Закончив «Шесть рассказов о «школе кадров», Ян Цзян дала мне рукопись. Мне показалось, что в ней не хватает еще одной главы, которую можно было бы назвать примерно так: «Кампания: рассказ о стыде».
Одной из важных задач школы кадров Отделения общественных наук АН Китая было проведение кампании по выискиванию «участников группировки 16 мая». Два с лишним года вся жизнь в школе проходила в атмосфере критики и обличения. Из-за сельскохозяйственных работ, строительства жилищ, переездов и т. п. ритм кампании порой замедлялся, затем вновь набирал скорость, но — подобно перемежающейся лихорадке — хворь не оставляла тела больного. На этом монументальном фоне рассказы о труде, о досуге и обо всем остальном выглядят как вставные эпизоды или интермедии.
Сейчас другие времена — как говорится, вода ушла, и обнажились камни. Как и во всех других кампаниях, в этой участвовало три рода людей. Если бы дело дошло до воспоминаний, то невинно пострадавшие, подвергшиеся проработкам, написали бы, возможно, «Рассказ об обиде» или «Рассказ о негодовании». Что касается рядовых исполнителей и свидетелей травли, то они, скорее всего, написали бы «Рассказ о стыде». Одни стыдились бы, что оказались глупцами, не сумели разглядеть надуманность и вздорность обвинений, что пошли на поводу у других и травили хороших людей. Другие (и я в том числе) стыдились бы своей трусости: ведь чувствовали, что творится несправедливость, а побоялись поднять голос протеста и самое большое, на что решались, — не проявлять слишком большой активности. И был еще один сорт людей: прекрасно понимая, что речь идет о нагромождении не вяжущихся друг с другом измышлений, они тем не менее бросались в бой за это темное дело с кулаками, со знаменами и барабанами в руках. Им-то больше всех пристало бы написать «Рассказ о стыде». Очень вероятно, однако, что они не вспоминают о содеянном и стыд их не терзает. Может быть, они постарались все забыть именно из чувства стыда, но скорее — из-за его отсутствия. Люди сплошь и рядом стараются не запоминать неблаговидные и порочащие их поступки, которые проходят через решето памяти и исчезают без следа. Кроме того, стыд делает людей боязливыми, колеблющимися, он мешает им вести суровую борьбу за существование. Ощущающий свою ущербность человек на время, а то и навсегда выпадает из первых рядов. Стало быть, стыд-де — не то чувство, которое надо культивировать, лучше с ним вообще покончить. Даже в древних канонических книгах среди «семи чувств» стыд не значился. А в новое время, когда общественная жизнь становится все более напряженной, это душевное состояние не только бесполезно, но и весьма вредно; не испытываешь его — и ладно, живи себе легко и весело.
В книге «Шесть рассказов о «школе кадров» должно быть семь рассказов. Сегодня, когда объединили свои усилия коллекционеры, антиквары и филологи, поиски неопубликованных и даже ненаписанных сочинений больших и малых авторов становятся одной из быстро развивающихся отраслей литературоведения. Кто знает, может статься, когда-нибудь обнаружится отсутствующий рассказ, и тогда в мире станет чуть меньше недостатков.
Цянь Чжуншу
Декабрь 1980 г.
Академия общественных наук Китая ранее называлась Отделением философии и общественных наук Академии наук Китая; мы будем просто говорить «Отделение». И я и муж принадлежали к нему — он работал в Институте китайской литературы, я — в Институте иностранной литературы. В 1969 году интеллигенция, включая работников Отделения, проходила «повторное воспитание» силами «пропагандистских отрядов рабочих и армейцев». Весь персонал был сначала «сконцентрирован» в рабочих кабинетах, в каждом из которых жило от шести до десяти человек. Ранним утром делали зарядку, потом начинались занятия — утренние, послеобеденные и вечерние. Спустя некоторое время пожилым и слабым здоровьем было разрешено вернуться домой, вечерние занятия прекратились. Мы с мужем стали жить дома, но уже было ясно, что вместе нам долго побыть не удастся: вскоре нас должны были отправить в деревню, в школу кадров. Местонахождение школы, о котором ходили противоречивые слухи, удалось в конце концов уточнить, но срок отъезда оставался загадкой.
Мы питались каждый в своей институтской столовой, всякий раз выстаивая по полчаса в очереди; готовить дома не было ни сил, ни времени. Контроль со стороны пропагандистских отрядов с течением времени поослаб, так что мы в обеденный перерыв частенько хаживали в ресторан. Там тоже нужно было ждать в очереди, да и приличной еды не подавали, но мы были вместе и могли поговорить.
Третьего ноября я стояла на автобусной остановке у главного входа в Отделение. Гляжу — Чжуншу с группой сослуживцев выходит из ворот и направляется ко мне.
— Подожди немного, сообщу важную новость, — шепчет он мне. Какого рода новость — по лицу не понять.
Когда мы протиснулись в автобус, он открыл тайну:
— Одиннадцатого я уезжаю — меня включили в предварительную группу.
Хотя объявление срока отъезда ожидалось со дня на день, сообщение Чжуншу прозвучало как удар грома. Через несколько дней ему исполнялось — по традиционному счету — шестьдесят лет, и мы условились отметить праздник: вдвоем полакомиться «лапшой долголетия». Вообще-то ее полагается вкушать в день семидесятилетия, но дожить до него мы не рассчитывали. И вот в самый канун юбилея он должен отправляться в дальние края.
— А почему тебя отправляют раньше других?
— Потому что есть ты. У других сложности с семьей, которые они должны сами улаживать, а я могу все оставить на тебя.
Отъезд всего института назначен на 17 ноября, пункт назначения — Лошань в провинции Хэнань.
Мы зашли в заранее облюбованную закусочную, заказали дежурное блюдо «кусочки курицы в глиняном горшке» — на самом деле то были кости и кожа. Я подлила бульону в плошку с рисом, но не могла проглотить ни ложки.
На сборы оставалась всего неделя, но мужа отпустили из института только за два дня до отъезда. Сославшись на это, я несколько дней не ходила на занятия, укладывала вещи. Дело в том, что было объявлено: уезжать нужно со всем имуществом («вместе с котлом»). Будто бы было отдано распоряжение, что нас высылают до конца наших дней. Приказали забирать с собой и вещи явно ненужные, и одежду, которую не придется носить, и дорогие для нас книги и бумаги… Багажа набиралось много, а наша дочь Аюань и зять в те дни работали на заводе и могли прийти помочь в сборах только в выходной. Глядя на других, они обмотали все вещи толстыми веревками, чтобы те не рассыпались и не продавились в пути. Увы, веревки могли помочь сохранить в целости только ящики и сундуки — вещи выносливее, чем человеческие существа.
Переносить трудности — значит закаливаться, вот мы и готовились к закаливанию. Как быть с одеждой? Старая быстро износится, новую трудно стирать. Я давно уже не занималась шитьем, но все же засела за швейную машину и кое-как изготовила несколько курток из немаркой материи, которую можно стирать раз в год. Потом я занялась штанами: много раз прострочила седалищную часть. Она стала похожа на расчерченный параллелями и меридианами глобус и тверда, как черепаший панцирь. Штаны вызвали у Чжуншу восторг. Он сказал, что это сиденье, которое всегда носишь на себе, никаких стульев не нужно. Еще он сказал, что о нем сейчас заботиться не стоит — этим можно будет заняться, когда и я приеду в школу. А потом и вся семья соберется: Аюань и ее мужа Дэи тоже отправят в деревню, и они будут приглядывать за нами.
Подошел день отъезда предварительной группы. Мы с Аюань и Дэи пошли провожать Чжуншу на вокзал. Вещей при себе у него было немного, и в ожидании отъезда мы расположились в углу зала на скамейке. А в зале ожидания стоял шум, люди сновали взад и вперед. Руководитель предварительной группы, казалось, готов был раздвоиться, чтобы везде поспеть. Люди, обремененные большим багажом, явно жалели, что у них всего две руки. Поставив вещи, Дэи пошел помогать тем, у кого было много багажа. Видя его желание помочь ближним, мы с Чжуншу не могли не похвалить добрые качества, привитые новым строем, и утешали друг друга тем, что мы можем быть спокойны за Аюань, у которой такой отзывчивый и преданный муж.
Пока Дэи помогал другим, мы втроем собрали узлы и мешочки Чжуншу. Протиснувшись на перрон, мы забрались в вагон и заняли место, потом вышли и в неловком молчании стали ждать отправления. Помнится, когда-то я наблюдала проводы тех, кто отплывал за океан. Когда отчаливал катер, который должен был доставить пассажиров на борт лайнера, провожающие с пристани бросали цветные ленты. Катер медленно продвигался вперед, бумажные ленты обрывались одна за другой, а люди на пристани радостно хлопали в ладоши. Правда, иные при этом роняли слезы — для них оборванные ленты были символом расставания. Если бы сейчас, когда мы провожали предварительную группу, наше чувство разлуки было бы столь же зримым, как бумажные ленты, они вовсе не казались бы праздничными и яркими, да и разорвать их было бы не так легко.
Чжуншу велел нам идти домой и поднялся в тамбур. Мы смотрели на него, не зная, о чем говорить. Мне подумалось, что будет лучше, если Чжуншу увидит, как мы все вместе пойдем домой. Это вселит в него надежду, что у нас все будет в порядке. А то вдруг он заметит в наших глазах тревогу за него, в одиночку отправляющегося в дальний край. Поэтому мы подчинились его настояниям и не стали ждать до конца. Уходя, мы еще не раз оборачивались, но картина не менялась: поезд стоял на месте, у дверей вагонов толпились люди. Мы возвращались молча. Через некоторое время дочь и зять пошли на свои предприятия. Раньше они работали в одном университете, но на разных факультетах — и потому были посланы на разные заводы.
Через пару дней из института сообщили, что отъезжающие в школу кадров могут брать с собой кровати, но их нужно хорошенько перевязать и незамедлительно доставить в Отделение. Необходимо было как следует затянуть толстые веревки и запрятать концы, не завязывая узлов. Для этого нужны были усилия по меньшей мере двух человек, я же была дома одна, да и отпустили меня лишь на один день. Я разобрала деревянную кровать на три части и, убедившись, что связать их вместе мне не под силу, стала обматывать каждую часть веревками, помогая себе зубами. Со всех сторон я написала имя мужа. Небольшая кровать, разделенная на части, навела меня на мысль о семье, которая охвачена страхом, что военное лихолетье разбросает всех по разным углам и собраться вновь уже не удастся. Однако Чжуншу сообщил в письме, что ему — правда, после долгих розысков — все же удалось собрать воедино свою кровать.
Первыми в деревню отправились два учреждения, включая Институт китайской литературы (правда, он именовался на военный манер ротой). В день отправки первых двух рот в Отделении били гонги и барабаны, нас всех отпустили с занятий на «радостные проводы». Отъезжающие шли строем со знаменем, причем в первом ряду шагали Юй Пинбо[169] и его почтенная супруга. Маститые — за семьдесят — ученые на старости лет, словно школьники, шли строем, отправляясь в далекий край в какую-то «школу», — это зрелище показалось мне невыносимым. Я повернулась и ушла на занятия, обнаружив по дороге, что и для многих других людей участие в церемонии было невыносимо.
Ожидание отправки на перевоспитание не оставляло нам ни душевных сил, чтобы предаваться скорби и печали разлуки, ни свободного времени, чтобы почувствовать ее «особый вкус», воспетый в классической поэзии. Поскольку часть учреждений Отделения отбыла в школу кадров, объем работы для оставшихся увеличился. Мы целыми днями сидели на занятиях, и даже «повторно воспитывавшие» нас «рабочие-наставники» заметно заскучали. Однажды двадцатидвухлетний «наставник» проворчал: «Я весь день плавлю сталь, стою около мартена, но не устаю. А тут сижу с утра до ночи, задница болит, голова трещит, весь какой-то разбитый». Очевидно, переплавлять людей труднее, чем плавить сталь, да и сидеть на одной скамейке со штрафниками занятие не из веселых.
Считается, что людей исправляет физический труд. Мы вырыли противовоздушное убежище — просторное подземное сооружение, куда стали перетаскивать книги. Сложили, перевязали. Из одного угла отволокли в другой, с одного этажа спустили на следующий. Перенесли книги своего института, взялись за чужие. Однажды нас послали вытаскивать из помещения, которое уже три года не открывалось, книги, шкафы и стеллажи — зачем-то понадобилась пустая комната. Там было столько пыли, что один из нас чихнул раз двадцать, не меньше. Да и мы, несмотря на марлевые повязки, выходили оттуда совсем серые и сплевывали черную слюну. Помнится, в ту пору уже началась жара. Тяжелые стеллажи, тяжелые книжные шкафы, неподъемные картотеки с забитыми карточками ящиками — все это приходилось таскать молодым сотрудникам. У них быстро протерлись рубашки, обнажив голое тело. Что ни говори, наше бренное тело куда выносливее.
Слабый всегда пользуется льготами. Мне поручали лишь самые мелкие дела, а в оставшееся время я собирала посылки для находившегося в школе кадров мужа. Когда у Чжуншу выдавалась свободная минутка, днем ли, ночью, он посылал домой короткие несвязные письма. Как интересно было бы их сейчас перечитать, если бы они сохранились! Но что об этом говорить — куда более важные письма и те уничтожены.
Группа Чжуншу по прибытии на место сначала привела в порядок запущенные постройки исправительно-трудового лагеря. В первый вечер они спали на соломенных подстилках и им было жарко. Вдруг резко похолодало, выпало много снега, потом все потонуло в грязи. 17 ноября прибыл главный отряд, и восемьдесят бессемейных мужчин оказались в одном помещении. Спали на земляном кане. Приехавший вместе с отцом мальчишка перед сном любил мочиться вокруг кана: он называл это «внесением удобрения». В дни отдыха все отправлялись покупать еду на базаре в соседнем поселке. Там, кроме жареных кур, продавали и вареных черепах. Я потом спрашивала Чжуншу, какой у них вкус, но он их так и не попробовал, лишь сочинил — украдкой — несколько сатирических куплетов.
В Лошани нет пригодной для обработки пустующей земли, школе кадров там нечего было делать. Спустя месяц с небольшим весь состав школы вместе с членами семей и громоздким багажом перебазировался в местечко Дунъюэ, расположенное в уезде Сисянь. Этот уезд нетрудно найти на карте, но Дунъюэ вы вряд ли разыщете. Это малонаселенные, бедные места, где зимой не найдешь топлива для жаровен. Многие сотрудницы обморозили себе лица. Стирать одежду можно было только в пруду, сидя на корточках. Чжуншу договорился с женщиной из местных, что она постирает ему новое белье. После стирки белье исчезло. Меня же беспокоило, что он может упасть в пруд. Если можно нанять прачку, то не жалко и пропавшего белья.
Тех, кто ожидал в Пекине отправки в школу кадров, естественно, интересовали дела в школе — они то и дело просили меня поделиться новостями. С особенным удовольствием воспринимался рассказ о том, как товарищ Хэ Цифан[170] ел рыбу. В тех местах разрешали ловить рыбу в осушаемых водоемах, и блок питания расширил меню, включив в него карпа в красном соусе. Услышав об этом, Хэ Цифан схватил свою чашку для полоскания рта и поспешил в столовую. Начав есть, он почувствовал какой-то необычный привкус, который становился все сильнее. Озадаченный Хэ Цифан выловил из чашки самый крупный кусок — это оказалось не успевшее раствориться лекарственное мыло. Рассказ этот встречали сочувственным и грустным смехом. Мне тоже поведали о комическом случае, когда Чжуншу и другой старший сотрудник полдня не могли вскипятить воду в котле. Я выступала в роли адвоката, говоря, что котлы стояли под открытым небом, что шел снег и дул ветер и кипятить в них воду действительно нелегко. Однако люди продолжали смеяться.
После Нового года в школе начали строить своими силами помещение для житья. Женщины наравне с мужчинами возили большие тачки, изготовляли кирпич, возводили кровлю. Чжуншу с Юй Пинбо и несколькими другими представителями категории «престарелых и инвалидов» были освобождены от тяжелых работ, выполняя лишь мелкие, подсобные. Когда через восемь месяцев наша рота прибыла на место, люди уже жили в построенном своими руками доме.
Наша рота тронулась в путь 12 июля 1970 года. Когда уезжал Чжуншу, его провожали я, дочь и зять. Меня провожала одна Аюань. Ее муж, Дэи, еще в январе покончил с собой.
Дэи признавался, что терпеть не может группу ультралевых. Надо же было так случиться, что, когда в университете развернули поход против «группировки 16 мая», несколько ультралеваков, заподозренных в связях с этой группировкой, указали на Дэи как на их организатора и заявили, будто он располагает списком членов группы. К тому времени Дэи уже вернулся в университет, а Аюань все еще работала на заводе, так что выходные дни у них не совпадали и встречаться дома они не могли. В последний раз прощаясь со мной, Дэи сказал: «Мама, я не могу противопоставлять себя массам и не хочу вступать в конфликт с пропагандистским отрядом, но лгать, придумывать несуществующий список я тем более не могу». Накал классовой борьбы нарастал; Аюань и всех остальных вернули с заводов в университет. На факультете под руководством пропагандистского отряда по три раза в день устраивали митинги борьбы против Дэи, требуя от него выдачи списка. Тогда-то он и наложил на себя руки.
На вокзале я, как и во время проводов Чжуншу, уговорила Аюань уйти домой, не дожидаясь отхода поезда. Она не была слабенькой, и я вроде бы могла не тревожиться, оставляя ее одну. Но, когда я увидела ее медленно удаляющуюся фигуру, меня охватила такая грусть, что я поспешила закрыть глаза. Тут же возникла отчетливая картина: дочь одиноко бродит по опустевшему дому, прибирает брошенные вещи… Я снова открыла глаза. Силуэт Аюань исчез из поля зрения. Тогда я дала волю слезам. Поезд начал набирать скорость — я расставалась с Пекином.
Встретивший нас в школе кадров Чжуншу, почерневший и похудевший, был совсем не похож на себя. Странно даже, что я его сразу узнала.
При школе был доктор по фамилии Хуан, человек простодушный и прямой. Однажды Чжуншу пришел к нему на прием и записался в регистрационной книге. Хуан сердито проговорил: «Что за чушь? Какой вы Цянь Чжуншу? Что я, не знаю, какой из себя Цянь Чжуншу?» Муж убеждал его, что это он и есть. Доктор сказал: «И жену Цянь Чжуншу я тоже знаю». Муж выдержал экзамен, правильно назвав мое имя. Однако доктор все еще сомневался, но, поскольку с медицинской точки зрения подлинное имя пациента не имеет значения, он не стал спорить. Позднее я рассказала об этом случае жене доктора Хуана. Она рассмеялась: «Что же тут поделаешь, ведь действительно не похож!»
Сейчас я уже не могу вспомнить, какое было выражение лица Чжуншу и во что он был одет. Помню лишь, что мне бросился в глаза нарыв у него на подбородке с правой стороны. Размером не больше лесного ореха, он имел весьма зловещий вид — ярко-красный посередине, темно-желтый по краям, набухший гноем. «Что это у тебя, чирей? — спросила я испуганно. — Нужен горячий компресс!» Но где здесь взять горячий компресс? Потом я видела их аптечку неотложной помощи со знаком Красного Креста: бинты, вата — все было перепачкано глиной.
Чжуншу рассказал мне, что у него уже был подобный нарыв; тогда начальство разрешило ему отдохнуть несколько дней и освободило от обязанностей кочегара. Теперь он днем отвечал за выдачу инструмента, а вечерами охранял территорию. По случаю моего приезда непосредственный начальник Чжуншу дал ему увольнительную на полдня. Но мой командир взвода был очень строг: он лишь разрешил мне, и то под конвоем, сходить на короткое свидание. Я должна была сразу же вернуться. Чжуншу проводил меня обратно, и мы расстались, мало что успев сказать друг другу. Смерть Дэи мы с Аюань до сих пор скрывали от него, и сейчас я не выбрала подходящего момента.
Спустя два дня Чжуншу прислал записку: у него действительно оказался чирей, который прорвался сразу в пяти местах. К счастью, после нескольких уколов дело пошло на поправку.
Хотя я и мой муж находились всего в часе ходьбы друг от друга, мы принадлежали к разным организациям, подчинялись строгой дисциплине и не могли ходить куда захочется. Обычным средством общения были письма. Встречи с родственниками разрешались только в выходные дни, то есть раз в десять дней (десятидневка называлась «большой неделей»). Но если были срочные дела, выходные отменялись. И все же по сравнению с Аюань, оставшейся в Пекине в одиночестве, мы были почти что вместе.
В школе кадров было много разных видов работ. К полевым работам относилось выращивание бобов и пшеницы. В жаркое время года мы поднимались в три часа утра и на голодный желудок шли на свои делянки. К шести подвозили завтрак, после которого мы работали до полудня. В самую жару мы отдыхали, а потом опять работали до темноты. По приезде всех нас разместили по крестьянским жилищам, но долго оставаться там мы не могли, нужно было поскорее строить собственные дома. Для этого необходим кирпич. Однако настоящий кирпич достать было нелегко, и приходилось большей частью заменять его сырцом. Изготовлять же сырец стало одним из самых тяжелых занятий. Очень хлопотной и грязной работой был также уход за свиньями. Старые и слабосильные использовались в основном на огороде и на кухне, так что все тяжелые работы падали на плечи молодежи.
Однажды в школе состоялся — не помню, по какому поводу, — торжественный вечер, на котором все номера самодеятельности были связаны с нашей работой. В одной сценке рассказывалось, как одна рота увлеклась обжигом кирпича и не заметила, что печь вот-вот рухнет. (Говорили, что такой случай действительно имел место.) А затем другая рота стала изображать рытье колодца. В сценке не было никаких реплик. Просто вышла большая группа людей и принялась вращать буровой станок, вскрикивая в такт: «Ойо, ойо, ойо!» Люди кружились и кружились — станок не должен останавливаться ни днем, ни ночью, надо поскорее добурить до конца… «Ой, ойо, ойо, ойо!» — этот звучавший в низком регистре, все время повторяющийся возглас вызывал в памяти известную у нас по кинофильмам «Дубинушку». Перед глазами вставала картина: по берегу реки, медленно переступая сгибающимися под тяжестью груза ногами, напрягшись всем телом, бредут бурлаки. Ничего другого в этой сценке не происходило, но она казалась куда более живой и правдивой, нежели та, насчет кирпича, в которой пропагандировался лозунг: «Не бояться трудностей, не бояться смерти». Расходясь после вечера, все говорили, что эпизод с рытьем колодца удался на славу, причем его не нужно было даже репетировать — все точно так происходило в жизни.
Вдруг у кого-то сорвалось с языка:
— А ведь эта сценка в идейном смысле не того… Получается, что мы похожи на этих, как их…
Все понимающе улыбнулись. Наступило молчание, затем разговор перешел на другие темы.
Отделение огородников, в котором я состояла, тоже вырыло колодец, причем без помощи механизмов.
Нашей школе, можно сказать, повезло: в бассейне Хуайхэ два года стояла засуха и наводнение нам не угрожало. Однако выращивать овощи в сухой, спекшейся почве было очень нелегко. Согласно поговорке, земля в уезде Сисянь «в дождь вздувается, как нарыв, в ведро затвердевает, как медная плита». Правда, по огороду разок прошелся трактор, но он оставил повсюду лишь вывороченные комья размером больше человеческой головы и притом твердые, как кость. Прежде чем сажать овощи, необходимо было измельчить эти комья, что требовало не только усилий, но и терпения. Мы все же приготовили грядки и вырыли оросительную канаву. Однако не было главного — воды.
На расположенных неподалеку огородах другой школы нашего же Отделения был вырытый машинным способом колодец, — по слухам, метров десять глубиной. Глубина колодцев, вырытых руками, не превышает трех метров, и вода в них мутная. Прежде чем пить добытую из нашего колодца воду, мы вливали в ведро пузырек дезинфицирующей жидкости; вкус получался очень странный. В глубоком же колодце вода оставалась сладкой и прохладной, в жаркий полдень после работы ковш такой воды был что небесная роса. Мы старались не только утолить ею жажду, но и ополоснуться. Однако использовать эту воду для орошения нашего огорода оказалось делом крайне трудным. Без помпы вода не шла на наш участок. Когда же удалось заполучить помпу, выяснилось, что большая часть воды, протекая по вырытой нами канаве, уходит в землю. Не успели мы увлажнить несколько грядок, как наступила ночь и помпу у нас забрали. На этих грядках мы посеяли шпинат. Ростки появились лишь через месяц с лишним, после сильного дождя. Тогда мы решили сами вырыть колодец специально для орошения огорода. Выбрали место, начали работу.
Земля действительно была тверда, как металл. Я изо всех сил ударила лопатой — на земле осталась лишь белая полоска. Молодые ребята расхохотались, но и им копать было очень трудно. Кто-то сказал, что здесь больше подойдет кирка. Поскольку моим главным достоинством была быстрота ног, я мигом сбегала в штаб роты и вернулась обратно с двумя кирками, неся их на плечах. Так повторялось несколько раз. Самые здоровые из нас по очереди долбили кирками землю, остальные откидывали ее в сторону. После целого дня остервенелой работы мы вырыли довольно глубокую яму, но воды в ней не было. Старший среди нас был «мужским шовинистом». Он ворчал себе под нос, что женщин нельзя допускать к рытью колодца — воды не будет. Женщин в группе огородников было всего две: я, самая пожилая в группе, и Асян, возраст которой не достигал и половины моего. Асян, выросшую в семье китайцев-эмигрантов, подобные рассуждения и сердили и смешили. Она то перекидывалась шутками со мной, то подбегала к старшему, чтобы выразить возмущение его суеверием. На душе у нас все-таки было неспокойно: а вдруг воды так и не найдем — не возложат ли вину за это на нас? К счастью, когда мы приблизились к отметке в два метра, почва стала влажной, а вскоре появилась и вода.
Как ни тяжело было копать иссохшую землю, вычерпывать жидкую грязь оказалось ничуть не легче. Двое или трое из нас, разувшись, залезали в яму и подавали наверх ведра с жижей. Другие принимали ведра и опрокидывали их рядом с ямой. Скоро все вокруг оказалось залитым грязью, пришлось разуваться и всем остальным. Асян работала особенно старательно, ведра в ее руках так и летали. Мне поднимать ведра было невмоготу, но я не хотела отставать от других и сгребала в кучки далеко разлетавшиеся комья грязи. Обычно размокшая земля вызывает у нас неприязненное ощущение — кажется, что к ней примешаны всякие отбросы и фекалии. Но, когда ступишь в нее ногами, ощущаешь какое-то родственное чувство, она начинает казаться мягкой и приятной. Так, если близкий человек заболевает заразной болезнью, принимаешься ухаживать за ним — и отвращение к болезни пропадает. Я втихомолку посмеивалась над собой: вот и стали сказываться результаты перевоспитания.
Ручное рытье колодца, в отличие от механического бурения, не требует круглосуточной работы. Поэтому мы решили придерживаться распорядка, который действовал для полевых работ. Ранним утром натощак шли на огород, потом я и Асян возвращались на кухню и привозили на тачке завтрак — пампушки, жидкую рисовую кашу, маринованную капусту и кипяток. По ровной дороге или под уклон тачку толкала я, на извилистой тропинке и в гору за дело бралась Асян. Занятие это было нелегкое — по горькому опыту я знала, что стоит накренить тачку, как кипяток и каша расплескаются. Хотя вклад каждой из нас был неравноценным, работали мы дружно, не пререкаясь по мелочам. На обед возвращались домой, потом отдыхали и снова работали до темноты. На ужин мы частенько приходили последними.
Так прошло много — не помню точно сколько — дней. Глубина колодца превысила три метра. Воды становилось все больше, копать было все трудней — пришлось обратиться за помощью. Явились двое высоченных молодых парней. Обычно колодцы роют зимой, когда вода теплее, чем воздух, мы же работали в летнюю жару, когда по контрасту вода казалась ледяной. Мы с Асян боялись, что парни простудятся, но не хотели показаться навязчивыми и наблюдали за ними издали. Они болтали, смеялись и вовсе не казались зябнущими.
Вода сначала была им по колено, потом стала по пояс. Для целей орошения такой глубины было достаточно. Я предложила раздобыть водки, чтобы согреть парней и отпраздновать окончание работы. Идея пришлась всем по душе. Один из наших помощников — начальник «вспомогательной мастерской» — научил, как ее осуществить. Я побежала на кухню, наговорила там с три короба и получила-таки бутылку. Видимо, для острастки любителей выпить на ней был нарисован большой иероглиф «яд» с тремя восклицательными знаками, а под ним череп и скрещенные кости. Содержимого в ней было чуть на донышке. С этой страшной на вид бутылью я должна была пойти на «центральную усадьбу» в кооперативную лавку. Я неслась как на крыльях, чтобы успеть до ее закрытия. Талонов на приобретение спиртного у нас не было, но бутылка произвела впечатление, и мне удалось уговорить продавца. Он отпустил мне пол-литра водки и — вместо закуски — полкило «фруктового» сахара, больше похожего на ком грязи. С этим я помчалась на огород.
Все уже сидели вокруг готового колодца — и те, кто копал, и те, кто только помогал. Я разлила водку в протянутые чашки, оставив немного для кухни, и разделила похожий на глину сахар. Это и был наш банкет по случаю успешного завершения работ.
Не мне судить о том, насколько они были тяжелы. Я знаю лишь, что женщина на соседней постели после рабочего дня ворочалась и стонала во сне. Не в силах заснуть, я представляла себе, как она мучается, и мне было стыдно за себя. Я слышала также, как молодые ребята жаловались, что «тоже постарели», и думала: а будь мне лет двадцать, я тоже могла бы поработать…
Когда мы приобрели водочерпалку, колодец был уже заполнен водой. Его отверстие оказалось очень широким, так что пришлось ставить длинный ворот. Впрочем, вращать длинный ворот было удобнее — не кружилась голова. Молодые ребята, войдя в азарт, делали до ста оборотов. Навещавшие наш огород признавали, что корпеть над грядками трудно, но и вращать ворот не легче.
Я вместе со всеми уходила на работу рано и возвращалась поздно, но мне давали лишь нетрудные поручения. Я все время была вместе с коллегами, и постепенно во мне родилось «чувство коллектива», или «стадное чувство», я стала одной из «наших». Кратковременная совместная работа не дает такого ощущения — потрудились и разошлись восвояси. Сложнее обстоит дело с умственным трудом. Конечно, можно коллективно работать над статьей, но между собирающими материалы и пишущими окончательный текст часто нет полного взаимопонимания. За годы пребывания в школе кадров — а казалось, что оно будет продолжаться до конца наших дней, — это чувство приобщения к «нашим» все крепло и крепло.
О тех, кто направлялся на работу в школу кадров перевоспитывать нас, иной раз говорят, что «они не мокли под дождем и не сгорали на солнце». А кто эти «они»? И кто эти «мы»? «Мы» — это все, кто воспитывался трудом. Среди нас были и члены боровшихся фракций, и те, кого «они» ранее сажали в «коровник». Главное, что нами командовали «они». Но не каждого, кто был начальником, кто «не мок и не сгорал», мы относили к «ним». Типичный представитель «их» — тот, кто строил из себя важную шишку, непрестанно поучал и командовал. К «ним» принадлежали и бесстыдные подхалимы, и те, которые «даже матерную ругань считают национальным сокровищем»[171]. Конечно, различия между «нами» и «ними» не носили классового характера, но тем не менее в ходе общения с разными людьми я начинала понимать, что такое «классовые чувства».
А вот крестьяне — те самые бедняки и низшие середняки, у которых нам полагалось учиться, — нас за своих не принимали. Они говорили: «Зачем вам самим выращивать овощи, вы их все равно покупаете!» Крестьяне по ночам воровали посаженные нами бататы и капусту, выкапывали и продавали на рынке саженцы деревьев. Они свозили к себе выращенную нами сою и еще ругали нас за то, что мы «едим казенное зерно». Для них мы были «они» — те, что «одеваются плохо, да едят хорошо, и у каждого на руке часы».
В нашей роте все трудились сколько хватало сил и съедали все, что могли, — будем считать, что это и означает «от каждого по способностям, каждому по потребностям». Впрочем, это не совсем верно, поскольку существовала разница в зарплате. Силенок у меня мало, работу я выполняла самую легкую, да и ела немного, а зарплата мне шла по высшему разряду. Можно сказать, что я пользовалась «преимуществами социализма», нанося немалый урон государству. Мне было из-за этого не по себе, но никто не обращал внимания на угрызения моей совести, я успокоилась и стала заниматься выращиванием овощей для школы.
А для этого требовалось провести подготовительные работы, и прежде всего соорудить уборную. Мы рассчитывали, что наши гости помогут накопить естественные удобрения, и потому выбрали место возле большой дороги. Поставили пять столбов — четыре по углам, еще один обозначил дверной проем. Сплели мат из соломы, обтянули им столбы. Внутри врыли чан для сбора жидкости, по бокам сделали две неглубокие канавы, положили кирпичи для ног — уборная была готова, не хватало только дверной занавески. Посоветовавшись с Асян, мы сплели ее из блестящих, очищенных от внешней оболочки стеблей гаоляна. Мы остались очень довольны своей работой: тщательно сплетенная занавеска сверкала и сразу выделяла наше творение из ему подобных. Увы, на следующее утро мы не обнаружили ни занавески, ни накопленных удобрений — все подчистили прохожие (овощное поле не было огорожено). С тех пор я и Асян должны были служить «занавесками» друг для друга…
С запада, юго-запада и с юга к нашей делянке примыкали огороды трех других школ нашего же Отделения. Одна из них славилась своим сортиром, в котором канавки были выложены кирпичом, а все содержимое выводилось за пределы уборной, прямо в поле. Но и там все, что удавалось накопить, большей частью расхищалось: окрестные жители полагали, что экскременты из школы кадров особо эффективны как удобрения. Мы вырыли длинную, но неглубокую канаву для запаривания зеленых удобрений. Разделившись на группы, нарезали большие охапки травы и сложили ее в канаву, чтоб мокла. Но, пока мы обедали, все наши запасы, как говорится, улетели без крыльев — видно, их утащили на корм скоту. В тех местах трава тоже вещь дефицитная, даже сухие стебли выпалывают и используют как топливо.
Роты, что прибыли раньше нас, уже воздвигли на огородах по нескольку домиков. Мы тоже поспешили соорудить неподалеку от колодца нечто вроде сарая. Поставили деревянный каркас, северную стену слепили из глины, три остальные стены и крышу сплели из соломы. Сверху крышу застелили рубероидом, а снизу приладили кусок пластика. К северо-западу от нашего огорода находилась также принадлежавшая Отделению печь для обжига, вокруг которой валялось много битого кирпича. Мы набрали две телеги обломков и выложили ими пол в сарае, чтобы было не так сыро. Наконец, мы повесили довольно прочную деревянную дверь с замком — в сарае теперь можно было жить. Там поселились командир отделения овощеводов, один поэт из этого отделения и курсант по прозвищу «Теленок». Они охраняли плантации, а мы могли заходить в сарай передохнуть.
Огородные грядки мы использовали главным образом под капусту и редьку, но выращивали также лук-порей, чеснок, морковь, латук, листовую горчицу и другие специи. Однако дома всех рот — за исключением прибывших раньше всех — находились на «центральной усадьбе», довольно далеко от плантации. Поэтому там тоже было выделено место для огорода, которым занимались в основном молодые курсанты. Но и дальние огороды нельзя было оставлять без присмотра, и задача эта была возложена на меня и Асян.
Первым делом мы осмотрели грядки с капустой и перевязали те растения, на которых не завязались кочаны; это отчасти помогло, хотя кочаны получились рыхлыми. Потом Асян стала носить ведрами мочу, а я, вооружившись черпаком, поливала грядки. Особые симпатии у нас вызвала длинная белая редька сорта, который именуется «слоновая кость» или «озеро Тайху». Ее клубни торчали из земли на целый вершок и были с пиалу толщиной. «Идем на рекорд!» — шутили мы между собой и расходовали на наше «сокровище» ту золу, что командир отпускал нам для удобрения моркови. «Сокровище» оказалось фальшивым. Когда настало время сбора урожая, я изо всех сил (полагая, что в земле сидят клубни с аршин длиной) потянула за ботву и сразу же полетела вверх тормашками. На самом деле я вытащила лишь несколько тощих клубеньков. Редиска удалась куда лучше.
Тем временем похолодало, северный ветер до костей пронизывал работавших в огороде. Мы все чаще возвращались на ужин уже в темноте. В декабре было закончено сооружение барака для нашей роты, и она перебазировалась на «центральную усадьбу». Приглядывать за старым огородом оставили меня одну.
Командир отделения пошел на это из доброго отношения ко мне. Дело в том, что «школа», в которой находился Чжуншу, располагалась всего в четверти часа ходьбы от этого огорода. Чжуншу заведовал выдачей инвентаря, а командир часто посылал меня за тем или иным орудием труда. Коллеги, посмеиваясь, наблюдали, как я с радостным видом бегу за инструментом, а после работы отношу его обратно. Обязанности у Чжуншу были несложные — регистрировать выдаваемый инвентарь да по очереди с другими нести ночные дежурства. Поэтому он еще исполнял функции почтальона. Ежедневно после полудня Чжуншу отправлялся на деревенскую почту, забирал периодику, письма, посылки и разносил все это курсантам своей роты. По пути он дважды проходил неподалеку от моего огорода. Иногда он подходил поближе, чтобы поздороваться со мной, но задерживаться не смел. Еще когда мы работали на пару с Асян, она нет-нет да и толкнет меня в бок: «Гляди-ка, кто идет!» Это Чжуншу нес свою почту. Мы сходились возле разделявшего территории наших школ ручья и обменивались несколькими репликами. Когда же я осталась одна, обнаружилось, что ручей высох и теперь Чжуншу может идти прямо через наш огород. Так супруги с тридцатилетним стажем получили возможность устраивать свидания в огороде, причем они чувствовали себя более счастливыми, чем молодые влюбленные из старинных романов и пьес, которые тайком встречались в саду…
Впоследствии Чжуншу обнаружил, что можно сократить путь, если воспользоваться каменным мостиком через ручей. Каждый день после обеда я видела, как из-за груды кирпичей появлялась, прихрамывая, фигурка и направлялась в мою сторону. В хорошие дни мы садились на берегу оросительного канала и несколько минут грелись на солнышке, но иногда Чжуншу появлялся с опозданием и мы успевали лишь обменяться несколькими фразами. Часто он передавал мне свои письма, в которых делился приходившими в голову мыслями. Я запирала дверь сарая, провожала его до ручья, а потом следила взором, как его фигура уменьшается и исчезает совсем. На обратном пути он, торопясь раздать почту, проходил мимо огорода. Но я все равно выходила к ручью и кричала ему вдогонку то, о чем забыла сказать при встрече.
Для меня этот огород был центром мироздания. К юго-востоку от огорода возвышался холм, который курсанты прозвали «горой Вэйхушань»[172]. Симметрично по отношению к нему на северо-западе находилось кирпичное производство, а дальше на север — барак, в котором жил Чжуншу. К западу от «Вэйхушаня» размещалась «центральная усадьба», а под холмом была столовая одной из наших рот, где мы получали обеды и ужины. С запада и юга нас окружали другие огороды, куда я порой ходила за кипятком. Это случалось в ветреные дни, когда в нашем примитивном очаге не удавалось развести огонь. К югу находилась и почта, куда каждый день ходил Чжуншу. К востоку, насколько хватал глаз, тянулись поля, окаймленные зеленью деревьев, за которыми пряталась ближайшая к нам деревня. А Янцунь, где мы жили сначала, находилась еще восточнее. Пребывая в центре, я словно плела невидимую паутину, в которой застревали мои мимолетные впечатления и доходившие до меня вести.
Ранним утром, наскоро перекусив, я в одиночестве направлялась в огород, на полпути обычно сталкиваясь с тремя обитателями сарая, шедшими в «центральную усадьбу» завтракать. Добравшись до цели, я первым делом отыскивала запрятанный среди соломы ключ, складывала в сарай принесенную с собой утварь, вновь запирала дверь и начинала обход огорода. Морковь, которую посадили в дальнем углу в твердую и бедную почву, не дала ожидаемого урожая, к тому же прохожие часто выдергивали те морковины, которые были покрупнее. Делали они это в спешке, оставляя в земле добрую половину. Я вырывала обрубок, мыла его в колодезной воде и употребляла как средство от жажды.
Капуста росла вблизи от большой дороги. Как только кочан становился крепким на вид, его тут же срубали. Обрубки белели тут и там, напоминая собой шрамы. Однажды я обнаружила три или четыре кочана, которые уже срубили, но не успели унести. Аккуратно сложенные между грядками, они ждали своей очереди. Пришлось и нам начать уборку, не дожидаясь полной спелости. Однажды я зашла за сарай — и вдруг увидела трех женщин, рвавших нашу капусту. Они моментально вскочили и побежали, но у меня ноги быстрей, и им пришлось на ходу опорожнить корзины. Избавившись от улик, женщины успокоились и пошли неторопливым шагом. По правде сказать, я погналась за ними только из чувства долга — капуста мне была ни к чему, уж лучше бы они полакомились.
То были случайные прохожие. Но часто из деревни в поход за съедобными растениями и хворостом отправлялись группы ребятишек от семи до двенадцати лет под предводительством девушки лет шестнадцати или пожилой тетки. Одетые в старье с разноцветными заплатами, они в одной руке несли корзины, в другой — нож или лопатку. Дойдя до места, подростки разбивались по двое или по трое и начинали охотиться за всем, что может пригодиться дома. Их внимание привлекали не только съедобные растения — в лесопитомнике они обдирали сучья, а некоторые смельчаки выдергивали и целые саженцы. Свою добычу они прятали неподалеку от дороги или даже опускали в воду ручья, а после украдкой проносили в деревню.
Наши сарай и сортир тоже не были оставлены без внимания. Плетенные из соломы стены становились все тоньше и тоньше. Один за другим были унесены все пять столбов уборной. Я не решалась идти в столовую под «Вэйхушанем» до тех пор, пока не скроется из глаз последняя группа детей со связками сучьев и соломы за плечами.
Однажды на нашем и на соседнем огородах шла уборка капусты. У соседей было больше рабочих рук, много молодежи, так что работа шла не в пример нам споро. Наша слабосильная команда не знала отдыха целый день — рубили, складывали в кучки, взвешивали, регистрировали, грузили, отвозили на «центральную усадьбу». И все равно к концу дня на поле оставалось множество капустных листьев. А они задолго до захода солнца все убрали и чисто подмели за собой. Перед нашим сараем сидела пожилая крестьянка с дочерью и дожидалась разрешения собирать листья. Девочка время от времени выбегала в огород, а потом докладывала матери обстановку. Наконец она крикнула: «Все подмели!»
Тетка встала и скомандовала: «Пошли!» Потом они заговорили между собой на местном диалекте, так что я поняла лишь несколько раз произнесенные слова «кормить свиней». Под конец тетка крикнула сердито: «Помещики и те разрешали нам подбирать листья!»
Тут я спросила, на что могут сгодиться старые, высохшие наружные листья кочана.
Девочка объяснила: надо вскипятить котел воды, бросить туда измельченные листья и залить мучной болтанкой. «Скусно!»
Мне приходилось видеть здешние «пампушки»: они были какого-то бурого цвета. Такой же цвет имела и мучная болтанка. Но пробовать эту «скусную» еду мне не довелось. А, по совести, это нужно было бы сделать, хотя входившие в наш повседневный рацион жухлая капуста и прогорклая редька тоже особым вкусом не отличались.
Совсем не уродилась у нас репа — самые большие клубни не превышали размером персик. Я принялась отбирать те, что покрупнее, чтобы снести их на кухню, а пожилая крестьянка наблюдала за мной не отрывая глаз. Наконец она спросила: «А как эту штуку едят?» Я ответила, что можно мариновать, можно и варить. Затем добавила: «Большие я унесу, а маленькие можешь взять себе». Она с радостью согласилась, но на самом деле стала быстренько складывать в свою корзину те, что покрупнее. Не вступая в спор, я вывалила содержимое ее корзины в общую кучу и дала ей несколько пригоршней мелкой репы. Она тоже не протестовала и ушла с довольным видом. А мне стало не по себе — ведь я понимала, что нашей кухне не понадобится и более крупная репа. Но в ту пору я не могла решиться даже на такую смелость.
Порой сельские девчушки приходили смотреть, как я полю сорняки или прореживаю ростки. Иногда они помогали мне в прополке, получая за это свежую зелень. Освоив здешний диалект, я заводила с ними разговор. Оказалось, что девочки двенадцати и тринадцати лет уже выданы их родителями замуж. Одна подружка сказала про другую, что у нее уже есть свекровь. Та покраснела и отпиралась, но потом заявила, что и у подруги есть свекровь. Все они были неграмотны. Я первое время жила в сравнительно зажиточном доме; хозяйским сыновьям (им было девять и одиннадцать лет) не приходилось ради заработка пасти скот, и они посещали школу, но их старшая сестра оставалась неграмотной. Родители при посредстве свахи уже обручили ее с подходящим по возрасту парнем из соседней деревни, служившим в армии. Молодые люди ни разу не видели друг друга. Солдат прислал невесте письмо и фотокарточку, с которой глядело простое деревенское лицо. Парень окончил начальную школу. Родители девушки, мои однофамильцы (на этом основании они звали меня «тетенькой»), попросили меня написать ответ. Я долго не знала, как начать, но в конце концов общими стараниями мы сочинили письмо. Фотографию невесты солдат не получил.
Не знаю почему, но деревенские подростки лет пятнадцати все время болтались без дела. За спиной у каждого был короб, куда они складывали все, что попадалось на глаза. Иногда они, собравшись группой, выдергивали придорожный куст и принимались гоняться за зайцем, стуча кустом по земле и громко крича: «Ха! Ха!» Однажды несколько ребят с воплями ворвались в мой огород — по их словам, среди грядок спряталась «кошка». «Кошкой» здесь называли зайца, но я притворилась непонимающей и сказала, что кошек здесь нет. Заяц же почувствовал, что долго прятаться не удастся, и опрометью бросился с огорода в поле. За ним помчались несколько собак. Скорость у зайца больше, но, когда собаки набегают с разных сторон, он начинает метаться и оказывается в окружении. Мне было видно, как заяц высоко подскочил, но в следующее мгновение был схвачен собаками. У меня внутри что-то оборвалось. С тех пор, заслышав «Ха! Ха!», я старалась не смотреть в ту сторону.
Однажды (это было 3 января 1971 года около трех часов пополудни) пришел какой-то человек и спросил, кому принадлежат два могильных холмика к юго-востоку от огорода — не школе ли кадров? Не там ли похоронен утонувший в речке тракторист из первой партии прибывших в эти места? Я ответила отрицательно и показала направление, в котором находилась его могила. Некоторое время спустя я увидела, как несколько человек стали рыть землю возле ручья, за грядкой моркови. Рядом остановилась большая тачка, покрытая циновкой из тростника, чуть дальше — группа людей в военной форме, видимо, из армейского пропагандистского отряда. «Да ведь они собираются кого-то хоронить!» — подумала я.
Издалека мне было видно, как быстро работают землекопы. Один из них спрыгнул в вырытую яму, вскоре за ним последовали другие. Вдруг от группы отделился человек и побежал в мою сторону. Я подумала, что ему нужна вода для питья, но оказалось, что у них сломался черенок лопаты. Я одолжила свою.
Вокруг не было видно ни души — только люди, торопливо роющие могилу. Скоро стали видны лишь их плечи и головы. Когда могила была готова, они вытащили из-под циновки тело человека, одетого в синюю форменную одежду. Я содрогнулась.
Когда посыльный вернулся с лопатой, я спросила, кого они хоронят и отчего он умер. Тот ответил, что они из такой-то роты, хоронят самоубийцу — мужчину тридцати трех лет.
Зимний день короток; когда они потащили пустую тачку восвояси, уже стало темнеть. На казавшихся заброшенными огородах не осталось никого. Я медленно подошла к месту захоронения. Там был лишь еле заметный холмик, на который вряд ли кто обратит внимание.
На следующий день я предупредила Чжуншу, чтобы он был внимателен и не наступал на холмик — ведь труп был опущен прямо в землю, без гроба. Оказалось, что Чжуншу получил на почте некоторые сведения о погибшем. Были известны его имя и фамилия, знали также, что у него остались жена и сын. Им и были отправлены оставленные покойником пожитки.
Вскоре выпал большой снег. Я испугалась, что, когда он стает, могила раскроется и одичалые собаки утащат труп. Но могила не раскрылась, хотя земля порядком просела.
Всю ту зиму я в одиночестве сторожила огород. По утрам, когда восходящее солнце окрашивало восточную половину неба в яркие цвета, из дальних и ближних деревень тянулись вереницы крестьян разного возраста в одинаково рваной одежде. Потом они разбивались на группки по двое и по трое и скрывались из виду. Вечером они снова появлялись и шли обратно нагруженные чем-то.
Часто я забирала из столовой ужин и не торопясь ела его, стоя в дверях сарая. Постепенно меркли краски заката, опускался вечерний туман, небо как бы сближалось с бескрайней равниной. На огороде воцарялась тьма — кругом ни одной живой души, ни единого огонька. Было лишь слышно, как внутри сарая стаи крыс резвятся в соломе и как шуршат сухие листья. Вымыв колодезной водой чашку и ложку, я запирала дверь и возвращалась на ночлег.
Каждый был занят делом, лишь одна я проводила дни в праздности. Мне было совестно, но это не меняло ситуации. Хотя я и далека от воинского искусства, мне было понятно душевное состояние Лу Чжишэня в то время, когда он пребывал монахом в буддийском храме на горе Утайшань[173].
Пока я жила в крестьянском доме и работала отдельно от товарок по комнате, мне было несподручно ходить с ними в одном строю. Я отправлялась на работу и с работы в одиночестве и чувствовала себя более свободной. Я вообще люблю ходить в темноте. Если у идущего в руке фонарик, он освещает лишь небольшое пространство вокруг. Без фонаря же видны и более далекие предметы. Я брела домой по тропинке, вьющейся среди пригорков и камней, и лишь на подходе к деревне различала мерцающий среди деревьев свет. Но то был не мой дом, а временное пристанище, где мне принадлежала лишь узенькая кровать под пологом. Я часто вспоминала виденный когда-то рисунок: старец с мешком за плечами, опираясь на посох, медленно спускается по тропе, ведущей к его собственной могиле. Мне казалось, что это про меня.
Наступил Новый год. В день весеннего равноденствия школа кадров нашего Отделения переселилась в Минган. Незадолго перед этим мы, овощеводы, сходили на старый огород и провели уборку: что можно было унести — унесли, а остальное уничтожили. Потом по этому участку прошелся трактор. Накануне переезда мы с Чжуншу улучили минутку, чтобы бросить прощальный взор. Там уже ничего не было — ни сарая, ни колодца, ни грядок, исчез даже надмогильный холмик. Осталось одно бугристое поле.
Поэт из нашей группы овощеводов, о котором я уже упоминала, однажды принес с собой щенка. Фамилия поэта была Оу, однако некоторые по ошибке произносили ее Цюй[174]. Асян в шутку предложила звать щенка «Малыш Цюй». Поэт было обиделся, но, поскольку о происхождении этой клички никто, кроме нас, не догадывался, успокоился.
Возле стены сарая мы соорудили для Малыша конуру из битого кирпича и выложили ее соломой. Ему там было холодно и жестко. Вдобавок вскоре после появления у нас он свалился в одну из канав. Я в свое время тоже побывала в ней и потом весь день ходила в мокрых туфлях и носках. Но то случилось в теплую погоду, сейчас же было очень жалко смотреть на перемазавшегося в грязи, дрожащего от холода щенка. Если бы поблизости была рисовая солома, можно было бы ею обтереть беднягу, просяная же слишком жестка. Мы вывели его посушиться на солнце, но оно было осеннее, холодное, да еще дул сильный ветер.
Малыш был всего лишь беспородным деревенским псом. Нам же кормить его все равно было нечем — пришлось выпрашивать в столовой очистки картофеля и сухие огрызки лепешек. Однако среди нас нашелся один очень «правильный» старик, который гневно отчитал командира отделения: «Как вы можете давать собаке белые сухари — вы видели, чем питаются крестьяне?» Мы устыдились и впредь не решались давать Малышу ничего, кроме оставшейся от наших порций картошки. Но ни картошка, ни сухари не были «собачьей едой»: Малыш исхудал, ослабел и перестал расти…
Каждый раз, приходя на наш огород, мой муж Чжуншу приносил обрезки свиной шкуры или не до конца обглоданные кости. Малыш опрометью бросался навстречу. А однажды Чжуншу принес выброшенные кем-то два протухших куриных яйца. Малыш умял их вместе со скорлупой… Когда я в одиночестве охраняла огород, Малыш вместе со мной поглядывал в сторону кирпичного карьера, откуда обычно появлялся Чжуншу. При его приближении он кидался навстречу, прыгал, визжал и изо всех сил вилял хвостом. Но и это не могло передать всю меру его восторга. Он бросался на землю, переворачивался, вскакивал, вилял хвостом и снова падал. Вряд ли когда-либо еще Чжуншу удостаивался такого горячего приема. Мне приходилось чуть ли не оттаскивать Малыша в сторону, чтобы муж мог погулять со мной…
Когда всю роту перевели на «центральную усадьбу», Малыш остался на огороде и подкармливался объедками с нашей кухни, которые приносил начальник огородной команды. Но это оказалось очень неудобным, так что пришлось переселить на «усадьбу» и Малыша. Здесь было легче прокормиться — что-нибудь да перепадало с кухни, но песик лишился постоянного местожительства. Возвращаясь с огорода, я не знала, где его искать. В роте многие любили собак, но были и такие, которые считали их забавой буржуазных дам и барышень. Поэтому я старалась не выказывать особой симпатии к Малышу. Однако он вскоре сам разыскал мое жилище, и соседи часто докладывали мне, что Малыш опять приходил в гости. Я была тронута его привязанностью, но могла отблагодарить за нее разве что лишней парой костей. Потом он вознамерился провожать меня на огород. Я запрещала, иной раз даже швыряла в него комками глины. Однажды во время дождя я сидела в сарае. Вдруг раздался визг, в дверной проем влетел Малыш. В радостном возбуждении помахав хвостом, щенок улегся возле меня. Он самостоятельно отыскал дорогу на огород!
…Спустя два или три месяца обнаружилось, что наш щенок — на самом деле барышня, Малышка…
По переезде на «центральную усадьбу» было организовано ночное патрулирование, причем в каждой роте на свой манер. У нас ночь была разбита на четыре дежурства по два часа, начиная с десяти вечера. Пожилых и слабых обычно назначали в первую и последнюю смену. Патрулировали по двое, за исключением первой смены — считалось, что в эту пору достаточно и одного. Привыкшая ложиться поздно, я часто просилась в эту смену. Конкурентов не было. Я надевала казенную шубу, слишком длинную и просторную для меня, брала ручной фонарик и начинала обход. Путь был неблизкий: от северной дороги через киноплощадку к новому огороду, свинарнику и обратно. Через десять минут после отбоя устанавливалась полная тишина, и для одинокого патрульного время текло очень медленно. Но часто я была не одна — подбегала Малышка и, тявкнув несколько раз, присоединялась ко мне.
В эти минуты я часто вспоминала котенка по кличке Цветочек, с которым я сдружилась в ту пору, когда в университете Цинхуа проводилась кампания «борьбы против трех зол»…[175]
Малышка была более смирной, чем Цветочек, и все время шла рядом, а я вспоминала котенка и все, что было связано с ним. Вскоре мы переехали и больше уже не держали кошек. Буддизм учит нас не дорожить никакими житейскими привязанностями — казалось бы, какое мне дело до принадлежащей школе собачонки? Но она признала во мне хозяйку, и мне было жалко с ней расставаться…
На Новый год в столовой решили угостить нас собачатиной — собачье мясо стоило дешевле свинины. Из окрестных крестьян некоторые любили собак и не хотели их продавать, другие соглашались продать, но не желали убивать; все же наш повар нашел такую семью, которая взялась сделать все, что нужно. По представлениям северян, собачатину нужно долго разваривать на медленном огне и есть с тертым луком — не таким ли блюдом лакомился в «Речных заводях» Лу Чжишэнь? В нашей столовой использовали южный рецепт, предложенный Асян: была приготовлена тушеная собачатина в красном соусе с добавлением лука и имбиря. Я решилась попробовать сама и угостила других. Собачье мясо оказалось нежным и довольно жирным, не хуже отборной свинины. А вот Малышка не стала есть собачатины ни в сыром, ни в тушеном виде. Как рассказал поэт Оу, она вырыла ямку и закопала кусок мяса. Я не поверила поэту, как он ни уверял, что сам был свидетелем этой сцены, и приписала эту историю его воображению.
Вдруг разнеслась весть о том, что школе предстоит переезд. Руководство заявило, что собак брать с собой не разрешается. Еще до нашего отъезда на «центральной усадьбе» разместилась воинская часть, и мы с Асян пошли просить военных, чтобы они взяли на себя заботу о Малышке. Те ответили, что мы можем не беспокоиться: многие среди них любят животных. Мы сообщили, что собачку зовут Малышка Цюй, не вдаваясь в подробности происхождения этого имени.
Отъезд проходил в большой сумятице, и мы в тот день не видели Малышку — видно, она убежала в какой-нибудь дальний угол. После того, как школа обосновалась в Мингане, один из наших отправился на старое место улаживать какие-то дела. Вернувшись, он рассказал, что, по словам военных, Малышка отказывается принимать пищу, все время бегает и кого-то ищет. Кого? Меня, Чжуншу или всех, кто интересовался ее судьбой? Иные стали жалеть, что мы не последовали примеру других рот и не ослушались запрета. Однако всех собак, привезенных в Минган, вскоре прогнали.
Мы с Чжуншу не раз вспоминали Малышку и спрашивали себя: «Где она, что с ней?»
Дожди в уезде Сисянь — их не забудет никто из обитателей «школы кадров». Серая пелена обволакивает все вокруг, земля раскисает. Даже земляной пол в комнате становится похожим на густой раствор. Дорожные колеи, которые в солнечные дни становились такими твердыми, что от острых выступов у нас на ногах образовывались волдыри, после первого дождя превращались в жидкую кашицу. Ходить было настолько скользко, что даже посох не спасал от падений. Многие из нас, живших в крестьянских домах, покрывались коркой грязи, добираясь до столовой.
Столовая представляла собой крытый соломенными циновками навес. Рядом с ним помещался другой — там хранились повозки и сельскохозяйственные орудия. Мы со своими плошками старались протиснуться поглубже под навес, где было посуше. Тем же, кто оставался с краю, приходилось не только стоять в грязи, но и мокнуть под дождем. Впрочем, и тем, кто стоял посредине, на голову капало с крыши. После трапезы нужно было добраться, опять-таки по скользкой грязи, до колодца и вымыть посуду. Но хуже всего было, если кто-то на обратном пути падал и разбивал термос с кипятком. На месте купить замену было невозможно, а из Пекина не принимали посылок. Да, в дождливые дни в Сисяне у людей просто опускались руки.
Однажды дождь зарядил на несколько дней. По утрам мы все ходили на занятия, но после полудня предоставлялись самим себе. Многие возвращались в крестьянские фанзы, где они проживали, и занимались кто чем — штопкой, шитьем зимней одежды, писали весточки домой. Я квартировала у помощника бригадира, в доме, который выгодно отличался от прочих. Хотя это была обычная землянка, все же с южной стороны в ней был оконный проем сантиметров тридцать в ширину и сантиметров пятнадцать в высоту. Мы заклеили его тонкой бумагой, которая пропускала свет, но спасала от ветра. Моя постель находилась в самом дальнем и темном углу — вытянешь руку и собственных пальцев не разглядишь. Это место годилось для сна, но днем там сидеть не было никаких сил. Занимать же единственное более или менее светлое место у окна мне было неловко. К тому же я не знала, как быть с заляпанными грязью плащом, штанами и резиновыми сапогами. В один из таких дождливых дней я взяла свой насквозь промокший зонтик и вышла под дождь, опираясь на посох.
Помнится, у себя на родине, в Сучжоу, я очень любила дождь. В такую пору листья деревьев на заднем дворике нашего дома становились особенно зелеными, а вымощенная камнем мостовая сверкала чистотой. И людям казалось, что у них и душа и тело отмылись от грязи. Но когда шел дождь в Сисяне, мне начинало казаться, что вся я, вместе с костями, слеплена из мокрой глины. Перемесив много грязи и добравшись до конца деревни, я посмотрела на часы: было всего лишь начало третьего. И тут мне пришла в голову мысль навестить Чжуншу. Я понимала, конечно, что это означает нарушение всех правил, но понадеялась на то, что в такое время не станут устраивать проверок и перекличек. Я решила потихоньку обогнуть столовую и выйти на большую дорогу.
Все окрестные поля перерезали канавы. Сухие в обычное время, в непогоду они заполнялись водой. Перейдя через мостик, я увидела, что дальше пути нет — вода из нескольких канав слилась воедино и образовала целую речку. Но отступать уже не хотелось, да и до дороги было уже недалеко. Осторожно нащупывая путь по краю, где было не так глубоко, я в конце концов выбралась на возвышенное место, зачерпнув при этом немало воды. Убедившись, что охрана за мной не гонится, я зашагала на запад, решив и впредь ходить этим маршрутом.
Быстро идти по размокшей земле было нельзя, каждый раз приходилось нащупывать точку опоры. Из-за налипавшей грязи сапоги становились все тяжелее, а несколько раз я едва не оставила их в грязи. Мало того, невесть откуда взявшиеся комья глины попадали за голенища, мешая ходьбе. Я то и дело перебиралась с одной обочины на другую — казалось, что там гуще трава. Дорога была прямой и ровной, но там, где изготовляли кирпич, на ней образовались глубокие ямы. Я вспомнила, что когда рыли колодец на нашем огороде и мы с Асян возили людям обед, ей доставляло немало труда вытаскивать из этих ям свою тачку. После затяжных дождей эти ямы превратились в настоящий пруд с довольно прозрачной водой. Посредине проходило что-то вроде перемычки. Я сделала шаг и сразу же глубоко увязла. Оказалось, что это след проехавшей здесь повозки. Но, пройдя такой нелегкий путь, я уже не хотела возвращаться несолоно хлебавши. Однако, двигаясь со всей осторожностью, я все-таки преодолела водную преграду.
Но эта преграда оказалась не последней. Когда мне уже стал виден ряд крытых черепицей домиков, в последнем из которых обитал Чжуншу, выяснилось, что протекавшая перед ними речка разлилась на два с лишним метра, а мостик через нее сорвало течением. Я долго стояла в нерешительности. Под сеткой дождя земля и небо слились воедино, кругом не было видно ни единой живой души. Я вдруг подумала, что, если кто-нибудь выйдет из дома и увидит меня, я стану общим посмешищем. Пришлось повернуть и месить грязь в обратном направлении.
Вдруг там, где речка огибала небольшую возвышенность с заброшенной гончарной печью на ней, я заметила крошечный островок и решила попробовать, не поможет ли он мне все же перебраться на ту сторону. Потрогала палкой — почва оказалась достаточно твердой. Это была удача. И, хотя дальше путь преграждали груды камней, я, скользя и спотыкаясь, добралась-таки до дверей дома Чжуншу.
Мое появление заставило его вздрогнуть:
— Как ты сюда попала? И зачем?!
— Тебя навестить пришла! — отвечала с улыбкой.
Встревоженный Чжуншу стал укорять меня за неосторожность и торопить домой. Да и я не рискнула задерживаться — посмотрев на часы, я поняла, что затратила на дорогу чуть ли не втрое против обычного времени. К тому же стало темнеть, я могла попасть в яму при переправе через пруд, или островок мог исчезнуть под водой…
На мое счастье, объявился попутчик, направлявшийся по делам в «центральную усадьбу». Мое сообщение о том, что смыло мостик через речку, его не смутило — он знал другую дорогу. Чжуншу облачился в сапоги, раскрыл зонт и пошел проводить меня до гончарной печи. Там мы все расстались, но дальнейший путь был мне знаком, и требовалась лишь достаточная осмотрительность. До столовой я добралась уже затемно. Время ужина прошло, но там еще горела лампа и слышались голоса. Я по-воровски прокралась мимо столовой и самым быстрым шагом направилась к своей фанзе.
Не помню, досталось ли мне в тот вечер хотя бы пол-лепешки или пришлось ложиться на пустой желудок. Меня переполняло сознание удачи: я не упала в реку, не завязла в грязи, не перемазалась, меня не схватили надзиратели. Даже соседи по дому не заметили в моем поведении ничего необычного.
С наступлением зимы нас переселили в построенные нами самими дома. Военно-пропагандистский отряд[176] решил дать нам возможность как следует встретить Новый год и вкусно поесть, чтобы отвлечь от тоски по родному дому.
Институт зарубежной литературы в свое время выделился из Института литературы, где работали «старики» некоторых женщин из нашей роты («стариками» мы звали своих мужей, независимо от возраста). Командование нашей роты разрешило пригласить их на новогодний ужин. Мастера кулинарного дела из нашей столовой продемонстрировали все, на что способны: стол украшали копченая рыба, маринованная курица, свинина в красном соусе и говядина с острой подливкой. Хороши были и овощные салаты. Чжуншу пировал вместе с нашей командой овощеводов. Мне вспомнилось, что, когда Чжуншу исполнилось шестьдесят, мы решили заодно отметить и мое шестидесятилетие по старому способу подсчета возраста[177]. Но нам на двоих досталась лишь коробка куриных консервов. Да и то я считалась в отпуске и потому получала пищу лишь два раза в день, в другие часы, нежели муж. А сейчас была и отличная еда, и хорошее вино; даже мы, непьющие, чувствовали себя навеселе наравне с другими.
После трапезы я пошла проводить Чжуншу, но на полпути — у того моста, с которого в речку свалился трактор, — он велел мне идти обратно. Я не послушалась: недавно прошел снегопад, дорожки замело, и близорукий Чжуншу мог заблудиться (он никогда не мог запомнить дороги).
Снежная пелена застлала все кругом. Я шла, стараясь запоминать любые приметы — группы деревьев, кустарник, расположение ветвей, наклоны и подъемы, — которые помогли бы на обратном пути не сбиться с дороги и не попасть в присыпанные снегом полные грязи канавы.
В комнате Чжуншу уже светила лампа. Чтобы не опоздать к отбою, я поспешила распрощаться. Один молодой человек вызвался проводить меня, но мне стало жалко заставлять его в новогодний вечер покидать теплую комнату, и я сказала, что сама найду дорогу. А начавшего беспокоиться Чжуншу успокоила — мол, у меня с собой хороший ручной фонарик, да и путь знакомый. На самом деле я обычно ходила совсем другой дорогой, через дамбу. Кроме того, сюда мы шли на свет, а теперь мне предстояло идти среди полной темноты. Чжуншу все же вышел со мной, но через несколько шагов я убедила его вернуться.
Прежде всего мне предстояло определить направление, которому я должна была следовать, а это, по мнению многих, дается женщинам с трудом. В какой-то книге, помнится, есть фраза: женщины и куры, выйдя за ворота, сразу теряют дорогу. Может, это и звучит оскорблением по отношению к женскому полу, но я-то уж точно отношусь к тем животным, у которых не развита способность к ориентации. Со мной часто бывает как с тем поэтом, что писал: «Покинул я город, поехал на юг — на севере вдруг очутился». Чжуншу не может запомнить дороги, но с его помощью я могу хотя бы разобраться, где восток, где запад. Сейчас мне нужно было сделать это самой.
Я помнила, что следовало сначала идти на юго-запад, потом вдоль леса на запад, около группы деревьев свернуть на юг и потом идти прямо через мост. Но стоило мне отойти от освещенного окна, как воцарилась тьма. Беззвездное небо, белая земля, различимые лишь с помощью фонаря очертания деревьев. Я подождала, пока глаза привыкнут к темноте, но это не помогло — продолжение тропинки я так и не нашла. Мелькнула было мысль вернуться и позвать сопровождающего, но я опять пожалела человека, тем более что в такой темноте он вряд ли смог бы помочь.
В надежде, что по выходе из дому я взяла правильный курс, я очертя голову шагнула в царство тьмы. Боясь углубиться в лес, я стала забирать влево. Под покровом снега таилась незамерзшая грязь, но в ней часто попадались опавшие ветки, пучки травы, обрывки веревок, поэтому идти было не так скользко. Через некоторое время я обернулась — освещенных окон уже не было видно. Вдруг я ощутила под ногой пустоту и, понятно, перепугалась. Но в следующую секунду испуг сменился радостью — я догадалась, что попала в довольно широкую канаву, проходившую рядом с дорогой. Найдя удобное место, я выбралась из канавы и смело зашагала по знакомой дороге.
Теперь главное было не пропустить поворот на юг, чтобы не попасть в деревню, расположенную за «центральной усадьбой». Но сейчас я не могла разглядеть ни одного из тех ориентиров, которые так старательно запоминала по пути сюда: стволы деревьев еще угадывались, но ветвей не было видно совсем. Самое опасное было пропустить мост — за ним начинались поля, в которых я могла пробродить до утра. Поэтому я свернула к первой же замеченной мною группе деревьев. Пройдя несколько шагов, я обнаружила вокруг себя сухие стебли гаоляна, но упрямо продолжала идти на юг. Рано или поздно должна была попасться речка, а на ней рано или поздно встретиться и мост.
Мне приходилось слышать, что на полях гаоляна по ночам прячутся злоумышленники; кроме того, я боялась, что сбегутся бездомные псы. Это заставляло меня проявлять максимум осторожности, и я не решалась включить фонарик. Не помню, сколько времени я брела ощупью, пока не наткнулась на дорогу, за которой возвышалась насыпь. Я добралась до речки! Но я не могла понять, в какой стороне мост. Если слева, то следовало продолжать идти налево до тех пор, пока я не обогну «центральную усадьбу» и не смогу перебраться на другой берег. Мне предстояло идти мимо заброшенной гончарной печи, где, по слухам, недавно повесился один из курсантов. К счастью, я уже была не такой трусихой, как прежде, а то умерла бы со страху, проходя мимо мест, где утонул один человек и повесился другой. Но, как я угадала, мост оказался справа от меня — я свернула с большой дороги слишком рано. И хотя от моста до моего дома был еще порядочный отрезок пути, я пролетела его как на крыльях.
Меня встретили улыбающиеся лица соседей по комнате. «Ну, как прогулялась?» — спросили они таким тоном, будто я выходила пройтись вокруг дома. Где им, сидевшим в светлом помещении, было представить иной, темный мир за его стенами!
Весной 1971 года произошло «большое переселение» — «школа кадров» Отделения общественных наук из Сисяня переехала в Минган и разместилась в казармах одного из армейских полков. Изменились и задачи школы — вместо трудовой деятельности главной стала учеба (видимо, имелось в виду учить нас вести классовую борьбу).
Одним из видов учебы считался просмотр кинокартин. Ходить в кино было так же обязательно, как и на классные занятия (один Чжуншу получил освобождение из-за плохого зрения). В отведенные для сеансов вечера мы после ужина забирали раскладные стулья и поротно строем шли на плац, где каждой роте был отведен определенный участок. После дождя приходилось ставить стулья прямо в лужи, а с наступлением жары нас стали одолевать полчища комаров. Правда, по этому предмету нам не нужно было сдавать экзамен, так что я нередко закрывала глаза и дремала. Следует, однако, учесть, что нам показывали все те же несколько фильмов, поэтому всегда оставалась возможность досмотреть пропущенные части на следующих показах. За просмотрами следовали обсуждения, но, поскольку в нашей комнате жило тридцать человек, всегда находились желающие поговорить. Я могла помалкивать, не обнаруживая пробелы в своих познаниях.
Однажды после сеанса мы строем возвращались в казармы. Я шла, задумавшись о чем-то, и видела лишь пятки идущих впереди. Вдруг я словно бы очнулась и увидела себя стоящей в коридоре какой-то незнакомой казармы. Я выбежала на улицу, но из маршировавших рядом со мной почти никого не осталось, на мои расспросы никто толком ответить не мог. Моментально все разошлись по своим комнатам, и я осталась одна, как на чужбине, не имея понятия, где искать свою казарму.
Я взглянула на небосвод. Все знакомые мне созвездия находились на непривычных местах, так что определить направление мне не удалось. Все же я почувствовала, что нахожусь где-то вдали от места ночлега. Территория военного городка была очень большой, казармы совершенно одинаковой постройки тянулись ряд за рядом. Их соединяла запутанная сеть дорожек. Сейчас окна светились огнями, но я подумала, что, пока буду обходить казармы одну за другой, дадут сигнал отбоя и мне придется еще труднее. Оставался один способ: отыскать мощенную булыжником дорогу, неподалеку от которой, как я помнила, располагались и плац и моя казарма. Так будет, быть может, и дальше, но зато надежнее и удобнее. Да и найти дорогу казалось нетрудным: она на южной стороне, значит, надо повернуться спиной к Полярной звезде и идти прямо.
Боясь опоздать к отбою, я шла, не придерживаясь дорожек, и неожиданно очутилась на гарнизонном огороде. Он мало чем напоминал наш огород в Сисяне. Земля здесь была плодородная и овощи росли так густо, что нельзя было различить грядки. Мне было известно, что между грядками здесь располагались глубокие колодцы для хранения естественных удобрений. Не так давно, также возвращаясь с сеанса, в такой колодец угодил один из курсантов и потом долго отмывался холодной водой в нашей «туалетной комнате». Дрожа от холода, он потихоньку пробрался на свое место, стараясь не привлекать внимания. Но мне нечего было опасаться холодного купания — я сама ни за что бы не выбралась, а крики мои вряд ли бы кто услышал.
Поскольку мы здесь ходили строем, мне не нужен был фонарик, и я забыла сменить батарейку. Теперь он еле светил, я даже не могла разглядеть, какие овощи росли вокруг. Я вспомнила было, как Чжу Бацзе[178] перебирался через ледяное поле с трещинами, держа наперевес коромысло. Вместо коромысла я могла использовать раскладной стул, держа его поперек. Однако если бы он и задержал мое падение, то ненадолго, а рассчитывать на скорую выручку не приходилось. Я отогнала от себя тревожные мысли и стала со всей осторожностью пробираться вперед, отодвигая ногами листья и подсвечивая фонарем. Наконец грядки кончились, но за дорожкой меня ждал следующий огород. Я шла и шла, как в беспокойном сне, когда все время что-то мешает добраться до цели.
Слава богу, направление было взято мною верно. Огороды кончились, и я, минуя склад с угольной крошкой, через груды камней и заросли травы выбралась-таки на мощеную дорогу. Я устремилась вперед, переходя с быстрого шага на бег, и еле дыша вбежала в свою казарму. Свет в комнатах еще горел — последние соседи заканчивали вечерний туалет. Значит, я блуждала по огородам не более двадцати минут, а показалось, что так долго… Я сделала вид, будто иду из уборной, и никто не заметил, что я потеряла свое место в строю. Интересно, через какое время нашли бы меня, упади я в колодец с удобрениями? Теперь, лежа на своей прочной, хотя жесткой и узкой постели, я испытывала чувство безопасности и покоя.
Один из моих коллег, года на два моложе меня, во время киносеанса почувствовал себя плохо. Едва зажгли свет, он упал и перестал двигаться. Врачебная помощь запоздала, и он умер от инсульта. После этого пожилым разрешили не посещать кино. Я подумала: «А если в тот вечер, попав в чужую казарму, я стала бы громко взывать о помощи, нас пораньше освободили бы от обязательного кино? Или меня стали бы прорабатывать как нарушительницу дисциплины?»
Рассказанные мною случаи вроде бы не представляют собой ничего особенного, да и закончились они благополучно, но при менее благоприятном стечении обстоятельств исход был бы совсем иной.
Когда я снимала угол в деревне Янцунь, хозяйская кошка сыграла со мной злую шутку. По вечерам мы зажигали масляный светильник, висевший на стене возле двери. Моя кровать стояла в дальнем, самом темном углу. Однажды вечером, после того как мы с соседями по комнате совершили возле колодца вечерний туалет, я вернулась и вдруг обнаружила на своей кровати два темных предмета. У меня хватило сообразительности не трогать ничего руками, а сначала зажечь ручной фонарик. Один предмет оказался окровавленной мертвой крысой с распоротым животом, рядом валялись ее розовые внутренности. Никто из нас не решился притронуться к останкам. Пришлось осторожно убрать подушку и одеяло, потом взять простыню за четыре угла и вытряхнуть содержимое за ограду — туда, где складывали органические удобрения. На следующее утро я спозаранку занялась стиркой простыни. Ведро за ведром я подносила воду из колодца, оттирала пятна, полоскала, сушила и снова полоскала, но кровавые следы не исчезали.
Я пожаловалась на свои неприятности Чжуншу — мол, кошка «угостила» меня дохлой крысой. В ответ раздались успокоительные слова: «Наверное, ты скоро расстанешься с этими местами. Ведь раз труп крысы и внутренности лежали отдельно, значит, предстоит «отделение», отъезд. А слова «крыса» и «место» в южном произношении звучат очень похоже — стало быть, речь об отъезде из этих мест». Но словесные ухищрения, заимствованные у специалистов по толкованию снов, не могли придать мне бодрости.
И все-таки в конце года Чжуншу принес мне на огород нежданную весть. Часто бывая на почте, он помогал тамошним работникам читать неразборчивые надписи на конвертах, разыскивать малоизвестные географические пункты. За это его ценили и нередко потчевали чаем. Вообще-то в тех местах «чаем» называли обычный кипяток, но ему давали настоящий настой чайных листьев. И вот почтовый работник по секрету рассказал ему, что из Пекина в адрес руководства «школы кадров» Отделения общественных наук пришла телеграмма, предлагающая возвратить в столицу группу «престарелых, ослабленных и больных». В списке «престарелых и ослабленных» есть и его, Чжуншу, имя.
Я была вне себя от радости. Ведь если муж вернется в Пекин и станет жить вместе с нашей дочерью Аюань, у меня будет спокойно на душе. Кроме того, я смогу раз в год навещать родных (если и муж и жена находились в «школе кадров», они такого права не имели).
Спустя несколько дней он, возвращаясь с почты, вопреки правилам прямо пошел ко мне и сказал, что, по дошедшим до него сведениям, список «престарелых, ослабевших и больных» уже утвержден и что он в нем фигурирует.
Я уже приготовилась укладывать его вещи, ожидая лишь официального объявления даты отъезда. Через несколько дней Чжуншу пришел снова, вид у него был довольно спокойный. Я спросила:
— Что, список еще не опубликован?
— Опубликован. Моего имени в нем нет.
Чжуншу перечислил имена всех, кому разрешено уехать. Сердце мое как будто опускалось все ниже и ниже. Не будь той ложной вести, не возникла бы надежда, не было бы разочарования, не болела бы душа.
Я проводила мужа до речки и пошла обратно в свой сарай, то и дело оглядываясь на его уменьшавшийся силуэт.
Неужели он моложе и здоровее, чем другие? Повторяя про себя строки стихотворения Хань Юя[179] «В день осеннего полнолуния дарю советнику Чжану», я предалась грустным размышлениям.
Мне сразу стало очевидно, что во всем виноват «черный материал», хранящийся в досье Чжуншу, о существовании которого мы никогда и не узнали бы, если бы не «великая культурная революция». В самом начале кампании в Отделении общественных наук на стене появилась «дацзыбао» за подписью нескольких лиц, в которой Чжуншу поносили за то, что он якобы пренебрежительно отзывался о сочинениях вождя. Все, кто мало-мальски знал Чжуншу, прочтя «дацзыбао», говорили, что он не мог сказать приписываемых ему слов: он нашел бы способ выразиться поостроумнее. Когда мне рассказали о «дацзыбао», мной овладел гнев. Ведь если, согласно поговорке, «ловить ветер и гоняться за тенью», все же должны быть ветер и тень, а тут хотят погубить человека на основании чистейшей выдумки. Когда нас отпустили домой из «коровников»[180], я рассказала о случившемся Чжуншу, и мы вместе сочинили прокламацию, в которой изложили свои контраргументы и настаивали на проведении досконального расследования. Наскоро поужинав, мы запаслись клеем и ручным фонариком, пробрались в здание Отделения и наклеили наш листок прямо под той «дацзыбао».
На следующий день мне за это крепко досталось, но все же удалось выяснить, что авторы «дацзыбао» не сами выдумали крамольные слова, приписывавшиеся Чжуншу, а основывались на старом доносе. Видимо, этот донос в свое время без какой-либо проверки был положен в досье Чжуншу. Хунвэйбины начали расследование, но, как ни старались, ничего доказать не смогли, тем более что предполагаемый сочинитель доноса от него отрекся. Но когда Чжуншу предстояло отправиться в «школу кадров», в военно-пропагандистском отряде к доносу отнеслись со всей серьезностью — мол, хотя ничего и не доказано, но все равно дыма без огня не бывает. Мужу было приказано заняться саморазоблачением. Понадобилось его литературное мастерство, чтобы раскритиковать себя по всем статьям и не признаться ни в чем.
Я долго не могла успокоиться, и, когда через несколько дней Чжуншу вновь появился на моем огороде, я сказала: «Могу поклясться, что вся беда в том «черном материале» — доносе». Он назвал меня занудой и сказал, что нет смысла искать корень бед, когда все уже решено. С «занудой» я согласилась, с напрасными надеждами постаралась распрощаться, но сделать это оказалось непросто.
В день отъезда в Пекин «престарелых и больных» мы с раннего утра высыпали на плац. Нужно ли объяснять, с каким чувством провожают уезжающих домой те, кто вынужден оставаться на чужбине! Я провожала глазами грузовики, отвозившие амнистированных и их вещи, пока приятельница не взяла меня за рукав и не отвела в барак. Там мы молча повздыхали и разошлись по своим комнатам.
Итак, престарелые, слабые и больные уехали, значит, оставшимся надо оставить пустые надежды и готовиться провести в школе остаток своих дней. Я поплелась на свой огород, но тут мне в голову пришла мысль: а ведь если бы Чжуншу удалось уехать, я наверняка перестала бы чувствовать себя одной из «наших». Оставаясь в школе, я душой была бы далеко-далеко и невольно начала бы отделяться от «наших». Мне вспомнилось, как накануне Освобождения многие спешили уехать в другие страны. У нас тоже был выбор, но мы остались. Почему? Из-за высокой сознательности, прогрессивного образа мыслей? Чжуншу любил повторять строки из романса Лю Юна[181]: «Становятся все свободней мои халат и пояс, но я ни о чем не жалею, ведь я худею и чахну из-за тебя!» Вот и мы не хотели расставаться с родиной, с «нашими», как поэт не мог расстаться с «ней». Пусть среди сотен миллионов «наших» мы знали лишь немногих — все равно мы ощущали себя неотделимой частицей всех «нас», дышали с ними одним воздухом, страдали от одних и тех же бед. И мне стало совестно, что, поверив слухам, я предалась иллюзиям, стала думать только о том, что муж встретится с дочерью и им будет хорошо, а про своих товарищей забыла напрочь. Уж как нас перевоспитывали после 1949 года, в скольких котлах варили! А получается, что раньше я была лучше, чем теперь.
Пришел Чжуншу, и я спросила, указывая на свой шалаш:
— Если бы нам сказали: если хотите, можете жить здесь, что бы ты ответил?
Чжуншу всерьез задумался, потом сказал, покачав головой:
— Здесь нет книг…
Верно, можно обойтись без любых материальных благ, но трудно жить без книг. А у него в чемодане был лишь словарь иероглифов, записная книжка и несколько эстампов каллиграфических надписей.
Я задала второй вопрос:
— Ты не раскаиваешься, что тогда не уехал за границу?
— Время течет, но я остаюсь прежним, — ответил он.
Чжуншу всегда принимал решения моментально, как будто не думая, и никогда не отступал назад. Я же долго размышляла, прикидывала в уме возможные последствия, и тем не менее наш выбор всегда оказывался одинаковым. И, коль скоро выбор был сделан нами самими, причем сознательно, не вслепую, нам оставалось лишь забыть об иллюзиях и делать то, что выпало на нашу долю.
Когда школа перебралась в Минган, произошли некоторые изменения. Теперь между нашими с Чжуншу общежитиями стояло лишь несколько домов — за пять-шесть минут мы могли добраться друг до друга. В общежитиях были черепичные крыши, цементные полы и застекленные окна, нам уже не приходилось выстраиваться в очередь в «туалет» из тростниковых циновок. Кормили здесь лучше, чем в столовой нашего Отделения, да и Аюань то и дело присылала из Пекина продукты. В комнатах стало просторнее, можно было достать из чемоданов хотя бы немногие имевшиеся книги и письменные принадлежности. Дочь стала присылать нам литературу на иностранных языках, другие также получали посылки, и можно было потихоньку обмениваться книгами и с удовольствием перечитывать знакомые страницы. Места вокруг были тихие, уединенные, так что нетрудно было найти подходящие маршруты для прогулок, а гулять вдвоем было куда приятнее, чем встречаться на огороде. Нас не загружали ни физической, ни умственной работой, и было неловко получать жалованье, ничего не делая. Но еще больнее было смотреть, как молодые, здоровые люди целыми днями произносят речи, не занимаясь никаким полезным трудом.
В «школе» фактически не велось никакой работы, но покидать ее было нельзя. До железнодорожной станции можно было добраться пешком за час с небольшим, но без справки от военно-пропагандистского отряда билетов не продавали. Случилось так, что у Чжуншу разболелись зубы, а у меня стало плохо с глазами. Мы одновременно испросили разрешение и поехали лечиться в близлежащий город Синьян. В тамошней больнице изобрели новый метод «удаления зубов с проверкой пульса»: вам проверяют пульс и тут же выдергивают зуб. Пациенты, не желая испытывать на себе это новшество, разбежались, а за ними последовали и мы с Чжуншу. Взамен мы решили осмотреть какую-то достопримечательность (забыли ее название). Мы обнаружили насыпной холм, полувысохший пруд с полуразрушенным мостом и плантацию лекарственных растений на склоне холма. Настроение у нас было как нельзя лучше — ведь мы на целый день вырвались из «школы». Потом я снова съездила в Синьян — оказалось, что у меня повреждены слезные протоки. Нужно было ехать лечиться в Пекин, но военно-пропагандистский отряд наотрез отказал в разрешении на отпуск. Более того, оказалось, что без специального направления от Отделения меня даже не записали бы к врачу. Видимо, такой порядок был введен для того, чтобы никто не смог под предлогом лечения задержаться в столице.
И все же мне повезло — разрешение было получено, а когда курс лечения закончился, я приехала в «школу» вместе с Аюань, чтобы она смогла повидать отца. Мы были уверены, что он встретит нас на вокзале, но его там не оказалось. Не встретился он и по дороге в «школу». Только там я узнала от общих знакомых, что после моего отъезда он разболелся — приступы астмы, высокая температура. Лекарские познания медработницы его роты не дотягивали даже до уровня «босоногого врача»; она сама призналась мне, что впервые в жизни делала укол в вену и от волнения забыла снять жгут с руки Чжуншу. Все же сделанные ею два укола возымели действие, и к нашему приезду температура у мужа спала. После этого медработница не раз напускала на себя комически важный вид и повторяла: «Господин Цянь, не забывайте, что я ваша спасительница!» И в самом деле — если бы она не захотела или не посмела сделать уколы, его пришлось бы везти в какое-то другое место, и бог знает чем бы это кончилось.
Приезд дочери принес нам немалое облегчение. Но люди вокруг нас продолжали испытывать беспокойство — им нечем было заняться, они не знали, что их ждет. С тех пор, как пришло известие о том, что Линь Бяо «сыграл в ящик», борьба против так называемой «группы 16 мая» в «школе» прекратилась. Но даже те, кого по возрасту или состоянию здоровья вернули в Пекин, не занимались своим делом, а лишь ходили на митинги и политзанятия.
Верно говорят, что наши надежды в конце концов обычно сбываются, рано или поздно, но уже не приносят ожидаемой радости. В марте 1972 года было объявлено об отправке в Пекин второй группы пожилых и больных; на сей раз в списке значились и я и Чжуншу. Мне больше хотелось уехать вместе со всеми курсантами, но раз образовалась вторая группа, значит, будут третья, четвертая… Да и остающиеся искренне радовались за нас — даже устроили нам проводы. Мы полакомились клецками в бульоне и пельменями с начинкой из мяса и дикорастущих трав. Приготовить все это оказалось возможным потому, что в общежитии еще оставались жаровни, обогревавшие нас зимой. Словом, остающиеся отнеслись к нам куда лучше, чем я к тем, кто уезжал в прошлом году. Мне было совестно, но я ничего не могла поделать со своим эгоизмом — я радовалась отъезду. Полтора десятка лет меня перевоспитывали, два года я провела в «школе», и все равно никакого прогресса. Я осталась такой, какой была.
С тех пор прошло восемь лет, но каждое, самое незначительное, событие тех времен у меня перед глазами. То был неординарный жизненный опыт, и мне захотелось поделиться им с читателями.