Василий Ежиков как-то должен был ответить, и он тут же ответил ему, не мешкая, но пауза показалась Голубеву необычайно длительной. Молчание парня, как ощутил его журналист, длилось целую вечность, а точнее – эпоху, потому что сам Голубев успел в эти короткие мгновения как бы заново рассмотреть и сравнить обоих и что-то такое уяснить для себя. Слишком уж наглядной была разница.
У Гения вовсе не было лба из-за длинной, до самых бровей, удивительно нелепой челки, у Василия жестковатые волосы зачесаны на отлет и кое-где стоят торчком. Лицо у Гения – бледное и вытянутое, постоянно взволнованное, готовое закричать о чем-то, о какой-то своей извечной неудовлетворенности. Отвисшая губа и острый подбородок сильно проигрывали рядом с лицом соперника – беззаботно-спокойным и даже ленивым в эту нерабочую минуту, загорелым и крепким. Кисти рук у Гения постоянно играли и болтались в запястьях, как у глухонемого, – тут налицо были и постоянное безделье, и все трудности роста, и сильно затянувшиеся отроческие пороки… А у Ежикова руки даже не висели, а коротковато и устало топырились, полусогнутые в локтях, и сохраняли при этом ухватистую готовность к работе лопатой, топором, гаечными ключами и прочими инструментами. Не мудрено, что Васька мог поймать этой рукой нечаянное, упавшее с ветки яблоко…
Новый костюм, правда, сидел на нем несколько мешковато и непривычно, но и сравнивать тут было не с чем: Гений сидел в засаленной бобочке навыпуск, застегнутой на животе всего на одну пуговку.
– Вот с ним-то она пойдет! С куркулем! – обиженно сказал Гений, взывая к Голубеву. А Ежиков глянул на Гения как-то наплевательски, сверху вниз, пошевелил правым локтем и сказал раздумчиво:
– Дал бы я тебе по шее, волдырь, да времени все как-то не хватает. Мельтешишь под ногами, сам не знаешь, чего ищешь!
– Ишак! Домостроитель! – рявкнул Гений. Руки перестали болтаться, легли на колени, и пальцы медленно скрючились, сжались в кулаки.
Ежиков засмеялся:
– Нашел чем попрекнуть! Я зато по свету не летаю, не ищу что плохо лежит, как ваш брат! Да и в такой развалюхе, сказать, как ты с отцом, мне жить совесть не позволяет при Советской власти! Понял?
– По-твоему не будет! – угрюмо пообещал Гений.
– Но и по-вашему тоже! – сказал Ежиков с окостеневшей улыбкой. – С голоду сдохнете!
В прихожей скрипнула дверь, застучали каблучки. Люба тронула парня за локоть.
– Пошли, Вася, – сказала она. – С ним приезжий товарищ как раз толкует, он же тут в двери ломился…
– Он? В двери? – сразу напружинился Ежиков и подался всем телом к Гению. – Р-рахит…
– Пошли, пошли, – потянула его за рукав Люба. – Не заводись!
Он бы, конечно, послушался девушку. Это чувствовалось хотя бы по той взаимной преданности, с которой они смотрели друг на друга. Но все осложнил сам Голубев.
Ему хотелось как-то облегчить разговор, и он кивнул парню и девушке.
– Идите, идите, ребята. Гуляйте! Нам еще нужно тут поговорить, выяснить кое-какие подробности жизни…
И Василий Ежиков сорвался, потому что тут для него был повод.
– А чего их выяснять! – засмеялся он недобро, шагнув к Гению. – Чего их выяснять, когда они все на нем выписаны!
Голубев не успел даже моргнуть, и Гений не ворохнулся. А Ежиков мягко и любовно взял его за ворот и в один мах сдернул с парня цветистую бобочку. Пуговица на животе отлетела и покатилась под ноги.
– Во! – сказал Ежиков. – Можете читать. Не человек – выставка имени Михлухо-Маклая. Африка!
Все произошло столь неожиданно, что Гений только привстал от рывка и онемел, с рубахой на одном плече. А Васька Ежиков успел еще крепко подержать его за локоток – бывай, мол, и быстро вышел, прихватив Любу под руку. И Голубев не задержал его, потому что ошалел от неожиданности, онемел изумленно перед голым, немощным торсом Гения.
Это было что-то необыкновенное! Ну, знал, конечно, Голубев о воровских и матросских татуировках, но тут вся кожа на плечах, животе, спине казалась черной и голубовато-серой от сплошной росписи. Тут пахло не глуповатой романтикой молодости, допускающей синий якорек между большим и указательным пальцем, а обрядовым таинством древнего людоедского племени, южными развивающимися странами. Гений весь был в летающих орлах, аляповатых солнцах и уродливых красавицах с распущенными волосами, очень старательно переведенных с мыльных оберток и картонных пудрениц.
Сразу бросались в глаза две огромные, шестиугольные звезды на груди, вокруг сосков. Ниже, на белой линии, горбился, как водится, могильный холмик с покосившимся крестом и над ним, полукругом, сакраментальная фраза: «Не забуду мать родную и папашу-старика». Потом еще множество якорей, канатов, спрутов, заглатывающих друг друга, и обнаженных кинжалов.
Голубев с трудом подавил смех, у него болезненно заломило в скулах. Предугадав неловкое движение парня, желавшего укрыться, он попросил страдательно:
– Слушай, будь другом! Дай посмотреть, сроду ничего подобного не приходилось…
– Да ну! – сопнул оскорбленно Гений и вырвал из рук Голубева рубаху. – Чего глазеть!
– Ну, ладно. Все. Иди… Канай, брат, домой. Больше ты мне пока не нужен.
Парень тряхнул длинной челкой и заморгал часто, как бы проснувшись и трудно вспоминая подробности какого-то нелепого и мучительного затмения. Наклонился, достал с пола отлетевшую пуговицу и, оттопырив губу, начал примерять на прежнее место, где торчали концы ниток.
– Гад… – бормотал он, и во рту у него что-то хлюпало и переливалось от ярости. – Гад, пуговицу оборвал…
Хозяйка вздохнула, вынесла ему иголку с ниткой. Сказала заботливо:
– На, пришей. А то ведь у вас дома и иголки-то нету…
– А иди ты со своей иголкой! – выпрямился Гений. В углах рта лошадиной заедью накипела слюна. – Убери руки к…!
На этот раз Голубев не дал ему выругаться. Он обрубил болтовню Гения и, пригрозив прокурором, велел убираться. Ему уже основательно надоели и пошлая, спущенная до глаз челка под беглого холопа, и наглость, поминутно сменяющаяся каким-то детским смущением, и даже свои собственные упражнения в жаргоне.
– Иди и больше не попадайся, – сказал он. – А то опять сядешь и приземлишься уже накрепко.