Через несколько дней в Ла-Напуле произошел один случай, который в известной мере пролил новый свет на характер Оскара, показав, что он обо мне думает. Я вовсе не собираюсь подробно излагать здесь его мнение, но он сделал это признание после праздного вечера, когда произошел разговор с М. о великих домах Англии и о великих людях. которых он там встречал. М., очевидно, этот рассказ впечатлил столь же сильно, сколь на меня нагнал скуку. Сначала следует сказать, что спальню Оскара от моей спальни отделяля большая гостиная, которую мы с ним делили. Я, как правило, работал в спальне по утрам, а он большую часть времени проводил на улице. Но тем утром я рано пошел в гостиную, чтобы написать письма. Я слышал, что Оскар встал и плещется в ванной. Вскоре после этого он должен был пойти в соседнюю комнату, комнату М., но вдруг он начал громко переговариваться с М. через открытую дверь между комнатами, словно продолжая давно начатый разговор.

- Конечно, это просто абсурд - Фрэнк вообще не может рассуждать о социальном положении великих людей Англии. Он никогда не занимал социальное положение, сравнимое с моим! (раздраженный тон Оскара заставил меня улыбнуться, но я никогда и не претендовал на такое положение).

У него был дом на Парк-Лейн, ему принадлежала «The Saturday Review», и у него была определенная власть, но я был гвоздем любой вечеринки, самым желанным гостем повсюду - в Кливдене, в Тэплоу-Корт и в Кламбере. Разница вот в чем: Фрэнк гордился знакомством с Бальфуром, а Бальфур гордился знакомством со мной, понимаешь? (Я так заинтересовался, что не осознавал, что подслушивать - некрасиво: я улыбнулся, услыхав, что горжусь знакомством с Артуром Бальфуром, мне никогда не приходило в голову, что я должен этим гордиться, но, несомненно, Оскар в целом был прав).

Когда Фрэнк рассуждает о литературе, это просто смешно. Он претендует на то, чтобы привнести в литературу новые стандарты, он именно это и делает - позволяет Америке судить Оксфорд и Лондон, как если бы Македония или Беотия судили Афины - просто смешно! Что американцы могут знать об английской литературе?...

Но вот что интересно: он много читает, у него есть своя точка зрения. Он невероятно хорошо понимает Шекспира, но принимает искренность за стиль, а поэзия ради поэзии вовсе его не трогает. Ты слышал, как он сам это признал вчера вечером...

Он поистине смешон, курьезно провинциален, как все американцы. Оцени эти иеремиады из уст человека в меховой шубе! Фрэнк комичен. Но он поистине добр и дерется за своих друзей. Он очень помог мне, когда я был в тюрьме: симпатия для него - нечто вроде религии, вот почему мы можем встречаться без убийства и расставаться без суицида...

Разговаривать с ним о литературе - всё равно что играть в регби...Я никогда не играл в футбол, ты ведь знаешь. Но разговоры с Фрэнком о литературе очень похожи на игру в регби, где тебя в итоге жестоко зашвырнут в твои собственные ворота, - Оскар довольно рассмеялся.

Я бездумно слушал его речь, как слушал всегда, наслаждаясь самой музыкой высказывания. Во время паузы в монологе Оскара я вышел и направился в соседнюю комнату, чувствуя, что намеренно подслушивать - недостойно. В целом мнение Оскара обо мне не отличалось добротой: он не желал слушать мнения, отличающиеся от его собственного, и ему никогда не приходило в голову, что Оксфорд находится не ближе к меридиану правды, чем Лоуренс, штат Канзас, и, уж конечно, он столь же далек от Рая.

Через несколько недель я покинул Ла-Напуль, поехал проведать друзей. Оскар писал мне, жаловался, что без меня стало скучно. Я послал ему телеграмму и поехал в Ниццу, чтобы с ним встретиться, мы пообедали в «Кафе де ля Режанс». Оскар был ужасно угнетен, но в то же время - полон решимости бунтовать. По приезде в Ниццу он остановился в отеле «Терминус», гостинице нижайшего сорта возле вокзала, но через два-три дня хозяин гостиницы зашел к нему и сказал, что он должен покинуть отель, потому что его номер сдали другому постояльцу.

- Фрэнк, очевидно, кто-то сообщил ему, кто я такой. Что мне делать?

Вскоре я нашел для Оскара отель получше, где к нему хорошо относились, но, кажется, этот инцидент после случая с Александером его напугал.

- На побережье слишком много англичан, - сказал мне Оскар однажды. - И все они грубы со мной. Думаю, мне нужно поехать в Италию, если ты не против.

- Весь мир открыт перед тобой, - ответил я. - Я буду только рад, если ты найдешь для себя комфортное место, - и дал ему сумму, которую он хотел. Он задержался в Ницце почти на неделю. Я видел его несколько раз. Один раз он пообедал со мной в «Резерве» в Больо, наслаждался красотой залива и его спокойствием. Посреди обеда пришли какие-то англичане и грубо выказали Оскару свое недовольство. Оскар сразу скукожился и побыстрее нашел отговорку, чтобы уйти. Я, конечно же, ушел с ним. Мне было невероятно его жаль, но я чувствовал, что не могу его удержать, точно так же, как не смог бы его удержать, если бы он решил броситься в пропасть с обрыва.

ГЛАВА XXV

"Боги справедливы - с помощью сладостных нам пороков они нас карают».

Я вновь увидел Оскара лишь осенью: он вернулся в Париж и поселился в своем прежнем номере в дешевом отельчике на Улице Изящных Искусств. Обедал и ужинал он вместе со мной, как обычно. Его беседы были столь же очаровательны и исполнены юмора, как прежде, он был столь же интересным собеседником. Но впервые пожаловался на здоровье:

- Я наелся в Италии мидий и устриц, и, должно быть, отравился: руки, грудь и спина покрылись огромными красными пятнами, и чувствую себя неважно.

- Ты обращался к врачу?

- Да, но от врачей мало проку: они все советуют разное, самый большой плюс - в том, что все они слушают тебя с видом величайшей заинтересованности, когда ты рассказываешь о себе - это так бодрит.

- Иногда они говорят, в чем заключается проблема, дают название и определяют степень серьезности неизвестного, - заметил я.

- Они меня утомили - запретили пить и курить. Они хуже, чем М, который жалел для меня своего вина.

- Что ты хочешь этим сказать? - удивился я.

- Трагикомическая история, Фрэнк. Ты был прав насчет М, а я ошибался. Ты знаешь, что он хотел, чтобы я пожил у него в Гланде, Швейцария, умолял меня приехать, говорил, что сделает для меня всё. Когда в Генуе потеплело, я поехал к нему. Сначала, казалось, он был очень рад меня видеть и всячески приветствовал. Еда была не очень хорошая, напитки - так и вовсе плохи, но я всё равно не мог жаловаться и мирился с неудобствами. Но через неделю-две вино исчезло, вместо него появилось пиво, и я сказал, что, наверное, мне надо уехать. Он с такой сердечностью умолял меня не уезжать, что я остался, но вскоре заметил, что пива становится всё меньше и меньше, и однажды, когда я решился попросить вторую бутылку за обедом, он сказал, что пиво стоит дорого и ему не по карману. Конечно же, я придумал какую-то пристойную отговорку и как можно скорее покинул его дом. Если человек должен страдать от бедности, страдать лучше в одиночестве. Но испытывать неудобства, которые вам даруют нехотя в виде благодеяния - это крайняя степень позора. Я предпочитаю смотреть на это иначе: М., пожалевший для меня своего ничтожного пива - это просто фарс.

Оскар говорил с такой горечью и презрением, как никогда ни о ком не говорил прежде.

Я не мог ему не посочувствовать, хотя ткань, очевидно, протерлась. В этот раз он сразу же попросил у меня денег, а немного позже - просил еще и еще. Раньше он придумывал поводы - говорил, что не получил вовремя выплату, или нужно оплатить срочный счет, и тому подобное, а теперь он просто клянчил и клянчил, полагаясь на удачу. Это удручало. Он постоянно хотел денег, и всегда тратил их бездумно, как воду.

Однажды я спросил Оскара, часто ли он видится после возвращения в Париж со своим юношей-солдатом.

- Я с ним вижусь, Фрэнк, но не часто, - Оскар весело рассмеялся. - Это - комедийный фарс: чувство всегда начинается романтикой, а заканчивается - смехом, tabulae solvuntur risu, все письмена сотрет смех. Фрэнк, я столь многому его научил, что он получил звание капрала, и гувернантка влюбилась в его эполеты. Он ей верен, думаю, ему нравится в свою очередь тоже поиграть в учителя.

- Так что великая романтическая страсть пришла к столь плачевному концу?

- А ты как думал, Фрэнк? Всё, что когда-то началось, должно закончиться.

- Есть кто-то еще? - спросил я. - Или ты, наконец, стал бдагоразумен?

- Фрэнк, ну конечно же, всегда есть кто-то еще. Смена объекта - сущность страсти, благоразумие, о котором ты говоришь - всего лишь другое имя импотенции.

- Монтень утверждает, - сказал я, - что любовь возможна лишь в ранней молодости, «после окончания детства» - цитата, но это - лишь мнение француза по данному вопросу. Софокл был ближе к истине, когда назвал себя счастливым в том возрасте, который освободил его от хлыста страсти. Когда ты собираешься достичь этого умиротворения?

- Никогда, Фрэнк, надеюсь, никогда. Для меня жизнь без плотского желания не стоит того, чтобы ее жить. С возрастом человеку становится сложнее угодить, но жало наслаждения даже еще острее, чем в молодости, и намного более эгоистично.

Вот так начинаешь понимать маркиза де Сада и эту странную, кровавую историю де Реца - удовольствие, которое они получали, причиняя боль, любопытный, насыщенный адский мир жестокости...

- Как это не похоже на тебя, Оскар, - перебил его я. - Я думал, что ты никогда никому не причинил бы боль, для меня это - непростительный грех.

- Для меня - тоже, - поспешно сказал Оскар. - Умом это можно понять, но в реальности это ужасно. Я не хочу, чтобы мое удовольствие омрачила хотя бы капля боли. Это мне напомнило вот о чем: на днях я прочел ужасную книжицу, 'Le Jardin des Supplices' Октава Мирбо. Она просто ужасна, буквально пульсирует садистским наслаждением болью, но, несмотря на это, она прекрасна. Душа Мирбо, кажется, бродила в каких-то ужасающих дебрях. Ты, с твоим презрением к страху, встретишь эту книгу храбро...

- Я просто не смог ее читать, - ответил я. - Мне она показалась возмутительной, невозможной...

- Серая гадюка, - резюмировал Оскар, и я кивнул, полностью с ним соглашаясь.

Следующую зиму я провел на Ривьере. Там я ввязался в спекуляцию, которая принесла мне большие убытки и много тревог. Весной я вернулся в Париж и, конечно же, попросил Оскара со мною встретиться. Давно я не видел Оскара столь воодушевленным. Как выяснилось, лорд Альфред Дуглас получил большое наследство от отца и дал Оскару денег, так что Оскар заметно повеселел. Мы отлично отобедали у Дюрана, Оскар был в ударе. Я спросил, как его здоровье.

- Всё в порядке, Фрэнк, но сыпь постоянно возвращается, призрачный пришелец. Боюсь, врачи - в сговоре с дьяволом. Обычно она возвращается после хорошего обеда, как некая расплата за шампанское. Врачи говорят, что мне нельзя пить шампанское и нужно бросить курить - глупцы, считающие удовольствие своим естественным врагом. А ведь именно наши удовольствия дают им средства к существованию!

Я подумал, что Оскар выглядит довольно неплохо. Немного располнел, кожа слегка поблекла, и очень сильно оглох, но во всех остальных смыслах он находился в своей лучшей форме, хотя, конечно, он слишком свободно пил - выпивал между делом, кроме того - пил вино за обедом и ужином.

Зимой на Ривьере я слышал, что Смизерс пытался купить у него пьесу, так что однажды затронул эту тему.

- Кстати, Смизерс говорит, что ты работаешь над пьесой. Ты знаешь, что за пьесу я имею в виду - ту, в которой будет эта великолепная сцена с ширмой.

- Да, Фрэнк, - ответил Оскар равнодушно.

- Можешь рассказать, что ты уже написал? - попросил я. - Ты уже что-нибудь написал?

- Нет, Фрэнк, - ответил Оскар беззаботно. - Смизерс говорил лишь о сценарии пьесы.

Вскоре Оскар попросил у меня денег. Я ответил, что в данный момент ничего ему дать не могу, и начал уговаривать написать пьесу.

- Фрэнк, я больше никогда не буду писать, - сказал Оскар. - Не могу. Просто не могу посмотреть в лицо своим мыслям. Не проси меня об этом!

Потом вдруг добавил:

- Почему бы тебе не купить сценарий и не написать пьесу самому?

- Меня не интересует сцена, - ответил я. - Это - грубая работа обжига, которую я не люблю. Эффекты столь театральны!

- За пьесы платят лучше, чем за книги, ты ведь знаешь...

Но меня это предложение не заинтересовало. В тот вечер, обдумывая слова Оскара, я вдруг понял, что для рассказа, который я задумал, подошла бы «сцена с ширмой» из сценария пьесы Оскара. Почему бы вместо рассказа не написать пьесу? Когда мы встретились на следующий день, я рассказал Оскару о своей идее.

- Я задумал рассказ, - сказал я, - который подходит к твоему сценарию пьесы, как ты мне его описал. Я мог бы написать вместо рассказа пьесу, второй, третий и четвертый акты написал бы очень быстро - я вижу героев, как живых. Ты мог бы написать первый акт?

- Конечно мог бы, Фрэнк.

- И ты напишешь? - спросил я.

- Какой в этом прок, Фрэнк? Ты всё равно не сможешь ее продать.

- Как бы там ни было, - возразил я, - попытаюсь. Но я был бы неизмеримо более рад, если бы ты написал всю пьесу. Тогда я смогу продать ее довольно быстро.

- О нет, Фрэнк, не проси меня.

Идея сотрудничества была ошибкой, но в тот момент мне это показалось самым лучшим способом заставить его писать. Вдруг Оскар попросил у меня 50 фунтов за сценарий пьесы, и тогда я смогу делать с ним, что захочу.

После длительных препирательств я согласился дать ему 50 фунтов, если он пообещает написать первый акт. Оскар пообещал, и я дал ему деньги.

Вскоре я заметил, что в его отношениях с лордом Альфредом Дугласом возникло некоторое напряжение. Однажды Оскар рассказал, что лорд Альфред Дуглас получил наследство - 15-20 000 фунтов стерлингов, и добавил: «Конечно же, он всегда может получить деньги, он может жениться на американской миллионерше или на какой-нибудь богатой вдове. (У Оскара были очень условные пре дставления о жизни, он почерпнул их из романов и пьес). Я попросил его у него сумму, которой мне хватило бы для комфортной жизни, хватило бы на пристойную жизнь. Ему это обошлось бы всего в две-три тысячи фунтов, возможно - меньше. Я получал 150 фунтов в год, просто хотел, чтобы он повысил эту сумму до трехсот. Я потерял эти деньги, когда поехал к нему в Неаполь. Мне кажется, он мог бы выплачивать мне хотя бы эту сумму. Ты не мог бы с ним об этом поговорить, Фрэнк?

- Наверное, мне лучше не вмешиваться, - ответил я.

- Я дал ему всё, - угнетенно сказал Оскар. - Когда у меня были деньги, ему никогда не приходилось их просить: всё мое принадлежало ему. А теперь, когда он разбогател, мне приходится клянчить у него деньги, он дает мне небольшие суммы, как подачки. Это ужасно с его стороны, очень неправильно.

Я поскорее сменил тему разговора: тут звучала нота горечи, которая мне не понравилась и которую я уже прежде у него замечал.

Вскоре мне довелось выслушать и вторую сторону. Через день-два лорд Альфред Дуглас сообщил мне, что купил скаковых лошадей и тренирует их в Шантийи, не мог бы я приехать на них взглянуть?

- Я не особо разбираюсь в скаковых лошадях, - ответил я, - и мало что знаю о скачках, но не прочь приехать как-нибудь вечерком. Могу переночевать в гостинице, а утром посмотрю лошадей и вашу конюшню. Жизнь у англичанина-владельца конюшни во Франции, должно быть, особенная.

- Это фарс, - сказал лорд Дуглас. - Целая английская колония во Франции. Почти нет французских жокеев или тренеров, которые заслуженно ели бы свой хлеб, всё - английское: английский сленг, английские методы, даже английская еда и, конечно же, английские напитки. Похоже, французским юношам просто не хватает выдержки для того, чтобы стать хорошими наездниками.

Я договорился с лордом Дугласом и отправился в путь. Пропустил свой поезд и очень сильно опоздал, оказалось, что лорд Альфред Дуглас пообедал и уехал. Я съел свой обед, и около полуночи поднялся в свой номер. Через полчаса раздался стук в дверь. Я открыл, за дверью стоял лорд Альфред Дуглас.

- Можно войти? - спросил он. - Я рад, что вы еще не уснули.

- Конечно, - ответил я. - Что случилось?

Он был бледен и казался чрезмерно взволнованным.

- Вышел такой переполох с Оскаром, - отрывисто сказал лорд Дуглас, нервно расхаживая по комнате (я заметил, что лицо у него столь же бледное, как когда-то в «Кафе-Рояль»), такой переполох, я хочу с вами об этом поговорить. Конечно, вам известно, что в прежние времена, когда пьесы Оскара ставили в Лондоне, он был богат и давал мне деньги, а теперь он говорит, что я должен выплачивать ему крупную сумму. Я считаю, что это смешно, вам так не кажется?

- Я предпочел бы не высказываться на эту тему, - ответил я. - Я не очень хорошо осведомлен.

Лорда Дугласа переполняла обида, он был слишком взволнован, чтобы уловить мой тон или укор в моем ответе.

- Оскар поистине ужасен, - продолжил лорд Дуглас. - Он потерял всякий стыд, клянчит и клянчит у меня деньги, и, конечно же, я даю ему деньги, даю ему сотни фунтов, столько же, сколько он давал мне, но он ненасытен и при этом - сумасбродно расточителен. Конечно, я хочу поступать с ним справедливо, я уже вернул ему всё, что он мне дал. Не кажется ли вам, что от меня нельзя требовать большего?

Я воззрился на лорда Дугласа в замешательстве.

- Это решать вам с Оскаром, - сказал я. - Никто другой не может тут судить.

- Почему нет? - отрезал лорд Дуглас раздраженно. - Вы знаете нас обоих, знаете наши отношения.

- Нет, - ответил я. - Я ничего не знаю о ваших взаимных обязательствах и предоставленных друг другу услугах. Кроме того, я не могу судить ваши отношения беспристрастно.

Лорд Дуглас посмотрел на меня со злостью, хотя я говорил как можно добрее.

- А вот он, кажется, хочет, чтобы вы судили наши отношения, - закричал лорд Дуглас. - Мне всё равно, кто будет судить. Я считаю так: если вы вернули человеку всё, что он вам дал, больше требовать нечего. Это чертовски намного больше того, что есть у большинства людей в нашем мире.

После паузы лорд Дуглас переключился на другую мысль:

- Впервые я заметил в Оскаре изъян, когда закончил перевод «Саломеи». Он ужасно кичится собой. Вы ведь знаете, я перевел эту пьесу на английский. Я увидел, что его словарный запас очень беден, ничего хорошего. А проза у него - деревянная...

Конечно же, Оскар - не поэт, - возмущался лорд Дуглас с презрением. - Даже вы должны это признать.

- Я понимаю, о чем вы, - ответил я, - но всё же следует сделать крупную оговорку для человека, который написал «Балладу Рэдингской тюрьмы».

- Одна баллада не делает человека поэтом, - рявкнул лорд Дуглас. - Поэтом я называю того, кому стихи дают власть. В этом смысле он - не поэт, а я - поэт.

Лорд Дуглас произнес это с дерзким вызовом.

- Вы - определенно поэт, - ответил я.

- Так вот, я выполнил перевод «Саломеи» очень тщательно, так, как никто другой не смог бы, - лорд Дуглас побагровел от злости. - Но Оскар всё равно его исправил и всё испортил. В конце концов мне пришлось сказать ему правду, и вышла перепалка. Он воображает себя величайшим человеком в мире, единственным, с кем следует считаться. Его чванство - просто глупость...Я столько помогал ему с «Балладой Рэдингской тюрьмы», которую вы теперь превозносите. Полагаю, сейчас он это отрицает.

Он получил деньги обратно, чего еще можно желать? Когда он клянчит, он мне отвратителен.

Я больше не мог сдерживаться.

- Оскар, кажется, обвиняет вас в том, что вы втянули его в этот безумный процесс против вашего отца, который привел его к краху, - ответил я спокойно.

- Не сомневаюсь, что он нашел какой-то повод для того, чтобы меня обвинять, - ярился лорд Дуглас. - Откуда мне было знать, что всё так обернется?..Зачем он последовал моему совету, если не хотел затевать процес? Он, конечно, уже достаточно взрослый для того, чтобы понимать, в чем его интересы...Он сейчас просто отвратителен, растолстел и опух, и всё время требует денег, денег, денег, словно огромная пиявка, как будто у него есть право требовать.

Я больше не мог всё это выносить, попытался умиротворить лорда Дугласа.

- Иногда человек по своей воле отдает другому то, что от него не получал. Бедствия и нужда того, кого мы любим и кем восхищаемся - очень весомое основание для требований.

- Я тут не вижу вообше никаких оснований для требований, - воскликнул лорд Дуглас с горечью, словно обезумев лишь от одного этого слова. - И больше не собираюсь снабжать его деньгами. Он мог бы заработать все деньги, которые ему нужны, если бы захотел, но он не хочет ничего делать. Он ленив, и становится всё ленивее с каждым днем, и слишком много пьет. Он невыносим. Когда он начал просить у меня деньги сегодня вечером, он был похож на старую проститутку.

- Боже правый! - воскликнул я. - Боже правый! Неужели у вас уже до такого дошло?

- Да, - повторил лорд Дуглас, не обратив внимания на мои слова. - Он был похож на старую толстую проститутку, - он смаковал это слово, - и я сказал ему об этом.

Я посмотрел на него, но не смог вымолвить ни слова. Поистине, тут нечего было сказать. Я подумал, что вот сейчас Оскар Уайльд действительно достиг последнего дна. Я не мог думать ни о ком, кроме Оскара: глядя на этого мелочного обиженного человечка, я понял, как страдал Оскар.

- Поскольку я тут ничего поделать не могу, - сказал я, - вы не возражаете, если я лягу спать? Я просто до смерти устал.

- Простите, - лорд Дуглас начал искать шляпу. - Вы придете завтра утром посмотреть лошадей?

- Вряд ли, - ответил я. - Сейчас я не способен на какие-либо суждения, я так устал, что просто лягу спать. Думаю, утром уеду в Париж. У меня там неотложные дела.

Лорд Дуглас пожелал мне спокойной ночи и ушел.

Я лежал без сна, глаза кололо от скорби и сочувствия к бедному Оскару, терпящему такое унижение в нужде и бедствиях, оскорбленному и поруганному человеком, которого он любил, человеком, который вверг его в Ад...

Я решил немедленно пойти к Оскару и немного его утешить. Подумал, что пятьдесят фунтов или около того для меня, в конце концов, большой роли не сыграют, и начал вспоминать все те приятные часы, которые провел с ним, часы веселых бесед и невероятного интеллектуального наслаждения.

Я поехал на утреннем поезде в Париж и пересек реку, чтобы попасть в гостиницу Оскара.

У него было две комнаты - маленькая гостиная и еще меньшая спальня. Когда я вошел, он лежал на кровати полураздетый. Комнаты произвели на меня неприятное впечатление. Они были обычными: незначительные простые маленькие французские комнатушки, обставленные без вкуса - привычные стулья из красного дерева, позолоченные часы на камине и нелепые желтые обои на стенах. Что меня поразило - так это беспорядок повсюду: книги на круглом столе, книги на стульях, книги на полу, беспорядок - вот пара носков, вот - шляпа и трость, пальто валяется на полу. Любовь к порядку и аккуратность, которыми Оскар отличался на Тайт-Стрит, полностью его покинули. Он не жил тут, не был намерен обустроить всё наилучшим образом: он просто существовал без какого-либо плана и цели.

Я пригласил Оскара на ланч. Пока он одевался, я понял, что его одежду постигли те же метаморфозы, что и жилье. В золотые времена в Лондоне Оскар был истинным денди, по вечерам носил белые жилеты, обязательно вставлял цветы в бутоньерку, никогда не забывал про перчатки и трость. А сейчас он был одет просто пристойно - только и всего. Настолько ниже среднего уровня, насколько прежде он средний уровень превосходил. Очевидно, Оскар махнул на себя рукой и больше не получал удовольствия от тщеславия. Мне это показалось дурным знаком.

Я всегда считал, что у Оскара отличное здоровье, думал, что он проживет до шестидесяти-семидесяти лет, но он больше не заботился о себе, и это меня угнетало. Какой-то источник жизни в нем, кажется, иссяк. Второе предательство Бози Дугласа стало для Оскара последним ударом.

В экипаже Оскар был поглощен своими мыслями, удручен, и сразу начал извиняться.

- Из меня будет плохой спутник, Фрэнк, - предупредил меня Оскар дрожащими губами.

Кажется, напоенный ароматами летний воздух Елисейских полей немного его оживил, но он, очевидно, утонул в горьких размышлениях и почти не замечал, куда едет. Время от времени он тяжело вздыхал, словно его что-то угнетало. Я как можно более беззаботно перепрыгивал с одной темы на другую, пытался отвлечь его от ненавистного предмета его горестных дум, но тщетно. Под конец ланча Оскар мрачно сказал:

- Фрэнк, я хочу, чтобы ты мне кое-что сказал. Скажи честно, считаешь ли ты, что я ошибаюсь. К сожалению, сам я этого не понимаю...Ты ведь помнишь, на днях я говорил о Бози - он теперь разбогател и швыряет деньги на скачки горстями.

Я просил его дать мне 1500-2000 фунтов, купить мне ренту, или сделать что-то, что приносило бы мне 150 фунтов в год. Ты сказал, что просить его об этом не будешь, так что я сам попросил. Я сказал, что поступить так - это его долг, а он набросился на меня, жестоко облил помоями. Называл меня ужасными словами, говорил ужасные вещи, Фрэнк. Я не думал, что можно страдать сильнее, чем я страдал в тюрьме, но он бросил меня истекать кровью..., - ясные глаза Оскара наполнились слезами. Я молчал, и Оскар воскликнул:

- Фрэнк, ответь мне во имя нашей дружбы - это я во всем виноват? Кто неправ - Бози или я?

Оскар был жалок в своей слабости. Или это его любовь была по-прежнему столь велика, что он предпочитал винить во всем себя, а не своего друга?

- Конечно же, мне кажется, что не прав Бози, - ответил я. - Абсолютно не прав, - не удержался я, потом добавил:

Ты ведь знаешь - нрав у него безумный: если он даже себя восхваляет, как давеча передо мной, он для этого вгоняет себя в ярость, и ты, наверное, невольно вызвал его раздражение своим вопросом. Если бы ты воззвал к его великодушию и тщеславию, ты получил бы то, что тебе нужно, с большей легкостью, чем сейчас, когда ты взываешь к его чувству справедливости. Он мало что знает о нормах этики.

- О Фрэнк, - сказал Оскар серьезно, - я пытался донести это до него, как мог, очень спокойно и мягко. Я говорил о нашей прежней любви, о хороших и плохих временах, которые мы пережили вместе. Ты ведь знаешь - я никогда не смог бы быть с ним груб, никогда.

- Никогда не было в мире такого предательства, - злился Оскар в экзальтации. - Помнишь, ты мне как-то сказал, что единственный изъян, который ты смог найти в идеальной символике Евангелия - то, что Ииуса предал чужеземец - Иуда Искариот, а ведь его должен был предать Иоанн, любимый ученик, потому что предать нас может лишь тот, кого мы любим? Фрэнк, как верно, как трагически верно! Именно те, кого мы любим, предают нас поцелуем.

Какое-то время Оскар молчал, потом продолжил устало.

- Хотелось бы, чтобы ты поговорил с ним, Фрэнк, и объяснил, как несправедливо и зло он со мной поступил.

- Оскар, вряд ли я смогу это сделать, - сказал я. - Я не знаю ваши отношения, не знаю, какие мириады связей вас объединяют. Я принесу лишь вред, никакой пользы.

- Фрэнк, - закричал Оскар. - Ты ведь знаешь, что он виновен во всем, в моем падении и крахе. Это он втянул меня в драку со своим отцом. Я умолял этого не делать, но он меня подстегивал, говорил, что его отец не сможет ничего сделать, говорил с презрением, что его отец не сможет ничего доказать, говорил, что его отец - самое мерзкое и отвратительное существо на свете, и я просто обязан его остановить, а если я этого не сделаю, все будут надо мною смеяться, и он больше не сможет общаться с трусом. Вся его семья, брат и мать тоже умоляли меня атаковать Куинсберри, все обещали мне свою поддержку, а потом...

Ты ведь помнишь, Фрэнк, как Бози говорил с тобой в «Кафе-Рояль» перед началом процесса, когда ты предупреждал меня, умолял отказаться от безумного процесса, уехать за границу. Помнишь, как он тогда разозлился. Сказал, что ты мне не друг. Ты ведь знаешь, он вверг меня в крах, чтобы отомстить отцу, а потом бросил страдать.

И это еще - не самое худшее, Фрэнк. Я вышел из тюрьмы, исполненный решимости больше с ним не видеться. Я обещал своей несчастной жене, что больше никогда с ним не увижусь. Я его простил, но не хотел больше видеть. Я вынес слишком много страданий из-за него. Тогда он начал забрасывать меня письмами о своей любви, кричал о ней ежечасно, умолял меня приехать, говорил, что ему для счастья нужен только я, лишь один я в целом мире. Как я мог ему не поверить, как мог оставаться вдали от него? В конце концов я сдался и поехал к нему, а как только начались трудности, он набросился на меня в Неаполе, словно дикое животное, обвинял меня и оскорблял.

Мне пришлось сбежать в Париж, я потерял из-за него всё - жену и самоуважение, всё. Но я всегда думал, что он, по крайней мере, великодушен, как должно человеку с такой фамилией. Я понятия не имел, что он может быть язвительным и подлым, но теперь он стал сравнительно богат, он предпочитает транжирить деньги на жокеев, тренеров и лошадей, в которых совсем не разбирается, вместо того, чтобы вытащить меня из беды. Ведь это не слишком - попросить у него десятину, если я отдал ему всё? Почему бы тебе его не попросить?

- Я считаю, что он должен сделать то, что ты хочешь, безо всяких просьб, - признался я, - но я уверен, что мои слова не принесут никакой пользы. Когда я с ним не соглашаюсь, он начинает меня ненавидеть. Ненависть ему всегда ближе, чем сочувствие, он - сын своего отца, Оскар, и я тут ничего не могу поделать. Я не могу с ним даже поговорить об этом.

- О Фрэнк, ты должен, - сказал Оскар.

- Но, предположим, он ответит мне резко, что ты сбил его с пути истинного, и о чем тогда я смогу просить?

- Сбил с пути истинного! - возмутился Оскар. - Ты ведь в это не поверишь. Ты ведь прекрасно знаешь, что это неправда. Это он всегда вел меня, всегда доминировад, он властный, словно Цезарь. Это он был инициатором наших отношений, он пришел ко мне в Лондоне, когда я не хотел его видеть, или, точнее, хотел, но боялся. Сначала я боялся того, куда это может завести, избегал его: меня ужасала его отчаянная аристократическая спесь, страшная гордыня, властный характер. Но он приехал в Лондон и прислал мне записку с просьбой прийти, сказал, что сам придет ко мне, если я не приду к нему. Я начал думать, что смогу его урезонить, но это было невозможно. Когда я сказал ему, что нам следует быть очень осторожными, потому что боялся того, что может произойти, он просто посмеялся над моими страхами и начал меня подбадривать. Он знал, что его наказать никогда не посмеют - он состоит в родстве с половиной пэров Англии, а что будет со мной, ему было всё равно...

Это он повел меня на улицы, познакомил с мужчинами-проститутками Лондона. С начала до конца он толкал меня, словно Эструс, о котором писали древние греки - он толкал людей с несчастной судьбой к катастрофе.

А теперь он говорит, что ничего мне не должен, что я не имею права чего-то требовать - я, который отдавал ему, не считая. Он говорит, что все эти деньги нужны ему для себя - он хочет выигрывать скачки и писать стихи. Фрэнк, миленькие стишки, которые он считает поэзией.

Он разрушил мою душу и тело, а теперь ставит себя на чашу весов и заявляет, что весит больше, чем я. Да, Фрэнк, так и есть: намедни он сказал мне, что я - не поэт, не настоящий поэт, и что он, Альфред Дуглас, более велик, чем Оскар Уайльд.

- Я не очень много сделал в этом мире, - с жаром продолжил Оскар. - Мне это известно лучше, чем кому-либо другому. Я не сделал и четверти того, что должен был сделать, но всё же я создал произведения, которые мир не забудет, вряд ли забудет. Если весь род Дугласов от его основания и все их достижения собрать воедино и бросить на чашу весов, в сравнении с моими достижениями они будут весить, как пыль. Но всё равно, Фрэнк, он оскорблял меня, стыдил, поносил...Он сломал меня - меня сломал человек, которого я любил, мое сердце томится в груди хладным грузом..., - Оскар встал и отошел в сторону, по его щекам бежали слёзы.

- Не принимай это столь близко к сердцу, - сказал я, подойдя к нему через минуту-две. - В потере любви я помочь не в силах, но примерно сотня в год - это немного, я позабочусь, чтобы ты получал эту сумму ежегодно.

- О Фрэнк, дело не деньгах. Меня убивает его отвержение, оскорбления, ненависть, тот факт, что я разрушил свою жизнь ради человека, который никого не любит, который бросает мне подачки - я словно вымазался в грязи...

Когда-то я считал себя хозяином своей жизни, властелином своей судьбы, думал, что могу делать, что хочу, и всегда добьюсь успеха. Я был коронованным королем, пока не встретил его, а теперь я - изгнанник, презираемый изгой.

Я потерял путеводную нить в жизни, прохожие презирают меня, а человек, которого я любил, хлещет меня кнутом оскорблений и презрения. История не знает примеров такого предательства, никаких параллелей. Со мною покончено. Всё со мной теперь кончено - всё! Я надеюсь, что конец придет быстро, - и Оскар отошел к окну, слёзы лились рекой.

ГЛАВА XXVI

Но через день-два тучи рассеялись, и солнце сияло столь же ярко, как всегда. Оскар не мог долго пребывать в угнетенном настроении: он по-детски радовался жизни и всем ее событиям. Когда я оставил его в Париже примерно через неделю, в разгар лета, он был полон радости и юмора, говорил столь же ярко, как всегда, с оттенком цинизма, который придавал его остротам пикантности. Вскоре после моего прибытия в Лондон он написал мне письмо, сообщил, что заболел, написал, что я на самом деле должен выслать ему деньги. Я уже заплатил ему больше той суммы, которую по нашему уговору должен был заплатить за сценарий пьесы, я был в тяжелом положении, ничего хорошего. У меня был хронический бронхит, который тем летом свалил меня снова. Узнав от общих друзей, что болезнь Оскара не мешает ему обедать в ресторане и наслаждаться жизнью, я воспринял его жалобы и просьбы с долей нетерпения, и ответил ему коротко. Его болезнь казалась мне лишь отговоркой. Когда мою пьесу приняли к постановке, его требования стали столь же настойчивыми, сколь и чрезмерными.

В конце концов, я поехал в сентябре в Париж, чтобы повидаться с Оскаром, в уверенности, что смогу всё уладить миром после пяти минут беседы: он ведь должен помнить наш уговор.

Я нашел Оскара в добром здравии, но он был по-детски раздосадован тем, что мою пьесу поставят, и был решительно настроен вытянуть у меня все деньги, какие удастся вытянуть, не мытьем, так катанием. Я никогда не сталкивался с такой настойчивостью просьб. Я мог лишь пообещать, что заплачу ему еще, что я и сделал.

В процессе всех эти торгов и вымогательств я понял, что, несмотря на мое прежнее мнение, Оскар вовсе не был талантливым другом и не придавал дружбе никакого значения. Его любовь к Бози Дугласу превратилась в ненависть - поистине, его симпатия никогда не основывалась на понимании или восхищении, это был чистой воды снобизм - Оскару нравился титул, романтическое имя «лорд Альфред Дуглас». Роберт Росс был единственным другом, о котором Оскар всегда говорил с симпатией и восхищением. «Один из самых остроумных людей» - называл его Оскар, подшучивал над его почерком, который был очень неразборчив, всегда шутил добродушно: «Эти буквы явно свидетельствуют о том, что Робби есть что скрывать», но добавлял: «Какой он добрый, какой хороший», словно преданность Росса его удивляла - на самом деле так и было. Росс потом сказал мне, что Оскар никогда особо о нем не переживал. На самом деле Оскар так мало переживал о ком-либо, что лишенная эгоизма любовь его изумляла сверх всякой меры: он не мог найти объяснения такой любви в своей душе. Его тщеславие всегда было сильнее, чем благодарность - на самом деле это присуще большинству из нас. То и дело, когда Россу хотелось исполнить роль наставника или дать Оскару задание, Оскар становился язвительным и отвечал резко: «Поистине, Бобби, ты так хорошо ездишь на такой высокой лошади, с таким удовольствием - жаль, что ты никогда не пытался поездить на Пегасе» - не совсем насмешка, но строгая отповедь, дабы призвать своего ментора к порядку. Подобно большинству людей с очаровательными манерами, Оскар был эгоистичен и сосредоточен на себе, слишком уверен в свой собственной важности, чтобы особо думать о других, но при этом щедр к нуждающимся и добр ко всем.

После моего возвращения в Лондон он продолжал выпрашивать деньги почти в каждом письме. Как только мою пьесу начали рекламировать, меня бросились преследовать толпы людей, утверждавших, что Оскар продал им сценарий пьесы, который потом продал мне. Несколько человек угрожали, что подадут судебный иск, чтобы помешать мне поставить пьесу «Мистер и миссис Дэвентри», если я сначала им не заплачу. Естественно, я написал Оскару довольно резкое письмо, упрекнул его в том, что он втянул меня в это осиное гнездо.

В разгар всех этих неприятностей, кажется, в октябре, я узнал, что Оскар серьезно болен, и если я ему должен, как он утверждает, я очень ему помогу, если вышлю эти деньги, поскольку он находится в большой нужде. Письмо застало меня в кровати. Не помню, ответил я или нет: письмо меня разозлило - его друзьям следовало знать, что я ничего Оскару не должен. Но потом я получил телеграмму от Росса с сообщением о том, что врачи не надеются, что Оскар выживет. Я болел и не мог пошевелиться, но мне надо было немедленно выехать в Париж. Я послал за своим другом Беллом, дал ему денег и выписал чек, умолял его пересечь Ла-Манш и сообщить мне, действительно ли Оскар в опасности, во что мне верилось с трудом. Как нарочно, на следующий день, когда, как я надеялся, Белл выехал, его жена пришла сказать мне, что у Белла тяжелый приступ астмы, но он пересечет Ла-Манш, как только сможет.

Я слишком плохо себя чувствовал, чтобы перечислить деньги, которые могли понадобиться, а Оскар кричал «волк» по поводу своего здоровья слишком часто, чтобы я мог счесть его достойным доверия свидетелем. Но всё равно я был недоволен собой и волновался, хотел, чтобы Белл поскорее выехал.

Дни проходили в тяжелых сомнениях и страхах, но вскоре была поставлена точка. Я получил телеграмму о том, что Оскар умер. Я с трудом поверил своим глазам: это казалось невероятным - фонтан радости и веселья, ярчайший источник интеллекта и интереса к жизни замер навсегда. Из-за смерти Оскара Уайльда мир покрылся для меня серой пеленой.

Через несколько месяцев Роберт Росс сообщил мне подробности последней болезни Оскара.

Росс поехал в Париж в октябре: увидев Оскара, он был поражен изменениями в его облике, настаивал на том, чтобы отвести его к врачу, но, к его удивлению, врач не увидел причин для беспокойства. Если Оскар перестанет пить вино и прочие спиртные напитки, он сможет прожить еще много лет. Абсент полностью запрещен. Но Оскар не обратил внимания на эти предостережения, и Росс мог лишь возить его туда, куда позволяла погода, и пытаться обеспечивать безобидные развлечения.

Оскар почти напрочь утратил волю к жизни: пока он мог жить приятно и без усилий, он был доволен, но как только его здоровье портилось, он испытывал боль или хотя бы дискомфорт, он терял терпение и хотел поскорее от этого избавиться.

Но всё-таки Оскар до последнего часа сохранял свой искрометный юмор и очаровательную веселость. Из-за болезни у него появилось раздражение на коже, скорее неприятное, чем болезненное. Встретившись с Россом однажды утром, после того, как они не виделись день, он извинился за то, что расчесал кожу.

- Поистине, - воскликнул Оскар, - сейчас я более, чем когда-либо, похож на огромную обезьяну, но, надеюсь, Бобби, ты угостишь меня ланчем, а не орехом.

Во время одной из последних поездок с другом он попросил шампанского, и когда его принесли, заявил, что умирает так же, как жил, «не по средствам» - радостный юмор Оскара озарил даже его последние часы.

В начале ноября Росс покинул Париж, уехал с матерью на Ривьеру, а Реджи Тернер пообещал остаться с Оскаром. Он описывает, как Оскар всё больше слабел, но до конца блистал присущим ему юмором, поражая всех, кто приходил его проведать. Настойчиво повторял, что Реджи со своими вечными запретами мог бы получить диплом врача.

- Реджи, если ты можешь отказать голодному в куске хлеба, - говорил Оскар, - а страждущему от жажды - в глотке воды, можешь претендовать на получение диплома.

К концу ноябоя Реджи телеграфировал Россу, Росс бросил всё и на следующий день приехал в Париж.

Когда всё было кончено, Росс написал другу подробный отчет о последних часах Оскара Уайльда, и великодушно разрешает мне привести этот отчет в данной книге: он дословно воспроизведен в «Приложении». Отчет слишком длинен и подробен, чтобы приводить его здесь.

Письмо Росса следует читать студентам, но несколько подробностей в нем смазаны, некоторые сведения, которые следовало бы сообщить более ярко, приглушены. В разговоре со мной Росс сообщил больше, и сделал это более ярко.

Например, рассказывая о их поездках, Росс вскользь упоминает, что Оскар «настаивал на употреблении абсента». Правда заключается в том, что Оскар останавливал «викторию» практически у первого попавшегося кафе, выходил из экипажа и пил абсент. Через двести-триста ярдов он снова останавливал экипаж, и выпивал еще абсента. На следующей остановке, через несколько минут, Росс осмелился взбунтоваться.

- Оскар, ты себя этим убьешь! - закричал он. - Ты ведь знаешь, что сказали врачи: абсент для тебя - яд.

Оскар остановился на тротуаре.

- Бобби, а зачем мне жить? - спросил он мрачно. Росс посмотрел на него и понял, что Оскар потерпел крах - симптомы старости и надломленного здоровья. Он мог лишь склонить голову и молча пойти с ним. Действительно, зачем было жить человеку, который отверг всё прекрасное в жизни?

Вторая сцена ужасна, но, скажем так, естественным образом проистекает из первой и содержит страшную мораль. Росс рассказывает, как он пришел к смертному одру Оскара однажды утром и нашел его практически без чувств. Он описывает страшный предсмертный хрип, раздававшийся из уст Оскара, и говорит: «Следовало осуществить ужасные приготовления».

Истина еще более ужасающа. Оскар привычно ел и пил слишком много после катастрофы в Неаполе. Ужасная болезнь, от которой он страдал, или ее последствия ослабили прочность всех тканей его организма, а эту слабость тканий усиливает питье вина, и, особенно, крепких спиртных напитков. Вдруг, когда два друга сидели у его одра в скорби, раздался громкий взрыв: изо рта и носа Оскара полилась слизистая оболочка, и...

Даже постель придется сжечь.

Если правда, что тот, кто поднял мечь, от меча и погибнет, не менее справедливо и утверждение о том, что человека, жившего ради тела, тело предаст, и нет смерти более унизительной.

Еще один эпизод, последний, и на этом заканчиваю.

Когда Роберт Росс начал приготовления к похоронам Оскара в Баньо, он уже решил как можно скорее перевезти его тело на Пер-Лашез и воздвигнуть над его останками достойный памятник. Целью его жизни стала выплата долгов друга, ликвидация его банкротства и издание его книг достойным образом, и в конце концов он хотел очистить имя Оскара от позора, облечь его прекрасный дух в белые одежды бессмертия. За несколько лет Росс выполнил всё задуманное, кроме одного аспекта своей возвышенной миссии. Он не только выплатил все долги Оскара Уайльда, но еще и смог выплачивать сотни тысяч фунтов в год его детям, и укрепил популярность Оскара на широчайшем и надежнейшем фундаменте.

Он поехал в Париж с сыном Оскара Вивианом, чтобы оказать своему другу последнюю почесть. За несколько лет до того, готовя тело к погребению, Росс обратился за рекомендацией к врачам, спросил, что можно сделать для воплощения задуманного. Врачи посоветовали положить тело Уайльда в негашеную известь, подобно телу героя «Баллады Рэдингской тюрьмы». Они сказали, что известь съест плоть и оставит чистые кости - скелет - нетронутым, а это они смогут с легкостью переместить.

Когда могилу открыли, к своему ужасу Росс обнаружил, что известь, вместо того, чтобы уничтожить плоть, сохранила ее. Лицо Оскара можно было узнать, только выросли длинные волосы и борода. Росс сразу же отослал сына Оскара прочь, и когда кладбищенские сторожа взялись за лопаты, он велел им прекратить, спустился в могилу и с нежным почтением сам переложил тело в новый гроб.

Те, кто хранит в почитании наши бренные останки во имя души, знают, как благодарить Роберта Росса за невероятную преданность, которую он выказал к останкам друга. В его случае, по крайней мере, любовь оказалась сильнее смерти.

Кроме того, можно с уверенностью сказать, что человек, удостоившийся такой самозабвенной нежности, заслужил ее своим дружелюбным обаянием и магией нежной дружбы.

ГЛАВА XXVII

Оскара Уайльда убила бесчеловечность тюремного врача и английская пенетициарная система. Когда Оскар упал от слабости тем воскресным утром в тюремной церкви Уондсворта, у него в ухе образовался абсцесс - это и стало в конце концов причиной его смерти. «Операция», о которой Росс сообщает в письме - это удаление опухоли. Тюремное заключение и голод, и прежде всего - жестокость тюремщиков - сделали свое дело.

Как я уже сказал, локальный недуг усилился из-за более общего и более ужасного заболевания. Врачи утверждали, что красная сыпь, которая появилась на груди и спине Оскара, по его словам, от мидий, была вызвана другим, более серьезным недугом. Они сразу предупредили Оскара, что он должен перестать пить и курить, должен придерживаться величайшего воздержания, потому что они обнаружили у Оскара третичные симптомы той ужасной болезни, которой безмозглые ханжи-англичане позволяют выкашивать цвет английской нации, не ставя диагноз.

Оскар не внял их советам. У него осталось мало причин для того, чтобы жить. Удовольствия еды и питья в хорошей компании были почти единственными удовольствиями, которые у него остались. С чего ему было лишать себя немедленной радости ради смутных и сомнительных выгод в будущем?

Он никогда не верил ни в какие формы аскетизма или самоотречения, и в конце, когда он почувствовал, что жизнь больше ничего не может ему предложить, дух язычника в нем отказался продолжать существование, которое больше не приносило радости.

- Я пожил, - повторял он, и это была глубочайшая правда.

Красноречивый факт: Оскара похоронили на удаленном кладбище в Баньо при гнетущих обстоятельствах. В день похорон шел дождь, дорога была долгая и в грязи, и лишь с полдюжины друзей сопровождали гроб к месту упокоения. Но в конце концов, сколь бы ни были гнетущи такие обстоятельства, они не имеют значения. Мертвая глина ничего не знает о наших чувствах, ей абсолютно всё равно, привезли ее к могиле в напыщенной процессии и погребли в величественном аббатстве в величайшей скорби нации, или развеяли, как пыль по ветру.

Стихотворение Гейне дарует высшее утешение:

Immerhin mich wird umgebenGotteshimmel dort wie hierUnd wie Todtenlampen schwebenNachts die Sterne ueber mir.

Что ж, в какой земле ни буду,


небеса везде одни,


и мерцают звезд повсюду


поминальные огни.

Труды Оскара Уайльда были закончены, его дар миру был вручен за много лет до того. Даже друзья, которые любили его и восхищались очарованием его беседы, беззаботной веселостью и юмором, вряд ли стали бы настаивать на том, что ему следовало оставаться в этом мире, полном ненависти, объектом отвращения и презрения.

Добро, которое он принес, переживет его, а зло погребено вместе с ним в могиле. Кто в наши дни будет отрицать, что влияние Оскара было живительным и освобождающим? Если он слишком потворствовал своим слабостям, следует помнить, что его произведения и беседы были исключительно вежливы, дружелюбны и чисты. Ни одно резкое, грубое или горькое слово ни разу не сорвалось с этих красноречивых смеющихся уст. Если он служил красоте в несметном количестве ее форм, в своих произведениях он являл лишь красоту дружелюбную и благопристойную. Если лишь полдюжины человек шли за его гробом, скорбь их была глубока и искрення, и, вероятно, даже у величайших из людей при жизни не было полдюжины преданных почитателей и возлюбленных. Мы можем сказать, что для нашего друга так лучше: по крайней мере, ему не пришлось испить горький осадок страданий и унижений старости. Смерть явила ему свое милосердие.

Моя задача выполнена. Думаю, никто не усомнится в том, что я выполнил ее с почтительностью, рассказав правду так, как я ее вижу, от начала до конца, утаивая или пропуская как можно меньше из того, о чем следует рассказать. Но приближаясь к концу, я с болью осознаю, что я не воздал Оскару Уайльду должное: я слишком сосредоточился на его изъянах и проступках, пожалев похвал для его покоряющего очарования, несравненной нежности и веселости его натуры.

Позвольте исправиться. Когда на спиритических сеансах печальных воспоминаний я вызываю духов тех, кого я встречал в этом мире и кого любил, людей знаменитых и недостаточно известных, ни по ком из них я не скучаю столь сильно, как по Оскару Уайльду. Я лучше бы провел вечер с ним, чем с Карлейлем или Ренаном, Верленом, Диком Бартоном или Дэвидсоном. Я предочел бы вернуть его, а не практически любого из тех, кого встречал в жизни. Я знал людей более героических и более глубоких, более восприимчивых к идеям долга и великодушия, но не знал человека более яркого и очаровательного.

Возможно, это - мой недостаток. Возможно, я ценю юмор, остроумие, красноречие и поэтичность речи, качества художника выше, чем доброту, преданность или мужество, и придаю качествам, которые мне приятны, слишком большое значение. Но очарование и радость для меня бесценны, а самым очаровательным человеком из всех, кого я знал, несомненно, был Оскар Уайльд. Я не верю, что где-нибудь в подлунном мире можно отыскать друга более очаровательного, чем Оскар.

И еще одно, последнее слово о месте Оскара Уайльда в английской литературе. Думаю, в этой книге я достаточно рассказал о ценности и важности его творчества: он наравне с Конгривом и Шериданом останется самым остроумным и смешным нашим драматургом. Пьеса «Как важно быть серьезным» занимает уникальное место среди лучших английских комедий. Но Оскар Уайльд проделал более важную работу, чем Конгрив или Шеридан: он мастерски заставляет людей не только смеяться, но и плакать. «Баллада Рэдингской тюрьмы» - самая лучшая баллада в английской литературе. Более того, это - самое благородное высказывание, полученное нами из современной тюрьмы, на самом деле - единственное возвышенное высказывание, которое когда-либо попадало к нам из этого ада ненависти и бесчеловечности. Благодаря этой поэме и духу Иисуса, дышащему в ней, Уайльд много сделал не только для реформы английских тюрем, но и для полной их отмены, поскольку они были убийственны для разума столь же сильно, сколь вредны для души. Что, кроме зла, могли принести тюремщики и тюрьма автору этих строк:

«И знаю я, - и было б мудро,

Чтоб каждый знал о том, -

Что полон каждый камень тюрем

Позором и стыдом:

В них люди братьев искажают,

Замок в них - пред Христом».

Поистине, разве не очевидно, что человек, который, находясь в крайней нужде, написал письмо начальнику тюрьмы, которое я здесь привел, и хотел освободить маленького ребенка за свой счет, намного превосходит судью, который его осудил, или общество, которое санкционирует такие наказания? Еще раз повторю: «Баллада Рэдингской тюрьмы», некоторые страницы "De Profundis" и, главное, трагическая судьба, которая сподвигла автора на их написание, делает Оскара Уайльда намного более интересным для человечества, чем любого из его коллег.

Злоба и жестокость поистине оказали Оскару хорошую услугу: в этом смысле его слова в "De Profundis" о том, что он состоит в символических отношениях с искусством и жизнью своего времени, оправданы.

Англичане вынудили Байрона, Шелли и Китса удалиться в изгнание, позволили Чаттертону, Дэвидсону и Миддлтону умереть в нищете и забвении, но ни с кем из своих художников и визионеров они не поступили с такой злобной жестокостью, как с Оскаром Уайльдом. Его судьба в Англии символизирует судьбу всех художников: так или иначе всех их накажут ужасные материалисты, которые предпочитают носить шоры и следовать идиотским условностям, потому что не доверяют интеллекту и не имеют вкуса к интеллектуальным добродетелям.

Всех английских творцов осудят люди, которые ниже их, так же, как осудили провожатого Данте, за их добрые дела (per tuo ben far): не следует думать, что Оскара Уайльда наказали исключительно за зло, содержавшееся в его произведениях. Его наказали за популярность и превосходство, превосходство его ума и остроумия. Его наказала зависть журналистов и злосчастная педантичность полуцивилизованных судей. По отношению к Оскару зависть переросла саму себя, ненависть судей была столь дьявольской, что Оскар навсегда заслужил сочувствие человечества. Именно судьи сделали Оскара навсегда интересным для человечества, трагической фигурой с неувядающей славой.

Конец.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Приводим два стихотворения лорда Альфреда Дугласа, которые были зачитаны в суде и которые обвининение хотело инкриминировать Оскару Уайльду. Предоставляю читателям самим судить о правомочности таких выводов. Лично мне, должен признаться, эти стихи кажутся милыми и безобидными - я бы даже сказал, академичными и не имеющими значения.

ДВЕ ЛЮБВИ

«СФИНКСУ»

«Две любви у меня есть - отрада и разочарованье, как два духа, что мне сулят до сих пор юдоль».

Шекспир

Мечтал - что на холме я в чистом поле,


У ног земля стелилась, как сады


Пустынные, покрытые на воле


Бутонами. Задумчиво пруды


Чернели в тишине; средь белых лилий


Пылал шафран, фиалки в небеса


Пурпурные головки возносили,


И незабудок синие глаза


В сетях зелёных с робостью моргали.


Здесь были неизвестные цветы,


Что лунный свет, иль тень в себя вобрав


Природной нескончаемой печали,


Испили преходящие черты


Закатного мгновенья. Листья трав


Здесь каждою весною утончённо


Лелеял негой звёздный хоровод.


Купаясь в росной свежести ночной,


Тычинки лилий видели влюблённо


Лишь славу Божью в солнце, и восход


Не портил свет Небесный. За стеной,


Чей камень мох съедает бархатистый,


Глядел я в изумлении на край,


И сладостный, и странный, и прекрасный.


Глянь! Юноша сквозь сад прошёл душистый,


Прикрыв глаза от солнца невзначай,


И локоны в цветах его так страстно


Смял ветерок, в руке его кармин -


Гроздь лопнувшего разом винограда.


Его глаза – кристалл, был голый он,


Белей, чем снег нехоженых вершин,


Губ алость – вин пролитая услада


На мраморе, чело – как халцедон.


Взяв за руку, меня он без презренья


Поцеловал с печальной лаской в рот,


И отдал гроздь, сказав: «О, милый друг,


Тебе я покажу мирские тени


И жизни лица. С Юга, глянь, идёт


К нам карнавал, как бесконечный круг».


Но вот, опять, в саду моих мечтаний


На поле золотистом я узрел


Двоих. Один был в полном ликованье.


Прекрасный и цветущий, сладко пел


О девах он, и о любви счастливой,


Что в юношах и девушках жива;


Был взгляд его в огне, внизу игриво


Цепляла ноги острая трава.


Струна златая будто волос девы -


Слоновой кости лютню он принёс.


Как флейты звук чисты его напевы,


Цвели на шее три гирлянды роз.


Его напарник шёл в сторонке дальней, -


Глаза раскрыты были широко,


Они казались ярче и печальней,


И он смотрел, вздыхая глубоко.


И были щёки бледны и унылы,


Как лилии, как мак - уста красны,


Ладони он сжимал с какой-то силой,


И разжимал; власы оплетены


Цветами, словно мёртвым лунным светом.


Он в тунике пурпурной, где змея


Блестела золотистым силуэтом.


Её дыханья огнь увидев, я


Упал в рыданьях: «Юноша прелестный,


Зачем ты бродишь, грустен вновь и вновь


Средь царства неги? О, скажи мне честно,


Как твоё имя?» Он сказал: «Любовь!»


Но первый обернулся, негодуя:


«Тебе он лжёт, его зовут все – Стыд,


Лишь я - Любовь, я был в саду, ликуя,


Один, теперь и он со мной стоит;


Сердца парней и дев я неизменно


Огнём взаимным полнил без обид».


Другой вздохнул: «Желания священны,


Я – та Любовь, что о себе молчит».

лорд альфред дуглас.

Сентябрь 1892 г.

ХВАЛА СТЫДУ

Минувшей ночью в мой альков пришла


Хозяйка наших странных сновидений,


В моих глазах пылало возбужденье


От пламени её. И без числа


Явились тени, и одна звала:


"Я Стыд Любви, верну я пробужденье


Губам холодным, пусть лишь в подтвержденье


Красе моей и мне идёт хвала".

В лучистых тогах (что за дивный вид),


Под звуки флейт, с улыбкой на устах,


Всю ночь мелькали страсти предо мною.


Лишь паруса на призрачных судах


Убрали, говорить я стал с одною:


""Из всех страстей прекраснейшая - Стыд".

ЛОРД АЛЬФРЕД ДУГЛАС

НЕОПУБЛИКОВАННАЯ ЧАСТЬ "DE PROFUNDIS"

Это не вся неопубликованная часть "De Profundis" - лишь та часть, которая была зачитана в суде для дискредитации лорда Альфреда Дугласа. Тем не менее, данный текст составляет более половины неопубликованной части, и его важность абсолютно превышает важность всего отрывка: ничто не пропущено, кроме повторений обвинений - такие повторы ослабляют эффект обвинений и усиливают впечатление ворчливой жалобы вместо бесстрастного осуждения. Если напечатать всё, Оскар Уайльд предстанет в более невыгодном свете - более эгоистичным и мстительным.

Я прокомментировал этот документ таким, каков он есть, в основном ради ясности, потому что он всеми подробностями и практически всеми эпитетами оттеняет портрет, который я попытался нарисовать в этой книге. Как ни странно, Оскар Уайльд неосознанно изобразил себя в этой части "De Profundis" в более невыгодном свете, чем я его запомнил. Я верю, что нарисованный мною портрет - более честный, но это предоставляю решать читателям.

ФРЭНК ХАРРИС,

НЬЮ-ЙОРК, декабрь 1915.

Тюрьма Ее Величества,

Рэдинг


ДОРОГОЙ БОЗИ,

После долгого и бесплодного ожидания я решился сам тебе написать, для твоего блага в той же мере, что и для моего, потому что не хочу думать о том, что провел два долгих года в тюрьме, не получив от тебя ни строчки, никаких вестей или сообщений, кроме тех, которые причиняли мне боль.

Наша злосчастная печальнейшая дружба закончилась для меня крахом и публичным позором, но воспоминания о нашей былой дружбе всегда со мной, меня печалит мысль о том, что отвращение, горечь и презрение займут в моем сердце то место, которое всегда принадлежало любви. Думаю, ты и сам в глубине души чувствуешь, что лучше написать мне письмо, когда я лежу тут в одиночестве на нарах, чем публиковать мои письма без моего разрешения или посвящать мне стихи, не спросив моего согласия, хотя мир не узнает, какие слова скорби, страсти, упрека или равнодушия ты решишь послать мне в качестве своего ответа или призыва.

Я не сомневаюсь, что в этом письме, в котором я должен написать о нашей с тобой жизни, о прошлом и будущем, о сладости, превратившейся в горечь, и о горечи, которая могла бы стать сладостью, будет много того, что сразу же ранит твое самолюбие. Если это произойдет, перечти письмо снова и снова, пока твое самолюбие не будет убито. Если ты найдешь в этом письме то, что сочтешь несправедливыми обвинениями в свой адрес, вспомни, что человек должен быть благодарен за то, что существует вина, которую ему можно несправедливо вменить. Если хоть один пассаж из этого письма заставит слёзы навернуться на твои глаза, плачь так, как плачем мы здесь, в тюрьме, где день посвящен слезам не менее, чем ночь. Это - единственное, что может тебя спасти. Если ты пойдешь жаловаться своей матери, как пожаловался на презрение, которое я выказал в твой адрес в своем письме Робби, чтобы она смогла тебе польстить, утащить обратно в трясину тщеславия и самодовольства, ты будешь полностью потерян. Если ты найдешь для себя одно фальшивое оправдание, вскоре ты найдешь их сотню, и снова станешь тем, кем был до этого. По-прежнему ли ты утверждаешь, как утверждал в своем ответе Робби, что я «приписываю тебе недостойные мотивы»? О! У тебя нет в жизни никаких мотивов. У тебя есть только аппетиты. Мотив - это интеллектуальная цель. Ты был «слишком молод», когда началась наша дружба? Твой недостаток заключался не в том, что ты знал о жизни слишком мало, а в том, что знал так много. Утренняя заря юности с ее нежным цветением, ее прозрачный чистый свет, ее радость невинности и надежд - всё это ты оставил позади. Очень быстро ты перешел от Романтики к Реализму. Тебя начали завораживать кишки и их содержимое. Именно из-за этого у тебя возникли неприятности, тебе понадобилась моя помощь, и я необдуманно, забыв о мирской мудрости, помог тебе из жалости и доброты. Ты должен внимательно прочесть это письмо, хотя каждое слово может стать для тебя огнем или скальпелем хирурга, из-за которых нежная плоть горит или кровоточит. Помни: глупец в глазах людей и глупец в глазах богов - совершенно разные вещи. Для того, кто совсем не разбирается в способах проявления Искусства и способах развития мысли, насыщенность латинского изречения, музыка богатой гласными греческой речи, тосканская скульптура или песня елизаветинских времен всё равно могут быть исполнены сладчайшей мудрости. Настоящий глупец, над которым посмеялись и которого обделили боги - это тот, кто не знает себя. Я был таким глупцом очень долго. Но больше таковым не являюсь. Не бойся. Величайший из пороков - ограниченность. Всё, что происходит, правильно. Также помни: сколь бы ни было тебе тяжело это читать, мне намного тяжелее писать об этом. Тебе позволили увидеть странные и трагические формы жизни так же, как человек видит тени в кристалле. Голову Медузы, которая превращает живого человека в камень, тебе позволили увидеть прямо в зеркале. Сам ты свободно гуляешь средь цветов. У меня же прекрасный мир цвета и движения отнят.

Сейчас я расскажу тебе, в чем ужасно себя виню. Когда сижу в этой темной камере в аренстантской робе, опозоренный и потерпевший крах, я виню во всем себя. Тревожными судорожными ночами, полными мучений, и в течение долгих монотонных дней, полных боли, я виню именно себя. Я виню себя в том, что позволил интеллектуальной дружбе, главной целью которой не было создание и созерцание прекрасных творений, поработить мою жизнь. Пропасть между нами с самого начала была слишком широкой. Ты лодырничал в школе, более чем лодырничал в университете. Ты не понимал, что художник, и особенно - такой художник, как я, художник, качество произведений которого зависит от напряжения личности, нуждается в интеллектуальной атмосфере, мире, спокойствии и одиночестве. Ты восхищался моими творениями, когда они были закончены, наслаждался блестящим успехом моих премьер и шикарными банкетами, которые следовали после. Ты гордился, вполне естественно, близким знакомством со столь выдающимся автором, но не понимал, какие условия необходимы мне для создания произведений. Это - не просто пустые фразы риторического преувеличения. Абсолютная правда факта: за то время, пока мы с тобой были вместе, я ни написал ни строчки. Куда бы мы с тобой ни поехали - в Торки, Горинг, Лондон, Флоренцию или куда-то еще, моя жизнь, когда ты был рядом, была абсолютно бесплодной и лишенной творчества. С сожалением следует сказать, что ты, с небольшими перерывами, был рядом со мною всегда.

Если выбрать один из множества примеров, помню, в сентябре 93-го я снял апартаменты, чтобы спокойно посвятить себя работе, потому что нарушал условия договора с Джоном Харом, которому пообещал написать пьесу и который давил на меня в связи с этим. На самом деле вовсе не странно, что мы разошлись во мнениях по вопросу художественной ценности твоего перевода «Саломеи». Так что ты довольствовался тем, что слал мне об этом дурацкие письма. За эту неделю я написал и подробно отшлифовал пьесу «Идеальный муж», так, как она потом была поставлена на сцене. Через неделю ты вернулся, и мне фактически пришлось отказаться от работы. Я приезжал в Сент-Джеймс-Плейс каждое утро в 11:30, чтобы иметь возможность думать и писать, не отвлекаясь на решение хозяйственных проблем, сколь бы ни было тихо и спокойно у меня дома. Но эта попытка была тщетной. Ты приезжал в полдень, стоял и курил, болтал до половины второго, а потом мне приходилось увести тебя на ланч в «Кафе-Рояль» или «Беркли». Ланч с его ликерами обычно длился до половины четвертого. На час ты уходил к Уайту. В пять часов являлся снова и оставался до тех пор, пока не приходило время одеваться к обеду. Ты обедал со мной в «Савое» или на Тайт-Стрит. Расставались мы с тобой, как правило, после полуночи, поскольку ужин у «Уиллиса» должен был завершить сей увлекательный день. Такова была моя жизнь в течение тех трех месяцев, каждый божий день, кроме тех четырех дней, когда ты уехал за границу. И мне, конечно же, пришлось переплыть в Кале, чтобы вернуть тебя обратно. Для человека моего характера и темперамента такое положение было одновременно гротескным и трагическим.

Ты, конечно же, должен это сейчас понимать. Ты должен понимать, что твоя неспособность находиться в одиночестве, твоя натура, столь настоятельно требующая внимания и времени других, твоя неспособность на длительную интеллектуальную концентрацию, несчастная случайность (мне хочется думать, что не нечто большее), из-за которой ты не смог обрести «Оксфордскую усидчивость» в интеллектуальных вопросах: ты никогда не умел грациозно играть идеями, лишь жестоко навязывая свое мнение - всё это, в сочетании с тем фактом, что твои интересы и желания лежали в области Жизни, а не Искусства, оказывало разрушительное воздействие на твои собственные достижения в культуре так же, как и на мое творчество. Когда я сравниваю свою дружбу с тобой и дружбу с юношами моложе тебя, например - с Джоном Греем и Пьером Луисом, мне становится стыдно. Моя истинная жизнь, моя возвышенная жизнь была связана с ними и людьми, подобными им.

О нынешних ужасных результатах своей дружбы с тобой я сейчас не говорю. Я думаю в основном о качестве этой дружбы в те времена, когда она существовала. Из-за нее я деградировал в интеллектуальном плане. В твоей душе есть зачатки, микроб артистического темперамента. Но я встретил тебя слишком поздно или слишком рано. Не знаю. Когда ты был далеко, у меня всё было отлично. В начале декабря того года, о котором речь, мне удалось уговорить твою мать отослать тебя прочь из Англии, я снова склеил разорванную и расплетенную паутину своего воображения, снова взял свою жизнь в свои руки, и не только дописал три остававшихся акта «Идеального мужа», но и задумал и почти дописал две пьесы совершенно другого рода - «Флорентийская трагедия» и «Святая блудница», но тут ты внезапно вернулся - непрошеный и незваный, вернулся при обстоятельствах, роковых для моего счастья. Я больше не смог вернуться к двум этим произведениям, и они остались незавершенными. Мне не удалось возродить настроение, в котором я их писал. Ты ведь и сам издал поэтический сборник, так что способен осознать истинность моих слов. Но неважно, способен ты на это или нет: это остается ужасной правдой в самом сердце нашей дружбы. Пока ты был рядом со мной, ты воздействовал на мое творчество абсолютно разрушительным образом, я в полной мере стыжусь и виню себя за то, что позволял тебе упорно стоять между мной и моим творчеством. Ты не мог это понять и оценить. Я вообще не имел права от тебя этого ожидать. Тебя интересовали только обеды и развлечения. Ты желал лишь удовольствий, более-менее обычных удовольствий. Именно их жаждал твой темперамент, или ты думал, что именно это нужно тебе в данный момент. Мне следовало запретить тебе являться в мой дом и мои комнаты без особого приглашения. Я виню себя за это, слабости, которую я проявил, нет оправдания. Полчаса наедине с Искусством всегда были для меня важнее, чем круговорот общения с тобой. На самом деле за всю мою жизнь ничто никогда ни в малейшей мере не было для меня столь же важно, как искусство. Но для художника слабость - это преступление, когда эта слабость парализует воображение.

Я виню себя за то, что ты вверг меня в полный и постыдный финансовый крах. Помню, однажды утром в октябре 92-го я сидел в пожелтевшей роще Бракнелла с твоей матерью. Тогда я еще очень мало знал о твоей истинной натуре. Ты прожил со мной в Кромере десять дней, играл в гольф. Разговор коснулся тебя, твоя мать начала рассказывать мне о твоем характере. Она рассказала мне о твоих двух главных недостатках: о твоем тщеславии и о том, что ты, как она выразилась, «совершенно неправильно относишься к деньгам». Прекрасно помню, как я тогда рассмеялся. Я понятия не имел, что первый из этих недостатков приведет меня в тюрьму, а второй - к банкротству. Я считал тщеславие неким изящным цветком, который к лицу юноше, так же, как экстравагантность - добродетели благоразумия и бережливости не были мне присущи. Но через месяц нашей дружбы я начал понимать, что на самом деле имела в виду твоя мать. Ты настаивал на том, чтобы безрассудно сорить деньгами, требовал, чтобы я оплачивал все твои удовольствия - неважно, был я с тобой в это время или нет. Со временем ты вверг меня в большие расходы, из-за тебя расточптельность стала казаться мне неинтересной и монотонной, но ты всё крепче сжимал мою жизнь в кулаке, деньги тратились в основнои на такие удовольствия, как еда, выпивка и тому подобное. Иногда бывает приятно, когда стол красен от вина и роз, но ты вышел за все пределы разумного. Ты требовал без изящества и брал, не благодаря. Ты начал думать, что имеешь право жить за мой счет в изобильной роскоши, к которой не привык, из-за чего твои аппетиты всё время росли, и в конце концов, проигравшись в каком-нибудь алжирском казино, ты просто на следующее утро телеграфировал мне в Лондон, чтобы я перечислил проигранную тобой сумму на твой банковский счет, и больше об этом не думал.

Если я скажу тебе, что с осени 1892-го года до того дня, когда меня отправили в тюрьму, я потратил с тобой и на тебя больше 5 000 фунтов наличными - а ведь мне еще и приходилось оплачивать счета - ты получишь какое-то представление о жизни, на которой ты настаивал. Думаешь, я преувеличиваю? Мои обычные расходы на тебя в обычный день в Лондоне - на ланч, обед, ужин, развлечения, экипажи и тому подобное - составляли 12-20 фунтов, а расходы за неделю возрастали, соответственно, пропорционально, и составляли 80-130 фунтов. За три месяца, которые мы с тобой провели в Горинге, мои расходы (включая, конечно же, аренду) составили 1340 фунтов. Шаг за шагом вместе с конкурсным управляющим мне пришлось вновь пройти через все этапы своей жизни. Это было ужасно. «Простая жизнь и возвышенные мысли» - в то время ты, конечно же, не мог оценить прелесть этого идеала, но такая расточительность позорила нас обоих. Один из самых прекрасных обедов в моей жизни - обед с Робби в маленьком кафе в Сохо, который стоил столько шиллингов, сколько я тратил на обеды с тобою фунтов. Благодаря этому обеду с Робби появился первый и самый лучший из моих диалогов. Идея, название, настроение, воплощение - всё это стоило всего лишь 3 франка 50 сантимов табльдота. А после безрассудных обедов с тобой оставались лишь воспоминания о том, что слишком много было съедено и выпито. То, что я выполнял твои требования, тебе вредило. Теперь ты об этом знаешь. Из-за этого ты зачастую становился жадным и бессовестным, постоянно вел себя по-хамски. Зачастую было вовсе не весело, в этом было мало чести. Ты забыл, не буду говорить - формальную вежливость и благодарность, поскольку формальная вежливость вредит крепкой дружбе, но просто прелесть нежного товарищества, очарование приятной беседы и весь этот благородный гуманизм, который делает жизнь приятной и становится для нее аккомпаниментом - так музыка поддерживает мелодию вещей, заполняет суровые или безмолвные пробелы. И хотя тебе может показаться странным, что человек, находящийся в столь ужасном положении, в котором нахожусь я, видит разницу между видами бесчестья, всё же я честно признаю, что безумие швыряния денег на тебя, то, что я позволил тебе промотать мое состояние, принесло тебе вред так же, как и мне - это придает моему банкротству оттенок совместного распутства, из-за которого мне стыдно вдвойне. Я был рожден для другого.

Но больше всего я виню себя за полную моральную деградацию, в которую я позволил тебе втянуть себя. Основа характера - сила воли, а ты полностью поработил мою волю. Звучит абсурдно, но тем не менее - правда. Ты постоянно устривал мне сцены - кажется, они были тебе необходимы почти физически, твой разум и твое тело искажались, ты превращался в чудовише, на тебя было столь же страшно смотреть, сколь и слушать тебя. Тебя обуревала ужасающая одержимость, которую ты унаследовал от отца - мания сочинения омерзительно тошнотворных писем. Ты абсолютно не контролировал свои эмоции - ты мог долго обижаться и замыкался в молчании, а потом внезапно тебя охватывала почти эпилептическая ярость. Всё это я описал в одном из писем, которое ты оставил в «Савое» или каком-то другом отеле, так что адвокат твоего отца представил это письмо в суде. Это письмо - мольба, не лишенная пафоса, если бы в то время ты был способен распознать пафос, его составляющие или выражение - таковы, повторяю, были истоки и причины моего рокового подчинения тебе, твоим ежедневно возраставшим потребностям. Ты меня вымотал. Это была триумфальная победа мелочной натуры над натурой более масштабной. Это был пример тиранического господства слабого над сильным, которое я описал в одной из своих пьес как «единственную тиранию», которая никогда не закончится. И это было неизбежно. Если хочешь жить в социуме, найди moyen de vivre, средства к существованию.

Я всегда думал, что уступить тебе в мелочах - не стращно, а в решающий момент я смогу вернуть себе силу воли в ее естественном превосходстве. Но этого не произошло. В решительный момент сила воли полностью меня покинула. В жизни на самом деле нет важнейших вещей или мелочей. Всё имеет одинаковую ценность и одинаковые масштабы. Я привык, сначала, главным образом, из-за равнодушия, уступать тебе во всём, и не заметил, как это стало частью моей натуры. Я не заметил, как мой характер свелся к неизменному роковому настроению. Именно поэтому в проницательном эпилоге к первому изданию сборника своих эссе Пейтер говорит: «Формировать привычки - ошибка». Когда он это написал, оксфордские тупицы решили, что это - лишь намеренный парафраз немного скучного текста «Этики» Аристотеля, но на самом деле в этой фразе таится прекрасная, ужасающая правда. Я позволил тебе истощить силу моего характера, а для меня формирование привычки оказалось не просто ошибкой, а крахом. С моральной точки зрения твое влияние на меня оказалось даже еще более разрушительным, чем с творческой.

Один раз получив карт-бланш, ты, конечно же, начал управлять всем. В то время, когда я должен был находиться в Лондоне, внять мудрому совету и спокойно обдумать ужасную ловушку, в которую я позволил себя загнать - ловушку-мину, как сейчас называет ее твой отец, ты настоял на том, чтобы я отвез тебя в Монте-Карло, в самое возмутительное место на белом свете, чтобы ты мог играть день и ночь напролет, пока казино открыто. А что касается меня - баккара меня не прельщала, я оставался снаружи, предоставленный сам себе. Ты отказывался обсудить хотя бы в течение пяти минут то положение, в которое вы с отцом меня загнали. Мое дело было - платить за твой отель и оплачивать твои расходы. Малейшее упоминание о ждущем меня суровом испытании ты считал невыносимой скукой. Новая марка шампанского, которое нам рекомендовали, интересовала тебя больше. После нашего возвращения в Лондон те мои друзья, которые действительно желали мне блага, умоляли меня уехать за границу, не ввязываться в судебный процесс. За такой их совет ты приписал им низменные мотивы, а меня обвинил в трусости за то, что я их слушаю. Ты заставлял меня нагло выкручиваться, насколько это возможно, на свидетельской трибуне, с помощью абсурдных и глупых лжесвидетельств. В конце концов, конечно же, меня арестовали, а твой отец стал калифом на час.

Насколько могу подсчитать, я прекращал нашу с тобой дружбу раз в квартал. Но всякий раз тебе удавалось с помощью молений, телеграмм, писем, посредничества друзей и тому подобного уговорить меня позволить тебе вернуться.

Но пена и безумие нашей жизни часто меня утомляли: мы всегда встречались только в грязи, это было очаровательно, ужасно очаровательно, но все твои разговоры неизменно вертелись вокруг одной темы, и в конце концов начали звучать для меня монотонно. Часто мне становилось скучно до смерти, я принимал это так же, как принимал твою страсть к мюзик-холлам, твою одержимость абсурдным расточительством в еде и питье, или другие, менее привлекательные твои свойства, как то, с чем, скажем так, нужно смириться, часть высокой цены, которую нужно заплатить за счастье знакомства с тобой.

Когда однажды вечером в понедельник ты пришел в мои апартамены в сопровождении двоих друзей, на следующее утро я буквально сбежал за границу, семье сообщил какую-то абсурдную причину своего отъезда, судье оставил выдуманный адрес, потому что боялся, что ты поедешь за мной следующим поездом...

Наша с тобой дружба всегда расстраивала мою жену: не только потому, что ты ей никогда не нравился, но и потому, что она видела, как я меняюсь из-за этой дружбы, и не в лучшую сторону.

Ты незамедлительно выехал в Париж, по пути слал мне страстные телеграммы, умолял позволить увидеться со мной еще раз, любой ценой. Я отказался. Ты приехал в Париж поздно ночью в субботу и нашел ожидавшее тебя в отеле короткое письмо, в котором я сообщал, что не встречусь с тобой. На следующее утро я получил на Тайт-Стрит телеграмму от тебя на десять или одиннадцать страниц. Ты заявлял вот что: несмотря на всё то зло, которое ты мне причинил, ты не можешь поверить, что я категорически отказываюсь тебя видеть. Ты напомнил, что ради встречи со мной хотя бы на час ты ехал шесть суток через всю Европу без единой остановки. Должен признать, это была очень трогательная мольба, и заканчивалась она плохо завуалированной угрозой суицида. Ты часто напоминал, сколь многие из твоих предков запятнали руки своей собственной кровью: твой дядя - наверняка, твой дед - возможно. И другие из рода безумцев, к которому ты принадлежишь. Жалость, моя былая привязанность к тебе, сочувствие к твоей матери, для которой твоя смерть при таких ужасных обстоятельствах стала бы ударом, который она не смогла бы пережить, ужасающая мысль о том, что столь юная жизнь, несмотря на все уродливые недостатки, дарящая обещание красоты, оборвется столь отвратительно, да и просто требования гуманности - всё это, если нужны оправдания, может служить оправданием того, что я согласился на один единственный, последний разговор с тобой. Когда я приехал в Париж, ты весь вечер плакал, слёзы бежали по твоим щекам, словно дождь, когда мы обедали у Вуазена, а потом ужинали у Пайара. Неподдельная радость, которую ты выказал, увидав меня, то, что ты при каждой возможности держал меня за руку, словно нежное раскаивающееся дитя, твое раскаяние, столь простое и искреннее в ту минуту - всё это заставило меня согласиться возобновить нашу дружбу. Через два дня мы вернулись в Лондон, твой отец увидел, что ты обедаешь со мной в «Кафе-Рояль», сел за мой столик, пил мое вино, и в тот же день написал тебе письмо, начав атаку на меня... Как ни странно, мне вновь навязали даже не шанс, а обязанность расстаться с тобой. Вряд ли нужно напоминать, что я имею в виду то, как ты обращался со мной в Брайтоне с 10-го по 13-е апреля 1894-го года. Три года - слишком долгий срок для того, чтобы ты вернулся. Но мы, живущие в тюрьме, можем измерять течение времени лишь уколами боли, вести дневник горьких мгновений. Нам больше не о чем думать. Мы существуем благодаря страданию, сколь тебе это ни покажется странным. Это - единственное, благодаря чему мы чувствуем, что существуем, и воспоминания о страданиях в прошлом необходимы нам, как гарантия, доказательство существования нашей личности. Между мной и воспоминаниями о радости лежит пропасть не менее глубокая, чем между мной и радостью в нынешней жизни. Если бы наша с тобой совместная жизнь действительно была такой, как думает мир - просто исполненной удовольствий, смеха и распутства, я не смог бы вспомнить из нее ни одного эпизода. Именно благодаря тому, что она была полна мгновений и дней трагических и горьких, зловещих предзнаменований, скучных или ужасающе монотонных сцен и бесчинства насилия, я вижу и слышу каждый отдельный эпизод во всех подробностях, когда практически ничего другого не вижу и не слышу. Здесь люди живут лишь благодаря боли, так что моя дружба с тобой, из-за того, каким образом меня заставляют ее вспоминать, видится мне прелюдией, созвучной меняющимся тональностям мучений, которые я каждый день должен понимать, даже более того - в них нуждаться, словно моя жизнь, что бы ни казалось мне и другим, всё это время была подлинной симфонией, которая двигалась ритмическими рывками к неизбежной кульминации - с этой неизбежностью Искусство трактует любую грандиозную тему... Я собрался обсудить то, как ты обращался со мной в течение трех дней три года назад, не так ли?

Конечно же, я развлекал тебя, выбора у меня не было - развлекать тебя можно было где угодно, только не у меня дома. На следующий день, в понедельник, твой спутник вернулся к выполнению своих профессиональных обязанностей, а ты остался со мной. Тебе наскучил Уортинг, и, уверен, еще больше тебе наскучили мои бесплодные усилия сосредоточиться на пьесе - на единственном, что меня действительно в тот момент интересовало. Ты настоял на том, чтобы я отвез тебя в «Гранд-Отель» в Брайтоне.

В ночь нашего приезда ты заболел - у тебя был тот ужасный жар, который глупцы называют гриппом, это был второй, если не третий приступ. Не нужно напоминать, как я ухаживал за тобой - не только с помощью роскоши фруктов, цветов, подарков, книг и тому подобных вещей, которые можно купить за деньги, но и с помощью любви и нежности, которые, что бы ты ни думал, купить нельзя. Я в течение часа прогуливался по утрам и на час выезжал днем, всё остальное время не покидал отель. Я заказывал для тебя особый виноград из Лондона, потому что ты не хотел есть виноград, который предоставляли в отеле. Всё время что-то придумывал, чтобы тебя порадовать, всегда был рядом с тобой или в соседней комнате, сидел с тобой каждый вечер, чтобы успокоить или развлечь.

Четыре-пять дней спустя ты выздоровел, и я снял квартиру, чтобы попытаться дописать пьесу. Ты, конечно же, последовал за мной. Мы разместились, на следующее утро я ужасно заболел.

Врач определил, что я заразился от тебя гриппом.

У меня нет камердинера, который мог бы мне прислуживать, никого, кто мог бы отправить письмо или купить лекарства, которые прописал врач. Но ты - со мной. Мне нечего бояться. На следующие два дня ты бросил меня совсем одного без какого-либо ухода, рядом со мной никого не было. Дело было не в винограде, цветах и очаровательных подарках: у меня не было даже самого необходимого.

Я остался на целый день один, мне нечего было читать, ты спокойно сказал, что купил книгу, которую я хотел, ее обещали прислать - потом я случайно узнал, что это было ложью от первого до последнего слова. Всё это время ты, конечно, жил за мой счет, разъезжал за мой счет, обедал в «Гранд-Отеле», в моей комнате появлялся только для того, чтобы взять у меня денег. В субботу вечером ты оставил меня совсем без ухода, оставил одного до утра. Я просил тебя вернуться после обеда, посидеть со мной немного. Ты пообещал это сделать, отвечал грубо и раздраженно. Я ждал до 11-ти часов, но ты так и не явился.

В три часа ночи, не в силах уснуть и мучаясь от жажды, я пробрался во тьме и холоде в гостиную, надеясь найти там воду. Там я нашел тебя. Ты в бешенстве обрушил на меня все ужасные слова, которые способен придумать распущенный и необразованный ум. В ужасной алхимической реторте самовлюбленности ты переплавил угрызения совести в ярость. Ты обвинял меня в эгоизме за то, что я надеялся, что ты будешь со мной во время болезни. Обвинял меня в том, что я мешаю тебе развлекаться, пытаюсь лишить тебя удовольствий.

Ты сказал, и я знал, что это - правда, что ты вернулся в полночь лишь для того, чтобы переодеться и снова уйти.

В конце концов я сказал, чтобы ты убирался прочь. Ты сделал вид, что выполнил мое требование, я зарылся головой в подушку, но когда поднял голову, оказалось, что ты - по-прежнему в комнате, и ты вдруг бросился на меня с жестоким смехом, в истерике ярости. Меня охватил ужас, я даже не понимал, почему. Я сразу выскочил из постели, босой, как был, через два лестничных пролета ринулся в гостиную.

Ты тихо вернулся за деньгами, взял всё, что смог найти, на туалетном столике и каминной полке, а потом ушел из дома с багажом. Нужно ли говорить, что я думал о тебе в течение двух одиноких, несчастных дней болезни, последовавших за этим? Нужно ли говорить, что я со всей очевидностью понял: продолжать даже хотя бы знакомство с тем человеком, которым ты себя проявил, для меня унизительно? Я понял, что чаша переполнена, и это стало для меня великим облегчением. Я знал, что в будущем мое искусство и моя жизнь будут неизмеримо лучше и свободнее. Несмотря на болезнь, я почувствовал облегчение. Разрыв был окончательным, и я ощутил умиротворение.

В среду был мой день рождения. Среди телеграмм и писем на моем столе лежало письмо, подписанное твоим почерком. Я открыл его с грустью. Я знал, что те времена, когда очаровательная фраза, выражение любви, слово печали могло бы заставить меня принять тебя обратно, остались в прошлом. Но тут я ошибался. Я тебя недооценил.

Ты поздравил меня с благоразумием, с которым я оставил одр болезни и внезапно ринулся вниз по лестнице. «Это было так отвратительно с твоей стороны, - написал ты. - Отвратительнее, чем ты воображаешь». О! Я понимал это даже слишком хорошо. Не знаю, что всё это значило на самом деле: был ли у тебя пистолет, который ты купил, чтобы напугать отца, а потом, думая, что он не заряжен, однажды выстрелил из него в ресторане, когда обедал со мной. Тянулась ли твоя рука к обычному столовому ножу, который по случайности оказался на столе между нами. А возможно - в ярости ты забыл, что ты ниже и слабее меня, и замыслил какое-то особое личное оскорбление, или даже нападение, когда я лежал больной. Я не знаю. Не знаю до сих пор. Знаю лишь то, что меня охватил всеобъемлющий ужас, я почувствовал, что, если не покину комнату, не сбегу немедленно, ты сделаешь или попытаешься сделать что-то, что даже тебя заставит всю оставшуюся жизнь мучиться от стыда...

Вернувшись в город с места трагедии, которую ты устроил, ты сразу же явился ко мне - очень нежный и очень простой, в своем траурном костюме, с глазами, тусклыми от слёз. Ты искал утешения и помощи, как мог бы искать их ребенок. Я распахнул перед тобой двери своего дома и свое сердце. Твое горе стало моим, я решил помочь тебе его нести. Ни единым словом я не намекал на твое поведение по отношению ко мне, на возмутительные сцены и возмутительное письмо.

Боги поступают странно. Они используют не только наши пороки, чтобы нами понукать. Они ведут нас к гибели и с помощью того, что есть в нашей душе хорошего - благородства, гуманности, любви. Но из жалости и любви к тебе в этом ужасном месте я плакать не буду.

Конечно, я узрел в наших отношениях не просто перст судьбы, а Рок - тот Рок, который всегда несется вперед стремительно, почуяв запах крови. Благодаря своему отцу ты принадлежишь к роду, вступать в брак с представителями которого - ужасно, дружба с ними - фатальна, они разрушают и свою жизнь, и жизнь других людей.

За всеми этими мельчайшими обстоятельствами, при которых пересеклись наши пути, обстоятельствами важными или будто бы банальными, при которых ты приходил ко мне за удовольствиями или деньгами, незначительными шансами, мелкими инцидентами, которые в масштабах жизни кажутся не более чем пылью, танцующей в солнечных лучах, или листком, дрожащим на дереве, последовал крах, словно эхо горького крика или тень хищника на охоте.

Наша дружба началась с того, что ты в невероятно трогательном и очаровательном письме умолял помочь тебе в ситуации, которая была бы ужасна для любого, а для юноши в Оксфорде она была ужасна вдвойне. Я помог тебе, в итоге ты сказал сэру Джорджу Льюису, что я - твой друг, и я начал терять его уважение и дружбу, а ведь наша дружба длилась пятнадцать лет. Лишившись советов, помощи и уважения сэра Льюиса, я лишился надежной опоры в жизни. Ты послал мне очаровательное стихотворение ученика начальной школы версификации, чтобы я его оценил. В ответном письме я пролил бальзам на твое самолюбие литератора: я сравнивал тебя с Гиласом, Гиацинтом, Жонкилем или Нарциссом, говорил, что тебя увенчал лаврами Бог Поэзии, даровав тебе свою любовь. Письмо напоминало отрывок из сонета Шекспира, транспонированный в минорном ключе.

Позволь сказать начистоту: такого рода письмо в мгновения счастья или упрямства я написал бы любому очаровательному юноше из университета, который прислал бы мне стихотворение собственного сочинения, конечно, при условии, что ему хватило бы культуры и остроумия, чтобы правильно истолковать эти фантастические сравнения. Какова история этого письма! От тебя оно попало в руки мерзкого сокурсника, а он передал письмо банде шантажистов, копии письма разослали моим друзьям по всему Лондону и администратору театра, в котором шли мои пьесы, это письмо толковали как угодно, лишь бы не верно, общество будоражили абсурдные слухи о том, что я должен заплатить огромную сумму за то, что написал тебе злосчастное письмо. Такова была основа худшего из обвинений твоего отца.

Я сам принес оригинал письма в суд, чтобы показать, что это на самом деле. Адвокат твоего отца назвал это возмутительно коварной попыткой развращения невинности. В конце концов письмо приобщили к делу по обвинению в уголовном преступлении. Корона принимает это доказательство. Судья ссылается на него, не изучив его толком, читает мораль. В итоге из-за этого письма меня отправляют в тюрьму. Таков результат того, что я написал тебе очаровательное письмо.

Иногда у меня возникает такое чувство, что ты - просто кукла, которой руководит тайная и невидимая рука кукловода для достижения кульминации ужасающих событий. Но у кукол тоже есть страсти. Они привносят новый сюжет в свое представление, меняют навязанные им перепетии в сооветствии со своими прихотями и аппетитами. Быть абсолютно свободным, и в то же время - полностью подчиняться закону: таков вечный парадокс человеческой жизни, который мы осознаем в каждое ее мгновение. Думаю, это - единственное возможное объяснение твоего характера, если у великой и ужасной тайны человеческой души есть какое-то объяснение, кроме того, благодаря которому эта тайна становится еще более непостижимой.

Я думал, что жизнь будет блестящей комедией, а ты будешь в ней одним из изящных персонажей. А она оказалась возмутительной, мерзкой трагедией, и зловещая катастрофа - зловешая в сосредоточенности целей и насыщенности узколобой целеустремленности, сняла маску радости и удвольствий - тебя эта маска обманула и сбила с пути истинного не менее, чем меня.

Воспоминания о нашей дружбе - это тень, которая следует за мной здесь, кажется, она никогда меня не покинет. Она будит меня здесь по ночам, чтобы снова и снова рассказывать одну и ту же историю, пока эти изнурительные повторы не лишат меня сна до рассвета. На рассвете она начинает снова: эта тень следует за мной на тюремный двор и заставляет разговаривать с самим собой, пока я бреду по кругу. Меня заставляют вспомнить каждую сопутствующую подробность, каждое ужасное мгновение. Нет ни одного мгновения за все эти несчастные годы, которое я не смог бы восстаеновить в том участке мозга, который отведен для скорби и отчаяния: каждая натянутая нота твоего голоса, каждый взмах и жест твоих нервных рук, каждое горькое слово, каждая ядовитая фраза возвращается ко мне. Я вспоминаю улицу или реку, вдоль которой мы шли, окружавшую нас стену леса, цифру на циферблате часов, на которую указывала стрелка, направление ветра, форму и цвет луны.

Я знаю, на всё, что я сказал тебе, есть один ответ: ты меня любил. В течение этих двух с половиной лет, на которые парки сплели в один пурпурный узор нити наших разрозненных жизней, ты действительно меня любил.

Хотя я довольно хорошо понимал, что мое положение в мире искусства, интерес, которы й всегда вызывала моя личность, мои деньги, роскошь, в которой я жил, тысяча и одна вещь, делающая жизнь столь очаровательной и дивной, как моя - всё это заворожило и заставило тебя в меня вцепиться. Но кроме всего этого было еще что-то, что-то еще тебя странным образом привлекало: ты любил меня намного больше, чем кого-либо в этом мире. Но, как и в моей жизни, у тебя в жизни была ужасная трагедия, правда - полностью противоположная моей. Хочешь узнать, что это была за трагедия? Вот что: ненависть в твоей душе всегда была сильнее, чем любовь. Твоя ненависть к отцу была столь сильна, что переросла и заслонила твою любовь ко мне. Между ними не было никакой борьбы, или совсем небольшая: столь чудовищных масштабов достигла твоя ненависть. Ты не понимал, что в человеческой душе нет места для обеих этих страстей - они не могут ужиться в этом доме с очаровательной резьбой. Любовь подпитывается воображением - благодаря этому мы становимся мудрее, чем позволили бы нам наши знания, лучше, чем могли бы почувствовать, благороднее, чем были в действительности. Благодаря этому мы можем увидеть жизнь в целом, лишь благодаря этому мы можем понять других в соотношении реального и идеального их облика. Питать любовь может лишь прекрасный и талантливый замысел. А вот ненависть может питать что угодно. За все эти годы ты не выпил ни одного бокала шампанского, не съел ни одного роскошного блюда, которое не подпитало бы твою ненависть, не добавило бы ей жира. Чтобы удовлетворить свою ненависть, ты решил поставить на кон мою жизнь так же, как ставил на кон мои деньги - беззаботно, безрассудно, не думая о последствиях. Ты считал, что, если проиграешь, это будет не твой проигрыш. А если выиграешь, тебе достанется упоение и все выгоды победы.

Ненависть ослепляет людей. Ты об этом не знал. Любовь способна прочесть послание самой далекой звезды, а ненависть так тебя ослепила, что ты не видел дальше узкого, окруженного стенами и уже засохшего от похоти сада своих пошлых желаний. Ужасное отсутствие у тебя воображения - единственный поистине роковой недостаток твоего характера - было исключительно результатом жившей в твоей душе ненависти. Ненависть незаметно, потихоньку, исподтишка подтачивала твою дущу, как лишайник точит корень растения - в итоге ты уже не был способен видеть что-либо, кроме самых низменных интересов и мелочных целей. Способность видеть, которую могла бы подарить тебе любовь, была отравлена и парализована ненавистью.

Кажется, тебе нравилось быть предметом спора между твоим отцом и человеком с моим положением.

Ты почуял возможность публичного скандала и полетел на этот запах. Тебя радовала перспектива битвы, во время которой ты будешь в безопасности.

Ты знал, что для меня значило мое искусство - это была великая, самая важная для меня нота, благодаря которой я сначала открыл себя для себя самого, а потом - открылся миру. Великая страсть моей жизни. Любовь, по сравнению с которой все остальные любови были - как болотная вода в сравнении с красным вином, или как болотный светлячок в сравнении с волшебным зеркалом луны... Теперь понимаешь, что полное отсутствие у тебя воображения было главным изъяном твоего характера? Легко можно было понять, что тебе следует делать - это было ясно, как на ладони, но твоя ненависть тебя ослепила, и ты ничего не видел.

Твоя жизнь прекрасна. Но если ты мудр и хочешь, чтобы твоя жизнь стала еще прекраснее, ты должен взглянуть на нее по-другому - пусть чтение этого ужасного письма (я знаю, что оно ужасно) станет для тебя таким же жизненным кризисом и поворотной точкой в жизни, как стало для меня его написание. Твое бледное лицо легко краснеет от вина или удовольствия. Если во время чтения этого письма твое лицо будет гореть от стыда, словно от печного жара, для тебя так будет лучше. Самый главный порок - ограниченность. Осознание - всегда во благо.

Нет нужды говорить тебе, что я понимал это тогда столь же ясно, как и сейчас. Но я говорил себе: «Любой ценой я должен сохранить в сердце любовь. Если я отправлюсь в тюрьму без любви, что станет с моей душой?». Письма, которые я писал тебе тогда из Холлоуэя, были моими попытками сохранить любовь как доминирующую ноту своей личности. Если бы я захотел, разорвал бы тебя на части горькими упреками. Мог бы осыпать тебя перлами злословия.

На меня повесили грехи другого человека. Если бы я захотел, я спасся бы на судебном процессе, пожертвовав им, спасся бы если не от позора, то от тюремного заключения. Если бы я потрудился доказать, что свидетелей обвинения - трех самых важных свидетелей - тщательно проинструктировал твой отец и его адвокаты - не только молчание, но и утверждения по умышленному сговору были задуманы и отрепетированы, действия другого человека приписали мне. Я мог бы опровергнуть все эти обвинения, и судья сразу же освободил бы меня - даже еще быстрее, чем несчастного клятвопреступника Аткинса. Я мог бы выйти из зала суда беззаботно, с руками в карманах, свободным человеком. На меня давили изо всех сил - настоятельно советовали, умоляли сделать так люди, единственной целью которых было мое благо и благо моих родных. Но я отказался. Выбрал другой путь. Я никогда, ни единой минуты не жалел о своем решении, даже в самые горькие времена тюремного заключения. Я не мог поступить так - это было ниже моего достоинства. Грехи плоти - ничто. Это - болезни, которые должны лечить врачи, если их нужно лечить. Постыдны лишь грехи души. Если бы я добился своего освобождения таким образом, это мучило бы меня до конца жизни. Но неужели ты правда думаешь, что ты был достоин любви, которую я тогда питал к тебе, или что я хотя бы на мгновение мог подумать, что ты этой любви достоин? Неужели ты правда думаешь, что были в нашей дружбе мгновения, когда ты был достоин любви, которую я к тебе питал? Я знал, что ты не достоин любви. Но любовь - это не торговля на рынке, не товар на весах барышника. Она дарит сладостную возможность почувствовать себя живым, так же, как дарит эту радость интеллект. Цель любви - любовь, не больше, но и не меньше. Ты был моим врагом: никогда ни у кого в этом мире не было такого врага. Я отдал тебе свою жизнь, а ты швырнул ее под ноги, чтобы потешить самые низменные и презренные из человеческих страстей - ненависть, тщеславие и алчность. Ты уничтожил меня во всех смыслах менее чем за три года.

После оглашения ужасного приговора, когда на меня надели тюремную робу и захлопнули за мной двери тюрьмы, я сидел среди руин своей прекрасной жизни - раздавленный страданиями, вне себя от ужаса, почти терял сознание от боли. Но я не чувствовал к тебе ненависти. Каждый день я повторял себе: «Сегодня я должен сохранить любовь в своем сердце, иначе как я проживу этот день?». Я напоминал себе, что, как бы там ни было, ты не желал мне зла...

Воспоминания вспыхивают в памяти, я вспоминаю, что в первый и последний раз за всё время своего тюремного заключения рассмеялся. В этом смехе воплотилось всё презрение этого мира. Принц Флер-де-Лис! Я понял, что, несмотря на всё произошедшее, ты не осознал одну единственную вещь. В своих собственных глазах ты оставался изящным принцем из комедии-фарса, а не мрачной фигурой в трагическом представлении.

Если ничто в твоей душе не восстало против столь вульгарного кощунства, ты мог бы хотя бы вспомнить сонет, автор которого со смесью скорби и презрения наблюдал, как письма Китса продавали в Лондоне с аукциона, и наконец-то понял бы подлинный смысл моих строк:

"... да вовсе и не любят те искусство,

кто сердца поэта разбил кристалл,

их глазки алчные горят огнем и пожирают".

Невозможно всегда держать у груди гадюку и кормить ее, невозможно вставать каждую ночь и пропалывать сорняки в саду чужой души.

Я не могу позволить тебе через всю жизнь пронести в сердце ношу угрызений совести из-за того, что ты уничтожил такого человека, как я.

Тебе когда-нибудь приходило в голову, в каком ужасном положении я нахожусь, если в течение последних двух лет, в кошмарном тюремном заключении, я зависел от твоей дружбы? Ты когда-нибудь об этом задумывался? Ты когда-нибудь испытывал хоть толику благодарности к тем, кто добротой без оговорок, преданностью без границ, радостью дара облегчал мою черную ношу, устраивал мою будущую жизнь, постоянно меня проведывал, писал мне прекрасные письма, полные сочувствия, устраивал мои дела, поддерживал перед лицом позора, подколок, насмешек или даже оскорблений? Я каждый день благодарю Господа за то, что он даровал мне друзей, не похожих на тебя. Я обязан им всем. Даже книги в моей камере купил Робби за свои карманные деньги. Он же оплатит и покупку одежды, когда меня освободят. Мне не стыдно принимать то, что дают с любовью. Я этим горжусь. Но ты когда-нибудь задумывался о том, что сделали для меня такие друзья, как Мор Эйди, Робби, Роберт Шерард, Фрэнк Харрис и Артур Клифтон, даря мне комфорт, помошь, любовь, сочувствие и тому подобные вещи?...

Я знаю, что твоя мать, леди Куинсберри, во всем винит меня. Я слышу об этом от людей - не от твоих знакомых, а от тех, кто тебя не знает и знать не желает. Часто об этом слышу. Например, она рассуждает о влиянии старшего мужчины на младшего. Это - один из ее самых любимых постулатов по данному вопросу, поскольку он всегда успешно аппелирует к популярным предрассудкам и невежеству. Мне нет нужды спрашивать у тебя, как я на тебя повлиял. Ты прекрасно знаешь, что никак.

Ты постоянно хвастался, что я никак на тебя не влияю - вот уж воистину единственный обоснованный повод для хвастовства.Что у тебя было такого, на что я мог бы повлиять? Твой мозг? Он был неразвит. Твое воображение? Оно было мертво. Твое сердце? Оно еще не родилось. Ты - единственный человек из встреченных мною в жизни, на которого я не смог повлиять никоим образом.

Я месяц за месяцем ждал от тебя весточку. Даже если бы я не ждал, а просто захлопнул перел тобой дверь, тебе следовало бы помнить, что никто не может навсегда захлопнуть дверь перед любовью. Неправедный судья из евангельской притчи в конце концов встает и оглашает справедливое решение, потому что справедливость день и ночь стучит в его дверь, и в темный час друг, в сердце которого нет подлинной дружбы, наконец сдается на уговоры друга «из-за его настойчивости». В мире не существует тюрьмы, в которую не смогла бы проникнуть любовь. Если ты этого не понимаешь, ты совсем ничего не понимаешь в любви...

Напиши мне со всей искренностью о себе: о своей жизни, о своих друзьях, о своих занятиях, о книгах, которые ты читаешь. Не пиши того, чего на самом деле нет у тебя на уме - вот и всё. Если в твоем письме будет какая-то ложь, я сразу это замечу. Не зря ведь я всю жизнь поклонялся культу литературы, так что теперь могу сказать о себе:

«Как царь Мидас ревниво в старину

хранил свой клад, беречь мы будем стих».

Кроме того, помни, что мне еще только предстоит тебя узнать. Вероятно, нам с тобой только предстоит узнать друг друга. Что касается меня, осталось сказать вот что. Не бойся прошлого. Если люди скажут тебе, что прошлое - необратимо, не верь им. Прошлое, настоящее и будущее - одно мгновение в глазах Господа, а мы должны пытаться жить так, как видит это Господь. Время и пространство, последовательность и расширение - лишь случайные условия мысли. Воображение может перенести их и многое другое в сферу идеального существования. Вещи, в сущности - то, чем мы решаем их сделать. Вещь определяется тем, как мы на нее смотрим. «Там, где люди видят рассвет, опускающийся на холм, я вижу Сынов Божьих, ликующих от радости», - пишет Блейк. То, что миру и мне самому казалось моим будущим, было безвозвратно утрачено, когда я позволил с помощью подначиваний втянуть себя в судебный процесс против твоего отца, но на самом деле, должен сказать, я потерял это будущее задолго до того. Передо мной лежит только прошлое. Я заставил себя посмотреть на свое прошлое другими глазами, заставил мир посмотреть на него другими глазами, заставил даже Господа посмотреть на мое прошлое другими глазами. Я не смог бы это сделать, если бы игнорировал свое прошлое, пренебрегал им, восхвалял его или от него отказывался. Это можно сделать лишь при условии полного принятия своего прошлого как непреложной составляющей эволюции моей жизни и моего характера: склонив голову перед всем, что я выстрадал.

Насколько далек я еще от самообладания на самом деле, вполне ясно продемонстрирует тебе это письмо с его изменчивым и неопределенным настроением, презрением и горечью, с его стремлением и неспособностью это стремление осознать. Но не забывай, в какой ужасной школе я выполняю свое задание. И сколь бы ни был я несовершенен, ты всё равно можешь много чего у меня получить. Ты пришел ко мне, чтобы научиться удовольствию жизни и удвольствию искусства. Возможно, я избран для того, чтобы научить тебя чему-то намного более прекрасному - смыслу скорби и ее красоте.

Твой любящий друг,

ОСКАР УАЙЛЬД»

Это письмо Оскара Уайльда лорду Альфреду Дугласу удивительным образом саморазоблачительно и красноречиво. Читая письмо, необходимо помнить о том, что побудило Оскара его написать. Лорд Альфред Дуглас втянул его в судебный процесс, а потом бросил, не использовав свое влияние для того, чтобы смягчить страдания друга, не написав ему ни строчки, чтобы подбодрить и утешить. Забвение было полным и бессердечным. Но письмо, тем не менее, было написано из мести: несмотря на все свои задушевные излияния, Оскар позаботился о том, чтобы этот его обвинительный акт стал достоянием общественности. Ужасный самообман этого крика души свидетельствует о его искренности: Оскар обвинил юного Альфреда Дугласа даже в том, что тот заставлял его слишком много есть и пить.

Ключевой мотив этого письма - всеобъемлющее тщеславие, горькая обида раненого эгоизма, фальшь, лицемерная поза святого превосходства сверхчеловека. Оскар отказывает Альфреду Дугласу в наличии у того воображения, учености и даже знаний о поэзии, столь многословно сообщает лорду Дугласу о том, что у него нет ни ума, ни сердца. Так зачем же Оскар поддался одержимости столь ничтожным существом, которая привела его к краху?

Это письмо - человеческое, слишком человеческое!

СЕРДЕЧНАЯ ДОБРОТА ОСКАРА УАЙЛЬДА

Привожу записку, которую Оскар Уайльд написал надзирателю Мартину в конце срока своего заключения в Рэдингской тюрьме. Напомню, что надзирателя Мартина уволили после того, как он дал сладкие бисквиты, которые купил за свои деньги, голодным маленьким детям, заключенным в тюрьму.

Уайльд случайно увидел детей и сразу же написал записку на клочке бумаги, засунул ее под дверь, чтобы она бросилась в глаза надзирателю Мартину, когда тот будет патрулировать коридор.

«Пожалуйста, узнайте для меня имя A.2.11. А также - имена детей, которых посадили из-за кроликов, и сумму штрафа.

Могу ли я заплатить штраф, чтобы их отпустили? Если да, я сделаю это завтра. Пожалуйста, дорогой друг, сделайте это для меня. Я должен добиться их освобождения.

Подумайте, как важна для меня возможность помочь трем маленьким детям. Я буду невероятно счастлив. Если я могу помочь им, заплатив штраф, пожалуйста, скажите детям, что завтра друг добьется их освобождения, попросите их не падать духом и никому об этом не говорить».

Вот - вторая записка, которая демонстрирует невероятную чувствительность Оскара: уродливое и ужасное, по его мнению, не может служить темой для искусства. Его коробит при виде всего, что приносит боль:

«Я надеюсь написать о тюремной жизни и попытаться изменить ее для других, но она слишком уродлива и ужасна для того, чтобы создать на ее основе произведение искусства. Я слишком сильно страдал в тюрьме, чтобы писать о ней пьесы».

В третьей записке Оскар просто благодарит надзирателя Мартина за его доброту. Она заканчивается словами:

«... Все говорят мне, что я выгляжу лучше, более счастливым.

Это потому, что у меня есть чудесный друг, который приносит мне «The Chronicle» и обещает принести имбирные пряники». О. У.

МОЯ ХОЛОДНОСТЬ ПО ОТНОШЕНИЮ К ОСКАРУ В 1897-м

Когда я разговаривал с Оскаром в Рэдингской тюрьме, он сказал мне, что единственная причина, по которой он не пишет - это то, что никто не примет его произведение. Я заверил Оскара, что опубликую его произведение в «The Saturday Review» и заплачу за него не просто по тарифу, по которому я платил Бернарду Шоу, но и, если это повысит продажи журнала, попытаюсь подсчитать прибыль и заплатить ему даже еще больше. Оскар сказал, что это - уж слишком большие привилегии, ему достаточно получить столько же, сколько я плачу Шоу, он боится, что никто другой в Англии никогда больше не опубликует его произведения.

Оскар пообещал мне прислать книгу "De Profundis", как только ее закончит. Как раз перед его освобождением его друг Мор Эйди зашел ко мне поинтересоваться, опубликую ли я произведение Оскара. Я ответил, что опубликую. Мор Эйди спросил, сколько я за него заплачу. Я ответил, что не хочу наживаться на Оскаре и заплачу ему, сколько смогу, повторив предложение, которое сделал Оскару. Потом Мор Эйди сообщил, что Оскар предпочел бы фиксированную цену. Меня очень удивил этот ответ, я неверно истолковал его, а благородные, вежливые манеры Мора Эйди, которого я в то время едва знал, меня раздражали. Я кратко ответил, что, прежде чем я смогу назначить цену, мне нужно увидеть произведение, и добавил, что хочу хорошо заплатить Оскару, но если он найдет другого издателя, буду только рад. Мор Эйди заверил меня, что в книге нет ничего такого, против чего могли бы возразить даже самые строгие поборники морали, никакой arriere pensee, никакой задней мысли. Я ответил шуткой, грустно обыграв его французскую фразу.

Так совпало, что вечером я обедал с Уистлером и рассказал ему о произошедшем, что вызвало с его стороны ядовитую насмешку в адрес Оскара. Остроту Уистлера опубликовать нельзя.

Через неделю-две Оскар попросил меня достать для него одежду, я выполнил его просьбу и послал ему одежду, когда его освободили. В ответ я получил благодарственное письмо, которое привожу далее.

Во время того же разговора с Оскаром в Рэдингской тюрьме мне так сильно хотелось ему помочь, что я предложил совершить турне по Франции. Я рассказал ему о турне, которое совершил за несколько лет до того - было столько приятных моментов, очаровательные каникукулы. Оскар загорелся этой идеей, сказал, что ничто не доставило бы ему больше радости, со мной он будет чувствовать себя в безопасности и так далее. Дабы осуществить эту идею наилучшим образом, я нанял американский почтовый фаэтон - для пары лошадей нагрузка будет просто мешной, даже с багажом. Я спросил Мора Эйди, говорил ли с ним Оскар о предложенном мною путешествии, он ответил, что ничего об этом не слышал.

Загрузка...