядом этот безжизненный мир, это умирающее закатное солнце, лениво потянулся и устало зевнул, раскрыв рот так широко, как будто собирался проглотить все это безграничное, трудно переносимое время.

ВДОХНОВЕНИЕ

Был у нас один писатель, который при всей своей именитости оставался как бы безымянным. И вовсе не потому, что у него, скажем, вообще не было имени, или что он от имени отказался, пожелав стать анонимом, или что слишком это имя замысловато. Причина очень простая: у него была такая громкая слава, что за раскатами этого грома невозможно было расслышать само имя. Представьте, что в свое время кто-нибудь написал бы на конверте: «Величайшему поэту Франции». Ясное дело, почтальон отнес бы письмо Виктору Гюго. А если бы сейчас в телеграмме значилось бы: «Крупнейшему из ныне здравствующих писателей Италии»? Естественно, телеграмма попала бы к Д’Аннунцио. В обоих случаях точный адрес был бы излишен. Но известность нашего писателя была еще более обширной, так что его имя не было нужды не только писать, но и запоминать. Достаточно было сказать «Писатель», и все знали, о ком именно идет речь.

Наш Писатель был гением и по сей причине отличался плодовитостью; в то же время в нем жила совесть художника, а потому роды каждый раз были трудными. Правда, между появлением на свет очередной книги и рождением ребенка существуют различия: трудные роды не ведут к гибели новорожденного, а от плодовитости страдают прежде всего читатели. Наш автор сочинил несчетное множество романов, пьес, эссе и стихотворений, которые взволновали, наставили на истинный путь и духовно возвысили несметное число старшеклассников. За границей успех книги, ее тираж определяется прежде всего вкусами среднего сословия. У нас, в Китае, стране с древнейшей литературой, сословность в данном случае значения не имеет, а потому при издании книг ориентируются не на имущественное положение читателей, а на уровень подготовки и понимания старшеклассников. Ведь только старшеклассники — эти большие дети, у которых есть головы, но нет еще мыслей, которые любят слушать лекции, готовы преклоняться перед великими людьми и разделять с молодым Вертером его не такие уж нестерпимые страдания, — только они согласны тратить деньги на покупку новых книг и подписываться на журналы. Студенты университетов сами теперь пишут книги, надеются их издать и решить проблему их сбыта. Ну а университетские профессора книг уже не пишут, ограничиваясь составлением предисловий к чужим трудам, с которыми они, разумеется, знакомятся бесплатно. Тем же, что занимают положение более высокое, нежели университетский профессор, даже предисловия писать недосуг: они делают благословляющую надпись на первой странице рукописи и ждут, что им подарят вышедшую книгу.

Наш Писатель глубоко проник в тайны своего ремесла и отчетливо понимал, что его главные покупатели — старшеклассники. По этой причине все его сочинения могли бы иметь одно общее посвящение: «Моим читателям — еще не взрослым и уже не детям». А назвать их, все скопом, можно было бы как «Анонимные доплатные письма к молодым людям»; «анонимные» потому, что никто, как уже было сказано, не знал-таки его имени, а «доплатные» потому, что молодым людям приходилось раскошеливаться, чтобы их приобрести. Он умел, изображая экстаз, оставаться основательным и невозмутимым, за четкостью и детальностью описаний мог скрыть поверхностность суждений, выдать заурядную мысль за таинственную и глубокую. Творческая плодовитость сделала его писателем поистине вездесущим — куда бы вы ни поглядели, всюду вам в глаза лезли его сочинения. Покупая арахис, печеные лепешки или иную снедь, вы нежданно-негаданно могли приобрести, в виде обертки, и духовную пищу — разрозненные страницы какого-нибудь его романа или пьесы.

Наконец, его вклад в словесное искусство был признан не только обществом, но и властями. Само государство утвердило его в качестве гения. Правительство создало комитет специалистов с тем, чтобы перевести его наиболее выдающиеся произведения на всемирный язык[159] и представить их на соискание Нобелевской премии. Как только об этом стало известно, один из его поклонников выступил в «Трибуне читателя» со своими соображениями: «Правительству подобало бы самому представить Писателя к награде! Достаточно напомнить, что в его книгах такое множество персонажей, что их вполне хватило бы для колонизации иного необитаемого острова. Сейчас время военное, население убывает, нужно поощрять рождаемость. Своей плодовитостью Писатель подает хороший пример соотечественникам, что и должно быть отмечено властями».

К большому несчастью, всемирный язык не оправдывал своего названия и вовсе не был распространен во всем мире. Члены комитета по присуждению Нобелевских премий — замшелые старцы, древние окаменелости — знали лишь английский, французский, немецкий, итальянский, ну, еще русский, в редком случае — латынь и греческий. Но ни один из них не владел языком эсперанто. Они долго всматривались в присланный им на рассмотрение шедевр нашего Писателя, снимали с носа пенсне, протирали тряпочкой, снова всматривались, но понять ничего не могли. Наконец одного старца, известного многолетними исследованиями в области так называемой «синологии», осенило:

— Мне все ясно! Это вовсе не европейский язык, мы зря тратим время. Это же китайский текст, написанный модной ныне латиницей. Не удивительно, что мы не можем в нем разобраться.

У членов комитета вырвался вздох облегчения, все несколько приободрились. Сидевший рядом с синологом старикан спросил его: «А о чем там речь? Вы же знаете китайский!» На что синолог строго и с достоинством возразил:

— Многоуважаемый мэтр, ценность науки в специализации. Мой покойный родитель всю жизнь занимался пунктуацией в китайских текстах, я же сорок лет изучаю систему рифм в китайском языке. Вы спрашиваете меня о смысле китайских слов, но это не входит в сферу моих научных интересов. Что же касается вопроса о том, имеют ли китайские слова смысл, то я предпочитаю воздержаться от суждения до тех пор, пока не получу убедительных доказательств за или против. Не сомневаюсь, дорогой мэтр, что вы правильно поймете мою позицию.

Председательствовавший старец, видя, что лицо синолога на глазах все более искажается злобой, поспешил прекратить дискуссию:

— Я полагаю, мы не должны рассматривать представленное произведение, поскольку данные о нем не отвечают требованиям устава. Как вам известно, в уставе четко определено, что премии могут присуждаться лишь произведениям, написанным на одном из европейских языков. А раз этот опус сочинен на китайском, то попытка оценить его была бы напрасной тратой времени.

Члены комитета согласно закивали головами, выражая свое восхищение строгостью научного подхода со стороны синолога. Тот с присущей ему скромностью заметил, что ему далеко до американского офтальмолога, получившего премию в прошлом году. Вот кто являл собой высокий профессионализм: он занимался лишь болезнями левого глаза, оставляя правый компетенции других ученых!.. Заседание завершилось в духе подлинного джентльменства и взаимоуступчивости. Жаль только нашего Писателя, чьи надежды не оправдались.

После опубликования списка премированных весь китайский народ, как утверждают, был охвачен благородным негодованием. Не будем говорить о глубине разочарования самого Писателя, скажем лучше о его коллегах. До сей поры многие из них взирали на него глазами, красными от зависти или зелеными от ревности. Они уже подготовили тезисы выступлений, в которых собрались обрушиться на новоявленного лауреата, заявить о том, что можно было найти более достойного кандидата. Но теперь они все вместе шумно выражали свое сочувствие и сожаление, да и глаза их вновь обрели нормальную расцветку. Более того, омытые сочувственными слезами, они, эти глаза, стали ясными, как небо после дождя.

Одна из газет в передовице обрушилась на Нобелевский комитет, назвав его членов «неблагодарными, забывшими родство». Ведь старик Нобель разбогател благодаря изготовлению пороха, а порох — гордость нации: он был изобретен в нашем отечестве. Если бы члены комитета вспомнили об этом, премия наверняка досталась бы китайцу. Но увы, эта передовица пропала втуне, поскольку уважаемый синолог еще не выяснил, есть ли в китайских словах смысл.

Реакция другой газеты была более оригинальной — редакция принялась поздравлять Писателя. До сих пор он пользовался неизменным успехом, но сейчас претерпел обиду, увеличил собой число не оцененных по достоинству крупных мастеров. «Успех и обида — вещи, казалось бы, диаметрально противоположные, но нашему Писателю выпало испытать и то и другое. Какая необычная, завидная судьба!»

В третьей газете было выдвинуто практическое предложение: «Получение за границей займов может быть оправдано в политическом смысле, но выпрашивать у иностранцев награды и премии — сущий позор. Чтобы восстановить репутацию нашей страны, мы должны сами учредить литературную премию в противовес Нобелевской. Иначе нам угрожает утрата суверенитета в области литературной критики. Главной отличительной чертой этой премии должно стать то, что ею будут награждаться лишь произведения, написанные на одном из местных диалектов китайского языка; в число таких диалектов войдут английский, на котором говорят в Шанхае и Гонконге, немецкий, на котором многие объясняются в Циндао, и распространенный в Харбине русский. Рядом с такой премией Нобелевская уже не будет казаться диковинкой. Ради получения нашей премии писатели Европы и Америки наперебой начнут заниматься китайским языком, и наша пятитысячелетняя культура пустит глубокие корни на Западе. А коль скоро Нобелевская премия носит имя конкретного человека, нам следует пойти по этому же пути. Скажем, почему бы нашему великому Писателю не отомстить своим обидчикам, пожертвовав часть своих гонораров и накоплений на литературную премию?»

Редактор четвертой газеты продемонстрировал не только практичность, но и глубокое понимание психологии людей. Он заявил, что надо поощрять не только литературу как таковую, но и тех, кто не жалеет своих средств на поощрение литературы. Так что, если мы хотим, чтобы кто-нибудь из капиталистов учредил литературную премию, мы должны материально поощрить целый ряд лиц, располагающих капиталами. Сумма может быть и невелика, дело не в ней, а в оказанном уважении, тем более что капиталистам деньги не так уж и нужны. Статья заканчивалась призывом: «Быть может, наш великий Писатель покажет всем пример?»

Кто мог предположить, что подобные благонамеренные советы погубят нашего героя! Получив точные сведения о решении комитета, он заболел и слег в постель. Ему полегчало, лишь когда соотечественники стали защищать его от нанесенного оскорбления. Он горел нетерпением узнать, что об этом скажут газеты, но одновременно решил, что надо поскорее опубликовать интервью с самим собой. Как правило, все печатные сообщения о Писателе исходили от него самого. При этом он порой нарочно допускал кое-какие фактические неточности — во-первых, пусть думают, что писал кто-то другой, а во-вторых, можно будет дать опровержение, и его славное имя появится в газете дважды, хотя и по пустякам.

В то самое время, когда он обдумывал текст интервью, одна за другой стали приходить газеты с передовицами, о которых мы уже рассказывали. Первой оказалось достаточно, чтобы вызвать у него гнев. Ведь он считал, что лично ему нанесен материальный ущерб, а когда совершенно некстати пускают в ход такие понятия, как отечество и нация, его собственный образ явно мельчает. В заголовке второй газеты он увидел слово «поздравляем» и тут же разорвал ее в клочья. Несколько успокоившись, он прочел третью передовицу: ему показалось, что на него льют ледяную воду. Дочитав до конца четвертую, он так разволновался, что потерял сознание.

Вечером того дня у постели больного толпилось множество мужчин и женщин — представители всевозможных обществ, пришедшие справиться о здоровье, газетные репортеры и просто почитатели его таланта. Репортеры на ходу делали в блокнотах наброски под названием «У смертного одра», остальные сжимали в ладонях носовые платки, готовясь вытирать слезы, — все были уверены, что пришли навсегда проститься с кумиром. Наиболее чувствительные из молодых поклонниц ощущали неловкость: они боялись, что носового платка им не хватит, а рукава их ципао, едва прикрывающие подмышки, слишком коротки, чтобы вытирать глаза, — то ли дело рукава мужских пиджаков.

Писатель обвел глазами сгрудившихся перед его постелью людей. Все обстояло так, как, по его представлению, должно было быть в час перед кончиной. Жаль только, что голова и все органы тела уже не слушались его приказов: он не мог ни полностью вспомнить, ни отчетливо произнести давно заученную им прощальную речь, обращенную к людям и к миру. Ему удалось выдавить из себя лишь несколько слов: «Мои сочинения… Не нужно полного собрания, потому что…» Но то ли заготовленная речь была слишком длинна, то ли остававшаяся жизнь слишком коротка, — как бы то ни было, договорить до конца ему не удалось. Уши окружавших сначала навострились, как у охотничьих собак, но тут же разочарованно опустились, как у хрюшек.

Когда люди расходились, возникла оживленная дискуссия о том, что могло побудить Писателя отказаться от полного собрания сочинений. Одни считали причиной многочисленность его трудов — сколько ни собирай, все равно будет неполным. Другие полагали, что он таил в себе еще много ненаписанных романов и пьес, а то, что опубликовано, не дает достаточного представления о его одаренности. Спор между этими двумя точками зрения впоследствии стал одним из интереснейших эпизодов истории современной китайской литературы.

На траурной церемонии один критик взволнованно произнес: «Его дух не умрет никогда, его шедевры будут жить вечно, они станут самой драгоценной частью нашего наследия!» А один молодой читатель вздохнул с облегчением: «Но тело его все-таки умерло! Больше он не будет издавать книг, а то я совсем обнищал бы». Этот юноша покупал книги Писателя на собственные деньги, критик же, вне сомнения, получал их от автора бесплатно, с дарственной надписью.

Наш Писатель, к которому вернулась способность воспринимать все происходящее, решил, что смерть не такая уж плохая штука. На душе у него было так легко, будто он сбросил с разгоряченного тела толстую шубу, а терзавшая его болезнь исчезла точно так же, как подевались куда-то прятавшиеся в складках одежды насекомые… Интересно, однако, что будет с ним теперь, после смерти? Было бы правильным, если бы из рая прислали представителя — встретить человека, так много сделавшего для общества и для культуры. Неужели рай — всего лишь выдумка суеверных людей? Но если рая нет, его нужно поскорее построить хотя бы ради него. Впрочем, долго находиться в раю было бы скучно. Разве что это был бы магометанский рай, где можно обладать семьюдесятью двумя красавицами, способными по желанию восстанавливать девственность, где в воздухе летают жареные гуси и утки с аппетитно хрустящей корочкой кожи. Это неплохо: подлетят ко рту, а ты откусывай, хрусти себе на здоровье. Жаль только, что неустанные литературные труды испортили ему желудок, как бы от жареной птицы не стало хуже. Впрочем, может статься, что к утиным шеям уже прикреплены пузырьки с желудочными каплями, средством от изжоги или слабительным.

Да и красоток, пожалуй, многовато… Сколько это нужно времени, чтобы насладиться всеми! Распутник Дон Жуан установил свой великий рекорд — две тысячи пятьсот девяносто четыре любовницы — благодаря беспрестанным стараниям в течение всей своей жизни. Но доведись ему одновременно иметь дело с семьюдесятью двумя женщинами, боюсь, и он запросил бы пардону!.. Допустим, все они не похожи одна на другую. Но ведь мы не всеядны, у каждого свой вкус; какие-то понравятся больше, чем остальные, начнутся сцены ревности, интриги. Что сможет он поделать с семью десятками языкастых, острых, что твой маринованный перец, бабенок — он, в своей семье пасовавший перед двумя сварливыми женщинами? Но ведь говорят, что все семьдесят две гурии созданы по одному образцу — у всех черные кудри, черные глаза, змеиные талии и абсолютно одинаковые черты лица. Быть все время привязанным к одной женщине — скукотища, а если она размножена в десятках копий?.. Писатель перепугался и перестал размышлять на эту тему.

Литераторы пускаются в любовные авантюры по большей части из тщеславия — пусть, мол, окружающие дивятся талантам, способным привлекать противоположный пол. Подобно богачам, покупающим несколько особняков и десяток автомобилей, литераторы заводят любовниц вовсе не из практической потребности, а только для того, чтобы вызвать к себе зависть. Но, коль скоро каждый попавший в рай может обладать чуть не сотней женщин, похвальба эротическими подвигами лишается смысла. Конечно, можно было бы собрать материал для лирических поэм и покаянных исповедей, но еще неизвестно, читают ли в раю книги. Впрочем, почему бы не показать другим пример — начать читать самому и подарить соседям по раю экземпляры своих сочинений. И наш Писатель направился в свой кабинет.

Едва переступив порог кабинета, он почувствовал под ногами что-то неладное. Не выдержав тяжести собранных там сочинений Писателя, пол сначала втянулся внутрь, как живот изголодавшегося человека, затем стал натужно расширяться и наконец треснул. Писатель стал хватать с полок книги, но тут раздался грохот, в полу разверзлось отверстие, и туда посыпались книги всевозможных форматов и расцветок. Он не удержался на ногах и полетел куда-то вместе с книгами, влекомый неодолимой силой. Обхватив себя руками, он втянул голову в плечи, а книги больно пинали его со всех сторон. Вот уже и голова пробита, и плечо повреждено, и кожа поцарапана… Только теперь он на личном опыте познал силу своих сочинений. Возникло запоздалое раскаяние — что ему стоило умерить свои творческие порывы, написать книг поменьше, сделать каждую из них потоньше…

Но вот поток изданий иссяк, книги устремлялись дальше, в бездонную тьму, а он, весь избитый, следовал теперь в хвосте потока. И тут он переполошился еще больше: если ничто его не удержит, он минует центр земного шара и окажется на другой его стороне. Вспомнив школьный учебник географии, он сообразил, что попадет в Западное полушарие, то есть на материк, именуемый Америкой. А ведь для писателей Старого Света Америка — это остров сокровищ, где даже каждого неудачника ждет триумф, а удачливый может вполне насладиться плодами своего успеха. Кому не хочется совершить по Америке лекционное турне, увеличить сбыт своих сочинений и избавить американцев от лишних банкнот? Как это прекрасно — попасть в Америку таким вот быстрым и нестандартным способом! И не надо связываться с самолетами или пароходами, где, того и гляди, угодишь в катастрофу… От таких мыслей настроение у него поднималось тем выше, чем ниже он сам опускался. Слава богу, судьба бывает справедлива к тем, кто в поте лица трудился всю свою жизнь. И что интересно: хорошие писатели после смерти попадают не в рай, а в Америку. Вот уж действительно, как говорит пословица, «споткнулся, упал и на облако попал»…

Резкий толчок вывел Писателя из состояния эйфории. Боли он не почувствовал, но дальнейшее падение прекратилось. Приподнявшись, он установил, что находится в большом помещении, стены которого увешаны географическими картами. В потолке зияла дыра, сквозь которую он сюда и попал, а пол толстым слоем устилали его книги, смягчившие удар при падении. Совсем недавно он сетовал на то, что наиздавал слишком много книг, одна другой толще, а теперь вот получил от собственной плодовитости реальную выгоду. Но как быть с потолком в помещении, который он пробил насквозь? И тут книги зашевелились, стали вздыматься, так что не было возможности держаться на ногах. В дверь ворвалась толпа людей в униформе; Писателя стащили с груды его творений, потом раскидывали и распихивали книги до тех пор, пока не извлекли из-под них бородатого субъекта с шишкой на голове и багровым лицом. Тут стало видно, что помещение представляет собой кабинет, обставленный изящной мебелью. Люди в униформе стряхнули с бородача пыль, оправили его одежду и привели в порядок кабинет — поставили на свои места опрокинутые столы и кресла. Писатель перепугался до полусмерти, решив, что вторгся в резиденцию какого-то важного чиновника и теперь не избежать ему сановного гнева. Однако бородач произнес весьма любезно: «Прошу вас, присаживайтесь», — а подчиненным своим велел удалиться. Писатель заметил, что борода у хозяина такая черная и густая, что проникающие сквозь нее звуки тоже кажутся черными и мохнатыми.

— Правду говорят, почтеннейший, что в шедеврах ваших каждое слово — тысяча фунтов! — произнес бородач, усевшись и потирая заметно разросшуюся шишку. При этом он как-то криво усмехнулся — по-настоящему улыбнуться мешала ему борода.

Услышав, что бородач не только не упрекает его, но еще и превозносит его сочинения (при этом он принял слово «фунт» за одинаково звучащее «золотая монета»), наш Писатель приободрился и сказал не без самодовольства:

— Ну, это преувеличение, они ценятся не так дорого. Мы ведь с вами в Америке? Так вот, в пересчете на американские доллары мои гонорары не столь уж высоки.

— Нет, здесь не Америка, до нее отсюда еще лететь и лететь. Вы, почтеннейший, пробили земную кору в Восточном полушарии, а в Америке она укреплена железобетонными конструкциями небоскребов, поэтому в состоянии выдержать тяжесть вашего таланта. Но ваши великие творения вызвали в центре Земли такие колебания, что в Сан-Франциско сейчас наверняка зафиксировано землетрясение.

— А где же мы находимся?

— Видите ли, это место у людей принято именовать подземным царством.

Писатель даже подскочил на месте:

— Как так? Я уверен, что не сделал в жизни ничего, что заслуживало бы адских мучений!

— Пусть это вас не тревожит — ад давно перебрался наверх, к людям. — Бородач движением руки усадил его обратно. — Вы, почтеннейший, явно не в курсе последних событий в мире. Но этому не приходится удивляться, вы были так заняты творчеством!

Писатель подумал, что его собеседник не кто иной, как сам владыка преисподней Яньван — недаром у него такая внушительная борода. Он вновь вскочил с кресла и со словами: «Ваше величество, государь подземного мира, простите мою неучтивость!» — совершил глубокий поклон — из тех, о которых французы говорят: просалютовал раскрытым задом (saluer à cul ouvert).

— Вы ошибаетесь, почтеннейший! — расхохотался бородач. — Конечно, я признателен за оказанную мне честь, хотя и не могу ответить как полагается на ваш поклон — от ваших увесистых книг у меня и спина болит, и поясница ноет. Но только я вовсе не отрекшийся от трона император и даже не вновь назначенный смотритель дворца, превращенного в музей. Вообще-то повсюду принято после упразднения монархии обращать дворцы в хранилища древностей. Но только на всех восемнадцати ярусах ада никаких древностей, кроме орудий пыток, нет. За последние тысячи лет человечество достигло большого прогресса во всех областях, но жестокость людей в отношении собратьев так и не уступила место утонченности и цивилизованности. Когда в охранке вымогают у человека признание, когда в лагерях истязают заключенных, к ним применяют те же испытанные, хотя и примитивные методы, какими пользовались еще дикари. Возьмем, к примеру, Китай. Когда там допрашивают с пристрастием, вы по-прежнему встретитесь с такими достижениями древней культуры, с таким «национальным достоянием», как вливание воды через нос, прижигание подмышек, сжимание пальцев в тисках и тому подобное. Следовательно, находящиеся в аду орудия пыток не приходится считать древними сокровищами. Их действительно отправили на землю, где они и используются. А ваш покорный слуга имеет честь возглавлять Компанию продуктов китайской земли.

При последних словах бородача Писатель, успевший было пожалеть о своей чрезмерной почтительности, вновь оживился и подумал: «У меня небесный дар, ты ведаешь продуктами земли — великолепное сочетание, лучше не придумаешь!» И стал рассуждать вслух:

— Продукты земли, само собой, стоят денег. Но кто пойдет покупать их сюда, внутрь земли? Впрочем, я догадываюсь. Все, что было на поверхности земли, разворовали бесчестные чиновники. К тому же сейчас повсюду роют бомбоубежища, вот и вы решили последовать этому примеру. Недаром же говорится: купец ради выгоды готов полезть в любую дыру.

Директор компании невозмутимо отвечал:

— Послушать вас, так наша фирма не только продукты, но и всю китайскую землю согласна запродать иностранцам, лишь бы выгоду получить. Покупатели, конечно, нашлись бы, да кто в состоянии дать настоящую цену за такой бесценный товар! Будь я настоящим торговцем, я старался бы получать реальный барыш. А это значит, во-первых, не продавать себе в убыток, а во-вторых, не принимать необеспеченных векселей. При этих условиях никому не удалось бы приобрести Китай, а ведь сейчас глупые политиканы торгуют им оптом и в розницу. Но должен сказать, что вы неправильно поняли название нашей фирмы. Продукты китайской земли, которыми она занимается, это дети. Хотя ад переместился в мир живых, люди все-таки умирают, и кто-то должен ведать дальнейшими их метаморфозами, помогать их душам находить новые воплощенья. В этом смысле мы ведаем всеми людьми и животными, которых порождает китайская земля.

— Но почему ваша контора именуется «компанией»?

— Отчасти это связано с традицией. В каждой компании есть правление, и у нас в аду были Управление вознаграждений за добро и Управление наказаний за зло. Но в то же время все акционеры компаний имеют слово в решении любого вопроса и следят, чтобы дела велись честно и справедливо. Вот и мы хотели сказать, что не допускаем обмана, что каждая душа обретет то тело, которое ей предназначено. Об этом свидетельствует и моя черная, густая борода.

— Очевидно, большая борода говорит о большой мудрости, накопленной с возрастом?

— Ваш изощренный ум снова направился по ложному пути. Или это общая болезнь всех литераторов? На самом деле возраст с бородой не связан. Скажем, евнух может быть очень старым, но борода у него не растет. Вам известно, почтеннейший, что в некоторых странах Запада непременной принадлежностью судей является белый парик. Вам наверняка попадались также на глаза книжки, рассказывающие иностранным читателям о китайской цивилизации. Так в них утверждается, что наша страна и народ, наши обычаи и психология во всем противоположны тому, что есть на Западе. Мы — восточная раса. Значит, все они, в которой бы стороне от нас ни жили, относятся к западной. Наше государство Срединное, следовательно, ихние страны считаются «внешними», периферийными. Когда мы выражаем почтение, мы сгибаем колени, а они отдают честь, поднимая руку к голове. У них мужчины до женитьбы на коленях просят у девушек любви, а нашим приходится стоять на коленях после свадьбы — в случае, если они боятся своих жен. Видите, как у них все не по-людски! Пойдем дальше: у нас высоко ценят свою репутацию — у них не боятся потерять лицо. У нас траурный цвет белый, у них — черный. Их мудрые судьи носят на голове белые парики, значит, по логике вещей, наши поборники справедливости должны отращивать на подбородке черную щетину. Только в этом случае мы не пойдем вразрез с выводами специалистов по сравнительному изучению Востока и Запада. К тому же мы дадим людям понять, что кроме этой черной как ночь бороды в мире нет никаких запутанных дел, которые не стали бы ясными, как день.

Директор компании говорил энергично, с напором, тряся бородой и брызгая слюной. Наш Писатель одним ухом слушал его, а сам прикидывал: поборники справедливости обычно оказываются людьми занудливыми, не желающими ни в чем потрафить другим. Если слушать бородача, в Америку вряд ли попадешь, уж лучше поскорее смыться. Он встал и проговорил с улыбкой:

— Сегодня я из-за своей небрежности причинил ущерб вашей почтенной конторе и оторвал вас от важных дел. Тысяча извинений, тысяча извинений! Однако благодаря встрече с вами, достопочтенный, я узнал много важных вещей. Можно сказать — ха-ха! — что судьба даровала мне нечаянное счастье. Когда я буду писать мемуары, обязательно отзовусь о вашем учреждении самым лестным образом. А сейчас не смею более вас утомлять; не прикажете ли вы своим подчиненным, чтобы принесли обратно мои книги — я подарю вам иные из них по своему выбору и со своей надписью. Во-первых, у вас останется память обо мне. А во-вторых, библиофилы раскупят книги с моими надписями за дорогую цену и тем самым компенсируют ваши расходы по ремонту этого помещения.

— Об этом, право же, не стоит беспокоиться. Но, раз попав сюда, вы, почтеннейший, не можете уйти просто так, — сказал директор, теребя бороду и не трогаясь с места.

— Почему это не могу? — возмутился Писатель. — Неужели ваши подручные посмеют удержать меня? Или вы не знаете, что я гений? Я попал к вам совершенно случайно, непредвиденно, так сказать. У меня и в мыслях не было доставлять вам неприятности!

— В Поднебесной не бывает случайности. Все происходящее — лишь загримированная, замаскированная необходимость. Каждый из мира людей после смерти попадает сюда, к нам, причем каждый своим способом. Но способы эти не выбираются произвольно, они сообразуются с непреложным правилом, сформулированным в древности: «Сам придумал, сам и страдай, прошу залезать в котел»[160]. Проще говоря: кто чем занимался при жизни, от того и бедствовать будет. И явится он ко мне как миленький. Вот вы писатель, и что же? Ваши книги пробили земную кору, и вы вместе с ними скатились сюда. А сегодня утром к нам пожаловала душа одного инженера по сантехнике. Хотите знать, каким образом? Через канализацию! Видимо, он находился в туалете и был нечаянно смыт. Потолок в моем кабинете то и дело проламывается или протекает, сам я получаю травмы или вымокаю до нитки. Но когда работаешь на общее дело, приходится терпеть.

— Хорошо, кем же вы хотите меня сделать?

— Я как раз думаю над этим. Вы за свою жизнь израсходовали много чернил; по нашему обыкновению, следовало бы превратить вас в каракатицу, которая выпускает чернильную жидкость. Но вы перепортили также немало бумаги, поэтому можно превратить вас в барана, с тем чтобы из вашей кожи изготовить пергамент. Ну и, само собой, за время писательской деятельности вы израсходовали много кисточек, так что вполне резонно обратить вас в зайца, крысу или опять же в овцу. Но вы же писатель новой формации, в ваших руках кисточки выглядят так же, как китайские палочки для еды в руках иностранца. Для вас более привычны ручки со вставными стальными перышками или, скажем, вечное перо с платиновым наконечником. Ну а какие животные могут производить металл — этого я не знаю… Можно, на худой конец, вернуть вас в мир живых в облике большого чиновника: у него в душе и в наружности много и железа и стали. Что касается платины, так есть распространенный тип красоты — девушка с платиновыми волосами и сапфировыми глазами. И самое последнее — это ваша манера прятаться под разными псевдонимами, всучивать свои рукописи разным журналам. Совершенно естественно было бы увидеть в вас закоренелого грабителя-рецидивиста, прячущегося от закона и потому постоянно меняющего имена. Да только жизнь у вас одна, так что не удастся быть и мужчиной, и девушкой, и каракатицей, и зайцем. Значит… Эй, погодите, я же говорил, что отсюда так просто не уйти! Там за дверьми собрались люди, хотят свести с вами счеты.

Наш Писатель, находя речи бородача все более непонятными и все менее приятными, собрался было толкнуть дверь и выйти наружу, но остановился и сказал с холодной усмешкой:

— Что, счеты? Со мной? Ха-ха! Вы, господин директор, изволили иронизировать над тем, что я будто бы «не в курсе последних событий в мире». Позвольте возвратить вам этот упрек, так сказать, в нетронутом виде. Вы полагаете, очевидно, что нынешние гении — это прежние мечтатели, богемного обличья, с длинными волосами, ничего не смыслящие в финансах, вечно по уши в долгах? Как сильна в вас отрава романтизма, как мало смыслите вы в современной жизни! Мы не глупцы, мы понимаем, как важны в жизни экономические факторы. Сознавая свою недостаточную подготовленность, мы нанимаем для защиты наших интересов финансистов и адвокатов. Получив крупный гонорар, мы обращаем его в ценные бумаги или вкладываем в дело. Конечно, есть еще немало деятелей культуры, которые вполне оправдывают звание «интеллигентный нищий», но я не из их числа. Перед смертью я не успел получить отчисления от сборов за постановки моих пьес, гонорары за несколько романов и прошлогодние дивиденды от одной компании, где я состою пайщиком. Кроме того, у меня на руках оставались акции на несколько тысяч. А вы говорите, будто кто-то желает свести со мною счеты. Кого вы хотите обмануть?

— Нет ни малейшего сомнения в том, что вы блестяще разбираетесь в реальной действительности — я имею в виду экономические реалии и финансовую ситуацию. Однако собравшиеся за дверьми люди пришли сюда не за долгами, они обратились ко мне с обвинениями против вас.

— В чем меня могут обвинить? Самое большее — в клевете, плагиате, порче общественных нравов. Литераторов привлекают к суду только по этим статьям. — Писатель прекрасно понимал: пишущий человек, которого ни разу не вызывали в суд и не брали под стражу, подобен той красотке, что никогда не фигурировала в бракоразводном процессе, — не дождаться ему настоящей славы.

— Вас обвиняют в убийстве из корыстных побуждений. — Последние слова прозвучали так, как будто они были отлиты из металла.

Писатель онемел от испуга. В мгновение ока промелькнули перед ним десятилетия прожитой на земле жизни, но ничего подобного в них не нашлось. Правда, одно время он в своих сочинениях пропагандировал революцию. Возможно, кто-то из молодежи по глупости поддался агитации, сложил свою голову, пролил горячую кровь. Этот грех лежит на нем, тут не отопрешься. Но ведь в то время он как раз собирался застраховать свою жизнь, а жена готовилась родить. Все это, как известно, требует денег. Но если он, в интересах собственного благополучия, для счастья своей жены и ребенка при посредстве своих произведений косвенным образом лишил кого-то жизни, это нельзя считать большим преступлением. К тому же тогдашние юноши были полны героических устремлений, готовы были жертвовать собой; они никогда не раскаются и не станут задним числом предъявлять ему счеты. Он вновь осмелел, хмыкнул и толкнул выходную дверь. И только очутился он на пороге, как услышал доносящиеся со двора крики: «Верни мне мою жизнь!»

В самом деле двор перед ним был заполнен людьми, иные не смогли втиснуться и оставались за воротами. Служители в униформе сдерживали толпу на ступенях, преграждая ей путь к дверям. Бородач похлопал Писателя по плечу:

— Теперь уж ничего не поделаешь, придется вам с ними объясняться.

Собравшиеся теснились к дверям, тянули к нему руки все с тем же криком: «Верни мне мою жизнь!» Но голоса их, хотя и многочисленные, были слабыми, тоненькими, доносились каждый сам по себе, им недоставало густоты и крепости, чтобы соединиться в громкий мужественный клич. Всматриваясь в толпу, писатель различал в ней мужчин и женщин, старых и малых, богатых и бедных. Все они выглядели безнадежно больными, понурыми: щуплые и легкие как перышко, они, кажется, не в состоянии были бросить на землю четко очерченную тень. Протянутые к Писателю руки дрожали, как дрожит голос человека, тщетно пытающегося сдержать печаль или гнев. Какую опасность могут представлять для него эти люди? Вот старухи с бинтованными ногами, вот трехлетние дети, вот порочные женщины, которым никого и никогда уже не соблазнить… Нет, эти явно не имели отношения к героям, что по его указке пошли в революцию и погибли за нее. Разве что… Разве что эти несчастные погибли от рук героев и теперь зовут его, автора, к ответу. Но стоит взглянуть вон на ту старуху, и станет ясно: она из тех матерей, что калечили жизнь детей своих. Против таких, как она, и была направлена революция в семье. Она и ей подобные получили то, что заслуживали. Нет, ему бояться нечего! Писатель с воинственным видом сделал шаг вперед, откашлялся, прочистил горло и сказал:

— Хватит шуметь! Вы принимаете меня за кого-то другого. Я не знаю никого среди вас, ни единой души!

— Зато мы знаем тебя!

— Это естественно. Когда ты не знаешь никого, а тебя знают все, это и есть слава. Но что из того, что я известен вам? Вы-то мне неизвестны!

— То есть как это неизвестны! Брось прикидываться! Мы все — персонажи твоих романов и пьес, неужто запамятовал? — Толпа пододвинулась ближе, иные вытягивали шеи, поворачивали лица так, чтобы он мог лучше их разглядеть. Писатель слышал:

— Я — героиня твоего шедевра «Любовные мечты»!

— Я — деревенский парень из твоей знаменитой книги «Осколки изумруда»!

— Я — молодая хозяйка из твоего великого опуса «Сон в летнюю ночь»!

— Я — бабушка из твоего удивительного сочинения «Упавшие в воду»!

— Я — знатная барышня из твоей пьесы «Разбойник»!

— Я — созданный тобою интеллигент из романа «С раскрытыми объятиями», человек, запутавшийся в «измах»!

— Я — старший сын провинциального помещика из повести «Кошмары в красном тереме»!

— Так мы же все свои люди, вы пришли на встречу с родственником, не так ли? — осенило писателя.

— Мы требуем, чтобы ты дал нам настоящую жизнь. Ты изобразил нас в своих книжках такими скучными, мертвенными, без единой живой черты, заставил говорить и двигаться как марионетки, а не как реальные люди. Ты создал нас, но не вдохнул в нас подлинную жизнь. Так отдавай же взамен свою!

Вперед выступила женщина со смутными чертами лица:

— Помнишь меня? Наверное, только по одежде еще можно догадаться, какую роль я выполняла в твоей книге. Ты хотел изобразить меня женщиной с прекрасным лицом и злым сердцем, которая совратила и погубила множество молодых людей, полных возвышенных устремлений. А что у тебя получилось? Для женщины во мне слишком мало человеческого, для человека во мне слишком недостает женственности. Нет у меня ни правдоподобного характера, ни отчетливой наружности. Ты вот обронил между прочим, что у меня «источающие влагу глаза»; в другом месте у меня «острый, пронзающий душу взгляд». Ха! Ловко придумано! Нечто острое, с чего каплет вода, — это что же, ты уподобил мои глаза сосулькам, свисающим с крыш в солнечные дни? Ты хотел изобразить меня светской львицей, высасывающей из мужчин, словно губка, умственную и телесную энергию, а на деле вышла протертая до дыр промокашка. И еще ты решил похвалить меня за манеру говорить решительно и твердо, а изобразил какую-то крикливую и бранчливую особу. Ты испортил мне всю жизнь, как мне теперь быть?

И тут же, торопясь и глотая воздух, заговорил стоявший рядом тщательно одетый старик:

— Я в твоей книге выгляжу стариком от рождения, но это еще полбеды. Только, если взялся изображать стариков, надо же иметь о них хоть какое-нибудь понятие. Ну, с чего бы я в моем возрасте и с моим здоровьем стал брать наложницу, искать себе лишние неприятности? Эх ты! Не только не сумел дать мне порядочную жизнь, но еще испортил мне репутацию! Я готов биться с тобой не на жизнь, а на смерть — но у меня, в сущности, нет жизни. Отдай мне свою, а потом поборемся! — Тут старик вконец разволновался и закашлялся.

Здоровенный темнолицый малый ударил его по плечу:

— Хватит, старый хрыч, наговорился, дай и мне сказать! Ну как, узнаешь? Я — изображенный тобой мужлан. Вроде бы все сходится: короткая куртка, закатанные рукава, на каждом шагу бью себя в грудь, открываю рот — «поминаю родителей», закрываю рот — «мать твою растак». А вот еще: у меня «полон рот уличных выражений». Так ведь про родителей да про мать — это не уличные, а скорее семейные выражения. Коль скоро я мужлан, я должен бы сначала надавать тебе по роже, а потом уже сводить счеты. Но видит небо, я так слаб, что ты можешь дать мне пощечину, и я не смогу ответить. Кто же мне посочувствует!..

Тут персонажи придвинулись вплотную и заговорили хором. Растерявшийся писатель даже не успел поздравить себя с удачей: изобрази он в свое время этого «мужлана» полным жизни и энергии, ему сегодня не миновать бы взбучки. Еще несколько действующих в его книгах лиц обратились прямо к директору компании с требованием, чтобы тот поскорее определил степень вины и наказание для Писателя. Директор улыбнулся:

— Конечно, речь сейчас идет не о граммофонной пластинке, и все же мы должны выслушать обе стороны. Господин автор, что вы имеете сказать в ответ на претензии противной стороны?

И тут Писателя осенило — он нашел выход из положения и обратился к толпе:

— В ваших словах есть доля истины, но подумайте сами — ведь без меня вас не было бы вообще! Вы — мой продукт, я вас сотворил, значит, я ваш отец. А ведь сказано, что «в Поднебесной нет виноватых родителей». Так что перестаньте быть «не помнящими родства» и не придирайтесь более ко мне.

Директор холодно усмехался, теребя бороду. Сердитый мужской голос выкрикнул:

— Ты написал в книжке, что я устроил революцию в семье, мать довел до могилы, а теперь рассуждаешь о сыновней почтительности!

Другая героиня скривила рот в улыбке:

— Ты мой отец, а кто же мать?

Еще один какой-то бесполый персонаж расплакался:

— Знаю только, что существует «материнская любовь», великая и чистая материнская любовь, мне никогда не приходилось ощущать необходимости в «отцовской любви»!

Мужчина средних лет перебил:

— Отец, содержащий детей, и тот часто не может добиться их сочувствия, а тут все наоборот — не ты нас, а мы тебя содержим. Ты изображал нас мертвяками, а потом продавал рукописи и жил припеваючи; если это не убийство с корыстными целями, то по меньшей мере присвоение чужого наследства. А коли ты наш наследник, значит, мы твои предки.

Тщательно одетый старик удовлетворенно кивнул:

— Вот это достойные слова!

Мужлан, размахивая руками, выпалил очередное «уличное выражение». Но тут какая-то светская дама кокетливо повела плечами:

— Нет, я не хочу быть ничьим «предком». И что тут такого, если молодые содержат пожилого человека? Известны же случаи, когда молоденькие девушки жертвовали собой ради отцов.

Нежданно-негаданно из гущи людской вырвался громкий крик, подавивший собой все прочие приглушенные голоса:

— Пусть кто-то создан твоим пером, только не я!

Писатель глянул — и весь засветился радостью: перед ним был умерший несколько дней назад самый закадычный его друг, капиталист и большой почитатель культуры. Сын нувориша, он имел в молодости возвышенные стремления. Стремления эти возникли не оттого, что он презирал деньги, которые нахапал его родитель, а оттого, что нажиты они были совсем недавно, их блеск всем лез в глаза, их запах раздражал чужое обоняние, им недоставало благородной патины и аромата старины. Его папаша тоже понимал это и всеми силами старался придать себе вид потомственного богача: так человек, надевший новую куртку из самой грубой материи, нарочно мнет ее, чтобы она не шуршала при ходьбе и чтобы ее деревенский вид не так бросался в глаза. Отец всю дорогу мечтал породниться с каким-нибудь обнищавшим помещиком или корыстолюбивым чиновником, а сын всячески пытался изобразить из себя декадентствующего поэта: он воспевал курение, вино, разврат, морфий и всяческие преступления. К сожалению, он не знал правил просодии в классическом стихосложении, а потому не мог пользоваться старыми поэтическими формами.

Шло время, он сменил нескольких подруг, перепробовал сигареты и вина стольких стран, что хватило бы на целую Лигу Наций, изведал и наркотики, вот только преступлений не совершал — если не считать преступлением его вымученные стихи свободного размера. Однажды он, сидя с возлюбленной в ресторане, заметил, что она вместе с кушаньями проглатывает помаду с губ, так что по окончании трапезы приходится краситься вновь. Прирожденный инстинкт дельца вдруг пробудился в нем, как больной от летаргического сна или змея от спячки. На следующий же день из декадентствующего поэта он превратился в крупного бизнесмена: взял часть нахапанных отцом денег и открыл собственную фабрику. Первой ее продукцией стала «витаминизированная губная помада».

Живописать эффект от этого великого изобретения мы можем, лишь обратясь к искусству заведующего отделом рекламы этой фабрики. «Красота и здоровье — сразу две выгоды!», «Отныне каждый поцелуй тонизирует ваш организм!» (рядом нарисован юноша в одеянии даоса, обнимающий девушку, похожую на нестриженую буддийскую монахиню; по слухам, юноша должен был изображать Цзя Баоюя[161], вкушающего румяна), «Полноценная любовь!» (нарисован толстяк с блаженным выражением на лице, одной рукой обхвативший женщину с выпяченными губами, густо измазанными «витаминизированной помадой»). В химическом отношении новая помада ничем не отличалась от всех остальных, разница была лишь в названии. Но новоявленный предприниматель сумел потрафить психологии общества и во много раз умножил отцовский капитал. Следом он изобрел «стимулирующий интеллект бриолин», «леденцы с экстрактом тресковой печени», а также специальные консервы из жирной курятины, которые помогают красоткам сохранять осиную талию.

К сорока годам он накопил достаточно, чтобы иметь возможность вернуться к своим прежним, юношеским увлечениям, и стал меценатом. Учитывая, что театр — вид искусства, которым увлекаются и знатоки и профаны, он занялся, как бы продолжая свою предпринимательскую деятельность, пропагандой «здорового театра» и привлек к этому делу немало авторов. Рассуждал он следующим образом: комедии рассчитаны на то, чтобы люди смеялись, причем смех полезен для здоровья. Но, если смеяться слишком часто, лицо покроется морщинами, а в раскрытый при смехе рот могут влететь всевозможные микробы. Значит, от смеха может разболеться живот, отвалится подбородок или нагрянут прочие нежелательные последствия. Потому-то он стал пропагандировать лишь те комедии, которые способны вызвать у зрителя не более чем улыбку. Относительно трагедий он придерживался мнения, что они также могут быть полезными для здоровья. Дело в том, что через все отверстия человеческого тела должны регулярно поступать выделения. Но в наш механистический век люди эмоционально оскудели, слезы редко появляются на глазах. Вот тут-то и может помочь трагедия, в противном же случае глазам угрожают всяческие беды.

К этому времени Писатель уже пользовался славой гения нашей эпохи и переделывал свои романы в пьесы. Все его драмы соответствовали принципам «здорового театра», хотя и не совсем в том смысле, который вкладывал в это понятие предприниматель. Слава Писателя была настолько велика, что запугивала и терроризировала читателей, а теперь и зрителей: они не смели не похвалить пьесы наряду с другими его произведениями, опасаясь быть обвиненными в отсутствии вкуса и быть изгнанными из рядов ценителей изящного. На его трагедиях зрителям хотелось смеяться, но, напуганные его громкой славой, они не решались хохотать. Прячась от соседей, они прикрывали рот платочками, припасенными для осушения слез, и ограничивались коротким смешком — а именно этого требовали принципы «здорового театра».

На его комедиях люди маялись от скуки, но где тот смельчак, который позволил бы себе встать и уйти? Кто согласился бы выглядеть в чужих глазах серостью, не способной «оценить настоящий товар»? Поэтому люди оставались на своих местах и спали здоровым сном, который, по общему признанию, является важным компонентом здоровья. Вот так-то капиталист и Писатель — зачинатель и ярый последователь движения за «здоровый театр» — стали неразлучными друзьями. Ко дню пятидесятилетия предпринимателя наш Писатель составил даже целый сборник произведений юбилейного, мемуарного характера. И вот, завидев своего друга, он приободрился и замахал ему рукой:

— Как вовремя ты появился! Иди скорей, помоги мне разобраться с этим народом!

— Разбирайся сам! — От всего облика предпринимателя разило холодом. — Я тоже пришел свести с тобой счеты!

Писатель перестал что-либо понимать:

— С каких это пор мы с тобой не в ладах? Совсем недавно в честь твоего пятидесятилетия я организовал специальное юбилейное приложение к газете, сам написал поздравление, превозносил тебя до небес. Кто мог знать, что ты в тот день перепьешь и вечером уйдешь в мир иной! Я так жалел, что не смог даже с тобой попрощаться. И вот сегодня мы вдруг встречаемся здесь. Казалось бы, надо радоваться, вспоминать нашу дружбу, а ты смотришь на меня с такой враждебностью!

— Ха! Ты своими руками погубил меня и еще говоришь о дружбе! Твой юбилейный номер на самом деле оказался траурным, твое поздравление некрологом, ты и вправду вознес меня на небо, да только на Западное[162]. Ты сам не знаешь, как ты ужасен: твое перо пронзает, как копье, твои чернила — сущий яд, листок твоей бумаги — ордер владыки ада, возвещающий смерть. Мало того, что персонажи твоих романов и пьес безжизненны, как марионетки и глиняные фигуры. Стоит твоему перу коснуться настоящего, живого человека, как его дням приходит конец. Если бы ты не написал того поздравления, я преспокойно прожил бы еще бог знает сколько лет. Вспомни сам: разве твоя статья, полная беззастенчивой лести и неумеренных похвал, не была больше похожа на славословие усопшему отцу, написанное благочестивым сыном, или на могильную эпитафию, сочиненную щедро оплаченным литератором? Нить моего счастья не выдержала груза таких восхвалений и оборвалась. Вот и жду тебя здесь, чтобы потребовать обратно мою жизнь!

Пока Писатель внимал речам бывшего друга, у него вдруг зародилась одна неприятная мысль; она засела в его душе, как непереваренный кусок в пищеводе. Если приятель прав и каждый, кто попался на кончик его, писательского, пера, может прощаться с жизнью, то это означает, что истинной причиной его смерти было вовсе не расстройство из-за премии. Главное в другом — в той автобиографии, которую он недавно сочинил, с тем чтобы опубликовать ее сразу после получения награды. Ах, глупец, глупец! Но какой прок в запоздалых сожалениях. Лучше придумать что-нибудь и как-то отделаться от обступивших его обитателей загробного мира, а там видно будет. И он обратился к своим персонажам:

— Ну что же, будем считать, что чаша моих злодеяний переполнилась, я сам погубил себя и тем расплатился с вами за отнятые мною жизни. Знаете ли вы, что я сочинил автобиографию? Это равносильно самоубийству. Так что отбросим в сторону счеты — мы квиты, я вам ничего не должен.

В ответ дружно загалдели:

— Хочешь дешево отделаться! Какое же это самоубийство? Это как если бы обжора бросился поедать шар-рыбу, отравился и умер — разве можно считать подобную смерть проявлением, скажем, его пессимизма? Сочиняя автобиографию, ты прославлял себя и вовсе не думал, что можешь погибнуть от собственного пера. Нет уж, отдавай нам свою жизнь, отдавай!

— Ну, теперь, кажется, конец! — Писатель стиснул кулаки и, совершенно растерявшись, забегал перед дверью то влево, то вправо.

Послышался голос бородача:

— Теперь я готов объявить свой приговор. Ваша душа должна будет воплотиться в…

Писатель повернулся к нему, приняв умоляющую позу:

— Господин директор, прошу вас прежде выслушать меня. Я сполна изведал всю горечь, что таится в судьбе литератора. Когда-то я стремился в мечтах к мирской славе, знатности и богатству, но теперь оставил эти фантазии. Я осознал, что я закоренелый грешник, но прошу вас явить милосердие и не карать слишком строго. Накажите меня тем, что возвратите мне обличье писателя!

Бородач изумился:

— Снова писателя? И вы не боитесь, что кто-то потом потребует вашу жизнь?

Толпа во дворе сверлила Писателя широко раскрытыми глазами.

— Но я не буду ничего сочинять, я буду только переводить, это ведь не так опасно для жизни? Причем буду переводить буквально, чтобы ненароком не отойти от смысла оригинала. Например, я дам более точный перевод названия американскому роману «Унесенные ветром» — «Зашагавшие после апоплексического удара»[163]. И я не позволю себе назвать эпопею Мильтона[164] «Сказанием слепца о падении Сучжоу и Ханчжоу»[165], хотя прекрасно помню поговорку: «На небе рай, а на земле Су и Хан», — да и поэт действительно потерял зрение. И вообще я буду стараться во всех затруднительных случаях прибегать к транскрипции. Ведь мы и сейчас пишем «юмо» (юмор), «ломаньтикэ» (романтика), а если этот способ распространить шире? Читателю будет казаться, что он держит в руках оригинал, и уж тут жизни персонажей ничто угрожать не может… Но если и это не годится, я займусь не переводами, а сочинением драм на исторические сюжеты. В героях недостатка нет — тут и полководцы Гуань Юй и Юэ Фэй, и несчастные императорские жены Ян-гуйфэй и Чжаоцзюнь. Все они давно умерли, и если второй раз умрут на сцене, меня не смогут обвинить в покушении на их жизнь. В самом крайнем случае я займусь переделкой пьес Шекспира. Однажды он приснился мне, уважаемый мой предшественник… Пожаловался, что у его персонажей слишком долгая жизнь — прошли сотни лет, а они все не сходят со сцены. Просил меня проявить сострадание и прикончить их по возможности безболезненным способом. Нанести, как говорят на Западе, удар милосердия. Очень, очень убедительно просил старик.

— Я пришел к окончательному решению, — вновь заговорил бородач. — Слушайте все! Сочинение автобиографии действительно нельзя рассматривать как попытку самоубийства, но ведь и юбилейная статья не имела в виду сократить дни юбиляра. Следовательно, одно как бы покрывает другое и писатель с капиталистом, можно сказать, в расчете. Но автор, лишивший жизни персонажи своих книг, должен быть наказан. Он заслуживает быть превращенным в героя романа или пьесы какого-нибудь писателя, чтобы на собственной шкуре испытать, каково это — быть ни живым ни мертвым. Проблема в том, что подходящих для этого писателей слишком много, кого из них предпочесть? А, знаю, знаю! В мире живых есть один молодой литератор, который собирается сотворить беспрецедентно новаторское, «комплексное» произведение — роман в пяти действиях и десяти картинах с использованием фельетонного синтаксиса, а также рифм и размеров модернистской поэзии. Все уже приготовлено — бумага, чернила, перо, он ждет лишь прихода вдохновения. Вот и мы дождемся этого «священного мига» и тогда запустим в голову литератора наш подарочек. Господин писатель, вам, как никому другому, пристало быть героем этого сочинения! Вы же гений, а ваш преемник собирается изобразить в своей книге жизнь и психологию гения.

Послышался чей-то сиплый голос:

— Господин директор, кажется, упомянул сексологию? Если молодой автор интересуется этой стороной жизни гениев, нашему супостату крупно повезло!

И он сердито ткнул пальцем в сторону Писателя.

Бородач рассмеялся:

— Вы можете быть спокойны. Этот молодой человек — достойный преемник нашего автора. Все его персонажи — не живые и не мертвые, так что о сексе не может быть и речи.

— Одобряем! Да здравствует справедливый начальник! — радостно кричали в толпе. Наш Писатель сделал последнюю безнадежную попытку оспорить приговор:

— Господин директор! Я давно уже перестал помышлять о своих личных выгодах и потерях. Я найду в себе силы превозмочь все, что мне выпадет на долю. Но вы не должны наносить оскорбления искусству! Тот молодой литератор ожидает священного мига, а вы хотите преподнести ему «подарок» из преисподней. Ему вдохновение потребно, а не бесовское наваждение! Вы можете заставить страдать меня, но играть злую шутку с возвышенным, ни с чем не сравнимым искусством — нет, на это я не могу согласиться. Да и союз писателей, узнав об этой истории, не преминет выступить с протестом.

— И вам следует успокоиться. Вы вполне подходите для этой роли. Ведь сказано: «Божества суть те же бесы, только более совершенные», — парировал директор. Писатель, который давно выкинул в отхожее место все старинные книги, не мог решить — действительно в них есть такое высказывание или его придумал директор, а потому почел за благо не раскрывать рта. Под общий хохот и улюлюканье маленький бесенок в униформе схватил его душу и утащил ее наверх.

Молодой писатель ждал вдохновения уже три долгих года. Приготовленная им бумага успела за это время вздорожать в десять раз, если не больше, а вдохновение все не приходило. То ли оно заблудилось по дороге, то ли вообще забыло адрес этого юного дарования. В один прекрасный день молодого человека вдруг осенило, что, заведи он себе впервые в жизни подругу, это воспоспешествует и созданию его первого произведения. И в тот момент, когда бесенок приволок душу Писателя, молодой человек был занят тем, что вместе с дочкой домохозяина исследовал — разумеется, с сугубо научных позиций — тайны человеческого существования. Бесенок, доставивший душу, оказался джентльменом и деликатно отвернулся. В этот критический момент наш Писатель рассудил, что любая участь лучше, чем перспектива стать персонажем в книге этого юноши. Он воспользовался невнимательностью своего стража и быстрехонько влетел девушке в ухо (дело в том, что она в это мгновение составляла как бы одно целое с юношей, так что доступным оставалось только ухо). Так наш Писатель, сам того не подозревая, подтвердил справедливость мнения средневековых теологов о том, что непорочная дева Мария могла зачать через ухо (quae per aurem concepisti).

Молодой человек лишился героя для своего сочинения, а дочь домохозяина завела себе ребенка. Молодому человеку пришлось на ней жениться, и о книге больше не было речи: свои способности и перо молодой человек теперь использовал для ведения счетов в скобяной лавке своего тестя. Единственное утешение он находил в том, что в китайских счетоводных книгах каждая запись делается с новой строки, отчего строки получаются разной длины, как в современных стихах. Кроме того, записи ведутся на полусовременном, полуархаичном языке, и это можно считать своеобразным литературным стилем. А стороживший душу Писателя бесенок по возвращении получил от директора нагоняй, после чего понял, что добродетель подчиненного состоит не в проявлении джентльменства, а в точном исполнении приказов начальства.

Рассказывают, что ребенок сразу после рождения начал смеяться, причем особенно веселился в присутствии отца, поглядывая на него с видом победителя. Родственники в один голос утверждали, что мальчику на роду написано счастье и удача. А мы — мы не решаемся еще предсказывать, станет ли он, когда вырастет, писателем.

ПАМЯТЬ

Хотя город был окружен цепями высоких гор, весна, так же как и вражеские бомбардировщики, проникла в него беспрепятственно и вдобавок раньше, чем в прочие места. Жаль, что иссохшая горная почва мало подходила для пышных цветов и густых ив, отчего ей, весне, негде было приютиться. И только яркие солнечные дни, наступившие сразу после гнетущей сырости праздника шанъюань[166], говорили о ее приходе. По вечерам, когда поднявшаяся в воздух пыль освещалась косыми лучами солнца, у весны, как у выдержанного вина, был густой желтый цвет. Ничего не скажешь — чудесное время, когда видят сны наяву, когда пьяны без вина.

Маньцянь свернула в переулок с большой улицы, еще нежившейся в лучах весеннего солнца. Сюда, в переулок, они не проникали. Почувствовав вечернюю прохладу, она поняла, что добрела до своего дома. Ноги болели от долгой ходьбы по неровной булыжной мостовой, да еще не давала покоя мысль о том, что в опасности находится последний предмет роскоши — туфли на высоких каблуках, купленные в прошлом году в Гонконге на пути в тыловые районы. Она пожалела было, что не позволила Тяньцзяню нанять для нее рикшу. Но разве она могла принимать от него услуги после того, что произошло сегодня? Ведь такой человек, как он, обязательно увидел бы в этом молчаливое одобрение своих поступков.

Занятая своими мыслями, она не заметила, как прошла мимо домов в начале переулка и очутилась перед земляной стеной, окружавшей ее дом. В этом краю, где кирпич и черепица встречались не так уж часто, земляные стены были привычным зрелищем. Но рядом с кирпичными заборами соседей эта бесцеремонно выставившая себя напоказ стена в свое время заставляла хозяйку краснеть. Когда они снимали помещение, стена сразу ей не понравилась; заметив это, домовладелец даже снизил плату, что и дало им возможность поселиться здесь. И только недавно Маньцянь примирилась со стеной и отдала себя под ее защиту. Зато ее муж, Цайшу, на все лады расхваливал стену — видно, без этого ему было трудно примириться с ней, такой неказистой. При каждом появлении в доме нового гостя Маньцянь слышала, как он со смешком заводил один и тот же разговор:

— Не правда ли, от этой стены веет чем-то древним, безыскусным… Это особенно чувствует тот, кто привык жить в столицах, в современных домах. Потому-то она мне сразу приглянулась! Вон у соседей были побеленные кирпичные заборы, так окрестная ребятня расписала и разрисовала их так, что ни на что не похоже. А на моей стене, черной и шероховатой, много не разгуляешься! После прошлого воздушного налета полицейское управление предписало замазать черной краской все белые заборы. Соседей до того напугали бомбы, что они тут же бросились выполнять приказ. У моей стены от природы защитный цвет, ничего и делать не надо! А то пришлось бы нанимать маляра, платить из своего кошелька — ведь домовладелец ни за что не раскошелится. Ну а как только соседи перекрасили заборы, мальчишки их опять вкривь и вкось расписали, только теперь мелом, будто специально для них классные доски поставили. Одно разорение с ними!

Тут и гость обычно присоединялся к его смеху. Если в этот момент Маньцянь находилась рядом, она тоже улыбалась из чувства долга. Цайшу забывал только сказать, что мальчишки, не найдя на стене удобного для упражнений в каллиграфии места, исписали створки ворот двумя одинаковыми иероглифами самых разных размеров: «Особняк Сюя»; при этом они старались скопировать горделивую надпись, укрепленную Сюй Цайшу повыше, на самом видном месте. Гость, естественно, об этом тоже не упоминал.

Маньцянь толкнула дверь и услышала из глубины грубоватый голос прислуги из местных: «Кто там?» Маньцянь прошла мимо, спросив лишь, вернулся ли хозяин. Прислуга ответила отрицательно. Именно этого ответа и следовало ожидать, но сейчас от него на душе у Маньцянь полегчало. До этой минуты она все-таки побаивалась — вдруг Цайшу пришел раньше обычного, вдруг начнет расспрашивать, где была… А она еще не придумала такой лжи, чтобы выглядеть естественно и убедительно. И вообще ей казалось, что куда легче сделать что-то нехорошее по отношению к мужу, чем лгать ему в лицо. Она прекрасно знала, что недавно во всех учреждениях обеденный перерыв продлен до трех часов, поскольку воздушные налеты обычно происходили в полдень. Следовательно, муж должен был вернуться поздно, после того как зажгут фонари. Но кто в этом мире гарантирован от случайностей — с ней самой только что произошло нечто неожиданное.

В самом деле, идя после обеда на встречу с Тяньцзянем, она совсем не была готова к такому финалу. Да, она старалась ему понравиться, но откуда ей было знать, что он окажется таким предприимчивым и настойчивым. Ей хотелось всего лишь, чтобы между ней и Тяньцзянем возникло тонкое, хрупкое, скрытое чувство, чтобы их отношения были полны прихотливых изгибов, недомолвок и догадок, чтобы не оставалось никаких следов. Пощекотать душу себе и другому — вот самое большое удовольствие для женщин типа Маньцянь. И в то же время самое безопасное — собственный муж выступает в роли естественного тормоза, предохраняя обе стороны от излишне резких движений.

Нет, она не предполагала, что Тяньцзянь так прямо пойдет к цели. Здоровая, обыкновенная плотская любовь, которую он ей предложил, скорее пугала, разочаровывала ее, чем вселяла надежды. Она чувствовала себя как человек со слабым желудком, объевшийся жирной пищей. Если бы она знала, что Тяньцзянь может быть таким грубым, она сегодня не вышла бы из дома. Или, по крайней мере, сменила бы белье. Она вспомнила о своей поношенной и вдобавок нуждавшейся в стирке сорочке с бо́льшим стыдом, чем о том, что произошло, и вся залилась краской…

Пройдя через крохотный внутренний дворик и среднюю комнату, служившую одновременно гостиной и столовой, Маньцянь вошла в спальню с кирпичным полом. Пожилая прислуга ушла на кухню заканчивать приготовления к ужину: как и все деревенские бабы, она не догадывалась, что ее обязанность — поухаживать за уставшей госпожой, подать ей хотя бы чаю. Да и Маньцянь сейчас не хотелось ни с кем разговаривать. В душе у нее был какой-то клубок спутанных, неотчетливых мыслей, тело охватила усталость, и лишь щеки и губы, которые целовал Тяньцзянь, как бы вели самостоятельную осмысленную жизнь и не хотели так быстро расстаться с воспоминаниями.

В комнате со старомодными решетчатыми окнами уже давно стемнело, но Маньцянь это было приятно. Как будто эта тьма укрывала и ее совесть, она не лежала у всех на виду оголенная, как лишившаяся раковины улитка. Поэтому женщина не стала включать свет, хотя в этой глубинке электричества хватало лишь на то, чтобы черную тьму заменить серой — как будто ночь разбавили водой. Маньцянь сидела в кресле, из нее выходило тепло от долгого хождения по улицам. То, что произошло у нее с Тяньцзянем, стало казаться чем-то совершенно неправдоподобным, привидевшимся во сне. Ей очень хотелось лечь на кровать, собраться с мыслями, но как истинная женщина она все-таки решила сначала снять выходную одежду. Из ее меховой накидки лезли волосы, бархатное ципао утратило яркость красок. Между тем с прошлого лета в этом городе становилось все оживленнее; вместе с эвакуированными учреждениями сюда прибыло немало модных барынь и барышень, так что у местных жителей глаза разбегались. А Маньцянь все еще донашивала то, что когда-то получила в приданое, и была не прочь обновить гардероб. Но свои, опять-таки полученные в приданое, средства она потратила во время эвакуации, а жалованья Цайшу хватало лишь на повседневные расходы. Откуда ему было взять денег на ее наряды? Маньцянь входила в его положение и не только не просила новых платьев, но даже старалась, чтобы муж не догадывался о ее желаниях. Да, эти два с лишним года, что она замужем, легкими не назовешь. Но она терпеливо переносила тяготы вместе с Цайшу, призвав на помощь гордость, поддерживала свою любовь и никогда никому не жаловалась. Кто может сказать, что такая жена хоть в чем-то провинилась перед мужем!

Это скорее муж был виноват перед ней. Еще до помолвки мать Маньцянь утверждала, что Цайшу обманывает ее сокровище, и обвиняла своего мужа в том, что тот привел волка в дом. Подружки тоже говорили, что, мол, Маньцянь всегда была такой умницей, а самое главное дело своей жизни решает по-глупому. Но какая мать поначалу не настроена против зятя, которого самостоятельно выбрала ее дочь? Какая женщина не осуждает за глаза ухажеров своих подруг? Юноши и девушки, поступая в университет, думают не только об ученой степени, но и о возлюбленных. В университетах, где студенты обязаны жить в общежитиях, перегородки между полами становятся более тонкими, к тому же, лишенные советов и помощи семьи, студенты вынуждены полагаться лишь на самих себя. Свободное, равноправное общение молодежи приводит к тому, что в богатых семьях называют матримониальными ошибками. А любовь, как утверждают, слепа и часто прозревает уже после свадьбы. Впрочем, нередко она бывает зрячей с самого начала: иные студенты хотят любить, хотят быть любимыми, ищут, кому бы подарить любовь, просят уделить им хотя бы остатки любви — а любовь видит, что они ее не стоят, и не обращает на них внимания. Нет, она все-таки скорее слепа — не видит, что в каждом есть хоть что-то достойное любви. Как бы то ни было, студенты увеличивают собой не только число пар, сочетавшихся свободным браком, но и количество обойденных любовью одиночек мужского и особенно женского пола. Им остается только утешать себя, что, в отличие от Маньцянь, они не сделали неверного выбора.

От природы не слишком бойкая, Маньцянь в своих мечтах видела себя благовоспитанной, серьезной продолжательницей какого-нибудь знатного рода. Ее глаза с длинными ресницами, овальное личико, белое, лишенное румянца, высокая худощавая фигурка — все производило впечатление соразмерности и некоторой отстраненности. Выделявшая ее в среде однокурсников любовь к искусству еще более побуждала тех юношей, которым она нравилась, искать в ней непередаваемую словами утонченность. Некоторые находили ее красоту излишне пресной, им хотелось чего-то поскоромнее, но ведь сказано у древних, что «поедающие мясо заслуживают презрения»[167], посему Маньцянь даже не удостаивала этих неотесанных мужланов взглядом своих близоруких глаз.

В добавление к врожденной стеснительности Маньцянь выработала в себе привычку держаться несколько замкнуто, из-за чего некоторые называли ее гордячкой. Женская гордость действует на мужское тщеславие так же раздражающе, как насекомые на мужское тело. Возможно, она не была такой изящно-холодной, как ей нравилось себя представлять, — во всяком случае, поклонники у нее были, но ее притягательная сила действовала на мужчин исподволь, замедленно, да и сама она была флегматичной. Влюблялись в нее однокашники, проучившиеся с ней не один год, но именно поэтому они казались ей слишком привычными, примелькавшимися, обыкновенными и не вызывали ощущения нового, необычного. Вплоть до выпускного курса у нее не было возлюбленного. В минуты скуки или грусти она сама ощущала пустоту в сердце, которую некому было заполнить. Видно, она упустила возможности, которые предоставляло студенческое общежитие, и напрасно потратила время на университет. И тут, будто ниоткуда, появился Цайшу.

Цайшу был сыном старого приятеля ее отца. Обстоятельства сложились так, что ему пришлось уехать с Юга и поступить на временную работу в университет, где училась Маньцянь. Видя, что дела у этого почти что родственника идут не блестяще, отец Маньцянь пригласил его до начала занятий пожить у них в доме. И позже он часто приглашал его провести вместе воскресенье и праздники. Годы, проведенные в городах и университетах, не уничтожили в нем кое-каких деревенских замашек, а в характере — ребячливости. Его наивная прямота и угловатая церемонность в сочетании с несомненной порядочностью делали его и смешным и милым. Отец поручил Маньцянь свести Цайшу с университетским начальством и помочь ему оформить дела. С первого же дня она почувствовала себя более опытной и зрелой, нежели этот большой ребенок из деревни, чем-то вроде строгой старшей сестры. Цайшу сразу же привязался к ней и охотно гостил в доме ее отца. Скоро они привыкли друг к другу и ощущали себя как бы членами одной семьи.

В обществе Цайшу она часто забывала о своей привычной сдержанности и наполовину забывала о том, что рядом — мужчина, потенциальный соблазнитель; так ноги в удобных туфлях забывают об их существовании. С другими мужчинами она никогда не чувствовала себя так легко. И вот приятельское общение незаметно переросло в любовь. Бурной страсти не было — просто они становились все ближе, все нежней друг к другу, и происходило это как бы само собой. Пока подруги не начали над ней подтрунивать, Маньцянь сама не отдавала себе отчета в том, насколько ей нравится Цайшу.

Когда отец обнаружил, что происходит с дочерью, между семьями разразился крупный скандал, и перепуганный Цайшу больше не смел оставаться у них в доме. Мать винила отца, отец бранил дочь и заодно сердился на мать, и оба они ругали Цайшу. Так же дуэтом они уговаривали дочь выбросить Цайшу из головы — и семья у него бедная, и у самого никаких перспектив… Маньцянь поначалу пролила немало слез, но они лишь укрепили ее решимость; так веревка становится крепче, когда ее намочат. Родители сперва запрещали им встречаться; потом не давали согласия на помолвку в надежде, что проволочки погубят любовь. Но, как бывает в подобных случаях с болезнями, медленно зарождавшаяся любовь отступала еще медленнее. Прошло два года, а Маньцянь все не меняла своих намерений. Цайшу, естественно, ждал с еще большим нетерпением. Более того, недоброжелательность родных и друзей превратила их отношения в направленный вовне союз, в совместную оборону против меркантильного общественного мнения. Правда, при этом внутреннее содержание их отношений в чем-то обеднело.

Как раз в это время начались военные действия. Как и всегда, большие и внезапные перемены изменили настроения в семьях. Война, сделавшая такое множество людей вдовами и вдовцами, помогла Маньцянь и Цайшу сыграть свадьбу. Отец и мать Маньцянь решили, что они честно выполнили свой долг, а теперь пора освободиться от лишней заботы. Церемонию провели в спешке, молодые равнодушно выслушали поздравления, выдержанные в духе изречения: «Преданная любовь непременно дождется награды», и вскоре эвакуировались в этот город вместе в учреждением, в котором к тому времени стал работать Цайшу.

Приобрести вещи, которые нельзя достать в глубинных районах, упаковать багаж, выбрать наиболее экономный маршрут, найти жилье, купить или взять напрокат мебель, нанять прислугу, нанести визиты женам сослуживцев Цайшу — на все это ушло много времени и трудов. Слава богу, все это кончилось, а то с самой свадьбы сплошные хлопоты, некогда было вкусить сладость супружеской жизни.

Маньцянь, которая до замужества не имела понятия о домашнем хозяйстве, должна была теперь заботиться о дровах и рисе, масле и соли. Она не роскошествовала, но все-таки была барышней из приличной семьи, скромное же жалованье Цайшу не давало возможности жить как хотелось бы, хотя поначалу жизнь в тыловых районах была дешевой.

В первый год войны люди еще не успели привыкнуть к бедности. Маньцянь и женщины ее круга жили скромно, но еще могли не говорить о своей бедности и даже скрывать ее. Вести хозяйство в таких условиях для Маньцянь было нелегким занятием — при том, что Цайшу, разумеется, очень сочувствовал ей и старался показать, что считает себя виноватым в ее затруднениях. Оба они возлагали все надежды на то, что война скоро кончится и жить станет полегче. Однако Маньцянь очень скоро увидела, что ее супруг не из тех ловкачей, которые умеют заполучить выгодное местечко или подработать на стороне. Даже когда кончатся сражения, он все равно до скончания века будет сидеть на одной и той же должности в одной и той же конторе. Надежд на повышение у него почти не было. Видя его непрактичность, она все отчетливее понимала, что ей придется нести семейную ношу самой, что у нее нет настоящей опоры.

Маньцянь пришлось взять на себя роль матери-охранительницы и забыть не только о материальных, но и эмоциональных излишествах — вроде кокетства, упрямства или вспыльчивости. Цайшу был еще ребенок, он не дорос до такого понимания человеческой природы, чтобы позволять ей время от времени отводить душу.

Домашние дела отнимали у нее только утро. После обеда Цайшу возвращался на службу, прислуга стирала во дворе, а Маньцянь сидела в комнате без дела, смотрела, как солнце опускается за стену, и ощущала возвышенный покой и скуку. Она не любила общаться с женами сослуживцев Цайшу, вести бесконечные разговоры о пеленках. Вместе с Цайшу работали многие из тех, с кем она общалась до замужества. Но ходить к мужчинам, она, естественно, не могла, а из девушек одни вышли замуж, другие же искали мужа или старались продвинуться по службе. Словом, все были заняты своими собственными делами. Из экономии они редко звали гостей, так что круг людей, с которыми они общались, становился все уже и уже. Разве что вечером или в воскресенье заскочат приятели Цайшу, но они к Маньцянь, как правило, не заглядывали, а ей не хотелось выходить и развлекать их.

Маньцянь любила читать, но в этом захолустье новые книги достать было трудно, а несколько потрепанных иностранных романов, одолженных у знакомых, не могли заполнить ни свободного времени, ни пустоты в душе. Цайшу видел, что она скучает, и каждый день уговаривал ее пойти прогуляться, хотя бы в одиночестве. Раз от нечего делать она зашла в кино — не затем, чтобы посмотреть фильм, а чтобы узнать, что в здешних краях понимают под словом «кино». Крутили старую-престарую иностранную ленту, какую-то растрепанную, исцарапанную. В зале на длинных скамьях сидели зрители из местных. Каждый раз, когда на экране герой целовал героиню, в зале раздавались аплодисменты и выкрики: «Молодцы! Давайте еще!»

Вернувшись, она со смехом рассказывала Цайшу о виденном, но принесенная из кинотеатра блоха всю ночь не давала ей спать. Еще раз пойти в кино она не рискнула.

Так прошло два года. Детей у них все не было. Жены сослуживцев Цайшу допытывались при встречах: «Госпожа Сюй, вы, наверное, уже ждете прибавления?»

Поскольку было известно, что Маньцянь — женщина образованная, сведущая в современных науках, более старомодные кумушки пускались в разные догадки и со значением говорили друг другу: «Нынешние женщины только и думают что о собственных удовольствиях!»

Прошлой весной вражеские самолеты совершили первый налет на город. Было разрушено сколько-то домов и убито несколько жителей — как обычно, тех, на кого с военной точки зрения и взрывчатку-то тратить не стоило. Но в городе перепугались все — и верхи и низы. Даже не тронутые цивилизацией аборигены поняли, что с самолетов падают бомбы, а не яйца волшебной курицы; с той поры при звуках воздушной тревоги они уже не выбегали с криками на улицу и не задирали головы в ожидании интересного зрелища. Повсюду начали сооружать укрытия. В местной печати, что ни день, стали появляться передовицы и заметки о важности этого города для успеха войны сопротивления и о том, что он нуждается в воздушном прикрытии. Некоторые, правда, полагали, что безопаснее не иметь поблизости авиации, — тогда город не станет военным объектом и будет меньше привлекать бомбовозы противника. Но их мнение на страницах прессы отражения не получало.

Действительно, летом в городе открыли авиационное училище, начали строить аэродром. Скоро народ привык видеть кувыркающиеся в небе отечественные самолеты. А где-то в сентябре Цайшу, придя с работы, объявил, что в городе появился еще один его знакомый, вернее сказать, родственник. Он пояснил, что речь идет о его двоюродном брате, который состоит здесь при авиационном училище, а сегодня приходил навестить его в контору. По словам Цайшу, брат всегда был озорником, учиться не хотел. За те шесть или семь лет, что они не виделись, он сильно вымахал, так что сразу его и не узнать было, но остался таким же озорным и смешливым. Прослышав, что Цайшу женат, он пообещал наведаться и «представиться» новообретенной родственнице.

— Может, пригласим его на домашний обед? — спросил как бы походя Цайшу.

Маньцянь не пришла в восторг от идеи.

— Ты знаешь, эти авиаторы всем избалованы, всего у них в достатке. Вряд ли мы удивим его нашим обедом; мы потратимся, а он не только не останется благодарен, но, чего доброго, еще и обидится. Так чего стараться? Чем звать на заведомо скромное угощение, лучше вообще не звать. К тому же он наверняка пообещал просто так, из вежливости. Вы повидались друг с другом — и хорошо. Станет он тратить время, тащиться куда-то!

Видя ее откровенное нежелание, Цайшу и сам поостыл, но все же добавил:

— Да-да, конечно, но все-таки он говорил, что придет, и адрес взял. Он еще пошутил, что, мол, наслышан о твоей красоте и учености, — как писали в старинных романах, «и наружность, и ум — само совершенство», а потому непременно хочет познакомиться.

— Ну, тогда лучше сказать ему, чтоб не приходил. Я постарела и подурнела, занимаюсь одним домашним хозяйством. Увидит — стыда не оберешься!

Цайшу погладил ее волосы и сказал ласково:

— Что ты на себя наговариваешь? Кстати, Тяньцзянь должен тебе понравиться. Парень он добрый и честный, любит поговорить и посмеяться, легко сходится с людьми…

Цайшу перевел разговор на другую тему, но про себя удивился — почему Маньцянь так болезненно восприняла сообщение о том, что кто-то назвал ее образованной и красивой. Однако Цайшу принадлежал к тем людям, которым на роду написано быть подчиненными и помощниками других, исполнять чужие приказания и не создавать никаких проблем. Коль скоро супруга не ссорилась с ним, не высказывала претензий и вела себя смирно, он считал, что с ней все в порядке, и не вникал в ее дела. И на сей раз он не высказал вслух своего удивления, быстро съел ужин и к разговору больше не возвращался.

Прошло два или три дня, наступило воскресенье. Накануне вечером Цайшу напомнил жене, что может пожаловать его брат. Было решено подкупить немного продуктов и приготовить обычный домашний обед, только более обильный, чем в будни: тогда Тяньцзянь — если он действительно придет — не подумает, будто к его визиту специально готовились. Кроме того, проследили, чтобы прислуга почище убрала в гостиной и на внутреннем дворике. Супруги посмеивались — вот, мол, стараемся, а гость-то не велика птица, да еще неизвестно, придет ли. Тем не менее Маньцянь надела ципао понаряднее, тщательно напудрилась и — чего раньше за ней не замечалось — подкрасила губы.

Миновал полдень, а Тяньцзянь все не показывался. Изголодавшаяся прислуга все порывалась подавать хозяевам на стол. Пришлось уступить: кушанья были поданы, и супруги начали обед, сидя друг против друга. Пребывавший, как всегда, в хорошем настроении Цайшу пошутил:

— Ведь он не сказал точно, в какое воскресенье придет, это мы поторопились! Хорошо еще, что не слишком потратились; будем считать, что мы даем обед в свою же честь. Кстати, наш дворик никогда не был таким ухоженным. Интересно, на что тратит целые дни наша прислуга!

— Дело не в деньгах, — сказала Маньцянь. — Обидно, что напрасно хлопотали, испортили себе все воскресенье. Сказал, что придешь, — приходи, не хотел идти — зачем было обещать? Он наверняка говорил просто так, для приличия, и вовсе не думал, что ради него будут стараться. Только такие недотепы, как ты, могут принять всерьез обычную вежливость.

Цайшу понял, что жена начинает заводиться, и поспешил успокоить ее:

— Если он потом и заявится, мы второй раз готовить угощенье не будем. Вообще-то он и в детстве был таким же легкомысленным. Давай-ка после обеда прогуляемся в парк — погода хорошая и ты уже одета!

Маньцянь выразила согласие, а в душе вынесла приговор Тяньцзяню: «Какой противный!»

Прошла еще неделя: Тяньцзянь не подавал признаков жизни. Но однажды Цайшу, вернувшись домой, сообщил, что встретил на улице Тяньцзяня с какой-то молодой особой.

— Он даже нас не познакомил как следует, промычал что-то невнятное. Небось новую подружку себе завел, опять пустился в разгул! А девица на вид ничего, только уж очень расфуфырена — сразу видно, что из приезжих. Тяньцзянь, когда узнал, что мы его ждали, бросился извиняться: мол, собирался быть, да дела задержали. Уверял, что непременно придет через несколько дней, а пока что просил передать тебе самые искренние извинения.

— Гм, через несколько дней… Это через сколько? — спросила Маньцянь ледяным тоном.

— Через сколько бы ни пришел, мы все равно специально готовиться не станем. Тем более мы родственники, и всякие там церемонии ни к чему. Я полагаю, что сейчас он по уши залез в свои амурные дела и вряд ли скоро выберется к нам. А мы с тобой, видать, стареем! Я теперь гляжу на влюбленные пары и вовсе им не завидую. Почему-то больше думаю о том, какие они еще зеленые, наивные, сколько им предстоит испытать встреч и разлук, какие шутки сыграет с ними судьба… Нам, женатикам, куда спокойнее — мы как корабли, укрывшиеся в гавани от ветров. Подумать только, всего два года, как свадьбу сыграли, а уже можем считаться старой супружеской парой!

— Ты не мыкай, ты про себя говори! — Маньцянь, улыбнувшись, ответила репликой Тринадцатой сестрицы из «Новых героев и героинь»[168] (супруги лишь недавно прочли этот шедевр и теперь то и дело цитировали его). Видя жену в добром расположении духа, Цайшу стал добиваться от нее поцелуев; ослепленный своим чувственным порывом, он не почувствовал ее холодности.

В ту ночь Маньцянь почти не спала. Было слышно, как сладко похрапывал утомленный Цайшу, долго не проходила сковавшая все тело напряженность, томило какое-то беспокойство. Она тихо лежала и удивлялась — отчего она, такая молодая, уже пресытилась любовью? И не только любовью, все вокруг оставляет ее равнодушной, не вызывает никакого интереса. Всего два года длится ее замужняя жизнь, а уже кажется такой рутиной, набившей оскомину, будто она провела с Цайшу весь свой век.

Да, как сказал Цайшу, «нам спокойнее». Но она и не испытывала никакого смятения чувств с того самого дня, как познакомилась с будущим мужем. Конечно, она боялась, как бы внешние силы не помешали их роману, но к самому Цайшу питала абсолютное доверие и полностью на него полагалась. Она не ведала, что такое тайные сомнения, нарочитые недоразумения и прочие утонченные мучительства влюбленных. Ни горечи, ни остроты, ни кислоты — всегда один и тот же вкус чая без сахара. Сегодня чуть покрепче, завтра послабее — а дни шли и шли, не отмеченные никакими событиями, не имеющие к ней никакого отношения. Могло показаться, что их прожил кто-то другой.

Не успеешь моргнуть, и уже тридцать лет. Что ни говори, обидно приближаться к старости таким вот образом. Наверное, лучше было бы родить ребенка, заполнить им пустоту бытия и постараться стать хорошей матерью. Но сначала были какие-то неопределенные стремления, хотелось сделать что-то полезное, поработать для общества и не уподобляться большинству женщин ее круга, которые после замужества замыкаются в семье. А еще были опасения, что ребенок помешает любви, и не стоит торопиться… А теперь непонятно, хочет ли Цайшу прибавления в семье, сможет ли он вынести дополнительные расходы. И когда кончится эта проклятая война!

Маньцянь поднялась с постели очень поздно, когда Цайшу уже отправился на работу. Голова была тяжелой от бессонницы, вспухшие веки еле поднимались. Мельком увидев в зеркале свое бледно-желтое продолговатое лицо, она не решилась всмотреться попристальнее. Заниматься косметикой тоже не хотелось — все равно до обеда никто не заявится. Умывшись, почистив зубы и полежав немного, она почувствовала себя лучше. Когда прислуга вернулась с рынка, Маньцянь надела синюю холщовую куртку, пошла на кухню и стала помогать ей готовить обед.

В разгар их работы раздался стук в ворота. Кто бы это мог быть? Служанка побежала открывать засов. Маньцянь не сразу сообразила, что она не причесана, не подкрашена, вся пропахла кухней и никак не может принимать гостей; сообразив же, пожалела, что не успела предупредить прислугу. А та уже бежала обратно в кухню с криком: «Хозяйка!» Оказывается, пришел тот самый Чжао, который приходится хозяину родственником, и сказал, что хочет видеть хозяина и хозяйку. Он стоит у входа — так надо ли приглашать его в дом?

Весть о приходе Тяньцзяня застала Маньцянь врасплох. Прятаться было уже поздно — служанка кричала слишком громко, ее стоило бы отчитать, да это делу не поможет. Выйти к гостю? В таком виде неприлично, все-таки первый визит. Побежать в спальню принарядиться? Придется проходить через внутренний дворик и, следовательно, попасться на глаза визитеру. Значит, и показаться стыдно, и скрыться некуда. Оставалось лишь велеть служанке извиниться перед гостем и сказать, что хозяина нет дома; вернется — непременно нанесет ответный визит. Служанка столь же громогласно ответила, что поняла, и пошла выполнять распоряжение. Вся в смущении, Маньцянь не стала слушать, правильно ли та передала ее слова. Ей ясно было одно: она невежливо обошлась с гостем, который не мог не понять, что она находится на кухне. Наверное, он извинит ее поведение: возилась со сковородками, перепачкалась. Но как же так — красивая и ученая кузина не решается принять в кои-то веки пожаловавшего родственника! Какой позор… Но Тяньцзянь сам виноват. Угораздило же его появиться именно в этот момент!

Тут вернулась служанка и сказала рассерженной хозяйке, что гость ушел, но обещал снова прийти в субботу после обеда. Маньцянь обругала ее и объяснила, что о приходе гостей надо объявлять тихим голосом. Прислуга обиделась, надула губы и пригрозила уйти с работы. Маньцянь разгневалась еще больше. Когда Цайшу пришел обедать, она рассказала ему о случившемся и пожаловалась на его распрекрасного братца — явился бог весть откуда да еще неприятности людям доставляет.

Хотя супруги и договаривались не устраивать вторично угощения, все же днем в субботу Цайшу принес пирожных и конфет. Маньцянь после обеда всерьез занялась своей внешностью. Прошлый раз она делала это только из вежливости — неудобно же принимать гостя непричесанной и ненапудренной. Сейчас ею двигало подспудно жившее в ней неприятное воспоминание о том, как она оказалась не на высоте в прошлый раз. Хотя Тяньцзянь не мог видеть ее, она была уверена, что теперь в его воображении жена брата — стряпуха в саже и масле, которая прячется на кухне и не смеет показаться людям. Значит, надо приложить все старания, чтобы реабилитировать себя. Сама того не заметив, она нарумянилась и напудрилась больше, чем обычно: видимо, то была инстинктивная поправка на эстетические вкусы таких гуляк, как Тяньцзянь.

В четвертом часу пришел Тяньцзянь и принес кое-какие подарки. Маньцянь сразу же почувствовала, что она приятно удивлена. Тяньцзянь вовсе не производил впечатления гуляки и шалопая, так что неприязни к нему, на которую она заранее себя настраивала, не возникло. Как все авиаторы, Тяньцзянь был крупным мужчиной, но с изящными, тонкими чертами лица, а умением держаться и вести беседу явно превосходил Цайшу. Европейского покроя костюм сидел на нем очень естественно, не ощущалось ни провинциализма, ни тем более вульгарности. При первом же знакомстве сквозь его галантное обхождение с Маньцянь стала проступать искренняя доброжелательность. Сразу почувствовалось, что человек привык бывать в обществе. Ему, конечно, было о чем поговорить с Цайшу, но Маньцянь заметила, что Тяньцзянь не хочет углубляться в воспоминания детства, как бы не забывая об ее присутствии. Напротив, он все время старался найти новые, более общие темы для разговора, чтобы и она могла принять в нем участие. Да, ей не за что было сердиться на Тяньцзяня — разве на то, что он то и дело исподтишка устремлял на нее взгляд.

В один из таких моментов их взгляды встретились; у Маньцянь моментально зарделись щеки, глаза затуманились, как туманится зеркало, если его подержать над горячим паром. Тяньцзянь же непринужденно улыбнулся и спросил, как она проводит свободное время. Да, в наблюдательности ему не откажешь! Поскольку он принес довольно дорогие подарки, супругам пришлось сказать, что тот несостоявшийся ужин за ними. Было условлено, что Тяньцзянь придет в воскресенье вечером.

Все послеобеденное время в воскресенье Маньцянь хлопотала по дому; лишь убедившись, что оставшиеся дела можно доверить служанке, она пошла к себе переодеваться. Тяньцзянь пришел раньше, чем ожидалось, когда Цайшу еще не вернулся от одного своего приятеля, так что Маньцянь пришлось развлекать гостя. Всеми силами стараясь не выказывать смущения, она в уголках и щелях своей памяти выискивала темы и слова для беседы. Но, слава богу, Тяньцзянь и сам умел поговорить — заметив, что хозяйка не сразу находит, как продолжить разговор, он тут же задавал ей ни к чему не обязывающие вопросы, как будто наводил мост над образовавшейся трещиной, и вновь соединял нить беседы. Маньцянь понимала, что от него не укрылась ее стеснительность, что он сочувствует ей и старается ее успокоить. Она находила это немного смешным, но все равно была благодарна тактичному гостю.

Тяньцзянь завел речь о том, что у него в душе борются противоречивые чувства: ему хотелось бы отведать плоды кулинарного искусства хозяйки, но жаль доставлять ей лишние хлопоты. Кроме того, он сам умеет готовить и может немного позже сходить на кухню и продемонстрировать свои способности. Маньцянь улыбнулась:

— Как хорошо, что я раньше об этом не знала! Я ведь кулинарка никудышная; когда вы к нам пожалуете в следующий раз, я буду кормить вас одним вареным рисом.

Тяньцзянь обладал особым даром сближаться с людьми — если он был в ударе, впервые встретившийся с ним собеседник чувствовал себя удивительно легко, почти как закадычный друг. Вот и Маньцянь ощущала себя все более раскованной. Вернувшись домой, Цайшу застал их за оживленной беседой. К присущей Маньцянь вежливой мягкости добавилось неожиданное озорство; было ясно, что предубеждения жены против кузена исчезли, и это втайне порадовало Цайшу. Когда они наконец уселись за стол, правила вежливости были забыты, причем особенно вольготно чувствовала себя Маньцянь — она и не представляла себе, что можно получать такое удовольствие, принимая гостя.

Тяньцзянь много рассказывал о своей жизни до переезда в этот город; сообщил и о том, что один земляк недавно устроил ему небольшую комнату — если загуляешься, можно в ней переночевать, а не спешить в училище. Цайшу вдруг вспомнил, как встретил его с какой-то молодой женщиной.

— Думаю, недостатка в подружках ты не испытываешь! Кстати, с кем это я встретил тебя в тот день?

— В какой «тот» день? — наморщил лоб Тяньцзянь.

— Вы хотите сказать — «с какой женщиной»? — вставила реплику развеселившаяся Маньцянь. — Разве можно всех запомнить, если каждый день новые!

Тяньцзянь взглянул на нее с улыбкой:

— Я уже слышал, что невестка остра на язык. Но я и вправду не помню…

Цайшу скорчил гримасу:

— Полно, не притворяйся! В тот самый день, когда мы столкнулись на углу улицы Сунь Ятсена, к тебе прижималась какая-то круглолицая красотка в сиреневом платье. Ну что, теперь сознаешься? Доказательства налицо!

— Ах, эта… Она дочь хозяйки моей квартиры…

Маньцянь и Цайшу ожидали продолжения, но Тяньцзянь как-то сразу сник и замолчал. Со стороны казалось, что множество слов, уже готовых было сорваться с губ, вдруг как-то бочком, вприпрыжку убрались обратно в область молчания. Супруги не вынесли наступившей тишины и хором воскликнули:

— Ну, теперь понятно, почему вы поселились в этом доме!

Словно оправдываясь, Тяньцзянь пустился в объяснения:

— Видите ли, моя хозяйка — пожилая женщина. В Сычуани я был близко знаком с ее племянником. Когда меня перевели сюда, племянник написал тетке, а у той как раз оказалась никем не снятая комната, вот она и сдала ее мне. У нее двое детей: сын еще учится, а дочь нынешним летом окончила университет, теперь работает в каком-то учреждении. Девушка она довольно интересная и одеваться мастерица. Но уж так любит развлеченья — даже мать ничего не может поделать!

Тут Тяньцзянь замолчал было, но потом все-таки добавил:

— У нас в училище многие с ней гуляют, не я один.

— Значит, она из тех, кого у нас в конторе зовут «цветочными вазами»! — воскликнул Цайшу.

Не успел он договорить, как Маньцянь, не сумев сдержать разбиравший ее смех, закричала:

— А может, лучше звать ее «авиаматкой»?

Цайшу расхохотался; Тяньцзянь на короткое мгновение опешил, но затем вроде бы вернулся в обычное расположение духа и тоже засмеялся. Но от нее не укрылось, что смех у него был несколько натянутым, и она пожалела, что не подумала, прежде чем говорить бог весть что. Ей меньше всего хотелось обидеть гостя. Да и неизвестно, кем ему приходится эта девушка — может, просто приятельница. Да, что-то они сегодня наговорили лишнего. От этой мысли Маньцянь сразу загрустила и стала следить за своим поведением. В то же время ей показалось, что и Тяньцзянь ведет себя не так раскованно, как в начале вечера, — впрочем, это могло ей просто померещиться. Спасибо Цайшу — своей непринужденной болтовней о том и о сем он рассеял неловкость, возникшую между хозяйкой и гостем.

Но вот ужин наконец завершился, и вскоре Тяньцзянь начал откланиваться. Он долго расхваливал угощение, восторгался кулинарным искусством Маньцянь. Та прекрасно понимала, что это говорится ради приличия, но ей все равно было приятно получать такие знаки уважения, да еще и вполне серьезным тоном. Когда супруги провожали гостя за ворота, Цайшу сказал:

— Тяньцзянь, если не брезгуешь нашим убожеством, можешь приходить всегда, когда выберется свободное время. Тем более моя Маньцянь почти нигде не бывает, все скучает дома, вот и поговорили бы, отвели душу.

— Я бы и рад приходить, да боюсь, что мужланы вроде меня не годятся в собеседники супруге моего кузена.

Хотя Тяньцзянь немного смягчил резкость ответа улыбкой, все равно в нем прозвучало раздражение, даже вызов. Хорошо еще, что возле ворот было темно, и Маньцянь могла позволить себе покраснеть, не опасаясь, что смущение ее будет замечено, а потом она промолвила самым обычным тоном:

— Было бы у вас желание прийти, а я буду только рада. Правда, я давно уже превратилась в домохозяйку, со мной, кроме как о рисе да о дровах, и говорить-то не о чем. Да и вообще я собеседница неважная.

— Да бросьте вы в любезностях состязаться! — оборвал их диалог Цайшу. Последовал обмен пожеланиями «доброго пути» и «счастливо оставаться», после чего Тяньцзянь отправился восвояси.

Прошло два дня. Пообедав, Маньцянь распустила старую шерстяную рубашку, пропарила нитки и теперь сушила их, чтобы снова пустить в дело. Вдруг она услышала шаги Тяньцзяня. Она сразу поняла, что пришел он по ее душу — ведь он отлично знал, что в этот час Цайшу еще на службе. Это открытие лишило ее душевного равновесия, от былой раскованности не осталось следа. Она едва выдавила из себя фразу — мол, как это он нашел время навестить их, и совсем замолкла. Установившееся было между ними духовное родство исчезло, его нужно было вновь собирать по кусочкам. Тяньцзянь взглянул на разложенные на столе нити и усмехнулся:

— А я пришел вовремя — буду помогать перематывать шерсть!

Стараясь преодолеть свою непонятно откуда взявшуюся сдержанность, Маньцянь вдруг набралась смелости и сказала в тон:

— Совершенно верно! Я как раз думала, кого бы мне приспособить для перемотки. Цайшу такой неповоротливый, никак не может за мной поспеть. Ну-с, давайте вас попробуем! Да нет, у вас терпения не хватит… Или рискнем все-таки?

Ничего не ответив, Тяньцзянь взял один из мотков шерсти и растянул его обеими руками, а хозяйка круговыми движениями начала сматывать нитки в клубок. Непрерывное извивающееся течение нити стало как бы связующим звеном между ними, оно избавляло от трудных поисков темы для разговора. Смотав таким образом несколько клубков, Маньцянь решила дать гостю отдохнуть, но тот отказался и поднялся из-за стола, лишь когда работа была закончена. Руки поработали достаточно, пошутил он, да и терпением хозяйки он злоупотребил, так что придется уходить, не дождавшись Цайшу. Маньцянь стала вполне искренне просить у него прощения — мол, воспользовалась даровым трудом, теперь он будет остерегаться заглядывать в их дом. Тяньцзянь только усмехнулся.

С той поры он появлялся каждые три-четыре дня. Маньцянь заметила, что это всегда происходило в будни, если не считать того воскресенья, когда Тяньцзянь пригласил их обоих в ресторан. И время прихода он рассчитывал так, чтобы Цайшу еще был на работе. Сомнений не оставалось — Тяньцзяню нравилось бывать в обществе жены кузена, и это рождало в ней чувство удовлетворения собой. В ее серой и монотонной жизни появились какие-то краски, возникло легкое волнение. Внимание Тяньцзяня возрождало в ней уверенность в себе, доказывало, что она не безнадежно постарела, что жизнь еще не уничтожила в ней способность волновать мужчин.

Нет лучшего способа доказать женщине ее привлекательность, чем влюбиться в нее. Но если молоденькая незамужняя женщина рассматривает это как само собой разумеющееся признание ее достоинств, то для семейной или близящейся к зрелому возрасту в этом факте есть нечто утешительное, какое-то даже проявление почтительности. Самая разборчивая в выборе поклонников девушка с годами, когда на ее чувства уже падает отсвет вечерней зари, часто становится терпимой и покладистой — мужчина, которого она ни за что не выбрала бы себе в мужья, вполне может надеяться стать ее любовником.

В жизни Маньцянь уже наступил период, когда ей потребовались такие утешения, когда она готова была поверить в подобную почтительность. Она полагала, что между ней и Тяньцзянем не может возникнуть романа, и, уж во всяком случае, она не способна влюбиться в него. Будущее ее не волновало: у нее был муж — самая надежная гарантия ее спокойствия и наилучшая защита против Тяньцзяня. В начавшейся дружбе с Тяньцзянем ее замужество было той естественной чертой, которую ни она, ни он не могли перейти. В душе она соглашалась с тем, что Тяньцзянь вызывает симпатию, — если бы она осмелилась быть более искренней сама с собой, следовало бы сказать: «способен внушить любовь», — и не удивительно, что Цайшу упоминал об его успехе у женщин. Мысль о подружках Тяньцзяня вдруг вызвала у Маньцянь раздражение. Может быть, он и ее относит к числу «подружек»? Нет, такого рода подругой она никогда не будет, да и он не должен, не может смотреть на нее такими глазами. Она не из тех, кого можно расположить к себе застольями да развлечениями. Его частые визиты как раз подтверждают, что его удовлетворяет такая спокойная форма общения.

Когда Тяньцзянь стал своим человеком в доме, она не раз порывалась спросить у него, много ли правды в тех словах Цайшу, но боялась нечаянно выдать свое тайное расположение. По этой же причине она не всегда сообщала Цайшу о визитах его двоюродного брата, ведь муж мог понять что-нибудь не так. Постепенно у нее вошло в привычку каждый третий день готовиться к приходу Тяньцзяня (честнее было бы сказать — надеяться на него). После обеда она немного принаряжалась, и, как ни обычны стали эти визиты, все равно его шаги по дворику заставляли ее вздрагивать. Нужны были большие усилия, чтобы вспыхивавший на щеках румянец успел погаснуть, прежде чем гость входил в комнату.

Так в ней вновь пробудился интерес к жизни. Прошел месяц, другой, наступила зима — самое приятное время года в этом городе, затерявшемся между гор. С неизменно ясного неба светили яркие лучи, и приезжим, привыкшим к резким переменам погоды, было трудно поверить, что она может так долго радовать людей. Каждый день рождался в розовом сиянии утра и угасал в спелой желтизне заката. В отличие от северных мест, ясная зимняя погода не сопровождалась неприятными ветрами и холодом. К тому же в окрестных городах часто поднимались туманы, а это, как утверждали, уменьшало опасность воздушных налетов. Куда оживленнее стало и на рынках.

Однажды Тяньцзянь, явившись в обычное время, очень быстро собрался уходить. Маньцянь удивилась: в чем дело, куда он спешит в такую рань. Тот ответил:

— Как можно сидеть дома в такую погоду! Неужели вас не тянет на улицу? Может, пойдем прогуляемся?

Предложение застало Маньцянь врасплох. Утверждать, будто ей нравится сидеть целями днями дома, значило бы сказать явную неправду, неубедительную для нее самой. Но и гулять по улицам вдвоем с Тяньцзянем ей показалось не вполне удобным — их могут увидеть знакомые, пойдут разговоры. Однако вслух признаться в этом она не решилась и тогда произнесла каким-то расслабленным тоном:

— Что ж, если сидеть со мной скучно, вы можете располагать собой…

Очевидно, Тяньцзянь догадался об ее опасениях и полушутя-полусерьезно сказал:

— Это не мне, а вам должно быть скучно, я-то двигаюсь больше чем достаточно. Да и что такого, если мы выйдем вдвоем? Не подумает же Цайшу, что я вознамерился похитить у него жену!

Маньцянь стало совсем неловко, она пробормотала:

— Я же сказала, вы свободны, никто вас не держит.

Тяньцзянь понял, что уговоры напрасны, и распрощался. Разочарованная его уходом, она поняла, чего ей хотелось на самом деле — чтобы он сам догадался остаться. Шел всего четвертый час, до вечера оставалась еще масса времени, и это время теперь лежало перед ней как непроходимая пустыня. Она привыкла воспринимать движение времени целыми большими отрезками — от сих до сих, а теперь, после ухода Тяньцзяня, у часов и минут как бы вынули соединявшую их нить, они рассыпались в разные стороны, и нечем было объединить их вновь. Она привыкла проводить послеполуденное время в одиночестве, а ныне это стало вдруг невыносимым. Тут ей пришло в голову, что действительно нужно было бы выйти с Тяньцзянем — в доме кончилась зубная паста, понадобились щетки и еще какая-то мелочь. А выйти из дома «по делам», пусть даже и не с мужем, в моральном плане было более оправданно, да и знакомым при случае легче было бы объяснить. Совсем иное дело, когда специально договариваются погулять вдвоем.

Еще один день прошел, еще завлекательнее стала погода. Все еще не успокоившись после происшедшего накануне, Маньцянь просто не могла усидеть дома. Утром у нее были дела по хозяйству, а кроме того, из-за оказавшегося ложным объявления о воздушной тревоге хозяева открыли свои лавки лишь после обеда. Около трех Маньцянь одна вышла на улицу — впервые за последние несколько дней. За это время поблизости открылось несколько новых лавок, изо всех сил пытавшихся походить на шанхайские и гонконгские магазины. Маньцянь остановилась возле новой аптеки, осмотрела выставленные в витрине образцы медикаментов и стала раздумывать — не зайти ли и не купить ли что-нибудь.

Вдруг за спиной раздался голос Тяньцзяня. Она приблизила к витрине запылавшее лицо, но глаза уже ничего не различали, а сердце забилось так, что отдавало в голову. Она еле набралась мужества, чтобы повернуться и поздороваться, но в самый последний миг услышала голос женщины, разговаривавшей с Тяньцзянем, и остановилась. Обернулась Маньцянь лишь после того, как они прошли мимо, причем успела заметить, что парочка зашла в ту же самую аптеку. Тяньцзянь закрывал собой профиль спутницы, так что Маньцянь увидела ее лишь сзади. Фигурка у нее была такая, какие рождают у мужчин желание догнать женщину, заглянуть ей в лицо. Маньцянь осенило, что это и есть «авиаматка». Она не посмела войти вслед за ними в аптеку и быстро удалилась, как будто ей угрожала опасность. Покупать галантерейные мелочи тоже не хотелось. На сердце стало тяжело, как будто в него налили свинца, да и ноги еле двигались, словно свинцовые. Она окликнула рикшу и велела отвезти ее домой.

Дома, слегка отдышавшись, она стала осознавать эту свою угнетенность. Она знала, что не было для нее ни малейшего резона, но разве сердце подчиняется рассудку? Она не обижалась на Тяньцзяня, просто ей было грустно обнаружить, что вместо радости все это время на душе была одна пустота. Впрочем, нет — если бы только пустота, она не могла бы так отозваться сегодня.

Ей захотелось немедленно увидеть Тяньцзяня, успокоить свою смятенную душу. Она как будто еще не поверила своим глазам и ждала, что Тяньцзянь рассеет ее заблуждение, что-то объяснит. Но сегодня он уже не придет, разве что завтра, а завтра — что-то такое далекое! Как трудно будет заставить себя ждать! И тут же впервые возникло чувство вины перед Цайшу, захотелось сделать так, чтобы он не заметил происшедшей с ней перемены. И когда Цайшу вернулся, его ждала еще более заботливая, нежели обычно, жена, расспрашивавшая его о том и о сем. Она говорила без умолку, стараясь, чтобы беспокойство ее не стало заметным, чтобы не отвечать невпопад. Улегшись в постель, она стала бояться бессонницы, но собрала всю свою волю, чтобы отложить до следующего утра все мысли о Тяньцзяне. Так закладывают в холодильник мясо и рыбу, чтоб оставались свежими до завтра.

Проснувшись, она убедилась, что подавленность ее исчезла вместе со сновидениями. Ей даже стало немного смешно — и чего ради она так волновалась? Тяньцзянь гулял с какой-то женщиной, а ей, Маньцянь, что до этого! Вот придет Тяньцзянь, и она, не выдавая себя, в шутливом тоне разузнает обо всем. Но едва прошло время обеда, как она уже не находила себе места и сгорала от желания поскорее увидеть Тяньцзяня.

Однако Тяньцзянь не появился ни в тот день, ни на следующий, ни даже четыре дня спустя. Со времени их знакомства он еще ни разу не делал таких перерывов в визитах. Маньцянь подумалось было, что он разгадал ее переживания, почувствовал угрызения совести и теперь не решается приходить. Но как он мог догадаться, ведь она ничем не выдала себя? Все равно, теперь самое лучшее — забыть о мечтаниях и уже не рассчитывать на его приход. Маньцянь уже знала кое-что о том, какие шутки жизнь играет с людьми и как создатель порой любит помучить их. Поэтому лучший способ воплотить мечту в жизнь — перестать надеяться и только ждать, не пошлет ли судьба нечаянной радости.

Так прошло еще три дня, а Тяньцзянь все не показывался. По-видимому, создатель усугубил свою ошибку и не распознал, что под прикрытием разочарования в сердце Маньцянь тлела надежда. Теперь она и вправду сменилась отчаянием.

Целую неделю Маньцянь ходила как больная и постарела душой лет на десять. На сей раз она испытала все чувства, которые обычно сопутствуют любви. Несмотря на усталость, она жила в постоянном напряжении — так измученный бессонницей человек от переутомления особенно остро реагирует на все окружающее. Не однажды приходило ей в голову написать Тяньцзяню, и она уже придумала несколько вариантов послания. Но гордость не позволяла ей сесть за письмо, а надежда — вдруг он придет не сегодня, так завтра — подсказывала, что лучше этого не делать. Много душевных сил отнимало и желание показать Цайшу, что с ней ровным счетом ничего не происходит. Именно поэтому ей хотелось, чтобы муж пореже бывал дома. Но, когда он оставлял ее одну в четырех стенах, она ощущала себя во власти тоски.

Забыть, перестать думать о Тяньцзяне она не могла. Чем бы она ни занималась, о чем бы ни размышляла, ее думы, словно вол, вращающий мельничный круг, неизменно возвращались в то же самое место. Физическая разобщенность с Тяньцзянем не ослабляла, а лишь усиливала духовное тяготение к нему. Раньше она не хотела, не разрешала себе думать о нем, а теперь не только думала, но и всерьез обижалась на него. Когда Тяньцзянь в свой последний приход распрощался с ней, он еще был просто собеседником. Но за эту неделю в ее душе, словно на дрожжах, поднялось иное, куда более сильное чувство. Она пыталась обмануть себя, делая вид, будто и не ждет вовсе Тяньцзяня, но из этого ничего не вышло. Самое обидное заключалось в том, что он вовсе и не старался заставить ее думать о себе! Это она сама проявила слабость. Теперь надо переломить себя и не видеться больше с Тяньцзянем; нет, лучше увидеться один раз, но быть к нему равнодушной, чтобы он понял — его отсутствие не было даже замечено.

На следующий день Маньцянь, пообедав, стирала на кухне шелковые чулки. По опыту было известно, что эту тонкую операцию нельзя доверять грубым рукам прислуги. Та сказала, что ей надо пойти за покупками. Хозяйка, у которой руки были в мыле, не стала запирать дверь, просто велела прислуге прикрыть ее за собой. Маньцянь стала размышлять, стоит ли посылать Тяньцзяню поздравительную открытку — ведь приближалось рождество, а за ним и Новый год по европейскому календарю. Обычные добрые пожелания — и ничего больше. Но тут же обругала себя дурой: никак не хочет забыть Тяньцзяня, все еще пытается завлечь его…

Она закончила стирку, вытерла руки и хотела пойти запереть дверь, но услышала, что ее кто-то открывает. Показался Тяньцзянь; она ощутила вдруг слабость и еле удержалась на ногах. А он шел навстречу и широко улыбался:

— Почему это дверь не заперта? Вы что, одна дома? Ну, как поживаете? Мы же столько дней не виделись!

Не отпускавшее ее все это время напряжение разом исчезло, и она обнаружила, как много горьких слез накопилось в ее душе. Ей хотелось вежливо улыбнуться Тяньцзяню, но сделать это было выше ее сил. Пряча лицо, она вдруг охрипшим голосом проговорила:

— Вот уж редкий гость!

Сразу почувствовав что-то неладное, Тяньцзянь пристально посмотрел на нее, подошел поближе и тихо спросил:

— Вы сегодня не в духе? Может, кто-нибудь обидел?

Почему-то Маньцянь не смогла пустить в ход ни одну из колючих, обидных фраз, заготовленных ею для Тяньцзяня. Молчание с каждой секундой все больнее давило на нее. Наконец она вымолвила прерывающимся голосом:

— Как это вы снизошли до нашего дома? Такая прекрасная погода… Можно было бы прогуляться… с подружкой…

Тут она почувствовала себя вконец обиженной, слезы покатились по ее щекам, а внутренний голос прошептал: «Я пропала! Теперь он все поймет». Охваченная смятением, она вдруг ощутила, как он обеими руками обхватил ее шею и стал нежно целовать глаза, приговаривая: «Глупенькая девочка, глупенькая!» Повинуясь инстинкту, она вырвалась из его объятий и побежала в спальню, крича:

— Уходи! Я не хочу тебя видеть сегодня. Уходи скорей!

Тяньцзяню пришлось удалиться, но то, что произошло, в корне изменило его отношение к Маньцянь. Дружеские встречи, происходившие между ними в последние несколько недель, теперь наполнились для него новым смыслом, о котором он раньше не догадывался. Оглядываясь назад, он понял истинный побудительный мотив своих визитов к Маньцянь; так фонарь на корме корабля освещает путь, уже пройденный этим судном. И Тяньцзянь решил, что отныне у него есть право предъявлять Маньцянь свои требования и есть обязательства перед самим собой — покорить эту женщину.

Он еще не знал, до какого рубежа нужно будет продолжать любовную атаку; однако возбужденное мужское тщеславие звало его завлекать Маньцянь до тех пор, пока она не скажет прямо и без околичностей, что влюблена в него.

Ну а сама Маньцянь? Она сознавала, что выдала свой секрет и отступать уже некуда, но жалела, что дала Тяньцзяню в руки слишком большие козыри, внушила уверенность в легкой победе. Поэтому она решила впредь быть с ним похолоднее и никаких вольностей не допускать, чтобы он не зазнавался и не полагал, будто она уже на все готова. Эта контратака, полагала Маньцянь, может заставить Тяньцзяня стать поскромнее и просить, как положено, ее любви. Тем самым будет отомщена ее сегодняшняя слабость, и она не будет чувствовать себя обиженной. Она опасалась лишь, что Тяньцзянь на следующий день не покажется. Но он появился, она же велела прислуге передать, что хозяйка нездорова и просит пожаловать как-нибудь в другой раз.

Тяньцзянь поверил в ее болезнь, очень забеспокоился и прислал ей с нарочным свою визитную карточку и при ней две корзинки мандаринов, только что прибывших из Чунцина. На следующий вечер от него пришла поздравительная открытка и приглашение Цайшу с супругой на рождественский ужин. Ответное письмо было от имени Цайшу, но написано почерком Маньцянь. Многословием оно не отличалось: «Благодарим за приглашение на ужин, не смеем отказаться. До встречи». Поразмыслив, Тяньцзянь решил: Маньцянь своим поведением дает ему понять, что она боится его визитов — ведь в противном случае ей не было бы резона уклоняться от них. Следовательно, он должен проявить великодушие победителя и пока что не навязывать себя.

Они встретились в вечер рождества Христова. То ли Маньцянь действительно охладела, то ли присутствие Цайшу поддерживало ее, но держалась она довольно спокойно. Тяньцзянь не раз пытался в ее глазах или в выражении ее лица отыскать следы их общей тайны, но натыкался на железную стену. И, хотя ужин в общем удался на славу, Тяньцзянь почувствовал себя несколько разочарованным. Следом наступили новогодние праздники, Цайшу несколько дней провел дома. Тяньцзянь нанес однажды визит, но поговорить с Маньцянь наедине не смог. Она держалась отчужденно и под разными предлогами то и дело оставляла мужчин вдвоем. Тяньцзянь подумал было, что она избегает его из-за смущения, и обрадовался этой догадке, но затем увидел, что его взгляды оставляют ее вполне равнодушной. Это открытие заставило его забеспокоиться.

Когда Цайшу опять стал ходить на службу, Тяньцзянь пришел, чтобы повидаться с Маньцянь наедине. Ему показалось, что их прежние отношения порвались, словно нить паутины, и никак не соединялись. Маньцянь была сдержанной и серьезной, да и он чувствовал в себе непонятную скованность. И было досадно — будто он только что держал ценную вещь в руках, а потом вдруг упустил. Вдобавок он никак не мог решить, что теперь делать: то ли выказать холодную отчужденность, то ли рискнуть и продемонстрировать свою пылкость. Он присмотрелся к Маньцянь: она вязала, склонив голову. По ее лицу блуждала безотчетная улыбка, глаза под опущенными длинными ресницами светились, как лампы под абажуром. Ему неудержимо захотелось еще раз стиснуть ее в своих объятиях и расцеловать. Он приблизился и увидел, как румянец залил ее щеки. Он произнес полуутвердительным тоном:

— Видно, теперь ты на меня не сердишься?

Усилием воли Маньцянь заставила себя ответить спокойно:

— А я на тебя и раньше не сердилась. С чего ты взял?

— Нам ведь было так хорошо… Может, лучше объясниться откровенно, не оставлять ничего в душе?

Маньцянь ничего не сказала в ответ, только еще быстрее заработала спицами. Тяньцзянь подошел еще ближе и положил руки ей на плечи. Не переставая вязать, она движением тела освободилась от его рук и сказала тихо, но властно:

— Отойди от меня. Прислуга заметит — будет неловко.

Тяньцзяню пришлось повиноваться, но он тут же повысил голос:

— Да, я уже понял, что мне здесь не рады, что я прихожу слишком часто, надоедаю людям. Что ж, обещаю больше этого не делать!

Он еще продолжал тираду, а уже пожалел, что наговорил слишком много — ведь если Маньцянь не поддастся его шантажу, ему ничего больше не останется, как привести угрозу в действие. А Маньцянь, не поднимая головы, продолжала заниматься своим делом и не отвечала ни «да», ни «нет». В молчании прошло несколько томительных минут, долгих, как столетия. Видя, что его настойчивость не дает результатов, Тяньцзянь рассердился всерьез, в его голосе словно засверкали искры:

— Ладно, я ухожу. Больше никогда не буду тебя беспокоить… И в мои дела тоже прошу не вмешиваться!

Он поднялся и пошел взять шляпу. Вдруг Маньцянь подняла голову, со смущенной улыбкой посмотрела на рассерженного гостя и, снова потупившись, проговорила:

— Тогда до завтра. Я собираюсь за покупками, не мог бы ты проводить меня — если, конечно, свободен после обеда?

Тяньцзянь застыл, ничего не понимая, затем осознал свою победу и едва не запрыгал от радости. Ему страстно захотелось отметить свой триумф горячим поцелуем, но было ясно, что Маньцянь не согласится, да он и сам остерегался служанки. Он покидал дом переполненный радостью — еще один роман подходит к удачному завершению! И только нереализованный победный поцелуй оставлял легкое ощущение досады.

Это ощущение в последующие три или четыре недели все более усиливалось. Встречаясь постоянно с Маньцянь, он обнаружил, что она не только не поощряет его, не только сама не стремится к физической близости, но и старается ее избежать. Если она и позволяла обнять себя, Тяньцзянь каждый раз должен был вырывать поцелуй, причем это были отнюдь не сочные, утоляющие жар поцелуи, символизирующие слияние двоих в одно. Маньцянь, видимо, от природы не обладала способностью возбуждать или опьянять партнера, да и сама нелегко возбуждалась, каждую минуту помнила себя, оставалась изящно-сдержанной. Но именно то, что она оставалась спокойной, больше всего возбуждало Тяньцзяня. В ее спокойствии, казалось, таился какой-то вызов его горячности, какое-то пренебрежение, однако это еще больше будоражило его, рождало новые желания; так капля ледяной воды, упавшая в раскаленную печку, шипит и порождает длинный язык пламени.

Всякий раз, встречая противодействие с ее стороны, Тяньцзянь порывался спросить, какую степень близости она дозволяет Цайшу. Но он сдерживал себя, сознавая, что рискует выказать себя слишком чувственным, даже низменным. Ведь как у разбойников есть свои законы, так и у адюльтера существует определенный кодекс: считается, что муж имеет право требовать отчета у жены об ее отношениях с мужчинами, но любовник не должен интересоваться супружеской жизнью подруги. После нескольких неудавшихся попыток добиться исполнения своих желаний Тяньцзянь стал ощущать, что понапрасну тратит душевные силы. Он ведет себя так осмотрительно, так старается, чтобы у Цайшу или кого-нибудь еще не возникло никаких подозрений, — а, в сущности, из-за чего? Ведь ничего же не происходит. Как будто ценной посылкой отправлена пустая коробка. Странная любовь: и радости не приносит, и оставить жалко. Нет, надо все-таки довести дело до конца, найти или самому создать возможность завладеть телом и душой Маньцянь.

Вскоре после китайского Нового года домовладелица Тяньцзяня со всей семьей собралась съездить в деревню. Он сказал, что присмотрит за домом, и пригласил Маньцянь навестить его в этот день. Он заранее смирился с мыслью, что Маньцянь, рассердившись на его домогательства, может прекратить с ним отношения. Пусть будет так — какой смысл тянуть и тянуть, не испытывая ни радости, ни страданий? И в тот день он добился-таки своего. Его жар растопил чувство Маньцянь и даже как бы передал ей частицу тепла.

Так их роман достиг вершины и вместе с тем подошел к концу. Достигнув цели, Тяньцзянь увидел перед собой пустоту. Ему показалось, что Маньцянь, и в минуты близости оставаясь какой-то скованной, не дала ему всего, чего он заслуживал, и потому его успех все равно обернулся неудачей. Он испытывал вовсе не удовлетворение, а угрызения совести — зачем было ему, имевшему столько симпатичных подруг, связываться с женой двоюродного брата и, как говорится, «удваивать родство»? Он чувствовал себя виноватым перед Маньцянь и особенно перед Цайшу. Облегчало его положение то, что Маньцянь сразу после случившегося ушла, не пожелав слушать его объяснений и извинений. Теперь у него был готовый предлог не видеться с Маньцянь: он провинился и ему совестно глядеть ей в глаза. Ну а уж если она сама разыщет его, придется придумать что-нибудь еще.

А сама Маньцянь меньше всего думала о будущем. Прибежав домой, она ничком упала на кровать; ей стало отчетливо видно — как если бы она смотрела через хорошо промытое стекло, — что она вовсе и не любила Тяньцзяня. Тщеславие, которое раньше побуждало ее домогаться его любви, исчезло без следа. Воспоминание о происшедшем жило в ее сознании как некое привидение, черты которого чем-то напоминали Тяньцзяня. Кто знает, как долго оно будет досаждать ей… И с каким лицом встретит она Цайшу, который вот-вот должен вернуться?

Однако в тот вечер Цайшу не заметил ничего необычного в ее внешности или поведении. Маньцянь больше всего боялась, что Тяньцзянь придет опять и заявит свои права, а она не сможет ему противостоять. Как от вредной привычки, от этого надо избавиться раз навсегда. Она не сомневалась, что Тяньцзянь — джентльмен и никогда не выдаст ее тайну. Но не дай бог у этой тайны будет реальное завершение, которое никак не скроешь? Нет, не может быть! Чтобы так вот совпало… Она сердилась на себя за проявленную слабость, на Тяньцзяня за то, что соблазнил ее, и заставляла себя ни о чем не думать.

Весной погода по-прежнему была немилосердно безоблачной, но в душе Маньцянь, как в подпорченных семенах, не появлялось молодых ростков. Зато не было и обычного весеннего томления. Однажды, когда супруги завершили обед и Цайшу прилег подремать, раздался сигнал воздушной тревоги. Яркое солнце и безоблачное небо сразу приобрели зловещий смысл. Улицы заполнились шумом и криками — налетов не было уже три месяца, и люди растерялись. В небо поднялась отечественная авиация, заполнив пространство шумом двигателей, но скоро самолеты разлетелись во все стороны. Прислуга, женщина уже в летах, схватила узел со своими вещами, попросила у Маньцянь немного денег и, тяжело дыша, побежала в укрытие в соседнем переулке. На ходу она крикнула:

— Хозяйка, торопитесь с хозяином за мной!

Цайшу было лень подниматься с кровати, и он сказал Маньцянь, что тревоги большей частью бывают ложными, так что нет смысла тащиться в укрытие, сидеть там в тесноте и грязи. А Маньцянь была во власти общего для многих людей предрассудка — она знала, что во время налетов убивают, но не хотела верить, что могут убить и ее. Цайшу в разговорах с приятелями часто цитировал ее изречение: «Попасть под бомбу во время налета так же трудно, как выиграть первый приз в авиационной лотерее».

Но вскоре тревогу объявили вторично: протяжный рев сирены, этой огромной железной глотки, наполнял холодом безбрежную синеву неба. У соседей было тихо и пусто; тут супругам стало боязно. Сначала они не двигались от лени, теперь же не могли двинуться от страха. Затаив дыхание, Маньцянь из своего дворика наблюдала, как вражеские самолеты вошли в воздушное пространство над городом, всем своим видом выражая презрение и бросая вызов зенитным пулеметам. Их безрезультатная пальба напоминала сухой прерывистый кашель или речь заики, который обратился к небу и попытался что-то сказать, но небеса его не понимают. Вдруг все ее тело обмякло, она почувствовала, что не может больше стоять на ногах, и поспешила в спальню.

В тот самый момент, когда она входила в комнату, раздался звук, который с силой сжал ее сердце, увлек его за собой куда-то вниз, а затем сразу вверх, так что оно едва не выскочило из груди. Зазвенело в ушах, беспокойно задрожали стекла закрытых окон, задребезжали составленные горкой чашки… Перепуганная вконец Маньцянь упала в кресло и ухватилась за руку супруга; от прежнего недовольства им не осталось и следа, ей хотелось одного — чтобы он всегда был рядом. Все поднебесье, казалось, грохотало и гремело у нее в голове — ревели моторы самолетов, стрекотали пулеметы, взрывались бомбы, и много времени прошло, прежде чем наступило затишье. Снова стало слышно щебетанье птиц — видно, и они прерывали свои обычные дела. Только голубое небо оставалось невозмутимым; одинокий китайский самолет пересек его наискось, и все вновь успокоилось.

Вскоре тревогу отменили, и хотя по соседству по-прежнему было тихо, возникло ощущение, что весь город зашевелился. Вернулась прислуга со своим узлом, после чего супруги решились выйти на улицу, разузнать новости. На улице было оживленнее, чем обычно, люди собирались кучками возле только что вывешенных, отпечатанных красными иероглифами объявлений комитета противовоздушной обороны. В них говорилось: «Шесть самолетов противника проникли в район города и беспорядочно сбросили бомбы. Потери с нашей стороны незначительны. Отечественная авиация нанесла встречный удар, в результате которого один вражеский самолет был сбит, остальные скрылись за пределами провинции. Еще один самолет, подбитый нашим огнем, опустился за чертой города и сейчас разыскивается». Прочтя объявление, супруги в один голос сказали, что надо будет при встрече расспросить Тяньцзяня об истинном положении дел. Попутно Цайшу спросил, что это кузен так давно не появляется.

А Тяньцзянь в этот момент лежал рядом со своей машиной на каменистом склоне километрах в двадцати за чертой города. Он обрел мир — но какой дорогой ценой! Проведя большую часть жизни в небе, он нашел свой последний приют на земле.

О его гибели супругам стало известно лишь три дня спустя. Цайшу смахнул с глаз слезу, но в его скорби был и оттенок высокомерия: «Что, доигрался…» Маньцянь в первый раз испытала по отношению к Тяньцзяню чувство жалости — так взрослым иногда становится жаль уснувшего ребенка, которого перед тем хотели наказать за баловство. Все, что при жизни Тяньцзяня представляло опасность для женщин, — его красота, энергия, властность, обходительность — с его смертью как-то уменьшилось в размерах, смягчилось, потеряло значение, стало казаться ребячеством, за которым не стояло ничего серьезного.

Самое главное — Маньцянь почувствовала себя освобожденной. А объединявшая их двоих тайна? Одно время она не хотела не только вспоминать о ней, но даже признаваться в ней себе самой. А сейчас острота ощущения вдруг уменьшилась, и эта тайна стала ее личным достоянием, бережно хранимой памятью. Вроде кленового листа или лепестка лотоса, положенных между страницами книги; они становятся от времени все более блеклыми, но раскроешь книгу, и — вот он, хрупкий, почти прозрачный… Маньцянь зябко поежилась, будто к ней прикоснулась сама смерть или словно Тяньцзянь унес с собой часть ее плоти. Но это была та часть, с которой расстаешься безболезненно, вроде омертвевшей кожи, состриженного волоса или ногтя.

Через некоторое время общественные организации города устроили гражданскую панихиду по Тяньцзяню. Одновременно были выставлены остатки вражеского самолета, сбитого в тот день. Пришли на панихиду и Цайшу с супругой. Перед этим президиум попросил Цайшу выступить на митинге с речью или с обращением от имени родственников погибшего, но уговорить его не смогли. Он не соглашался афишировать себя за счет павшего родственника, не хотел выставлять напоказ свои чувства, всенародно выказывать свою скорбь. Это повысило авторитет мужа в глазах Маньцянь.

Но вот мероприятия кончились, и память о Тяньцзяне стала остывать, как остыл его труп. Однако недели через три его имя вновь всплыло в диалоге между супругами. Они сидели после ужина в спальне и беседовали. Вдруг Цайшу произнес:

— Насколько я понимаю, все признаки налицо — у нас будет ребенок… Что ж, кому на роду написано иметь детей, от этого не уйдет. Тебе не о чем беспокоиться — прожить мы в любом случае сможем, да и война ко времени родов, надо полагать, закончится. А тогда все войдет в нормальную колею. Знаешь, что мне пришло в голову: если будет мальчик, давай назовем его Тяньцзянем. Все-таки мы дружили несколько месяцев, есть о чем вспомнить. А ты как думаешь?

Маньцянь подошла к окну, открыла ящик письменного стола, долго шарила в нем, будто разыскивая что-то, а потом сказала, опустив голову:

— Нет, я против. Ты видел на панихиде ту, что мы прозвали «авиаматкой»? Вырядилась, будто его вдова, распустила нюни… Ты ведь знаешь натуру Тяньцзяня. Наверняка они были не просто знакомые. Как знать, не оставила ли она… не осталось ли в ней памяти о нем? Вот пусть она и рожает мальчика и называет его в честь отца. А я должна сказать тебе откровенно — я этого ребенка не хотела и вряд ли смогу его полюбить.

Как обычно, Цайшу не стал спорить с женой, а ее последняя фраза вызвала в нем немалое беспокойство — он стал считать себя виноватым в том, что в их жизнь вторгнется непрошеный пришелец. Он откинулся в кресле и зевнул во весь рот:

— Ну ладно, там видно будет. Что-то я уморился! А ты чего там ищешь?

— Ничего особенного, — неопределенно ответила Маньцянь. — И я устала, а вроде бы сегодня никаких дел не было.

Цайшу окинул неспешным взором еще не утратившую грациозности фигуру супруги, и в его взгляде засветились заботливость и нежность.


1943

Загрузка...