Отступление от Москвы началось.
Это было отступление, под которым подразумевался отвод от столицы России всех находившихся там частей германской армии. Три наших армии откатывались назад от фантастического трофея, который они уже почти держали в руках, а при этом их еще и ощутимо подгонял маршал Жуков со своими многочисленными и хорошо утепленными подкреплениями.
Для наших скудно экипированных зимним обмундированием солдат это отступление во многих случаях было практически равнозначно смерти. Смерти от мороза, который, бывало, достигал пятидесяти градусов ниже нуля. Со стороны резко континентальных азиатских степей продолжали дуть свирепые ветры, неся с собой сильнейшие снежные и даже ледяные заряды. Из-за обилия снега шоссейные дороги можно было распознать лишь по накатанным по ним не слишком широким проездам с плотно утрамбованным снегом. Во время этих снежных бурь было холодно, отчаянно холодно, но когда тучи рассеивались и сквозь них проглядывало хмурое низкое солнце, теплее все равно не становилось. Как будто до состояния льда промерзло самое небо неприветливого свинцово-серого цвета. Смерть приходила с игольчатыми кристалликами льда, образовывавшимися прямо на глазах, и была совсем рядом, буквально повсюду. Но наши солдаты схватывались в поединке с морозом снова и снова — с такой же непреклонной решимостью, с какой они сражались и с русскими. Даже при отступлениях по снежным пустыням к врагу всегда были обращены их лица, но не спины.
Все эти дни повсюду абсолютно доминировала огромная фигура Штольца и его могучий голос. Одет он был в русский овчинный тулуп с огромным меховым воротником, закрывавшим почти всю его голову. Вся одежда, которой он располагал, была на нем, что увеличивало его и без того немалые габариты до размеров средней величины шкафа. Вообще все мы, казалось, раздулись до громадных размеров и чудовищной силищи. Все офицеры нашего батальона, за исключением Кагенека, маленького Беккера и меня, были и без того, как на подбор, не менее 180 сантиметров роста, но даже маленький коренастый Беккер вырос, казалось, до просто-таки гигантских размеров.
Перед тем как оставить Горки, я тщательно закрыл наш перевязочный пункт, как будто надеялся еще вернуться сюда. Лучше всех, буквально не покладая рук, работал Фризе, да и фельдфебель со шрамом на лбу оказался очень ценным помощником. К отправке в тыловой госпиталь ими было подготовлено в Горках более трех сотен (!) раненых. Колоссальная нагрузка легла, конечно, на плечи и оберштабсарцта Штольца вместе со штабсарцтом Лоренцом, поскольку они не только сумели оказать всю посильную помощь сотням и сотням раненых, но также обеспечили их благополучную транспортировку дальше в тыл, невзирая на жесточайшие погодные условия.
Мы отступали по направлению к Старице и Ржеву, на подступах к которым должны были занять для наших зимних оборонительных позиций так называемую «Кёнигсбергскую линию». Одолеваемые сомнениями, мы бесконечно расспрашивали друг друга о том, существует ли такая линия в действительности или нет и кто должен подготовить эти самые зимние позиции. «Отступать медленно, всемерно удерживая при этом врага, — гласил приказ, — чтобы дать вашим товарищам в тылу время на подготовку оборонительных укреплений». Мы очень надеялись на то, что эти наши товарищи в тылу действительно существовали и что они на самом деле сооружали для нас оборонительные укрепления.
Нашу часть «контракта» мы выполняли сполна. Мы отступали медленно и мы удерживали врага. День за днем, по нескольку раз на день мы отчаянно противостояли следовавшим одна за другой атакам Красной Армии, а Жуков все бросал и бросал на нас дивизию за дивизией сибиряков, не считаясь при этом ни с какими потерями. Наши люди сражались и умирали. Не слишком помногу за раз, но после каждой атаки русских мы с болью в душе замечали новые освободившиеся пустоты в строю, а вечером у полевой кухни отмечали про себя отсутствие еще нескольких знакомых лиц. Совсем еще молодые парни сражались плечом к плечу со своими старшими и более опытными товарищами и испускали последнее дыхание, так и не успев еще толком пожить.
Хоронили их в «могилах», наскоро выкопанных прямо в глубоком снегу. В те дни не было времени даже на то, чтобы сколотить простенькие березовые кресты. Обычная похоронная церемония воспринималась в тех условиях как издевательский фарс: тела погибших было практически невозможно предать матери-земле. Уже через час после наступления смерти труп не просто коченел, но промерзал до твердости орудийного ствола. Примерно в таком же состоянии была и сама земля. Приходилось закапывать эти окаменевшие мумии просто в снег, а уж там им предстояло дожидаться, когда весенние оттепели растопят над ними этот ледяной погребальный склеп.
Каждый день был наполнен ожесточенными схватками. Временами мы отбрасывали русских назад, неся при этом огромные потери, и каждый вечер вырывались из мертвой хватки врага, чтобы хоть немного отогреть наши закоченевшие тела в какой-нибудь заброшенной деревушке.
Мороз был просто чудовищный. Слезившиеся глаза покрывались коркой льда, из ноздрей свисали сосульки, дыхательные пути и даже сами легкие конвульсивно сжимались от боли при каждом вдохе. Усилие приходилось прикладывать даже к тому, чтобы просто думать… В этих нечеловеческих условиях немецкие солдаты продолжали сражаться — уже не за идеалы, не за идеологию и даже не за фатерлянд. Они просто слепо дрались с врагом, ни о чем не задумываясь, не задавая никаких вопросов и даже уже не проявляя интереса к тому, что ожидает их впереди. Ими двигали привычка, дисциплина и эпизодические проблески инстинкта самосохранения. А когда разум солдата начинал неметь от холода, подобно его телу, когда его сила, дисциплина и воля исчерпывали себя, он оседал в снег. Если этот момент оказывался замеченным товарищами, они поднимали солдата и приводили в сознание всяческими тычками, шлепками, а то и тумаками поощутимее (чем сильнее — тем лучше), чтобы напомнить, что его миссия на Земле еще не закончена. Тогда он снова с огромным трудом поднимался на ноги и, как слепой, продолжал, шатаясь и падая, идти дальше вместе со всеми. Но если никто не замечал падения, то он так и продолжал лежать там, на обочине дороги; силы оставляли его окончательно, и очень скоро становилось слишком поздно… Ветер быстро заметал тело снегом, и совсем скоро человека под ним невозможно было уже и разглядеть.
Но были и другие — не слишком многочисленная группа людей, которые несли ответственность за остальных, чью решимость и самообладание не могли пошатнуть ни самая лютая снежная буря, ни самый свирепый натиск русских. Они снова и снова собирали в упругий комок всю остававшуюся у них силу и отказывались воспринимать убаюкивающую музыку Природы, приглашавшую к отдохновению и вечному покою. Но такое чрезвычайное напряжение воли забирало слишком много жизненной энергии, а нервы в конце концов натягивались до такой степени, когда что-то неминуемо должно было сломаться. Немало по-настоящему достойных мужчин сорвались таким образом в более или менее тяжелые формы безумия.
Самым первым сломался старый оберштабсарцт. Его нервная система достигла крайней степени истощения, и для начала его ночи превратились в мучительные кошмары, населенные многочисленными призраками русских. Для нас он стал совсем уж бессмысленной обузой, и его пришлось отправить обратно в Германию.
Нойхофф тоже уже был совсем недалек от полного нервного и физического истощения, но он снова и снова собирал в кулак свою железную волю и как-то держался. Следует признать, что границы его природных способностей и возможностей всегда немного не дотягивали до той планки, которая соответствовала должности командира батальона, а в совокупности с мучительными приступами дизентерии это вымотало его настолько, что он стал напоминать ходячего покойника. В конце концов его увезла в тыл санитарная машина. Командование истаявшим и обескровленным 3-м батальоном принял на себя Граф фон Кагенек.
Так мы и отходили с боями на юг в направлении Старицы, пока 22 декабря не оказались снова в Васильевском. Когда мы вошли сюда с запада уже под конец нашего стремительного и победоносного марша через Польшу по России, батальон был почти в полном составе и насчитывал ровно восемьсот человек. Теперь же его численность составляла сто восемьдесят девять человек вместе с офицерами и унтер-офицерами, однако этот жалкий остаток все же сохранял свою боеспособность. Из трех батальонов, составлявших 18-й пехотный полк, наш понес самые тяжелые потери, но и он же нанес самый сильный урон русским. Мы могли по праву гордиться тем, что ни разу не повернулись спиной к врагу и ни разу врагу не удалось прорваться через удерживаемые нами позиции.
Критически уменьшилось и количество фронтовых врачей, поскольку большинство из них просто погибло в ходе боевых действий. Фризе был затребован обратно штабом дивизии для дальнейшего перевода к новому месту службы, и я снова остался практически совершенно один.
У каждого, без исключения, человека в батальоне были вши, но на фоне интенсивных боев и свирепого мороза и связанной с этим повышенной занятости всей медицинской службы это уже не воспринималось как первостепенная проблема. Все, что я мог предпринимать в той обстановке, — это как можно оперативнее эвакуировать случаи сыпного тифа, надеясь, что они не примут характера эпидемии.
Необычайную интенсивность приобретали в сложившихся условиях даже болезни, которые обычно не доставляли стольких хлопот. Страдавшие от дизентерии удерживались в действующих фронтовых подразделениях как можно дольше, до самого последнего возможного предела. Да и в любом случае отправлять раненых в тыловые госпитали становилось все труднее и труднее, поскольку все они были безмерно перегружены тяжело раненными и пострадавшими от сильных обморожений. В результате бедолаги, страдавшие от дизентерии и очень ослабленные ею, старались держаться в строю до последнего, сколько у них хватало на это сил. Если приступы дизентерии случались более чем три-четыре раза за день, то их тела теряли при этом больше тепла, чем это было допустимо в их и без того чрезвычайно ослабленном состоянии, — так что смерть подстерегала их буквально каждый раз, когда им приходилось спускать штаны, чтобы справить эту свою участившуюся естественную нужду. Бывали и случаи, когда расстегнуться просто не успевали — и тогда испачканное таким образом нательное белье означало неминуемое обморожение, причем в самое ближайшее время. А обморожение в таком ослабленном состоянии, когда смертельно опасным было даже простое переохлаждение, практически наверняка гарантировало летальный исход.
Поэтому, отбросив неуместное в данном случае изящество манер, мы изобрели для страдавших от дизентерии следующее ухищрение: сзади на штанах и подштанниках проделывался продольный разрез сантиметров пятнадцати в длину — для того, чтобы они могли оправляться, не оголяя при этом заднюю часть тела полностью. Затем, по завершении сего процесса, санитары или просто находившиеся рядом товарищи оттягивали заднюю часть штанов и плотно завязывали ее бечевкой или куском проволоки — до следующего раза, когда все эти манипуляции приходилось повторять снова. Страдавшие от дизентерии были сильно исхудавшими, так что штаны болтались на них достаточно свободно для того, чтобы плотно завязывать задний дополнительный «клапан» — чтобы мороз не проникал через него под одежду. Смех смехом, но эта нехитрая мера помогла спасти много жизней. Благодаря ей многие солдаты, которые в противном случае были бы потеряны, оставались в строю в более или менее боеспособном состоянии.
По мере возможностей я всегда старался оказывать раненым помощь в теплом помещении, а когда перевязки приходилось производить на открытом воздухе, то, опять же по возможности, мы делали это так, чтобы не снимать с них при этом верхней одежды. У меня был один простой, но, я считаю, исключительно важный идефикс: никогда не оставлять без своего личного внимания и заботы каждого попавшегося мне на глаза раненого или упавшего от изнурения солдата. Я возвел это себе в неукоснительно выполняемый принцип. Пока я его выполнял, мне всегда было к чему прилагать свои усилия. Оставить любого раненого было в любом случае равносильно совершению убийства. К тому же до нас доходили отдельные сведения о том, какому бесчеловечному обращению подвергались раненые германские солдаты со стороны русских. Некоторые из оказавшихся у нас в плену красноармейцев поведали нам просто шокирующие истории о последних часах эвакуации наших частей из Калинина.
К тому моменту, когда в город снова вошла Красная Армия, в нашем госпитале все еще находилось довольно значительное количество тяжело раненных немецких солдат и офицеров. Они умоляли не оставлять их на милость русских — ведь у них не было даже оружия, чтобы в крайнем случае хотя бы застрелиться, но санитарных машин на всех так и не хватило, и их пришлось оставить. Вместе с ними решили остаться и несколько врачей — ведь должен же был кто-то обеспечивать их необходимым уходом… И вот появились русские… Первым делом они перебили всех врачей, а затем в течение нескольких минут освободили все помещения госпиталя от наших раненых, просто повышвыривав их на улицу через окна. Те, кто не умер сразу, распластавшись на промерзшей земле, через минуту-другую получили по пуле в затылок, а затем их всех вместе свалили, не закапывая, в большую общую яму, ставшую их последним земным пристанищем.
Как рассказывали нам пленные — причем не один, не два, а многие, — приказ Сталина по этому поводу был краток и прост: «Все немцы — преступники. Убивайте их всех». Не было никаких сомнений в том, что они говорили правду — так что ничего удивительного или героического в том, что я твердо придерживался принципа никогда не оставлять ни одного раненого, не было.
И все же однажды это решение чуть не привело меня к погибели. Как-то, уже после полудня, я немного отстал от батальона с группой из примерно двадцати легко раненных и просто больных. Я не был слишком обеспокоен нашим отставанием, поскольку как раз незадолго до этого мы отбросили русских назад нашей контратакой. Дело постепенно близилось к вечеру, и, взойдя на опушку леса, мы вдруг увидели в сгущавшихся сумерках группу каких-то фигур, двигавшихся прямо на нас со стороны Волги. Распознав наконец в приближавшихся русских, мы были очень неприятно удивлены. Те, к счастью, нас не заметили, и мы поспешили скрыться в лесу в надежде на то, что пройдем по нему в направлении к нашему удалявшемуся батальону, а русские тем временем обойдут нас стороной. Однако, с трудом преодолев не слишком большое расстояние по заснеженному лесу, мы оказались снова на открытом пространстве. Прямо на пути нашего следования вдогонку за батальоном оказались две расположенные по соседству друг с другом деревеньки. Пока мы, затаившись под какими-то кустами, всматривались в окрестности и оценивали наше положение, по дороге в направлении к этим деревенькам проследовали несколько небольших групп красноармейцев. Обстановка складывалась таким образом, что мы оказывались в окружении и путь к отступлению был нам теперь отрезан. Было совершенно ясно, что русские намерены разместиться в этих двух деревнях на ночлег. Мы были полностью отрезаны от своих.
— Нам придется сидеть здесь, пока не стемнеет, а затем, под покровом ночи, попытаемся проскользнуть между деревнями, — прошептал я своим спутникам.
Ночь была ясной, звездной и очень морозной. Мы сбились поплотнее в одну кучу в какой-то ложбинке, чтобы не замерзнуть насмерть, и собирались с силами, чтобы попробовать прорваться к своим. Пытаться сделать это раньше, чем русские — хотя бы основная их часть — улягутся спать, было бы равносильно самоубийству. Время текло мучительно медленно. Вот наконец обе стрелки моих часов доползли до цифры 12. Полночь.
По одной или двум сигнальным ракетам, прочертившим небо впереди, мы определили, что линия нашей обороны расположена не так уж далеко за деревнями. Если удача будет на нашей стороне — мы доберемся туда менее чем за час.
В небе, являясь для нас надежным ориентиром, ярко сияла Полярная звезда. Наш путь пролегал точно между двумя деревнями. Вероятность наткнуться там на русских была наименьшей, поскольку в столь морозную ночь они наверняка должны были предпочесть не высовываться наружу из уютного тепла натопленных домов.
И вот наш маленький отряд больных и раненых осторожно выдвинулся из леса. Четверо или даже пятеро раненых могли перемещаться только с помощью своих товарищей. Мы выбрались на дорогу, по которой прошли вечером к деревням русские. Соблазн пройти побыстрее по ее утоптанному снегу вместо того, чтобы пробираться почти по пояс в сугробах, оказался непреодолимым.
— Постройтесь в колонну по два, — шепотом скомандовал я. — Идите уверенно, а не крадучись и, ради бога, изо всех сил постарайтесь, чтобы со стороны мы выглядели как всего лишь еще одно припозднившееся отделение русских!
Как можно непринужденнее размахивая руками, я выдвинулся во главу этого маленького отделения калек. Наши сердца гулко колотились, нервы были натянуты как струны, которые вот-вот лопнут, а винтовки и автоматы — сняты с предохранителей. Из-под низкого навеса по левую сторону от дороги послышался вдруг какой-то окрик по-русски.
— Не останавливаться… И не стрелять… — прошипел я сквозь зубы следовавшему за мной «отделению красноармейцев», а сам приветливо махнул рукой в ответ.
Со стороны сторожевого поста под навесом не послышалось больше ни звука. Видимо, там все же решили, что мы свои, поскольку действительно — кто еще мог идти в это время в этом направлении и в этом месте… Однако нам уже больше не казалось такой уж хорошей идеей идти строевым порядком по дороге. Как только мы отошли на расстояние, на котором ясно различимы не слишком громкие звуки, мы поспешили соскользнуть с дороги вправо, в сугробы, а затем взобрались на небольшой взгорок, с подветренной стороны которого снег был не таким глубоким. По этой линии мы и двинулись, затаив дыхание, дальше в спасительный проход между двумя деревнями.
Миновав наконец обе деревни и оставив их позади на безопасном, по нашему разумению, расстоянии, мы только было собрались поздравить друг друга с тем, что благополучно преодолели наиболее опасный участок нашего пути, как совершенно неожиданно разглядели в темноте невдалеке от нас четверых или пятерых русских, сгрудившихся вокруг крупнокалиберного пулемета, установленного в небольшой ложбинке с той же подветренной стороны взгорка, по которой шли и мы. Они были прямо перед нами и, о чем-то переговариваясь, пристально всматривались в направлении наших позиций, откуда и ждали опасности. Все четверо сидели или стояли к нам спинами. Нас они пока и не видели, и не слышали. На нашей стороне был эффект неожиданности, которым нужно было не упустить возможности воспользоваться. Я молча поднял руку, и все замерли.
— Тихонечко рассредоточьтесь, чтобы не попасть друг в друга, — едва слышно прошептал я, — и открывайте огонь все вместе сразу же вслед за тем, как выстрелю я.
К пулеметному расчету мы подбирались ползком, и вот, в свете звезд, я увидел, как один из русских повернулся к нам лицом и раскрыл рот от изумления. В следующее мгновение я вскочил на колено и влепил автоматную очередь ему прямо в грудь. Как в замедленной съемке, его отбросило на ни о чем еще не подозревавших товарищей. Одновременно с этим один из моих людей метнул в них гранату, а остальные открыли шквальный огонь из всего имевшегося у нас оружия. У русских не было ни единого шанса.
Мы ринулись, кто как мог, бегом в сторону наших позиций, но тут же вынуждены были упасть ничком в снег, так как расположенные не так уж далеко по обе стороны от нас еще два пулеметных расчета красных открыли по нам бешеный огонь. К счастью, они нас не видели и стреляли вслепую.
Следующей нашей проблемой было не угодить под огонь своих же. С не меньшей осторожностью мы стали подбираться ползком к нашим позициям, и, оказавшись где-то уже поблизости от них, я послал вперед одного из унтер-офицеров, у которого было не слишком тяжелое обморожение, — для того, чтобы он вначале установил контакт. Ему удалось это без приключений, и уже через десять минут Штольц радостно тряс мне руку, а солдаты из 10-й роты столпились вокруг нас, чтобы послушать подробности нашего приключения, несколько приукрашенного для пущего драматизма тем самым легко обмороженным унтер-офицером.
В результате той нашей ночной прогулки восемь из двадцати бывших со мной людей получили жестокие обморожения.