КНИГА II
ГЛАВА XVII
Тюрьма - для Оскара Уайльда, английская тюрьма с ее скудной скверной пищей и убивающей душу рутиной для этого дружелюбного, веселого, красноречивого, изнеженного сибарита. Это - поистине испытание огнем. Что будет с ним после каторжных работ и заключения в одиночной камере?
Существует два способа принятия тюрьмы, так же, как принятия большинства вещей в этом мире, а между этими двумя крайностями - мириады вариаций: победит ли тюрьма Оскара, сломают ли его муки совести, позволит ли он ненависти отравить его душу, или же наоборот - он победит тюрьму, завладеет ею и использует в своих целях? Что победит - молот или наковальня?
Победа - это добродетель, она оправдана самой своей сутью, словно солнечный свет, а поражение несет в себе свое собственное осуждение. Но все мы попробовали на вкус горькую воду поражения, Шекспир говорит нам, что лишь «безграничная добродетель» может пройти по жизни победоносным шествием, а мы, простые смертные, не наделены безграничной добродетелью. Мириады превратностей в борьбе нащупывают наши слабости, проверяют нашу силу. Каждая победа показывает нам новую высоту, на которую еще сложнее взобраться, еще более крутую вершину божественных трудностей - таково вознаграждение за победу: она дарует герою всё новые поля битв, нет ему отдохновения по сию сторону могильной плиты.
А что же поражение? Что за сладость таится в ее горечи? Могу ответить: поражение - наша великая школа, наказание учит состраданию, так же, как страдания учат сочувствию. В поражении храбрые души учатся взаимодействию с другими людьми, испытуют свою дущу и ищут причину падения в своих собственных слабостях, никогда больше не берутся судить, а тем более - осуждать ближнего. Но, в конце концов, никто не может причинить нам столь много боли, сколь мы сами: тюрьма, каторжный труд и людская ненависть - что нам всё это, если мы становимся мудрее, добрее, подлиннее?
Охватывала ли вас скорбь после потакания своим прихотям и сладкой жизни? Много месяцев окружающие будут делать всё для того, чтобы вы плохо питались и лежали на жестких нарах. Вы не уважали окружающих? Вот люди не будут выказывать вам никакого уважения. Вы не переживали из-за чужих страданий? Вот вы будете мучиться, и никто не увидит ваши мучения: тюремщики и надзиратели, темные камеры станут вам наукой. Так что благодарите свою счастливую звезду за получаемый ежедневно опыт, потому что, когда вы усвоите урок и начнете применять его на практике, тюрьма превратится в убежище отшельника, каземат превратится в ваш дом, прогорклая баланда будет сладка на ваших устах, вы забудетесь на дощатых нарах сном без сновидений, словно малое дитя.
А если вы - художник, тюрьма станет для вас даже еще чем-то большим: невероятным опытом для жизни и романов, который дается лишь избранным. Как вы этим опытом воспользуетесь? Это - вопрос к вам. Это - прекрасная возможность. По правде говоря, тюрьма просторнее, чем дворец, богаче, а для нежной души это - гораздо более редкий опыт. Возблагодарите же духа, который направляет людей к этому божественному шансу, дарованному вам: отныне тюрьма станет вашей вотчиной, в грядущей памяти людей тюрьма будет неразрывно связана с вами. Остальные могут демонстрировать, что дарует человеку хорошая жизнь, а вы продемонстрируете, что с человеком могут сделать страдания, холодные и полные сожалений часы бессонницы и одиночества, горя и мучений. Другие будут преподавать уроки радости, а вся огромная преисподняя жалости, боли, страха, отвращения и несправедливости станет вашим королевством. Люди закрыли вас тьмой, словно занавесом, окутали вас самой темной ночью, но так ваш внутренний свет будет сиять лишь еще ярче. Конечно, при условии, что этот свет не погасили навеки.
Молот или наковальня? Как Оскар Уайльд примет наказание?
Мы не знали об этом несколько месяцев. Но он был по натуре художником, поэтому у нас оставался лучик надежды. Нам эта надежда была нужна. Снаружи сначала царил холод ненависти и презрения. Само упоминание его имени встречали отвращением или ледяным молчанием.
Один эпизод скажет о всеобщих настроениях больше, чем многие страницы инвектив или разъяснений. На следующий день после оглашения приговора Оскару мистер Чарльз Брукфилд, который, следует помнить, собрал свидетелей, что позволило лорду Куинсберри «обосновать» свои обвинения, при помощи мистера Чарльза Хоутрея, актера, устроил обед в честь лорда Куинсберри, чтобы отпраздновать триумф. На банкет пришли сорок англичан высокого социального статуса, пришли, чтобы отпраздновать крах и унижение гения.
Но остались еще в Англии настоящие люди - благородные, великодушные сердца. Помню ланч у миссис Джойн - кто-то сказал, что Уайльд наконец-то наслаждается своей пустыней, еще кто-то выразил сожаление из-за того, что наказание - слишком слабое, третий с видом знатока тонко и со спокойным самодовольством намекнул, что после двухлетнего заключения с каторжными работами человек обычно умирает или сходит с ума: оказывается, половина не выдерживает. Это во всех смыслах ужаснее, чем пять лет каторжных работ. «Понимаете, истощение и изоляция сломает и самого сильного из людей. Думаю, для нашего тщеславного говоруна этого будет достаточно». Мисс Мадлен Стэнли (сейчас - леди Мидлтон) сидела рядом со мной, ее утонченное чувствительное лицо омрачила печаль. Я не смог сдержаться, меня словно стегнули кнутом.
- Должно быть, так говорили в Иерусалиме после мировой трагедии, - заметил я.
- Вы ведь были его близким другом, не так ли? - многозначительно спросил деликатный гость.
- Другом и почитателем, - ответил я. - И навсегда им останусь.
За столом воцарилось ледяное молчание, а деликатный гость улыбнулся с осуждающим презрением и предложил соседу виноград, но тут ко мне пришли на помощь. Леди Дороти Невилл сидела немного дальше за столом, она не слышала разговор, но уловила тон беседы и догадалась об остальном.
- Вы говорите об Оскаре Уайльде? - воскликнула она. - Я очень рада, что вы назвали себя его другом. Я - тоже его друг, и всегда буду гордиться знакомством с этим самым блестящим и обаятельнейшим из людей.
- Леди Дороти, я хочу устроить обед в его честь, когда он выйдет из тюрьмы, - сказал я.
- Надеюсь, вы меня пригласите, - смело ответила леди Невилл. - Я с радостью приду. Я всегда восхищалась и любила его, мне ужасно его жаль.
Деликатный гость ловко сменил тему разговора, потом принесли кофе, и мисс Стэнли сказала мне:
- Жаль, что я не была с ним знакома: должно быть, он был очень хорошим человеком, если у него такие друзья.
- Во всяком случае, он был невероятно обаятелен, - ответил я, - а среди мужчин это встречается намного реже, чем хороший характер.
Первые новости. пришедшие к нам из тюрьмы, были не совсем плохи. Оскар упал и находился в больнице, но уже выздоравливал. Храбрый Стюарт Хедлэм, который внес за Оскара часть залога, проведал его в тюрьме - Стюарт Хедлэм, который, будучи английским священником, о диво дивное, при этом был истинным христианином. Немного позже мы узнали, что Шерард проведал Оскара в тюрьме и уговорил его помириться с женой. Миссис Уайльд была очень добра, она пришла в тюрьму и, несомненно, утешила Оскара. Всё это вселяло надежду...
Много месяцев все мои мысли были посвящены ситуации в Южной Африке.
В начале января 1896-го года приехал Джейсон Рэйд, и я уплыл в Южную Африку. Мне заказали материалы для «The Saturday Review», сутки напролет я был поглощен работой. Летом я вернулся в Англию, но необходимость защиты фермеров-буров становилась всё более насущной, я знал лишь, что Оскар чувствует себя настолько хорошо, насколько можно было бы надеяться в его положении.
Немного похзже, после перевода в Рэдингскую тюрьму, начали просачиваться дурные вести. Оскар был сломлен, его наказывали и преследовали. Его друзья приходили ко мне, спрашивали, можно ли что-нибудь сделать? Как всегда, вся моя надежда была на вышестоящие инстанции. Сэр Ивлин Рагллс Брайс возглавлял Тюремную комиссию - это был самый могущественный человек после министра внутренних дел, официальное лицо, пребывающее в тени парламентских говорящих голов, тот, кто всё знал и действовал за спиной людей, произносящих речи. Я сел и написал ему письмо с просьбой об интервью: по возвращении я нашел вежливую записку, в которой мне назначили встречу.
Я рассказал ему то, что узнал об Оскаре: его здоровье ухудшается, разум его покидает. Подчеркнул, как было бы ужасно превратить тюрьму в камеру пыток. К моему величайшему удивлению, сэр Рагглс Брайс со мной согласился, даже признал, что к исключительному человеку должно быть исключительное отношение, никаких признаков педантизма - хорошие мозги, доброе сердце. Он зашел даже настолько далеко, что сказал, что к Оскару Уайльду необходимо относиться со всем возможным уважением, и тюремные правила, применяемые по отношению к нему с невероятной жестокостью, необходимо смягчить, насколько это возможно. Он признал, что Оскара наказали намного более жестоко, чем могли бы наказать обычного преступника, и выразил исключительное восхищение его блестящими талантами.
- Невероятно жаль, - сказал он, - что Уайльд вообще попал в тюрьму. Невероятно жаль.
Я ломился в открытую дверь: с момента вынесения приговора прошел почти год, было время для размышлений. Но всё же отношение сэра Рагглса Брайса было исключением - он был полон сочувствия и благородных мыслей, еще один истинный англичанин в руководстве страны. Этот факт меня невероятно утешал и внушал надежду.
В письме я написал, что необходимо незамедлительно что-то сделать, чтобы придать Оскару смелости и подарить надежду. Нельзя допустить, чтобы его убили или ввергли в отчаяние.
В конце нашего разговора сэр Рагглс Брайс спросил, не хочу ли я поехать в Рэдингскую тюрьму, чтобы написать отчет об условиях заключения Оскара Уайльда и включить в него предложения, которые придут мне в голову. Он не знал, можно ли это организовать, но встретится с министром иностранных дел и порекомендует такое решение, если я желаю туда поехать. Через два-три дня я получил от него письмо, в котором он назначил мне новую встречу, я снова пошел к нему. Он принял меня с очаровательным добродушием. Министр иностранных дел будет рад, если я поеду в Рэдингскую тюрьму и напишу отчет о состоянии Оскара Уайльда.
- Все, - сказал сэр Рагглс Брайс, - говорят о его чудесных талантах с радостью и восхищением. Министр иностранных дел считает, что, если Уайльд действительно пострадает от тюремных порядков, это станет величайшей потерей для английской литературы. Вот вам разрешение встретиться с ним наедине, записка к смотрителю тюрьмы и запрос на предоставление вам всей требуемой информации.
Я утратил дар речи, мог лишь молча пожимать ему руку.
Англия - страна аномалий! Судья Верховного суда - самоуверенный фанатик, копошащийся в тлене, а высокопоставленный чиновник, отвечающий за состояние тюрем - человек высокой культуры и широких взглядов, смелый и благородный.
Я приехал в Рэдингскую тюрьму и передал письмо. Меня встретил начальник тюрьмы, он приказал препроводить Оскара Уайльда в комнату, где мы с ним сможем поговорить наедине. Я не могу пересказать свой разговор с начальникоа тюрьмы или врачом - это могут счесть нарушением конфиденциальности. Кроме того, подобные разговоры обычно - очень личные: некоторые люди пробуждают в нас самое лучшее, другие - самое худшее. Сам того не желая, я мог разбудить скрытые чувства. Могу лишь сказать, что тогда я впервые узнал в полной мере ужасное значение слов «бесчеловечное отношение к человеку».
Через пятнадцать минут меня отвели в пустую комнату, в которой уже стоял Оскар Уайльд возле пустого стола из сосновых досок. Охранник, который пришел с ним, оставил нас наедине. Мы пожали друг другу руки и сели друг напротив друга. Он очень сильно изменился. Очень постарел, в черных волосах появилась седина, особенно - на лбу и за ушами. Очень похудел - потерял минимум тридцать пять фунтов, возможно, даже сорок или того больше. Но в целом физическое его состояние казалось лучше, чем было до тюремного заключения: ясные глаза горели, овал лица больше не тонул в жире, голос звенел музыкальным колокольчиком, я подумал, что организм его работает лучше, но на неподвижном лице лежал отпечаток нервной угнетенности и тревоги.
- Ты ведь знаешь, как я рад тебя видеть, сердечно рад увидеть, что ты так хорошо выглядишь, - начал я, - но расскажи мне поскорее, на что ты жалуешься, чего бы тебе хотелось - возможно, я смогу тебе помочь.
Оскар долго молчал - он утратил надежду, был слишком напуган.
- Список моих скорбей, - сказал он, - был бы бесконечным. Самое плохое, что меня постоянно наказывают ни за что: этот тюремщик любит наказывать, он наказывает меня, отнимая мои книги. Это ужасно - позволять разуму перемалывать самого себя в жерновах угрызений совести и сожалений без какого-либо утешения, с книгами моя жизнь была бы виносима - любая жизнь, - с грустью добавил Оскар.
- Значит, жизнь тяжелая. Расскажи мне о ней.
- Не хотелось бы об этом говорить, - сказал Оскар. - Это всё - так ужасно, уродливо и болезненно, я бы предпочел об этом не думать, - и в отчаянии отвернулся.
- Ты должен мне рассказать, иначе я не смогу тебе помочь.
Постепенно я вытянул из него признания.
- Сначала это было дьявольским кошмаром, ужаснее всего, что я мог бы себе представить: в первый вечер они меня заставили раздеться перед ними, залезть в какую-то грязную воду, которую назвали ванной, вытереться влажной коричневой тряпкой и надеть эту позорную робу. Камера была ужасная - я в ней едва мог дышать, желудок выворачивало - запаха и вида этой камеры было довольно, я ничего не ел много дней. Не мог проглотить даже кусочек хлеба, а вся остальная еда была несъедобна, я лежал на так называемой кровати и всю ночь дрожал... Пожалуйста, не проси меня об этом рассказывать. Слова не в силах передать, как копились мириады неудобств, жестокое обращение и медленное истощение. Уверен, на моем лице, словно на лице Данте, было написано, что я пребываю в Аду. Но вот Данте и представить себе не мог тот Ад, каковым является английская тюрьма: в его последнем круге люди могли двигаться, видели друг друга и слышали стенания друг друга, там были какие-то изменения, какая-то человеческая общность в страданиях...
- Когда ты начал есть? - спросил я.
- Фрэнк, я не знаю, - ответил Оскар. - Через несколько дней я так проголодался, что мне пришлось немного поесть, пощипал немного хлеба и выпил какой-то жидкости: не знаю, что это было - чай, кофе или баланда. Как только я по-настоящему что-то съел, у меня началось жестокое расстройство желудка, мне было плохо весь день и всю ночь. С самого начала я не мог спать. Я слабел, у меня были ужасные галлюцинации...Не проси меня их описать. Это - словно попросить человека, пришедшего в себя после лихорадки, описать один из своих ужасающих снов. Я думал, что в Уондсворте сойду с ума: Уондсворт - самый ужасный, ни один каземат в мире с ним не сравнится, почему там такая плохая еда? Она даже пахла ужасно. Не годилась бы даже для собак.
- Именно еда там была хуже всего? - спросил я.
- Фрэнк, от голода человек слабеет, но хуже всего было бесчеловечное обращение: что за дьявольские отродья - люди. Я о них прежде ничего не знал, представить себе не мог такую жестокость. Во время прогулки со мной заговорил человек. А там, знаешь ли, запрещено разговаривать. Он шел передо мной, говорил шепотом, так что никто не видел, говорил, как ему меня жалко и как он надеется, что я всё выдержу. Я протянул к нему руки и воскликнул: «О, спасибо вам, спасибо». У него был такой добрый голос - у меня выступили слёзы на глазах. Конечно же, меня сразу наказали за то, что я разговаривал: ужасное наказание. Они невероятно изобретательны в своей злобе, Фрэнк, невероятно изобретательны в наказаниях...Давай не будем об этом, слишком болезненно, слишком ужасно - люди могут быть такими жестокими.
- Расскажи о чем-то менее болезненном, о чем-то, что можно улучшить, - попросил я.
Оскар вяло улыбнулся.
- Всё это, Фрэнк, всё нужно изменить. В тюрьме царит исключительно дух ненависти под маской унизительного формализма. Сначала они ломают твою волю и отнимают надежду, а потом управляют тобой с помощью страха. Однажды ко мне в камеру пришел охранник.
- Снимите ботинки, - велел он.
Конечно, я подчинился. Потом спросил:
- В чем дело? Зачем снимать ботинки?
Он не ответил. Забрал мои ботинки и сказал:
- Выйдите из камеры.
- Зачем? - снова спросил я. Фрэнк, мне было страшно. Что я такого сделал? Я не догадывался, но меня тогда часто наказывали ни за что, в чем же дело? Нет ответа. Как только мы вышли в коридор, охранник приказал мне встать лицом к стене и ушел. Так я стоял в чулках и ждал. Меня пробирал холод, я начал переминаться с ноги на ногу, изо всех сил пытался понять, почему со мной так обрашаются и как долго это будет продолжаться: ты ведь знаешь, как заражают разум эти мысли, полные страха... Казалось, прошла целая вечность, потом я услышал, что охранник возвращается. Я не решался пошевелиться или хотя бы поднять глаза. Он подошел ко мне, остановился на мгновение, мое сердце замерло, он бросил рядом со мной пару ботинок и сказал:
- Возвращайтесь в камеру и наденьте это, - и я пошел в камеру, весь дрожа. Фрэнк, вот так в тюрьме выдают новую пару ботинок: вот такая у них доброта.
- Сначала было хуже всего? - спросил я.
- Да, неизмеримо хуже! Со временем ко всему привыкаешь - к еде, кровати и тишине, узнаешь правила, понимаешь, чего ожидать и чего бояться...
- Как ты ведержал то время? - спросил я.
- Я умер, - тихо сказал Оскар, - и вновь воскрес, как святой.
Я уставился на него.
- Так и есть, Фрэнк. Из-за всех этих расстройств желудка, полуголода, бессонницы, и, хуже всего, из-за сожалений, терзавших мою душу, из-за непрерывного самобичевания я всё слабел, одежда на мне висела, я почти не мог двигаться. Однажды воскресным утром после очень тяжелой ночи я не мог встать с кровати. Пришел охранник, я сказал, что болен.
- Вам лучше встать, - сказал охранник, но я не мог воспользоваться его советом.
- Не могу, - ответил я. - Делайте со мной, что хотите.
Через полчаса в дверь заглянул врач. Ко мне он не приближался, просто крикнул:
- Поднимайтесь, довольно притворства, с вами всё в порядке. Вас накажут, если не встанете, - и ушел.
Я должен был встать, но я был очень слаб, я упал с кровати, когда одевался, и ударился, но как-то оделся, а потом мне пришлось пойти со всеми в часовню, там пели гимны, не попадая в ноты, ужасные гимны во славу их безжалостного Бога.
Я едва мог стоять, всё вокруг то исчезало, то возвращалось размытым, и вдруг я упал..., - Оскар прижал руку к голове. - Я очнулся и почувствовал боль в ухе. Меня положили в больницу, охранник был рядом. Мои руки лежали на чистой белой простыне, там было, как в Раю. Я не удержался и начал трогать простыню пальцами ног, чтобы ее почувствовать, она была такая гладкая, прохладная и чистая. Медсестра с добрыми глазами сказала:
- Съешьте хоть что-то, - и дала мне тонкий ломтик белого хлеба с маслом. Фрэнк, я никогда этого не забуду. У меня слюнки потекли - я так отчаянно проголодался, а это было так вкусно, я так ослаб, что расплакался, - Оскар закрыл глаза руками и начал глотать слёзы.
- Я никогда этого не забуду: охранник был так добр. Я не хотел ему говорить, что голодаю, но когда он ушел, я собрал крошки с простыни и съел их, а когда больше не мог найти крошки, перекатился к краю кровати, собрал крошки с пола и их тоже съел. Белый хлеб был так вкусен, а я был так голоден.
- А сейчас? - спросил я, больше не в силах это выносить.
- О, сейчас, - Оскар попытался изобразить веселье, - конечно, всё было бы хорошо, если бы не забирали мои книги. Если бы мне позволили писать. Если бы мне позволили писать, как мне того хочется, я был бы вполне доволен, но меня наказывают по любому поводу. Фрэнк, зачем они это делают? Почему они хотят превратить мою жизнь здесь в одно бесконечное мучение?
- Ты немного оглох с тех пор? - спросил я, стараясь уменьшить горечь невыносимой жалости.
- Да, - ответил Оскар, - на это ухо, на которое я упал в часовне. Должно быть, повредил барабанную перепонку - всю зиму болело, часто немного кровоточило.
- Но тебе могли бы дать вату или что-то, что можно засунуть в ухо? - спросил я.
Оскар вяло улыбнулся:
- Если ты думаешь, что кто-то решится беспокоить врача или охранника из-за боли в ухе, ты мало что знаешь о тюрьме: за это придется расплачиваться. Послушай, Фрэнк, сколь бы сильно ни был я болен, - тут Оскар перешел на шепот и осмотрелся по сторонам, словно боялся, что его подслушивают, - сколь бы сильно ни был я болен, мне никогда не приходило в голову попросить послать за врачом. И не помышлял об этом, - сказал Оскар в ужасе. - Я выучил тюремные правила.
- Я устрою бунт, - закричал я. - Почему ты позволяешь, чтобы твой дух сломили?
- Если будешь бунтовать, тебя тут быстро сломают. Кроме того, всё это присуще Системе. Система! Никто снаружи не знает, что это значит. Боюсь, это - старая история, история жестокости людей по отношению к ближним.
- Думаю, я могу тебе пообещать, что система немного изменится, - сказал я. - У тебя будут книги и письменные принадлежности, тебе не будет каждую секунду грозить наказание.
- Будь осторожен, - Оскара душил ужас, он положил руку на мою. - Будь осторожен, меня могут наказать еще серьезнее. Ты не знаешь, что они могут сделать, - моя душа пылала от возмущения.
- Пожалуйста, никому не говори, что я тебе рассказал. Пообещай, что никому ничего не скажешь. Пообещай мне. Я никогда не жаловался, - волнение Оскара вырвалось наружу.
- Хорошо, - ответил я, чтобы его успокоить.
- Нет, пообещай мне серьезно, - повторял Оскар. - Ты должен пообещать. Я тебе доверился, то, что я тебе рассказал - конфиденциальная информация, - Оскар был так испуган, что потерял самообладание.
- Хорошо, - сказал я, - никому не расскажу. Но я получу информацию от других, не от тебя.
- О Фрэнк, - сказал Оскар, - ты не знаешь, на что они способны. Тут есть наказание похуже, чем пытки, - Оскар лихорадочно шептал, закатывая глаза. - Фрэнк, тут могут лишить рассудка за неделю.
- Лишить рассудка! - воскликнул я, думая, что ослышался, но Оскар был бледен и дрожал.
- Ну а какие у тебя охранники? - спросил я, чтобы сменить тему разговора, я чувствовал, что этими ужасами уже сыт по горло.
- Некоторые добры, - вздохнул Оскар. - Тот, что сопроводил меня сюда, так добр ко мне, мне хотелось бы что-то для него сделать, когда отсюда выйду. Он человечен. Не гнушается говорить со мной, объяснять, но некоторые в Уондсворте были такими скотами...Не хочу о них больше думать. Я заклеил эти страницы, никогда больше не проси меня разрезать их снова, я не решусь открыть эту книгу, - жалостливо воскликнул Оскар.
- Но ты должен рассказать всё, - сказал я, - может быть, именно такова цель твоего пребывания здесь, самая главная цель.
- О нет, Фрэнк, никогда. Лишь человек безгранично сильный мог бы, попав сюда, написать честный отчет обо всем, что здесь с ним произошло. Не думаю, что ты смог бы, вряд ли кому-то хватило бы сил. Один лишь голод и расстройство желудка способны разрушить любой организм. Все знают, что у тебя расстройство и что ты голодаешь, ты при смерти. Вот что такое два года каторжных работ. Тяжелы не работы. Это условия существования делают работу каторжной, убивают тело и душу. А если будешь сопротивляться, тебя лишат рассудка... Но, прошу тебя, никому не рассказывай, что я тебе рассказал, помни - нельзя!
Меня терзало чувство вины: его настойчивость, его судорожный страх говорил о том, как он страдает. Он был вне себя от ужаса. Я должен был навестить его раньше. Я сменил тему разговора.
- Оскар, тебе нужны письменные принадлежности и книги. Заставь себя писать. Выглядишь ты сейчас лучше, чем раньше, глаза горят, кожа на лице чище.
В его взгляде вновь вспыхнула прежняя улыбка, проблеск бессмертного юмора.
- Фрэнк, я отдыхаю на курорте, - Оскар слабо улыбнулся.
- Ты должен вести заметки об этой жизни настолько подробно, насколько сможешь, о том, как это всё влияет на тебя. Да, тебя победили. Напиши у них на лбу медным купоросом, что они - бесчеловечные твари, как сделал когда-то Данте.
- Нет, не могу. Не буду. Я хочу просто жить и всё забыть. Не могу, не решаюсь, у меня нет силы Данте или его горечи обиды, я - древний грек, родившийся несвоевременно, - наконец-то Оскар произнес истину.
- Я снова тебя проведаю, - сказал я. - Могу ли я еще что-нибудь для тебя сделать? Я слышал, жена к тебе приходила. Надеюсь, ты с нею помирился?
- Фрэнк, она пыталась быть доброй ко мне, - мрачно сказал Оскар, - думаю, она была добра. Она, должно быть, страдала, мне так жаль..., - чувствовалось, что он не хочет ни с кем делиться своим горем.
- Неужели я больше ничего не могу для тебя сделать? - спросил я.
- Нет, Фрэнк, ничего. Если бы только ты принес мне письменные принадлежности и книги, если бы мне правда позволили ими пользоваться! Но никому не рассказывай, что я тебе сказал, ты ведь обещаешь не рассказывать?
- Обещаю, - ответил я. - Я скоро вернусь проведать тебя снова. Думаю, тебе уже будет лучше...
Не бойся того, что ждет тебя после выхода отсюда: у тебя есть друзья, которые будут трудиться для тебя, пылкие твои союзники..., - я рассказал ему о леди Дороти Невилл на ланче у миссис Джойн.
- Милая старушка! - воскликнул Оскар. - Очаровательное, блестящее, человечное создание! Она могла бы сойти со страниц романа Теккерея, но у Теккерея нет страниц столь чарующе изящных. Он приблизился к этому в «Эсмонде». О, помню, тебе эта книга не нравится, но она хорошо написана, Фрэнк, на красивом простом ритмичном английском языке. Музыка для слуха. Леди Дороти (как Оскару нравился этот титул!) всегда была ко мне добра, но Лондон ужасен. Я больше не смогу жить в Лондоне. Я должен уехать из Англии. Фрэнк, помнишь, ты говорил о Франции? - он положил руки мне на плечи, по щекам бежали слёзы, он горестно вздохнул. - Прекрасная Франция, единственная страна в мире, где заботятся об идеалах гуманизма и человеческой жизни. О, если бы я уехал с тобой во Францию, - слёзы потекли по его щекам рекой, мы сжали руки друг друга.
- Я рад был найти тебя в столь добром здравии, - снова начал я. - Книги у тебя будут, ради бога, не падай духом, я вернусь тебя проведать, и не забывай - на воле у тебя есть добрые друзья, нас много!
- Спасибо, Фрэнк, но будь осторожен, помни, что ты пообещал никому ничего не говорить.
Я согласно кивнул и направился к выходу. Зашел охранник.
- Разговор окончен, - сказал я. - Вы проведете меня вниз?
- Если подождете здесь минуту, сэр, - сказал охранник. - Я должен сначала его отвести.
- Я рассказал своему другу, - сказал Оскар охраннику, - как вы добры ко мне, - отвернулся и ушел, в моей памяти остался его взгляд и незабываемая улыбка, но когда он удалялся, я заметил, что он очень худ и сгорблен, в уродливой тюремной робе не по размеру. Я достал банкноту и спрятал ее в блокнот, который положили для меня на столе. Через две-три минуты вернулся охранник, и я вышел из комнаты, поблагодарив его за то, что он добр к моему другу, и рассказав, как отзывался о нем Оскар.
- Сэр, ему здесь не место, - сказал охранник. - Он похож на наших обычных сидельцев не больше, чем канарейка похожа на нахохлившихся воробьев. Тюрьма - не для таких, как он, и он - не для тюрьмы. Сэр, вы ведь видите, он такой нежный и волнительный, он - как женщина, их ведь обидишь, ничего такого и в виду не имея. Мне всё равно, что там говорят - мне он нравится. И говорит он красиво, правда, сэр?
- Да, правда, - сказал я. - Он - самый лучший собеседник в мире. Посмотрите в блокноте на столе, я оставил там для вас банкноту.
- Не для меня, сэр, я не могу ее взять, - в ужасе забормотал охранник. - Вы что-то забыли, сэр, вернитесь и заберите, пожалуйста. Я не решусь.
Невзирая на мои возражения, он заставил меня вернуться, и мне пришлось спрятать банкноту в карман.
- Сэр, вы ведь знаете, я не могу. Я был добр к нему не ради этого, - манера поведения охранника изменилась, кажется, он обиделся.
Я сказал ему, что, конечно же, был в этом уверен, и заверил, что, если когда-либо в любое время смогу что-то сделать для него, с радостью ему помогу, и дал ему свой адрес. Он даже слушать не хотел - честный добрый малый, взращенный на молоке человечной доброты. Добрые дела сияют, как звезды, в тюрьме нашего мира. Этот охранник и сэр Рагглс Брайс, каждый - на своем месте: эти люди - соль земли Англии, лучше них на земле никого не сыскать.
ГЛАВА XVIII
По возвращении в Лондон я встретился с сэром Рагглсом Брайсом. Никто не смог бы отнестись ко мне с более теплой симпатией или более полным пониманием. Я вручил ему свой отчет и со всем доверием передал это дело в его руки. Я описал друзьям Оскара условия его заключения и заверил их, что вскоре они улучшатся. Вскоре я узнал, что в тюрьме назначили нового начальника, Оскар получил книги и письменные принадлежности, ему разрешили газовое освещение допоздна - его нужно было приглушать, но можно было не выключать. Фактически с того момента с ним обращались со всей возможной добротой, вскоре мы узнали, что Оскар переносит тюремное заключение и тюремную дисциплину даже еще лучше, чем можно было бы ожидать. Сэр Ивлин Рагглс Брайс, очевидно, устранил трудности в истинно гуманном духе.
Позже мне сообщили, что Оскар начал писать в тюрьме "De Profundis", и это также внушило мне большие надежды: ни одна другая новость не смогла бы доставить мне больше удовольствия. Мне казалось, что Оскар определенно оправдает себя перед людьми. превратив наказание в промежуточный этап своего развития. И с этой верой, когда пришло время, я решился обратиться к сэру Рагглсу Брайсу с новой просьбой.
- Конечно же, - спросил я, - Оскар не будет отбывать полный срок заключения? Конечно же, ему скостят четыре-пять месяцев за хорошее поведение?
Сэр Рагглс Брайс выслушал мою просьбу с сочувствием, но сразу меня предупредил, что любое сокращение срока стало бы скорее исключением, Но он мне сообщит, что можно сделать, если я зайду к нему через неделю. К моему удивлению, он не был уверен даже насчет хорошего поведения.
Я вернулся в конце недели и долго с ним беседовал. Он сказал, что хорошее поведение на тюремном языке означает отсутствие наказаний, а Оскара наказывали довольно часто. Конечно, нарушения у него были незначительные, ничего серьезного, в основном - детские провинности, но он часто разговаривал, часто опаздывал по утрам, камеру свою содержал не в столь хорошем состоянии, как мог бы, и тому подобное: всё - пустячные проступки, но свидетельство о «хорошем поведении» зависит от соблюдения столь мелочных правил. Учитывая досье Оскара, сэр Рагглс Брайс не думал, что уменьшения срока можна будет добиться с легкостью. Но для меня священных правил не существует, поистине, их можно терпеть только благодаря исключениям. Я был столь высокого мнения о Рагглсе Брайсе, о его доброте и чувстве справедливости, что решился высказать ему свое мнение по этому поводу.
- Оскар Уайльд, - сказал я, - скоро снова вернется к жизни он почти помирился с женой, начал писать книгу, смиренно несет свою ношу. Если бы его сейчас немного подбродрить, я уверен, он сделал бы что-то намного лучшее, чем делал когда-либо прежде. Я уверен, в его душе таятся гораздо более грандиозные замыслы, чем то, что мы видели. Но он невероятно чувствителен и тщеславен. Существует опасность того, что он испугается, его сломит грубость и ненависть этого мира. Он может замкнуться в себе и ничего не создать, если не будет небольшого попутного ветра. Хоть немного его подбодрить, чтобы он почувствовал, что люди вроде вас считают его достойным и заслуживающим особо доброго обращения, и, я уверен, он создаст великие произведения. Я верю, что в ваших силах - спасти человека выдающегося таланта и помочь ему добиться величайших успехов, если вы только пожелаете.
- Конечно, я хочу это сделать, - воскликнул он. - Не сомневайтесь. Я понимаю, о чем вы, но сделать это будет непросто.
- Неужели вы не видите никакой возможности? - настаивал я. - Подумайте, что можно сделать, как министр иностранных дел мог бы вмешаться, чтобы Уайльда освободили на несколько месяцев раньше.
Немного подумав, он ответил:
- Поверьте, власти желают помочь в любом хорошем деле, более чем желают - я уверенно могу говорить не только за себя, но и за министра иностранных дел, но вы должны дать нам какое-то обоснование для действий, какую-то причину, о которой можно твердо заявить и которую можно отстаивать.
Я не понял, куда он клонит, так что упорствовал:
- Вы ведь признаете, что причина существует, что помочь Уайльду - благое дело, так почему бы этого не сделать?
- Мы живем, - ответил он, - в соответствии с парламентским уставом. Представим, что такой вопрос задатут в парламенте, а учитывая нынешнее состояние умов, думаю, его могут задать, и что мы ответим? Мы ведь не можем твердо заявить, что, надеемся, Уайльд напишет новые книги и пьесы, не так ли? Уверяю вас, этой причины было бы достаточно, но это не воспримут как достаточную причину.
- Похоже, вы правы, - пришлось признать мне. - Ну а если я вам принесу ходатайство от литераторов с просьбой освободить Уайльда по состоянию здоровья, это поможет?
Сэр Рагглс Брайс подскочил от радости, услышав мое предложение.
- Конечно, - воскликнул он, - если литераторы, люди высокого общественного статуса, напишут просьбу об уменьшении срока заключения Уайльда на три-четыре месяца по состоянию здоровья, думаю, это возымеет наилучшее действие.
- Я немедленно встречусь с Мередитом, - сказал я, - и с некоторыми другими писателями. Сколько имен нужно собрать?
- Если заручитесь поддержкой Мередита, - ответил он, - много других вам не понадобится. Дюжины имен хватит, или даже меньше, если это для вас много.
- Не думаю, что возникнут трудности, - ответил я, - но я вам сообщу.
- Будет сложнее, чем вы думаете, - заключил он, - но если добудете одну-две знаменитости, остальные сами подтянутся. В любом случае, если будет несколько известных имен, вам станет легче.
Конечно же, я поблагодарил его за доброту и ушел полностью довольный. Мне казалось, что проще задачи не придумать: вряд ли Мередит более бессердечен, чем Королевская комиссия. Я вернулся в свой офис в редакции »The Saturday Review» и достал отчет Королевской комиссии по поводу приговора сроком на два года с каторжными работами. Комиссия рекомендовала вычеркнуть этот приговор из «Свода законов» как слишком суровый. Я набросал черновик небольшой петиции, как можно более нейтральной:
«Учитывая тот факт, что Королевская комиссия считает тюремное заключение сроком на два года с каторжными работами слишком суровым приговором, а также тот факт, что мистер Уайльд - прославленный писатель, который, как нам сейчас известно, страдает из-за проблем со здоровьем, мы, нижеподписавшиеся, просим...., и так далее».
Я попросил это напечатать, потом написал письмо Мередиту, спросил, когда можно с ним встретиться по важному делу. Я хотел сначала получить его подпись, а уже потом опубликовать петицию. К моему удивлению, Мередит не ответил сразу, а когда я начал настаивать и изложил ему суть дела, он написал мне, что не может выполнить мою просьбу. Я написал еще раз, умолял встретиться со мной в связи с этим вопросом. Впервые за всю мою жизнь он отказался со мной встретиться, написал, что никакие мои доводы его не тронут, так что это лишь причини нам боль конфликта.
Ничто в жизни не смогло бы удивить меня сильнее, чем такое отношение Мередита. Я довольно хорошо знал его поэзию, и знал, сколь сурово он относился к чувственным слабостям, вероятно, потому, что его тоже подстерегали эти ловушки. Кроме того, я знал, что в душе он был воином и любил добродетели мужественности, но мне казалось, что я знаю этого человека, знаю его милосердие, источники жалости, бьюшие в его душе. Я был уверен, что смогу расчитывать на него в любых вопросах благотворительности или великодушия. Но нет, он был непоколебим. Много лет спустя он сказал мне, что был невысокого мнения о талантах Уайльда, испытывал инстинктивное, глубоко укоренившееся презрение к его позерству шоумена и полнейшее отвращение к его пороку.
- Это мерзкое потакание чувственным слабостям - просто деградация, - сказал Мередит, - такое нельзя прощать.
До конца жизни не прощу Мередита, отныне он стал для меня никем. Он всегда был для меня знаменосцем в вечной войне, полководцем в «Войне за освобождение человечества», а тут я понял, что он не испытывает жалости к ближнему, которого ранили по его сторону великой баррикады: это меня ужаснуло. Да, Уайльда ранили не за то, что он воевал за нас, он упал и его настигла беда так, как могла бы настичь беда пьяницу. Но в конце концов - он воевал на правильной стороне, оказывал животворное интеллектуальное влияние - было бы ужасно бросить его на обочине, бессердечно позволить истечь кровью. Наш выдающийся современник-англичанин не был способен даже постичь пример Христа, не то что подняться до его высот!
Этот отказ Мередита не просто ранил меня, но и почти уничтожил мою надежду, но цель моя осталась неизменной. Для моей петиции мне нужна была знаковая фигура, а ту знаковую фигуру, которую я выбрал, мне заполучить не удалось. Я начал думать и сомневаться. Следующим я обратился к совсем другому человеку - к покойному профессору Чартону Коллинзу, моему большому другу, который, несмотря на свой почти педантичный ригоризм, в глубине души таил родник эмпатии - маленькое озерцо чистой любви к поэтам и писателям, которыми он восхищался. Я пригласил его на обед и попросил подписать петицию. Он отказался, но по причинам иным, чем Мередит.
- Конечно, Уайльда должны освободить, - сказал он, - приговор был дикостью и свидетельством жесточайшего предубеждения, но у меня дети, у меня - своя жизнь, а если я подпишу петицию, меня вымажут тем же дегтем, что и Уайльда. Я не могу себе это позволить. Если бы он был действительно великим человеком, думаю, я бы все-таки подписал петицию, но я не согласен с вашей оценкой его личности. Вряд ли мне захочется ради его защиты дразнить британскую кошку: у нее много когтей, и все - острые.
Как только он понял, что такое мнение его не красит, начал выдвигать новые аргументы.
- Если бы был какой-то смысл ко мне с этим обращаться, я бы подписал, но я - никто, почему бы вам не пойти к Мередиту, Суинберну или Харди?
От профессора пришлось отказаться так же, как и от поэта. Потом я стучался еще во множество дверей, но всё тщетно. Никто не хотел опозориться. Кто-то, будучи знаменитостью, говорил, что у него нет положения в обществе и его имя для петиции не годится. Другие просто не ответили на мои письма. Кто-то рассыпался в извинениях, но общественное мнение - против мистера Уайльда, все, как один, придумали отговорку...
Однажды ко мне в колледж пришел профессор Тайрелл из дублинского Тринити-Колледжа - я как раз объяснял разницу между литераторами Франции и Ангглии на примере такого поведения. Во Франции существует общепризнанный "esprit de corps", корпоративный дух, который заставляет литераторов держаться вместе. Например, когда Эмилю Золя грозило судебное преследование за роман «Нана», дюжина писателей, среди них - Шербюлье, Фойе, Дюма-сын, которые ненавидели этот роман, считали его скандальным, безвкусным, даже аморальным, сразу же заступились за него: заявили, что полиция не может судить об искусстве и не должна вмешиваться в работу серьезного писателя. Все эти французы, которым не нравился роман Золя, которые считали, что популярности он добился благодаря обращению к низменным инстинктам, признали, что он - литературная величина, решительно встали на его защиту, несмотря на свое предубеждение. Но в Англии люди в целом эгоистичнее. Все преследуют лишь свои собственные интересы и скорее обрадуются, если какого-нибудь любимца публики постигнет несчастье: никто не протянет ему руку помощи. Тайрелл неожиданно прервал мои размышления.
- Не знаю, подходит ли для вашей петиции мое имя, - сказал он, - но я согласен со всем, что вы сказали, а мое имя можно поставить рядом с именем Чартона Коллинза, хотя, конечно, я не имею права рассуждать о литературе, - и он подписал петицию без лишнего шума, добавив «Королевский профессор греческой филологии в Тринити-Колледже, Дублин».
- Когда увидите Оскара в следующий раз, - продолжил он, - пожалуйста, передайте ему, что мы с женой о нем спрашивали. Мы храним благодарную память о нем как о самом блестяшем собеседнике и писателе, и к тому же - обаятельнейшем человеке. Весь их английский пуританизм - одно расстройство.
Жизнь в Ирландии делает людей более человечными, но одной фамилии было недостаточно, а мне удалось заручиться лишь поддержкой Тайрелла. В отчаянии, зная, что Джордж Уайндхэм очень любит Оскара и восхищается его великим талантом, я пригласил его пообедать в «Савое», изложил ему суть дела и умолял подписать петицию. Он отказался, и, увидев мое удивление, извинился, сказал, что до него дошли слухи о близости Оскара с Бози Дугласом, он спросил Оскара, есть ли в этих скандальных слухах доля правды.
- Понимаете, - продолжил он, - Бози - мой родственник, так что я имел право спросить. Оскар поклялся честью, что между ними нет ничего, кроме дружбы. Он мне солгал, и я не могу его простить.
Политик, который не может простить ложь - вот так насмешка богов! Я даже не нашелся, что ответить на столь жалкую показную чушь. Занимающийся политикой Уайндхэм показал мне, куда дует ветер общественного мнения, и мне пришлось признать, что усилия мои тщетны.
У английских литераторов нет никакого чувства общности. На самом деле они склонны держаться вместе даже еще менее, чем представители любого другого класса, никто из них не желает помочь раненому собрату. Мне пришлось собщить сэру Рагглсу Брайсу, что я потерпел неудачу.
Потом мне сообщили, что, если я попрошу Томаса Харди, могу добиться успеха. Я был знаком с Харди, но никогда особо не интересовался его творчеством. Должен сказать, если бы мне ничего иного не оставалось, я бы частично преуспел, но в течение этих двух лет я был очень занят и встревожен - грозовые облака в Южной Африке сгущались, а мое мнение о южно-африканских делах было очень непопулярно в Лондоне. Мне казалось жизненно важным предотвратить англо-бурскую войну. Мне пришлось отказаться от попыток добиться сокращения срока заключения Оскара и довольствоваться заверениями сэра Рагглса Брайса о том, что к Оскару будут относиться с величайшим возможным уважением.
Но мое заступничество всё равно возымело положительный эффект.
Оскар сам нам рассказал, как ему помогла доброта, проявленная к нему в последние полгода его заключения. В «De Profundis» он пишет, что в течение первой половины срока он мог лишь заламывать руки в бессильном отчаянии и плакать: «Какой конец, какой бесславный конец!». Но когда к нему снизошел новый дух доброты, он смог искренне сказать: «Какое начало, какое чудесноеt начало!». Он подвел такой итог:
- Если бы я вышел из тюрьмы через полгода, как надеялся, я покинул бы свое узилище с отвращением, ненавидя всех ее чиновников, горечь ненависти отравляла бы мне жизнь. У меня было еще полгода заключения, но человечность оставалась с нами в тюрьме всё это время, и теперь, выйдя на волю, я всегда буду помнить величайшую доброту, которую здесь проявляли ко мне почти все, и в день освобождения я горячо поблагодарю многих людей и попрошу их в свою очередь тоже помнить обо мне.
И этого человека судья Уиллс назвал нечувствительным к голосу возвышенного.
Я вновь проведал Оскара некоторое время спустя. Изменения с ним произошли разительные. Он был весел, воодушевлен, выглядел лучше, чем когда-либо: очевидно, строгий тюремный уклад ему подошел. Встретил он меня шуткой:
- Фрэнк, это ты! - воскликнул Оскар, словно удивившись. - Как всегда - оригинален! Ты вернулся в тюрьму по собственной воле!
Оскар сообщил, что новый начальник тюрьмы, майор Нельсон, добр к нему, насколько это возможно. Его не наказывали уже несколько месяцев, и «О, Фрэнк, как же это приятно - читать, когда захочешь, писать, когда есть вдохновение - радость жизни вернулась!». Состояние Оскара настолько улучшилось, что меня радовали его речи.
- Какие у тебя есть книги? - спросил я.
- Я думал, мне захочется перечитать «Царя Эдипа», - мрачно ответил Оскар, - но я не могу это читать. Всё это - какое-то ненастоящее. Потом я подумал о Святом Августине, но он - еще хуже. Отцы Церкви по-прежнему далеки от меня, все они с такой легкостью смогли раскаяться и изменить свою жизнь: мне это столь легким не кажется. В конце концов я остановил свой выбор на Данте. Данте - именно то, что нужно. Прочел всё «Чистилище», заставил себя прочесть его на итальянском, чтобы в полной мере прочувствовать вкус и значение поэмы. Данте тоже спустился в бездну, испил горький напиток отчаяния. Когда выйду, хочу составить маленькую библиотеку, избранные книги. Может быть, ты мне поможешь их достать. Хочу книги Флобера, Стивенсона, Бодлера, Метерлинка, Дюма-отца, Китса, Марлоу, Чаттертона, Анатоля Франса, Теофиля Готье, Данте, Гете, стихи Мередита и его «Эгоиста», «Песни царя Соломона», «Книгу Иова» и, конечно, Евангелие.
- Я с радостью достану для тебя эти книги, - сказал я, - если пришлешь мне список. Кстати, я слышал, ты помирился с женой, правда ли это? Мне будет приятно узнать, что это - правда.
- Надеюсь, всё будет в порядке, - мрачно ответил Оскар, - она очень хорошая и добрая. Думаю, ты слышал, - продолжил Оскар, - моя мать умерла после того, как меня посадили сюда, в моей жизни возникла огромная пустота...Я всегда относился к матери с величайшей любовью и восхищением. Она была великой женщиной, Фрэнк, идеальной идеалисткой. У моего отца когда-то были неприятности в Дублине, наверное, ты об этом слышал?
- О да, - ответил я. - Читал об этом деле. (О нем рассказано в первой главе этой книги).
- Так вот, Фрэнк, она поднялась на трибуну и давала показания с невероятным спокойстивем, с полным доверием, без тени обычной женской ревности. Она не могла поверить, что мужчина, которого она любит, может оказаться человеком недостойным, и ее уверенность была столь абсолютной, что передалась присяжным. Ее доверие было столь благородным, что присяжные тоже его испытали, признали моего отца невиновным. Невероятно, правда? Она была полностью уверена в том, какой будет вердикт. Лишь благородные души обладают такой уверенностью и спокойствием...
"Сперанца": леди Уайльд в юности
Когда мой отец умирал, было то же самое. Она всегда сидела у его изголовья в черной вуали, в безмолвном спокойствии. Ничто никогда не могло поколебать ее оптимизм. Когда смерть забрала мужчину, которого она любила, она приняла это столь же умиротворенно, и смерть моей сестры она перенесла столь же возвышенно. Моя сестра была чудесным созданием, такая веселая и резвая, я называл ее «солнечным светом во плоти».
Когда мы ее потеряли, мать просто приняла это, для ребенка так было лучше всего. У женщин мужества бесконечно больше, чем у мужчин, тебе так не кажется? Я никогда не встречал никого, обладающего столь безграничной верой, как моя мать. Она была одной из величайших личностей этого мира. Не решаюсь подумать, что она выстрадала после вынесения мне приговора - уверен, ее страдания были безграничны. Она возлагала на меня большие надежды. Когда ей сказали, что она умирает и не сможет меня увидеть, поскольку мне не позволили поехать к ней, она сказала: «Да поможет ему тюрьма» и отвернулась к стене.
Она относилась к тюрьме так же, как ты, Фрэнк, и на самом деле, думаю, вы оба правы: тюрьма мне помогла. Теперь я понимаю то, что не понимал раньше. Понимаю, что такое сострадание. Прежде я думал, что произведение искусства должно быть красивым и веселым. Но теперь я понимаю, что этого идеала недостаточно, это - просто поверхностно: в основе произведения искусства должно лежать сострадание, книгу или стихотворение, в котором нет сострадания, лучше вообще не писать...
- Я буду очень одинок, когда выйду отсюда, а я не могу выносить одиночество, это невыносимо, это мне ненавистно, с меня этого довольно...
Понимаешь, Фрэнк, я полностью порвал с прошлым. Собираюсь написать его историю. Хочу рассказать о своем искушении и падении: как человек, которого я любил, втянул меня в свою ужасную склоку, толкнул в драку со своим отцом, а потом бросил страдать в одиночестве...
Вот эту историю я собираюсь рассказать. Я пишу книгу сострадания и любви, ужасную книгу...
Фрэнк, ты ее опубликуешь? Мне хотелось бы, чтобы она вышла в «The Saturday».
- Я с радостью опубликую всё, что ты напишешь, - ответил я, - но с большей радостью опубликую что-то, что говорит о том, что ты, наконец, выбрал правильную сторону и начал новую жизнь. Я заплачу тебе ту сумму, в которую оценю это произведение - в любом случае, больше, чем я плачу Бернарду Шоу или кому-либо еще, - я сказал это, чтобы подбродрить Оскара.
- Я в этом уверен, - сказал Оскар. - Я пришлю тебе книгу, как только допишу. Думаю, она тебе понравится, - после этого разговор на мгновение угас.
Наконец я уверился, что с Оскаром всё будет хорошо. Откуда у меня взялась такая уверенность? Его разум был богаче и крепче, чем когда-либо прежде, и он порвал со всем своим темным прошлым. Мне было приятно думать, что он создаст произведения более великие, чем прежде. У Оскара тоже была эта вера и решимость, это было понятно из того, что он в то время писал в тюрьме:
«Мне предстоит столь многое сделать, что величайшей трагедией стала бы моя смерть прежде, чем мне будет позволено совершить хотя бы малую толику задуманного. Я вижу, как развивается искусство и жизнь, достигая нового совершенства. Я жажду жить, чтобы исследовать то, что является для меня ничем иным, как новым миром. Хотите знать, что это за новый мир? Думаю, вы можете догадаться. Это - мир, в котором я живу. Страдания и всё, чему они учат - вот мой новый мир...
Я привык жить лишь ради удовольствий. Я избегал скорби и страданий. Я их ненавидел...».
В тюрьме Оскар начал понимать, как сильно ошибался, насколько страдания важнее и благотворнее для души, чем удовольствия.
«Из страданий рождаются миры, рождение ребенка или звезды - это боль».
ГЛАВА XIX
Вскоре после выхода Оскара из тюрьмы один из его близких друзей сказал мне, что Оскар совсем обнищал, и умолял достать для него одежду. Я записал имя его портного и заказал два костюма. Портной отказался принять заказ - он не собирался шить одежду для Оскара Уайльда. Я боялся, что не сдержусь во время разговора с этим человеком, и отправил своего заместителя и друга, мистера Бланшана, чтобы тот договорился с портным. Душа торговца сдалась на уговоры и аванс наличными. Я послал Оскару одежду и чек, вскоре после выхода на свободу он написал мне благодарственное письмо.
Вскоре я узнал из авторитетного источника, и Оскар позже сам это подтвердил: когда он вышел из Рэдингской тюрьмы, корреспондент американской газеты предложил ему 1000 фунтов за интервью о его тюремной жизни и опыте, но Оскар счел ниже своего достоинства выставлять свои страдания на продажу. Он подумал, что лучше одолжить, чем заработать. Частично это его решение, наверное, можно оправдать, если вспомнить, что у него еще оставались какие-то фунты стерлингов от крупных сумм, которые он получил до вынесения приговора от мисс С..., Росса, Мора Эйди и других людей. Но всё равно - отказ Оскара от суммы, которую предложила ему нью-йоркская газета, говорит о том, насколько он презирал деньги, даже в тот момент, когда деньги, казалось, были его главной заботой. Он всегда жил одним днем, довольно беззаботно.
Как только Оскар вышел из тюрьмы, он уехал с друзьями во Францию, остановился в «Отель де ла Плаж» в Берневале, тихой деревушке под Дьеппом. Месье Андре Жид, навестивший Оскара там почти сразу же по его приезде, оставил честные воспоминания о нем в то время. Андре Жид пишет о том, как он был рад увидеть «Оскара Уайльда былых времен», не того сластолюбца, раздувающегося от гордыни и богатой жизни, а «нежного Уайльда», каким он был до 1891-го года. «Я словно перенесся не на два года назад, - пишет Андре Жид, - а на пять-шесть. Тот же мечтательный взгляд, та же веселая улыбка, тот же взгляд».
Оскар сказал месье Жиду, что тюрьма его полностью изменила, научила его состраданию. «Вам известно, - продолжил Оскар, - как я люблю «Мадам Бовари», но Флобер не допустил сострадание в свой роман, вот почему это произведение - мелкое и ограниченное. Именно благодаря состраданию произведение приобретает масштаб, открываются безграничные горизонты. Знаете ли, друг мой, именно сострадание удержало меня от самоубийства. Первые полгода в тюрьме я был ужасно несчастен, столь абсолютно несчастен, что мне хотелось убить себя, но от последнего шага меня удержало сострадание - я смотрел на других заключенных и видел, что они столь же несчастны, как и я, мне было их жаль. О боже, сколь прекрасно сострадание, а я прежде об этом не знал.
Оскар говорил тихо, без какого-либо волнения.
- Знали ли вы о том, как прекрасно сострадание? Что до меня, я благодарю Господа каждый вечер, да, на коленях благодарю Господа за то, что он преподал мне урок сострадания. Я отправился в тюрьму с каменным сердцем, думая лишь о своих удовольствиях, но теперь мое сердце абсолютно разбито - в мое сердце вошло сострадание. Я узнал, что сострадание - величайшая и самая прекрасная вещь в мире. Вот почему я не могу таить злобу против тех, кто заставил меня страдать, против тех, кто меня осудил: я не злюсь ни на кого, потому что без них я не узнал бы всё это. Альфред Дуглас пишет мне ужасные письма. Говорит, что он меня не понимает, не понимает, почему я никому не желаю зла, говорит, что все относятся ко мне ужасно. Нет, он меня не понимает. Он больше не способен меня понять. Но я продолжаю ему об этом писать в каждом письме: мы не можем идти одной дорогой. У него - своя дорога, она - прекрасна, у меня - своя. Его путь - путь Алкивиада, мой путь теперь - путь Святого Франциска Ассизского».
Сложно сказать, что из этого - правда, а что - воображение, декларация о создании нового идеала. Правда не столь проста, как пытается нас в том убедить новообращенный в христианство Оскар. Неопубликованные отрывки из "De Profundis", которые были зачитаны на процессе Дугласа против Рэнсома, доказывают, что Оскар Уайльд не считал возможным простить или забыть то, что воспринимал как плохое обращение с ним. В "De Profundis" есть прекрасные страницы, страницы смиреннейшего самоотречения и милосердия, несомненно, Оскар писал их в определенном настроении духа, он был искренен. Но у него бывало и другое настроение, настроение жизнелюбия - не столь приятное, но более устойчивое, в этом настроении он видел себя преданным, принесенным в жертву, покинутым, в своем крахе он тогда полностью винил своего друга, без раздумий называл его «Иудой», чей мелочный эгоизм, властное злонравие и невыполненные обещания о денежной помощи привели великого человека к катастрофе.
Эта неопубликованная часть "De Profundis", в сущности, от начала и до конца - одно длинное проклятие в адрес лорда Альфреда Дугласа, обвинительный акт, кажущийся беспристрастным, особенно - поначалу, но в действительности это - горькое и безжалостное обвинение, по нему видно, что Оскару Уайльду странным образом не хватало эмпатии даже по отношению к человеку, которого, по его словам, он любил. Те, кто знал Оскара Уайльда таким, каким он был на самом деле, прочтут этот перл красноречия достаточно внимательно, чтобы заметить, что Оскар снова и снова повторяет обвинения в мелочном эгоизме со столь ядовитой злобой, что сразу становится виден его собственный колоссальный эгоизм и ожесточение. Нам сказано: «Любовь долготерпит, милосердствует, не ревнует любовь, не кичится, не надмевается, Слово Жизни», - этой великодушной и всепрощающей любви не было у язычника Оскара Уайльда, так что даже в своей самой глубокой страсти он так и не смог обрести утешения, не смог ее утолить.
Во время этой же беседы с месье Жидом Оскар, как сообщается, сказал, что он знал заранее о том, что катастрофа неизебежна: «Возможен был лишь один исход...Так не могло больше продолжаться, это должно было чем-то закончиться».
Я думаю, это - взгляд Андре Жида, а не Оскара. Как бы то ни было, я уверен, что мое описание Оскара перед судебным процессом как человека надменного и самоуверенного намного ближе к истине. Конечно, у него должны были быть дурные предчувствия, его не раз предупреждали, как мне известно, но Оскар перенял черты характера своих приятелей, первые попытки маркиза Куинсберри его атаковать он воспринял с полнейшей брезгливостью. Оскар совершенно не понимал, в чем заключается опасность. Более точен Андре Жид в описании Оскара, когда добавляет:
- Тюрьма меня полностью изменила. Я благодарен ей за это. Дуглас ужасен, он не способен понять, что я больше не могу жить так, как раньше. Он винит других людей в том, что они меня изменили.
Приведу отрывок из письма тюремного охранника, которое Стюарт Мэйсон включил в свою превосходную небольшую книгу об Оскаре Уайльде. Охранник пишет:
«Ни один другой человек не жил более прекрасной жизнью, никто не смог бы жить более прекрасной жизнью, чем Оскар Уайльд в течение краткого периода нашего знакомства во время его заключения. На его лице всегда была улыбка, в его душе, должно быть, всегда сияло солнце. Его называли неискренним: когда я его знал, он являл собой воплощение искренности. Если он не продолжил жить такой жизнью после выхода из тюрьмы, значит, силы зла поработили его душу. Но он пытался, честно пытался, и в тюрьме ему это удалось».
Всё это в целом кажется мне верным. Веселое жизнелюбие Оскара поразило бы любого, кто его не знал. Кроме того, распорядок дня и простая тюремная пища способствовала улучшению его здоровья, а одиночество и страдания сделали его эмоциональную жизнь более глубокой. Но в его душе таилась острая горечь, глубоко укорененное чувство обиды, постоянно прорывавшееся в пылких инвективах. Как только он избавился он жалких мелочных гонений тюрьмы, веселая жизнерадостность его натуры взяла верх. В этой сложности нет никакого противоречия. В душе человека может таиться сотня конфликтующих друг с другом страстей и импульсов, которые не перемешиваются. В тот момент доминирующим аккордом в душе Оскара было сострадание к другим людям.
К моему удовольствию, мир очень скоро получил доказательства этих изменений в душе Оскара Уайльда. 28-го мая, через несколько дней после выхода Оскара из тюрьмы, в «The Daily Chronicle» было опубликовано письмо в две колонки с горячей просьбой об улучшении условий содержания маленьких детей в английских тюрьмах. Это письмо Оскар написал, потому что охранника Мартина из Рэдингской тюрьмы члены комиссии уволили за ужасное преступление - он «дал сладкие бисквиты маленькому голодному ребенку»...
Я должен процитировать несколько параграфов этого письма, поскольку это - свидетельство углубленности, достигнутой Оскаром Уайльдом в тюрьме, свидетельство того, как его собственные страдания, по выражению Шекспира, «сочувствие в нем зародили», а кроме того, из этого письма мы узнаем, какой была жизнь в английских тюрьмах. Оскар пишет:
«В понедельник накануне освобождения я увидел троих детей. Их только что осудили, они стояли в ряд в центральном зале в тюремных робах, с простынями под мышкой, ждали, когда их отправят в предназначенные им камеры...Это были маленькие дети, самый младший - тот, кому охранник дал бисквиты - совсем малыш, ему, очевидно, не нашлось достаточно маленькой робы. Конечно, я видел много маленьких детей в тюрьме за два года своего заключения. Особенно в тюрьме Уондсворт всегда было много детей. Но ребенок, которого я увидел в понедельник 17-го в Рэдинге, был младше их всех. Нет нужды говорить, как я расстроился, увидев этих детей в Рэдинге, потому что знал, как там с ними будут обращаться. Жестокость, с которой обращаются круглые сутки с детьми в английских тюрьмах, не кажется чем-то невероятным тем, кто был тому свидетелем и знает о жестокости системы.
В наше время люди не понимают, что такое жестокость... Обычная жестокость - это просто тупость.
С детьми в тюрьме обращаются ужасно, особенно - те. кто не понимает особую психологию детской натуры. Ребенок может понять наказание от родителей или опекунов, и принять его с определенным смирением. Что ребенок понять не способен - так это наказание от социума. Он не понимает, что такое социум...
Ужас, который ребенок испытывает в тюрьме, безграничен. Помню, однажды в Рэдингской тюрьме, отправляясь на прогулку, я увидел в тускло освещенной камере напротив моей маленького мальчика. Двое охранников - вовсе не плохие люди - говорили с ним с какой-то явной жесткостью, возможно, давали ему наставления по поводу его поведения. Один охранник был в камере с ним, другой - стоял в коридоре. Лицо ребенка являло собой белое полотно чистого ужаса. В его глазах был ужас загнанного животного. Следующим утром за завтраком я услышал, как он плачет и просит его выпустить. Он плакал о родителях. Время от времени я слышал зычный голос дежурного охранника, который велел ему замолчать. А ведь он еще даже не был осужден за то мелкое преступление, в котором его обвиняли. Он просто находился в камере предварительного заключения. Это я понял по тому, что ребенок был в своей одежде, достаточно опрятной. Но на нем были тюремные носки и ботинки. Значит, он был очень беден, его ботинки, если они у него были, были в плохом состоянии. Судьи, как правило - народ абсолютно невежественный, часто отправляют детей на неделю в камеру предварительного заключения, а потом, вероятнее всего, помилуют, какой бы приговор ни могли вынести. Это называется «не отправить ребенка в тюрьму». Конечно, это очень глупо с их стороны. Маленькому ребенку не понятно это тонкое различие между предварительным и тюремным заключением. Для него находиться в тюрьме - уже ужасно. Человечество должно ужаснуться от того, что ребенок там находится.
Этот ужас, который охватывает ребенка и завладевает всеми его чувствами так же, как чувствами взрослого, конечно, усиливается еще и из-за системы одиночных камер в наших тюрьмах. Каждый ребенок находится в своей камере двадцать три часа в сутки. Это ужасно. Запирать ребенка в тускло освещенной камере на двадцать три часа в сутки - верх жестокости и глупости. Если бы человек - родитель или опекун - обращался так с ребенком, его сурово наказали бы...
Во-вторых, ребенок в тюрьме страдает от голода. Обычно его рацион состоит из плохо пропеченного тюремного хлеба и кружки воды на завтрак в полседьмого. В двенадцать выдают обед - миску грубой кукурузной каши, а в полшестого ребенок получает кусок сухаря и кружку воды на ужин. Такой рацион и здорового человека доведет до болезни, в основном, конечно, вызовет расстройство желудка и сопутствующую ему слабость. На самом деле в больших тюрьмах в порядке вещей раздача надзирателями вяжущих средств заключенным. А ребенок, как правило, совсем не может есть. Любой, кто хоть что-то знает о детях, знает, как легко расстраивается детское пищеварение их-за плача, тревог или любого душевного расстройства. Ребенок, который плакал весь день и, вероятно, часть ночи в одиночной тускло освещенной камере, охвачен ужасом, просто не может есть эту грубую ужасную пищу. В этой истории с маленьким ребенком, которому надзиратель Мартин дал бисквиты, ребенок плакал от голода в четверг утром, совсем не мог есть хлеб с водой, который ему дали на завтрак.
После выдачи завтрака Мартин пошел и купил пару сладких бисквитов - он не мог смотреть, как ребенок голодает. Это был прекрасный поступок с его стороны, так его воспринял и ребенок, который, ничего не зная о правилах, установленных руководством тюрьмы, рассказал одному из старших надзирателей, как добр был к нему младший надзиратель. В результате, конечно, на младшего надзирателя написали рапорт и уволили его.
Я очень хорошо знаю Мартина, я находился под его надзором в течение последних семи недель своего заключения... Меня поразила невероятная доброта и человечность, то, как он разговаривал со мной и с другими заключенными. Доброе слово много значит в тюрьме, вежливое «доброе утро» или «добрый вечер» сделают человека настолько счастливым, насколько это возможно в тюремном заключении. Мартин всегда был вежлив и участлив...
В последнее время много говорят и пишут о разлагающем влиянии тюрьмы на маленьких детей. Всё это - довольно верно. Жизнь в тюрьме полностью разлагает ребенка. Но это разлагающее влияние исходит не от заключенных. Это - влияние всей тюремной системы в целом - начальника тюрьмы, капеллана, тюремщиков, одиночной камеры, изоляции, отвратительной еды, правил, придуманных тюремной комиссией, распорядка дисциплины, как это называют.
Конечно же, детей младше четырнадцати лет вообще нельзя отправлять в тюрьму. Это - абсурд, и, подобно многим видам абсурда, результаты его - трагичны...»
Как мне сообщили, благодаря этому письму в британских тюрьмах с детьми начали обращаться немного лучше. Но что касается взрослых, британская тюрьма - всё та же пыточная камера, какой она была во времена Уайльда, с заключенными там по-прежнему обращаются с большей жестокостью чем в какой-либо другой цивилизованной стране: еда - самая плохая в Европе, ее не хватает для поддержания здоровья, иногда заключенных спасает от голодной смерти лишь перевод в больницу. Хотя эти факты хорошо известны, «Punch», любимый журнал британской буржуазии, не постеснялся недавно высмеять предложенную реформу карикатурой: британский заключенный со злодейским лицом Билла Сайкса лежит на диване в своей камере, курит сигару, в руке - бокал шампанского. Всё это - результат вовсе не глупости, как верилось Оскару, а вполне осознанного эгоизма. «Punch» и класс, который он обслуживает, предпочитают верить, что многие осужденные просто не годятся для жизни, а правда в том, что многие из них превосходят своей человечностью тех, кто их наказывает и на них клевещет.
В ожидании жены, которая должна была к нему присоединиться, Оскар снял маленький домик, шале «Бурже», примерно в двухстах ярдах от отеля в Берневале, и обставил его. Здесь он провел лето - писал, купался и разговаривал с несколькими преданными друзьями, которые проведывали его время от времени. Никогда он не был столь счастлив и здоров. Он задумал множество литературных проектов, поистине, за всю жизнь у него не было прежде столь плодотворного в творческом плане периода. Он собрался писать пьесы на библейские сюжеты, одну назвал «Фараон», другую - «Ахав и Иезавель» - героиню он назвал Изабель. Волновали его и более глубокие проблемы: он начал работать над «Балладой Рэдингской тюрьмы», но, прежде чем перейти к этой теме, сначала показал мне, как счастлива певчая птица, как божественно она поет, если открыть ужасную клетку и позволить ей расправить крылья в озаренных солнцем небесах.
Вот письмо, которое я получил от Оскара вскоре после его освобождения, это - одна из самых очаровательных вещей, которые он написал в жизни. Конечно же, оно адресовано ближайшему другу Оскара Роберту Россу, и мне остается лишь сказать, что я очень признателен Россу за то, что он разрешил мне его опубликовать:
«Отель де ла Плаж», Берневаль близ Дьеппа,
ночь понедельника, 31 мая (1897).
«Мой дражайший Робби,
Я решил, что единственный способ получить туфли - поехать во Францию и забрать их там. На таможне взыскали три франка. Как ты мог так меня напугать? В следующий раз, когда закажешь туфли, пожалуйста, приедь в Дьепп, чтобы их туда тебе прислали Это - единственный способ, и будет повод с тобой увидеться.
Завтра отправляюсь в паломничество. Я всегда мечтал стать паломником, решил отправиться завтра утром в собор Нотр-Дам-де-Льес. Знаешь, что такое «льес»? Старинное слово, обозначающее радость. Думаю, «Летиция» значит то же самое. Узнал сегодня вечером о соборе или храме, сдучайно, как ты сказал бы, от нежнейшей женщины в трактире, которой хотелось бы, чтобы я остался в Берневале навсегда. По ее словам, Нотр-Дам-де-Льес - прекрасен, каждому он откроет тайну радости - не знаю, сколько мне понадобится времени, чтобы попасть в храм, если идти пешком. Но, по ее словам, идти туда минимум шесть-семь минут, и столько же - на обратную дорогу. На самом деле часовня Нотр-Дам-де-Льес находится на расстоянии пятидесяти ярдов от отеля. Разве не удивительно? Собираюсь выйти в путь, когда выпью кофе и искупаюсь. Это ведь - просто чудо, правда? Отправлюсь в паломничество, найду маленькую серую каменную часовню Богоматери Радости, приуготовленную специально для меня. Возможно, она ждала меня в течение всех этих багряных лет наслеждений, и теперь она встретит меня, Льес - ее послание. Даже не знаю, что сказать. Если бы ты не был столь суров к бедным еретикам и признал, что даже для заблужших овец без пастыря существует Звезда Морей, Стелла Марис, путеводная звезда к дому. Но ты и Мор, особенно - Мор, обращаетесь со мной как с сектантом. Очень больно и довольно-таки несправедливо.
Вчера в 10 часов я побывал на мессе, потом искупался. Так что в воду я вошел уже не язычником. В результате меня не искушали ни русалки, ни сирены, ни зеленовласые прислужницы Главка. Действительно, по-моему, чудесно. В дни моего язычества море всегда было полно тритонов, которые дули в раковину, и других неприятных созданий. Теперь всё иначе. А ты всё равно обращаешься со мной, как с директором Мэнсфилд-Колледжа, так что мне тоже пришлось тебя канонизировать.
Мальчик мой, хотелось бы мне знать, делает ли твоя религия тебя счастливым. Ты прячешь от меня свою религию ужасающим образом. Трактуешь ее так, словно пишешь в «Saturday Review» для Поллока, или обедаешь на Уордор-Стрит, прекрасное блюдо подано с томатом, сводит всех с ума. Знаю, спрашивать тебя бесполезно, так что не говори.
В часовне вчера я почувствовал себя изгоем - не совсем, но немного. Действительно, я - в изгнании. Встретил на кукурузном поле милейшего фермера, он одолжил мне свою скамейку в церкви, так что расположился я довольно удобно. Теперь он проведывает меня дважды в день, у него нет детей, и он богат, так что я пообещал ему усыновить троих - двоих мальчиков и девочку. Сказал ему, что, если он захочет, он их найдет. Он сказал, что боится, как бы это не вышло боком. Я ему сказал, что все так делают. Так что он действительно пообещал усыновить троих сирот. Теперь его переполняет энтузиазм этой идеи. Собирается пойти в Опекунский совет и поговорить с ними. Он сказал, что его родной отец однажды упал во время приступа, когда они разговаривали, он поймал его и уложил в постель, где тот умер, и теперь он боится, что у него тоже будет приступ, и никто его не поймает. Очевидно, нужно усыновить сирот, не так ли?
Я чувствую, что Берневаль должен стать мне домом. Так и есть. Часовня Нотр-Дам-де-Льес будет мне сладка, если я приползу к ней на коленях, и она меня наставит. Невероятно - чтобы тебя туда привезла белая лошадь, которая родилась в тех местах, знает дорогу и хочет увидеть родителей, теперь, столько лет спустя. Также невероятно и то, что я узнал о Берневале, который существовал, был создан именно для меня.
Месье Бонне хочет построить для меня шале площадью 1000 метров (не знаю, сколько это - думаю, 100 миль), шале со студией, с балконом, столовой, огромной кухней и тремя спальнями - вид на море и деревья, всё - за 12 000 франков, 480 фунтов стерлингов. Если я в состоянии написать пьесу, я ее начну. Только представь, собственный очаровательный домик с садом во Франции за 480 фунтов стерлингов. Никакой арендной платы. Прошу, подумай об этом, и одобри, если сочтешь это достойным. Конечно, не ранее, чем я допишу пьесу.
Тут в отеле живет старый господин. Обедает один в своем номере, потом сидит на солнце. Он приехал сюда на два дня, и остался на два года. Его единственная печаль - здесь нет театра. Месье Бонне несколько бессердечен, он говорит, что, поскольку старый господин ложится спать в 8 часов вечера, театр ему ни к чему. Старый господин возражает, что и ложится спать в 8 часов именно потому, что нет театра. Вчера они спорили об этом час. Я - на стороне старого господина, но Логика, боюсь, на стороне месье Бонне.
Я получил нежнейшее письмо от Сфинкса. Она так чудесно рассказала мне об Эрнсте, который подписался на «Romeike», пока рассматривался его иск о разводе, и ему не нравились некоторые статьи. Учитывая растущее восхищение Ибсеном, я удивлялся, почему статьи не получились получше, но в наши дни все друг другу завидуют, кроме, конечно же, мужей и жен. Думаю, эту реплику нужно сохранить для пьесы.
Забрал ли ты у Реджи мою серебряную ложку? Ты забрал у Хамфриса мои серебряные кисти, а они ведь - лысые, так что ты с легкостью мог бы забрать у Реджи мою ложку - у них их много, по крайней мере - должно быть. На ложке - мой герб. Немного ирландского серебра, не хочется ее потерять. Есть чудесный заменитель под названием «британский металл», его очень любят в «Аделфи» и повсюду. Уилсон Барретт пишет: «Я предпочитаю его серебру». Дорогому Реджи прекрасно полошел бы. Уолтер Безант пишет: «Я ничем другим и не пользуюсь». Мистер Бирбом Три пишет: «С тех пор, как я это попробовал, я стал совсем другим актером. мои друзья меня с трудом узнают». Так что, очевидно, на этот металл есть спрос.
В тяжелейшие мгновения жизни я собираюсь писать учебник по политэкономии. Перый закон гласит: «Если существует спрос, нет предложения». Это - единственный закон, который объясняет невероятный контраст между душой человека и его окружением. Цивилизации продолжают существовать, потому что люди их ненавидят. Современный город в точности противоречит тому, что все хотят видеть. Платье девятнадцатого века - результат нащего ужаса перед стилем. Высокая шляпа будет существовать, пока она будет не нравиться людям.
Дорогой Робби, хотелось бы, чтобы ты был немного благоразумнее и не заставлял меня разговаривать с тобой допоздна. Для меня это очень лестно и тому подобное, но тебе следует помнить, что мне нужен отдых. Спокойной ночи. У своего изголовья ты найдешь цветы и сигареты. Кофе подают внизу в 8 часов. Ты не возражаешь? Если для тебя это слишком рано, я вовсе не против провести лишний часок в кровати. Надеюсь, спать ты будешь хорошо. Ты должен выспаться, поскольку Ллойда на веранде нет.
Утро вторника, 9.30.
Море и небо - словно матовое стекло, без этой ужасной линии между ними, словно проведенной учителем рисования - лишь одна рыбацкая лодка медленно плывет, тянет за собой ветер. Собираюсь искупаться.
6 часов.
Купался, видел шале, которое мне хотелось бы снять на сезон - весьма очаровательно, чудесный вид: большой кабинет, столовая и три милейшие спальни, а еще - комнаты для слуг и огромный балкон.
[Здесь Оскар нарисовал план воображаемого шале]
Не знаю масштаб чертежа, но комнаты - больше, чем на плане.
1. Столовая,
2. Гостиная.
3. Балкон.
Всё - на первом этаже, ступеньки ведут с балкона во двор.
Сумма арендной платы на сезон или год составляет, сколько бы ты думал, 32 фунта.
Конечно, мне следует заполучить это шале: есть буду здесь - за отдельным зарезирвированным столом, идти тут две минуты. Скажи же мне, чтобы я снял это шале. Когда приедешь снова, твоя комната будет тебя ждать. Всё, что мне нужно - это домашний уют. Люди здесь невероятно добры.
Я совершил свое паломничество: внутри эта часовня, конечно же - современный кошмар, но там есть черный образ Богоматери Льесской. Часовня столь же крохотная, как комната первокурсника в Оксфорде. Надеюсь вскоре залучить кюре отслужить там мессу: как правило, мессу служат там лишь в июле и августе, но мне хочется, чтобы ее отслужили поскорее.
Есть и еше кое-что, о чем я должен тебе написать.
Я обожаю это место. Вся эта местность очаровательна, леса и широкие луга.. Простая и здоровая природа. Если бы я жил в Париже, я был бы обречен терпеть то, что мне терпеть не хотелось бы. Я боюсь больших городов. Здесь я встаю в 7:30. Я счастлив весь день. Ложусь спать в 10. Я боюсь Парижа. Хочу жить здесь.
Я видел пейзаж. Самый лучший в этой местности, уникальный. Я должен построить дом. Если бы я смог построить шале за 12 000 франков - 500 фунтов - и жить в собственном доме, как был бы я счастлив. Мне надо как-то собрать деньги. Так я обрету дом - тихий, уединенный, здоровый, и возле Англии. Если бы я жил в Египте, я бы знал, какой должна быть моя жизнь. Если бы жил на юге Италии, я бы знал, что мне следует быть скверным и праздным. Но я хочу жить здесь. Обдумай это и пришли мне архитектора. Месье Бонне прекрасен и готов реализовать любую идею. Я хочу маленькое деревянное шале с оштукатуренными стенами, открытыми деревянными балками и белой штукатуркой на рамах, как, к сожалению признаюсь, в доме Шекспира, как в старинных фермерских домах шестнадцатого века. Так что я жду твоего архитектора так же, как он ждет меня.
Тебе эта идея кажется абсурдной?
Я получил «Хронику», огромное спасибо. Автор, написавший о «Счастливом принце», A.2.11, не упомянул мое имя, как глупо с ее стороны - это женщина.
Поскольку ты, поэма моих дней, далеко, я вынужден писать. Начал кое-что, что, думаю, получится прекрасно.
Завтра завтракаю у Стэннардов: что за страстный, чудесный писатель Джон Стрендж Уинтер! Сколь мало люди понимают его творчество! «Дитя Бутла» - поистине «шедевр символизма», только стиль и тема подкачали. Прошу, никогда не говори о творении «Дитя Бутла» легкомысленно - на самом деле, молю, вообще никогда о нем не говори, я вот никогда не говорю.
Твой,
оскар.
Пожалуйста, отправь «Хронику» моей жене»:
«Миссис с.м. холланд,
Мэзон-Бенжере,
Бево,
Прес-де-Невшатель»,
Просто поставь на письме штемпель, так же, как и на моем втором письме, когда оно придет.
Кроме того, возьми письмо и вложи его в конверт для:
М-ра артура гратендена,
До востребования, главное почтовое управление, Рэдинг,
со следующей припиской:
«Дорогой друг,
Прилагаемое письмо вас заинтересует. Кроме того, на почте вас ждет другое письмо и немного денег. Справьтесь о нем, если вы его не получили.
Искренне ваш,
C.3.3».
Только ты, дорогой Робби, можешь что-то для меня сделать. Конечно, письмо в Рэдинг должно уйти сразу же, как только мои друзья выедут ранним утром в среду».
Это письмо невероятно ярко демонстрирует радостное веселье Оскара и его утонченную чувствительность. Кто смог бы спокойно читать о часовенке Нотр-Дам-де-Льес и не улыбнуться при виде этих очаровательных образцов саморекламы: «Мистер Бирбом Три также пишет: «С тех пор, как я это попробовал, друзья с трудом меня узнают».
Это письмо - наиболее характерная вещь из написанных когда-либо Оскаром Уайльдом, вещь, написанная в идеальном состоянии здоровья, на пике счастья, даже более характерная, чем «Как важно быть серьезным», поскольку этому письму присущ не только юмор этой очаровательной фарсовой комедии, но и явный намек на более глубокие чувства, уже тогда начавшие воплощаться в шедевре, который навсегда останется творческим наследием человечества.
«Баллада Рэдингской тюрьмы» была написана именно тем летом 1897-го года. Счастливое стечение обстоятельств - тюремная дисциплина, исключавшая какое-либо потакание своим слабостям, доброта, развившаяся у Оскара к концу тюремного срока, и, конечно же, радость обретения свободы - всё это подарило Оскару идеальное здоровье, надежду и радость творчества, так что на несколько кратких месяцев ему удалось превзойти самого себя. Оскар заверил меня, и я ему поверил - замысел «Баллады» появился у него в тюрьме, а благодаря послаблению наказания и разрешению писать и читать божественный плод родился из сочувствия Оскара к другим людям и сочувствия людей к нему.
«Баллада Рэдингской тюрьмы» была опубликована в январе 1898-го года под псевдонимом «C.3.3.» - номер Оскара в тюрьме. За несколько недель появились десятки изданий в Англии и Америке, переводы почти на все европейские языки, что свидетельствовало не столько о великолепии поэмы, сколько о невероятном интересе к личности автора. В Англии поэму приняли с поразительным энтузиазмом. Один рецензент сравнил ее с лучшими творениями Софокла, другой написал, что «ничего равного этому произведению не появлялось в наше время». Ни одного слова критики, наиболее осторожные рецензенты называли поэму «острой» балладой...одной из величайших, написанных на английском языке». Похвала, конечно, не очень щедрая. Но дажи такие похвалы стали возможны только благодаря изменению отношения к Оскару, а не благодаря пониманию величия его произведения. Умнейшие читатели понимали, что Уайльд понес ужасающе чрезмерное наказание, из него сделали козла отпущения, чтобы отвлечь внимание от намного более ужасных преступников, и теперь все с радостью воспользовались возможностью исправить свою вину, излишне подчеркивая раскаяние Оскара и чрезмерно превознося то, что казалось им первыми плодами творчества раскаявшегося грешника.
"Баллада Рэдингской тюрьмы" - бесспорно, лучшее поэтическое произведение Оскара, нам следует попытаться оценить его так же, как его будут ценить в будущем. Нужно смело отыскать истоки поэмы, отметить заимствования и оригинальные находки. Когда всё будет классифицировано, поэма предстанет перед нами, как великое и блестящее достижение.
Незадолго до написания «Баллады» вышел небольшой поэтический сборник «Шропширский парень» А. Е. Хаусмана - сейчас он, кажется, профессор латыни в Кембридже. В книге всего сто с чем-то страниц, но она полна высокой поэзии - искреннего и страстного чувства, воплощенного в разнообразии мотивов. Друг Оскара Реджинальд Тернер послал ему экземпляр этого сборника, одно стихотворение особенно его поразило. Утверждают, что «фактической моделью для «Баллады Рэдингской тюрьмы» послужил «Сон Юджина Арама» в сочетании со «Старым моряком»», но я думаю, что основным источником вдохновения для Оскара послужил «Шропширский парень».
Вот строки стихотворения Хаусмана и строки «Баллады»:
«В свете луны берег одинокий,
Овечки щиплют рядом траву,
А кости висельников будут звенеть
На перекрестке четырех дорог.
Беззаботный пастух будет пасти
Стада в свете луны,
А в вышине, над зыбью овец
В воздухе болтается мертвец.
Нас повесили в Шрусбери в тюрьме,
Свисток свистит, покинут,
Поезда оплакивают всю ночь,
Тех, кто поутру умер.
Они спят в тюрьме Шрусбери этой ночью,
Или не спят, бог весть.
Если б жизнь другая, парень был бы получше
Тех, кто снаружи спит.
Обнажают шею для рук палача,
Утром звонок звенит,
Шея, созданная для другого,
С полосой от веревки висит.
И вот обрывается жизни нить,
И мертвец в воздухе встает,
Башмаки, державшие его на земле,
Теперь падают на землю.
Так вот наблюдаю теперь всю ночь,
Жду, пока забрезжит рассвет,
Когда восемь часов пробьет,
Только не девять, нет.
Желаю другу столь крепкого сна,
Как неведомым мне парням,
Что пасли овец при свете луны
Сотню лет назад.
«БАЛЛАДА РЭДИНГСКОЙ ТЮРЬМЫ»
Плясать под звуки скрипок сладко,
Мечта и Жизнь манят;
Под звуки флейт, под звуки лютен
Все радостно скользят.
Но над простором, в танце скором,
Плясать едва ль кто рад!
Как лики ужаса являет
Порой нам снов кристалл,-
Мы вдруг увидели веревку,
Нам черный крюк предстал,
Мы услыхали, как молитву
Палач в стон смерти сжал.
Весь ужас, так его потрясший,
Что крик он издал тот.
Вопль сожаленья, пот кровавый,
Их кто, как я, поймет?
Кто жил не жизнь одну, а больше,
Не раз один умрет.
В «Балладе Рэдингской тюрьмы» есть отрывки и получше тех, что вдохновлены Хаусманом. В конце третьей строфы, которую я цитирую, мы видим ясность мысли, которой едва ли достиг Хаусман.
«Кто жил не жизнь одну, а больше,
Не раз один умрет».
Кроме того, тут есть строки, написанные сердцем и оказывающие более божественный эффект, чем любое творение ума:
«Колен Священник не преклонит
Перед могилой той,
Пред ней не сделает, с молитвой,
Он знак креста святой,
Хоть ради грешников Спаситель
Сошел в наш мир земной».
* * * * * * * * * * * * * * *
Я также знаю,- и должны бы
О том все знать всегда,-
Что люди строят стены тюрем
Из кирпичей стыда
И запирают, чтоб Спаситель
Не заглянул туда.
Они свет Солнца запирают
И милый лик Луны,
Они свой Ад усердно прячут,
И в нем схоронены
Дела, что люди и Сын Божий
Увидеть не должны!
В тюрьме растет лишь Зло, как севы
Губительных стеблей.
Одно достойно в том, кто гибнет
И изнывает в ней:
Что в ней Отчаяние-сторож,
А Горе - спутник дней.
* * * * * * * * * * * * * * *
И тот, чье вздуто было горло,
Чист и недвижен взгляд.
Ждал рук Того, Кем был разбойник
С креста на Небо взят.
Сердцам разбитым и печальным
Христос являться рад.
«Баллада Рэдингской тюрьмы», несомненно - величайшая баллада на английском языке, одна из самых благородных. Вот как повлияла на Оскара Уайльда тюрьма.
Помню, обсуждая потом с Оскаром эту поэму, я предположил, что тюремный опыт, должно быть, помог ему прочувствовать страдания осужденного солдата и, конечно же, придал его стихам пылкость. Но Оскар и слышать об этом не хотел.
- Ох нет, Фрэнк, - закричал он, - даже не думай. Мой тюремный опыт был слишком ужасен, слишком болезненен, чтобы его использовать. Я просто стер его из памяти и забыл навсегда.
- А как же вот эта строфа? - спросил я:
«Мешки мы шили, камни били,
Таскали пыльный тёс,
Стуча по жести, пели песни, \
Потели у колес,
Но в каждом сердце скрыт был ужас
И ключ безвестных слёз».
- Характерные детали, Фрэнк, просто декорации тюремной жизни, а не ее реальность. Это никто не смог бы изобразить, даже Данте, которому пришлось отвернуться даже от меньших страданий.
Здесь стоит отметить, что из ненависти, питаемой к Оскару Уайльду и его творчеству, даже после того, как Оскар расплатился за свое преступление, издатели и редактора в Англии и Америке вовсе не торопились щедро заплатить за его самое лучшее произведение. Пьесу они купили бы с готовностью, потому что знали - это принесет им доход, а вот балладу из-под пера Оскара, похоже, никто покупать не хотел. Самая высокая цена, предложенная за «Балладу Рэдингской тюрьмы» в Америке - сто долларов. Оскар с трудом смог получить даже двадцать фунтов за права на английское издание у друга, который издал поэму, а с тех пор были проданы сотни тысяч экземпляров, и, конечно же, будут продаваться в будущем.
Привожу отрывок из еще одного письма Оскара Уайльда, которое было опубликовано в «The Daily Chronicle» 24-го марта 1898-го года, о жестокостях английской пенетициарной системы, озаглавленное: «Не читайте это, если не хотите испортить себе сегодня настроение», за подписью «Автор «Баллады Рэдингской тюрьмы». Очевидно, письмо было написано на основании непосредственного тюремного опыта Оскара. Письмо было простое и трогательное, но оно совсем не повлияло на сознание англичан, или повлияло очень мало. Министр внутренних дел собрался реформировать (!) пенетициарную систему, назначив больше инспекторов. Оскар Уайльд указал, что инспектора могут лишь следить за выполнением правил. Он считал, что нужно изменить правила. Его призыв был неотразим в своей простоте и скромности, но министр внутренних дел Англии, очевидно, его не понял, поскольку все нарушения, на которые указал Оскар Уайльд, процветают до сих пор. Не могу удержаться и не процитировать пассажи из этого незабываемого вердикта - незабываем он благодаря своей здравой сдержанности и полному отсутствию горечи:
"... Арестант, которому были позволены хотя бы малейшие послабления, страшится прибытия инспекторов. В день прибытия тюремной инспекции тюремные чиновники обращаются с заключенными более жестоко, чем когда-либо. Конечно же, их цель - показать, какую чудесную дисциплину они поддерживают.
Необходимые реформы крайне просты. Они касаются потребностей тела и разума всех несчастных узников.
Что касается первого пункта, закон дозволяет в английских тюрьмах три постоянных наказания:
"1. Голод.
"2. Бессонница.
"3. Болезнь.
Питание абсолютно не соответствует нуждам заключенных. В основном оно возмутительно. Его недостаточно. Все заключенные день и ночь страдают от голода...
Результатом потребления такой пищи (в большинстве случаев это - жидкая кашица, плохо пропеченный хлеб, нутряное сало и вода) становится непрерывная диарея. Эта болезнь, которая у большинства заключенных становится хронической, характерна для любой тюрьмы. Например, в тюрьме Уондсворт, где меня держали два месяца, пока не отправили в больницу, тюремщики два-три раза в день делали обход и раздавали вяжущие средства, как само собой разумеющееся. Нет нужды говорить о том, что после недели такого лечения лекарства переставали действовать.
Таким образом, несчастный арестант становится жертвой самой ослабляющей, гнетущей и унизительной болезни, какую только можно себе представить, и если из-за слабости, как часто бывает, он не может крутить ручку или колесо, его обвиняют в лени и наказывают с величайшей суровостью и жестокостью. И это еще не всё...
Ничего нет хуже, чем санитарные условия в английских тюрьмах...Спертый воздух тюремных камер, система вентиляции, которая совсем не работает - всё это столь нездорово, что тюремщиков часто начинает неудержимо тошнить, когда они заходят в камеру со свежего воздуха...
Что касается наказания бессонницей, она существует только в китайских и английских тюрьмах. В Китае арестанта сажают в маленькую бамбуковую клетку, а Англии - кладут на дощатые нары. Предназначение дощатых нар - вызывать бессонницу. У них нет никакого другого предназначения, и они всегда действуют эффективно. И даже если человеку во время отбывания тюремного срока разрешат жесткий матрас, он всё равно будет мучиться бессонницей. Это - возмутительное и невежественное наказание.
Позвольте воззвать к голосу разума.
Кажется, целью существующей пенетициарной системы является разрушение психики. Безумие - если не цель, то, во всяком случае, результат. Это - хорошо известный факт. Его причины очевидны. Отсутствие книг, какого-либо человеческого общения, изоляция от людей и человеческого влияния, обреченность на вечное молчание, отсутствие какого-либо взаимодействия с внешним миром, обращение, словно с неразумным животным, оскотинивание ниже любого животного уровня - несчастный, который осужден на пребывание в английской тюрьме, вряд ли сможет избежать безумия».
Письмо заканчивается утверждением, что, даже если все реформы будут реализованы, всё равно еще многое нужно будет сделать. Было бы прекрасно «сделать более гуманными начальников тюрем, более цивилизованными - тюремщиков, и более христинскими - капелланов».
Это письмо стало последней попыткой нового Оскара, Оскара, который мужественно попытался победить тюрьму, понять смысл страдания, выучить урок любви, который принес в мир Христос.
На чудесных страницах о Иисусе, которые являются величайшей частью «De Profundis» и также были написаны в последние исполненные надежд месяцы заключения в Рэдингской тюрьме, Оскар, мне кажется, демонстрирует, что смог бы создать намного более возвышенное творение, чем Толстой или Ренан, если бы решительно настроился воплотить свое новое мировоззрение в с помощью искусства. И вот Оскар постигает тайну Иисуса:
«Когда Он говорит: «Простите врагов своих», это не ради блага врага, а ради блага прощающего, потому что любовь - намного прекраснее ненависти. В наставлении юноше: «Продай всё, что имеешь, и раздай бедным», Он думает не о благе бедняков, а о душе юноши, о душе, которой богатство вредит».
На многих страницах Оскар Уайльд по-настоящему приближается к божественному Мастеру: «Образ Человека Скорби, - пишет Оскар, - очаровал, он преобладает в искусстве, это не удалось ни одному из греческих богов»... И далее:
«Из мастерской плотника в Назарете вышла личность, неизмеримо более великая, чем те, которые могли бы сотворить мифы и легенды. Странным образом, этому человеку было суждено открыть миру мистический смысл вина, истинную красоту полевых лилий, что не удалось Цицерону или Энне. Псалом пророка Исайи: «Он презираем и отвергнут людьми, человек скорби, познавший горе, и мы отвернули от него лица», кажется, предрек Его появление, и в Нем пророчество сбылось».
В таком настроении Оскар решил, что ему нужно написать о «Христе как о предтече романтизма в жизни» и о «Воплощении художественной жизни».
Горькие страдания помогли Оскару понять, что мгновение - это миг прощения и самоосознания, что слёзы могут смыть даже кровь. В «Балладе Рэдингской тюрьмы» он написал:
Омыли слёзы крови руку,
Что кровью залита.
Смывается кровь только кровью,
И влага слёз - чиста.
Знак Каина кровавый - белой
Печатью стал Христа.
Это - величайшая из вершин, достигнутая Оскаром Уайльдом, но увы - он поднялся на вершину лишь на мгновение. Но, как он сам говорит: «Чтобы понять это, наверное, нужно сесть в тюрьму. Если так, тюремное заключение, вероятно, стоит того». По природе своей Оскар был язычником, на несколько месяцев он превратился в христианина, но жить любовью к Христу для этого «древнего грека, рожденного несвоевременно» было невозможно, а о примиряющем синтезе он никогда даже не задумывался...
Остановившись в развитии, Оскар стал лучшим представителем своей эпохи: он воплотил с помощью художественных средств величайшие достижения английской мысли. Он - язычник и эпикуреец, его кодексом поведения был эгоистичный индивидуализм: «Разве страж я брату своему?». Такое отношение к жизни неумолимо влечет за собой ужасное возмездие, каждого четвертого британца такой образ мыслей приводит к нищенской могиле. Такой результат должен был бы убедить даже самых упрямых в том, что эгоизм - не то кредо, которое поможет человеческим созданиям жить в социуме.
Лето 1897-го года было плодотворным для Оскара Уайльда, за ним последовала золотая осень. Этому лету мы обязаны появлением "De Profundis", его лучшего прозаического произведения, и «Баллады Рэдингской тюрьмы», его единственной оригинальной поэмы, которая будет жива, пока жив английский язык, а также - нежного очаровательного письма Бобби Россу, рассказывающего о жизни Оскара в то время. Следует сказать несколько слов об Оскаре в то лето, чтобы показать, как работал его ум.
Год или два после освобождения Оскар называл себя Себастьяном Мельмотом. Но если осмеливался назваться Оскаром Уайльдом, никто не соглашался перемолвиться с ним и дюжиной слов. Помню, как он перебил какого-то человека - Оскара с ним познакомили, и он упорно называл Оскара мистером Мельмотом.
- Называйте меня Оскаром Уайльдом, - умолял Оскар. - Понимаете, мистер Мельмот никому не известен.
- Я думал, вы предпочитаете такое обращение, - извинился незнакомец.
- О боже, нет, - перебил его Оскар. - Я использую фамилию «Мельмот» лишь для того, чтобы не заставлять краснеть почтальнона, чтобы пощадить его скромность, - и Оскар рассмеялся, как в старые добрые времена.
Для меня было очень важно, что Оскар со столь беззаботной радостью отбросил новое имя и вернул старое, которое когда-то прославил.
Анекдот из жизни Оскара в шале показывает, что остроумный язычник в нем не умер.
Английская дама, написавшая очень много романов, как раз остановилась в Дьеппе, услышала об Оскаре, из доброты или любопытства, а возможно - руководствуясь обеими этими мотивами, пригласила его на обед. Оскар принял приглашение. Славная дама не знала, о чем разговаривать с мистером Себастьяном Мельмотом, ситуация была напряженная. В конце концов, она начала рассуждать о дешевизне жизни во Франции: мистер Мельмот знает, как дешево тут жить?
- Представьте лишь, - продолжила дама, - вы не поверите, сколько стоит кларет, который вы сейчас пьете.
- Неужели? - спросил Оскар с вежливой улыбкой.
- Конечно, я купила его оптом, - объяснила дама, - но он мне стоил всего шесть пенсов за кварту.
- О дражайшая леди, - воскликнул Оскар, - боюсь, вас обманули. - Дамам не следует покупать вина. Боюсь, вас печальным образом обсчитали.
Юмор реплики искупает ее невежливость, Оскар был столь вежлив со всеми, что этот инцидент - просто свидетельство того, сколь невыносимо ему было скучно.
Лето 1897-го года стало решающим периодом и поворотной точкой в карьере Оскара Уайльда. Пока погода была солнечной и Оскара время от времени проведывали друзья, он был решительно настроен жить в шале «Бурже», но когда дни начали становиться короче и погода испортилась, мрачная жизнь в одиночестве, в помещении без библиотеки стала для Оскара невыносимой. Его тянуло в две противоположные стороны. Я не знал об этом в то время, он рассказал мне об этом лишь через несколько месяцев, когда всё решилось бесповоротно, но в то время душа Оскара пребывала между молотом и наковальней добра и зла. Вопрос заключался в следующем: воссоединится ли Оскар с женой, или поддастся на уговоры лорда Альфреда Дугласа и переедет жить к нему.
Мистер Шерард рассказал в своей книге, как содействовал первому примирению Оскара с женой, и как сразу же после этого получил письмо от лорда Альфреда Дугласа, угрожавшего, что пристрелит Оскара, как собаку, если Уайльд отвернется от него, Дугласа, из-за каких-то советов Шерарда.
К сожалению, семья миссис Уайльд была против ее возвращения к мужу, они умоляли ее не ехать, говорили о ее долге перед детьми и перед собой, и несчастная женщина начала колебаться. В конце концов, эти советчики решили за нее, и миссис Уайльд написала о своем решении поверенным Оскара незадолго до его освобождения: испытательный срок Оскара должен был длиться минимум год. Мне мало что известно о миссис Уайльд и ее отношениях с семьей и мужем, чтобы я мог обсуждать ее бездействие. Я не решаюсь ее критиковать, но она не поехала к мужу, а если бы ей хватило смелости, она могла бы его спасти. Она знала, каково влияние лорда Альфреда Дугласа на ее мужа, знала, что он один раз уже принес Оскару несчастье. Андре Жид утверждает, и Оскар тоже говорил мне впоследствии, что, выйдя из тюрьмы, он быд полон решимости не возвращаться к лорду Альфреду Дугласу и старой жизни. Жаль, что жена Оскара не начала действовать сразу: она позволила убедить себя, что необходим испытательный срок. Эта отсрочка ранила чувства Оскара, но, тем не менее, как сазал он немного позже, он всё равно сопротивлялся влиянию, которое поработило его жизнь в прошлом.
- Фрэнк, я почти каждый день получал письма с мольбами приехать в Позилиппо, на виллу, которую снял лорд Альфред Дуглас. Каждый день я слышал его голос: «Приедь, приедь к солнцу и ко мне. Приедь в Неаполь с его чудесным музеем бронзовых статуэток, в Помпеи и Пестум, город Посейдона. Я жду тебя с нетерпением. Приезжай».
Фрэнк, кто смог бы такому сопротивляться? Любовный призыв, призыв с распростертыми объятиями: кто смог бы остаться в мрачном Берневале, смотреть на простыню бесконечного дождя, на обволакивающий серый туман, серое море, и думать о Неаполе, любви и солнце. Кто смог бы сопротивляться всему этому? Я не смог, Фрэнк, мне было так одиноко, а я ненавидел одиночество. Я сопротивлялся, сколько мог, но когда настал холодный октябрь, и Бози приехал ко мне в Руан, я перестал сопротивляться, я сдался.
Смог бы Оскар Уайльд победить, начать новую возвышенную жизнь? Большинство считает, что такая победа была для него невозможна. Всем известно, что он проиграл, но я, во всяком случае, верю, что он мог бы победить. Как мне говорили впоследствии, его жена готова была сдаться, готова была согласиться на полное примирение, но тут узнала, что Оскар вернулся в Неаполь, вернулся к прежнему образу жизни. Всё решили несколько дней.
Именно из-за подстрекательств лорда Альфреда Дугласа Оскар начал безумный судебный процесс против лорда Куинбсерри, на котором поставил под угрозу свой успех, положение в обществе, доброе имя и свободу, и всё потерял. Через два года, поддавшись тому же соблазну, он совершил самоубийство души.
Не только здоровье Оскара было лучше, чем когда-либо - его произведения и беселы также достигли невероятных высот, он задумал множество литературных проектов, которые, несомненно, принесли бы ему деньги, положение в обществе и какое-то счастье, а не просто улучшили бы его репутацию. Когда Оскар уехал в Неаполь, с ним было покончено, и он об этом знал. Он больше никогда ничего не написал - как он говорил впоследствии, он боялся взглянуть в лицо своей душе.
Мир говорит, что Оскар больше не смог бы добиться успеха, и беззаботно пожимает плечами. Низкий и недостойный вывод. Некоторые из нас всё равно верят, что Оскар Уайльд с легкостью мог бы победить, больше никогда не оказаться в плену этого ужасного вихря, который захватывает жертв чувственных наслаждений, неустанно швыряя их в разные стороны, не давая покоя, в этом средоточии ужаса: "Nulla speranza gli conforta mai." («Оставь надежду всяк, сюда входящий!).
ГЛАВА XX
"Non dispetto, ma doglia."—Данте.
Оскар Уайльд не задержался в Неаполе надолго, он провел там лишь несколько коротких месяцев: запретный плод быстро превратился на его устах в пепел.
Привожу отрывки из письма, которое Оскар написал Роберту Россу в декабре 1897-го года, вскоре после отъезда из Неаполя, потому что в нем описывается второй острейший кризис его жизни. Кроме того, это - горчайшие строки, когда-либо написанные им в жизни, поэтому они имеют особую ценность:
"Вот факты о жизни в Неаполе: Бози четыре месяца непрестанно врал, обещая мне дом. Он обещал мне любовь, привязанность и заботу, обещал, что я никогда ни в чем не буду нуждаться. Через четыре месяца я внял его обещаниям, но когда мы с ним встретились по пути в Неаполь, оказалось, что у него нет денег, нет никаких планов, и он забыл все свои обещания. У него была одна единственная идея: я должен зарабатывать для нас обоих. Я заработал только 120 фунтов. На эти деньги Бози жил довольно вольготно. Когда пришло время ему внести свою долю, он стал ужасно груб и жаден, кроме случаев, когда дело касалось его собственных удовольствий, а когда мне перестали высылать содержание, он уехал.
Что касается 500 фунтов, которые, по его словам, были долгом чести. он написал, что признает долг чести, но множество джентльменов не платят такие долги, это - обычное дело, и никто о них не думает из-за этого плохо.
Не знаю, что ты сказал Констанс, но факт в том, что я поверил обещанию о доме, а оказалось - от меня ждут, что я буду добывать деньги. Когда я больше не мог этого делать, меня бросили на произвол судьбы. Это - наигорчайший опыт горчайшей жизни. Ужасный удар. Это должно было произойти, я знаю, что мне лучше никогда больше с ним не видеться, я не хочу его видеть - мысль об этом наполняет меня ужасом.
Следует пояснить сказанное Оскаром в этом письме о своей жене Констанс: подписав документ о раздельном жительстве супругов, оформленный перед освобождением Оскара, миссис Уайльд обязалась выплачивать Оскару 150 фунтов на жизнь, при условии, что содержание будет отменено, если Оскар когда-либо начнет жить под одной крышей с лордом Альфредом Дугласом. После отмены содержания Оскар уговорил Роберта Росса попросить жену возобновить выплаты, и, несмотря на отмену содержания, миссис Уайльд продолжала высылать Оскару деньги через Роберта Росса, при условии, что ее муж не узнает, откуда эти деньги. Росс, который тоже высылал Оскару 150 фунтов в год, возобновил эти выплаты, как только Оскар бросил Дугласа.
Моя дружба с Оскаром Уайльдом, которая прервалась после его выхода из тюрьмы из-за глупой колкости, направленной скорее против посредника, которого он ко мне прислал, чем против него, возобновилась в Париже в начале 1898-го года. Я рассказываю об этом небольшом недоразумении в «Приложении». Я никогда не чувствовал по отношению к Оскару Уайльду ничего, кроме сердечной привязанности, и как только я приехал в Париж и с ним встретился, я объяснил ему то, что казалось ему недоброжелательностью. Когда я спросил Оскара, как он жил после освобождения, он сказал просто, что поссорился с Бози Дугласом.
Я не придал этому особого значения, но не мог не заметить невероятные изменения, которые произошли с Оскаром после жизни в Неаполе. Здоровье у него было практически столь же хорошее, как всегда. На самом деле, тюремная дисциплина и два года тяжелой жизни так пошли ему на пользу, что его здоровье оставалось прекрасным почти до самого конца.
Но его манера поведения и отношение к жизни снова изменились: теперь он напоминал успешного Оскара начала девяностых. Кроме того, я уловил в его речи отголоски более холодной и мелочной натуры: «Все разговоры о перерождении - просто чушь, Фрэнк. Никто никогда на самом деле не меняется и не перерождается. Я - тот, каким был всегда».
Оскар заблуждался: он вновь вернулся к прежнему языческому кредо, но он был прежним. Теперь он был безрассуден, но не бездумен, и, если немного углубиться в его душу, он был угнетен, почти в отчаянии. Он познал смысл страдания и сострадания, их ценность. Он отвернулся от этого, верно, но он не мог больше вернуться к языческой беззаботности и беспечной радости жизни. Он старался изо всех сил и почти преуспел, но усилия оказались тщетны. Теперь кредо Оскара звучало так же, как в 1892-м году: «Добудем столько удовольствий, сколько возможно, из быстротечных дней, потому что ночь придет, и нас окутает вечное молчание».
Старая доктрина первородного греха, которую мы теперь называем атавизмом: самая изысканная из садовых роз, если позволить ей расти без дисциплины и ухода, через несколько поколений снова станет обычным шиповником без запаха на нашей изгороди. Именно такой атавизм проявился у Оскара Уайльда. Наверное, следует принять тот факт, что древнегреческий язычник в нем оказался сильнее христианских добродетелей, которые проявились благодаря тюремной дисциплине и страданиям. Постепенно, поскольку Оскар вернулся к своей прежней жизни, уроки, выученные в тюрьме, кажется, забылись. Но на самом деле возвышенные мысли, с которыми он жил, не были утрачены: его уста опалил божественный огонь, его взор увидел мировое чудо сочувствия, жалости и любви, и, как ни странно, этот дар высшего зрения, как мы вскоре увидим, перевернул его личность, таким образом уничтожив его способность к творчеству и полностью разрушив его душу. Второе падение Оскара, на этот раз - с большойвысоты, оказалось смертельным, теперь он больше не мог писать. Теперь это очевидно в ретроспекции, но тогда я этого не понимал. Переехав к Бози Дугласу, Оскар отбросил христианскую доктрину, но впоследствии он признавал, что "De Profundis" и «Баллада Рэдингской тюрьмы» - лучше и глубже, чем его ранние произведения. Он вернулся на языческие позиции, внешне и на время он снова стал прежним Оскаром с его древнегреческой любовью к красоте, ненавистью к болезням и уродству, и, встречая родственную душу, он буквально упивался веселыми парадоксами и блестящими вспышками юмора. Но Оскар воевал сам с собой, словно мильтоновский Сатана, всегда помнящий о своем падении, всегда сожалеющий об утрате владений и из-за этого расщепления сознания неспособный писать. Вероятно, именно из-за этого Оскар более, чем когда-либо, погрузился в разговоры.
Оскар, несомненно, был самым интересным товарищем из всех, кого я когда-либо знал, самым блестящим собеседником - вряд ли второй такой когда-либо жил на свете. Несомненно, никто никогда не отдавался беседам столь в полной мере. Оскар снова и снова повторял, что свой талант он вложил в книги и пьесы, а свою гениальность - в жизнь. Это утверждение было бы истинным, если бы Оскар сказал, что вложил гениальность в разговоры.
Мнения людей о психологическом и физическом состоянии Оскара после выхода из тюрьмы очень разнились. Все, кто на самом деле его знал - Росс, Тернер, Мор Эйди, лорд Альфред Дуглас и я, сошлись во мнении, что, несмотря на легкую глухоту, его здоровье никогда не было столь крепким, никогда прежде не чувствовал он себя так хорошо. Но некоторые французские друзья были решительно настроены сделать из него мученика.
Описывая последние годы жизни Уайльда, Андре Жил рассказывает, что Оскар «невыносимо страдал в тюремном заключении...Его воля была сломлена... больно признать, но от его разибтой жизни остались лишь руины, останки его прежней личности. Иногда он пытался показать, что его мозг еще работает. Шутить он мог, но нереалистично, вымученно и вторично.
Несколько штрихов к французскому портрету социального изгоя. Они не просто неправдивы, когда речь идет об Оскаре Уайльде - они полностью противоречат правде: Оскар никогда не был столь остроумным и очаровательным собеседником, как в последние годы жизни.
В последний год жизни его беседы были исполнены более подлинного и яркого юмора, чем когда-либо прежде, мысли его были более глубоки и масштабны. Оскар был прирожденным импровизатором. Он просто затуманивал слушателям разум, они не в силах были судить объективно. Фонограф мог бы помочь восстановить истину: очарование Оскара было в основном физическим, его беседы в основном являли собой сумятицу парадоксов, пену мыслей, выражаемых с помощью блеска танцующих глаз, счастливых губ и мелодичного голоса.
Развлечение обычно начиналось с какой-нибудь юмористической игры слов. Кто-то в компании говорил что-нибудь очевидное или банальное, повторял пословицу или общее место, например «Гениями рождаются, а не становятся», и Оскар расплывался в улыбке: «Бесплатно, друг мой, бесплатно».
Засим следовал интересный комментарий о каком-нибудь событии дня, шутка по поводу какого-нибудь общепринятого убеждения или высмеивание какой-нибудь претенциозной напыщенности, крылатое слово о новой книге или новом авторе, и когда все начинали улыбаться от удовольствия, острый взгляд углублялся в себя, музыка голоса становилась серьезной, и Оскар начинал рассказывать историю - историю с символическим вторым значением или проблеском новой мысли, и когда все начинали внимательно слушать, глаза Оскара вдруг начинали танцевать, улыбка пробивалась вновь, словно солнечный свет, и какая-нибудь блестящая острота вызывала всеобщий смех.
Чары разрушены, но лишь на миг. Вскоре будет подброшена новая идея, Оскар с новыми силами бросится достигать еще более изощренных эффектов.
Беседа сама по себе невероятно смягчала Оскара и ускоряла ход его мыслей. Ему нравилось красоваться и поражать слушателей, обычно через час-два он говорил лучше, чем в начале. Его энергия была неистощима. Но его обаяние в огромной мере определялось быстрыми переходами от серьезности к веселью, от пафоса к намешке, от философии к радости.
В нем не было практически никакого актерства. Рассказывая историю, Оскар никогда не изображал своих героев мимически, драматизм его рассказов обычно обеспечивался мыслями, а не яркостью героев. Это была подлинная красота слов, ритмичная мелодия голоса, блеск глаз, который очаровывал слушателей, и главное - искристый, сверкающий юмор, благодаря которому монологи Оскара превращались в произведения искусства.