ПЕТРОГРАДСКИМ КОМСОМОЛЬЦАМ-ЧОНОВЦАМ ПОСВЯЩАЕТСЯ ЭТА ПОВЕСТЬ
Степан сидел на крыше барака и морщил нос: несло карболкой. Утром приходили санитары — два здоровых мужика, — полили из какой-то фукалки и ушли. Поможет это от холеры, как же! Только весь дом переполошили... Будили бы раньше, а то опять он проспал и не сменил мать, стоявшую с ночи в очереди у булочной. Привезут сегодня хлеб или нет — неизвестно, но, даже если принесет она две мокрые черные осьмушки, все равно будет выговаривать ему, как маленькому. Лучше уж отсидеться здесь, на Санькиной голубятне. Есть только охота до невозможности!
Прямо над ухом Степана пронзительно свистнул Санька, замахал длинным шестом с привязанной к нему тряпкой. Турманок кругами набрал высоту, повернул к пустырю и исчез, невидимый в слепящих лучах солнца.
Заводские бараки были слободой, а за пустырем начиналась городская окраина. Деревянные домишки с лоскутками огородов как-то незаметно выстраивались в улицу. За ней шла другая, пошире, с лавками и питейными заведениями, потом мощенный булыжником проспект, а дальше, за каналом, тесно стояли потемневшие от времени доходные дома с дворами-колодцами, звенели трамваи, которые за какой-нибудь час довозили до шумного Невского с нарядной толпой, зеркальными витринами магазинов, золоченым шпилем Адмиралтейства, пронзившим голубое с белыми облаками небо.
Теперь витрины на Невском были заколочены досками, ветер гонял по торцовой мостовой подсолнечную шелуху и обрывки воззваний, вдоль набережной стояли пустые баржи из-под дров; город будто вымер, только неизвестно как выжившие собаки бродили по дворам от помойки к помойке и тоскливо выли по ночам.
Завоешь тут!.. Степан лег на спину и, глядя в белесое небо, затянул на немыслимый какой-то мотив:
Гуси, гуси!
Га-га-га!
Есть хотите?
Да-да-да...
Вам барыня прислала
В туалете сто рублей.
Ах, ты не стой, не стой
На горе крутой...
Санька прыснул, а вышедшая из барака женщина в ситцевом платье в горошек остановилась и недоуменно посмотрела по сторонам. Степан самозабвенно голосил:
Эх, матаня-таня-таня,
Таня, душечка моя...
Солнце всходит и заходит,
А в тюрьме моей темно.
— Тьфу ты, господи! — наконец-то увидела его женщина. — Ты, Степа, здоров? Все песни в кучу собрал!
— Покури называется, — обиделся за друга Санька.
— Попурри, — поправил его Степан и снисходительно посоветовал: — Концерты-митинги надо посещать, тетя Катя! Балалаечник в Народном доме знаете как это попурри разделывает?
— Тебе тут не Народный дом! — строго заметила тетя Катя. — Люди живут. И нечего жилы тянуть. Слыхал?
— Ага... — кивнул Степан и запел еще громче:
Эх, на улице костерики горят,
У костериков солдатики стоят...
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои...
— Чем по крышам болтаться, мать бы у булочной сменил! — рассердилась тетя Катя. — Спишь все?
— А сами?
— У меня с ночи очередь занята. Глафира стоит.
— Эксплуатируете малолетних? — строго поинтересовался Степан.
Тетя Катя махнула рукой и, затянув узел платка под подбородком, пошла со двора. Степан поглядел ей вслед, пошарил в карманах, обернулся к Саньке:
— Закурить есть?
— Откуда?! — пожал плечами Санька.
— Жизнь!.. — Степан улегся на спину и зажмурил глаза.
Призывно засвистел Санька. Раз, другой... Степан услышал, как захлопал крыльями турманок. Процарапал лапками по крыше. Потом стукнула дверца голубятни, и на лицо Степана легла тень — Санька уселся рядом. Степан повернулся на бок и спросил:
— Мы скаутов били?
— На всех углах! — радостно закивал Санька и вскочил. — И сейчас вполне...
— Сиди, вояка! — Степан дернул его за штанину, и Санька кулем плюхнулся обратно на крышу.
— А чего? — храбрился Санька. — Я, когда не поем, знаешь какой злой?
— Я тоже не добрый, — заверил его Степан и сел, обхватив колени руками. — Название себе придумали...
— Кто? — не понял Санька.
— Скауты! — плюнул Степан. — Юки они теперь называются. «Юные коммунисты». И попробуй, тронь!
— Эти дылды в коротких штанах — коммунисты?! — опять вскочил Санька. — В шляпах?!
— Да не в шляпах дело! — отмахнулся Степан, помолчал и добавил: — Дурак!
— Кто? — Санька сжал кулаки.
— Я! С заводом не уехал, на фронт не взяли... Сиди тут!
Степан пнул ногой консервную банку, из которой Санька поил голубей. Банка закувыркалась в воздухе, звякнула о камень где-то во дворе. Степан охнул и схватился за босую ногу.
Санька засмеялся.
— Чего смешного?! — рявкнул Степан, взглянул на обиженно засопевшего Саньку и зло сказал: — Заплачь! Или мамку позови!
Санька отвернулся и засопел еще громче.
Так они и сидели у голубятни. Как два нахохлившихся голубя.
Потом Санька сказал:
— Глафира идет.
— Ну и что? — не повернул головы Степан, но скулы у него напряглись, и он незаметно метнул взглядом в Саньку: просто ли тот сказал или с подковыркой? Но Санька сидел мрачный, и Степан краешком глаза покосился на пустырь.
Идет! Ситцевое платьишко в горох — такое же, как у тети Кати, только горошины помельче — обтянуло ветром, и она коленями отбрасывала мешавший шагать подол. Голова откинута назад — то ли гордая такая, то ли коса тянет. Вышагивает мимо битого кирпича и бурьяна, как Вера Холодная!
Степан шумно выдохнул воздух.
— Ты что? — посмотрел на него Санька.
— Курить охота... — буркнул Степан, круто отвернулся — даже шея заболела — и уселся спиной к двору.
Санька ничего не сказал, только хмыкнул, лег на живот, свесил голову вниз и крикнул:
— Глафира!
— Ау! — Глаша увидела Саньку и обрадовалась: — А я вас смотрю. Степа где?
Степан не шевельнулся. Только повел лопатками под застиранной рубахой.
— Здесь, — кивнул на его спину Санька. — А тебе чего?
— Гимназист у нас объявился!
— Что?! — Степан рывком встал на крыше сарая. — Где гимназер?
— У булочной стоит, — запрокинула голову Глаша.
— Один?
— С Кузей.
— Дерутся?
— Разговаривают.
— Какие могут быть разговоры? — возмутился Степан. — Бить их надо!
Он разбежался и прыгнул с крыши. Глафира охнула, но Степан чудом удержался на ногах — только пятки загудели! — небрежно провел пятерней по давно не стриженным волосам и бросил через плечо Саньке:
— Пошли, Чижик!
Санька примерился было тоже спрыгнуть, но раздумал и шариком скатился по самодельной приставной лестнице, на ходу засучивая рукава. Глаша покосилась на него и негромко заметила:
— Он вроде ничего. Вежливый такой...
Степан поплевал на ладони и мрачно ответил:
— Я тоже вежливый.
Поддернул штаны и, размахивая руками, зашагал к пустырю.
Санька побежал за ним. Глаша постояла, подумала и двинулась следом...
Женька Горовский стоял на чугунной тумбе и ораторствовал. Стоять было неудобно. Одна нога все время соскальзывала, и Женька хватался за низкую вывеску «Колониальные товары. Петухов и сын».
Ни колониальных товаров, ни самого Петухова с сыном давно не было в Петрограде. На витрине ржавела железная штора, на дверях болтался амбарный замок. Только неизвестно для чего поставленная у входа чугунная тумба напоминала о тех временах, когда папаша Петухов сидел в лавке, а сын не вылезал из распивочных.
Теперь на эту тумбу взгромоздился Женька и, придерживаясь одной рукой за вывеску, а в другой сжимая помятую гимназическую фуражку без герба, митинговал перед длинной очередью, которая выстроилась в булочной напротив лабаза.
В очереди стояли молчаливые женщины, привыкшие с весны семнадцатого к любым митингам и ораторам, но попадались подростки, и к ним-то была обращена Женькина страстная речь.
— Среди свиста пуль и грохота орудий, среди орошаемых кровью полей, среди развалин, среди слез рождается обновленное человечество!..
Женька перевел дух. Двое малышей-погодков, брат и сестра, смотрели ему в рот. Белоголовые, голубоглазые, с веснушками на курносых носах, они держались за подол материной юбки и терпеливо ждали, когда опять заговорит этот то ли большой мальчик, то ли маленький дяденька с блестящей пряжкой на ремне и такими же веселыми пуговицами на рубахе. Рядом с Женькой, у тумбы, стоял угрюмого вида парнишка в больших, не по росту, сапогах и потертом картузе. Он слушал Женьку и поглядывал по сторонам. Ждал кого-то или охранял, не поймешь.
Степан и Санька появились неожиданно. Перемахнули через соседний забор — видно, бежали огородами. Степан придержал рванувшегося вперед Саньку, неторопливо подошел к лабазу, отодвинул плечом парнишку в картузе и, сунув руки в карманы, остановился перед Женькой.
— В терновом венце страданий восстает из праха новая Россия, и мы, юноши, должны быть достойны ее! — заливался Женька. — Единым путем нам идти к высоким идеалам добра, братства и просвещения! Я призываю...
— Передохни. Захлебнешься, — посоветовал Степан и легонько стукнул Женьку ребром ладони под коленками.
Женька покачнулся на тумбе и пропахал бы носом по булыжной мостовой, но Степан подхватил его за ворот, поставил на ноги и сказал:
— Проваливай отсюда.
— Я не понимаю... — растерялся Женька. — Давайте будем лояльны!
— Чего? — переспросил Степан.
— Будем уважать друг друга! — храбрился Женька. — Я делегирован к вам группой учащейся молодежи. Мы протягиваем вам руку!
— Тебе сказано: проваливай, а то ноги протянешь! — Санька вынырнул из-под локтя Степана, размахнулся, но парнишка в картузе перехватил его руку.
— Контру защищаешь?! — вырывался Санька. — Ну, Кузя, получишь!..
— Они за революцию, за молодежь! — оттолкнул его Кузьма и обернулся к Степану: — Ты послушай.
— Слыхали! — сплюнул Степан. — Единым путем, говоришь, гимназер?
— Единым! — подхватил Женька.
— Забыв прежние распри и разногласия. Рука об руку!
— Под ручку, значит... — подытожил Степан. — И куда идти?
— Не понимаю вопроса, — пожал плечами Женька.
— Идти куда нам, спрашиваю! — повысил голос Степан. — Путем этим твоим?
— А-а! — обрадовался Женька. — В светлое завтра России! Мы встретим его во всеоружии. Создадим свои Цеха культуры. Будем коллективно посещать театры, выставки, организуем здоровые игры...
— Будут сейчас тебе игры! — пообещал Санька и опять было сунулся вперед, но Степан оттер его плечом и спросил:
— У тебя батя кто, гимназер?
— У меня? — удивился Женька. — Врач. А какое это имеет значение?
— Доктор, значит... — Степан упорно не желал изъясняться Женькиным высоким слогом. — «Дышите, не дышите... Скажите: «А-а...» Платите деньги». А у него вот, у Саньки, отец без работы, мать с утра до ночи над чужим бельем спину гнет.
— Но какое отношение это имеет... — попытался возразить Женька, но Степан перебил его:
— Может, мне с тобой под ручку разгуливать? Я с тринадцати лет своим горбом хлеб зарабатываю! Ты кому пришел красивые слова говорить? Им?! — Он обернулся к очереди и увидел Глашу. Она только что подошла и остановилась рядом с тетей Катей и женщиной в темном платке.
Женщина погрозила Степану пальцем, он отмахнулся и крикнул:
— Иди сюда, Глафира!
Глаша нерешительно повела плечом, а тетя Катя поджала губы и заметила женщине в платке:
— Твой-то, поперечный... Раскомандовался!
Женщина в платке не ответила, только вздохнула, а тетя Катя сердито обернулась к Глаше:
— И не вздумай ходить.
Глаша перекинула косу за спину и пошла к лабазу.
Лицо у тети Кати покрылось пятнами, женщина в платке покачала головой и беззлобно сказала:
— Все они поперечные...
Глаша остановилась у дверей лабаза, кинула быстрый взгляд на Женьку и спросила:
— Звал, Степа?
— Звал, — буркнул Степан и крикнул Женьке: — Вот! Попробуй скажи ей... А ты знаешь, что она...
— Не надо, Степа... — быстро сказала Глаша.
— Надо! — жестко ответил Степан, и на скулах у него заходили желваки. — Без отца с матерью она росла. Подкинули добрым людям: кормить было нечем! Ты небось про подкидышей только в книжках читал? Вот, смотри!..
Глаша метнулась к нему, серые глаза ее потемнели, она закусила губу, вскинула голову, хотела что-то сказать, но не смогла, задохнулась от обиды и гнева, повернулась и медленно пошла вдоль улицы мимо очереди у булочной, мимо домишек с подслеповатыми окнами, мимо серых от дождей, покосившихся заборов, и было видно, как опустились у нее плечи, сгорбилась спина и, наверно, потому такими длинными казались руки.
Степан только головой мотнул — так жалко вдруг стало ему Глашу — и, злясь на себя за эту ненужную, как ему казалось, жалость, рассвирепел окончательно, схватил Женьку за ворот рубахи, притянул к себе и, заглядывая в Женькины растерянные глаза, заговорил коротко и резко, будто камни кидал:
— Ты что тут про Россию стрекотал? Светлое завтра, добро, братство! А что сегодня делается, ты знаешь? Контра жмет! А ты что сулишь? По театрам ходить, игры какие-то придумывать... Ты кто есть? Скаут? Юк?
— Союз учащихся, — с трудом выговорил Женька.
— Нет такого союза! — закричал Степан и оттолкнул Женьку так, что тот стукнулся затылком о дверь лабаза.
— Есть! — подбирая фуражку, крикнул в ответ Женька.
— Развелось вас... как вшей! — зло выругался Степан и оглянулся на очередь у булочной.
Санька нетерпеливо топтался за его спиной, и лицо у него было такое, что Женьке стало ясно: сейчас будут бить.
— Степан! — крикнула из очереди женщина в темном платке. — Ну-ка, иди сюда!
Степан передернул плечом и шагнул к Женьке.
— Кому сказано!.. — Женщина в платке вышла из очереди и направилась к Степану.
— Проваливай, пока цел! — процедил сквозь зубы Степан. — Я сегодня злой.
— Грубо! — Женька выбил фуражку о колено. — Грубо и неубедительно!
Степан оглянулся на подходившую мать и почти ласково сказал:
— В другой раз будет убедительно. Это я тебе обещаю.
Женька пожал плечами, надел фуражку, повернулся к Кузьме:
— Идемте, товарищ Кузьма!
Кузьма, стараясь не смотреть в колючие глаза Степана, пробормотал:
— Пойду... Посмотрю, что там у них... Может, на работу пристроят..
— По дешевке купили? — задохнулся Санька. — Эх ты!..
— Никто меня не покупал... — затравленно оглянулся Кузьма. — Я учиться хочу. На механика. У меня руки по инструменту скучают. Я каждое утро просыпаюсь и гудка жду. А он не гудит! Куда податься?..
Он подождал ответа, махнул рукой и пошел за Женькой, все убыстряя шаг. Степан и Санька молча смотрели ему вслед. Потом Степан сказал:
— Ладно... Я с этим механиком еще на узенькой дорожке встречусь... — Увидел подошедшую мать и нахмурился, а та спросила:
— Бить, что ли, будешь?
— Еще как! — кивнул Степан.
— Ну а дальше?
— Чего дальше? — исподлобья взглянул на нее Степан.
— Что ты ему кулаками докажешь: — Она покачала головой и усмехнулась: — Больно у тебя все просто. Чуть не по-твоему — бей! И в кого ты такой? Отец вроде тихим был...
— Вот и заездили! — буркнул Степан и оглянулся на Саньку: не любил, чтобы его домашние разговоры слушали посторонние.
Но Санька сидел на тумбе и посматривал в ту сторону, куда ушли Кузьма с Женькой. Степан свистнул. Санька встрепенулся и вскочил с тумбы.
— Пошли! — коротко сказал Степан.
— Теперь не догнать! — с укором посмотрел на него Санька. — И народу на тех улицах..
— Домой пошли, — прервал его Степан и поддернул штаны. — Ты, маманя, тоже налаживайся. Нечего тут стенки подпирать!
— А хлеб? — недоуменно глядела на него мать.
— Не привезут, — отрезал Степан. — Время вышло.
— Нет уж, я постою... — вздохнула мать. — Дома-то ни крошки.
— Стой, если охота! — пожал плечами Степан и вразвалку пошел по улице.
Санька вприпрыжку бежал рядом...
Степан увидел Глашу издали. Она сидела на крыльце барака и, склонив голову к плечу, как-то сбоку, наверно, чтобы не слепило солнце, смотрела вверх, где две ласточки то стригли крыльями над самой крышей, то взлетали ввысь и исчезали в потоках света. Степан потоптался около крыльца и присел на ступеньку подальше от Глаши. Покосился на Саньку, откашлялся и спросил:
— Чего сбежала?
— Смотреть, как ты кулаками машешь? — не оборачиваясь, ответила Глаша. — Больно нужно!
— Никто и не махал! — обрадовался, что она не вспоминает о случившемся, Степан.
— А пуговицу где вырвал? — Глаша коснулась рукой ворота его рубахи.
Степан залился краской и отодвинулся на самый краешек ступеньки. Глаша сбоку посмотрела на него и сказала:
— А у тебя усы растут.
— Какие еще усы?! — растерялся Степан.
— Рыжие! — Глаша легко поднялась и ушла в дом.
Степан подпер языком верхнюю губу и скосил глаза вниз: никаких усов не было. Подошедший Санька с любопытством смотрел на него. Степан поймал его взгляд, опять откашлялся и пробормотал:
— Шалая...
— Кто? — хитро прищурился Санька.
— Да Глаха! — досадливо дернул плечом Степан.
Санька по-прежнему насмешливо щурился, но вместо того, чтобы прикрикнуть на него, Степан отвернулся и попросил:
— Закурить дай.
— Третий раз спрашиваешь, — напомнил Санька.
— Ну и что? — нахмурился Степан. — И пять раз спрошу! Ты в считалки со мной не играй — доиграешься!
— Ты чего? — попятился от него Санька. — Руки чешутся?
— А поди ты... — Степан поискал, что бы такое пнуть ногой, не нашел ничего подходящего, схватил обломок кирпича, с силой запустил через забор. Послушал, как кирпич глухо стукнулся где-то на пустыре, и опять уселся на крыльцо.
— Сам ты шалый! — отошел на безопасное расстояние Санька. — А то... «Глаха, Глаха!..»
— Замолчишь ты?! — привстал с крыльца Степан. Санька метнулся к сараю, взлетел на крышу, поднял за собой лестницу и с победным видом уселся у голубятни.
— Циркач! — усмехнулся Степан.
— А ты бешеный! — крикнул сверху Санька. — Моет, холеру подцепил!
Степан мрачно молчал. Вот жизнь!.. графе. Сидишь в каком-нибудь «Арсе» или «Паризиане» и смотришь на экран. Плывет лодочка, светит солнце, ивы клонятся к воде... Вдруг — трах-бах-тарарах! Гром, молния! Лодка вверх дном. «Спасите, погибаем!» Скрипка рыдает, пианино надрывается. Так и с Глахой! Жила во дворе и жила, что она есть, что нет, играла с мальчишками в расшибаловку, лазила по чердакам, коленки исцарапаны, заденешь — она в драку. И вот пожалуйста! Санька и тот зубы скалит. Хватит! Сегодня пойдет в райком, к дяде Ване Зайченко. Пусть отправляет на фронт с рабочим отрядом. Не отпустят — сам сбежит. Под вагоном, на крыше... Все равно!
— Степа! — окликнул его Санька.
— Ну? — отозвался Степан.
— Гляди! Видал фигуру?
Сначала Степан увидел овчинный треух. Это в июле-то! Из-под треуха падала на лоб льняная челка волос, виднелись голубые щелочки глаз, как мукой припорошенные белыми короткими ресницами, вздернутый нос, круглые щеки — поросенок какой-то молочный! Пиджачок на нем с чужого плеча, вместо онуч — солдатские портянки, новенькие, неразношенные еще лапти. В руках он держал фанерный чемодан, к нему веревкой были привязаны большие, аккуратно подшитые валенки.
Паренек в треухе постоял у ворот и нерешительно двинулся к Степану. Степан, заложив ногу за ногу, развалился на крыльце и, прищурясь, смотрел на него.
— Это какой дом будет? — спросил паренек.
— Деревянный, — ответил Степан.
Санька наверху фыркнул. Паренек неодобрительно покосился на него и сказал Степану:
— Вижу, что не железный. Номер какой?
— Ну, шестнадцатый это номер, — снизошел Степан. — Кого надо?
— Зайченко надо... — вздохнул паренек. — Ивана Емельяновича.
Санька присвистнул и спустился на нижнюю ступеньку лестницы. Степан с интересом поглядел на паренька.
— Он тебе кто? — спросил Степан.
— Дядя он нам, — не сразу ответил паренек. — Пройти к нему как?
— А нет его дома! — сообщил Санька. — Ни его, ни тети Кати.
— Оказия... — Паренек почесал затылок под треухом. — Стало быть, ждать надо.
Поставил чемодан подальше от Степана, уселся на крыльцо и опять длинно вздохнул.
Степан усмехнулся и сказал:
— Чего вздыхаешь, как пономарь?
Паренек промолчал и подвинул чемодан к себе поближе.
Из барака вышла Глаша, посмотрела сверху на треух, смешливо втянула голову в плечи и, присев рядом со Степаном, протянула ему клочок газеты со щепоткой махорки.
— Откуда?! — обрадовался Степан. — Ты разве куришь, Глаха?
Глаша смотрела, как он жадно нюхает махорку, бережно разравнивает ее на обрывке газеты, мусолит языком самокрутку, потом только сказала:
— Курю. Давно уже...
Паренек в треухе плюнул.
— Ты что? — удивился Степан.
— Девка — и курит!.. — уничтожающе посмотрел на Глашу паренек. — Срам!
— Тебя не спросили! — с вызовом ответила Глаша. — Деревня!
— Но, но! — басом вдруг пригрозил паренек. — Полегче!..
— Не нокай! — Глаша поднялась с места. — Не запряг!
Она стояла перед пареньком, чуть согнув в локтях длинные руки и сжав их в кулаки, спина сгорбилась, в глазах загорелись рыжие огоньки.
— Ишь, выгнулась... — Паренек в треухе сгреб свой чемодан и отошел в сторону. — Кошка дикая!
Глаша особой походочкой, будто пританцовывая, прошлась перед пареньком и опять уселась рядом со Степаном. Степан улыбался и попыхивал самокруткой.
Была бы такой всегда — и никаких осложнений в жизни. А то напустит туману! То ли от нее бежать, то ли к ней. Он передал самокрутку Саньке и повернулся к пареньку:
— Как там у вас в деревне?
— Обыкновенно... — ответил паренек, опасливо косясь на Глашу. — Хлеб убирать некому.
— Я тебя не про хлеб спрашиваю, — поморщился Степан. — Как насчет текущего момента? Разобрались, что к чему?
— Разбираемся помаленьку... — не очень уверенно сказал паренек и присел на крыльцо.
— Молодежь как? Союзы есть? — важничал Степан.
— Собирались парни... Да их мужички разогнали за то, что они попа на сцене представляли.
— Ну а сам ты? — допытывался Степан.
— Нам это ни к чему, — равнодушно сказал паренек. — Баловство одно.
— Так... — тяжело посмотрел на него Степан и отвернулся.
Паренек помолчал и спросил:
— Слышь, друг... Может, знаешь, где дяди Ивана жена? Я бы сходил...
Степан не ответил. Паренек с надеждой обернулся к Саньке, но тот со скучающим видом смотрел мимо. К Глаше обратиться паренек не решился, опять шумно вздохнул, пощелкал замками, не поднимая крышки, пошарил в чемодане, вытащил краюху хлеба, завернутое в чистую тряпочку сало, желтые огурцы. Разложил на крышке чемодана и принялся за еду.
Ел он не торопясь, отрезал ножом пластины сала, укладывал на хлеб, долго жевал, потом с хрустом откусывал огурец и опять принимался за сало. Санька тоскливо смотрел в сторону и сглатывал слюну. Степан сидел не оборачиваясь и насвистывал что-то сквозь зубы, все злей и громче. Глаша ушла в конец двора и села там на козлы для дров у кучи прогнивших опилок.
Когда паренек особенно громко захрустел огурцом, Степан встал:
— Тебе что здесь, трактир?
— А чего? — поднял голову паренек.
— Ничего! — Степан вынул руки из карманов. — Собирай свою торбу и давай двигай отсюда!
— Это куда же? — поморгал белесыми ресницами паренек.
— На все четыре!
Паренек набычил шею и буркнул:
— Не пойду.
— Не пойдешь? — удивился Степан.
— Не пойду, — упрямо повторил паренек.
— Посмотрим! — шагнул к нему Степан.
— Чего прицепился? — Паренек чуть отступил.
— Идешь или нет? — примеривался для удара Степан. — Последний раз спрашиваю.
— Сказал — не пойду, и все разговоры!
— Ну, держись, деревня!..
Степан отпихнул ногой чемодан и двинулся на паренька. Из чемодана вывалились две сатиновые рубашки, серые колючие носки, вышитое петухами полотенце и гипсовая кошка-копилка с отбитым носом.
— Ну чего ты? Чего ты?.. — растерянно повторял паренек, собирал вещи, совал в чемодан и, прикрывая локтем голову, поглядывал снизу на Степана.
Тот стоял и ждал, когда поднимется этот деревенский барахольщик, чтобы в честной драке показать ему, что почем у них в городе. Паренек повертел в руках треснувшую пополам копилку, кинул ее на землю и встал. Степан размахнулся, но паренек пригнул голову и боднул его в грудь. Степан не удержался на ногах, упал, тут же вскочил и кинулся на паренька.
Предупреждающе свистнул Санька — в воротах показалась тетя Катя, — но удержать Степана было уже невозможно, паренек пятился под его ударами, закрывал лицо руками и поматывал головой, как медведь.
— Степан! — бежала к дерущимся тетя Катя. — Перестань сейчас же! Кому говорят? Она оттолкнула Степана и встала перед ним, закрывая собой паренька. Тяжело дыша, Степан отошел в сторону.
— Опять драку затеял? — Тетя Катя обернулась к пареньку: — Это кто?
— Племянник ваш, — зло сказал Степан. — Из деревни.
— Федор, ты? — ахнула тетя Катя.
Паренек кивнул, помаргивая заплывающим глазом.
— А мать где? — недоумевала тетя Катя. — Или с отцом ты приехал?
Губы у Федора задрожали, он прижал их ладонью, отвернулся, давясь слезами, и слышно было, как больно ему проглатывать застрявшие в горле комки.
— Да ты что, парень?.. — Тетя Катя неумело прижала его голову к груди, беспомощно и сердито оглядываясь на Степана. — Полно тебе... Что ты как маленький?
— Померла мамка... — чуть слышно сказал Федор. — А батю еще раньше... На фронте...
Тетя Катя опустилась на крыльцо и сидела так, покачиваясь, обхватив голову руками, потом тяжело поднялась, нагнулась за чемоданом, обняла Федора за плечи и повела в дом. У самой двери оглянулась и сказала:
— Сходил бы кто за Иваном Емельяновичем...
Ни на кого не глядя, Степан пошел к воротам. Санька заторопился за ним, но Степан бросил ему через плечо: «Без тебя обойдутся!» — и Санька отстал. Глаша сидела на козлах у сарайчика и плакала. Степан хотел тронуть ее за плечо, поднял даже руку, но Глаша быстро обернулась и, в упор глядя на Степана своими серыми глазищами, сказала:
— Избил человека и доволен, да? Силы много — ума не надо?
— Да я... — Степан даже задохнулся. — Из-за вас с Санькой... Из-за тебя... А... Идите вы все!..
И, сунув руки глубоко в карманы залатанных штанов, загребая пыль босыми ногами, пошел через двор...
Мать он встретил за пустырем.
— Куда, Степа? — спросила она устало.
— Надо!.. — отмахнулся Степан.
— На-ка, поешь. — Она отсыпала в ладонь Степана горсть подсолнухов и вздохнула: — Вместо хлеба выдали... В город, что ли?
— А у нас что, деревня?
— Ты как с матерью разговариваешь? — Она часто задышала, прижала ладонь к груди, впалые щеки покраснели. — Бьешься, бьешься... Ночами не спишь...
— Один я, что ли, без работы? — угрюмо сказал Степан.
— Да не про это я... — уже виня себя, ответила она, помолчала и спросила: — Что ж босиком-то? Сапоги бы надел.
— Жарко в сапогах, — мотнул головой Степан. — Ладно, пошел я...
И свернул на шоссе.
За переездом блестели рельсы узкоколейки, высились прокопченные стены цехов, тянулась к небу заводская труба. Степану всегда казалось, что завод, как великан, широко раскинув руки и ноги в краснокирпичной одежде, лежит на земле, а во рту у него дымит огромная сигара.
Сигары он видел в витрине табачной лавки на Невском. Они лежали в лакированной деревянной коробке — толстые, коричневые, с бумажным золотым колечком, а на нем мелкими буковками написано: «Гавана». Степан думал, что так, не по-русски, пишется слово «гавань», куда приходят корабли с этими сигарами, но конторщик на заводе объяснил, что это город на далеком острове где-то в океане. Сейчас витрина табачной лавки заколочена, хозяева сбежали, может быть даже в эту самую Гавану, завод не дымит своей трубой, рабочие кто на фронте, кто в продотрядах по деревням, а те, что остались, простаивают на бирже труда, мастерят зажигалки, меняют их на жмых у заезжих крестьян, а он, Степка Барабаш, подмастерье токаря, член Союза рабочей молодежи, отсиживается на крыше у дурацкой какой-то кособокой голубятни, стреляет покурить да ест, когда дадут. Люмпен!
Степан плюнул в канаву с застоявшейся, покрытой мазутными пятнами водой и, пройдя под высокой аркой с чугунными конями, зашагал по мощенному булыжником проспекту.
Болтался на железной пике полуоторванный золоченый крендель над закрытой булочной. У керосиновой лавки стояла понурая очередь. На спинах и рукавах мелом были написаны номера. За пыльными окнами трактира с облупленной вывеской «Не рыдай» подозрительные личности в офицерских френчах со споротыми погонами наливали какую-то бурую жидкость из пузатых чайников в граненые стаканы. Выпив, они морщились и быстро что-то жевали. В чахлом садике молчаливые люди потряхивали солдатским бязевым бельем, плюшевыми портьерами, поднимали над головой пакетики с сахарином. На деньги здесь не продавали ничего. Только меняли. На хлеб. Или на муку. Или на соль, на спички, на керосин.
— А ну, посторонись! — послышался чей-то негромкий властный голос. — Посторонись!..
Прямо по мостовой два человека, один в гимнастерке, другой в потертой кожанке, вели под дулами наганов жилистого человека в нательной рубахе, защитного цвета бриджах, высоких начищенных сапогах. Коротко стриженные волосы поблескивали сединой, прищуренные глаза буравили толпу на барахолке. Увидев гладко причесанную женщину с тонкими поджатыми губами, одетую, несмотря на жару, во все черное, он резко отвернулся, так что жилы на его шее набухли, и пошел быстрее. Один из конвойных оглянулся, но женщины в толпе уже не было. Арестованный прошел мимо Степана, и тот услышал, как цокают каблуки его сапог по булыжной мостовой.
«Подковки у него там, что ли?» — подумал Степан, поглядел вслед арестованному и двинулся дальше.
Сапоги у офицера были с подковками. Но под ними обнаружили при обыске шифровку. Бились над ней в Чека долго, потому что донесение оказалось написанным по-английски, адресованным генеральному консулу Великобритании в Гельсингфорсе, содержало важнейшие сведения секретного характера и указывало на то, что в Петрограде существует и активно действует подпольная белогвардейская организация.
Донесение было подписано одним словом: «Леди».
Ничего этого Степан знать не мог и, не вспоминая больше про арестованного офицера (мало ли их водили тогда в Чека!), неторопливо шел по проспекту. У трехэтажного особняка коммерческого училища он остановился. Из ворот училища вывалилась толпа подростков — одни в аккуратных кителечках с блестящими пуговицами, другие в гимназической форме и просто в рубахах с открытым воротом, а девушки в блузках и соломенных шляпках с твердыми полями. Над толпой колыхалось голубое знамя. Впереди шагал высокий светловолосый студент в черной косоворотке и распахнутой тужурке. За ним шли Женька Горовский, девушка с длинной косой, в форменном платье с белым передничком, Кузьма и еще несколько рабочего вида пареньков в сатиновых рубашках и сапогах.
— В колонну, товарищи! — картинно раскинул руки шедший впереди студент. — В колонну!
Две девчушки, остановившиеся возле Степана, восторженно зашептали: «Стрельцов! Сам Стрельцов!»
Толпа начала выравниваться, над головами появились плакаты. «Молодежь вне партии!» — было написано на одном. «Добро, Братство, Просвещение!» — на другом.
Степан вложил два пальца в рот и свистнул. Девчушки ойкнули и зажали уши ладошками. Кузьма обернулся. Степан крикнул ему:
— Христос воскрес!
Даже отсюда было видно, как покраснели у Кузьмы уши и шея.
— Пошли, товарищи! — скомандовал Стрельцов и широко зашагал по булыжной мостовой.
Колонна двинулась за ним.
Степан сплюнул подсолнечную шелуху и свернул за угол к райкому. А женщина в темном остановила извозчичью пролетку у одного из доходных домов на канале, расплатилась, дождалась, когда пролетка отъедет, и, быстро поднявшись на четвертый этаж, дернула за ручку колокольчика. Сначала два раза подряд, потом еще два раза, но уже с остановками. Дверь ей открыл человек в очках, с небольшой бородкой, в домашней куртке верблюжьей шерсти.
— Надежда Яковлевна! Вы? — удивился он.
— Муза Петровна, — поправила его женщина и через плечо человека с бородкой оглядела коридор.
— Да, да... Простите... — Нервным движением человек снял и опять надел очки в металлической оправе. — В квартире мы одни. Что случилось?
— Арестован ротмистр, — негромко сказала женщина и еще плотней сжала губы. — Сообщите нашим друзьям на набережной. Это надо сделать срочно, Вадим Николаевич.
— Он шел на ту сторону? — встревоженно спросил человек.
— Да. С шифровкой. — Женщина взглянула на него и поморщилась: — И прекратите нервничать! Это не провал. Арест случайный. Не медлите, пожалуйста.
— Хорошо.
Человек с бородкой выглянул на лестницу и кивнул женщине.
— До свидания, — сухо сказала она и вышла.
Вадим Николаевич все так же нервно поправил очки, прошел в комнату, надел коломянковый пиджак, повязал узкий мягкий галстук, проверил, в кармане ли документы, и снял телефонную трубку.
...У гранитного парапета набережной стоял человек в легком сером костюме. Чуть сощурясь, он смотрел, как Золотится под солнцем шпиль Петропавловки на противоположном берегу Невы.
Вадим Николаевич остановился неподалеку и негромко сказал:
— Просили передать, что ротмистр арестован.
— Меняйте явки, — твердо выговаривая слова, ответил человек. — У вас надежные документы?
— У меня — вполне, — кивнул Вадим Николаевич.
— Желаю удачи, — повернулся к нему спиной человек в сером костюме и пошел вдоль пустынной набережной к особняку с зашторенными окнами, где размещалась британская миссия.
В прокуренных комнатах райкома толпился народ, запиналась пишущая машинка, кто-то кого-то уговаривал, спорил, ругался, у одного стола требовали дрова для больницы, у другого — крупу для сиротского приюта, тащили куда-то ящики с новенькими, блестящими от смазки винтовками, от стола к столу пробивались крестьянские ходоки, стучали подкованными сапогами продкомиссары, секретарше Насте подсовывали мандаты, справки, отношения, она шумно дышала на печать, шлепала по четвертушкам и половинкам то серой оберточной бумаги, то прозрачной восковки, вписывала исходящий, покрикивала на особо настырных посетителей, норовящих сунуться в комнату Зайченко.
Степан по-свойски подмигнул Насте и двинул прямо в дверь кабинета, но Настя, шлепнув очередную печать, успела поставить ногу в нитяном чулке и здоровенном солдатском ботинке. Степан споткнулся и выругался:
— Сдурела?
— Не при, как паровоз, — усмехнулась Настя.
— Надо!
— Всем надо. Отойди от дверей. Занят человек.
— А чего там? — поинтересовался Степан.
— Родильный дом.
— Чего, чего?! — Степан даже присел на подвернувшийся свободный стул. — Какой еще родильный дом?
— Где детей рожают! — разозлилась Настя. — Врачи саботируют. Вот Зайченко их уговаривает.
— Уговаривать еще... — дернул плечом Степан. — Без них обойдемся!
— Ты, что ли, ребятишек принимать будешь?
— Куда принимать? — не понял Степан.
Все, кто стоял рядом, засмеялись. Подходили люди от соседних столов, спрашивали, почему веселье, и тоже начинали смеяться.
Настя вытирала слезы сдернутым с головы платком, говорила: «Уйди с глаз! Уйди, не смеши!» — и опять заливалась смехом.
— А ну вас! — Степан растолкал смеющихся людей, прошел к выходу, хлопнул тяжелой дверью и остановился на ступеньках крыльца под железным навесом.
В тесном райкомовском дворике толпились у ящиков с винтовками красногвардейцы в новеньких, не обмятых еще гимнастерках. Вытирали ветошью смазку, щелкали затворами, расписывались за полученные патроны и шли к колченогому столику, где у весов колдовал гирьками замученный каптенармус. Он кидал на медную чашку горсть сахару, добавлял сухарей и ржавую селедку, подбрасывал пачку махорки, сметал немудрящий этот паек в подставленный мешок и кричал: «Следующий!»
Женщины с детьми стояли поодаль. Никто не плакал и не причитал, как обычно бывает на проводах новобранцев. Просто стояли и ждали. Подходили мужья, присаживались на корточки перед ребятишками, гладили их по головам, совали желтый пайковый сахар.
В углу двора жалась кучка музыкантов, некоторые почему-то в штатском. Трубач перебирал клапаны и раздувал щеки: пробовал звук. Что-то ему не нравилось, и он морщился, как от зубной боли. Удивительное дело, сколько объявилось этих музыкантов в Петрограде! Раньше Степан раза два слышал оркестр в Народном доме, потом в цирке и на Марсовом поле, а теперь чуть ли не каждый матросский и солдатский полк и даже рабочие отряды уходили с вокзала с музыкой. Где же они были раньше, все эти трубачи и кларнетисты? Сделали из больших оркестров маленькие? Разбились на кучки, чтобы легче было зарабатывать на пайковую селедку и ломоть ржаного хлеба?
— Степа! — Кто-то ударил его по плечу.
Степан оглянулся. На крыльце стоял парень в гимнастерке с командирскими ремнями, с рукой на перевязи.
— Леха! — обрадовался Степан. — Колыванов! Откуда?
— Из госпиталя, — улыбнулся парень.
— Ранен?
— Рука... Навылет.
— Здорово!
— Чего же здорового? — засмеялся Колыванов.
— Ну... — неопределенно покрутил головой Степан. — Фронт, бой... А тут кисни!
— Не похоже, чтоб ты киснул, — усмехнулся Колываов. — Весь райком рассмешил. Что это ты им ляпнул?
— А!.. — отмахнулся Степан. И вдруг пожаловался: — Почему это у меня так, Леша? Сначала брякну не подумавши, потом только соображать начинаю. Или в драку сразу! Кровь, что ли, горячая?
— Уши зато холодные, — сощурился Колыванов.
— Уши у дураков холодные! — обиделся Степан.
— Вот и умней, — опять засмеялся Колыванов. — Не кто-нибудь — член Союза рабочей молодежи!
— Где он, Союз-то? — присел на крыльцо Степан. — Клуб прикрыли, работы нет... Ребята кто папиросами врассыпную торгует от частника, кто на бирже околачивается... А контрики всякие объединяются! С флагами ходят!
— Знаю, — кивнул Алексей. — Мы тоже будем объединяться. В Москве съезд готовят.
— Съезд? — не поверил Степан. — Деникин же прет, Колчак!
— Прет, — помрачнел Колыванов. — Я хоть в обоз пока просился, а велено вами заниматься. — Вздохнул и добавил: — А клуб будет! — Вынул здоровой рукой из кармана гимнастерки бумагу с лиловатым райкомовским штампом и помахал ею перед носом у Степана.
— Становись! — ломающимся баском скомандовал красногвардейцам совсем еще молодой безусый парень в фуражке с красной звездой и в перетянутой ремнями кожаной куртке.
Красногвардейцы торопливо целовали жен и детей, совали им в руки остатки сухарей и сахара, строились они долго, не очень умело, но парень в фуражке со звездой не торопил, не покрикивал, молча прохаживался вдоль неровного строя и поглядывал на райкомовское крыльцо.
Когда на крыльцо вышел Иван Емельянович Зайченко, шеренга красногвардейцев уже приняла почти воинский вид.
Те, что помоложе, поджимали животы и выпячивали грудь, пожилые стояли вольнее, и бросались в глаза их тяжелые ладони, на которых еще блестела винтовочная смазка.
Зайченко подошел к парню в фуражке со звездой и пожал ему руку.
Потом пошел вдоль строя — то ли проверял оружие и обмундирование, то ли просто прощался перед отправкой. С одним, пышноусым, поздоровался за руку, что-то сказал ему, отчего тот разулыбался и кивнул на стоящую в стороне вместе со всеми женщину в голубом платье и черном вязаном платке. Женщина тянула платок за концы, прикрывая живот, и стеснительно улыбалась. Зайченко покивал ей издали и пошел к крыльцу. Глянул на босые ноги Степана и неодобрительно покачал головой. Степан независимо дернул плечом и еще дальше выставил босую ногу, а Колыванов сунул Зайченко бумагу — с райкомовским штампом и огрызок карандаша:
— Подпиши, Иван Емельянович... А то к тебе не протолкнешься.
— Что у тебя? — взглянул на бумагу Зайченко.
— Библиотека для клуба нужна, — ответил Колыванов.
— Ну и что? — спросил Зайченко.
— Вот... — ткнул в бумагу Колыванов и прочел: — «Товарищ Колыванов Алексей командируется для конфискации книг в буржуйских домах. Книги будут служить делу молодежного пролетарского образования, что и удостоверяется».
— И кто тебе такой мандат состряпал? — спросил Зайченко.
— Сам, — ответил Колыванов. — Подпись только нужна.
— А если твои дружки кроме книг еще чего-нибудь прихватят? — засомневался Зайченко и опять покосился на босые ноги Степана.
— Чего прихватывать? — задумался Колыванов. — Шкаф разве?.. Так это вместе с книгами,
— Вот! — Зайченко сунул ему обратно огрызок карандаша. — А там, глядишь, и рояль упрете.
— На рояль у меня особая бумага заготовлена! — полез в карман Колыванов.
— Ты меня мандатами не закидывай! — рассердился Зайченко и крикнул парню в фуражке со звездой: — Давай!
— Смирно! — крикнул парень.
Красногвардейцы застыли в строю. Зайченко расстегнул ворот своей синей косоворотки, опять застегнул, поднялся на верхнюю ступеньку крыльца, потом спустился, подошел к строю красногвардейцев и совсем тихо сказал:
— Идете вы в бой добровольно и на полном пролетарском сознании, поэтому ничего я вам говорить не буду. А скажу только, что сами знаете: Республика в опасности. А потому... — Он помолчал, покрутил шеей, опять расстегнул ворот косоворотки, обернулся к музыкантам и крикнул: — Ну?!.
Забухал барабан, рявкнули басы, запели трубы.
Парень в фуражке со звездой скомандовал:
— Направо!.. Шагом марш!
Красногвардейцы пошли к воротам, женщины и ребятишки потянулись следом.
Зайченко, щурясь от солнца, стоял и смотрел им в спины. Потом круто повернулся, поднялся по ступенькам крыльца и взялся за ручку двери.
— Как же с мандатом? — опять спросил Колыванов.
Зайченко молча потянул на себя тяжелую дверь.
— Тетя Катя просила, чтоб домой поскорей... — сказал Степан.
— Что за спешка? — скосил на него глаза Зайченко.
— Племянник к вам приехал... — мрачно сообщил Степан.
— Ага... — не очень, видимо, соображая, про какого племянника речь, ответил Зайченко и закрыл за собой дверь.
За воротами старательно бухал барабан, заливалась труба, слышался молодой и звонкий голос командира:
— Левой!.. Левой!
Степан прислушался и вздохнул:
— На фронт люди идут... Эх, мать честная!
Колыванов тоже вздохнул, потом сказал:
— Ничего, Степан! Нам с тобой и здесь дела хватит...
Была бы на улице осень или ранняя весна, Алексей Колыванов еще подумал бы, брать ли под клуб этот заколоченный барский особняк. Где на него дров напасешься? Но стоял на удивление жаркий август — такого в Петрограде не упомнят, казалось, что холода никогда не наступят, — а двухэтажный этот особнячок был уж больно хорош: с анфиладами комнат и уютным залом с хорами для музыкантов. Видно, не один бал задавался в этом зале, кружились на вощеном паркете пары, гремела музыка, но за два года паркет потускнел, висела по углам паутина, серыми стали оконные стекла, и теперь ребята наводили в особняке порядок.
Настя, секретарша Зайченко, подоткнув юбку, мыла полы, а Глаша с ведром и тряпкой в руках стояла перед окнами, не зная, как к ним подступиться.
Окна были без переплетов, из толстого цельного стекла. Для того чтобы их открыть, нужно было отщелкнуть внизу медный шпингалет с бронзовой львиной головой вместо ручки и другой, чуть ли не под потолком.
Степан покосился на Глашу и спросил:
— Ну?.. И долго ты так стоять будешь?
— Да... — протянула Глаша. — Попробуй достань!
Степан придвинул к окну круглый стол с выложенными на столешнице узорами, на стол взгромоздил пуфик с пестрой обивкой, сказал Глаше:
— Погоди! — и вышел из комнаты.
Внизу, у лестницы, стояла вешалка на длинной ножке. Степан аккуратно выломал ножку и понес ее наверх. Взял из рук Глаши мокрую тряпку, обмотал ножку от вешалки и кивнул на пуфик:
— Лезь!
Глаша потрогала пальцем блестящие полоски узоров на круглом столе и сказала:
— Поцарапаем...
— Делов-то! — отмахнулся Степан. — Понатыкали чего-то... Лезь, говорю!
Глаша скинула ботинки, поддернула юбку и полезла на стол. Степан увидел ее голые колени, покраснел и отвернулся.
— Держишь? — спросила Глаша, забираясь на пуфик.
— Держу, — ответил Степан, нашаривая за спиной ножки пуфика. Нечаянно он тронул подол Глашиного платья, отдернул руку, будто обжегся, разозлился, буркнул:
— Нанимался я тебя караулить? — И отошел.
— Упаду ведь! — закричала Глаша, встала поустойчивей и принялась протирать оконное стекло.
Настя кинула в таз мокрую тряпку и с досадой сказала:
— И что это за пол такой? Драишь, драишь... А он все равно желтый!
— Паркет это... — отозвался из своего угла Степан.
— А желтый почему? — спросила Настя.
— Свечками его натирают, — подумав, ответил Степан.
— Свечками? — засомневалась Настя.
— Ага... — кивнул Степан. — Воском. Для блеска.
— Выдумают же... — вздохнула Настя и, переступая солдатскими своими ботинками через лужицы воды, опять завозила тряпкой по дубовым плашкам паркета.
Степан стоял над полоской кумача и морщил лоб. Потом решительно обмакнул кисть в ведерко с мелом и поставил жирную точку. Отошел. Прищурился. Переделал точку в восклицательный знак. Подумал, добавил еще один, пожирнее, и обернулся к Насте:
— Смотри!
Настя откинула со лба волосы мокрой рукой, посмотрела на плакат и восхищенно сказала:
— Здорово, Степа! Буквы только кривые.
— Ты не на буквы смотри, а вникай, что написано! — довольный собой, возразил Степан и с чувством прочел: — «Трепещите, тираны!! Рабочая молодежь на страже Революции!» — Посмотрел на Глашу и добавил: — Сам сочинил!.. Слышь, Глаха?
Глаша хотела обернуться и что-то сказать в ответ, но побоялась пошевелиться на своем шатком сооружении и только покивала ему головой.
Кто-то грохнул по двери ногой, две белые с золотом половины ее распахнулись, и в комнату ввалился Федор. На плече у него ножками кверху лежала садовая скамья с чугунными завитушками на спинке. Одним движением плеча Федор сбросил скамью на пол, вытер лоб под овчинным своим треухом и удовлетворенно сказал:
— Хорошая мебля. Тяжелая.
— Грохать-то зачем? — замахнулась на него мокрой тряпкой Настя. — Не видишь, паркет!
— Какой еще паркет? — огляделся Федор.
— Пол, говорю, испортишь! — с досадой объяснила Настя.
— А чего ему сделается, полу-то? — искренне удивился Федор. — Нешто его такой лавкой прошибешь?
— Прошибать ему еще надо! — фыркнула сверху Глаша. — Во сказанул!
Федор покосился на нее, ничего не ответил и пошел к дверям, где топтался у второй скамейки Санька. Федор отстранил его, взялся одной рукой за сиденье и, царапая паркет, втащил скамью на середину комнаты.
— Ну?! — всплеснула руками Настя. — Пахать тебя сюда звали?
Федор присел на корточки, потрогал пальцем белые бороздки на замысловатом узоре паркета и уважительно произнес:
— Фасонные половицы положены. Фигурные!
— И чего ты, Чижик, с этим темным элементом связался? — не глядя на Федора, спросил Степан.
— Это кто темный? — обернулся к нему Федор. — Я, что ли?
— Факт, ты! — бросил кисть в ведерко с мелом Степан. — Раз в Союз не вступаешь, нечего тебе здесь делать.
— И без Союза вашего проживу, — буркнул Федор. — А ты мне не указ.
— Брось Степа... — миролюбиво заметил Санька. — Мешает он тебе? Чего ты взъелся?
Степан промолчал. Он и сам толком не знал, за что так невзлюбил Федора. Ну, в тот первый раз, на дворе, он полез с ним в драку за дело. Голодуха, а этот куркуль сало наворачивает! Да еще сундук свой открыть боится, тянет из-под крышки. Крохобор! Потом, когда услышал, что у Федора отца на фронте убило, а мать умерла, ему вроде стало его жалко и он готов был пойти на мировую. Подрались и подрались. Делов-то! Но Федор всех сторонился, промышлял случайными заработками, где и сколько заработал, помалкивал, всегда украдкой жевал что-то, а когда жевал, торопился так, что чуть не давился. Боялся, что отнимут у него жратву, что ли? И потом был он какой-то уж очень услужливый. Как половой в трактире! И боялся всего. Ресницами моргает, за треух свой хватается, чуть ли не кланяется. Любой контре услужить готов, лишь бы пузо свое набить. И чего с ним Колыванов нянчится? Добренькие все больно стали!
Степан взялся за край кумачовой полоски, чуть встряхнул, проверяя, не осыпается ли краска, и приказал Саньке:
— Давай гвозди!
Санька покорно поплелся за гвоздями и молотком, принес их Степану, поднял один конец лозунга. Степан взялся за другой, приложил к стене, крикнул Глаше:
— Глаха, посмотри!.. Прямо?
Глаша прищурилась и скомандовала:
— Повыше!.. Пониже!.. Все. Прибивайте!
— Раскомандовались... — фыркнул Федор.
— Чего, чего? — переспросила Глаша.
— Проехало... — пробурчал Федор.
— Я ведь сейчас слезу, — сказала сверху Глаша.
— И чего будет? — поинтересовался Федор.
— Вот по спине и проедусь! — пообещала Глаша.
— На тебя похоже! — отошел подальше Федор, посмотрел оттуда на плакат, долго шевелил губами, потом повторил вслух: — «Трепещите, тираны!!» — Подумал и мрачно спросил: — Про себя сочинили?
— Не про тебя же! — отозвался Степан.
— Ясное дело, не про меня, — согласился Федор. — Кто здесь тиран? Ты!
Степан от удивления раскрыл рот и забыл его закрыть. Хотел, видно, что-то ответить, но не нашел подходящих слов. Санька поглядел на него и прыснул. Потом засмеялась Настя. Дольше всех крепилась Глаша, но лицо у Степана было такое, что она не выдержала, рассмеялась, выронила палку, пуфик грохнулся на пол, Глаша села на стол и сказала:
— Как он тебя? А, Степа?!.
Степан выждал, когда они отсмеются, поиграл скулами и жестко сказал:
— Такие смехи контрой пахнут.
— Да ты что, Степан? — нахмурилась Настя. — Шуток не понимаешь?
— Мерин ржет, кобылка рада! — загадочно ответил Степан, поглядел на насупившегося Федора и добавил: — Темный, темный, а глянешь на просвет — белый! Чека по нему плачет!
— Загнул! — испуганно присвистнул Санька.
— Не в данный текущий момент, — снисходительно объяснил Степан. — Но загремит как миленький!
— Самому бы тебе не загреметь... — не очень уверенно отбивался Федор.
— Я — член Союза рабочей молодежи! — рубил наотмашь Степан. — А ты — деклассированный элемент!
— Ты в Союзе своем без работы сидишь, а я без него на бирже околачиваюсь, — нашелся Федор. — Вот и выходит: оба мы элементы!
Степан презрительно прищурился, но промолчал: крыть было нечем.
— Такие, браток, дела... — неожиданно тоскливо сказал Федор и отошел к окну.
Одинокие деревца на улицах забраны решетками, будто провинились в чем-то. Вокруг булыжник и брусчатка мостовых. И ни одной полосочки обыкновенной землицы, с лопухами, с желтыми одуванчиками, с мохнатым шмелем над клеверным цветом.
А в деревне сейчас самая сенокосная пора, только косить некому, и травы стоят выше пояса, и не убран хлеб, и не мычит в хлеву скотина, потому что стоят хлеба пустые, и даже дух навозный выветрился из них.
После замирения с немцами кинулись было по своим деревням мужики в солдатских шинелях, истосковавшиеся по крестьянской работе, по плугу, по косе, по вилам да топорам, но опять недальним сухим громом раскатились орудийные залпы, и снова стали солдатами мужики, так и не успев надышаться запахом свежескошенных трав и черной, нагретой солнцем земли.
— Думал, кому дров наколоть... — не оборачиваясь от окна, сказал Федор. — Или вещички на вокзал поднести...
— Опоздал ты с вещичками... — поглядела на его унылую спину Настя. — Снег еще не сошел, когда буржуи из города драпали. Ночами в очередях за пропусками стояли. Кто в Харьков, кто в Киев... К немчуре да к гетману... Вот чемоданов бы натаскался!
— Медом им там намазано? — спросил Федор.
— Медом не медом... — вздохнула Настя. — А сала и хлеба ситного вдоволь!
— И Чека нет! — угрюмо вставил Степан.
Помолчали, а потом Санька сказал:
— Мамка голубя моего последнего изжарить грозится... Хлеб, говорит, перевожу... А я ему от своей осьмушки крошу...
— Не она, так другой кто изжарит, — заметил Степан и вдруг разозлился: — Хватит про жратву!
— Так есть охота все время! — вырвалось у Саньки. — Хожу и про еду думаю.
— И до чего додумался? — прищурился Степан. — А то давай, как Кузьма! Они тебе подадут Христа ради!
— Я тебе кто?! — вскочил Санька. — Контрик? Кадет недорезанный?!
— Во как заворковал! — обрадовался Степан и подразнил Саньку: — Гули, гули, гули!
— Степа... — в упор глянула на него Глаша. — Ты нарочно ко всем цепляешься или характер у тебя такой?
— Тиран и есть тиран! — глубокомысленно заявил Федор.
Глаша посмотрела на него и засмеялась. Степан примирительно буркнул:
— Подумаешь... Сказать ничего нельзя...
А Настя расстелила на круглом столе газету, выложила на нее три вареные картошки, щепотку ржавой соли на бумажке и виновато сказала:
— Хлеба нету...
— Вот... — Глаша вынула ломоть хлеба и положила на стол.
— Три котлеты! — торжественно объявил Санька.
— Ого! — обрадовался Степан. — Живут же люди!
— Пшенные! — скромно добавил Санька.
— За такие шутки знаешь что полагается? — пригрозил ему Степан, пошарил по карманам, выложил на стол луковицу и мрачно сказал: — Хотел на махорку сменять... Да ладно!
— Откуда, Степа? — охнула Настя.
— От верблюда! — отмахнулся Степан. — Мешочнице подсоблял корзины таскать.
— Луком расплачивалась? — удивилась Настя.
— Держи карман шире! — сказал Степан. — Медяков сыпанула. Сквалыга!
— А лук-то откуда? — допытывалась Настя.
— Откуда, откуда! — рассердился Степан. — Спер!
— И не стыдно? — исподлобья взглянула на него Глаша.
— Еще чего? — возмутился Степан. — Экспроприация капитала называется.
— Да?.. — протянула Глаша. — Я думала, это по-другому называется.
— А ты меньше думай — больше есть будешь, — отрезал Степан и подсел к столу. — Налетай, братва!
Настя поглядела на все еще стоящего у окна Федора и окликнула:
— Эй, хуторянин!
— Чего? — не оборачиваясь, отозвался Федор.
— Обедать садись.
— Не хочу я... — не сразу ответил Федор.
— Врешь! — прикрикнула на него Настя. — Садись! Тут на всех хватит.
— Факт! — обрадованно поддержал ее Санька. — Вон сколько навалили!
Федор только помотал головой и, глядя куда-то поверх крыш, сказал:
— Сестренка у меня в деревне осталась... Махонькая совсем...
— С кем осталась-то? — помолчав, спросила Настя.
— С бабкой, — ответил Федор и вздохнул: — Гостинцев ждет...
— Какие теперь гостинцы... — тоже вздохнула Настя, по-бабьи подперев щеку ладонью, рассердилась на себя и крикнула: — Садись, кому говорят!
— Да ешьте вы сами! — взмолился Федор и закричал: — Сытый я! Сытый!
Подхватил свою котомку и вышел, хлопнув дверью.
— Чего это он? — недоуменно поглядел ему вслед Степан.
— У тебя спросить надо! — отвернулась от него Глаша.
— Жалостливые какие!.. — буркнул Степан, сел к столу, разломил картофелину, одну половинку отодвинул на середину стола, другую обмакнул в соль и принялся мрачно жевать.
Настя присела рядом со Степаном, взяла отложенную им половинку картофелины и отщипнула от ломтя хлеба.
Когда к столу подсели Глаша и Санька, дверь вдруг распахнулась и в комнату опять вошел Федор. Потоптался у стола, вынул из котомки завернутый в газету сверток, шмякнул его на стол и с отчаянием сказал:
— Вот! Воблина тут. Целая!
— Живем, братва! — закричал Санька, вытащил за хвост здоровенную воблу и принялся хлестать ею о край стола.
Степан оглядел Федора и спросил:
— Сам небось умять хотел? Потому и обедать с нами не садился. Так?
Федор вздохнул и сказал:
— Был такой грех...
— Вот! — удовлетворенно поднял палец Степан. — А чего тогда приволок?
— Растревожили вы меня... — признался Федор.
— Чем это? — сощурился Степан.
— Дак скажешь разве? — мял в руках треух Федор. — У самих есть нечего, а меня зовете...
— Ну и что? — не отставал Степан.
— А ничего! — вдруг рассердился Федор. — Что я, не человек? Размяк!..
Разговаривая со Степаном, он то и дело косился на Саньку, который умело раздирал очищенную воблу и Раскладывал перед каждым по кучкам.
Степан проследил за взглядом Федора и усмехнулся:
— Жалко?
— Жалко не жалко... — буркнул Федор и вздохнул: — Теперь уж чего!..
— Да... — протянул Степан. — Прет из тебя!
— Чего прет-то? — не понял Федор.
— Серость твоя! — Степан отодвинул лежащую перед ним кучку воблы. — Я лично этот несознательный харч есть не буду. — Цепко оглядел всех и добавил: — И вам не советую.
— Отравимся? — с набитым ртом спросил Санька и подмигнул Федору.
— Отравление бывает не только на почве пищи, — туманно заявил Степан и посмотрел на Глашу.
Она сидела с независимым видом и вертела в руках рыбий хвостик. Потом решительно сунула его в рот и принялась аппетитно похрустывать косточками.
— Садись, Федя! — Настя подвинула Федору кучку побольше: — Ешь... Хлеба бери... Лук вон...
— Обопьешься с него... — поморгал своими белыми ресницами Федор и поглядел на Степана.
Тот сидел мрачный. Жевал картофелину, двигая скулами. Потом сказал:
— До чего картошка сухущая! Не проглотишь.
Глаша сбоку, по-птичьи, глянула на Степана и посоветовала:
— А ты задумай, что это не картошка вовсе. Сразу вкусней будет!
— Как это — задумай! — уставился на нее Степан. — Картошка-то, вот она! В руке у меня.
Глаза у Глаши блеснули. Она прикрыла их ресницами и тихо сказала:
— Это ничего... Я всегда так делаю... Мы когда окопы последний раз рыли, до того я устала — лопата из рук валилась. Я и задумала, будто в одной старой-престарой крепости томится отважный революционер. На рассвете его поведут на казнь. И чтоб спасти этого революционера, нужно вырыть подземный ход. А скоро утро, торопиться надо. Подумаешь, ладони я до крови стерла! Заживут ведь ладони, верно? Зато какого человека от смерти спасу!
— Успела? — спросил Санька.
— Чего успела? — не поняла Глаша.
— Ну... этот... подземный ход вырыть?
— А! — Глаша засмеялась. — Работу кончать велели.
— Жалко... — вздохнул Санька.
— Ага... — кивнула ему Глаша. — Еще бы немного — и успела!
Глаша опять засмеялась и, тряхнув головой, закинула косу за спину. Степан сидел притихший и смотрел на нее. Хотел отвернуться и не мог. Смотрел и смотрел!
А Глаша улыбнулась и сказала:
— Осенью идешь пешком через весь город... На улицах ни души, ветер свистит, холодно! А я задумаю, будто иду по пустыне. И не холодно мне вовсе, а жарко. Песок горячий, солнце глаза слепит, до колодца еще далеко-далеко! Приду домой — и к крану! Пью, пью... Тетя Катя даже ругаться начнет: простудишься, мол... — Увидела глаза Степана и спросила: — Чего смотришь?
— Так... — Степан повел шеей, будто жал ему ворот распахнутой косоворотки. — Тебе бы в кино выступать!
— Правда! — обрадовалась Глаша, и глаза ее засияли.
— Ага... — кивнул Степан, поймал насмешливый взгляд Саньки и грубовато добавил: — Они там все такие!
— Какие? — не поняла Глаша.
— Ну... — Степан повертел пальцем у виска. — Туркнутые.
Санька громко засмеялся, а Глаша отвернулась, сгорбилась, и Степан опять увидел, какими острыми стали вдруг ее плечи и непомерно длинными руки. Помрачнел, поискал глазами по столу, ища оставленную ему воблу, не нашел и непонимающе поглядел на невозмутимо жующего Федора:
— Ты мою воблу умял?
— Была твоя, стала наша! — хмыкнул Федор, обсосал косточку и степенно сказал: — Ты эту воблу есть не хотел? Не хотел. Пропадать, выходит, добру?
— Мало ли что не хотел! — взорвался Степан. — А теперь захотел! Пристроился уже? Частник!
— Во! — привстал Федор. — Да ешь ты ее на здоровье!
— Проваливай отсюда! — крикнул Степан, понимая, что злится он не на Федора, а на себя, и дело не в несчастной этой воблине, а в Глахе, которую он опять, не хотя, обидел. Остановиться уже был не в силах, да и не хотел признаваться в своей слабости. Подошел к двери и распахнул ее: — Давай!
— Спасибо, Степа.
На пороге стоял Алексей Колыванов и улыбался. Здоровой рукой он прижимал к себе граммофон с расписанной яркими цветами трубой. Посмотрел на обиженно сопевшего Федора, на Степана, усмехнулся и сказал:
— Подержи-ка музыку, Федя!
Федор обхватил граммофон обеими руками, поставил на стол, полюбовался большими красными розами на раструбе, обтер их зачем-то рукавом пиджака и шумно вздохнул.
— Ты чего это такой надутый? — спросил его Колыванов. — Или обижают тебя у нас?
Федор помолчал и сказал:
— Кто меня обидит — не обрадуется.
— Ну-ну! — Колыванов подмигнул Насте.
Та заулыбалась и обернулась к Степану.
Степан шутки не принял. Гордо отвернулся.
Колыванов опять перемигнулся с Настей, подсел к столу, обмакнул в соль хлебную корочку, вкусно похрустел и спросил у Федора:
— Что редко заглядываешь?
Федор покосился на Степана, помял в руках свой треух и ответил:
— Недосуг мне... Работу ищу.
— С работой теперь полегче будет! — кивнул ему Алексей и торжественно объявил: — Есть решение райкома партии: создать комиссию для устройства труда несовершеннолетних. Члены Союза рабочей молодежи обеспечиваются работой в первую очередь.
— Вот это дело! — хлопнул ладонью по столу Степан и победно взглянул на Федора.
Алексей перехватил его взгляд и сказал:
— Так что, Федор, самое время тебе в Союз вступать.
— Погожу, — насупился Федор, смел остатки воблы в ладонь, завернул в обрывок газеты, сунул в карман и вышел.
— Видали? — торжествующе оглядел всех Степан. — Пожалейте его, бедненького! Он вам нажалеет! Своих не узнаете! — И обернулся к Алексею: — Чем играть-то на этой музыке?
— А вот! — Алексей вынул из-за пазухи пластинку. — Одна пока... Потом разживемся.
Он поставил пластинку на обтянутый сукном диск, покрутил ручку, опустил мембрану, и сквозь легкое шипение зазвучали скрипки, медленно ведущие мелодию вальса. Потом в оркестре словно засеребрилось, кто-то там заиграл на неведомом каком-то инструменте, и это он звенел серебром печально и нежно.
— Гитара, что ли? — наморщил лоб Степан.
— Вроде... — кивнул Алексей. — Здоровая такая... Арфа называется.
— Арфа? — переспросил, запоминая, Степан.
— Ага... — кивнул Алексей.
Они опять замолчали, прислушиваясь, но арфы так больше и не услышали. Видно, она отыграла свое, и мелодию вели теперь трубы и еще какие-то духовые инструменты. Тоже вроде трубы, но звук не резкий, а тягучий, будто кто-то поет медным голосом. А сам вальс был уже не медленный, как раньше, не осторожный, а кружился все быстрее и быстрее и делал так: «Ах! Ах!» — и хотелось встать и закружиться вместе с ним.
— Сто лет не танцевала... — вздохнула Настя.
— Прошу! — Алексей встал перед ней и склонил голову.
Настя засмеялась, посмотрела на здоровенные свои солдатские ботинки, отчаянно тряхнула головой и положила руку на плечо Алексея. Он бережно обнял ее за талию, чуть отстранился, выпрямил спину, и Настя стала вдруг тоньше и выше, когда они медленно закружились по паркету.
Санька не отрываясь следил за их плавными движениями, а Степан хмурился и поглядывал на Глашу.
У нее опять загадочно блеснули глаза, она прикрыла их ресницами, поставила пластинку с начала и обернулась к Степану. Степан стал усиленно разглядывать лепной потолок, как будто раньше никогда его не видел. Глаша тихонько вздохнула и сказала:
— Пойдем, Степа? Потанцуем?..
— Еще чего! — буркнул Степан и покосился на Саньку. — Жарища!
Глаша прикусила губу, пошла в угол и села там, теребя кончик распушившейся косы.
«Ну вот! — в отчаянии подумал Степан. — Снова не туда брякнул! Сидит, слезы глотает! А нечего было высовываться! Танцевать с ней еще. Стыдоба!..»
Степан опять покосился на Саньку, но тот сидел задумчивый и тихий: слушал то место в оркестре, где переливается серебром арфа. Потом спросил, ни к кому не обращаясь:
— А в других странах союзы молодежи будут?
— Ну?! — удивился Степан. — Ты чего это, парень?
— Штуку я одну задумал... — застеснялся Санька.
— Слышь, Глаха? — обернулся к Глаше Степан. — Еще один задумывать начал... Вроде тебя!
Глаша ничего не ответила. Сидела обхватив коленки руками и смотрела на кружащихся в вальсе Алексея и Настю. Степан разозлился и громко сказал то ли ей, то ли Саньке:
— Лечиться надо некоторым. Бесспорный факт!
Но Санька твердил свое:
— Нет, ты скажи! В Испании, к примеру, будут?
— Точно не знаю... — неохотно ответил Степан. — Но должны быть! А что?
— Кончится вся эта заваруха, голубей новых заведу... — мечтательно вздохнул Санька.
— Тьфу ты! — сплюнул Степан. — Я-то думал!..
— Нет, ты послушай! — Санька начал даже заикаться от волнения. — Пишем мы испанским братишкам: так, мол, и так. Как у вас идут дела? Отпишите. Если контра нажимает, поможем. И вообще, даешь Третий Интернационал и мировую революцию! А голуби у меня не простые, почтовые! Есть такие голуби — куда хочешь долететь могут. Через море, через горы... Мы им с этим голубем письмо, они нам ответ!..
— И как ты этот ответ разбирать будешь? — засомневался Степан. — Читать, что ли, по-ихнему знаешь?
— Выучусь! И они тоже! Мы — по-испански, они — по-русски!
— Ну... — недовольно протянул Степан. — Учиться еще! И так разберемся. Свои ребята! — И хлопнул Саньку по плечу: — Это ты ничего придумал! Котелок варит. А, Глаха?..
Степан обернулся к Глаше, ожидая ответа. Она молча перекинула косу за спину и, не глядя на Степана, подошла к граммофону. Постояла, прислушиваясь к шипению кончившейся пластинки. Поглядела на Алексея с Настей. Они стояли друг против друга, чуть раскачиваясь, закруженные, завороженные вальсом. Алексей все еще полуобнимал Настю, а она не снимала руки с его плеча. Глаша улыбнулась им и перевернула пластинку. Опять послышалось легкое шипение, потом чуть надтреснутый, тронутый временем, но все еще глубокий, красивый голос запел:
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую.
Был у ней в глазах небесный свет,
На лице горел любви огонь.
Что пред ней ты, утро майское,
Ты, дубрава-мать зеленая...
У Степана даже защемило сердце, когда он увидел, как слушает этот голос Глаша. Лицо у нее стало печальным и ласковым, глаза засветились. Степан расстегнул ворот рубахи и охрипшим вдруг голосом сказал:
— Для кисейных барышень песенка! Любовь, любовь... — Помрачнел еще больше и выпалил: — Предрассудок!
Глаша обернулась и вышла из комнаты.
Степан даже не посмотрел ей вслед. Сидел набычившись и все теребил ворот рубахи. Алексей подсел к нему и шепнул на ухо:
— Бревно ты все-таки порядочное, Степа.
— Это почему еще? — вскинулся Степан.
— Да потому!
Алексей взъерошил ему волосы и рассмеялся...
Когда раздался взрыв, Глаша сидела в пустой каморке швейцара под лестницей и плакала. Сначала она подумала, что это гремит гром, и обрадовалась. Она любила грозу!
Еще совсем маленькой, когда сначала издалека, словно ворчала большая собака, а потом все ближе и страшней грохотал гром и вспыхивали зигзаги молний, Глаша не пряталась, как другие ребятишки, по углам комнаты, а бежала к дверями, полуприкрыв их, прижавшись спиной к притолоке, смотрела в грохочущее черное небо и только жмурила глаза, когда молнии полыхали чуть ли не над самой крышей барака.
Тетя Катя дула на керосиновую лампу для того будто бы, чтобы отвести от дома молнию, кричала на Глашу: «Отойди от дверей!», при каждом ближнем ударе грома приседала, незаметно крестилась и бормотала: «Господи, помилуй!» А Глаша еще дальше высовывалась из дверей и, запрокинув лицо, ждала, когда ударят по нему первые тяжелые капли дождя.
Взрыв повторился, и Глаша поняла, что это не гром. Уж очень он был тугой и короткий. Как будто взорвалась в огне бочка с керосином. И потом кто-то кричал. Протяжно и громко. Глаша прислушалась, но слов не разобрала. Подъезд был заколочен, и она черным ходом выбежала на двор, а оттуда на улицу. Кричали где-то в конце улицы, и Глаша заторопилась туда. Тяжело топоча сапогами, ее обогнал вооруженный патруль. На углу толпилась кучка народа, пахло дымом и гарью и кричали мальчишки: «Водокачку взорвали! Водокачку взорвали!»
Глаша сначала не поняла, о чем они, потом сообразила, что взрыв был на водопроводной станции, и побежала по переулку вниз, к набережной.
Из окон двухэтажного здания станции выбивались языки пламени. Огонь почти не различался на солнце, и когда ветер относил черные клубы дыма, то казалось, что никакого пожара нет, а сложенные из красного кирпича стены, уже потемневшие от копоти, побурели просто от времени.
Сколько себя помнит, Глаша всегда удивлялась тому, что каменные дома могут гореть. Она понимала, что горят не сами кирпичные стены, а все деревянное, что внутри них: полы, двери, оконные рамы, — и после пожара остается стоять на пепелище обугленная каменная коробка с черными пустыми провалами вместо окон. И все-таки каждый раз, когда она видела, как трескаются от жара кирпичи, обугливаются стены, рушится на сгоревших стропилах крыша, ей казалось, что горит сам каменный дом, еще недавно такой надежный и неприступный, как крепость.
Вот и сейчас огонь, выбиваясь из окон, лизал кирпичные стены, они раскалялись, светились в дымном чаду, такие же неистово рыжие, как языки пламени, и казалось, что еще минута — и они изойдут жаром, рассыплются и рухнут.
— С дороги! — послышался у нее за спиной чей-то голос.
Глаша обернулась и увидела, что от реки к горящему зданию уже протянулась редкая цепочка людей, передающих из рук в руки ведра с водой.
Она встала в голову цепочки, перехватила тяжелое ведро и передала стоящему перед ней человеку. Тот повернул к ней перепачканное копотью лицо, вгляделся и свободной рукой махнул в сторону. Но Глаша осталась стоять на своем месте, и человек, подхватив ведро, нырнул в занавешенный черным дымом пролом стены.
Глаша подвинулась поближе к разрушенной взрывом стене и, заслонясь рукой от жара, пыталась рассмотреть, куда девался человек с ведром. Но ей уже протягивали другое, полное воды ведро, и, перехватив его поудобней, она тоже побежала в пролом.
Горело где-то под крышей, оттуда тянуло гарью и валил дым. Он полосами стлался по полу и опять поднимался к потолку, едкий и густой.
Глаша остановилась в растерянности среди искореженных взрывом труб. Потом различила в углу металлические ступени лестницы и, держа в одной руке тяжелое ведро, а другую вытянув вперед, чтобы не наткнуться на что-нибудь, направилась туда. Послышался чей-то надсадный кашель, и по ступенькам, чуть не сбив ее с ног, скатился, громыхая ведром, человек с перепачканным копотью лицом. Он выхватил из рук Глаши ведро с водой, сунул пустое и зло крикнул:
— Мужиков там не нашлось?
Плеснул себе в лицо воды и опять побежал наверх...
Глаша выбралась через пролом наружу. Во рту было горько и сухо, душил кашель, глаза слезились от дыма. Она потерла их костяшками сжатых в кулаки пальцев. Как в детстве, когда сладко и долго плакала. Потом увидела, что цепочка людей стала гуще, откуда-то появилась лестница, кто-то лез по ней на крышу, и уже ему передавали снизу ведра с водой.
Глаше вспомнилось, как хлестала вода из покореженных взрывом труб в машинном зале станции, а здесь ее таскают почему-то из реки, и на минуту ей стало смешно. Потом сообразила, что тушить надо занявшиеся огнем стропила, а вода внизу неуправляема: нет ни шлангов, ни насоса.
В переулке народу стало больше, мальчишки вертелись у самого пожарища, их гнали, они появлялись снова, из толпы кричали: «Крышу ломайте!» — а какая-то женщина в облезлой меховой горжетке, с наспех связанным узлом в руках — видно, жила где-то рядом и боялась, что огонь перекинется на их дом, — громко требовала пожарных. «Какие сейчас пожарные, мадам?» — пытался урезонить ее сосед в рубашке с галстуком и в шлепанцах на босую ногу, но женщина не слушала его и оборачивалась то к одним, то к другим, размахивала узлом и причитала: «Где же пожарные? Господи!.. Довели Россию!»
В цепочке людей, передававших ведра с водой, Глаша увидела Саньку и Настю, а у лестницы — Лешу Колыванова. Он перехватывал ведра здоровой рукой и передавал стоящим на перекладинах людям, а те — человеку, который, широко расставив ноги, каким-то чудом держался на самой кромке крыши.
Потом она увидела Степана, бегущего к лестнице с багром в руках, и крикнула ему:
— Степа, погоди!
Степан оглянулся и на бегу махнул ей рукой, чтобы она отошла в сторону, но Глаша догнала его и, задыхаясь от все еще душившего ее кашля, сказала, указывая на пролом в стене:
— Там лестница железная...
Степан кивнул и свернул к пролому. Глаша выхватила у кого-то ведро с водой и побежала за ним.
— Куда?! — оглянулся Степан. — А ну, назад!
— Дядька там какой-то... — на бегу ответила Глаша. — Водички ему...
— Назад, говорю! — крикнул Степан и, погрозив ей багром, нырнул в пролом.
Глаша секунду помедлила, плеснула в лицо воды и полезла следом...
В машинном отделении клубился едкий дым, сверху сыпались искры, у Глаши сразу перехватило дыхание, и она опять зашлась в кашле. Человека с перепачканным копотью лицом нигде не было, и Глаша, пригнувшись, держа на весу, чтобы не пролить воду, тяжелое ведро, пошла в угол, к лестнице. Нащупав рукой железные ступени, она чуть ли не на четвереньках взобралась наверх.
Здесь дым был еще гуще, под ногами лежали кучи штукатурки и обгоревшая дранка. Остатки обвалившегося потолка еще держались по углам, в середине видны были почерневшие уже балки перекрытия, а над ними — горящие стропила и раскаленное докрасна железо крыши.
Глаша села на корточки и опустила голову в ведро с водой. Дышать стало немного полегче, и Глаша крикнула:
— Есть тут кто?
Никто не отозвался, но Глаше почудилось, что в дальнем углу кто-то стонет. Она поползла туда и увидела давешнего человека с перепачканным копотью лицом. Он лежал уткнувшись в опрокинутое ведро и мычал, будто хотел сказать что-то и не мог.
Глаша подхватила его под мышки и потащила к лестнице. Человек был большой и тяжелый. Он пытался идти сам, но только перебирал слабыми ногами, обвиснув всей тяжестью на руках Глаши. Потом потяжелел еще больше и уже не двигал ногами.
Глаша заглянула ему в лицо, увидела закатившиеся белки глаз, испугалась до полусмерти и закричала отчаянно, пронзительно, как не кричала никогда:
— Степа!..
Степан спрыгнул откуда-то сверху, весь черный, с прожженными на рубахе дырами, метнулся к Глаше и тоже закричал:
— Какого черта?! Говорили тебе?!
Потом увидел лежащего человека, заглянул ему в лицо, замолчал, запрокинул его руки себе на шею, поднял человека на спину, как куль с мукой, и потащил к лестнице.
Глаша, полуослепшая от дыма, ползла за ними, изо всех сил сдерживая дыхание, но у самой лестницы не выдержала, глубоко вдохнула горячий, обжигающий легкие воздух, и так стало ей больно в груди, что она ничком легла на кучу штукатурки, сотрясаясь в мучительном кашле...
Степан донес человека до пролома в стене, передал наружу в чьи-то руки и оглянулся, ища Глашу. Ее нигде не было. Степан кинулся обратно к лестнице и, жмуря глаза от едкого дыма, стараясь не дышать, размазывая слезы по грязному лицу, полез по железным ступеням наверх. Глашу он не увидел, но услышал треск, сверху посыпались снопы искр. Степан поднял голову и в чадной мгле разглядел готовое переломиться пылающее бревно перекрытия.
Он отскочил в сторону и чуть не упал, наткнувшись на лежащую на куче штукатурки Глашу. Степан подхватил ее на руки и едва успел сделать несколько шагов, как половина горящего бревна рухнула, осыпав их горячими искрами, а отскочивший от него красный от жары, рваный кусок дерева пришелся Глаше чуть выше виска. Глаша даже не крикнула. То ли не почувствовала боли, то ли была без памяти. Только запахло паленым волосом, и Степан, рывком прижав ее голову к груди, сквозь рубашку почувствовал, как больно ожгло ему тело. Он подхватил Глашу под спину и под коленки и, пошатываясь, пошел к лестнице...
Степан не помнил, как спустился вниз, как выбрался через пролом наружу. В глаза ударил яркий солнечный свет, в уши — людской гомон. Кто-то тянул к нему руки, чтобы помочь, но Степан отстранился и сквозь расступившуюся толпу пошел к переулку. На мостовой он увидел пролетку с заморенной лошадью в упряжке. На сиденье за спиной извозчика сидел какой-то господин из бывших, в чиновничьей фуражке. Проезжал мимо и остановился поглядеть на пожар.
Степан еще только встал на подножку, как господина словно ветром сдуло. Извозчик испуганно смотрел на Степаново почерневшее, все в ссадинах лицо, на прожженную рубаху, на запрокинутое лицо Глаши, которую тот все еще держал на затекших руках.
Степан не сел — упал на сиденье и только здесь увидел опаленную огнем Глашину косу, подсохшую уже кровь над виском, запавшие щеки и крикнул извозчику хрипло и яростно:
— Гони!
Когда пролетка сворачивала на проспект, навстречу ей выехал собранный с бору по сосенке пожарный обоз.
Извозчик, испуганно косясь на Степана, придержал лошадь, и мимо них тяжело проскакали лохматые битюги, когда-то лоснящиеся от сытости, приученные к бешеной езде, а сейчас больше по привычке вскидывающие головы; протарахтели бочки с водой, насосом, брезентовыми рукавами, и только начищенные до блеска медные каски напоминали прежний пожарный выезд: с верховым впереди, грохотом копыт по булыжнику, пенными, свернутыми набок мордами коней — всю эту красно-золотую, завораживающую своей стремительностью кавалькаду.
Степан не отрываясь смотрел на бледное до синевы лицо Глаши, на слабо пульсирующую голубую жилочку на шее и уже не кричал, а, срываясь на шепот, умолял извозчика:
— Гони, дядя! Гони, за-ради бога!..
Извозчик, не оборачиваясь, кивал, нахлестывал лошадь, обитые железными ободьями колеса гулко стучали по булыжной мостовой а Степану казалось, что это бухает у него в груди. Никогда раньше он не слышал своего сердца и теперь удивлялся, что оно такое громкое и большое.
По петроградским улицам люди в ту пору ходили по-разному. Одни предпочитали выходить из дома только днем и то по крайне неотложным делам: отстоять очередь за пайковой селедкой или выменять на толкучке вязанку дров. Патрулей они побаивались, но все-таки старались держаться поближе к ним, пока им было по пути.
Другие появлялись в городе с наступлением темноты, и тогда на пустынных улицах раздавались крики случайных прохожих, слышались выстрелы и топот сапог убегавших грабителей. Эти старались с патрулями не встречаться.
Но с недавних пор в городе появились люди, не похожие ни на тех, ни на других. Ни драповое пальтишко, ни чесучовый летний костюм не могли скрыть их военной выправки. С патрулями они предпочитали не сталкиваться ни днем, ни вечером. Редко ходили пешком, стараясь затеряться в трамвайной толчее или сесть на случайно подвернувшуюся пролетку. Останавливали они ее за три-четыре дома до нужного им места, расплачивались с извозчиком и, когда пролетка отъезжала, шли дальше пешком. Улучив момент, ныряли под арку ворот, черным ходом поднимались по узкой лестнице, стучали условным стуком и долго ждали, когда отгремят многочисленные замки, засовы и цепочки. Потом входили в грязноватую кухню, просили извинения у хозяйки или хозяина, снимали обувь, из-под стельки непривычного штатского ботинка доставали неровно оторванную половину коробки из-под папирос. Хозяин или хозяйка вынимали из своего тайника другую половинку. Их складывали. Они сходились. Хозяин и гость проходили в комнаты и долго о чем-то разговаривали вполголоса. Потом гость уходил другим ходом, а если оставался ночевать, то держал под подушкой офицерский наган.
Вадим Николаевич Заблоцкий патрулей не боялся. Если у него требовали документы, он доставал из внутреннего кармана мандат и протягивал его старшему патруля. Мандат был скреплен печатью Петросовета, и старший патруля вежливо козырял. Вадим Николаевич небрежно кивал и шел своей дорогой.
Сейчас он неторопливо шагал по Екатерингофскому проспекту и по-хозяйски поглядывал на номера домов. У одного из них, огромного, с витражами на окнах лестничных площадок, с круглой бляхой страхового общества «Россия» над массивной дверью подъезда, он остановился и, вынув платок, принялся тщательно протирать очки, кося глазом на паренька в стоптанных сапогах и картузе. Паренек прохаживался у подъезда и то посматривал на окна третьего этажа, то глядел вдоль проспекта, видно поджидая кого-то.
Вадим Николаевич надел очки, миновав подъезд, свернул под арку ворот, остановился, прислушался. Быстро пересек двор, поднялся по черной лестнице на третий этаж и постучал кулаком в дверь.
Шагов за дверью слышно не было. Вадим Николаевич досадливо поморщился. Перегнувшись через перила, посмотрел вниз, убедился, что на лестнице никого нет, и постучал в дверь уже настойчивей.
На этот раз откуда-то из глубины квартиры крикнули: «Сейчас! Кто там?» — потом звякнула щеколда, дверь отворилась, и на пороге встал молодой светловолосый человек в накинутой на плечи студенческой тужурке.
— Вадим Николаевич! — удивился он. — Какими судьбами?
— Может быть, сначала впустите меня в квартиру, Петенька? — Заблоцкий отстранил Стрельцова, через кухню прошел в коридор, отворил ближайшую к нему дверь и остановился на пороге комнаты.
Судя по обстановке, это был кабинет. У окна стояли письменный стол и глубокие кожаные кресла, вдоль стен — застекленные шкафы с книгами, посередине комнаты — рояль.
Кабинет был отделен от второй комнаты аркой из мореного дуба с отдернутой наполовину занавесью из желтого штофа. За ней был виден край овального обеденного стола, вокруг него стояли стулья с высокими резными спинками, а в глубине белела дверь, ведущая в спальню.
Заблоцкий вопросительно посмотрел на Стрельцова.
— Квартира моего дяди, — понял его Стрельцов. — Укатил в Париж, а я, как теперь говорят, вселился!
— Без ордера?
— А!.. — беспечно махнул рукой Стрельцов. — Кто меня будет проверять? Живу, и все!
— И недурственно, должен заметить, живете.
— Чепуха, тлен, плесень! — живописно тряхнул шевелюрой Стрельцов. — Готов променять все на пыльный чердак!
— Однако не меняете? — усмехнулся Заблоцкий.
— Вы стали злым, Вадим Николаевич, — обиделся Стрельцов.
— Шучу, — усмехнулся Заблоцкий и вынул из кармана маленькую коробочку. Достал из нее таблетку и обернулся к Стрельцову: — Вода в ваших хоромах найдется? Кипяченая, естественно...
— Водопровод не работает, — виновато развел руками Стрельцов. — Обхожусь вином из дядиных запасов.
Стрельцов прошел в столовую, слышно было, как стукнула дверца буфета. Заблоцкий подошел к окну и посмотрел вниз, на мостовую. Паренек в картузе все еще стоял у подъезда. Заблоцкий нахмурился и задернул штору.
В комнату вошел Стрельцов, в руках у него была откупоренная бутылка вина и два хрустальных фужера. Заблоцкий взял у него один из фужеров и протер его своим носовым платком. Стрельцов усмехнулся, но промолчал и налил вино в подставленный фужер. Заблоцкий ловко закинул в рот таблетку и запил ее глотком вина. На вопросительный взгляд Стрельцова коротко ответил:
— В городе участились случаи холеры.
Не торопясь, смакуя, допил вино, поставил фужер на письменный стол, вытер губы носовым платком и спросил:
— Парадный ход действует?
— Конечно! — с гордостью ответил Стрельцов. — По ночам дежурим. Один дробовик на всех. С разрешения властей, разумеется...
— Прелестно! — Заблоцкий удобно уселся в кресло. — Итак, мой друг, вы теперь, некоторым образом, апостол юношества?
— В меня верят, Вадим Николаевич, и я должен оправдать это доверие, — с достоинством ответил Стрельцов. — На Руси — мрак, хаос, огненный вихрь опустошения. Одним он несет смерть, другим — радость!.. — Он зашагал по кабинету, как по освещенной рампой сцене, придерживая одной рукой ворот наброшенной на плечи тужурки, другой энергично жестикулируя: — И в этом вихре сотни тысяч молодых сердец... Доверчивые, потрясенные, полуслепые, они ищут путей в неведомое завтра, которое открыла перед ними революция, и помочь им найти этот путь — мой священный долг, мой подвиг!
Стрельцов сжал ладонью лоб и залпом допил свое вино.
— Браво! — Заблоцкий лениво похлопал в ладоши. — Ну-с, и какой же путь вы предлагаете этим заблудшим?
— Объединение молодежи без партий, без разногласий, без участия в политической борьбе, — с готовностью ответил Стрельцов.
— Чепуха, — жестко сказал Заблоцкий.
— Простите... — растерялся Стрельцов. — Не понимаю вас...
Заблоцкий встал, подошел к окну, отогнул краешек шторы, выглянул на улицу и вновь опустил штору.
— Вы предлагаете внепартийное объединение и забываете о рабочей молодежи, которая явно тяготеет к большевикам.
— Мы не забываем! — начал горячиться Стрельцов. — Мы протягиваем им руку!
— А они ее не берут, — усмехнулся Заблоцикй. — Налейте мне еще каплю вина. — Он достал из коробочки вторую таблетку, проглотил, запил вином и устало сказал: — Давайте говорить серьезно, Стрельцов. Вам известно, что есть решение организовать в союзах молодежи фракции коммунистов?
— Коммунистов?! — возмутился Стрельцов. — Неслыханно!
— И тем не менее. — Заблоцкий прошелся по комнате, остановился перед Стрельцовым и, глядя куда-то поверх него, сказал: — Ваших овечек начинают прибирать к рукам. Пока не поздно, бросайте свои бредовые идеи о беспартийном союзе и действуйте. — Он помолчал, поправил очки и добавил очень серьезно, как равный равному: — Вам никогда не приходило в голову, что молодежи, как таковой, свойственна некоторая склонность к анархизму? Или, скажем мягче, чрезмерное преувеличение своих сил и возможностей? Надо столкнуть лбами некую партию и тяготеющую к ней рабочую молодежь. О подробностях мы еще поговорим. Попробуйте начать с благотворительности. Ваши будущие друзья сидят на макухе и пайковой селедке. Вино, вкусная пища, случайно зашедшие на огонек девушки — совсем неплохо! Деньги вы получите.
Заблоцкий встал, собираясь уходить. Будто случайно, опять отогнул угол шторы, выглянул на улицу. Потом небрежно сказал:
— Да, кстати. Нам вскоре понадобится ваша квартира. У вас часто бывает молодежь, так что приход трех-четырех человек останется незамеченным.
— Это что же, явка? — вскинул голову Стрельцов. — Нет, Вадим Николаевич. Это вне моих убеждений.
Заблоцкий снял очки и, сощурясь, посмотрел на Стрельцова. Потом изящно и легко взмахнул кистью руки, будто сметая паутину:
— Бросьте, Стрельцов! Вы уже давно поняли, с кем вам по пути и с кем бороться. Проводите меня.
Он двинулся к двери, но в это время в глубине коридора, со стороны парадного хода, слабо звякнул колокольчик звонка.
— Минутку, Вадим Николаевич, — остановился Стрельцов. — Я только открою.
— Погодите! — Заблоцкий отступил к кухне, потом передумал и, усмехаясь, сказал: — В Чека не звонят. Стучат или взламывают. Открывайте!
Стрельцов испуганно взглянул на него: шутит или всерьез, но по лицу Заблоцкого понять этого было нельзя, и Стрельцов направился к входной двери. Щелкнул замком, загремел цепочкой и впустил в квартиру девушку в гимназическом форменном платье, с длинной косой.
— Леночка! — обрадовался Стрельцов. — Какой приятный сюрприз! Знакомьтесь. Это — Вадим Николаевич!
Девушка протянула руку и представилась:
— Зорина.
— Заблоцкий, — кивнул ей Вадим Николаевич. — Извините, руки не подаю. В городе эпидемия.
Он прошел мимо нее в дверь. Стрельцов заспешил за ним. Лена пожала плечами, засмеялась, закинула клеенчатый, перетянутый ремнями сверток с учебниками на верх вешалки из орехового дерева и прошла в комнату. Отдернула штору на окне, полистала какую-то книжку, брошенную на диван, раскрыла крышку рояля и заиграла что-то бравурное. Потом опустила крышку, отошла к окну и встала там, глядя, как ветер гонит по пыльной мостовой обрывки старых афиш, подсолнечную шелуху, какую-то пустую банку. Она не слыхала, как вернулся Стрельцов и остановился рядом. Обнял ее за плечи и вкрадчиво спросил:
— О чем грустите, Леночка?
— Так... — неловко освободилась из-под его рук Лена. — Просто задумалась.
— И все о нем?
— О ком?
— О Горовском, разумеется, — улыбнулся Стрельцов.
— О Женьке?! — обернулась к нему Лена. — Вы что, серьезно, Петр Никодимович?
— Вполне, — кивнул Стрельцов, но глаза его смеялись. — Он же от вас ни на шаг не отходит.
— Верный рыцарь! — пожала плечами Лена.
— И только? — испытующе глядел на нее Стрельцов.
— Конечно! — чуть смутилась она под его взглядом.
Стрельцов вдруг опустился перед ней на одно колено, отбросил со лба русые свои волосы и бархатным актерским голосом произнес:
— Так пусть и мне одна судьба на свете: склонив колена, о любви молить!
— Красиво, — вздохнула Лена.
Стрельцов легко поднялся с колен, отряхнул ладонью брюки, сел на подоконник и насмешливо сказал:
— Красиво, но скучно!
Оглядел Лену с ног до головы и заявил:
— Нам нужна иная любовь — опаленная горячим ветром революции не знающая преград, свободная, как птица в небе!
Все еще сидя на подоконнике, он опять положил руки на плечи Леныи, заглядывая ей в глаза, заговорил, как ему казалось, взволнованно и сердечно:
— Ну, скажите, почему мы должны подавлять свои желания, чувства, уродовать гордую и свободную душу свою? Только потому, что этого требуют нелепые правила приличия? Бред! Чепуха! Вот мне, например, захотелось поцеловать вас, и я сделаю это, зная, что и вам хочется того же.
Лена прислушалась к себе и честно призналась:
— Мне не хочется.
Стрельцов опешил, но тут же возмущенно сказал:
— Это неправда!
Лене стало стыдно за свои старомодные взгляды, она была уже готова согласиться, что ей действительно хочется, чтобы ее поцеловали. Она подумала и сокрушенно сказала:
— Честное слово, не хочется, Петр Никодимович. — И чтоб до конца оправдаться в его глазах, добавила: — Я вообще не люблю целоваться.
— М-да... — протянул Стрельцов и утешил: — Ну, это еще к вам придет. — Спохватился и объяснил: — Я хочу сказать — придет к вам сознание нового в человеческих отношениях.
— Возможно, — опять задумалась Лена. — Только мне кажется, что, если любовь свободна, мое право — целовать того, кого мне хочется.
Стрельцов засмеялся, прошел к столу, налил себе вина и поднял фужер над головой:
— За вас, Леночка! Вы очаровательны, хотя полны предрассудков. — Выпил и перешел на деловой тон: — Что нового?
— В седьмой женской гимназии решили организовать Союз учащихся девушек, — ответила Лена. — Просят нашей помощи.
— Рукоделием хотят коллективно заниматься? — усмехнулся Стрельцов.
— Ну зачем вы так? — обиделась Лена. — Они за объединение молодежи, но без мальчишек.
— Чепуха! — рассердился Стрельцов. — Нам предстоят серьезные дела, Лена! Очень серьезные!..
У входной двери опять слабо звякнул колокольчик.
— Это Женька! — Лена побежала к дверям, уже из коридора вернулась и спросила: — Я открою, можно?
— Конечно! — кивнул ей Стрельцов.
Он пошарил в ящиках письменного стола, нашел початую пачку «Сафо», уселся в кресло и с удовольствием закурил.
Вернулась Лена и молча прошла к окну.
— Где же ваш верный рыцарь? — поинтересовался Стрельцов.
— Это не он... — не оборачиваясь, сказала Лена.
— Кто же? — привстал с кресла Стрельцов.
— Этот... как его... — с чуть заметной брезгливой гримасой ответила Лена. — Кузьма, кажется...
— А! — оживился Стрельцов. — Что же он не заходит?
Лена пожала плечами, а Стрельцов крикнул:
— Товарищ Кузьма! Где вы там?..
В комнату несмело вошел Кузьма и остановился на пороге.
— Здравствуйте, — помял он в руках свой картуз.
— Проходите, садитесь, — указал ему на кресло Стрельцов.
— Да нет... — замотал головой Кузьма. — Я лучше здесь.
— Почему, странный вы человек? — засмеялся Стрельцов.
— Ковер там... А у меня сапоги...
— Не имеет значения! — Стрельцов встал, силой усадил Кузьму в кресло, сел напротив. — Рассказывайте. Что нового?
— У меня — ничего... А им теперь работу в первую очередь дают.
— Кому это «им»? — не понял Стрельцов.
— Членам Союза рабочей молодежи, — насупился Кузьма.
— А-а! — сообразил Стрельцов. — Это на бирже труда, что ли?
— Ну да! — кивнул Кузьма.
— Какая там работа! — махнул рукой Стрельцов. — Несерьезно!
— А насчет меня вы узнавали? — робко спросил Кузьма.
— Что именно? — наморщил лоб Стрельцов.
— Ну как же! — заволновался Кузьма. — Обещали вы определить, где на механиков учат.
— Ах да! — улыбнулся Стрельцов. — Помню, помню...
— Поскорей бы... — попросил Кузьма.
— Хорошо, хорошо... Узнаю, — нетерпеливо отозвался Стрельцов, и Кузьма замолчал.
Удобно откинувшись в кресле, Стрельцов курил, изредка поглядывал на Кузьму и думал о чем-то своем. Кузьма разглядывал носки своих порыжевших сапог. Лена смотрела в окно и молчала. Потом спросила:
— А где Женя?
— Не знаю... — оживился Кузьма. — Он мне велел у дома ждать. Я ждал, ждал... Ну и поднялся.
— И правильно сделали, — лениво заметил Стрельцов. — Может быть, вы голодны?
— Чего? — не сразу понял его Кузьма.
— Есть, спрашиваю, хотите?
— А!.. — Кузьма залился краской и замотал головой: — Нет. Спасибо!
— Ну-ну... — с интересом посмотрел на него Стрельцов и опять замолчал.
У двери зазвонили. Раз, другой, третий...
— Это Женька! — побежала к дверям Лена.
— И, судя по звонку, с новостями! — поднялся с кресла Стрельцов.
Женька Горовский не вбежал в комнату — влетел, держа в одной, откинутой назад, руке помятую гимназическую фуражку, в другой — напечатанное на серой оберточной бумаге воззвание. Рубашка его выбилась из-под форменного пояса, ворот был расстегнут, лицо пошло красными пятнами. Он упал в кресло, вытер мокрый лоб рукавом и умоляюще сказал:
— Воды!.. Полцарства за стакан воды!..
— Воды нет, — спокойно ответил Стрельцов и налил в свой фужер остатки вина из бутылки. — Вот, выпейте.
— Женька, не смей! — крикнула от дверей Лена.
— Ерунда! — отмахнулся Горовский, залпом выпил вино и протянул Стрельцову листок с воззванием: — Вот, Петр Никодимович!
— Что это? — взял листок Стрельцов.
— Читайте! — Горовский откинулся в кресле и опять принялся вытирать рукавом мокрое лицо.
Стрельцов пробежал глазами начало воззвания, нахмурился, прочел вслух:
— «Комитет Союза рабочей молодежи извещает о созыве районной конференции. В повестке дня: подготовка к Первому Всероссийскому съезду Союза рабоче-крестьянской молодежи».
Он опустился в кресло, долго тер ладонью лоб, потом сказал:
— Этого еще недоставало...
— А как же мы? — спросила Лена. — Наши союзы распустят?
— Или предложат соединиться, — раздумывая, ответил Стрельцов. — А это — нож в спину юношеского движения!
— Но вы же сами настаивали на объединении, Петр Никодимович? — недоуменно взглянул на него Горовский.
— На беспартийном объединении, Женя, — поправил его Стрельцов. — А они хотят отдать наше дело на откуп большевикам.
Он вскочил с кресла, зашагал по комнате из угла в угол, потом остановился и решительно сказал:
— У молодежи свой путь, свое место в революции. И мы будем бороться за это!
— Открытый бой? — подался вперед в своем кресле Горовский.
— Бой, Женя! — откинул со лба волосы Стрельцов. — Решительный и правый!
— Надо подготовить людей! — поднялся Горовский. — Собрать, информировать...
— Обязательно! — кивнул Стрельцов. — И не теряйте времени!
— Идем, Лена! — заторопился Горовский, уже в дверях взмахнул фуражкой и продекламировал: — «И вечный бой! Покой нам только снится!»
— Опять стихи! — потянула его за рукав Лена.
В коридоре был еще слышен голос Горовского: «Не понимаю тебя! Что может быть прекраснее стихов?» — потом хлопнула входная дверь, и все стихло.
Кузьма встал с кресла и нерешительно сказал:
— Мне тоже вроде пора... До свидания, Петр Никодимович.
— До свидания. — Стрельцов все еще расхаживал по комнате, ерошил волосы, морщил лоб.
— Вы насчет механических курсов не забудете?
— Что? — остановился Стрельцов.
— Насчет курсов, говорю... — робко напомнил Кузьма.
— А-а!.. — раздраженно отмахнулся Стрельцов. — Я же сказал... Идите.
Послушал, как хлопнула за Кузьмой входная дверь, прошелся по кабинету, остановился у окна и потянул на себя раму. Наполнилась теплым ветром и чуть зашевелилась тяжелая штора, солнечные зайчики заиграли на стеклах книжных шкафов, под окном слышались веселые ребячьи голоса, где-то далеко звенел трамвай, синело безоблачное небо, и не верилось, что август на исходе.
А Вадим Николаевич Заблоцкий вышел из подъезда солидного, облицованного гранитом особняка, у входа в который сохранилась черная с золотом вывеска «Фосс и Штейнингер». Вынул из жилетного кармана часы, щелкнул крышкой и неторопливо пошел по Невскому, к Адмиралтейству. Постоял у чугунной ограды и, увидев идущую по усыпанной песком дорожке женщину в черном платье, двинулся ей навстречу.
Женщина шла легко и быстро, чуть подавшись вперед, и была бы даже красива, если бы не плотно сжатые губы и прищуренные холодные глаза. Она кивнула Заблоцкому и села на скамью, изящным движением оправив платье.
— В Чека стало известно о наших связях, — сказала она спокойно.
Заблоцкий откашлялся, будто поперхнулся, и встревоженно взглянул на женщину:
— Неужели?
— Сведения как будто точные.
Заблоцкий снял и снова надел очки, потом осторожно спросил:
— Наши друзья в курсе?
— Нет.
— Муза Петровна! — повысил голос Заблоцкий.
— Леди! — напомнила женщина и оглянулась.
— Да... Да... Простите... — Заблоцкий опять снял очки и долго протирал их платком. — Вам не кажется, что это может вызвать нежелательные эксцессы? С обеих сторон?
— Вадим Николаевич! — Женщина еще плотней сжала губы, щеки ее втянулись, лицо стало вдруг осунувшимся и постаревшим. — Наши милые друзья уже хозяйничают в Мурманске и в Архангельске. Дальнейшие их планы неизвестны. Вы что же, полагаете, что нам следует сидеть сложа руки и ждать подачки от победителей?
— Конечно нет! — негромко и решительно сказал Заблоцкий. — Но не опережаем ли мы события?
— Не опережаем. — Женщина протянула Заблоцкому сложенный в квадратик листок бумаги, поднялась со скамьи и пошла в сторону набережной стремительной своей, летящей походкой.
Заблоцкий развернул и внимательно прочел написанные на листке несколько строчек, вынул из портсигара папиросу, чиркнул спичкой, закурил и поджег листок. Подул на обожженные пальцы, вытер их платком, опять щелкнул крышкой часов и направился к афишной тумбе.
Среди старых воззваний выделялась крупными красными буквами новенькая афиша:
Изучая афишу, Заблоцкий дождался, когда за его спиной, притормаживая, затарахтел мотоциклетный мотор. За рулем сидел плотный человек в кожаной куртке и коричневых крагах на крепких ногах.
Заблоцкий оглянулся, перешел дорогу, свернул на Невский и затерялся среди прохожих...
Председателя Петроградской Чека Урицкого вызвали на Дворцовую площадь телефонным звонком.
У здания комиссариата внутренних дел толпился народ. В основном это были люди, желающие выехать из Петрограда. Пропуска на выезд были отменены еще в марте, потом выезд из города разрешили опять, но пропуска выдавала специальная комиссия.
Положение на фронтах ухудшилось, и железные дороги едва справлялись с военными грузами, пропуска снова были отменены, но комиссариат внутренних дел каждый день осаждали те, кто надеялся еще выехать из Петрограда.
Народ толпился на площади и в вестибюле, и никто не заметил, откуда появился этот, еще совсем молодой, человек в офицерской фуражке без кокарды.
Председатель Чека шел к лифту, когда человек выхватил кольт и выстрелил ему в затылок.
Закричала раненная этим же выстрелом женщина, а человек в офицерской фуражке уже выбежал из подъезда. Он метнулся было к стоящему рядом мотоциклу, но тот не завелся сразу, тогда человек кинулся к прислоненному к стене велосипеду и, пригнувшись к рулю, ожесточенно закрутил педалями, пересекая площадь.
За ним побежали, стреляя на ходу, чекисты из охраны, но велосипедист свернул на набережную, потом в один из переулков, на Миллионной улице бросил велосипед и скрылся во дворе дома, где помещалось Северное английское общество. На выстрелы уже бежали красноармейцы из Преображенских казарм, расположенных по соседству, но, когда они вошли во двор, из окна одной из квартир раздались выстрелы. Красноармейцы открыли ответную стрельбу, из подоспевшего автомобиля с чекистами спрыгнул на ходу коренастый человек и крикнул:
— Брать живым!
Он первым перебежал двор, кинулся вверх по лестнице и плечом вышиб дверь чердака.
В председателя Петроградской Чека стрелял бывший юнкер Михайловского военного училища. На вопросы, с кем связан и по чьему заданию совершил террористический акт, отвечать отказался.
В Чека уже знали о связях эсеров, и решено было пойти на чрезвычайную меру: обыск в помещении британской миссии, куда тянулись нити заговора.
В этот тихий предвечерний час в чинном особняке на набережной Невы были зажжены все камины. В каждом из них жгли бумаги. На ступенях мраморной лестницы лежали хлопья сажи. Тянуло дымом. Работники британской миссии были кем-то предупреждены о готовящемся обыске. Но предупреждены поздно.
Человек в легком сером костюме стоял у окна и, отогнув штору, наблюдал за тем, как один за другим подъезжают автомобили оперативной группы, как блокируются выходы из особняка, как входят в парадный подъезд несколько чекистов. Опустив штору, человек в сером костюме быстро прошел через анфиладу комнат и встал на верхней площадке лестницы. В руках у него был револьвер.
Первым на ковровую дорожку лестницы вступил седой, похожий чем-то на учителя чекист в штатском. За ним поднимались остальные.
Человек в сером костюме поднял руку с револьвером и выстрелил.
— Прекратите стрельбу! — по-английски крикнул седой чекист, но человек в сером костюме выстрелил еще раз, потом еще и еще.
Кто-то внизу коротко вскрикнул, кто-то упал, а человек в сером костюме вскидывал револьвер и стрелял. Хладнокровно. На выбор.
Но снизу хлопнул ответный выстрел. Потом второй, третий...
Человек в сером костюме схватился рукой за горло и, роняя револьвер, медленно осел на мраморный пол лестничной площадки.
При обыске в подвале и на чердаке были обнаружены склады оружия.
А вечерние газеты вышли под тревожными заголовками: «Всем! Всем! Всем!»
В Москве стреляли в Ленина.
В октябре проводили в Москву на съезд Лешу Колыванова. Вернулся он оттуда еще больше похудевшим, но веселым: Владимир Ильич поправился после ранения, как прежде, работал с утра и до поздней ночи, но нашел время принять делегатов Союза молодежи. Был среди них и Алексей и теперь не уставал по многу раз рассказывать, как разговаривал с ними Владимир Ильич, как заразительно смеялся, цепко расспрашивал о положении на местах, о том, как и чем занята молодежь, об их настроениях, заботах, планах на будущее.
Съезд постановил назвать Союз молодежи Коммунистическим, и появилось новое, короткое и гордое слово: комсомол! Кто-то из питерских большевиков в деловом разговоре назвал их ласково «комсой». Словечко это понравилось и быстро вошло в обиход.
Так незаметно прошла зима, и, выйдя однажды на улицу, Степан с удивлением заметил, что на деревьях уже проклюнулись зеленые листочки, пригревает солнце и вовсю чирикают горластые птицы.
О том, что Глашу выписывают из больницы, Степан узнал от матери.
Та затеяла стирку, замочила уже белье, потом только спохватилась, что в доме мыла всего ничего, и побежала к соседке. Вернулась от Екатерины Петровны какая-то размякшая, присела на табурет у корыта, сложила на коленях худые руки и сказала Степану:
— Глаху завтра выписывают.
— Ну и что? — как можно равнодушнее ответил Степан и отвернулся.
Ему вдруг стало жарко, как будто он шуровал у открытой дверцы раскаленной печки. Почему-то горело лицо, особенно щеки, и был он, наверно, красный, как вареный рак.
Но Таисия Михайловна ничего не заметила, умиротворенно улыбалась и рассказывала:
— Катерина пирог заворачивает... На два своих платьишка муки ржаной кулек выменяла, картошки, пузырек масла конопляного. Все честь по чести. «Дочку, — говорит, — побаловать хочу». Слышишь, Степа?
— Не глухой, — все еще не оборачиваясь, отозвался Степан.
— А она ее мамой не назовет никогда... — вздохнула Таисия Михайловна. — Все «тетя Катя» да «тетя Катя»! А ведь сызмальства живет... Гордая!
— Ты зато всю жизнь кланялась! — сам удивляясь свой горячности, сказал Степан. — Отец тише воды, ниже травы ходил! И чего вам за это? Шиш!
— Жестокие вы какие-то растете... — растерялась Таисия Михайловна.
— Выросли уже... — буркнул Степан и с вызовом добавил: — Что же ей, за пирог с картошкой продаваться? А может, она свою мать помнит. Тогда как?
— Ты чего это разошелся? — удивилась Таисия Михайловна, внимательно посмотрела на сына и спросила грустно и насмешливо: — Если ты такой заступник, что ж ни разу в больницу не сходил?
«Да ходил я! Ходил!..» — хотел закричать Степан, но промолчал. Расскажешь ей разве, как уговаривала его Настя сходить вместе в больницу, а он отнекивался, отшучивался, злился, и Настя шла одна или с другими девчатами, а один раз ходила с Лешкой, и тот вернулся из больницы какой-то тихий, неразговорчивый, а когда он небрежно спросил: «Ну, как там Глаха? Чирикает?» — Лешка посмотрел на него, как будто никогда раньше не видел, и ответил, как ножом полоснул: «Не приведи тебе так чирикать. Не выдюжишь: кишка тонка!» Повернулся и ушел. И спину сгорбил, как Глаша.
Тогда Степан решился пойти в больницу. Завел разговор с Настей. Вроде случайно спросил, в какой Глафира лежит палате, сколько там окон и куда выходят — мол, светло ли ей там, — а сам соображал: второй этаж, окно во двор, если от угла считать — ее окно шестое. Настя еще тогда спросила: «Чего тебе ее окно? Стекольщик ты, что ли?» Степан отшутился, что Глаха, мол, по окнам главный специалист: ловка их мыть, а Настя — по паркету: до сих пор в клубе плашки дубовые под ногами гуляют, так надраила! На том разговор и кончили, а на следующий день Степан пошел в больницу.
В пятницу это было, в приемный день.
В одной половине больницы был лазарет, и на бульварчике шла бойкая мена: раненые промышляли махорки или чего покрепче, взамен совали солдатское бельишко и горбушки сбереженного хлеба.
У одного дошлого солдатика Степан приметил даже самодельные леденцы, вроде петушка на палочке. Сам, что ли, варил из пайкового сахара?
Степан потолкался внизу, у лестницы, в вестибюле, где стояла строгая тетка в белом халате и выспрашивала, кто к кому идет, а наверху, на лестничной площадке, белея нижними рубашками под серыми больничными халатами, облепили перила женщины и тянули шеи, выглядывая своих.
Глаши между ними быть не могло, она была лежачая, и Степан уже протолкался к тетке в белом халате, но как подумал, что сейчас она начнет пытать его: зачем, к кому да кем он Глаше приходится, плюнул на всю эту затею и ушел. Постоял у ворот, поглядел, как на скамейках бульварчика греются под нежарким солнцем раненые солдаты, устыдился и вернулся обратно в вестибюль. Под лестницей он увидел дверь. Это был ход во двор, и Степан направился туда.
Двор был большой, в глубине его виднелись какие-то приземистые постройки, пахло пригорелой кашей и каким-то особым больничным запахом. Не то лекарствами, не то еще чем-то.
В самом дальнем углу, чуть ли не вровень с землей, виднелась низенькая дверь, похожая на те, которые ведут в погреб. У дверей стояла запряженная в повозку тощая лошадь и хрумкала солому из подвязанной к морде мешочной торбы. Степан подошел поближе и увидел, что повозка доверху нагружена некрашеными гробами. Его метнуло в сторону. Стараясь не очень убыстрять шаг, он пошел к старым липам, что росли под окнами кирпичного здания больницы. Встал лицом к окнам, отсчитал от угла шестое окно на втором этаже. Забраться туда можно было и по водосточной трубе, но уж очень она была ненадежна на вид, ржавая и погнутая, а грохаться вниз на виду у всех — не больно-то это ему нужно!
Степан приглядел развесистую дуплистую липу, которая стояла неподалеку от Глашиной палаты, и прикинул, что если залезть на сук, что торчит в сторону, то вполне можно дотянуться до окна.
Поначалу лезть было легко, ветки шли частые и толстые, но, чем выше он забирался, тем становилось труднее, и он уже раздумывал, не спуститься ли и не пойти, как все люди, через дверь. Ноги соскальзывали, ветки под ними гнулись и ломались, а когда Степан наконец добрался до сука, то оказалось, что он почти без листьев и сухой.
Степан обхватил его двумя руками и покачал. Сук держался.
Степан осторожно встал на него и, ухватившись за верхние ветки, переступил сначала одной ногой, потом другой. Ему показалось, что сук затрещал. Степан остановился, раздумывая, и решил, что, в случае чего, подтянется на руках и как-нибудь перекинет ноги на ствол. Он сделал еще шаг, второй, опустил одну руку и пригнулся.
Прямо перед ним было окно палаты.
Палата была большая, коек на десять, и почти у каждой сидел на табурете посетитель, мужчина или женщина, разворачивали какие-то кулечки, вынимали из плетеных кошелок бутыли с самодельным квасом или синеватым молоком.
Лежащие все были на одно лицо — из-за белых ли бинтов или казенных байковых одеял. Степан искал среди них Глашу, не находил, решил уже, что перепутал палаты, когда увидел в углу, справа от окна, перебинтованную голову на подушке и ставшие еще больше серые Глашины глаза.
Не чувствуя занемевшей руки, Степан смотрел и смотрел на ее бледное лицо.
Она прикрыла глаза, но не уснула: даже отсюда Степан видел, как подрагивают ее ресницы. То ли ей было больно, то ли просто устала она от шума и даже закрыла ладонью лицо, заслоняясь от говора сидящих в палате людей. Рукав просторного халата соскользнул вниз, и Степан увидел ее похудевшую руку, такую непривычно незагорелую, без царапин, беспомощную в этой слабой своей белизне.
У каждой койки кто-то сидел, а она лежала одна, и, хотя Степан знал, что придут к ней сегодня тетя Катя или кто-нибудь из ребят, ему стало вдруг нестерпимо стыдно за себя и так жаль Глашу, что хоть сейчас тресни локтем в закрытое окно и влезай в палату.
Потом его как ударило: где ее коса? Должна же она где-то быть? Такую косищу не упрятать ни под какую повязку! И понял вдруг, что Глаша стрижена наголо, как после тифа. Остригли, наверно, когда делали операцию. И значит, операция эта была тяжкой! Какая же бывает легкая операция на голове? А он-то, он!..
Степан даже губу прокусил от стыда: «Как там Глаха? Чирикает?» Ему вдруг припомнилась повозка, груженная деревянными гробами, и он, уже с ужасом, вгляделся в опрокинутое на подушки лицо Глаши.
Она лежала все так же, прикрыв лицо рукой, и Степану хотелось закричать ей, чтобы она убрала руку и открыла глаза, он даже губами шевелил и не замечал этого. Еще немного — и закричал бы! Но в палату вошла медицинская сестра с какими-то металлическими штучками на подносе под салфеткой, прошла прямо к Глашиной койке, и Степан заметил, что, пока она проходила, в палате все примолкли.
Медсестра остановилась над Глашей и, видно, окликнула ее, потому что та опустила руку, и она как-то не легла, а упала поверх одеяла.
Медсестра подняла шприц, осторожно откинула одеяло и опустила с плеча Глаши халат.
Степан зажмурился, повис на затрещавшем суку и спрыгнул вниз. Он отбил себе пятки, а заболело почему-то в животе, но Степану хотелось, чтобы болело еще больше, чтобы он сломал себе ногу или руку или еще как-нибудь покалечился, будто от этого станет легче ему или Глаше.
Еле доплелся домой, завалился на железную скрипучую кровать и пролежал до вечера, повернувшись лицом к стене, не отвечая на встревоженные расспросы матери.
С того дня он в больнице больше не был, стал еще злей, переругался со всеми, дважды был в райкоме у Зайченко, требовал, чтобы его отправили на фронт, ничего не добился и ходил мрачнее тучи, даже почернел. Про Глашу ни у кого не спрашивал.
И вот завтра она выписывается!
Степан хотел узнать у матери, выпишут Глашу утром или после обеда, но решил, что разведает через Саньку Чижика. Главное — так исхитриться, чтобы увидеть ее раньше всех и чтобы Глаша догадалась, что он готовился к этой встрече.
Степан вспомнил вдруг солдатика с самодельными леденцами и заулыбался. Вытащил из укромного места выточенную им еще на заводе зажигалку, протер мягкой тряпочкой, полюбовался на собственную тонкую работу и спрятал под подушку. Потом принялся шарить в тумбочке, где отец, когда был жив, хранил свой сапожный инструмент.
Мать нахмурилась и спросила:
— Чего потерял?
— Ваксу мне надо... — сказал Степан. — Сапоги почистить.
— Чего это вдруг? — удивилась она. — Сроду не чистил!
— Конференция у нас завтра, — буркнул Степан. Взял баночку с засохшей ваксой, облезлую щетку и примостился на пороге.
— Опять конференция? — удивилась мать. — На двор иди чистить.
Степан только мотнул головой поплевал в банку, надел сапог на руку и принялся орудовать щеткой.
Таисия Михайловна молча покачала головой и опять взялась за стирку. Степан поставил начищенные сапоги у кровати и сказал:
— Другое дело!
Оглядел себя с ног до головы в мутноватое зеркало и нахмурился.
— Штаны бы погладил, — посоветовала ему мать.
— А как? — обернулся к ней Степан.
— Сложи по складке, под мокрую тряпку — и утюгом, — объяснила она.
— Где она, складка-то? — безнадежно посмотрел на свои штаны Степан.
— Сделать надо! — засмеялась Таисия Михайловна и вздохнула: — Отцовские бы дала, да проели... Может, пиджак возьмешь? В самую тебе пору.
— Ну, еще пиджак! — отмахнулся Степан. Подумал и согласился: — Ладно!.. А рубашку синюю выстираешь?
— Стираю уже... — кивнула на корыто мать. — Завтра к вечеру выглажу.
— Мне утром надо, — забеспокоился Степан.
— Разве не вечером у вас конференция? — пряча улыбку, спросила она.
— Утром, — сказал Степан и отвернулся. Теперь у него покраснели уши. Это он знал точно! Они всегда у него краснели, когда он врал.
Таисия Михайловна смотрела на него и беззвучно смеялась...
Когда он вышел во двор в начищенных сапогах, синей наглаженной — успела все-таки мать! — рубашке, в полосатом пиджаке, от которого попахивало нафталином, поджидавший его Санька только присвистнул. Он и сам приоделся в какую-то кацавейку, смахивающую на женскую кофту.
— Куда пойдем? — подбежал он к Степану.
— Сейчас — на толкучку, — ответил Степан и подбросил на ладони зажигалку.
— А потом куда? — спросил Санька, все еще оглядывая Степана.
— На кудыкину гору! — щелкнул его по носу Степан и пошел через двор к пустырю.
Санька побежал за ним.
Народу на толкучке было еще мало, и Степан сразу углядел худого человека в солдатской шинели внакидку. В одной руке он, не таясь, держал две пачки махорки, а другую то и дело подносил ко рту, глухо и надсадно кашляя.
Степан, не торгуясь, отдал ему зажигалку за пачку и заторопился к выходу.
— А куда теперь? — едва поспевал за ним Санька.
— На другой толчок! — усмехнулся Степан.
Санька недоверчиво посмотрел на него, помолчал и сказал:
— Глаху-то утром выписывают.
— Ну и на здоровье! — старательно обходил лужи Степан.
— Сам ведь спрашивал... — надулся Санька.
— Кто? — притворно удивился Степан. — Я?!
— А кто? Я, что ли? — протянул Санька, увидел глаза Степана, понял, что тот шутит, и разулыбался: — Закурим?
— Нет, брат! — помахал у него перед носом пачкой махорки Степан. — Менять буду.
— На что? — заинтересовался Санька.
— На спрос! — ответил Степан и засмеялся.
Санька даже остановился. Давно он не слышал, чтобы Степан смеялся. Он и улыбался-то теперь редко, и то не поймешь — смешно ему или так, за компанию. А тут смеется!
Саньке самому стало отчего-то весело, и он, не разбирая дороги, нарочно разбрызгивая лужи тяжелыми своими ботинками, припустился догонять Степана.
Когда они пришли на бульварчик к больнице, раненые уже сидели на скамейках. Видно, только отзавтракали, и кое-кто еще отщипывал корочку от принесенного с собой на обмен ломтя хлеба. Один солдат курил, а сидевшие рядом нет-нет да поглядывали на него в надежде, что и им достанется потянуть.
Посетителей сегодня в больницу не пускали, да и рановато еще было для настоящей торговли, поэтому, когда на бульварчике появились Степан и Санька, раненые оживились. Саньку всерьез никто не принимал, но сапоги и пиджак Степана произвели впечатление.
Степан обходил скамейки, ища солдатика с самодельными леденцами. Солдатика нигде не было, и Санька заметил, что Степан начал волноваться. Он то поглядывал на ворота больницы, то опять возвращался к скамейкам, которые уже обходил. Спросить про солдатика с леденцами он не решался: засмеют. Хотел уже выменять махорку на сахар — все лучше, чем встречать Глашу с пустыми руками. Потом рассудил, что сахар Глаше давали в больнице, а вот леденцы теперь в редкость, хоть и самодельные.
— Тетя Катя идет! — сказал за его спиной Санька.
Степан обернулся, увидел у ворот больницы Екатерину Петровну и спрятался за дерево, хотя разглядеть его она не могла: не смотрела в эту сторону, а шла прямо в ворота.
В руках у нее был узелок. Наверно, Глашины носильные вещи, потому что попала она в больницу в одной кофтенке с юбкой, а сейчас еще холодновато, хоть и весна.
Выйдет Глаша, а у него все не так, как задумано, и будет он здесь торчать бревно бревном! Хоть сахару, что ли, выменять?
Степан направился к раненому, который подкидывал на ладони желтоватые кусочки сахара, но увидел на дальнем конце бульварчика того самого щупленького солдатика с леденцами. Степан побежал к нему навстречу, чуть не сбил с ног, пошел рядом, совал свою пачку Махорки и нетерпеливо спрашивал:
— А где леденцы твои? Давай быстрее!..
— Гляди, как приспичило! — удивился солдатик, доставая из-за пазухи своих петушков, завернутых в казенное полотенце.
— Давай, давай! — торопил его Степан и поглядывал на ворота. — Да шевелись ты, пожалуйста! Что ты как сонный какой?
— Эк тебя разбирает!.. — рассердился солдатик. — Вроде не маленький?
— Вроде не вроде! — тоже разозлился Степан. — Твое какое дело? Сколько даешь за пачку?
— Две штуки! — нахально заявил солдатик и приготовился долго, с охотой торговаться.
— Черт с тобой! — Степан выхватил два леденцовых петушка на палочках, повернулся и пошел к воротам больницы.
Солдатик растерянно посмотрел ему вслед и с досадой сказал:
— Купец, чтоб тебя!..
Степан в больницу не пошел, а встал поодаль от ворот и сквозь железные прутья ограды смотрел на подъезд, боясь пропустить Глашу. Он бы и пропустил ее, если бы не томившийся рядом Санька.
— Идет! — потянул он Степана к воротам.
Степан вырвал свою руку и толкнул Саньку в сторону от ворот, за угол.
— Ты что? — недоуменно смотрел на него Санька.
Но Степан не отвечал и все держал его за плечо, как будто боялся, что Санька вырвется и один побежит навстречу Глаше, которая медленно спускалась по ступенькам подъезда рядом с Екатериной Петровной.
На Глаше было темное пальтишко, из рукавов торчали худые запястья, и вся она, со своими нитяными чулками, ботинками, этим пальтишком, была похожа на худенького большеглазого мальчишку, которому почему-то повязали на голову белый платок.
Степан вспомнил, что когда еще совсем мальцом водили его в баню, то тоже потом повязывали голову платком, чтоб не застудился. Он очень этого стеснялся, хотя и не понимал тогда почему, ныл, что ему жарко, и норовил стянуть с себя этот девчачий платок.
От этого воспоминания Глаша показалась ему сейчас тоже маленькой, такой, какой была в те далекие времена, когда они бегали вместе по двору и тайком от взрослых удирали на пустырь, что было им строго-настрого запрещено.
Степан шагнул ей навстречу, открыто и весело улыбнулся и с форсом подал изогнутую, как в кадрили, руку:
— Здорово, Глафира! С выздоровлением!..
Глаза у Глаши распахнулись во все лицо, она кивнула ему и, чуть помедлив, протянула ладошку. Степан бережно подержал ее в своей и выпустил. Потом вынул леденцы и сказал:
— Вот!
Глаша засмеялась совсем тихо, как раньше никогда не смеялась, а Екатерина Петровна отвернулась и вытерла глаза платком. Санька крутился вокруг них вьюном, рот у него расползался до ушей, глаза сияли, и Глаша тоже улыбалась ему, кивала и только часто моргала ресницами, чтоб не заплакать.
Степану почему-то стало трудно дышать, он проглотил комок в горле и, опять вдруг оробев, брякнул:
— Сегодня конференция. Явка обязательна!
Глаша опять тихо, по-новому, засмеялась, а Екатерина Петровна замахала на него руками:
— Человек из больницы только! Ополоумел ты совсем?
Степан смотрел в улыбающиеся глаза Глаши, сам счастливо улыбался и твердил:
— В порядке революционной дисциплины!
Екатерина Петровна в сердцах даже плюнула и пошла вперед.
Глаша, по старой привычке смешливо втянув голову в плечи, сказала:
— Приду, Степа...
И пошла за Екатериной Петровной.
А Степан стоял и улыбался. Смотреть на него было смешно, и Санька сделал вид, что его ужас как интересует воробьиная возня. Степан обернулся, увидел деликатно смотрящего в сторону Саньку и надвинул ему картуз на уши. Поднял за козырек и спросил:
— Ты чего?
— Так... — застенчиво ответил Санька.
— Квак! — передразнил его Степан и засмеялся.
Солнце разорвало тучи, заблестели лужи, громче зачирикали воробьи, ветер трепал ветки деревьев, небо голубело и наливалось теплой синевой.
Вечером в клубе набилось народу, как на вокзале. Сидели на скамейках, пуфиках, в креслах, притащили откуда-то диван с высокой спинкой, опоздавшие устраивались на подоконниках и просто на полу.
Стол отодвинули к стене, накрыли его куском кумача, вместо графина поставили чайник с водой и жестяную кружку.
Давно здесь не собиралось столько подростков сразу! Одни подыскали себе хоть какую работенку и забегали в клуб изредка, других увозили к деревенским родичам на картошку и молоко, кто-то уезжал с заводом, когда к Питеру подходили немцы, а теперь, встретившись с дружками, они слушали новости, рассказывали сами, над кем-то смеялись, кого-то жалели. Девчата перешептывались, пересмеивались. Парни перекликались с ними, узнавая и не узнавая. Санька развлекался тем, что то закрывал уши ладонями, то открывал их. В ушах было то тихо, то грохотало и перекатывалось.
— Море Балтийское! — кричал Санька и показывал Степану на свои уши.
Степан отмахивался, искал глазами Глашу. Наконец, разглядел ее, сидящую в уголке дивана рядом с Настей, бледную и тихую, забеспокоился и обернулся к Леше Колыванову. Тот стоял у стола рядом с Зайченко и листал какие-то бумажки.
— Колыванов! — крикнул Степан. — Кончай волынку тянуть! Время!..
Его услышали и в разных концах огромной комнаты закричали:
— Время! Время!
Колыванов постучал кружкой по чайнику:
— Тихо, товарищи!..
Подождал, пока смолкнет гул голосов, обдернул под ремнем гимнастерку, откашлялся в кулак и сказал:
— Районную конференцию комсомола объявляю открытой! Степан, погаси цигарку! Кто там ближе, закройте двери... Прошу соблюдать революционную дисциплину и не галдеть с места! Выдвигайте кандидатуры председателя и секретаря.
Послышались крики:
— Колыванова! Алексея!
А кто-то из девчат — кажется, Настя — озорно протянул:
— Нашего дорогого Алексея Васильевича — просим!
Алексей покосился в ее сторону, вытер пот со лба и официальным голосом сказал:
— Меня предлагают в председатели. Голосуем.
И опять все вразнобой закричали:
— Все ясно! Чего там! Не волынь, Леша!..
Алексей опять загремел кружкой по чайнику:
— Тихо! Степан, прекрати курение! Сколько раз говорить? Давайте секретаря.
— Петрову Любу! — послышалось со скамеек. — Галю Никифорову! Светличную Ольгу!..
— Прошу выдвигать людей с образованием, — посоветовал Алексей. — Протокол писать придется!
— Катерину! — истошно закричал Санька, тыча пальцем в сидящую рядом с ним девчушку с двумя косичками, в стареньком коричневом форменном платье. — Она из недорезанных! Год в гимназию ходила!..
Девчушка застучала кулачком по его спине, а Колыванов сказал, глядя в свои бумажки:
— Предлагаю Настю Солдатенкову. Есть опыт.
Все захлопали в ладоши, Настя зарделась, пробралась к столу и села сбоку.
— Слово имеет Иван Емельянович Зайченко! — объявил Колыванов.
Опять все захлопали в ладоши, застучали ногами об пол.
Зайченко махнул рукой и негромко, как человек, который привык, что его слушают, сказал:
— Слова я никакого говорить не собираюсь... Просили меня поставить в известность о решении Петроградского комитета. Решили товарищи обязать всех членов партии и сочувствующих в возрасте до двадцати лет принимать активное участие в работе Союза.
— Ура! — закричал Степан. — Качнем дядю Ваню!..
Зайченко отбивался всерьез, но его быстро скрутила обступившая ребятня и принялась бережно, но сильно подбрасывать в воздух.
— Хватит!.. — сердито кричал Иван Емельянович, взлетая вверх и опять опускаясь на подставленные руки. — Довольно, говорю!
Из карманов его пиджака падали какие-то бумажки, очки в картонном футляре, связка ключей, последним вывалился наган с облупившейся от времени рукояткой. Бумажки, ключи, очки аккуратно подбирали девчата и передавали их Леше. Он складывал все перед собой на стол. Наган тоже подобрали. Алексей взвесил его на руке и сказал:
— А если бы кому-нибудь по башке? — И скомандовал: — Еще разочек — и хватит.
— Раз!.. — хором прокричали ребята, подбросили Зайченко выше дверной притолоки, подхватили и поставили на ноги.
— Продолжайте, Иван Емельянович, — вежливо предложил Алексей.
— Всю душу вытрясли! — пожаловался Зайченко, рассовал по карманам свое имущество и сказал: — Теперь такое дело... Просят питерцев наладить ремонт броневиков. Вы без работы заскучали, а тут на всех хватит. Инструмент и запасные части будут. Договорились?
— Для фронта сделаем! — опять закричал Степан.
— Ну и ладно... — кивнул Зайченко. — С деньгами только туговато. Харчишек, конечно, подбросим... — Помолчал и добавил: — По возможности.
На скамейках зашумели, переговариваясь, потом кто-то выкрикнул:
— Не на хозяина работаем!
— Факт!.. — поддержали его из рядов.
— Спасибо, — кивнул Зайченко и обернулся к Алексею: — У меня все, Леша.
Он присел к столу, а Колыванов объявил:
— Переходим ко второму вопросу...
В углу у дверей началась громкая возня. Кто-то пытался войти, его не пускали, слышались голоса: «Безобразие! Мы этого так не оставим!»
— Что за шум? — спросил Колыванов.
— Гимназисты приперлись! — сообщили ему из угла.
— Еще чего?! — Степан вскочил и чуть ли не по головам сидящих рванулся к дверям. — Гони контру!
— Степан!.. — попытался удержать его Колыванов. — Прекрати бузу!
Но за Степаном уже пробирался Санька, свистел в два пальца и еще успевал выкрикивать:
— В шею сизяков! Не пускать!..
— Прекратить! — закричал вдруг Зайченко, и это было так непривычно, что все затихли.
Иван Емельянович уже обычным тихим голосом спросил у Колыванова:
— Конференция открытая?
— А шут ее знает! — пожал плечами Алексей.
— Пускай ума-разума набираются, — решил Зайченко.
— Ну и зря! — пробрался на свое место Степан. — Я бы их на порог не пустил.
— Ты у нас анархист известный! — усмехнулся Зайченко, с интересом поглядывая на вставшего в дверях Стрельцова.
Колыванов написал на листочке бумаги: «Это — Стрельцов» — и подвинул листок Зайченко. Тот прочел и кивнул головой.
— Вы от какой организации, товарищи? — спросил Колыванов.
— Союз учащихся-социалистов, — представился Горовский.
— «Свободная школа», — сказала высокая гимназистка.
— ЮКИ, — шагнул вперед юноша в очках и стетсоновской широкополой шляпе, подвязанной под подбородком.
— Солидно! — улыбнулся Зайченко. — Рассаживайтесь как сумеете.
— Котелок скинь! — крикнул скауту Санька.
Юноша в очках откинул стетсоновку за спину, так что она держалась только на тесемке, и шутовски поклонился:
— Снимаю шляпу перед высоким собранием!
— Трепло! — сказал ему Степан. — Выйдешь — поговорим!
— Степан! — постучал кружкой о чайник Колыванов. — Выгоню!.. Следующий вопрос — о посылке добровольцев на Восточный фронт. По разверстке наш район должен послать пятьдесят добровольцев, а записалось двести восемьдесят. Что будем делать?
— Посылать только достигших восемнадцатилетнего возраста и прошедших курсы военного обучения, — сказал Зайченко.
— Ясно, — кивнул Алексей.
— Нет, не ясно! — встал с места Стрельцов. — Во имя чего?
— Не понял, — обернулся к нему Алексей.
— Во имя чего должны умереть сотни, тысячи юношей? — шагнул вперед Стрельцов. — Ради кого должны сложить головы? — Оглядел притихших на скамьях ребят и проникновенно сказал: — Это ведь очень страшно — умереть, еще не начав жить. Ваш порыв прекрасен, пока он только порыв! Но там вам придется убивать людей. Понимаете: убивать! И вас будут убивать тоже. Во имя чего? — Стрельцов откинул со лба волосы и обернулся к Алексею: — Где ваш революционный гуманизм?
— Вы бы проще как-нибудь... — угрюмо сказал Алексей. — Непонятно говорите.
— Могу упростить, — снисходительно улыбнулся Стрельцов. — Большевики сражаются с оружием в руках за свои идеи? Понимаю! Но зачем проливать кровь молодых, которые даже не осознают, за что их толкают на смерть?
Стрельцов замолчал, ожидая ответа. И в наступившей тишине раздался возбужденный голос Степана:
— Горбатого лепит!
— Факт! — поддержал его Санька.
Тишина вдруг раскололась свистом, топотом ног, криками: «Долой!», «Правильно говорит!», «В шею!», «Дайте высказаться!», «Гони контру!».
Кто-то вскочил на скамейку, где-то опрокинули кресло, Колыванов яростно стучал кружкой по чайнику и надрывался:
— Тихо! Сядьте на места! Степан, сядь, говорю!..
— Не сяду! — огрызнулся Степан.
Он пробивался к Стрельцову, его не пускали, Степан вырывался и опять лез по скамейкам вперед. Рядом со Стрельцовым встал юноша в стетсоновке, снял очки и сунул в карман.
— А ну, тихо!.. — стукнул кулаком по столу Зайченко.
Чайник подпрыгнул, кружка покатилась и упала. И снова все притихли, таким громким был его голос.
Зайченко потер горло ладонью, поднял с пола кружку и тихо сказал:
— Садитесь и не орите.
Колыванов дождался, когда все рассядутся по местам, и обернулся к Стрельцову:
— Вы мне вот что скажите: кадетишки да юнкера сопливые понимали, за что они в семнадцатом году на рабочих с винтовками перли?
— В кадетском корпусе не обучался, — высокомерно пожал плечами Стрельцов.
— Понимали! — усмехнулся Колыванов. — Дураков нет за чужого дядю под пулю лезть! Мы тоже понимаем! Не маленькие!.. — Помолчал, посмотрел на знакомые лица сидящих перед ним ребят, потом негромко сказал: — Умирать, конечно, неохота... Но все равно от пули бегать не будем. И вы нас не пугайте! Пуганые. — И спросил: — Так или нет?
Кто встал первым, Алексей не заметил. Ему показалось, что встала вся рабочая застава разом. Как по тревоге. И в ладоши хлопали, как стреляют залпом. Коротко и жестко. А глаза у всех — как будто сейчас поднимутся в атаку!
Алексей посмотрел в сторону и увидел, что Зайченко тоже стоит. Навытяжку. Как перед строем.
Когда все молча расселись по местам, Алексей охрипшим вдруг голосом сказал:
— С этим вопросом полная ясность.
— Я остаюсь при своем мнении! — выкрикнул Стрельцов. — Прошу занести в протокол.
— Это сколько угодно! — Алексей кивнул Насте: — Запиши... — Откашлялся в кулак и перебрал листочки с записями. — Пошли дальше. Как известно, отдельные рабочие Союза объединились в Российский Коммунистический Союз Молодежи. Это, товарищи, уже не мечта, а свершившийся факт! Мы призываем объединиться всех, кто еще не вошел в наш Союз. В объединении наша сила, товарищи!
— Правильно! — крикнул со своего места Горовский.
На него удивленно оглянулись, он протолкался вперед и повторил:
— Правильно! Но при чем здесь партия большевиков?
— Что, что?.. — не сразу понял его Алексей.
— Я спрашиваю: почему объединением молодежи занимаются большевики? — взмахнул зажатой в кулаке фуражкой Горовский. — Мы — самостоятельная организация, нам не нужно партии!
— Вы кидаетесь громкими фразами об объединении молодежи, а на деле объединяетесь с большевиками! — поддержал его Стрельцов.
Алексей посмотрел на него, на Горовского и спросил:
— А вы сами, извините, к какой партии принадлежите?
Стрельцов на секунду замешкался, потом быстро ответил:
— Я — внепартийный социалист.
Все примолкли, озадаченные: с одной стороны — социалист, с другой — вне партии, а Зайченко засмеялся. Оказалось, что смеяться он умеет так же, как кричать. Только тогда все затихают, а тут смеются вместе с ним. И удержаться невозможно!
— Не вижу ничего смешного! — возмутился Стрельцов. — Молодость — вот наша единственная партийность!
— А если состаритесь? — спросил Зайченко.
Он уже не смеялся. Глубоко посаженные глаза холодно поблескивали, резче обозначились скулы.
— Словоблудием занимаетесь, господин внепартийный социалист, — в упор посмотрел он на Стрельцова. — А у нас на это — ни охоты, ни времени нет.
— Это не аргументы! — задиристо вскинул голову Стрельцов. — В слабости своей расписываетесь? Спорьте, доказывайте!
— А чего доказывать? — искренне удивился Алексей. — Рабочая молодежь шла, идет и будет идти вместе с большевиками. И спорить не о чем!
— А мы поспорим! — отбросил со лба прядь волос Стрельцов. — Вот послушайте, что скажет ваш рабочий товарищ!
Он повернулся к дверям и кивнул, приглашая Кузьму.
Ни на кого не глядя, Кузьма пробрался между рядами. Сидящие зашумели, кто-то встал, чтобы лучше видеть.
— Ну, Кузя... — задохнулся Степан и, не находя слов, постучал костяшками сжатых в кулак пальцев по голове.
— Почем купили? — закричал Санька и оглушительно свистнул.
— Тихо! — негромко, как Зайченко, сказал Алексей.
Кузьма встал рядом со Стрельцовым, глядел в пол и молчал.
— Говорите, Кузьма... — подбодрил его Стрельцов.
Кузьма глотнул воздух и едва слышно сказал:
— Мы, рабочая молодежь...
— Громче! — потребовали из рядов.
Теперь почти все поднялись со своих мест, и стало так тихо, что слышно было, как Зайченко барабанит по столу кончиками пальцев.
— Мы, рабочая молодежь, считаем, — чуть громче проговорил Кузьма, — считаем себя вправе бороться за свою подлинную независимость. Пролетарскому юношеству не нужно партий...
Кузьма остановился и вытер пот со лба.
— Дешевка! — сквозь зубы процедил Степан, и на этот раз Алексей не остановил его.
А может быть, не расслышал. Стоял и, как все, не отрываясь смотрел на Кузьму.
— Мы достаточно сильны... — опять начал Кузьма. — Достаточно сильны, чтобы нести самим багряное знамя революции...
Поднял голову и увидел Глашу. Прижав худые руки к груди, она шла к нему от своего дивана. Переступать через скамейки она еще не решалась, обходила их, и поэтому двигалась как-то боком, а Кузьме казалось, что это для того, чтобы видеть все время его лицо. Он отвернулся, но Глаша уже стояла перед ним, ничего не говорила, только смотрела на него своими широко раскрытыми глазами. И не было в них ни осуждения, ни гнева, а какая-то глубокая сосредоточенность, недоумение, неловкость и боль за него.
— Мы... — почти беззвучно пошевелил губами Кузьма, увидел Глашины глаза, повернулся и, как слепой, тычась в стоящих людей, пошел к дверям.
И опять стало слышно, как стучит пальцами по столу Зайченко.
— Вы его запугали! — крикнул Стрельцов Глаше. — Это террор!
— Ах ты, гад! — сорвался с места Степан, и удержать его было уже невозможно.
Стрельцов успел отскочить в сторону, перед Степаном встал юноша в стетсоновке, очки он опять снял, и они схватились врукопашную. Вокруг свистели, кричали, и даже Зайченко не мог утихомирить разбушевавшихся ребят.
«Вы ответите за это!» — кричал уже где-то за дверью Стрельцов, но его никто не слышал; гимназистов теснили к выходу, они отбивались, юноша в стетсоновке еще что-то пытался прокричать, но и его выперли. Заложили стулом дверную ручку, Степан прижал на всякий случай дверь спиной, довольно улыбался и потирал здоровенный синяк под глазом.
Зайченко сидел за столом, и не понять было, хмурится он или щурит глаза в усмешке.
Алексей бросил бесполезную кружку и, подняв над головой чайник, пил воду прямо из носика.
Тут-то и раздались эти заводские гудки! Низкие, частые, тревожные... Больше половины заводов в Питере не работало, от гудков давно отвыкли, и вот они опять гудели, возвещая тревогу, как прошлой зимой, когда к городу подходили немцы.
Потом в дверь застучали кулаками, кто-то нажал плечом, ножка у стула треснула, распахнулась одна половина дверей, за ней вторая, и в комнату вошел озабоченный человек в кепке, черном пальто с потертым бархатным воротником.
Сопровождающие его люди остались стоять у дверей. За плечами их виднелись дула винтовок.
Человек подошел к столу и наклонился к Зайченко:
— В Смольном ждут, Иван Емельянович.
Потом негромко, но так, что расслышали все, сказал:
— Юденич прорвал фронт.
Когда-то этот сад на окраине города был излюбленным местом свиданий. Зимой встречались у расчищенного под каток пруда, где играл в беседке военный духовой оркестр. Летом ждали друг друга на дальних, заросших шиповником аллеях. Оркестр играл в саду и летом, но уже не в беседке, а на открытой эстраде-раковине.
Эстраду эту называли еще «белой», потому что покрывавший ее в виде раковины навес каждую весну красили в белый цвет.
Иногда на ней выступали развязные куплетисты, лихо отбивали чечетку в своих лакированных штиблетах, им шумно аплодировали и звали по именам: «дядя Жора», «дядя Леня».
Сад любили, потому что он был рядом: свернуть с мощенного булыжником проспекта, пройти пыльной улицей мимо деревянных домишек — и вот пожалуйста!
В дни экзаменов на аллеях сидели гимназистки с раскрытыми книгами на коленях, в получку шумели мастеровые, зашедшие проветриться из соседнего трактира.
В саду росли липы и клены, кустарник на аллеях аккуратно стригли, забор чинили каждый год, но это не помогало — в двух-трех местах доски всегда были выломаны, чтобы сократить путь.
Осенью и весной опавшие листья сгребали в кучи и жгли. Листья сгорали медленно, и над каждой кучей долго курился дымок. Дымков было много, ветер то разносил их в стороны, то сбивал вместе, и тогда казалось, что сад надел серую шапку.
Теперь он весь был изрыт траншеями, у эстрады стояли соломенные чучела, и слышались команды: «Коли! Раз, два!» — проходили военное обучение рабочие отряды.
Но листья сгребали и жгли по-прежнему, так же курился дымок, но стал он похож на пороховой, какой бывает при разрыве снарядов...
Федор и сам не заметил, как свернул на ведущую к саду улочку. Весь день проходил он по городу, искал, где бы заработать, опять обошел все вокзалы, но пассажирские поезда не ходили, отправляли только воинские, и вещички подносить было некому.
Потом потолкался на бирже труда, послушал невеселые разговоры, постоял у входа в Народный дом, читая старые афиши.
На самой большой из них красными аршинными буквами было написано: «Федор Шаляпин», а внизу — черными и помельче: «Борис Годунов». «Не тянет Бориска-то! — ухмыльнулся Федор. — Знай наших!»
И, довольный, пошел дальше.
Перед мостом через Неву он остановился у колонны и, запрокинув голову, разглядывал бородатого мужика с вилами, а когда перешел мост, задержался у двух каменных львов, стоящих у ступеней набережной.
Львы не то скалились, не то смеялись. Федор обошел их сторонкой, пересек площадь у Зимнего и через арку вышел на Невский. Впереди медленно полз трамвай. Федор догнал его, вскочил на подножку и присел на площадке, чтобы не увидела кондукторша. Так и ехал со всеми удобствами, поглядывая по сторонам. В садике стояла бронзовая Екатерина, и в кулаке у нее трепыхался полинявший красный флажок, а витрина огромного магазина, что напротив, была заложена мешками с песком.
Трамвай свернул за угол, дотащился до канала, Федор спрыгнул на ходу и дальше пошел пешком. Хотел идти прямиком в слободу, а потянуло почему-то сюда, к саду.
— Эй, парень! — окликнули Федора.
Он оглянулся и увидел на противоположной стороне улицы двух рабочих с красными повязками на рукавах. Один придерживал у плеча ремень винтовки, у другого, постарше, висела на поясе кобура нагана.
Федор, в который сегодня раз, потянулся к пуговицам пиджака.
— Руки!.. — предупреждающе крикнул старший в патруле, а второй перебежал улицу и встал рядом с Федором.
— Документы предъяви, — потребовал патрульный.
— А я чего делаю? — огрызнулся Федор.
Он расстегнул пиджак, достал завернутый в холстину сверток и передал патрульному.
Патрульный принялся разворачивать его, наколол обо что-то палец и выругался:
— Иголок у тебя там понатыкано, что ли?
— Зачем? — степенно ответил Федор. — Булавкой заколото. Чтоб в аккурате все было.
— «В аккурате»... — проворчал патрульный. — Книгу бы еще крестильную приволок... Паспорта нет?
— Года не вышли, — мотнул головой Федор. — Из волости там бумаги и от попа еще... Что доподлинно я родился, обозначено.
— Держи, — возвратил ему документы патрульный. — Прогуливаешься?
— А чего делать-то? — уныло посмотрел на него Федор.
Старший в патруле кивнул в сторону сада, откуда слышались слова команды:
— Вон комса и та под ружье встала! Шел бы к ним.
— Я сам по себе, — нахмурился Федор.
— Смотри, парень... — неопределенно протянул патрульный и пошел через дорогу.
Тот, что помладше, поправил ремень винтовки, внимательно оглядел Федора, будто запоминая, и заторопился за ним.
Федор постоял и медленно направился к раскрытым настежь воротам сада...
— К но-ге! На пле-чо!.. К но-ге! На пле-чо! — стоя перед строем, командовал Алексей Колыванов.
Повязку с руки у него уже сняли, но двигалась она еще плохо, и Алексей нарочно взмахивал ею, чтобы размять:
— На пле-чо! К но-ге!.. На пле-чо!.. Степан, ты что потерял?
— Да обмотка, будь она трижды!.. — пожаловался Степан.
Глаша стояла рядом с ним и с трудом удерживалась от смеха, глядя, как Степан пытается справиться с распустившейся обмоткой. Он раздобыл их вместе с солдатскими ботинками, неумело намотал на свои залатанные штаны и теперь то одной, то другой рукой тянул наверх, к коленям.
— Всегда у тебя что-нибудь... — недовольно сказал Алексей и оглядел строй.
Последним стоял Санька в женской своей кацавейке, подпоясанный ремнем. Винтовка была для него тяжела, он даже вспотел, и Алексей сделал вид, что не замечает, как Санька завалил ее за спину.
— Вольно! — скомандовал он. — Можно разойтись!.. — И вынул кисет.
С десяток рук сразу потянулись к кисету, и Алексей только растерянно помаргивал. Потом спохватился:
— Полегче, полегче налетайте!
Увидел в руках у Глаши щепотку махорки и удивился:
— Ты разве куришь, Глаха?
— Курю, — не сразу ответила Глаша, поглядела почему-то, где Степан, и засмеялась: — Давно уж!
А Настя близко заглянула в глаза Алексею и нараспев спросила:
— Разве нельзя, Леша?
— Ну, почему... — вытер пот со лба Алексей. — В принципе, конечно, можно... — Расстегнул ворот гимнастерки и преувеличенно обрадовался, увидев идущего по аллее Федора: — Федя! Здорово!.. Воздухом дышишь?
Федор посопел носом, ничего не ответил, увидел среди сидящих на скамье ребят Степана в обмотках, с винтовкой между коленями и отвернулся в другую сторону. Но там стояла Глаша и, посматривая на него дикими своими глазищами, неумело сворачивала «козью ножку». Федор насупился еще больше, обернулся к Алексею и сказал:
— Зашел по дороге.
— Работу еще не подыскал? — поинтересовался Алексей.
— Какая же теперь работа... — безнадежно вздохнул Федор.
— А ты давай к нам в мастерскую, броневики ремонтировать, — предложил Алексей.
— Это ты взаправду?.. — не поверил Федор.
— Вот чудак!.. — засмеялся Алексей. — Конечно!
— Нет, погоди... — втолковывал ему Федор. — Кабы специальность у меня была, тогда, конечно... А так...
Он снял треух, вытер лицо, опять надел и широко улыбнулся:
— Ну, благодарствую... Справедливый ты, выходит, человек! — И деловито добавил: — Давай, значит, сговариваться.
— О чем сговариваться-то? — не понял Алексей.
— Ну как же! — подмигнул ему Федор. — Жалованье какое положите, харчи ваши или наши...
Обступившие их ребята покатились со смеху.
Федор оглядел себя и спросил:
— И чего смешного? — Потом покраснел и обидчиво забормотал: — Подшутил, выходит... Эх!.. Не ждал от тебя... Ну, спасибо...
— Да ты что, Федя? — даже растерялся Алексей. — Какие тут шутки? Ребята смеются, потому что жалованья у нас нет!
— Совсем? — опустился на скамью Федор.
— Ну! — подсел к нему Алексей.
— Да что ему объяснять! — вмешался Степан. — Все равно не поймет... Уперся, как бык на баню: жалованье ему!..
Все опять рассмеялись, а Федор вскочил, потоптался около Степана и сбивчиво заговорил:
— Нет, ты погоди... Бык! Сам ты бык... Узнал бы сперва, зачем я заработок ищу... А, что с тобой говорить! — Он махнул рукой, обернулся к Алексею и потерянно сказал: — Сестренку хотел к себе выписать... Бабка там плоха совсем. Да, видать, не время!..
— Подождать придется, — сочувственно кивнул Алексей.
— Слышь, Леша? — вдруг шепотом спросил Федор. — Неужто отдадут Питер?
— Как бы не так... — нахмурился Алексей и закричал: — Становись!..
Комсомольцы разобрали винтовки и встали в строй.
— Равняйсь! — командовал Алексей. — Смирно!..
— Опять сначала! — заворчал Степан. — Смирно, вольно... Ложись, беги...
— Разговорчики в строю! — прикрикнул Алексей.
— Надоело мне! — громко сказал Степан.
— Что тебе надоело? — подошел к нему Алексей.
Глаша дернула Степана за рукав.
— Обучение мне ваше надоело! — вырвал руку Степан. — Я беляка, если надо, голыми руками за горло возьму!
— Голыми руками, говоришь? — сощурился Алексей.
— Факт!
— Выйди из строя, — приказал Алексей.
— Ну, вышел! — шагнул вперед Степан.
— Бери меня за горло.
— Чего? — растерянно смотрел на него Степан.
— Давай, давай! — подбадривал его Алексей. — Покажи, как беляка душить будешь.
— Показать? — все еще не верил Степан.
— Сколько раз тебе говорить? — Алексей потер здоровой рукой раненую и приготовился к схватке.
— Ну, держись, Леха!..
Степан бросился на Алексея, но тот сделал неуловимо точное движение рукой и ногой, никто даже не успел рассмеяться, как Степан уже лежал на земле.
— Джиу-джитса? — спросил Степан.
— Ага... — кивнул Алексей, чуть заметно поморщился и опять потер раненую руку.
— Не по правилам, — поднялся с земли Степан. — У скаутов научился?
— У беляков тоже кое-чему можно научиться... — улыбнулся Алексей.
Степан вздохнул и сказал:
— Не понимаешь ты меня, Леша. Ну, что мы делаем? Броневики старые ремонтируем, с ружьем по садику гуляем. А я, может, такое хочу совершить, чтоб сразу в мировом масштабе!
— Гордый ты, Степа!.. — засмеялся Алексей.
— А у нас вся фамилия гордая! заявил Степан и покосился на Глашу.
Та только руками развела и спряталась за Настю.
— С ружьем, значит, гулять надоело?.. — задумался Алексей. — А Ленин знаешь что говорил?
— Нет! — встрепенулся Степан.
— Тебе дадут ружье, — вспоминая, сказал Алексей. — Бери его и учись хорошенько военному делу. Эта наука необходима для пролетариев.
— Ленин так говорил? — спросил вдруг Федор.
— Ленин, — обернулся к нему Алексей. — Владимир Ильич.
— Это я знаю... — Федор кивнул ему и, раздумывая о чем-то, наморщил лоб.
— Дайте закурить кто-нибудь! — попросил Степан. — Нету, что ли? Эх, мать честная! — Вскинул винтовку за спину и сказал: — Пошли!
— Куда? — удивленно посмотрел на него Алексей.
— Окопы рыть, на брюхе ползать, — подтянул ремень Степан. — Чему там еще надо учиться? Джиу-джитса? Давай джиу-джитса!
— Чудило ты, Степка! — засмеялся Алексей и скомандовал: — Становись!..
Рассыпавшийся строй опять начал выравниваться, затихли разговоры, смолк смех.
— Ладно! — неожиданно сказал Федор. — Согласный я, Леша.
— Ты про что? — не сразу понял его Алексей.
— Ну как же! — заволновался Федор. — Насчет мастерской. Без жалованья буду работать.
— Приходи, — хлопнул его по плечу Алексей, оглядел строй и скомандовал: — Смирно!
— Степа... — шепнула Глаша.
— Ну? — тоже шепотом отозвался Степан.
— На, покури. — Она сунула ему в руку «козью ножку».
— А сама? — удивился Степан.
Глаша помолчала и сказала:
— А я никогда и не курила.
— Брось!.. — Степан чуть не выронил винтовку, широко раскрыл глаза и уставился на Глашу.
Она засмеялась и отвернулась.
— Что за смешки? — поглядел в их сторону Алексей и погрозил пальцем. — Шагом марш!..
Комсомольцы, печатая шаг, направились к воротам.
Федор стоял, смотрел им вслед, потом вдруг побежал, догнал идущего сбоку отряда Алексея и, пытаясь идти с ним в ногу, попросил:
— Леша, а можно я с вами немного похожу?
— Давай, давай! — кивнул в сторону замыкающего Алексей. — Пристраивайся!..
Федор пропустил всех и зашагал рядом с Санькой, старательно размахивая руками. Санька толкнул его в бок и разулыбался....
Горовский и Лена были уже у ворот сада, когда оттуда вышел комсомольский отряд. Женька сделал вид, что никого из них, не знает, а Лена отступила, давая дорогу, и незаметно вглядывалась в лица проходящих.
Алексей подобрал живот и, размахивая раненой рукой, как будто она здоровая, скомандовал:
— Шире шаг!.. Федор, не путай ногу! Левой!
— Ему с левой непривычно! — крикнул Степан. — Направо тянет!
— Разговорчики! — пригрозил Алексей, засмеялся и подмигнул Лене.
Лена пожала плечами, потом улыбнулась, схватила Женьку за руку и потянула за собой, в ворота.
Они сидели в беседке, над прудом.
Лена засмотрелась на паутинку, повисшую над прозрачной водой. Она то исчезала, попадая в солнечный луч, то опять появлялась, потом ветер отнес ее в сторону, и паутинка повисла на прибрежной ольхе.
— Даже весна в этом году холодная... — вздохнула Лена.
Женька скинул свою форменную шинель и укрыл ею плечи Лены.
— Я не потому... — улыбнулась ему Лена, но шинель не сняла, даже придержала рукой воротник, закрывая горло.
— Хочешь, стихи почитаю? — предложил Женька.
— Свои?
— Да. Последние.
— Ну, почитай, — согласилась Лена.
Женька встал, заложил руки за пояс и, подвывая, прочел:
В перламутровоснежные дали
Вы ушли в этот вечер морозный,
В белой дымке тумана пропали
Ваши косы и плащ синезвездный.
Только где-то у бешеной тройки
Бубенцы под дугой прозвенели
Да заплакал у мраморной стойки
Бледный юноша в черной шинели!..
И, волнуясь, спросил:
— Ну как?
— Мне не нравится, Женя... — подумав, ответила Лена. — Только ты не обижайся! Понимаешь, мне кажется, что сейчас нужны другие стихи.
— Какие же? — обиделся все-таки Женька.
— Не знаю... — пожала плечами Лена. — Я бы написала о заколоченных витринах, о выстрелах по ночам...
— Это не поэзия! — начал горячиться Женька. — Как ты не понимаешь, Лена... Стихи должны быть как музыка! А писать о разбитых стеклах и подсолнечной шелухе на Невском?.. Нет, не могу!
Лена молчала и, чуть щурясь, как все близорукие, но не носящие очки люди, смотрела в глубину сада.
Из высокой беседки видны были дальние аллеи, изрытые учебными траншеями, и давно пустовавшая эстрада-раковина с облупившейся краской. От собранных в кучи тлеющих листьев поднимался дым и медленно таял в низком облачном небе.
Лена повернулась к Женьке и спросила:
— Ты честный человек?
— То есть как? — растерялся Женька.
— Так! — в упор смотрела на него Лена. — Честный?
— Ну... — замямлил Женька. — Поскольку мне не приходилось никого обманывать, то я считаю...
— Тогда скажи! — перебила его Лена. — Только честно. Ты комсомольцам завидуешь?
— Мы расходимся в политических убеждениях, — не сразу ответил Женька.
— А я завидую... — призналась Лена. — Они хоть знают, чего хотят! Теперь вот готовятся защищать свой город. Но ведь это и мой город, верно?
Шинель сползла у нее с плеч, одной рукой она придерживала ее, другой приглаживала выбившиеся пряди волос на лбу и висках и говорила горячо и быстро:
— Я не хочу, чтобы по набережной опять раскатывали пьяные офицеры! Не хочу, понимаешь? Мне стыдно, что отец будет снова унижаться перед директором банка за свое грошовое жалованье! Пусть лучше сидит без работы, как сейчас!
— Он саботировал при большевиках? — спросил Женька.
— Саботировал... — кивнула Лена.
— Мой тоже... — невесело усмехнулся Женька.
— Ох как я завидую комсомольцам! — вырвалось вдруг у Лены.
— Нечему завидовать! — самоуверенно заявил Женька. — У нас будет своя организация. Стрельцов обещал твердо.
— Стрельцов? — повернулась к нему Лена, хотела что-то сказать, но замолчала.
— Ты что-то не договариваешь? — внимательно посмотрел на нее Женька.
— Нет, ничего!.. — отмахнулась Лена, плотнее запахнула на себе шинель, будто закрываясь от кого-то, и неуверенно сказала: — Знаешь, Женя... Может быть, я ошибаюсь, но мне все время кажется, что за его спиной стоит кто-то чужой! Стоит и нашептывает ему все речи, которые он произносит перед нами.
— Да ты что, Лена?! — искренне возмутился Женька. — Петр Никодимович? Нет!.. Ты ошибаешься, поверь мне! Он всей душой предан нашему делу. И потом, какие там свои, чужие? Стрельцов вне всяких партий, ты это знаешь!
— Ничего я уже не знаю... — вздохнула Лена.
Женька смотрел, как она чертит прутиком на пыльном полу беседки какие-то буквы или узоры, видел ее зазябшие без перчаток руки, хотел взять в свои, чтобы согреть, но не решился. Рассердился сам на себя, встал со скамьи и уселся на резных перилах. Посмотрел вниз, на аллею, и сказал:
— Кузьма идет...
Лена промолчала, и Женька, назло ей или себе — он и сам не понял, — крикнул:
— Кузьма!.. Иди сюда!
Кузьма в беседку не поднялся, стоял внизу у деревянных ступенек и поглядывал вокруг. Потом спросил у Женьки:
— Наших заставских не видел?
— Кого? — не понял Женька.
— Ну, ребят... Комсомольцев... — нахмурился Кузьма.
— А-а! — холодно посмотрел на него Женька. — Я думаю: кто это «наши»? К ним пришел?
— Нужен я им... — отвернулся Кузьма. — Так, посмотреть...
— Было бы на что! — фыркнул Женька. — В солдатики играют!
— А ты речи говоришь, — угрюмо ответил Кузьма. — Про братство, про красоту жизни... А люди на фронте смерть принимают. Это как? Красота? Братство?
— Погоди, погоди! — закипятился Женька. — Зачем же передергивать?
— Я с тобой не за картами сижу, — медленно начал краснеть Кузьма. — Не обучен.
— Учись, — пожал плечами Женька. — А то валишь все в одну кучу!
— Спасибо, выучили! — сдернул с головы картуз Кузьма. — Стрельцову вашему в ножки кланяюсь!
— При чем тут Стрельцов? — закричал Женька и оглянулся на Лену.
— А при том! — тоже закричал Кузьма. — Золотые горы насулил, механиком сделать обещался... А я, дурак... Сволочь он последняя, вот кто!
— Как ты смеешь! — Женька сжал кулаки и сбежал вниз по ступенькам.
Кузьма не двинулся с места, и Женька чуть не столкнулся с ним. Так они и стояли — грудь в грудь.
— Не пыли, — устало сказал Кузьма и повторил: — Не пыли, гимназист! А то маму будешь кричать.
Повернулся и медленно пошел от беседки.
— Нет, ты слышала? — Женька обернулся к Лене.
— Возьми шинель... — Лена протянула ему шинель, постояла, обхватив себя руками за плечи, и сказала: — Вот и Кузьма о том же...
— О чем? — повысил голос Женька. — При чем тут Кузьма? Это вообще вне логики!
— Не кричи, пожалуйста, — оглядела его с ног до головы Лена. — Противно.
И пошла берегом пруда к выходу из сада.
Женька пожал плечами и поплелся за ней.
На боковой аллее, сразу у ворот, сидел на скамье Вадим Николаевич Заблоцкий и задумчиво курил, поглядывая на папиросный дымок. Когда Лена проходила мимо, он узнал ее и поздоровался.
Лена на секунду замедлила шаг, кивнула в ответ, потом пошла быстрее, за воротами остановилась и обернулась к Женьке:
— Ты знаешь этого человека?
— Какого? — не понял Женька.
— На скамейке сидел.
— Ах, этого! — Женька покачал головой. — Нет, не знаю. А что?
— По-моему, я его видела... — пыталась вспомнить Лена. — Да, видела! У Стрельцова... Его фамилия — Заблоцкий!
— Ну и что? — недоуменно смотрел на нее Женька.
— В общем-то, ничего... — думая о чем-то своем, согласилась Лена и, не глядя на Женьку, быстро пошла вперед.
Женька обидчиво передернул плечами, сунул руки в карманы шинели, догонять Лену не стал, а медленно двинулся следом. Они уже сворачивали на проспект, когда навстречу им попался невысокий человек в кожаной куртке и коричневых крагах на крепких ногах. Скользнув по их лицам безразличным взглядом, он прошел мимо. У ворот сада остановился, долго закуривал на ветру, успел осмотреть всю пустынную улицу и только после этого вошел в ворота.
Когда он появился на боковой аллее, Заблоцкий встал и пошел ему навстречу. Человек в кожанке то ли поправил кепку, то ли поздоровался. Заблоцкий кивнул:
— Никого не встретили?
— Гимназистик какой-то барышню пас... — пренебрежительно отмахнулся человек в кожанке.
Заблоцкий пожевал губами, но промолчал. Потом спросил:
— Как успехи в мастерской?
— Работаем для фронта, — усмехнулся человек в кожанке. — Разборка броневиков идет полным ходом, а со сборкой придется подождать: запасных частей не будет.
— Подумайте о более энергичных мерах, — приказал Заблоцкий.
— Слушаюсь, — щелкнул каблуками человек в кожанке.
Заблоцкий неодобрительно покосился на него:
— Не стоит так щеголять выправкой, штабс-капитан.
— Привычка! — скорее гордясь, чем извиняясь, ответил человек.
— В некоем учреждении могут отучить. И довольно быстро! — предупредил Заблоцкий.
— Волков бояться... — пожал плечами человек в кожанке и не договорил.
Раздался приглушенный орудийный раскат. Он нарастал, приближался, глухо взрывался снаряд, прерывисто звучали отголоски взрыва, нехотя затихали, чтобы раскатиться еще сильней после второго залпа.
— Близко... — прислушался человек в кожанке.
— У Пулкова, — определил Заблоцкий.
— Дай-то бог! — перекрестился человек в кожанке.
— На бога надейся... — усмехнулся Заблоцкий.
— Не оплошаем, Вадим Николаевич! — Человек в кожанке негромко засмеялся.
— Желаю удачи, — кивнул ему Заблоцкий. — У меня все.
И, не прощаясь, направился к выходу...
Броневики осматривали в заводском гараже, потом откатывали через двор в цех. Там латали и варили корпус, а здесь возились с мотором и ходовой частью.
Станки и оборудование увезли вместе с рабочими еще в марте восемнадцатого, когда на Петроград наступали немцы, и завод стоял притихший, с раскрытыми настежь воротами, пустым двором. Не свистел на подъездных путях паровозик, не дымила труба кочегарки, под крышами чирикали воробьи, залетали в разбитые окна ласточки, и если раньше нельзя было расслышать рядом стоящего человека из-за лязга металла и шума работающих станков, то теперь каждый стук молотка гулко разносился по цеху.
В гараже тоже было пусто, выветрился даже запах бензина. Сиротливо чернела неосвещенная смотровая яма, у стены валялись ржавые автомобильные колеса без шин.
В углу, под железной лестницей, ведущей в чердачное помещение, на груде ветоши спал Санька и по-детски почмокивал во сне губами.
В середине гаража стоял полуразобранный броневик, около него возились Степан и Федор.
Глаша с Настей устроились на старых покрышках, промывали заржавевшие детали в ведре с керосином, вытирали их ветошью и складывали на расстеленную на полу мешковину. Глаша была без платка, волосы у нее немного отросли, и только вчера Настя подровняла их ей ножницами «под мальчика». Короткие волосы не закрывали лба, но Глаше казалось, что они лезут в глаза, по привычке она тыльной стороной ладони отбрасывала их, и челка смешно топорщилась ежиком.
Степан засмотрелся, на нее, не убрал вовремя руку, которой он придерживал зубило. Федор стукнул молотком по зубилу, молоток соскользнул и пришелся Степану по пальцу. Степан от боли запрыгал на одной ноге и сунул палец в рот.
— Ты чего, Степа? — спросила Глаша.
— Палец зашиб... — буркнул Степан и крикнул Федору: — Куда глядишь, деревня?
— Я-то? — ухмыльнулся Федор.
— Ты-то! — дуя на ушибленный палец, передразнил Степан.
— Я-то смотрю куда надо, а ты в другую сторону, — хитро улыбнулся Федор.
— В какую еще сторону? — отвел глаза Степан.
— Да всё в одну! — негромко сказал Федор и понимающе мигнул в сторону Глаши.
Степан с силой швырнул зубило на пол:
— К чертовой матери такую работу!
— Ты шибко не разоряйся, — поднял зубило Федор и поглядел на спящего Саньку: — Спит человек...
— Что, во всей мастерской ключа разводного не найти? — бушевал Степан. — Где механик?!
— Да не ори ты, действительно! — прикрикнула на него Настя и тоже посмотрела в угол: — Третью ночь ведь не спит...
— А я сплю? — огрызнулся Степан.
— Сравнил! — Федор даже рассмеялся. — Чай, он мальчонка совсем.
— Ты, землепашец, помолчи! — вышел из себя Степан. — Не твоего ума дело!
— Это почему же? — поморгал ресницами Федор.
— В Союз не вступаешь, в текущем моменте не разбираешься! — распалял себя Степан. — И чего с тобой Лешка нянчится?
— Тебя не спросили, — помрачнел Федор.
— Зря не спросили. Я бы сказал! — пошел к раскрытым дверям гаража Степан и уже со двора послышался его крик: — Механик! Павлов, будь ты трижды!..
— Бешеный, — сказала Настя и посмотрела на Глашу.
Глаша смеялась одними глазами и молчала.
В углу под лестницей завозился Санька. Зевнул, потер глаза кулаками и сонным голосом спросил:
— Пожар, что ли?
— Вроде... — улыбнулась ему Глаша. — Степан разбушевался.
— А я сон видел, — сел на кучу ветоши Санька. — Будто сплю, а вокруг меня голуби воркуют...
— Кто про что! — засмеялась Настя. — Своих тебе мало?
— А у меня один турманок остался, — шмыгнул носом Санька. — Выпустил я его, пока не изжарили. И голубятню заколотил... — Помолчал и грустно добавил: — Верите: улетать не хотел! Кружил, кружил... я его шугаю, а он над голубятней кружит. Обратно просится!.. Я чуть не заплакал.
— А может, заплакал? — подразнила Настя.
— Ну и заплакал, — признался Санька. — Привык я к нему... — Опять шмыгнул носом и деловито спросил: — Рессоры не снимали?
— Инструмента нет, — ответил Федор.
— Весело! — присвистнул Санька, встал и подошел к броневику. — Может, зубилом?
— Пробовали уже, — сказал Федор и рассмеялся.
— Ты чего? — удивленно посмотрел на него Санька и тоже рассмеялся.
— А ты чего? — спросил Федор.
— Я так... — продолжал смеяться Санька.
— И я так! — окончательно развеселился Федор. — Давай зубилом. Только, чур, держать я буду, а ты бей.
— Почему?
— Потому! — оглянулся Федор на Глашу.
Она тоже рассмеялась и погрозила Федору кулаком.
Санька старательно бил по зубилу. Даже вспотел. Рессора не поддавалась. Санька вытер пот со лба и сказал Федору:
— Теперь ты бей, а я подержу.
— Устал, что ли? — взял у него молоток Федор.
— Есть маленько... — кивнул Санька. — Давай бей!
— Ты поосторожней! — предупредил его Федор.
— Давай, давай!.. — крикнул ему Санька, прислушался и шепотом сказал: — Погоди-ка!
— Ты чего? — тоже почему-то шепотом спросил Федор.
— Голуби на чердаке! — поднял голову Санька. — Вот, слышишь? Гули-гули-гули... Выходит, не приснилось мне?
— Совсем ты еще пацан, Санечек! — засмеялась Настя.
— Я тебе не пацан! — рассердился Санька. — Я член РКСМ.
В гараж вошел Степан. Сказал, ни к кому не обращаясь:
— Нет Павлова. На склад уехал.
— И Леша где-то задерживается... — вздохнула Настя.
— Соскучилась? — исподлобья глянул на нее Степан.
— Спросить нельзя? — вспыхнула Настя.
— В Смольном он.
— Долго как!
— Надо, значит... — Степан уселся на пустой ящик, пошарил в карманах, ничего не нашел и протяжно свистнул.
— Не свисти, — сказала Настя. — Денег не будет.
— А на кой мне деньги? — удивился Степан.
— Мало ли... — усмехнулась Настя. — Вдруг жениться надумаешь?
— Сдурела? — рассердился Степан и покосился на Глашу. — С чего это мне жениться?
— Ну а вдруг? — подзадоривала его Настя. — Любовь если?
— Что вы заладили, как сороки: «любовь, любовь»! — покраснел вдруг Степан. — Где она, эта любовь? Разговоры всё!
— Почему это разговоры? — тихо спросила Глаша.
— А потому! — Степан даже зажмурился, чтоб не видеть Глашиных глаз. — Где ты ее видела? С чем ее едят, знаешь? С повидлом? С подсолнечным маслом? Может, на ситный мажут?
Санька засмеялся, а Глаша еще тише сказала:
— Если так про любовь думать...
— Тогда что? — в запальчивости обернулся к ней Степан, увидел ее глаза, запнулся, но повторил: — Что тогда?
— Тогда и жить незачем, — очень спокойно ответила Глаша, только щеки у нее побледнели.
— Жизнь-то при чем?.. — растерянно пробормотал Степан.
Глаша побледнела еще больше и сказала очень звонким голосом:
— Если человек любовь с повидлом равняет, значит, ничего высокого у него в жизни нет. И жить такому человеку незачем. Лучше умереть.
Все притихли и посматривали то на Глашу, то на Степана.
Он сидел на ящике, глядел в пол и чувствовал, как жаром наливаются у него щеки, лоб, уши, шея. И сидеть стало неудобно. Так бывает, когда затекут ноги. Он потер шею ладонью и повертел головой. Сказал бы он ей!.. А что бы он сказал? О таком вслух не говорят. Это она, шалая, при всех ляпнула! Ну, сболтнул про повидлу эту... И про масло подсолнечное зря... Что же, он должен собрать народ и орать: «Ах, люблю тебя до гроба!»? И одной-то никогда не скажет: язык не повернется. И чего говорить? Слепая она, что ли?
Степан поднял голову и увидел Глашины глаза. Она смотрела на него так, как будто Степана здесь не было. Он даже подвинулся на своем ящике, чтобы оказаться напротив. Должна была она его видеть, не могла не увидеть — вот же он, рядом! — но глаза ее смотрели мимо него. И делала она это не нарочно, не для того, чтобы показать, как она сердита, а просто не видела. Не хотела видеть. Не было сейчас никакого Степана, и все!
Так они и сидели, молчаливые и задумчивые, когда в гараж вошел Алексей. Он медленно подошел к заваленному бумажками столу, стоящему под лестницей, и опустился на табурет.
— Ну что, Леша? — подошла к нему Настя.
Алексей ничего не ответил, провел ладонью по лицу, как после сна, и спросил:
— Закурить нет?
— Держи, — протянул ему недокуренную самокрутку Санька.
Алексей сделал несколько затяжек и погасил самокрутку о стол.
— Горькая какая-то махорка...
— Может, хлеба хочешь? — предложила Настя.
— А есть? — поднял голову Алексей.
— Немного, — Настя протянула ему ломоть хлеба.
Алексей разломил его пополам, одну половину взял себе, другую отдал Насте и, отламывая хлеб маленькими кусочками, принялся устало жевать.
— Ты чего такой, Леша? — подсела к нему Настя.
— Дружка своего встретил... — медленно пережевывая хлеб, ответил Алексей. — С передовой только...
— Ну? — подошел поближе Санька.
— Остановили беляков, а вот надолго ли... Прут, сволочи! — Алексей даже поморщился, как от боли. — А тут еще контра опять зашевелилась... Я в Чека насчет запасных частей ходил.
— Чека-то при чем? — не понял Степан.
— Части нам со склада выписывали, оказывается... — объяснил Алексей. — И накладные есть, все честь по чести! А до нас не довозили.
— Вот гады! — выругался Степан. — Инструмента тоже никакого!..
— А без броневиков — зарез. — Алексей собрал с ладони хлебные крошки и ссыпал их в рот. — Надо жать, ребята!
— Чем жать-то? — зло спросил Степан. — Голыми руками?
— Хоть руками, хоть зубами, — обернулся к нему Алексей. — Плохо на фронте.
Он замолчал и начал перекидывать костяшки тяжелых счетов, лежащих перед ним на столе. Дни и ночи беспрерывных боев пересчитывал? Убитых или раненых?
Все угрюмо молчали. Слушали, как сухо щелкают, будто стреляют, кругляшки на счетах.
Федор вдруг снял с себя треух и шмякнул об пол:
— Без инструмента сробим!
Санька лихо завернул рукава своей кацавейки и крикнул:
— Даешь!.. Пошли, Леха!
Алексей опять провел ладонью по лицу и сказал:
— Сейчас... В глазах карусель какая-то.
— Поспать бы тебе... — вздохнула Настя.
Алексей только усмехнулся и потер лоб:
— Самое главное забыл... По решению Петроградского комитета комсомола формируется рота особого назначения.
— На фронт, братва! — закричал Степан. — Ура!..
— С фронтом придется подождать, — покачал головой Алексей. — Нам поручается охрана революционного порядка в городе. Это по ночам.
— А днем? — спросила Глаша.
— Броневики, — ответил Алексей и встал. — Так что отсыпаться потом придется! Пошли в цех.
Алексей направился к дверям, но со двора вошел в гараж невысокий человек в кожанке и коричневых крагах. Остановился в дверях и громко сказал:
— Здорово, работнички!
— Здравствуй, товарищ Павлов, — пожал ему руку Алексей. — Что с инструментом?
— Завтра обещали, — ответил Павлов, на ходу скидывая кожанку. Подошел к столу, снял с гвоздя на стене спецовку и, надевая ее, весело продолжал: — Я из них там всю душу вытряс! Понасажали, понимаешь, саботажников! Ему доказываешь, что инструмент негодный, а он тебе циркуляры в нос тычет! А как с запасными частями, Леша?
— Будут, — коротко ответил Алексей.
— Вот это хорошо! — заулыбался Павлов. — А то из дерьма конфету делаем! — Подошел к броневику и похлопал по корпусу ладонью: — Ну что, бедолага?
— С рессорой не знаем, что делать, — сказал Санька.
— Дай-ка ключ! — присел на корточки Павлов. Обстукал рессору гаечным ключом, кинул его в угол и легко поднялся:
— Сваривать надо. Трещина. А ну, братка, давай инвалида в цех!
Он подпер плечом корпус броневика. К нему подбежали Степан, Федор и Санька. С другой стороны уперлись в боковые стенки руками Алексей и девчата.
— Раз, два, взяли! — скомандовал Павлов. — Еще взяли!..
Броневик медленно катился к выходу. У самых дверей Павлов крикнул:
— Саня, захвати домкрат!
— Сделаем! — весело откликнулся Санька и побежал в угол, где лежали инструменты. Он с трудом поднял тяжелый домкрат и потащил его к дверям. На чердаке опять заворковали, забили крыльями голуби. Санька опустил домкрат на пол, осторожно ступая, подошел к лестнице, сел на ступеньку и замер, смешно вытянув шею. Увидел входящего в гараж Федора и отчаянно замахал на него руками.
— Ты чего? — остановился к дверях Федор.
— Эх!.. — встал с лестницы Санька. — Спугнул!..
— Кого? — оглянулся Федор.
— Голубей, — направился к лежащему на полу домкрату Санька. — Зачем вернулся?
— Тебе пособить. — Федор взял у Саньки домкрат и взвесил его на руке: — С полпуда потянет!
— Я бы и сам снес... — улыбнулся ему Санька. — Слушай, Федя... А ты почему в Союз не вступаешь?
Федор нахмурился и нехотя ответил:
— Погожу. Я человек основательный, разобраться мне надо. Пошли, что ли?..
— Пошли, — кивнул ему Санька и вдруг дернул Федора за рукав! — Тихо!..
— Чего такое? — испуганно присел Федор.
— Во!.. Слышишь? — поднял голову Санька. — Опять! — И жалобно попросил: — Федя, снеси домкрат, а? Я залезу, посмотрю... Вдруг турманок мой к ним прибился. Взгляну хоть на него! А, Федя?
— Не свалишься?
— Это я-то? — присвистнул Санька. — Нет такой крыши, с которой бы я свалился!
— Ну, лезь! — засмеялся Федор.
Санька побежал к лестнице, застучал ботинками по железным ступеням и скрылся на чердаке.
Федор взвалил на плечо домкрат и вышел из гаража.
На чердаке было темно. Только из слухового окна косо падал луч света и освещал узкую полосу засыпанного опилками пола. Санька огляделся, услышал, как голуби царапают лапками жестяную кровлю, и полез на крышу.
Голубей было три штуки. Пара сизяков и белая с коричневыми крапинками голубка. Они неторопливо расхаживали по крыше. Потом голубка взлетела, покружилась над трубой, приглашая к полету, но, когда сизяки поднялись за ней, раздумала и уселась на карниз. Раздувая зобы и хлопая крыльями, сизяки присели рядом, по обе стороны от нее.
Турманка здесь не было, но Санька мог часами смотреть на любых голубей — своих и чужих, ручных и диких. Уж больно ему нравилось, как перебирают они лапками, разгуливая после дождя по лужам, как с шумом раскрывают крылья все разом и взлетают вверх при малейшей опасности, а потом кружат, высматривая, кто их спугнул, и снова опускаются на землю и важно поглядывают вокруг своими глазами-бусинками.
Или, как сейчас, сидят на карнизе, мирно беседуют на голубином своем языке и вдруг — фыр-тыр! — сорвались и улетели куда-то.
Санька проводил глазами улетающих голубей и глянул вниз на заводской двор. Поблескивали на солнце рельсы узкоколейки, чернели закопченные стены цехов, какой-то человек пересек двор и остановился у ворот цеха, где клепали броневик. Остановил пробегавшего мимо парнишку, что-то сказал ему, а сам направился дальше. В гараж, что ли, идет?
Санька лег на живот и свесил голову над краем крыши, но увидел только козырек фуражки и широко шагающие ноги в суконных ботах, да и то недолго: человек свернул в узкий пролет между цехами.
Санька лег на спину, подставил лицо не греющему уже солнцу и зажмурил глаза. Поспать бы еще чуток! Но он урвал сегодня свои часа полтора, пока Павлов был на складе, да и ребята, наверно, уже хватились его!
Санька мягко, по-кошачьи, перевернулся, встал на ноги и полез через слуховое окно обратно на чердак.
А внизу, в гараже, стоял у стола под лестницей Заблоцкий и нетерпеливо поглядывал на дверь. На ходу вытирая ветошью перепачканные машинным маслом руки, вошел Павлов. Оглянулся, потянул на себя створку тяжелой двери и озабоченно сказал:
— Неосторожно, Вадим Николаевич.
— Знаю, — кивнул Заблоцкий. — Но ждать очередной встречи не мог.
Он вынул из кармана портсигар и передал его Павлову:
— Срочно переправите на ту сторону. Шифровка в папиросах.
— Слушаюсь.
— И приготовьтесь разместить людей. Завтра прибудут еще семьдесят человек. С оружием.
— Неплохо! — Павлов кинул в угол скомканную ветошь. — У вас все, Вадим Николаевич?
— Да.
— Идемте, — опять оглянулся на дверь Павлов. — Я вам «сквознячок» покажу подходящий.
— Что, простите? — поднял брови Заблоцкий.
— Проходной двор, — объяснил Павлов.
— Жаргон у вас... — пожал плечами Заблоцкий и и пошел к дверям.
— Считайте, что я говорю по-французски! — жестко усмехнулся Павлов. — Я пойду первым, если разрешите.
Он распахнул створку дверей, осмотрелся, жестом показал Заблоцкому, что путь свободен и вышел.
Заблоцкий поднял воротник пальто и пошел за ним.
Санька слышал не весь разговор, но и того, что он услышал, было достаточно.
Он спустился с чердака вниз, сел на железную ступеньку лестницы и задумался. Кто здесь был? Тот человек в фуражке? А кто второй? Голос вроде знакомый, но разговаривали тихо, могло и показаться.
Санька встал, подтянул штаны, пошел к дверям и чуть не столкнулся с вошедшим Павловым.
— Саня? — удивился Павлов. — Ты что здесь делаешь?
— Голубей хотел шугануть... — виновато ответил Санька.
— Голубей? — настороженно смотрел на него Павлов. — Каких еще голубей?
— Да на чердаке... — задрал подбородок Санька. — А потом на крыше...
У него почему-то стало холодно в животе. Павлов говорил таким же голосом, как тот, второй. Да нет! Не может такого быть! Померещилось ему. И Санька, открыто глядя в глаза Павлову, спросил:
— Вы здесь были?
— Нет, — цепко приглядывался к нему Павлов. — Только что вошел. А в чем дело?
— Да разговаривали тут двое... — нерешительно протянул Санька.
— О чем?
— О всяком... — наморщил лоб Санька.
Голос опять показался ему знакомым, и Санька снова, но теперь исподлобья и быстро посмотрел на Павлова.
Павлов стоял и улыбался, только глаза у него стали как две льдинки.
— Леша в цехе? — спросил Санька.
— Где же ему быть? — коротко засмеялся Павлов, но зрачки его сузились, и у Саньки опять холодом обдало живот.
— К нему пойду, — попятился к дверям Санька.
— Сходи, конечно! — кивнул ему Павлов.
Он напряженно смотрел Саньке в спину и, когда тот уже взялся за дверную скобу, окликнул:
— Саня!
— Чего? — оглянулся Санька.
— Вместе пойдем, — хрипловато сказал Павлов и откашлялся. — Колесо прихвати.
Санька медленно вернулся и наклонился за прислоненным к стене колесом. Павлов схватил со стола счеты, широко размахнулся и окованным железом углом ударил Саньку в висок.
Санька неловко упал, застонал, попытался встать, ткнулся головой в ступеньку лестницы и затих.
Павлов вынул наган, в упор выстрелил в спину лежащего у его ног Саньки и побежал к дверям. Ударом ноги распахнул обе створки, выбежал во двор, дважды выстрелил в воздух и закричал:
— Стой! Стой, сволочь!..
Уже бежали к нему люди, и Павлов бросался то к ним, то к дверям гаража и, задыхаясь, торопил:
— Скорей! Высокий такой, в шинели... За воротами смотрите!..
Степан побежал через заводской двор, за ним еще с десяток ребят, а Павлов хватался руками за голову и в отчаянии твердил:
— Что делают, гады! А?.. Что делают!
— Какого черта! — закричал Алексей. — Толком говори!
Павлов сник и указал на раскрытые настежь двери гаража.
Алексей бросился туда, увидел лежащего в углу под лестницей Саньку, кинулся к нему, положил его голову себе на колени и все вглядывался в его лицо, не веря тому, что видит.
Алексей не слышал, как гараж наполнялся людьми, как протолкалась вперед Настя, коротко вскрикнула и зажала рот ладонью, как стоял и мял в руках треух Федор, как Глаша присела рядом и тоже, не отрываясь, смотрела в лицо Саньки.
А Павлов хватал за руки то одного, то другого и в который уже раз говорил и говорил одно и то же:
— Иду по двору... вдруг выстрел... Я сюда... Навстречу мне тот, в шинели... Оттолкнул меня — и к воротам... Я к Сане... Потом за ним! Стреляю... Мимо! Стреляю!.. Мимо!
Вернулся Степан, с трудом отдышался и сказал Павлову:
— До угла добежали... По дворам пошарили... Никого!
— Ушел, гад! — простонал Павлов и выругался зло и отчаянно.
— Да что тут у вас? — растолкал всех Степан, увидел лежащего на полу Саньку и отступил, стягивая с головы шапку, оглядывая всех непонимающими глазами.
— Что же это делается, Леша? — беспомощно спросил Федор и всхлипнул. — Мальчонку-то... За голубями ведь он полез...
И вдруг закричала, забилась в плаче Настя. Она качалась всем своим крупным телом, закрывала рот ладонями, кусала их, чтоб не кричать, давилась слезами и мычала, некрасиво и страшно.
— Не сметь! — сквозь зубы сказал Алексей и повторил почти шепотом: — Не сметь плакать!
Потом Саню хоронили.
В клубе стоял гроб, обитый кумачом и заваленный еловыми ветками. В огромной, заполненной молчаливыми людьми комнате молодо и свежо пахло лесом.
У гроба стояла мать Сани, еще совсем молодая, в черном платке. Она не плакала, стояла молча, только все время приглаживала жесткий завиток рыжеватых волос на Санькином лбу. И тогда все видели, как мелко дрожат ее руки. И какие они натруженные и старые по сравнению с молодым лицом.
У стены на табуретках сидели два подростка с заплаканными глазами и не переставая — откуда только силы брались растягивать меха — играли на двух гармонях «Интернационал».
На кладбище дул ветер, шуршал опавшими листьями, трепал оторвавшийся кусок кумача на гробе.
Говорили короткие речи, похожие на клятву.
И каждый, кто говорил, называл Саньку «товарищ Чижов».
А Зайченко сказал: «Наш дорогой красный боец и сын Революции».
Вот тут мать Сани в первый раз заплакала. А во второй раз — когда гроб опускали в могилу и комсомольцы стреляли в воздух.
Потом ее увели, и все потихоньку стали расходиться. Остались у могильного холмика, убранного еловыми ветками, Алексей с Настей, Глаша, Степан и встрепанный, сразу вдруг похудевший Федор.
Была отсюда видна заводская труба, кричали и кружились в небе галки, а они все стояли и поеживались на ветру. Потом к Алексею подошел Федор, надел треух и сказал:
— Пиши меня в комсомол, Леша.
Команду на построение давали в девять вечера.
Степан любил эти короткие полчаса, когда рота стояла в строю и слушала своего командира. Ему казалось, что они на фронте и Колыванов называет не посты караулу и улицы патрулям, а места, которые надо отбить у врага. И пусть названия эти привычны с детства. На самом-то деле все по-другому! Это — шифр, условные обозначения, чтобы противник не догадался, куда сейчас, скрытно и без шума, они двинутся.
Степан стоял, сжимая в руках винтовку, и ждал, когда же прозвенит труба, тревожно заржут кони, ахнет под копытами земля. Он будет скакать на своем белом коне, почти прижмется к горячей его шее, чтобы удобней было рубить наотмашь, и такими яркими будут в небе звезды, что синью заполыхает клинок в руке!
— Степан! — окликнул его Колыванов. — Заснул?
Ну вот... Сабли у него никакой нет, не в конном строю он, а в пешем, и пойдут они сейчас не в атаку — до утра будут мерять шагами улицы, а он прослушал, кого ему дали в напарники и где им патрулировать.
Степан вздохнул, сделал шаг вперед и оказался рядом с Федором. Этого еще не хватало! Неужели с ним ходить? Степан подтянул ремень гимнастерки, вскинул винтовку за плечо и стал ждать разводящего, решив, что тогда все будет ясно. Но разводящий увел последние караулы на завод и к складу, а Федор все еще топтался рядом.
— Пойдем, что ли? — спросил он нерешительно.
— Куда? — оглядел его с ног до головы Степан.
— Ну как же!.. — удивился Федор. — В патруль нам велено.
— Приказано, — хмуро поправил Степан. — Какие улицы?
— Про улицу не сказали... — растерянно смотрел на него Федор. — От бараков до переезда.
— Тьфу ты! — плюнул Степан.
Надо же какое невезение! Это все равно что у себя во дворе сидеть. Кому взбредет в голову шастать ночью по пустырю. Чего там не видели? А за бараками жилья нет. Сорное поле да болотина, а дальше лесок и шоссейка на Пулково. Ну, удружил! Степан покрутил головой от досады и пошел через казарменный двор к воротам.
Федор поплелся за ним...
Вечер стоял безветренный, но холодный. Трава на пустыре покрылась инеем. В свете луны иней был похож на крупную соль. Степан нарочно тяжело ступил ботинком и увидел, как четко зачернел его след. Потом подумал, что, если пустить сюда сейчас лошадь, она сначала слижет иней, удивится, что он не соленый, и с горя примется хрумкать невкусную, жесткую, побуревшую давно траву.
Он даже увидел эту лошадь: белая, с рыжей отметиной на лбу. Или вороная. Нет, вороную в темноте не увидишь, лучше белая!
Степан усмехнулся и подумал: не слишком ли часто за последнее время он стал придумывать всякое-разное? Вроде Глахи или Саньки Чижика. Та подземный ход в крепость рыла, Санька почту с голубями в Испанию отправлял, а он то в атаку скачет, то лошадей на пустом месте видит. Ну, Глаха — ладно. Шалая! Санька — тот на голубях своих был помешан. А он-то с чего бесится?..
Степан вспомнил про Саньку и сразу помрачнел. Кому помешал? Кто в него стрелял? До сих пор в Чека концов не распутали. Известно только, что сразу после этой истории пропал Павлов. Не пришел механик ни на похороны, ни на следующий день в мастерскую. Как в воду канул! Глаха обмолвилась Насте, что, может, его тоже убили. За то, что стрелял в того неизвестного, в шинели. Только чего ж его убивать, если он два раза стрелял и оба раза мимо. А там шагов сорок всего до ворот. Ну, шестьдесят от силы! А он два раза кряду промахнулся. Руки тряслись, что ли? Такого растопыру не убивать, а в ножки ему кланяться за то, что промазал. А Глахе только бы придумать чего-нибудь!
Степан помрачнел еще больше. После того разговора в мастерской он запретил себе думать о Глаше, а сам то и дело вспоминает ее. Все. Хватит! Хоть бы знак какой подала, что виновата, сболтнула, мол, не подумавши. Нет! Ходит как ни в чем не бывало, а если встречает, то смотрит вроде бы и на него, но так, будто он стеклянный. И не дрогнет в ней ничего, и глазищами своими не моргнет, уставится, как в окошко, и мимо. Ему, можно сказать, чуть ли не смерти пожелала и сама же в обиде. Попробуй разберись! Да и как с ней объясняться? Записочки писать? Ждать, когда выйдет, и сзади плестись? Дескать, нам с вами по дороге? Не дождется!..
Степан не заметил, как миновал пустырь, обогнул крайний барак с темными уже окнами и шел теперь по кочковатому, заросшему репьем полю. Он уже собирался повернуть назад, когда увидел две темные фигуры. Одна была поплотней и повыше, другая — потоньше и чуть пониже. А на плече по винтовке. Только почему не на ремне, а на плече, как в парадном строю? Офицеры, что ли? Степан прилег за кочку и затаился. Живьем бы взять! Обезоружить — и в Чека! Их вперед, самому у дверей задержаться и эдак скромненько-скромненько: «Примите под расписку. Оружие, документы и два гаврика в придачу!» Все вокруг: «Ах! Ох! Может, закурите, товарищ?» А он: «Курить, извините, некогда: несем патрульную службу». Нет, закурить он возьмет. Небось у них папиросы! Прикусит ее зубами и по карманам похлопает: спички, мол, где-то завалялись. А ему сразу — чирк, чирк! — «Пожалуйста, огонечку!» Пустит колечко-другое под потолок и откозыряет: «Разрешите идти?» — «Идите, дорогой товарищ! Награда вам будет объявлена в скором времени».
«Интересно, как вы на меня тогда будете смотреть, Глафира Ивановна? Тоже как сквозь окошко, или какой другой интерес объявится?»
Степан приподнял голову. Луна светила в спины идущим, лиц видно не было, только два черных силуэта. Странно как-то держат они оружие! Приклад в руке, а дуло завалили за спину. Так охотники по лесу ходят. Только какие сейчас охотники? Степан подождал еще немного, по звуку шагов различил, что неизвестные совсем близко, вскочил, щелкнул затвором винтовки и крикнул:
— Стой! Руки вверх!..
Один из неизвестных присел, охнул по-бабьи и выронил из рук лопату, которую Степан принимал за винтовку. Другая — теперь он уже понял, что это была девчонка, — сказала голосом Глаши:
— Сдурел?
А Екатерина Петровна поднялась, сердито отряхнула юбку и набросилась на Степана:
— Привычку взял людей пугать!.. Для этого тебе оружие дадено? Я вот Ивану Емельяновичу пожалуюсь, он у тебя живо пистоль отберет!
— «Пистоль»!.. — Степан вскинул винтовку за плечо. — Скажете тоже...
Он не знал, куда девать глаза от конфуза. Это надо же так влипнуть! Ну, была бы тетя Катя одна, отругался бы — и дело с концом. А тут Глаха! Стоит небось и посмеивается в темноте. Ходят в неположенное время и еще жаловаться хотят! Степан разозлился и брякнул:
— Сейчас доставлю вас куда следует — разберутся!
— Куда это ты нас доставишь? — зашлась Екатерина Петровна. — Нет, ты слыхала, Глаха! Доставит он нас! А если я тебя лопаткой по одному месту?
— Я при исполнении обязанностей, — оскорбился Степан.
— Мы им, дуроломам, окопы роем, а они ружья на нас наставляют! — остывая, сказала Екатерина Петровна. — Слыханное ли дело, а?
Вот не было печали! С окопов они, оказывается идут. Весь день лопатами махали, спину не разогнуть, а он чуть на землю их не уложил. Еще немного — и скомандовал бы: «Ложись!» Ну, герой! Проходу теперь не будет!..
Степан лихорадочно соображал, как выйти из этого дурацкого положения, ничего не придумал и буркнул:
— Ладно... Можете идти.
Ему показалось, что Глаша фыркнула. Он вытянул шею, но лица ее в темноте разобрать не мог. Видел только, что она отвернулась и плечи у нее подозрительно вздрагивают. Смеется, факт! С чего ей плакать? Небось рада-радешенька, что с ним такое случилось! У Степана даже перехватило горло, хотел прикрикнуть солидно, а вышло, как у молодого петушка:
— Проходите, граждане!
Екатерина Петровна засмеялась и сказала домашним голосом, как говорят в семье с провинившимся мальчишкой:
— Пройдем, тебя не спросим... — Опять засмеялась и сунула ему в руки какой-то мешок: — На-ка вот... Помоги. Все равно тебе обратно топать! Один, что ли, ходишь?
— С Федькой. — Степан примерился, как поудобней нести мешок.
— А он где? — заметно встревожилась Екатерина Петровна.
— К переезду пошел, а я сюда, — неохотно объяснил Степан. — Потом поменяемся.
— Вдвоем-то сподручней, — не успокаивалась Екатерина Петровна.
— Здесь и одному делать нечего, — мрачно ответил Степан и вскинул мешок на свободное от винтовки плечо. — Идете вы или нет?
— Идем, идем... — поправила платок на голове Екатерина Петровна. — Раскомандовался!..
Через поле они шли молча. Степан широко шагал впереди, Глаша с Екатериной Петровной не поспевали за ним, но подождать не просили, и только слышно было их учащенное дыхание. Потом Екатерина Петровна остановилась и сказала Глаше:
— Погоди чуток... Поясница у меня разламывается!
Степан тоже остановился, подкинул плечом мешок, чтоб лег поудобней. В мешке что-то шуршало и терлось, и пахло от него чем-то сытным. Степан втянул в себя воздух: хлеб не хлеб, но похоже.
— Что принюхиваешься? — сказала сзади Екатерина Петровна. — Жмых там. Перемелем, лепешек напеку... Угощу уж, так и быть!
— Не больно нужно... — проворчал Степан и пошел дальше.
Услышал, что Екатерина Петровна с Глашей двинулись следом, и прибавил шагу.
У дверей барака он скинул мешок на землю и присел на крыльцо. Хотелось курить, в горле пересохло, а до утра еще ходить и ходить! Домой, что ли, зайти? Мать будить неохота: болеет она. И Федьки не слышно. Меняться пора, а он запропастился куда-то! На переезде все веселей, чем на пустыре этом болтаться. А может, и вправду зря он его одного отпустил. Первый раз в патруле. Мало ли что... Степан вгляделся в темноту и негромко свистнул. Никто не откликнулся. Степан свистнул еще раз, погромче.
— Чего рассвистелся? — подошла к крыльцу Екатерина Петровна. — Спят люди...
— Племянничка вашего шукаю... — отозвался Степан, зевнул и поднялся с крыльца.
До чего спать вдруг захотелось... Хоть умри! Зарыться бы сейчас в подушку, одеяло на голову — и никакими пушками не поднять. А если еще пожевать чего-нибудь!..
Екатерина Петровна уже возилась в коридоре с замком, а Степан опять опустился на крыльцо. Вот и ноги какие-то... как из ваты. Часа бы два придавить! Степан поднял голову и посмотрел на небо. Оно было еще темным, и звезды вон какие — рассветом и не пахло. Потом увидел перед собой Глашу и подвинулся на крыльце, давая дорогу.
Она прошла так близко, что подол ее юбки чуть не коснулся его лица. Степан хотел отодвинуться подальше, но почему-то не смог. Глаша постояла немного совсем рядом с ним и пошла в коридор барака. У Степана вдруг забухало сердце и стало жарко лицу.
«Заболел, что ли?» — растерянно подумал он, хоть и знал, что жар этот в лице и буханье в сердце оттого, что так близко оказалась Глаша. Если бы она сейчас не ушла, а села рядом, все ласковые слова, какие знал, сказал бы он Глаше. Только слов таких он знал немного, да и те слышал от матери, когда был совсем маленьким.
А тут, наверно, нужны другие слова. Тоже ласковые, но такие, чтобы плакать и смеяться от счастья. Есть ведь такие слова!
— Степа!.. — окликнула его Екатерина Петровна. — А мешок-то?
Степан поднял мешок и пошел по темному коридору на желтоватый свет керосиновой лампы. Вошел в комнату, встал у порога и положил мешок на пестрый половик.
— Дверь прикрой... — сказала Екатерина Петровна. — Не лето.
Степан прикрыл дверь и огляделся.
Глаша ушла за ситцевую занавеску у кровати и что-то там делала — наверно, переодевалась. Стукнули об пол каблуки ботинок, по-над занавеской показались ее голые руки и опять скрылись. Степан вдруг вспомнил больницу и как поднимала она ладонь к лицу, закрываясь от шума в палате, и так же вот обнажалась ее рука. Но тогда смотреть на слабую руку было жалко, но не стыдно, а сейчас он смотрел совсем по-другому и потому отвернулся. В горле у него опять пересохло, и он попросил у Екатерины Петровны:
— Водички попить не дадите?
— Пей... — кивнула она на ведро, стоящее на табурете у печки. — На-ка ковшик.
Вода была холодная, даже зубы ломило, но Степан выдул целый ковш и, когда вытирал рот рукавом, увидел, что Глаша уже вышла из-за занавески и надето на ней старенькое платьице, из которого она выросла. Платье было когда-то голубым в цветочек, а сейчас стало чуть ли не белым, цветочки тоже слиняли, и получилось, что платье какое-то рябенькое. Глаша в нем была совсем девчонкой, и Степан удивился, как это можно так сразу измениться. Ему стало как-то вольней, и смотрел он на нее уже не таясь.
Она тоже вдруг открыто и прямо взглянула ему в глаза. Степан кожей почувствовал, как начинают полыхать у него щеки и уши, отвернулся и шагнул к дверям.
— Погоди-ка.... — Екатерина Петровна развязала мешок и сунула ему кусок жмыха: — На-ка, пожуй!
Степан отломил кусок, сунул в рот и послушно принялся жевать. Поднял глаза на Глашу и поперхнулся: она смотрела на него и улыбалась.
— Буржуйская пища... — с набитым ртом сказал Степан. — С непривычки горло дерет!
Глаша тихонько засмеялась, совсем как раньше, до их ссоры, и Степан до того обрадовался, что испугался: выкинет он сейчас какой-нибудь фортель, а она — раз! — и выпустит, как еж, свои иголки. И все сначала! Лучше сбежать, пока все не испортил.
Степан попятился к двери, открыл ее спиной и затопал по коридору. А Глаша стояла и смеялась. Тихо-тихо...
Екатерина Петровна посмотрела на нее и поинтересовалась:
— Что за праздник?
— А?!.. — встрепенулась Глаша.
— И слух потеряла! — покачала головой Екатерина Петровна. — Достань-ка шлепанцы мои под кроватью.
Глаша поспешно кинулась к кровати, встала на коленки спиной к Екатерине Петровне и подозрительно долго шарила там.
Екатерина Петровна усмехнулась и спросила:
— Любишь ты его, что ли?
— Кого? — испугалась Глаша.
— Степана.
Екатерина Петровна взяла у нее из рук шлепанцы, присела на стул и, снимая мужнины сапоги, нет-нет да и поглядывала на Глашу. Глаша смотрела в темное окно и молчала. Потом вдруг сказала, не оборачиваясь:
— Не знаю я ничего, тетя Катя... Только увижу его — и как весна на дворе!
— Любишь, выходит... — улыбнулась Екатерина Петровна. — Ну а он что, Степка-то?
— Говорит, предрассудок, — вздохнула Глаша.
— Тебе говорит? — удивилась Екатерина Петровна.
— Нет... — покачала головой Глаша. — Про меня он не знает. Вообще говорит.
— Ну, милая! — засмеялась Екатерина Петровна. — Вообще можно все, что душеньке угодно, говорить. Ишь, чего выдумал: предрассудок! Выходит, у нас с Иваном Емельяновичем пятнадцатый год этот самый предрассудок тянется? Дурак он, твой Степка.
— Нет, тетя Катя! — затрясла головой Глаша. — Какой же он дурак? Гордый только очень.
— Ну и опять, выходит, дурак, — рассердилась вдруг Екатерина Петровна. — Кому такая гордость нужна? Гордость-то она, девонька, хороша, когда правда на твоей стороне, а без этого грош ей цена. Индюк тоже гордый.
— Ну, уж вы скажете, тетя Катя! — обиделась Глаша. — Индюк! Это надо же!..
Потом она увидела надутое лицо Степана, приставила к нему индюшачий гребень, под подбородок — морщинистый зоб, зачуфыркала по-индюшачьи и раскатилась смехом.
Екатерина Петровна смотрела на нее и тоже смеялась.
За окном послышался приглушенный выстрел, за ним второй...
Стреляли где-то за пустырем, у переезда.
— Что это? — Глаша затихла и прижала руки к груди. — Неужели Степа?
— Сразу уж и Степа! — скрывая тревогу, сердито сказала Екатерина Петровна. — Стреляют и стреляют... Мало ли!
Она обняла Глашу за плечи, гладила по голове, а сама не отрываясь вглядывалась в темное окно...
Федор шел к переезду, когда увидел, как из переулка вышел человек в черном пальто и серой мерлушковой шапке. Держась в тени, он направился к дощатым мосткам, уложенным между путями.
— Гражданин! — окликнул его Федор.
Человек обернулся, увидел его и, пригибаясь, побежал вперед.
— Куды побег? — испуганно крикнул Федор. — Стой! Стой, кому говорю... Ах ты, язви тебя!
Он сорвал с плеча винтовку, широко расставил ноги и, поймав на мушку спину бегущего человека, зажмурился и нажал курок. Потом, все еще не открывая глаз, передернул затвор и выстрелил еще раз. Плечо больно заныло, в ушах звенело, Федор открыл глаза и увидел, что человек, неловко подвернув ногу, лежит на рельсах.
— Вставай! — закричал он ему издали. — Нечего придуриваться!
Но человек не двигался, и Федор уже жалобно попросил:
— Слышь, дядя... Вставай, а? Хватит лежать!
Человек даже не пошевелился, и Федор пошел к нему. Шел он медленно и все ждал, что человек сейчас встанет и начнет ругаться, но тот не вставал и не поправлял так неловко подвернутую ногу. Федор нагнулся над человеком и потряс его за плечо:
— Эй!..
Рука у человека откинулась, как тряпочная, и упала на рельс. Федор нагнулся ниже, увидел закатившиеся белки глаз и оскаленный, как у запаленного гоном волка, рот.
Его вдруг забила крупная дрожь, он попятился и, боясь повернуться спиной, пятился до тех пор, пока не споткнулся о какой-то кирпич или булыжник и упал. Треух с него свалился, но он не заметил этого, вскочил и, не разбирая дороги, побежал через пустырь к баракам.
Федор бежал и плакал, бурьян цеплял его за ноги, он спотыкался, ронял винтовку, подбирал ее и бежал дальше. Ему казалось, что человек с оскаленным ртом встал и гонится за ним по пятам и цепляет его за ноги никакой не бурьян, а тряпичная его рука. Он не помнил, как добежал до барака и очутился в комнате. Увидел встревоженное лицо Екатерины Петровны, обернувшуюся к нему от окна Глашу, тяжело опустился на табурет и с отчаянием сказал:
— Я, тетя Катя, человека убил.
— Да ты что! — охнула Екатерина Петровна.
— Совсем убил... — схватился за голову Федор. — Не дышит! — Он всхлипнул, посмотрел на Екатерину Петровну полными слез глазами и спросил: — Чего теперь со мной будет? В тюрьму, да?
— Да погоди ты! Погоди! — закричала Екатерина Петровна. — В тюрьму, в тюрьму... Толком сказать можешь?
— Дак я говорю... — заморгал мокрыми ресницами Федор. — Я ему кричу: «Стой!» — а он бежит. Я опять кричу, а он все равно бежит. Ну, я и пульнул, как по инструкции...
— Пульнул, пульнул! — сердито вмешалась Глаша. — Слышали, что пульнул. В кого стрелял-то?
Федор повернул к ней растерянное мокрое от слез лицо:
— Говорю же я... Мы со Степаном в патруль назначены... Ну, пошли... Потом разошлись... Один я, значит, иду...
— Да не тяни ты, ради господа! — в сердцах прихлопнула ладонью по столу Екатерина Петровна. — Ушел, пришел... Стрелял, тебя спрашивают, в кого? Свой он, чужой?.. С оружием был или нет?..
— Разве я знаю? — окончательно запутался Федор. — Свой он, не свой... Не видел я его раньше... Я ему: «Гражданин!» — документы хотел проверить, а он шасть от меня — и ходу! Ну, я и стрельнул... Подхожу, а он...
Федор судорожно вздохнул, затряс головой, словно хотел забыть увиденное, и тоскливо проговорил:
— Засудят меня теперь!..
— Разберутся... — успокаивала его Екатерина Петровна, но по лицу ее было видно, как она встревожена.
— Стукнул и стукнул! — вдруг заявила Глаша и отбросила рукой волосы со лба. — Наверняка контра!
— Во! — оживился Федор. — Бежал ведь он...
— Ну, бежал? И что? — строго сказала Екатерина Петровна, но смотрела не на Федора, а на Глашу. — А если он за доктором бежал? Если несчастье у него дома и он документы впопыхах не взял? Стрелять в него сразу?
Она покачала головой, больше на Глашу не глядела. Только горько повторила:
— «Стукнул и стукнул»... Это надо же! Чтоб в такие годы и так про смерть...
Долго молчала, потом с надеждой спросила у Федора:
— Может, он живой? А, Федя...
Федор горестно покачал головой:
— Нет, тетя Катя... Начисто я его срезал.
И закрылся ладонями, вспомнив лицо убитого.
— А Степан где? — погладила его по голове Екатерина Петровна. — К тебе вроде пошел?
— Не видел я его... — вздохнул Федор. — Ничего я не видел... Бежал, и все!..
Степан услышал выстрелы, когда шел к переезду, но ему показалось, что стреляют у завода, и он повернул туда.
Караульный издали крикнул ему:
— Стой! Стрелять буду!
— Свои! — отозвался Степан, вгляделся в караульного и спросил: — Ты, что ли, Василий?
— Я, — отозвался караульный. — Степан?
— Ага... — подошел к нему Степан. — У вас стреляли?
— Нет, — покачал головой караульный. — Кажись, у переезда.
— А я-то дурак! — стукнул кулаком по колену Степан. Он повернулся и побежал в темноту.
— Там кто в патруле?? — крикнул ему в спину караульный.
— Федька!.. — на ходу ответил Степан. У переезда Федора не было, и Степан побежал через пустырь к баракам. Потный и растрепанный, пробежал по коридору, толкнул дверь и, тяжело дыша, остановился на пороге. Увидел Федора и опустился на стул.
— Живой? — спросил он, вытирая фуражкой мокрое лицо.
— Я-то? — шмыгнул носом Федор.
— Ты-то! — сердито передразнил Степан. — Стрелял?
— Ага... — виновато кивнул Федор.
— Сколько раз говорено — не палить зря! — Степан хотел для важности встать, но сил не было, и он остался сидеть, только откинулся на спинку стула. — Панику наводишь?
— Ты, Степа, зря не шуми, — подошла к нему Екатерина Петровна. — Узнай сначала, в чем дело.
— Я не зря, а поскольку этого требует революционный порядок, — ответил Степан. — Лишнюю панику пресекаем в корне. А в чем дело?
— Человека он убил, — тихо сказала Екатерина Петровна.
— Ну?! — испугался Степан и обернулся к Федору: — Насмерть, что ли, убил?
Федор ничего не ответил, только опустил голову.
Степан растерянно молчал, потом шепотом спросил:
— Как же ты его?
— Бежал он... — начал Федор и захлюпал носом.
— Не реви! — встал Степан. — Обыскал убитого?
— Нет... — замотал головой Федор. — Боязно мне.
— Предрассудок! — решительно заявил Степан, осекся и посмотрел на Глашу.
Она сидела в углу тихая, как мышь, и глаз не поднимала. Степан прошелся по комнате, будто раздумывая, что делать дальше, а на самом деле — чтобы оказаться поближе к Глаше, остановился рядом с ней и спросил у Федора:
— Где шапку-то потерял?
— Шапку? — Только сейчас обнаружил пропажу Федор. — Не знаю... Когда бежал, наверно...
— Ладно, пошли! — распорядился Степан.
— А может, ты один?.. — робко попросил Федор.
— Нет... — покачал головой Степан и честно признался: — Одному боязно.
Он опять посмотрел на Глашу, но та по-прежнему сидела не поднимая глаз. Степан помрачнел, шагнул к двери и распорядился:
— Пошли давай!
Федор с надеждой поглядел на Екатерину Петровну, но она строго сказала:
— Иди, Федя.
Федор вздохнул и пошел за Степаном.
Екатерина Петровна прикрыла дверь, постояла у окна, пытаясь разглядеть их в темноте, и обернулась к Глаше:
— Что глаза прячешь? Ушел он, Степка твой... Смотри-ка, застыдилась! — И вдруг, заподозрив нехорошее, мучительно покраснев от неловкости, но не в силах удержаться, грубовато спросила: — Или чего зазорное сделала?
Глаша непонимающе раскрыла глаза, потом побледнела так, что Екатерина Петровна испугалась, и срывающимся голосом сказала:
— Напрасно вы про меня так... Уж кому-кому... Вам бы призналась...
Екатерина Петровна метнулась к ней, прижала ее голову к груди, то ли чтобы приласкать и извиниться, то ли чтобы Глаша не увидела ее смятенного лица. Под ее руками ослабели напряженные Глашины плечи, а Екатерина Петровна все поглаживала ее короткие волосы, не давала ей поднять головы, чтобы успеть справиться с собой. Потом облегченно вздохнула, вытерла пальцем уголки глаз и тихонько спросила:
— Чего ж тогда стыдишься?
Уткнувшись ей в колени, и оттого неразборчиво, Глаша сказала:
— Боюсь.
— Чего боишься-то?
— Разговаривать с ним боюсь, — подняла голову Глаша. — Глянет в глаза, а у меня все как на ладошке. Страшно!
— Да чего страшного-то, дуреха? — улыбнулась Екатерина Петровна. — Ну и откройся ты ему, облому, раз сам не понимает. Им, мужикам, всегда невдомек.
— Нет, тетя Катя, я по-другому думаю... — Глаза у Глаши блеснули, она обхватила руками колени, согнула спину и, покачиваясь на табурете, заговорила быстро и горячо: — В бой я хочу вместе с ним пойти, рядом! Пули свистят, снаряды рвутся, знамя наше красное развевается, а мы идем вперед, весь наш отряд комсомольский! И если какая шальная пуля Степе предназначена, я ее на себя приму. А умирать буду, скажу: люблю, мол... Не жалей, не плачь!
Она жалостливо шмыгнула носом, тряхнула короткой челкой, подумала немного и решила:
— Нет, лучше не умирать! Разгромить бы белых в этом бою, подошел бы ко мне Степа и сказал: «Молодец, Глафира! Полюбил я тебя за твою храбрость». Тут бы я ему и открылась... — Поглядела сбоку на Екатерину Петровну и спросила: — Смешно вам, тетя Катя, да?
— Да нет... — задумалась Екатерина Петровна. — Я ведь почему улыбнулась? У нас с Иваном Емельяновичем, почитай, так и вышло. Вроде как у тебя задумано... В пятом году казаки демонстрацию разогнали, а Ваня мой знамя нес. Мы тогда только познакомились, про любовь у нас и слова сказано не было. Я вижу, на него казак наезжает, уже нагайкой замахнулся. Словно кто подтолкнул меня, не помню, как перед ним очутилась. Ну, весь гостинец на себя и приняла...
Екатерина Петровна тронула пальцем чуть заметный шрам над бровью, покачала головой, удивляясь, видно, смелости той отчаянной девчонки, и Глаша засмотрелась на ее вдруг помолодевшее лицо.
— А дальше что?
— Дальше-то? — Екатерина Петровна пожала плечами, словно не понимая, как это можно не знать, что будет дальше. — Свадьбу сыграли. Песни попели, винца выпили, а через два дня я ему передачу в тюрьму понесла. Арестовали его за прокламации. Так и жили! На маевки вместе ходили, в пикетах дежурили, бастовали. Потом он опять по тюрьмам сидел, а я опять передачи носила.
— Вот бы мне так со Степой! — мечтательно вздохнула Глаша.
Екатерина Петровна засмеялась, и опять помолодело ее лицо, хоть морщинки у глаз стали глубже и длинней.
— Зачем же так? Не для того большевики за правду страдали, чтобы у вас, молодых, такая жизнь была. Ну, Глаха!..
Она смешно повертела головой, сделала ладонь ковшичком, вытерла нос и губы сразу, потом согнутым пальцем уголки глаз, отдышалась и сказала:
— Надо же!.. До слез рассмешила!
— И ничего смешного! — хотела обидеться Глаша, раздумала и тоже засмеялась. Потом прислушалась и сказала: — Идет кто-то...
— Ну и ноченька! — вздохнула Екатерина Петровна, пошла было к дверям, но остановилась. — Никак Иван Емельянович?..
— По шагам угадали? — недоверчиво спросила Глаша.
— А ты поживи с наше!
Екатерина Петровна открыла щербатый буфетик, поставила на стол тарелку, положила деревянную ложку, из-под подушки на кровати достала чугунок, приложила его к щеке, недовольно качнула головой и поглядела на печку. Сообразила, видно, что подогреть не успеет, и пристроила чугунок на столе, рядом с тарелкой.
Дверь открылась, и в комнату вошел Зайченко.
— Чего это вы полуночничаете? — стянул он с себя вытертую бобриковую куртку.
— С окопов только... — Екатерина Петровна обернулась к Глаше и предупреждающе подняла палец. — До утра ты?
— Какой там... — махнул рукой Зайченко и присел к столу. — Заскочил на часок.
— Которую ночь дома не ночуешь... — покачала головой Екатерина Петровна и сняла крышку с чугунка. — Ешь.
— Пшено? — взял ложку Иван Емельянович.
— А чего же еще? — усмехнулась Екатерина Петровна.
Она стояла у стола, сложив руки на груди, смотрела на его обтянутые скулы, щетину на щеках, красные от бессонницы глаза. Собралась уже рассказать ему о случившемся, но вместо этого спросила:
— Дела-то как, Ваня?..
— Разные, мать, дела... — отложил ложку Иван Емельянович, но из-за стола не встал, сидел, тяжело положив руки на столешницу.
— Может, поспишь? — вздохнула Екатерина Петровна.
— Некогда... — покачал головой Иван Емельянович, хотел встать, но остался сидеть, только расстегнул две верхние пуговицы на косоворотке.
— А у нас беда, — осторожно сказала Екатерина Петровна.
— Что такое? — повернулся к ней Иван Емельянович.
Ответить Екатерина Петровна не успела, в коридоре послышались частые шаги, дверь широко распахнулась, и в комнату по-хозяйски ввалился Степан.
За ним вошел заметно приободрившийся Федор.
— Тетя Катя, мы на минутку... — с порога выпалил Степан, увидел Зайченко и обрадовался: — Дядя Ваня!.. А мы в Чека собрались... — Вытянулся и отрапортовал: — Разрешите доложить! Мой напарник стукнул какую-то контру. При обыске обнаружено... — Степан не выдержал официального тона и, выгружая карманы, торопливо сказал: — В общем, вот! Наган офицерский, документ на имя фельдшера какого-то... Липовый, наверно. Портсигар еще...
Зайченко повертел в руках наган и отложил его в сторону, полистал документы, раскрыл портсигар.
— Пустой был?
Степан помялся и заявил:
— Папиросы конфискованы рабоче-крестьянской властью.
— Сыпь на стол, — приказал Зайченко.
— Иван Емельянович!.. — заныл Степан. — Курева же нет!..
— Давай, давай! — Зайченко постучал рукояткой нагана по столу.
— Ну, знаете... — возмущенно пожал плечами Степан, вынул из карманов две пригоршни папирос и высыпал на стол.
Зайченко сгреб папиросы в кучу и спросил:
— Все?
— Все! — Не моргнув глазом, соврал Степан.
— А если поискать?
Степан вздохнул и вынул заложенную за ухо папиросу:
— Последняя!
— Смотри у меня! — Зайченко надел очки и вывернул подлиннее фитиль у лампы. — Гильзы-то не фабричные... Сам, видно, набивал... — И принялся одну за другой ломать папиросы.
— Что делаете?! Ну что делаете? — закричал Степан.
Зайченко, рассыпая табак, откладывал в сторону отломанные гильзы, каждый мундштук подносил к лампе и, щурясь, заглядывал внутрь, как в маленькую подзорную трубу.
— Ага! — Он осторожно развернул мундштук одной из папирос и ногтем снял закатанный туда листок восковки. Поднес листок к лампе, и на тонком квадратике четко проступили написанные черными чернилами буквы и цифры.
— Шифровка? — шагнул к столу Степан.
— Вроде... — кивнул Зайченко.
— В Чека надо! — заволновался Степан. — Обязательно в Чека! Давайте я сбегаю.
— А без тебя про то не знают? — Зайченко снял очки и обернулся к Федору: — Благодарность тебе, Федя!
— Мне-то за что? — удивленно заморгал ресницами Федор. — Я по инструкции. Бежал он, ну я и это...
— Вот за это и спасибо, — усмехнулся Зайченко. — Не растерялся.
— Чего там! — счастливо улыбнулся Федор. — Я завсегда, если что... — С победным видом посмотрел на Степана, на Глашу, вскинул винтовку за плечо и решительно заявил: — Я пойду еще покараулю, дядя Иван!
— Иди, иди... — озабоченно кивнул ему Зайченко и встал из-за стола.
Екатерина Петровна посмотрела вслед выскочившему в коридор Федору и осуждающе покачала головой.
— Ты что? — удивился Зайченко.
— Выходит, что другим нельзя, ему можно... — не сразу ответила Екатерина Петровна.
— Почему это? — не понял Зайченко.
— Да все потому... — вздохнула Екатерина Петровна. — За что ему благодарность? За убийство?
— Так убил-то он кого?! — рассердился Зайченко. — Врага он убил! Заговорщика!
— Это случилось, что заговорщика, — тихо, но твердо сказала Екатерина Петровна. — А стрелял-то он в человека просто.
— Ну, мать! — развел руками Зайченко. — Мудришь ты что-то.
— Может, и мудрю... — задумалась Екатерина Петровна. — Только он теперь постарается: нужно не нужно — власть свою будет показывать. — Помолчала и добавила: — И ты его в этих правах утвердил, Ваня.
— Надо будет — укоротим, — угрюмо сказал Зайченко.
— Как бы он тебя потом не укоротил, — невесело усмехнулась Екатерина Петровна.
— Знаешь... — повысил голос Зайченко. Сдержался, прошелся по комнате и, ссутулив спину, остановился у окна. — Кругом черт те что творится! Как тут руки от крови уберечь? Такое время!
— Ему-то в другое время жить, — упрямо возразила Екатерина Петровна. — А попробуй тогда его останови! Поздно будет...
— Ладно! — шагнул к вешалке Зайченко. — Там у меня обойма запасная была... Дай, пожалуйста.
— В карман положила, — кивнула на куртку Екатерина Петровна.
— Когда же успела? — удивился Зайченко, улыбнулся и сказал: — Пошел я.
— В Чека, Иван Емельянович? — подхватил винтовку Степан.
— Куда же еще? — направился к дверям Зайченко.
— А я как же? — встал у порога Степан. — Неужто не возьмете?
— Ты в патруле. — Зайченко посмотрел на Екатерину Петровну и добавил: — Нельзя Федору одному.
— Эх, мать честная! — хлопнул фуражкой по колену Степан.
— Дядя Ваня... — негромко сказала вдруг Глаша. — Я за Степана останусь. Можно?
— Оружие есть? — спросил Зайченко.
— Наган у меня, — кивнула Глаша,
— Ладно... — согласился Зайченко. — Двинули, Степан!
Степан, боясь, как бы Зайченко не раздумал, первым выскочил в коридор, оттуда на крыльцо и стоял там, нетерпеливо поглядывая на дверь. Когда Зайченко вышел и они уже шли через двор, Степан вдруг остановился:
— Вы идите, Иван Емельянович... Я догоню! — И повернул обратно.
Зайченко сердито пожал плечами и зашагал к воротам.
Степан взбежал на крыльцо, протопал по коридору, приоткрыл дверь в комнату:
— Глафира!
— А?.. — испуганно обернулась Глаша.
— Спасибо! — Степан захлопнул дверь и забухал ботинками по дощатому полу коридора, потом хлопнула дверь на крыльце, и слышно было, как Степан бежит через двор.
— Вот дурной! — покачала головой Екатерина Петровна.
Глаша промолчала, только губы у нее смешливо дрогнули и опять заблестели глаза. Она уже надела свое пальтишко, подпоясалась широким ремнем, достала аккуратно завернутый в промасленную тряпочку наган и обтерла его, любуясь блеском вороненой стали.
Екатерина Петровна неодобрительно качнула головой и накинула на плечи теплый платок.
— Пошли, что ли, вместе походим? Мне нынче все равно не уснуть.
— А чего? Пошли! — отозвалась Глаша и озорно подмигнула: — Боитесь, как бы Федька еще кого-нибудь не прихлопнул? — И вскинула наган, целясь в невидимого противника.
— Типун тебе на язык! — замахала руками Екатерина Петровна и прикрикнула: — Да спрячь ты игрушку эту свою дурацкую!
Глаша распахнула перед Екатериной Петровной дверь и скомандовала:
— Шагом марш!
— Тьфу на тебя!.. — засмеялась Екатерина Петровна и вышла.
Глаша сунула наган за пояс и пошла следом...
В высоких сводчатых комнатах Чека сутками горели под потолком тусклые электрические лампочки. По коридорам проходили невыспавшиеся, озабоченные люди. Конвоиры вели на допрос арестованных. Все арестованные были в штатском, но военную выправку скрыть не могли: выдавала походка и разворот плеч.
В городе шли облавы и обыски, грузовиками увозили припрятанное оружие.
Но на допросах арестованные изворачивались, и всех деталей заговора узнать еще не удалось. Известно было только, что начало мятежа должно совпасть с решительным наступлением Юденича на Петроград.
Сотрудники сутками мотались по городу, забыли про еду и сон, людей не хватало, фронт и граница были рядом, и в комнатах Чека даже днем забывали гасить свет.
Степан шел за Иваном Емельяновичем по коридору и заглядывал в открытые двери.
В одной из комнат, просторной, в четыре окна, стояло несколько столов. За одним сидел человек в шинели внакидку и выстукивал одним пальцем на машинке. За другим сидели двое, один напротив другого. Наверное, шел допрос, потому что сидящий у стены все время писал, часто макая ручкой в чернильницу, а благообразный седеющий человек в бекеше и с шапкой на коленях наклонялся к нему через стол и что-то негромко говорил.
На кожаном холодном диване, не сняв сапог и укрывшись бушлатом, спал усатый матрос и во сне не снимал руки с деревянной коробки маузера.
В Чека Степан никогда раньше не был и думал, что все там одеты в кожу и перетянуты ремнями. Но в комнатах сидели усталые люди в стареньких гимнастерках и видавших виды шинелях, и оружия на виду ни у кого из них не было.
А человек, в комнату которого вошел Зайченко, тот и вовсе был в каких-то очках со шнурочком, в темной рубахе с галстуком и в полосатом помятом пиджачке. Очки свои он то и дело снимал, вынимал платок, вытирал сначала воспаленные глаза, а потом очки.
— Здравствуй, Алексей Алексеевич, — поздоровался с ним Зайченко.
— Здравствуй, Иван.
Алексей Алексеевич вышел из-за стола, пожал руку Зайченко и глянул в сторону Степана:
— Что за парень?
— Наш парень, — ответил Зайченко.
— Наш так наш... — устало улыбнулся Алексей Алексеевич, снова снял очки и протер их платком.
Зайченко выложил на стол наган, портсигар и документы убитого. Потом осторожно вынул листок с шифровкой.
— Вот, разберись... — сказал Зайченко. — Обнаружено при обыске. Ребята в патруле были, ну и...
— Жив? Убит? — быстро спросил Алексей Алексеевич.
— Убитый, — коротко ответил Степан.
— Жаль...
Алексей Алексеевич снял очки, поднес листок к самым глазам, потом прошел за стол, выдвинул ящик, достал какой-то список и сверил его с листком:
— Пятая Рождественская... Кирочная, тридцать... Литейный, двадцать один... Знакомые адреса! И не шифруют, нахалы... Ты посмотри, Ваня! Буква, цифра — улица, дом. За дураков нас считают? — И обернулся к Степану: — К фронту пробирался?
— Вроде... — кивнул Степан. — К шоссейке на Пулково.
— Так... — задумался Алексей Алексеевич и досадливо поморщился: — Живьем бы надо...
Он нажал кнопку звонка на столе. В комнату вошел молодой сотрудник.
— Лацис вернулся?
— Только что приехал, Алексей Алексеевич, — ответил сотрудник.
— Пусть зайдет.
Сотрудник вышел, а Зайченко спросил:
— Думаешь, на ту сторону шел?
— Выходит, так... — ответил Алексей Алексеевич. — Явки эти у нас под наблюдением, но тут несколько новых адресов. Чрезвычайно важно. Спасибо!
— Мне-то за что? — улыбнулся Зайченко и поглядел на Степана: — Вон, орлы!
— Ты тоже не мокрая курица! — засмеялся Алексей Алексеевич и опять снял очки.
Степан заметил, что, когда он их снимает, лицо у него становится как у человека, который боится перейти дорогу и стесняется попросить помощи. А когда надевает, то сам кого угодно через любую дорогу переведет!
В комнату без стука вошел сотрудник и доложил:
— Лацис сейчас будет. К вам посетитель просится, Алексей Алексеевич.
— Кто? — Алексей Алексеевич надел очки.
— Парень какой-то... Говорит, важное дело.
— Узнал бы какое, — нахмурился Алексей Алексеевич. — Просил ведь...
— Спрашивал — не говорит, — пожал плечами сотрудник. — Начальника требует!
— Ну, раз требует, ничего не попишешь! — развел руками Алексей Алексеевич. — Давай его сюда. И сразу Лациса!
Зайченко поднялся со стула, но Алексей Алексеевич остановил его:
— Сиди, сиди... Какие от тебя секреты! — И посмотрел на Степана.
Степан неохотно направился к дверям и чуть не столкнулся с вошедшим в комнату Кузьмой.
— Гляди-ка! — открыл рот Степан. — Кузьма!.. Виниться пришел?
— Не в чем мне виниться, — угрюмо сказал Кузьма.
— Не в чем? — Степан даже задохнулся. — А кого купили за рупь за двадцать? Кто у студента этого в «шестерках» бегал? Я, что ли?
— Потише, потише... — Алексей Алексеевич поморщился и заткнул ухо мизинцем.
Но Степан то ли не расслышал Алексея Алексеевича, то ли так поразила его наглость Кузьмы, что он закричал еще громче:
— Почуял, что жареным запахло, — и в кусты? Я не я и лошадь не моя? Ах ты, гад!..
— Остынь. — Алексей Алексеевич взял Степана за плечо и легонько подтолкнул к дверям.
Хватка у него оказалась такой, что Степан сунулся головой вперед и наверняка набил бы шишку на лбу, если бы на его пути не оказался светловолосый голубоглазый человек в аккуратной гимнастерке.
— Держись за воздух, — посоветовал он с заметным акцентом, подхватил Степана, переправил на скамейку у стены коридора и вошел в комнату, плотно прикрыв за собой дверь.
Степану стало до того стыдно, что он даже зажмурился. Так и сидел с закрытыми глазами. Опять базар затеял! Да где? В Чека! И ведь сколько раз зарекался! Книжку, что ли, какую достать про воспитание характера? Видел он одну на толкучке. С обложки два черных глаза глядят, а под ними надпись: «Самовнушение и воля». Пачку махорки просили. Дурак, не сменял! Сейчас бы зыркнул на Кузьму и внушил: «Признавайся!» Тот бух на колени: «Виноват!» А теперь темнит небось... Ничего, прижмут голубчика! Все выложит!
Степан прислушался, но не услышал ни грозного голоса Алексея Алексеевича, ни покаянных криков Кузьмы. Все было тихо и мирно. Степан огляделся и увидел, что сидит на скамье не один. Рядом подремывал дворник в фартуке с бляхой, а на самом краешке скамьи, выпрямив спину, сидела женщина в богатой шубке и шляпке с вуалью.
Дворник приоткрыл один глаз и спросил у Степана:
— Вызывать скоро будут?
— Куда? — не понял Степан.
— Свидетельствовать.
— Почем я знаю... — буркнул Степан.
— Или ты не свидетель? — Дворник открыл второй глаз и придвинулся поближе к Степану. — За что же тебя, голубок?
Степан вскочил со скамейки, раскрыл дверь комнаты и с порога сказал:
— Долго мне с этой шушерой сидеть? Пропуск давайте!
— Не мешай, — ткнул пальцем на узкий диванчик Алексей Алексеевич. — И закрой дверь!
Степан прикрыл дверь, присел на край неудобного диванчика и выпрямил спину, как та дамочка в коридоре.
Голубоглазый чекист поглядел на него и подмигнул. Алексей Алекссеевич повернулся к Кузьме и спросил:
— Вы уверены, что это был Павлов? Не могли ошибиться?
Степан насторожился и пересел на стул рядом с голубоглазым: речь шла о механике из мастерской, и он считал себя вправе участвовать в этом разговоре на равных.
Голубоглазый не то одобрительно, не то удивленно покрутил головой, а Алексей Алексеевич неопределенно хмыкнул, но ничего не сказал.
— Он это!.. — уверял Кузьма. — Переодетый только... Раза два я его там видел!
— Адрес точный помните?
— Екатерингофский, это помню... А дом...
— Не семь? — сверился с шифровкой Алексей Алексеевич.
— Вроде... — наморщил лоб Кузьма. — Я показать могу.
— Стрельцов, Стрельцов... — забарабанил по столу пальцами Алексей Алексеевич. — У нас как будто такой не проходил. Студент, говорите?
— Внепартийный социалист, — усмехнулся Зайченко.
— Да? — удивился Алексей Алексеевич. — Это что-то новое!
— Кажется, он уже нашел свою партию, — четко выговаривая слова, сказал голубоглазый.
— Вот что, товарищ Лацис! — поднялся из-за стола Алексей Алексеевич. — Оформляйте ордер на обыск и задержание, берите людей и езжайте по этому адресу. Захватите товарища, на всякий случай... Вас, кажется, Кузьмой зовут?
— Да... — кивнул Кузьма и встал.
— Дом он вам укажет, но думаю, что адрес совпадает с указанным в шифровке. Все ясно?
— Ясно, — кивнул Лацис. — Кроме одного: где взять людей? Вы же знаете...
— Да... — задумался Алексей Алексеевич и обернулся к Зайченко: — Хотим подчистить сегодня все концы. С людьми — зарез! Выручай, Ваня...
— Комсу возьмите. — Зайченко глазами указал на Степана. — Целую роту могу дать!
— И все такие же? — Алексей Алексеевич смешно согнул голову и посмотрел на Степана поверх очков.
— Что ты! — засмеялся Зайченко. — Где ты второго такого возьмешь? Днем с огнем не отыщешь!
— А мы в основном по ночам ищем, — весело сказал Лацис и опять подмигнул Степану. — Подойдет!
— На ваше усмотрение, — сухо сказал Алексей Алексеевич, но Степан заметил, что глаза у него смеются. — Действуйте!
Когда все вышли из комнаты, Алексей Алексеевич сложил бумаги в сейф, оставив на столе только листок с шифровкой, подвинул поближе лампу и долго протирал очки, откинувшись на спинку стула.
Нити заговора вели в штабы, где засели военспецы из белых офицеров. Поступили тревожные сообщения с фортов Кронштадта. А Юденич рвался к городу!..
С наступлением осени холод гнал зажиточных владельцев квартир из одной комнаты в другую, пока они не обосновывались в самой маленькой, куда сносили все необходимые вещи и ставили буржуйку. Круглая железная печка с изогнутой коленчатой трубой, выходящей в форточку, была спасением. За нее отдавали полмешка муки или лисью шубу, ублажали ее с трудом добытыми сосновыми чурками и коротали долгие осенние вечера у раскаленных от жара боков.
Стрельцов перебрался в кабинет, перетащив туда из других комнат все, что можно было сбыть на толкучке, а буржуйку топил преимущественно книгами из дядюшкиной библиотеки, кучей свалив их на диване. Спал он на дачной раскладушке среди стоящих на полу фарфоровых китайских ваз и составленного на рояле хрусталя.
Под раскладушкой стоял ящик с бутылками вина, а на круглом столике красного дерева лежала разодранная вобла и обломанная краюха хлеба. Стрельцов пил всю последнюю неделю, и пил один, чего раньше никогда не делал. Из дома ему было приказано не выходить и ждать прихода неизвестных ему людей, которых он должен впустить по паролю. Людей этих он заранее боялся, но протестовать не смел и целыми днями валялся на раскладушке или сидел у буржуйки, потягивая вино. Он не брился, оброс неопрятной белесой щетиной и потерял счет времени. За окном уже стемнело, но лампу Стрельцов не зажигал, сидел, кутаясь в клетчатый плед, не глядя брал из кучи книг первую попавшуюся и кидал ее в открытую дверцу печки. Долго смотрел, как язычки пламени лижут страницы и они желтеют, сворачиваются и вспыхивают разом, чтобы тут же почернеть и рассыпаться. Потом тянулся за бутылкой, наливал коньяк в хрустальный фужер и плескал в рот так же безучастно, как кидал в печку книги. И так же ждал, когда разольется внутри блаженное тепло и бездумной и легкой станет голова. Ему казалось, что не пьянеет, хотя он давно разговаривал вслух сам с собой.
— Коньяк под воблу! Прелестно.
Стрельцов тяжело поднялся с раскладушки и, расплескивая коньяк, поднял фужер:
— За поруганную мою мечту! Растоптали хрустальную коваными сапожищами. Мечтал российский интеллигент Петр Стрельцов быть апостолом юношества, а стал холуем. Так сему и быть!
Он крупными глотками выпил коньяк, опустился на раскладушку, поставил фужер на пол, отщипнул от краюхи и нехотя пожевал. Потом взял с дивана книгу, выдрал из коленкорового переплета, кинул в печку и сел, обхватив голову руками.
У входной двери зазвонил колокольчик. Стрельцов поднял голову и прислушался. В колокольчик зазвонили еще раз, сильнее.
— Кого это несет с парадного хода? — сам себя спросил Стрельцов, но с места не двинулся.
В дверь позвонили настойчивей.
— Черт бы вас побрал! — выругался Стрельцов и встал. Пошатываясь, вышел в коридор, постоял у двери и спросил: — Кто?
— Это я, Петр Никодимович.
— Лена? — удивился Стрельцов.
Он долго шарил руками по двери, отыскивая засовы и цепочку, наконец это ему удалось, и дверь открылась.
— Как у вас темно... — встала на пороге Лена.
— Это после солнца, — сказал Стрельцов.
— Какое солнце? — засмеялась Лена. — Уже вечер.
— Разве? — пробормотал Стрельцов. — Впрочем, это не имеет значения. Давайте руку!
— Я сама, — отстранилась Лена и медленно пошла по коридору.
— Осторожней! — предупредил Стрельцов. — Там у меня черт ногу сломит.
Он прошел вперед, зашуршал спичками, несколько раз выругался, но лампу зажечь все-таки сумел и теперь стоял посреди комнаты и держал ее в высоко поднятой руке.
— Да будет свет! — провозгласил он. — Прошу!
Лена вошла в комнату и с удивлением огляделась.
— Вы открываете антикварный магазин, Петр Никодимович?
— До этого еще не дошло! — с нервным смешком ответил Стрельцев. — В остальных комнатах мерзость и запустение. Не ровен час, нагрянет из Парижа мой драгоценный дядюшка и потребует отчета за свои финтифлюшки!
— Из Парижа? — удивилась Лена. — Его же арестуют!
— Кто?
— Чека.
Стрельцов засмеялся и сказал:
— Могу вас уверить, что, пока существует Чека, встреча двух любящих родственников невозможна!
— Значит?
— Значит, Чека не будет.
— Не понимаю, — наморщила лоб Лена.
— Я шучу, — спохватился Стрельцов. — А вам вообще не стоит думать о такой чепухе. Ведь у вас нет дяди в Париже?
— Нет.
— Ну и прелестно! Давайте лучше выпьем!..
— Не стоит, — покачала головой Лена. — Могу я говорить с вами серьезно?
— Не сегодня... — поморщился Стрельцов.
— Тогда я уйду, — пошла к дверям Лена.
— Нет! — бросился к ней Стрельцов. — Нет, нет!.. Не оставляйте меня одного!
— Что с вами? — всмотрелась в его лицо Лена. — Вы больны, Петр Никодимович?
— Так... Ерунда... — взял себя в руки Стрельцов. — Голова немного... О чем вы хотели говорить? Садитесь!
Стрельцов скинул с дивана часть книг, усадил Лену и встал напротив, обхватив плечи руками.
— Я вас слушаю.
— Боюсь, что вы мне не скажете правды... — покачала головой Лена.
— Почему же? — размашисто откинул со лба волосы Стрельцов.
— Так... — Лена помолчала и спросила: — Против кого и за что мы боремся, Петр Никодимович? С кем мы?
— Вы со мной! — ушел от ответа Стрельцов.
— Перестаньте! — поднялась с дивана Лена. — Неужели вы не понимаете, как это важно для всех нас?
— Ах, Леночка! — загрустил вдруг Стрельцов. — У вас так было развито чувство прекрасного и вдруг... К чему это все? Будьте выше.
— Мы хотим найти свое место в борьбе за новую жизнь, что может быть выше? — прижала руки к груди Лена. — А вы принимаете нас за слепых щенков, которым все равно, куда их ткнут носом! Или вы заблуждаетесь, или...
— Договаривайте, — деланно улыбнулся Стрельцов.
— Или делаете это умышленно. Тогда это подлость! — Лена в упор смотрела на Стрельцова. — Почему вы молчите?
— Любуюсь вами, — галантно поклонился Стрельцов. — Вам всегда нужно быть такой злой, Леночка!
Лена повернулась и пошла к дверям, но Стрельцов опередил ее и встал на пороге, широко раскинув руки.
— Не покидайте меня! — сказал он и покачнулся.
— Вы пьяны, Петр Никодимович?!.
Лена только сейчас увидела его воспаленные глаза, помятое лицо, дрожащие руки. Ей стало стыдно, что она не заметила этого раньше и говорила о том, что казалось ей самым важным, самым необходимым в жизни. Она смотрела на Стрельцова с ужасом и отвращением, и он видел это, но не хотел понимать или понимал, но ему уже все было безразлично.
— Что вы на меня так смотрите? — Стрельцов все еще стоял в дверях и обеими руками держался за притолоку. — Ну да, я пьян. Я не апостол Петр, черт возьми! Я обыкновенный грешник, как все смертные.
Он схватил Лену за руки и, то отпуская ее, то опять притягивая к себе, заговорил, близко заглядывая ей в глаза и пугаясь собственной откровенности:
— Да, да! Я могу быть мучеником великой идеи, могу пожертвовать собой ради долга, но это там, там, на глазах у всех! А мои грехи — мое сокровенное, и никому до них нет никакого дела. Я тоже имею право тосковать и пить вино, влюбляться, целовать красивых девушек. Таких, как вы, Лена!
Он обхватил ее за плечи, запрокинул голову и поцеловал в губы. Лена вырвалась и стояла перед ним бледная, с красными пятнами на щеках.
— Вы... Вы... — пыталась она что-то сказать, но губы у нее дрожали, в горле встал комок, который никак было не проглотить. Она вынула из кармана платок, с ожесточением оттерла губы, сунула платок обратно в карман, неумело размахнулась и ударила Стрельцова по щеке.
Постояла, закрыв лицо руками, и вышла из комнаты.
Стрельцов потер щеку, долго рассматривал свою ладонь, словно отыскивая на ней следы пощечины, потом пьяно продекламировал:
Печальный рыцарь, гордость всей Ламанчи,
Сражен рукой прекрасной Дульцинеи!..
Тряхнул головой и с тоской сказал:
— Чепуха какая, господи!..
Кинулся ничком на раскладушку и, потянув к себе плед, закрылся им с головой, будто прятался от кого-то...
Женька Горовский стоял на углу и смотрел, как мимо него, стуча сапогами по булыжной мостовой, проходит отряд вооруженных рабочих. Их вел усатый матрос, в бушлате, с деревянной коробкой маузера на длинном ремне.
Сегодня город казался Женьке особенно тревожным. Несколько раз его обгоняли грузовики, на бортах которых сидели люди с винтовками, а в кузове что-то тряслось и позвякивало. В одном Женька увидел наваленные кучей гранаты и пулемет, лежащий почему-то кверху колесами. Попадались ему и грузовики со штатскими, которых везли куда-то под охраной. Все это было непонятно и вызывало тревогу. И то, как сейчас мимо него прошли эти вооруженные рабочие, молча и торопливо, тоже было тревожным!
Женька сворачивал за угол, когда увидел идущую навстречу Лену. Она шла опустив голову, в руке у нее был зажат скомканный платок, которым она вытирала то глаза, то почему-то губы. Лена прошла бы мимо, если бы Женька не окликнул ее. Она остановилась, посмотрела на Женьку покрасневшими от слез глазами и отвернулась.
— Ты что? — забеспокоился Женька. — Плакала?
— С чего ты взял? — пожала плечами Лена.
— Глаза красные, — сказал Женька.
— Ветер... — Лена подняла воротник пальто. — Ты куда?
— К Стрельцову. А ты?
— Домой.
— Что-нибудь случилось? — робко спросил Женька.
— Ровным счетом ничего, — как-то слишком спокойно ответила Лена и двинулась дальше.
Женька догнал ее и пошел рядом, заглядывая ей в лицо, но Лена отворачивалась и еще выше подняла воротник, потом остановилась и сказала:
— Иди куда шел. Я дойду одна.
— Но почему? — заволновался Женька.
— Иди, Женя, — твердо сказала Лена и пошла вперед.
Женька растерянно смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом, и медленно пошел к дому Стрельцова.
Ночное дежурство в домовой охране начиналось позже, и парадное было открыто, но в подъезде уже стоял табурет и лежала толстая доска, которая служила засовом.
Женька поднялся на третий этаж и взялся за медную шишечку колокольчика, когда увидел, что дверь полуоткрыта. Он удивился и вошел. В коридоре было темно, только в распахнутых настежь дверях кабинета красновато светилась дверца печки. Женька ощупью прошел туда и вгляделся в полумрак.
— Петр Никодимович!
— А?!. Что? — Стрельцов вскочил с раскладушки, запутался в упавшем пледе, с трудом удержался на ногах и с испугом смотрел в темноту: — Кто?! Кто здесь?
— Это я, Петр Никодимович, — шагнул в комнату Женька. — Горовский.
— А!.. — вытер пот со лба Стрельцов. — Вы что, завели отмычку?
— Дверь была не закрыта.
— Не может быть!
Стрельцов уже в коридоре сообразил, что дверь не закрыла за собой Лена, потрогал щеку и поморщился от отвращения к самому себе. Задвинул тяжелые засовы, вернулся в кабинет, вывернул фитиль у лампы и, сев на раскладушку, потянулся к бутылке.
— Хотите коньяку?
— Я не пью, — присел на краешек дивана Женька.
— И совершенно напрасно! — Стрельцов плеснул в фужер из бутылки, выпил и пожевал хлеба. — Непьющий поэт — это несерьезно!
Женька вежливо улыбнулся и сказал:
— А у них опять начал выходить журнал.
— У кого это «у них»?
— У комсомольцев... — Женька вынул из-за обшлага шинели свернутый в трубку журнал: — Вот... Бумага, правда, неважная... Но даже стихи есть!
— Да? — поднял брови Стрельцов и пообещал: — У нас будет свой журнал, Женя. И на отличной бумаге! Какую вы предпочитаете? Меловую? Веленевую? С золотым обрезом? С серебряным?..
— Вы всё шутите... — вздохнул Женька. — А ведь вам совсем не весело, я знаю.
— Какие еще великие истины вам открылись? — вяло поинтересовался Стрельцов.
— Не надо, Петр Никодимович! — вскочил Женька. — Почему вы стараетесь не замечать того, что происходит? Нас становится все меньше и меньше... Нужно искать новые пути! И вы сумеете их найти... Я знаю, я верю... Вы бескорыстно преданы нашему делу. Ведь я не ошибся в вас? Почему вы не отвечаете, Петр Никодимович?
Стрельцов закрыл лицо ладонями и почувствовал, что пальцы его мокры от слез. «Слишком много выпил!» — уговаривал он себя, не желая признаваться, что этот мальчишка подслушал его недавние мысли. Его тронула эта детская преданность и наивная вера в его силы, которая превратится в такую же пылкую ненависть, узнай этот мальчик хоть сотую долю того, что с ним сейчас стало.
Стрельцов незаметно вытер глаза, подошел к роялю, взял из груды хрусталя рюмку и налил себе и Горовскому.
— У вас благородное сердце, Женя. Выпьем!
— Но, Петр Никодимович... — пытался отказаться Горовский.
— Выпьем за юность и за новые пути!
Он поднял свой фужер и залпом выпил.
Женька хотел сделать то же самое, поперхнулся, закашлялся, с трудом отдышался и отставил недопитую рюмку.
— Не смущайтесь, Женечка! Все так начинали.
К Стрельцову вернулось хорошее настроение, и, забыв обо всем, сам вдруг поверив в то, о чем говорит, увлекаясь и жестикулируя, он зашагал по комнате:
— Мы создадим партию, Женя! Партию молодежи. Свободной, гордой и независимой! Самую сильную партию. К нам будут проситься комсомольцы, и мы их примем, но не всех. Не всех, Женя! Это будет партия избранных!
— Неужели это возможно, Петр Никодимович? — У Женьки заблестели глаза.
— Возможно! — энергично тряхнул шевелюрой Стрельцов. — Вся молодежь пойдет за нами.
— Вот, вот!.. Я как раз думал об этом! — опять вскочил с дивана Женька. — Именно вся! Я даже сочинил воззвание... в стихах.
— Ну-ну... — подбодрил его Стрельцов. — Интересно!
— Сейчас вспомню... — заволновался Женька. — Сейчас... Вот! Горячая юность, к тебе наше слово, полет дерзновенной и смелой мечты... Как же дальше? К тебе мы взываем... Нет! К тебе призываем... Я сейчас вспомню! Надо записать начало. Можно, Петр Никодимович?
— Ради бога! Бумага и чернила на столе.
Стрельцов широким жестом показал на письменный стол, увидел вдруг темные окна и схватился за голову:
— Ах, черт возьми!..
— Что случилось? — Женька уже устраивался в кресле письменным столом.
— Пишите, пишите... — отмахнулся Стрельцов и задумался, потирая ладонью лоб. — Откройте-ка ящик, там должна быть свеча... Нашли?
— Пожалуйста. — Женька протянул ему оплывший огарок.
— Все гениальные поэты творили при свечах! — сказал Стрельцов и загремел спичками. — Вот так... А лампу я у вас забираю. Нет возражений?
— Ну, что вы! — заулыбался Женька и еще ниже склонился над листом бумаги.
Стрельцов взял лампу и прошел в столовую. Постоял у окна и вернулся обратно в кабинет.
— Как пишется?
— Вот! — Женька встал и с выражением прочел:
Горячая юность, к тебе наше слово,
Полет дерзновенной и смелой мечты,
К тебе обращаемся снова и снова —
Во имя Свободы на все ты готова,
Любые преграды сметаешь лишь ты!..
— Гомер! — развел руками Стрельцов. — Еще рюмку для вдохновения?
— Я и так опьянел, — признался Женька. — Даже спать захотелось!
Стрельцов поставил лампу на окно, вгляделся в темную улицу и обернулся к Горовскому:
— Вот что, юноша бледный... Давайте-ка домой и баиньки!
— Сейчас, Петр Никодимович! Только одну строфу!
— Ну-ну... — Стрельцов опять потер лоб. — В окне кабинета или в столовой? Убей, не помню...
— Это вы мне? — поднял голову Женька.
— Нет, нет!.. Пишите.
Стрельцов взял лампу и опять направился в столовую.
Женька таращил слипавшиеся глаза и бормотал:
Орлиная стая, бунтарская стая
В полет устремилась, в пути вырастая...
Стрельцов вернулся и обеспокоенно сказал:
— Вот что, Евгений Гомерович, я вынужден вас покинуть.
— Еще две строчки! — решил выдержать характер Женька. — Я вас догоню, Петр Никодимович.
— Не забудьте захлопнуть входную дверь.
Стрельцов обмотал шею шарфом и, на ходу надевая студенческую шинель, вышел из комнаты.
Женька откинулся на спинку кресла и сладко зевнул.
— Орлиная стая, в пути вырастая... И нет ей преград на пути!.. Преграды у меня уже были...
Женька засыпал и ничего не мог с собой поделать. Две ночи подряд он дежурил в домовой охране. Подменял заболевшего отца и отбывал свое дежурство. Днем отстаивал очереди за хлебом и пшеном. А теперь еще этот коньяк на голодный желудок!
— Еще минуточку, и я пошел! — уговаривал себя Женька и блаженно закрывал глаза. — Уже иду! — бормотал он и все ниже и ниже сползал со спинки кресла.
Мигнул и погас догоревший огарок свечи. Но Женька этого не видел. Он спал.
Стрельцов спустился по черной лестнице, прошел через двор, осторожно распутал цепь, на которую закрывались ворота, вышел под арку и вгляделся в пустынную улицу. На противоположной стороне он увидел человека, прижавшегося к стене дома, и негромко окликнул:
— Вадим Николаевич!
Заблоцкий быстро пересек дорогу и укрылся под аркой.
— Это ни на что не похоже, Стрельцов! — сказал он сердитым шепотом. — Мы же договаривались, что лампа должна стоять на окне в столовой. А у вас она то в столовой, то в кабинете, то невесть где!
— Виноват... — тоже шепотом оправдывался Стрельцов. — Забыл.
— Такие вещи не забывают!
Заблоцкий протиснулся в узкую щель между створками ворот, по стенке, чтоб не видели из окон, дошел до железного козырька над подъездом, нырнул в дверь и начал торопливо подниматься по крутым ступеням черной лестницы.
— Почему так поздно зажгли лампу? — Заблоцкий снял фуражку и вытер лоб платком.
— Я был не один... — пробормотал Стрельцов.
— Девицы! — пренебрежительно фыркнул Заблоцкий.
— Женя Горовский... Гимназист... Сочинял воззвание к молодежи, — объяснил Стрельцов, и, словно это могло оправдать его в глазах Заблоцкого, добавил: — В стихах!
— Неужели нельзя было отделаться от него раньше? — остановился на площадке третьего этажа Заблоцкий. — А если бы он еще час марал свои вирши?
— Как-то неловко было... — возился с ключами Стрельцов.
— Сказал бы я вам, что ловко, а что нет! — отстранил его Заблоцкий и первым вошел в кухню.
— Я принесу свечу, — шагнул следом за ним Стрельцов.
— Не надо.
Заблоцкий вынул из кармана коробок и, одну за другой зажигая спички, прошел коридором, потом, через кабинет, в столовую.
— Там прохладно, Вадим Николаевич, — предупредил Стрельцов.
— Это прибавит вам бодрости, — съязвил Заблоцкий.
Он подошел к окну, передвинул лампу на середину и вывернул поярче фитиль.
— Вы кого-нибудь ждете, Вадим Николаевич? — осторожно спросил Стрельцов.
— Я никогда никого не жду, — жестко сказал Заблоцкий. — Если меня не вынуждают делать это! За оружием приходили?
— Нет. Никого не было. — Стрельцов даже не скрывал своего страха. — А если вдруг обыск? Я боюсь, Вадим Николаевич!
— Пейте валерьянку, — посоветовал Заблоцкий. — Винтовки спрятали?
— Да.
— Где?
— В ванне.
— Идиотство!
— Но туда не заходят, Вадим Николаевич!
— Зайдут, — пообещал Заблоцкий. — И перепрятывать будет уже поздно.
В дверь черного хода постучали.
— Не открывайте! — приказал Заблоцкий и прислушался.
В дверь постучали еще раз. Осторожно, но настойчиво. Стук был условным: три раза подряд и два с перерывом.
— Дайте лампу.
Заблоцкий взял из рук Стрельцова лампу, быстро прошел через кабинет и вышел в коридор.
Стрельцов заторопился за ним, задел в темноте вазу, и она с грохотом полетела на пол.
— Что там у вас, Стрельцов? — крикнул из коридора Заблоцкий.
— Фамильный фарфор, Вадим Николаевич, — отозвался Стрельцов. — Ваза и еще что-то... Вдребезги!
Женька заворочался во сне, но Стрельцов уже шел по коридору к кухне.
«Как близко стреляют...» — подумал Женька, открыл глаза и чуть не закричал от испуга: он был заперт в какой-то тесной клетке! На уровне головы виднелась деревянная стена с ввинченным в нее кольцом. «Для цепей!» — решил Женька. Локти упирались в другие две стенки, за спиной была третья. С трудом он сообразил, что во сне сполз с кресла и голова его теперь упирается в тумбу письменного стола. Кольцо это от ящика, с боков — подлокотники, а сзади — спинка кресла. Женька потер занемевшую шею и решил, что пора выбираться на свет божий, но в коридоре послышались шаги и приглушенные голоса. Сейчас сюда войдут люди и увидят, что он выползает из-под стола, как последний пьяный забулдыга. Позор! Женька опять спустился на пол.
В кабинет вошел Заблоцкий, высоко поднял лампу, огляделся и обернулся к стоящим в дверях женщине в клетчатой накидке с пелериной и человеку в темном пальто и шляпе.
— Никого! — сказал Заблоцкий. — Вам показалось, Павлов.
— Пуганая ворона, говорят... — усмехнулась женщина и откинула вуаль на шляпке.
— Мне не до шуток! — огрызнулся Павлов. — На Литейном засада, на Рождественской тоже... И фельдшер не вернулся!
— Мог задержаться на той стороне, — пожала плечами женщина.
— А если взяли?
— У вас абсолютно надежные документы, — успокоила его женщина.
— Это вам так кажется, — проворчал Павлов. — А если меня узнают эти... из мастерской? Стрелял-то в мальчишку я, а не вы!
— Не грубите, штабс-капитан, — плотно сжала губы женщина и направилась в столовую.
— Там же собачий холод! — недовольно сказал Павлов.
— Вам не мешает поостыть, — опять усмехнулась женщина и прошла в столовую.
Женька от боли прикусил кулак, так вдруг ему захотелось закричать им, что они не одни, что он не хочет их подслушивать, но не может не слышать.
«Замолчите! Замолчите же!» — в отчаянии заклинал Женька и закрывал уши ладонями.
Все было как в дурном сне: эти зловещие тени на стенах и потолке, красноватые отблески от раскрытой дверцы печки, сам он, нелепо скорчившийся на полу, и главное — то непонятное и страшное, о чем говорили эти люди.
Как они оказались здесь, у Стрельцова? Что общего у него с человеком, стрелявшим в мальчика? С убийцей! И почему здесь распоряжается эта женщина с властным холодным голосом? И кто тот, второй? А Стрельцов молчит! Неужели он заодно с ними? Нет, не может быть!
Женька осторожно поднялся, сел в кресло и прислушался.
— Передайте по группам, что на фортах все подготовлено... — услышал он голос женщины. — Мятеж должен совпасть с решительным наступлением генерала Юденича, а он, слава богу, уже в Гатчине.
— Не хватает людей, Муза Петровна, — угрюмо сказал Павлов. — Аресты, облавы... В штабе седьмой армии провал... Наш человек в Чека арестован и расстрелян... Больше половины оружия изъято. С кем и с чем прикажете выступать?
— Не так громко, пожалуйста, — приказала женщина.
— Слушаюсь, Леди, — с нескрываемой иронией ответил Павлов. — Может быть, перейти на английский?
— Если это шутка, то неудачная, — холодно сказала женщина.
— Какие, к чертовой матери, шутки?! — вспылил Павлов. — Ваши милые друзья и союзнички затеяли перестрелку с чекистами. И что в результате? Френсис на том свете, а этот ваш...
— Замолчите! — повысила голос женщина.
— Нет уж, позвольте! — вышел из себя Павлов. — Где этот ваш неуловимый Петр Петрович? Иван Владимирович? Как там еще его называют?
— Его называют просто шеф, — сквозь зубы сказала женщина. — И прошу его имени не упоминать. Когда надо, он появится!
— Вы в этом уверены? — засмеялся Павлов. — Так вот, уважаемая Муза Петровна, должен вас огорчить: шеф перешел границу.
— Этого не может быть... — охрипшим вдруг голосом сказала женщина. — Вы лжете!
— Увы! — Павлов чиркнул спичкой и закурил. — Как это ни больно слышать, но он покинул нас... вернее, вас, Леди!
— Хам!
— Я или он? — спокойно спросил Павлов.
Женщина промолчала, а Заблоцкий, волнуясь, сказал:
— Господа, господа... Это все-таки личное... Давайте о деле.
— Где ваши люди? — обернулся к нему Павлов.
— Люди будут, — твердо ответил Заблоцкий. — Кстати, Петр Никодимович... Где молодежь, которая так слепо идет за вами?
— Бросьте, Вадим Николаевич! — огрызнулся вдруг Стрельцов. — Не так все просто, как кажется.
— Деньги? — спросил Заблоцкий.
— Денег я получил достаточно, — сразу сник Стрельцов. — Они хотят знать правду. А говорить ее, как вам известно, не рекомендуется!
Женька вскочил и опрокинул кресло.
— Кто там? — Заблоцкий отдернул занавеску и поднял над головой лампу.
Стрельцов вбежал в кабинет и, увидев Женьку, растерянно обернулся к Заблоцкому.
— Это Женя... Я вам о нем говорил...
— Очень рад, — уничтожающе оглядел Стрельцова Заблоцкий и обернулся к Павлову.
— Вы же ушли... — растерянно бормотал Стрельцов. — Собирались уходить...
— Я заснул... Нечаянно... А потом проснулся.
— Давно? — быстро спросил Стрельцов.
— Я все слышал, Петр Никодимович... Значит, вы брали у них деньги, чтобы обманывать нас... И мы верили вам... Я верил... А вы взяли самое дорогое и продали...
Женьке почему-то стало трудно дышать, и говорил он чуть слышно и прерывисто.
— Женя! — протянул к нему руки Стрельцов. — Это недоразумение... Вы не так поняли!
— Я все понял, — покачал головой Женька. — Продали... Как вы могли?
Он говорил все же тихо. Ему казалось, что, если он заговорит громче, ему не хватит воздуха и он задохнется. И все-таки он закричал:
— И вы лучше молчите, а то я могу вас убить!
— Заткните рот этому сопляку, — не повышая голоса, распорядился Заблоцкий.
— Не заткнете! — сжал кулаки Женька. — Юденича ждете, выступать собираетесь! Подло, из-за угла... — И обернулся к Павлову: — И вы опять в спину стрелять будете, да?
Павлов медленно и молча пошел на Женьку, а тот, так же медленно, отступал к дверям кабинета, смотрел на руку Павлова, которая тянулась к карману пальто, и думал, что это продолжается плохой сон, что сейчас он проснется и не будет ни этого страшного человека, ни этой темной, заставленной вещами и посудой комнаты, он вернется домой к больному отцу и побежит в аптеку на углу, зажав в руке рецепт и деньги, как бегал еще совсем мальчишкой. Павлов вынул руку из кармана, и в зажатой ладони тускло блеснула вороненая сталь нагана.
— Не здесь! Умоляю вас!.. — закричал Стрельцов и закрыл лицо ладонями.
На его крик обернулся Павлов, а Женька, точно его толкнул кто-то, рванулся и побежал по темному коридору к парадному ходу. Он был уже у дверей, когда набежавший сзади Павлов ударил его рукояткой нагана по голове, и Женька, согнувшись, повалился на пол.
И в ту же минуту над дверью зазвонил колокольчик.
Павлов попятился назад, а Заблоцкий шепотом приказал Стрельцову:
— Спросите кто!
Стараясь унять дрожь в голосе, Стрельцов крикнул:
— Кто?
— Откройте, Петр Никодимович! — послышался из-за двери голос Кузьмы. — Это я... Кузьма!
Стрельцов беспомощно обернулся к Заблоцкому.
— Скажите, что вы не одеты... Пусть подождет, — подсказал Заблоцкий. — Дайте ключи от черного хода.
— А как же... — Стрельцов кивнул на неподвижное тело Женьки.
— Придумайте что-нибудь! — отмахнулся Заблоцкий и, кивнув Павлову и женщине на черный ход, направился в сторону кухни.
В дверь уже не звонили, а стучали прикладами винтовок. Стрельцов все понял! И вдруг увидел, как, держась одной рукой за стену, а другую прижимая к окровавленной голове, медленно поднимается Женька. Стрельцов вскрикнул, метнулся к дверям кабинета, закрыл за собой обе створки и прижался к ним спиной.
Женька с трудом отодвинул засов, снял цепочку, открыл тяжелую дверь, и его чуть не сбил с ног светловолосый голубоглазый человек в потертой кожанке.
— Кто такой? — обернулся он к Кузьме, кивнув на привалившегося к стене Женьку.
— За что они его так? — склонился над Женькой Кузьма. — Безвредный он вовсе...
— Скорее... — тихо сказал Женька. — У них оружие... Они с Юденичем... — И, обессиленный, закрыл глаза.
Лацис махнул рукой стоящим за его спиной вооруженным людям, и те быстро прошли в квартиру.
В темной кухне Заблоцкий возился с ключами, пытаясь выйти черным ходом. Женщина стояла за его спиной. Павлов, услышав шум в глубине квартиры, по-звериному неслышно отступил и встал за полуоткрытой дверью, отделяющей кухню от коридора. Заблоцкий нашел наконец нужный ключ, щелкнул замком, но со стороны черной лестницы кто-то потянул дверь на себя, и на пороге встал Алексей Колыванов с наганом в руке. За его спиной стояли Степан и еще двое вооруженных комсомольцев.
— Назад! — скомандовал Колыванов. — Руки вверх!
Заблоцкий попятился и медленно поднял руки. Стоявшая за ним женщина отступила назад, к дверям кухни.
Колыванов развернул Заблоцкого за плечо и подтолкнул в коридор, а шедший сзади Степан ударом ноги распахнул дверь пошире. Створка дверей закрыла прижавшегося к стене Павлова.
Когда Заблоцкий, женщина и конвоиры прошли мимо, Павлов проскользнул в кухню и вышел на черную лестницу. Перегнувшись через перила, он заглянул вниз, увидел стоящего там человека с винтовкой и стал бесшумно подниматься наверх, к входу на чердак.
Заблоцкого и женщину провели в кабинет, где Лацис уже допрашивал Стрельцова, а Степан подошел к Женьке:
— Что, гимназер? Досталось?
Женька виновато улыбнулся. Он сидел на сундуке под вешалкой, и Кузьма перевязывал ему голову носовым платком.
— Нашел чем перевязывать! — сказал Степан.
— Нечем больше, — обернулся к нему Кузьма.
— Это в буржуйском-то доме? — не поверил Степан. — Полотенце какое-нибудь есть?
— Наверное... — Женька хотел засмеяться, но поморщился от боли. — В ванной.
— Где, где? — переспросил Степан.
— В ванной комнате.
— А-а...
Степан многозначительно кивнул, соображая, что это за комната, но вышел из положения просто.
— Давай, Кузьма... Дуй!
— А где она? — бесхитростно спросил Кузьма.
— Третья дверь по коридору, — показал Женька.
Кузьма направился в ванную, а Женька спросил у Степана:
— Всех взяли?
— Как миленьких! — кивнул Степан. — Все трое здесь.
— Трое?! — Женька привстал с сундука и тут же опустился обратно. — А этот? Убил он вашего... В мастерской...
— Павлов! — вскочил Степан. — Что же ты раньше-то... — И побежал к кухне.
Когда он пробегал мимо ванной комнаты, оттуда вышел Кузьма с двумя новенькими, блестящими от смазки винтовками в руках.
— Степа!.. Гляди, что тут!
Степан отмахнулся, пробежал через кухню и толкнул дверь черного хода. Кузьма недоуменно посмотрел ему вслед, прошел коридором и заглянул в кабинет.
— Винторезы! — поднял он над головой винтовки. — Полное корыто!
— Угу... — невозмутимо кивнул Лацис и, прищурясь, посмотрел на женщину и Заблоцкого.
— Я здесь случайно, — пожала плечами женщина. — И по сугубо личному делу!
— Я тоже, — поднял голову Заблоцкий и указал на Стрельцова. — Вот хозяин квартиры.
— Я не виноват! — закричал Стрельцов. — Клянусь вам, я не виноват! Это их оружие... Они страшные люди! Страшные!.. И он... И эта вот... Леди!
— Леди? — насторожился Лацис.
— Да, да! Так ее называл тот, другой... Павлов, кажется...
— Замолчите, вы! — с ненавистью крикнула женщина и отвернулась от Стрельцова.
Лацис переглянулся с Колывановым, тот вышел, и сразу же в коридоре застучали сапоги бегущих людей...
Степан выскочил на черную лестницу и окликнул стоящего внизу патрульного:
— Ничего не слышал?
— Нет, — поднял тот голову. — А что?
Степан махнул рукой и побежал наверх.
На чердачной площадке он чиркнул зажигалкой и увидел, что дверь болтается на одной петле, а рядом валяется кусок ржавой трубы. Степан удивился тому, как почти без шума взломал дверь Павлов, снял с плеча винтовку и полез на чердак.
Ветер гремел по крыше полуоторванным куском кровли, с балок свисала паутина и лезла в рот и в глаза, под ногами путались оборванные бельевые веревки.
Степан встал за кирпичной кладкой дымохода, снова чиркнул зажигалкой и осмотрелся. На чердаке никого не было.
Ушел! Степан побежал к слуховому окну, выходящему на крышу.
На крыше было темно и скользко, ветер сбивал с ног, оградки на карнизах прохудились, и Степан присматривался, за что бы ему удержаться, если он вдруг сорвется и заскользит по крутому скату вниз.
Дом был громадный, стоял он стена к стене с соседним, тоже очень большим, и, где кончалась крыша одного и начиналась другая, различить было почти невозможно. С одной крыши можно было перейти на другую, потом на следующую, спрыгнуть на ту, что пониже, по ней бежать дальше, и где-нибудь обязательно будет наружная пожарная лестница, а внизу — проходные дворы, переулки, и след потерян!
Добраться до лестницы можно было по крышам, а можно по чердакам, взламывая закрытые двери. По крышам быстрее, но опаснее: на виду. По чердакам медленнее, но легче петлять и отстреливаться. Можно, конечно, выйти на одну из черных лестниц соседнего дома и уходить через дворы, но это слишком рискованно.
Степан решил, что Павлов наверняка побежит по чердакам, и решил опередить его. Он забыл только, что дома хотя и стоят стена к стене, но для того, чтобы попасть из чердака одного дома в другой, нужно, пусть ненадолго, вылезти на крышу, перейти на соседнюю, а там уже или идти верхом, или снова лезть через слуховое окно на чердак.
Не подумал он и о том, что бежать по темной и скользкой крыше будет так трудно. Степан несколько раз чуть не сорвался, один раз удержался за трубу, второй, уже у самого края, за ограду на карнизе.
Когда же он все-таки перебрался на крышу соседнего дома, то увидел, что окно чердака открыто: Павлов оказался быстрее. Забыв про осторожность, Степан загромыхал сапогами по железу и с отчаянием думал, что Павлова ему не догнать, что сейчас он, наверное, далеко впереди, а может быть, уже спустился вниз и скрылся в глухих ночных переулках.
Выстрел раздался, когда Степан добежал почти до конца крыши. Стреляли откуда-то снизу, но так близко, что, полуоглушенный, он едва успел броситься ничком за печную трубу.
Степан больно ушиб локти, шапка с него свалилась и лежала внизу на скате, но винтовку из рук он не выпустил и теперь, вскинув ее, осторожно выглянул из-за трубы.
Павлова он не увидел, но слуховое окно на чердаке соседнего дома, который был ниже, оказалось открытым.
Степан ногой подтянул к себе шапку, надел ее на дуло винтовки и выставил сбоку трубы, будто оттуда выглядывает человек.
Снова раздался выстрел, и Степан засек, что стреляли из чердачного окна. Он быстро опустил винтовку, скинул шапку и выстрелил в окно раз и другой. В ответ тоже прозвучали два выстрела, одна из пуль попала в трубу, полетели осколки кирпича.
Степан прикрыл голову руками и, сосчитав, что у Павлова в барабане нагана осталось еще три патрона, а стреляет он метко, задумался. Почему, услышав, что за ним гонятся, Павлов решил остановить его здесь, хотя мог бежать чердаком дальше?
Степан положил шапку на выступ трубы, выстрелил, целясь в проем чердачного окна, дождался вспышки ответного выстрела, спустился по скату крыши к самому краю и, нащупывая локтем ограду на карнизе, пополз вперед. Добрался до конца крыши, заглянул вниз и увидел, что по стене соседнего дома тянутся железные ступени пожарной лестницы. Значит, он догнал Павлова, когда тот собирался уже спускаться вниз, заметил Степана на соседней крыше и решил снять одним выстрелом, чтобы без помех скрыться,
Теперь надо не дать ему уйти!
У Павлова осталось два патрона, но достать здесь Степана он не сможет. Для этого ему нужно выйти к краю своей крыши, к лестнице, а она под прицелом Степановой винтовки. Но как только Павлов поймет, что до лестницы ему не добраться, он попытается идти обратно чердаками, и помешать ему Степан не успеет. Ему показалось, что на соседней крыше чуть погромыхивает железо. Степан вытянул шею, прислушался и различил осторожные шаги. Павлов направлялся к лестнице. Степан лег на живот, уперся локтями в кровлю, вскинул винтовку и выстрелил, нарочно взяв повыше. Прогремел ответный выстрел, и темный силуэт метнулся в сторону чердачного окна.
«У него всего один патрон...» Степана теперь беспокоило только одно: что будет делать Павлов, обнаружив, что путь к лестнице закрыт? Неужели рискнет идти обратно? А что же делать ему? Слухового окна, из которого стрелял Павлов, отсюда не видно: мешает крутой скат. Вылезать наверх — значит попасть под верную пулю. Ползти обратно в обход крыши по карнизу и ждать Павлова у выхода с чердака — тот может за это время спуститься по лестнице и скрыться. А взять его надо живым!
Степан посмотрел вниз, но увидел только глубокую и узкую щель двора, а в конце его арку, которая вела в соседний двор, такой же пустой и длинный, где была своя арка, ведущая в третий, а там, наверно, есть ход и в четвертый двор. Какое-то каменное ущелье! И ни одного огонька в окнах, хотя перестрелка должна была разбудить весь дом. Стоят, наверное, у темных окон и смотрят. Патруль ходит только по улице, но на нее выходит противоположная сторона дома, и, чтобы туда попасть, надо лезть на другую сторону крыши. Пройдет патруль или нет — бабушка надвое сказала, зато пулю поймаешь наверняка!
Не надеясь, что его услышат, Степан вложил два пальца в рот и свистнул. Вспомнил, что так же свистел на своей голубятне Санька, а теперь его нет и его убийца, как зверь в норе, прячется здесь, на чердаке, разозлился и свистнул еще раз, со всей силы. Ему показалось, что где-то свистнули в ответ. Не на улице, не во дворе, а тут, наверху, и свист был лихой, как у заправского голубятника, но какой-то приглушенный.
Степан свистнул особым посвистом, каким свистели только у них за заставой, ему отозвались точно так же и уже ближе.
Потом он услышал топот ног и понял, что по чердаку бежит Колыванов с ребятами.
«Прямо на Павлова!» — с ужасом подумал Степан и закричал:
— Стойте!.. Колыванов, стой!
Но его не услышали или не разобрали слов, кто-то, видно, выскочил из чердака, с соседней крыши послышался выстрел, загремело железо под тяжестью упавшего тела, и стрельбу открыли уже с этой стороны.
— Не стреляйте! — закричал Степан. — У него патроны все!..
Он перепрыгнул на соседнюю крышу и пошел к чердачному окну.
— Осторожней, Степа! — услышал он голос Колыванова.
Степан, радуясь, что Лешка жив и невредим, остановился и крикнул:
— Выходи!
Павлов, пригнувшись, долго смотрел на него из-под железного навеса. Потом медленно вышел. Оглядел стоящего на соседней крыше Колыванова и вооруженных комсомольцев за ним, покосился в сторону Степана и вдруг метнулся к нему, чтобы сбросить вниз и освободить путь к лестнице. Степан отступил в сторону и успел подставить ногу. Павлов упал, тут же вскочил, увидел, что Колыванов уже рядом, и поднял руки.
— Бросайте оружие, Павлов! — закричал со двора чей-то знакомый голос.
Степан посмотрел вниз и увидел Лациса, который стоял среди патрульных.
Павлов усмехнулся, подошел к краю крыши, взял наган за дуло и кинул его вниз. Потом сделал еще шаг, крикнул: «Будьте вы прокляты!» — и ступил в воздух.
Степану показалось, что он не падал, а словно медленно проваливался вниз, сначала как стоял, головой вверх, потом как-то неловко изогнулся и все тянул, тянул одну руку, будто хотел удержаться за что-то.
Степана вдруг закачало, он не удержался на ногах, сел на крышу и опустил голову на колени...
Уже светало, когда от дома Стрельцова отъезжали два грузовика. На одном везли изъятое при обыске оружие и арестованных, на другом ехали комсомольцы и Лацис.
Заблоцкий и женщина в клетчатой накидке влезли в кузов грузовика сами, отстранив конвоиров. Стрельцов же цеплялся за их руки, плакал, кричал, что ни в чем не виноват, что его запугали, запутали, он всей душой за революцию. Смотреть на него было нехорошо и стыдно. На него и не смотрели, отворачивались.
Не отворачивался Лацис. Он смотрел на Стрельцова даже с каким-то интересом. Узко щурил глаза, почесывал большим пальцем переносицу и думал о чем-то невеселом, но нужном.
Заблоцкий тоже смотрел на Стрельцова, и губы его были брезгливо сжаты. Потом он не выдержал и прикрикнул:
— Ведите себя достойно! Вы... Мразь!
Стрельцов вдруг притих и покорно полез в кузов.
Степан сидел рядом с Колывановым. Холодный дождь сек лицо, но Степан не отворачивался и не поднял даже воротника куртки. Смотрел в промозглую серую мглу и опять видел перед собой искаженное ненавистью лицо Павлова и то, как отшвырнул он ненужный уже наган и сделал последний свой шаг в пустоту. В нем было что-то от сильного, злобного зверя, и Степан поймал себя на том, что примеряет к себе его смерть: смог бы он так или нет?
— Как же они нас ненавидят... — подумал он вслух.
— Да... — Колыванов ответил сразу — наверное, думал о том же. — Это тебе не Стрельцов!
Степан только повел плечом, оглянулся на едущий следом грузовик и увидел Женьку. Он сидел рядом с Кузьмой и обеими руками прижимал к себе новенькую винтовку. Из-под гимназической фуражки белела повязка, глаза блестели, и весь он был взъерошенный, как мокрый воробей.
— Кто этому гимназеру винтовку дал? — удивился Степан.
— Я, — улыбнулся Колыванов. — Считаешь, зря?
— Факт, зря! — угрюмо кивнул Степан, помолчал и сказал: — А может, не зря...
Ветер рвал провода над трамвайными рельсами, над крышами домов светлела узкая полоска неба, и где-то близко били орудия.
Женька теперь жил в коммуне.
Размещалась она в клубе, куда ребята притащили железные койки под серыми солдатскими одеялами, разжились кое-какой посудой, соорудили печку и поставили ее в самой парадной комнате. На ней варили суп с воблой и кипятили воду в большом закопченном чайнике.
В доме, правда, была кухня, и там стояла здоровенная чугунная плита. Но дров она сжигала уйму, а разносолов никаких не предвиделось, поэтому решили обойтись буржуйкой.
Девчонки в своей комнате понавешали на окна занавески из марли, Степан хотел их содрать, но девчата разбушевались и выставили его из комнаты. Потом Глаша с Настей долго мудрили над куском кумача и вывесили плакат: «Комсомолец, охраняй пролетарскую красоту!»
Степан только головой покрутил, а девчонки разошлись окончательно и объявили, что они не рабы, а поэтому готовить обед и мыть посуду будут все по очереди. В первый день своего дежурства Степан сварил такой кондёр из пшена, что его можно было кидать о стену. Стенка трескалась, а каше хоть бы что! Кузьма разбивал ее молотком в порошок и заливал горячей водой. Получался супчик. Подгорелый, но есть можно!
Женька сообщил, что этот способ изобрели американские индейцы и называется порошок «пеммикан». Только делают его не из пшена, а из мяса.
Федор сказал, что из мяса, наверное, лучше, но все равно перевод добра: мясо не мука и нечего его молоть.
Женька заспорил с ним и пытался объяснить, что делается это, чтобы легче было нести запасы еды при дальних переходах и для лучшего хранения.
Степан буркнул, что все это — буржуазный предрассудок. Женька полез в бутылку и стал доказывать, что индейцы не буржуи, а свободное и гордое кочевое племя охотников.
Степан слушал, слушал и спросил: «А этот... как его... ну, самый главный у них... Как он называется?» Женька ответил: «Вождь племени», и Степан тут же подхватил: «Вот, а ты говоришь!.. Он и есть главный буржуй».
Женька развел руками и сказал, что на таком уровне спорить бессмысленно.
Со Степаном у Женьки отношения складывались напряженно. Первое время Степан приглядывался к нему и, похоже, даже сочувствовал, как пострадавшему от руки белогвардейца. И в то же время не мог заставить себя забыть о том, что еще недавно Женька мирно беседовал со Стрельцовым и даже с Павловым. И если бы не выдал себя во время случайно подслушанного разговора, то не ходил бы сейчас с пробитой башкой, которой он так гордится. А если бы проспал? Так бы и телепался за своим Стрельцовым? Или стал мальчиком на побегушках у Заблоцкого или, еще того хуже, у Павлова?
Каждый раз, когда Степан вспоминал Павлова, ему делалось не по себе. Раньше при слове «контра» он представлял себе каких-нибудь спекулянтов-мешочников или уголовников, пусть даже недобитых офицеров и кадетов, которые втихомолку поносят Советскую власть и ждут не дождутся, когда в город войдет Юденич. Но никогда он не думал, что они могут быть такими, как Павлов, несломленными и бросающими вызов даже своей смертью. Не мог он понять и Колыванова, когда тот говорил, что они не вправе отпугивать от комсомола всяких там гимназистов и реалистов. Степан считал, что этого не должно быть, когда вокруг заговоры, саботажи и убийства.
Когда Женьку принимали в коммуну, Степан потребовал, чтобы тот публично отрекся от своих дворянских родителей. Женька, то бледнея, то покрываясь красными пятнами, отвечал, что из родителей у него жив только отец и что он никакой не дворянин, а простой военный врач.
«Все равно офицер!» — закричал Степан, и Колыванову пришлось объяснять ему разницу между строевым офицером и военным врачом.
В коммуну Женьку приняли, но — странное дело! — он начал стесняться отца, навещал его украдкой и каждый раз, когда они вместе выходили из дома, просил его надеть штатское пальто. Отец ни разу не согласился и ходил по улицам в шинели и фуражке с кокардой, высоко подняв голову и распрямив плечи. Женька, наоборот, сутулился, всю дорогу отворачивался от прохожих и прятал лицо в поднятый воротник. Отец недоумевающе и грустно поглядывал на Женьку и еще выше поднимал голову. Женьке было стыдно, но ничего с собой поделать он не мог и когда прощался с отцом где-нибудь на углу, то чувствовал облегчение и дальше шел уже посвистывая, сдвинув фуражку со лба, чтобы все видели его забинтованную голову.
Вообще-то рана его давно зажила, и он мог свободно обойтись без повязки, но расставаться с ней Женьке было жаль по двум причинам. Главная была в том, что повязка, по мнению Женьки, придавала ему вид мужественный и романтичный. Пусть все видят, что он встречался лицом к лицу с врагами и не дрогнул. То, что тюкнули его по затылку, особой роли не играет.
Вторая причина заключалась в следующем: в больнице Женьке выстригли полголовы, и теперь волосы росли неровно. На одной стороне как у людей, на другой — как у рассердившегося дикобраза. Повязка скрывала это несоответствие в его прическе. Можно было, конечно, остричь вторую половину волос, но Женька предпочитал носить повязку и потихоньку от всех ночью стирать загрязнившиеся бинты, сушить их у печки, а рано утром, пока все спали, опять обматывать голову.
Особенно нравилось Женьке вышагивать с повязкой в строю, когда коммунары шли на военные занятия. С винтовкой за плечом, с подсумком на ремне да еще с перебинтованной головой он казался сам себе бывалым фронтовиком, хлебнувшим пороха, и мечтал поскорее избавиться от гимназической формы и раздобыть себе кожанку или, на крайний случай, солдатскую шинель и ботинки с обмотками, как у Степана.
Была у него еще одна мечта: пройтись по городу в бинтах и с винтовкой рядом с Леной. Но когда они не дежурили в патруле и не ходили на стрельбище, винтовки составлялись в пирамиду под охраной дневального, а одна повязка без винтовки — это уже не то!
Однажды он все-таки умудрился, возвращаясь со строевых занятий, забежать к Лене. Но ее дома не оказалось, дверь ему открыла мать Лены, на винтовку и перебинтованную голову не обратила внимания и была озабочена только тем, достанется Лене селедка, которую выдавали сегодня в лавке, или нет.
Женька обиделся, к лавке не пошел, а побежал в коммуну. Прибежал он как раз вовремя, потому что их повели получать обмундирование и патроны.
На складе пахло кожей и нафталином. Груды гимнастерок и шинелей лежали на длинных, сбитых из досок столах, похожих на магазинные прилавки. Тут же были навалены защитного цвета обмотки и лежали связанные за шнурки ботинки из грубой кожи с медными гвоздочками на каблуках, а на стойках, пряжками кверху, висели ремни.
Распоряжался этим несметным богатством лысоватый человечек с рыжими реденькими усами. На нем были надеты линялая гимнастерка и синие кавалерийские бриджи с кожаными леями, а на ногах почему-то валенки с галошами. Человечек цепко вглядывался в подошедшего к нему, выхватывал из одной груды шинель, из другой гимнастерку, перегнувшись через прилавок, смотрел на ноги и выкидывал ботинки.
Все оказывалось почти впору.
Девчатам тоже выдавались шинель, гимнастерка, бриджи и ботинки с обмотками. Бриджи они распарывали и кроили из них юбки, а обмотки меняли на нитяные чулки тут же, за углом, на толкучке.
Обмундирование складывали в шинель, перевязывали новеньким ремнем, писали на нем химическим карандашом фамилию, отправлялись за патронами.
Патроны выдавали боевые, и сразу все переставали пересмеиваться и подшучивать друг над другом. Молча ссыпали патроны в подсумки и шли к подводе, на которую грузили свои тючки.
Насте выдали еще брезентовую сумку с красным крестом, а в ней бинты и всякие пузыречки.
Степан ходил вокруг да около и допытывался, нет ли у нее там спиртика, Настя шугала его, а Женька сказал, что теперь по утрам его должна перевязывать Настя. Для практики.
Колыванов приказал, чтобы Степан проверил пулемет и держал его в готовности. Степан понял его слова по-своему и притащил пулемет в комнату.
В комнатах теперь стоял неистребимый запах дегтя и оружейного масла. Дегтем смазывали ботинки, маслом — винтовки. И с дегтем и с маслом все явно перестарались, и штатские рубашки шли на ветошь для протирки.
Но казенный этот дух нравился даже девчатам, потому что все понимали: скоро на фронт.
Несколькими днями раньше ушел эшелон с комсомольцами из самокатной роты. Теперь очередь за ними!
Отправки ждали со дня на день, настроение было у всех какое-то странное — и тревожное, и веселое. Их уже ничего не связывало с прежним, устоявшимся коммунарским бытом, и они напропалую жгли последние дрова и, не скупясь, сыпали сахарин в морковный чай.
Вот и сейчас уютно булькал на буржуйке закопченный чайник, пахло разваренным пшеном, в углу Степан с Глашей в который раз разбирали и смазывали пулемет, Федор перекладывал что-то в своем вещевом мешке, а Женька сочинял стихи. Он закрывал глаза и, как наяву, видел перед собой страницы «Юного пролетария», свою фамилию, набранную крупным шрифтом в замысловатой виньетке, а под ней колонку стихов.
Идут эшелоны, стучат эшелоны,
Вперед, все вперед и вперед... —
бормотал Женька и размахивал огрызком химического карандаша.
И в дымных вагонах, в поющих вагонах
Горячий веселый народ!..
— Опять стихи бормочешь? — спросил из своего угла Степан.
— Не мешай, Степа... — одернула его Глаша.
— Пустое занятие! — огладил ствол пулемета Степан. — Кому они нужны?
— Всем! — вспылил Женька.
— Всем? — насмешливо протянул Степан.
— Да, всем!
— Федор, тебе стихи нужны?
— Чего? — оторвался от своего мешка Федор.
— Стихи, спрашиваю, тебе нужны? — Степан встал в позу и продекламировал: — «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда!»
Федор подумал и сказал:
— Нам это ни к чему.
— Слыхал? — обрадовался Степан.
— Так не спорят! — обиделся Женька. — А Федору просто надо учиться.
— Чего, чего? — Степан обтер руки и подошел к Женьке. — Может, и мне тоже?
— И тебе!
— В гимназию, значит, определяться? — У Степана заходили желваки на скулах.
— В трудовую школу, — стоял на своем Женька.
Степан оглядел его с ног до головы и заявил:
— Все ученые — контра!
Глаша ахнула и тихо сказала:
— Степан...
Но Степан упрямо мотнул головой и повторил:
— В чистом виде контра!
Женька потрогал повязку на голове, нервно одернул гимнастерку под ремнем и, стараясь говорить ровно, хотя голос его прерывался от волнения, спросил:
— Тогда скажи... В гимназии я учился... Что же я, по-твоему, контра?
— Ты-то? — Степан слегка растерялся. — Был как есть контрик. И сейчас еще не вполне.
— Что «не вполне?» — Губы у Женьки дрожали.
— Не вполне партийный человек, — туманно объяснил Степан.
— А ты партийный?
— Спрашиваешь! Я член РКСМ.
— Я тоже!
— Все равно ты еще не достиг, — упрямо заявил Степан. — Вот Кузьма достиг. Наш человек, рабочий. А Федор вроде тебя, только с другого края.
— Это с какого же я краю? — поднял голову от своего мешка Федор.
— С крестьянского! — рубанул ладонью воздух Степан.
— Чепуху несешь! — отмахнулся Женька. — Вот Иван Степанович — настоящий партиец, Колыванов тоже. Члены партии большевиков!
— А я беспартийный, по-твоему? — растерялся Степан.
— Факт! — Женька поглядел на его потерянное лицо и рассмеялся.
— Усмешки строишь? — Глаза у Степана сузились, скулы окаменели. — Я за такие слова, знаешь, что могу сделать?
— Кулаками будешь партийность свою доказывать? — усмехнулся Женька.
— Жаль, зарок дал... — сквозь зубы сказал Степан. — А то бы не посмотрел, что у тебя башка перемотана!
Пошел в угол, присел на корточки у пулемета, услышал, как сочувственно вздохнула Глаша, и отвернулся. Глаша поглядывала на его мрачное лицо и думала о том, что еще совсем недавно она, как и все слободские ребята, гордилась, когда Степана звали в кулачные бои взрослые парни с ближних улиц. Потом, когда что-то неуловимо изменилось в их отношениях и она уже бегала с мальчишками, а Степан как-то по особенному приглядывался к ней, драки его стали ей ненавистны. Но каждый раз, когда он приходил к баракам с синяком под глазом и смывал у водопроводной колонки во дворе запекшуюся под носом кровь, ей становилось и жалко его, и досадно, что кто-то оказался сильней. Сейчас она радовалась, что Степан пересилил себя и не ввязался в драку, но к радости примешивалась и та, давняя досада к побежденному и неприязнь к Женьке, который в комсомоле без году неделю, а Степан еще в августе семнадцатого вступил в тогдашний Союз рабочей молодежи. Может, он, конечно, и не настоящий член партии большевиков, но все равно партийный, а Женька пришел на готовенькое и заносится! Потом подумала: может быть, все не так? Кузя — рабочий, Федька — из крестьян, но сейчас-то они вместе! И Степан, и Женька, и она. А кто раньше, кто позже — не в очереди за селедкой стоят!
Глаша опять вздохнула и посмотрела на Степана. Тот все еще возился с пулеметом и головы не поднимал. Обернулся, только когда услышал у дверей голос Колыванова:
— Здорово, братва!
Степан кинул ветошь в открытую дверцу буржуйки и подошел к Алексею:
— Имею вопрос.
— Ну? — присел к столу Колыванов.
— Партийный я или нет?
— Здрасте! — развел руками Колыванов.
— Нет, ты скажи! — горячился Степан.
— Беспартийный, — подвинул к себе чайник Колыванов. — Устав и Программу надо знать.
— Да знаю я! — отмахнулся Степан. — Я про суть тебя спрашиваю!
— А я про суть тебе и говорю, — погрел ладони о жестяную кружку с кипятком Колыванов. — Вы наш рабоче-крестьянский резерв.
— Вроде запасного полка, что ли? — недоверчиво и мрачно спросил Степан. — Кто-то воюет, а мы очереди дожидаемся?
— Почему? — засмеялся Колыванов. — Ты вот воюешь? Осуществляешь партийное влияние на массы? Женьку вон завоевал!
— Тебе все шуточки! — покосился на Женьку Степан и спять помрачнел.
Федор бросил свой мешок и подошел к столу. Долго переминался с ноги на ногу, смотрел, как прихлебывает кипяток Колыванов, потом решился и сказал:
— Слышь, Леша... Ты говоришь, что этот... ну... резерв самый, что, мол, из крестьян он? Или ослышался я?
— Из рабочих и крестьян, — кивнул Колыванов.
— Так... — соображал Федор. — Значит, если в партию меня примут, то я буду вполне партийный человек?
— Вполне! — улыбнулся Колыванов.
— Во! — Федор победно взглянул на Степана: — Слыхал? А ты говоришь — с другого края!
— А-а!.. — махнул рукой Степан и отошел в угол.
— Бе-е! — показал ему вслед язык Федор, обернулся к Колыванову и сказал: — Дойду я до партии. Все сделаю, а в партии буду! Веришь, Леша?
— Верю, — очень серьезно ответил Колыванов и вздохнул. — Верю, Федя...
А думал он о том, что не стоит, пожалуй, заглядывать так далеко вперед... На завтра назначена отправка, и, может быть, прямо с марша их бросят в бой. И как не похож он будет на лихие конные атаки и отчаянные рукопашные, о которых бессонными ночами мечтают эти мальчишки. Не будет белых и вороных коней, сверкающих клинков, прыжков во вражеские траншеи с гранатой в одной руке и маузером в другой. Ничего этого не будет!
Ему припомнились окопы с хлюпающей под ногами болотной водой, томительно-тоскливое ожидание атаки, первые выстрелы по далекой еще цепи чужих солдат, когда не знаешь, попал ты в кого-нибудь или нет, и оттого без ощущения ненависти или страха.
Все это придет потом, когда, преследуя отступающих, ворвутся они в полусожженную деревню, где не будет ни наших окопов, ни вражеских, а смешаются свои и чужие и появится страх быть убитым. Потом уйдут и страх и ненависть и сменятся тупым безразличием и безмерной усталостью, когда уложит кто-нибудь из них в рукопашном бою безусого юнкера и тот некрасиво умрет, зажимая ладонями рану на животе, на что-то еще надеясь, по-детски плача и мучаясь от нестерпимой боли.
Кто-то сказал, что война рождает мужчин. Может быть. Но какой ценой! Сегодня — отрочество. Завтра — взрослость. Без юности. Но юность останется у тех, кто будет жить после них. За это стоит драться. И умереть, если придется!
Колыванов отставил пустую кружку и негромко сказал:
— Завтра на фронт, ребята.
То ли его не расслышали, то ли не ждали, что скажет он об этом так просто и буднично, но никто не закричал «ура!» или «даешь!», а все только встали и молча столпились вокруг Колыванова, будто ожидали услышать еще что-нибудь.
— На фронт завтра, — повторил Колыванов. — Три часа на личные дела. Ночевать здесь.
Оглядел притихших ребят и спросил:
— Непонятно?
Ему покивали в ответ — мол, все понятно, чего там! — и так же молча разошлись укладывать немудрящие свои платьишки, штаны и рубашки, которые так и не собрались занести домой.
— Кто дневальный? — спросил Колыванов.
— Я, — отозвался Кузьма. — Вещички через Степана передам.
— Сходи домой, — помолчав, сказал Колыванов,
— А дневальство как же? — не понял Кузьма.
— Я подежурю, — ответил Колыванов и, не дав Кузьме возразить, приказал: — Давай, давай... Собирайся!
Расходились ребята без обычных смешков и шуточек, в дверях кто-нибудь говорил: «Мы скоро, Леша» или «До вечера», он кивал им в ответ и думал, что такими тихими стайками разлетаются воробьи перед грозой. Колыванову даже понравилось, что они притихли. Значит, понимают, что впереди не игрушки. Потом подумал, что понимать-то понимают, но не очень себе представляют, какая она бывает — война.
А еще подумал, что, может быть, придет такое время, когда люди забудут, что такое война.
Колыванов присел к буржуйке, прижег от уголька самокрутку, сидел, курил и пускал дым в открытую дверцу печки...
Утро выдалось ветреное и холодное.
Ночью выпал снежок, на платформах его уже растаскали сапогами, но крыши теплушек были припорошены белой пылью. Ветер сдувал ее, и тогда крыши становились пятнистыми, белыми с черным. Рельсы стали мохнатыми от инея, застыли пятна мазута на полотне, песок между шпалами затвердел, а под каблуками ломался тонкий ледок.
Роту выстроили у пакгауза, к стене его жалась кучка озябших музыкантов, Колыванов обеими руками держал древко знамени и откидывал голову, когда ветер заворачивал полотнище и оно било его по лицу. Перед строем стоял Зайченко, рядом с ним — Алексей Алексеевич в пальто с потертым бархатным воротником и женщина в кожанке с пышным узлом волос на затылке.
Ветер бросал им в лицо снежную пыль, но они стояли торжественно и прямо, только Зайченко, у которого от ветра слезились глаза, помаргивал ресницами.
На путях коротко гудел маневровый паровозик, лязгали буфера вагонов, что-то покрикивал сцепщик, и машинист то подавал паровозик назад, то дергал вперед, но уже вместе с вагонами.
На дальних путях, где грузилась какая-то часть, ржали лошади, тарахтели по сходням колеса орудий, слышалось шипение пара, доносились слова команды.
Звуки эти далеко разносились в холодном прозрачном воздухе, и Колыванов напрягал голос, жилы на его шее вздулись, изо рта вырывались облачка пара.
— Клянемся! — хрипловато кричал Колыванов. — Никогда, нигде, в любом смертном бою не уронить чести этого знамени. Пронести, как святыню, обагренную кровью товарищей, через все фронты, на которые пошлет нас партия!
Зайченко дал знак музыкантам, и оркестр заиграл «Интернационал». Казалось, что маленький этот оркестрик заглушил все звуки на станции, и ничего уже не было слышно, кроме плывущей в воздухе мелодии, которую плавно и торжественно вели трубы.
Колыванов перехватил знамя одной рукой, другой взял под козырек. Зайченко и Алексей Алексеевич вытянулись и опустили руки. Женщина в кожанке вскинула голову и встала еще прямей. В последний раз вздохнул медью бас, громыхнули тарелки, глухо ухнул барабан.
— Смирно! — скомандовал Колыванов. — Равнение на знамя!
И опять грянули трубы, забухал барабан, зазвенели медные тарелки, но теперь уже задорно и весело.
Знамя пронесли перед строем, оно замерло в руках у знаменосца, и, будто ожидая этого, оборвался марш в оркестре.
— Вольно! — крикнул Колыванов. — Можно разойтись!..
Строй зашумел, поломался, разбился на кучки.
Оркестранты вытряхнули и спрятали мундштуки и пошли по дощатой платформе к грузовичку, который стоял внизу за пакгаузом.
Алексей Алексеевич и женщина в кожанке попрощались с Зайченко и подошедшим Колывановым и, будто только сейчас почувствовав, как сечет лицо снежная пыль, подняли воротники и тоже спустились по лесенке вниз.
Грузовичок пофыркал мотором, почихал, заурчал и тронулся с места.
— А вы чего ж не поехали? — спросил Колыванов у Зайченко.
— Провожать так провожать, — ответил Зайченко и вытер согнутым пальцем слезящиеся глаза.
— Коменданта надо тряхнуть! — поправил ремни амуниции Колыванов. — Чего он с эшелоном волынит?
— А ты сядь на его место! — поежился от порыва ветра Зайченко и неожиданно согласился: — А тряхнуть не мешает. Пойдем.
Он направился вдоль платформы к станционным постройкам, Колыванов обернулся к толпящимся у дверей пакгауза ребятам, крикнул: «Заходите, там пусто!» — и заспешил за широко шагающим Зайченко.
В пакгаузе было темновато, пахло прелой рогожей, валялись пустые ящики, стояли рассохшиеся бочки. Кто-то прикрыл дверь, стало потише и потеплей, расселись
на ящиках и задымили самокрутки.
Глаша с Настей сидели в сторонке и о чем-то шушукались. Степан вертел «козью ножку» и нет-нет да поглядывал в их сторону. Почему-то ему казалось, что говорят они о нем. Глаша прятала от него лицо, а Настя, похоже, ее утешала. Никакой вины припомнить за собой Степан не мог, рассердился и подсел поближе к ребятам.
— Красиво получилось! — оживленно говорил Кузьма. — С оркестром, все честь по чести! И знамя!
— Уж больно Леша хорошо говорил! — согласился Федор. — Меня аж слеза прошибла. Пронесем, мол, как святыню! Вроде иконы, значит.
— Да нет, Федя! — улыбнулся Женька. — Святыня — это иносказательно, как символ... Понимаешь?
Федор поморгал ресницами и на всякий случай согласился:
— Оно конечно. — Подозрительно огляделся — не смеются ли над ним? — и вздохнул: — Расстроился я даже! — Вынул кисет и предложил: — Закуривайте, ребята!
Такой щедрости от Федора не ожидали, к кисету потянулось несколько рук, а Степан с сожалением посмотрел на свою «козью ножку» и сердито сказал:
— А говорил — нет махорки. Ох и жадный ты, Федька!
— Я не жадный, а хозяйственный. — Федор аккуратно завязал кисет и спрятал за пазуху. — Это какой нам, выходит, почет! Перед всем народом флаг вручили.
— Знамя, дурья голова! — одернул его Степан. — Флаг!.. Ну, поселянин!
— Я, может, и поселянин, — обиделся Федор. — А ты самый что ни есть... этот... антихрист!
— Анархист, Федя! — поправил Женька.
— Все едино! — отмахнулся Федор. — Выше всех себя ставит!
— Смотри, какой сознательный стал! — засмеялся Степан, потянул погасшую «козью ножку» и потребовал: — Спички гони!
Федор вздохнул, снял шапку, вынул из-за подкладки коробок и протянул Степану.
— А зачем ты их в шапке держишь? — удивился Женька.
— Чтобы не отсырели, — солидно объяснил Федор. — Солдат я теперь или кто? — И закричал на Степана: — Чего расчиркался? С одной закурить не можешь?
— Да подавись ты своими спичками! — кинул ему коробок Степан и пошел к дверям. Отодвинул плечом одну половину, прислонился к притолоке, курил и смотрел, как на путях, что напротив, стоят у теплушек солдаты в таких же, как у них, необмятых шинелях и неразношенных ботинках, а рядом с ними женщины и ребятишки.
Даже отсюда Степану было видно, что разговора особого между ними уже нет, все прощальные слова сказаны, а отправки еще не дают, вот и стоят они молча, отцы гладят ребятишек по головам, а жены смотрят на них.
У теплушки, где играет гармонь, детишек не видно, а стоят кружком молодые солдаты, и кто-то в кругу отплясывает напоследок. А один парнишка все оглядывается, высматривает кого-то, надеется, наверно, что прибежит в последнюю минуту та, которую ждет.
Степан опять оглянулся на Глашу и увидел, что ребята столпились у дверей и тоже смотрят на эшелон, а лица у них — как будто это они провожают тех солдат. И сразу он вспомнил, как долго не решался сказать матери, что уходит на фронт, а все придумывал, что бы такое сделать по дому, а когда наколол и натаскал из сараюшки дров и принялся мыть полы в комнате, мать вдруг спросила: «Когда уезжаешь?»
Степан будто не слышал, возил мокрой тряпкой по чистому уже полу, потом выжал ее в ведро, вынес на крыльцо и вылил грязную воду; когда вернулся с пустым ведром, тогда только ответил: «Завтра, мам...»
Мать поднялась с постели и стала шарить в комоде, Степан сказал, что ничего ему собирать не надо, выдали казенное, но мать все открывала и закрывала ящики, а под руку попадались отцовские не распроданные еще вещи, и она не выдержала, села на кровать и расплакалась.
Степан стоял над ней и не знал, какие слова говорить, а мать вытирала отцовской рубашкой мокрое лицо, порывалась сказать что-то, но слезы мешали ей, и она опять утыкалась лицом в рубашку. Потом притихла и не заплакала даже тогда, когда Степан уходил.
Теперь он пожалел, что не велел ей приходить на станцию, и опять оглянулся на Глашу, подумав, что, может быть, она сердита на него из-за матери, но в это время протяжно и громко загудел паровоз, что стоял на путях напротив, солдаты полезли по теплушкам, женщины разом кто заплакал, кто закричал какие-то прощальные слова, эшелон тронулся и шел сначала медленно, так что женщины и ребятишки шли вровень, потом начали отставать и побежали, потом остановились, и только какая-то девчонка — может, та, которую ждал молоденький солдатик, — бежала и бежала за составом, так и не догнала, остановилась и заплакала, вытирая слезы сдернутым с головы платком.
— Двинули путиловцы... — сказал Кузьма и вздохнул.
Степан отодвинул вторую половину дверей и увидел, как от станции идут по путям двое: мужчина и девушка. Мужчина был в военной шинели и фуражке, а девушка — в пальто с меховой пелериной и в меховой шапочке. Мужчина старался идти прямо и придерживал фуражку, чтоб ее не снесло ветром. Девушка пыталась помочь ему, когда они переступали через рельсовые стыки, но он вежливо, но твердо отстранял ее руку и сам придерживал ее под локоть.
— Гляди, ребята... — сказал Степан. — Буржуи какие-то недорезанные плетутся!
Женька вгляделся в идущих и, оттолкнув Степана, выскочил из ворот пакгауза и побежал к ним навстречу. Мужчина тоже ускорил шаги, споткнулся о шпалы и упал бы, но девушка успела поддержать его. Он виновато улыбнулся ей, поправил фуражку и, тяжело дыша, остался стоять на путях, вглядываясь в бежавшего к ним Женьку.
— Папа!.. Лена! — кричал Женька, и не понять было, рад он им или напуган.
Когда он подбежал к ним, то отец уже справился с волнением и стоял прямой, как всегда, и даже как будто спокойный. Лена смотрела на запыхавшегося Женьку и улыбалась.
— Почему вы здесь?.. Как? — Женька вытирал фуражкой мокрый лоб и никак не мог отдышаться. — Ну, ты знал, папа... А Лена?
— Я зашла к Сергею Викентьевичу... — Лена разглядывала его шинель, винтовку, тонкие в обмотках ноги. — Он мне сказал.
— И ты пришла?!
Женька и радовался ее приходу, и стеснялся отца, и не знал, как поступить дальше: оставаться здесь, подальше от ребят, или вести их к пакгаузу.
Тонко засвистел паровоз. Женька оглянулся и увидел, что на их путь подают состав. Паровоза видно не было, он толкал состав сзади, и казалось, что теплушки движутся сами.
— Идемте! — Женька потянул отца с пути.
— Ваш? — спросил отец.
— Наверное!
Женька поправил винтовку и решительно пошел к платформе. На ходу он оглядывался, будто проверял, идут ли отец с Леной. Сергей Викентьевич шагал широко, прямой, в длинной шинели и фуражке с кокардой. Лена пригибалась от колючего ветра и с трудом поспевала за ним.
Комсомольцы высыпали из пакгауза и смотрели на медленно движущийся состав. Потом увидели шагающих по платформе Женьку, а за ним Сергея Викентьевича с Леной и обернулись к ним.
Проходя мимо знамени, у которого мерзли двое комсомольцев с винтовками, Сергей Викентьевич остановился, вытянулся и приложил ладонь к козырьку фуражки. Постоял так и двинулся дальше. Кузьма переглянулся со Степаном, и тот уважительно покивал головой. По лесенке на платформу вбежал Колыванов и на ходу кричал:
— Начинай погрузку!
Женька застенчиво сказал ему:
— Это мой папа.
Колыванов увидел высокого человека в офицерской шинели и фуражке с кокардой и на миг смешался. Потом козырнул:
— Колыванов.
— Горовский, — откозырял в ответ Сергей Викентьевич.
— Вы извините, — сказал Колыванов.
— Все понимаю, — с достоинством склонил голову Сергей Викентьевич.
Колыванов заторопился дальше, Сергей Викентьевич посмотрел ему вслед, потом спросил у Женьки:
— Ваш командир?
— Ага... — кивнул Женька. — Леша!
— Что значит — Леша? — поднял плечи Сергей Викентьевич. — А как по отчеству?
— Не знаю... — растерялся Женька.
— А звание? — продолжал допытываться Сергей Викентьевич.
— Звание?
— Ну да! Прапорщик? Поручик?
— Да ты что, папа? — Женька оглянулся, не слышат ли их. — Просто командир!
— Ну-ну...
Сергей Викентьевич отогнул полу шинели, вынул серебряные часы — луковицу на цепочке — и протянул Женьке:
— Вот, сын. Это тебе.
— Да ты что, папа! Зачем?
Женька только теперь увидел, как постарел за последние месяцы отец. Седыми стали желтоватые от табака усы, морщинистой шея.
— Возьми, — твердо сказал Сергей Викентьевич. — Память будет.
— А как же ты? Пульс у больных... И всякое там...
Чтобы не расплакаться, Женька говорил первое, что пришло в голову.
— А!.. — махнул рукой Сергей Викентьевич и отвернулся.
— Становись!.. — послышался голос Колыванова.
— Иди, сын, — сказал Сергей Викентьевич. — Иди и помни: трусов у нас в семье не было.
Он быстро поцеловал Женьку в щеку, как клюнул, и подтолкнул к Лене:
— Прощайся и ступай!..
Женька смотрел на Лену и молчал. Потом сказал:
— Спасибо.
— За что?
— За то, что пришла.
— Что ты, Женя... Я так рада, что тебя увидела.
— Правда?
— Конечно!
Женька смотрел на ее зазябшее лицо, на волосы, выбившиеся из-под шапочки и припорошенные снежной пылью, он протянул руку, чтобы то ли стряхнуть с ее волос приставший снег, то ли просто погладить их, но опять послышался громкий голос Колыванова:
— Смирно!.. По порядку номеров рассчитайсь!
— Беги, Женя! — сняла с руки перчатку Лена и провела ладонью по его щеке. — Беги!
— Прощай, Лена! — все еще стоял и смотрел на нее Женька.
— До свидания! — покачала головой Лена. — Мы еще встретимся, Женя. Обязательно!
Женька доверчиво улыбнулся и пошел, но все время оборачивался и кивал ей и отцу, потом опять остановился.
— Пиши!
— Куда?
— Не знаю! — крикнул Женька и побежал к шеренге комсомольцев.
Он встал на свое место рядом с Кузьмой и даже успел крикнуть свой порядковый номер. Кузьма одобрительно ткнул его в бок, а Колыванов протяжно закричал:
— По вагонам!
Пока все рассаживались по теплушкам и занимали места на нарах, Женька высматривал на платформе отца с Леной, видел, что они не уходят, а жмутся от ветра у стены пакгауза, махал им рукой, чтобы они шли домой, но они не понимали его, махали ему в ответ и показывали то на столб семафора, то на паровоз, давая понять, что скоро уже двинется эшелон.
У дверей теплушки стоял Степан и посматривал то на них, то на суматошно счастливого Женьку, что-то кололо его в сердце, он понимал, что и хотел и не хотел, чтобы вот так же стояла на платформе мать и тоже что-нибудь неразборчиво кричала, махала руками и улыбалась сквозь слезы. Потом увидел, как издалека бежит по платформе женская фигура в платке, хотел уже прыгнуть вниз и бежать навстречу, вгляделся и узнал Екатерину Петровну и спешащего следом Зайченко.
— Глаха! — обернулся он. — Тетя Катя бежит!..
Глаша ойкнула, поддернула юбку, спрыгнула с теплушки на полотно между путями и побежала к Екатерине Петровне.
Настя подошла к Степану и сказала:
— Ну, слава тебе!.. А то все глаза выплакала, что не так с ней попрощалась.
У Степана отлегло от сердца: значит, не на него она сердилась, а на себя. И глаза поэтому были красные, и с Настей шушукалась об этом.
А Глаша вихрем налетела на Екатерину Петровну, обняла, прижалась, спрятала голову у нее на груди. Екатерина Петровна гладила ее одной рукой по плечам и по голове, другой вытирала слезы, а стоящий рядом Зайченко хмурился, помаргивал и говорил:
— Ну, будет вам... Будет... Хватит, говорю...
Екатерина Петровна отмахивалась от него, глотала слезы и щептала Глаше:
— Под пули зря не лезь... Слышишь? Помню я твои разговоры... Не лезь под пули...
— Катя! — сердился Зайченко.
— Ладно тебе! Ладно! — отвернулась от него Екатерина Петровна, еще крепче обняла Глашу и вдруг всхлипнула громко, со стоном: — Доченька ты моя!..
Глаша сжалась в комочек в ее руках, окаменела, потом подняла голову и трудно, медленно, будто только-только училась выговаривать это слово, сказала:
— Мама...
Екатерина Петровна охнула и прижала ее к себе.
Протяжно и требовательно загудел паровоз, Зайченко за плечи оторвал Екатерину Петровну от Глаши, а ее подтолкнул к составу и сам пошел следом.
Степан протянул Глаше руки, и она на ходу влезла в теплушку и встала у перекладины. Так они и стояли рядом — Степан, Глаша, Женька — и смотрели, как идут сначала вровень с теплушкой, а потом бегут следом Екатерина Петровна и Лена, шагает за ними Зайченко, и только Сергей Викентьевич, высокий и прямой, стоит один на краю платформы и становится все меньше и меньше.
Деревню отбили в ночном бою.
Еще курился дымок над сгоревшей крышей риги, чернели обугленные стропила, по перепаханным колесами пушек огородам бродила чья-то недоеная корова и тоскливо мычала.
За деревней лежало поле с неубранными полегшими овсами. За полем виднелась полоска леса, и где-то там, в логах, отсиживались белые, готовясь к новой атаке. Могли они наступать и с другой стороны деревни, от реки, где занимали противоположный высокий берег и держали под прицельным огнем переправу.
Туда и перебросили основные силы, а здесь в боевом охранении оставили комсомольскую роту. Они отрыли окопы, в снарядной воронке устроили пулеметную ячейку, а греться по очереди бегали в полусожженную ригу.
Вот и сейчас сидели они на прошлогодней соломе и слушали Женьку, который вполголоса читал им сначала Блока, а теперь Пушкина:
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой
Девичьи лица ярче роз,
И блеск, и шум, и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой...
— А чего такое «пунша»? — спросил Федор.
— Напиток такой, — недовольный, что его перебили, ответил Женька. — Сахар жгут и еще что-то...
— Сахар жгут? — ахнул Федор. — Скажи, гады, а?
— Контра! — подтвердил Степан. — Давай дальше Женька!
— Нравится? — удивился Женька.
— Ничего... — уклончиво сказал Степан. — Красиво написано.
— Читай, Женя... — попросила Глаша и села поудобней. Женька откашлялся и продолжал:
Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость,
В их стройно зыблемом строю
Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
Насквозь простреленных в бою...
— Здорово! — не выдержал Степан. — Это я тоже люблю. Бой, дым, огонь!
Глаша улыбнулась и сказала:
— Известное дело! Где драка, там Степан.
— Да я не про это! — Степан даже поморщился от досады. — Я про военное искусство. Это тебе не кулаками махать!
— Может, у тебя призвание, — серьезно сказал Женька. — Талант! В командармы выйдешь.
— А что? Факт! — самоуверенно заявил Степан, подумал и покачал головой: — Нет, братва... Я токарем буду. Как батя.
Про умершего отца он никогда не говорил, вырвалось это у него случайно, и, чтобы никто не вздумал его жалеть, нахально брякнул:
— А потом женюсь!
Увидел широко раскрытые глаза Глаши и спросил:
— Что смотришь? Ей-богу, женюсь! — И чтобы окончательно развеселить ее, добавил: — На образованной. Но Глаша не засмеялась, как ожидал Степан, а как-то неловко поднялась и через пролом в стене вышла из риги.
Степан видел, как она, сгорбившись, пошла к воронке, где сидел у пулемета Кузьма, и спрыгнула вниз.
— Чего это она? — недоуменно обернулся Степан.
Женька покусал губы и сказал:
— Неумный ты все-таки человек, Степа!
— Это почему же? — Степан даже не обиделся.
Женька ничего не ответил и лег на солому, заложив руки за голову. Смотрел на черные стропила, серое низкое небо и насвистывал мелодию старого-престарого вальса.
Степан обескураженно молчал, свертывал «козью ножку» и все тянул шею к пролому в стене, поглядывая на пулеметную ячейку.
Но Глаша не возвращалась, и Степан, так и не закурив, сидел и вертел в пальцах самокрутку.
— А я землю пахать буду, — сказал вдруг Федор.
— Что? — рассеянно переспросил Женька.
— Землю, говорю, пахать буду, — повторил Федор. — Как белых разгромим, в деревню к себе подамся. Коммуну собью, артельно чтоб робить. Слышь, Степа?
— Тебе бы только в земле ковыряться! — раздраженно отозвался Степан.
— Это ты какие слова говоришь? — ахнул Федор. — Ты хлеб ешь?
— Отстань! — смотрел в пролом стены Степан.
— Нет, ты говори! — Федор засопел и заморгал ресницами. — Ешь хлеб?
— Ну, ем, — неохотно ответил Степан.
— А кто его сеял? Кто землю пахал? Кто убирал? — У Федора покраснели лоб, щеки, шея, а уши и нос, наоборот, стали белыми. — Сколько потов на эту землю пролито, ты знаешь? Убить тебя за такие слова мало! — Он помолчал и решительно сказал: — Не товарищ ты мне больше. Вот!
— И чего разошелся? — растерялся Степан. — Слова ему не скажи! — Подсел к Федору и толкнул его в бок: — Федь!.. А Федь!
— Чего тебе?
— На, покури. — Степан протянул ему так и не зажженную самокрутку.
— Не хочу, — буркнул Федор, но самокрутку взял.
— Пошутил я... — пытался помириться с ним Степан.
— Спички давай. — Федор закурил и сказал: — Я, может, ученым хлеборобом хочу быть. Как он называется, Женя?
— Агроном.
— Во! — поднял палец Федор. — И буду! Первый агроном в нашей деревенской коммуне буду!
— Будешь, будешь! — успокоил его Степан и опять поглядел в пролом стены.
К пулеметной ячейке шел Колыванов и вел двух солдат — наверное, чтоб сменить Кузьму.
Степан видел, как Колыванов спрыгнул в воронку, потом оттуда вылез Кузьма, а за ним — Колыванов и Глаша.
Кузьма пошел к риге, а Колыванов с Глашей стояли и о чем-то разговаривали. Кузьма уже пролез в пролом и подсел к костерку, разложенному на железном листе, а Колыванов с Глашей все стояли у воронки. Потом Колыванов обнял ее за плечи и повел к риге, а Глаша сначала упиралась, потом вывернулась из рук Колыванова и пошла впереди. Влезла через проем и с независимым видом уселась рядом с Кузьмой. Колыванов, пригнувшись, влез следом за ней, поглядел на Степана и спросил:
— Кто Глаху обидел?
— Никто меня не обижал! — встрепенулась Глаша.
— А глаза почему красные? И вообще?..
— От дыма, — кивнула на костерок Глаша. — А вообще — так... Настроение.
— От дыма, говоришь?
Колыванов опять посмотрел на Степана, погрел руки у огня и сказал:
— Что-то притихли беляки. Не нравится мне это!
— Дали по зубам — вот и притихли! — отозвался Степан.
Он все смотрел на Глашу, но она упорно отворачивалась.
— Думаешь?.. — с сомнением покачал головой Колыванов, глянул на Глашу, на Степана и спросил: — О чем разговор был?
— О будущем, — усмехнулся Женька.
— Хороший разговор! — оживился Колыванов и задумался. — Кончим воевать, раскидает нас в разные стороны, постареем мы...
— Ну уж и постареем!.. — недоверчиво сказал Степан и опять поглядел на Глашу. — Как это постареем?..
— Да так! — засмеялся Колыванов. — Постареем, и все! И будем вспоминать годы эти молодые, комсомольскую нашу юность.
— А нас? — очень тихо спросила Глаша и незаметно скосила глаза в сторону Степана.
— Что «нас»?
— Нас вспомнит кто-нибудь?
— Нас-то? — Колыванов подумал и сказал: — Должны вспомнить! Соберутся когда-нибудь комсомольцы... А будет их много! Сотни тысяч, миллион!
— Миллион! — засмеялся Федор. — Ну, ты скажешь!
— А что? Факт! — подтвердил Колыванов. — Ну, может, полмиллиона. Соберутся, вспомнят революцию, гражданскую войну... и кто-нибудь про нас скажет: «А ведь они были первыми, ребята!»
Он замолчал, подбросил соломы в костерок, она вспыхнула, померцала золотыми искорками, почернела и рассыпалась.
Колыванов чуть слышно вздохнул, оглядел притихших ребят и слишком уж оживленно сказал:
— А мы сами про себя вспомним! Встретимся лет через двадцать и вспомним!
— Через двадцать? — засомневалась Глаша. — Что ты, Леша!
— А что? Очень даже просто!.. — увлекся Колыванов. — Представляете, братва: открывается дверь, и входит известный в мировом масштабе механик-изобретатель Кузя! Здравствуйте, Кузьма Петрович! Как поживает ваша новая машина собственного изобретения? И кто это виднеется за вашей спиной? Да это же Горовский! Знаменитый поэт Евгений Сергеевич! Проходите, пожалуйста, товарищ поэт! Закурите махорочки, откушайте воблы.
— Опять вобла? — засмеялся Женька.
— Ах, вы не любите воблу? — подхватил Колыванов. — Федя, приедет кухня, возьмешь его порцию.
— Ладно, — с готовностью согласился Федор. — Может, он и пшенку не любит?
— Люблю, люблю! — поспешно сказал Женька.
— Известный поэт обожает пшено с детства! — засмеялся Колыванов. — На чем мы остановились? Ага!.. Вдруг шум, гам, дым коромыслом! Что такое?
— Степа, — улыбнулась Глаша.
— Ваша правда, Глафира Ивановна, — согласился Колыванов. — Идет Степан Барабаш! Ты кто будешь, Степа?
— Токарь он, — подсказал Федор.
— Идет наипервейший токарь Степан Алексеевич. А почему шум? — Колыванов обвел всех смеющимися глазами и сам же ответил: — А потому, что встретился он на парадной мраморной лестнице со своим закадычным дружком...
— Агроном я! — успел вставить Федор.
— Извините, не знал, — приложил руку к сердцу Колыванов и спохватился: — А как догадался, что про тебя речь?
— Ну... — широко улыбнулся Федор. — Шум, драка...
— Вопросов не имею, — поклонился Колыванов. — Встретился Степан Алексеевич с агрономом полей товарищем Федей и, как всегда, поднял дискуссию по крестьянскому вопросу!
— А Глаха? — не выдержал Степан.
— Задерживается, — тут же ответил Колыванов. — Опаздывает уважаемая всеми Глафира Ивановна. Наконец стучат по ступенькам ее ботинки — и в дверях она! Ты кто, Глафира?
— Не знаю... — застенчиво сказала Глаша и быстро взглянула на Степана. — Я учиться буду.
— В дверях — всероссийский ученый Глаха! — торжественно объявил Колыванов. — Платье на ней синее... переливается, как волны! И никаких ботинок! Наврал я про ботинки... Туфли на тебе, Глаха! Самые красивые!.. Как у балерины!
Глаша посмотрела на свои заляпанные грязью ботинки, поджала под себя ноги и спросила:
— А опоздала я почему?
— Опоздала-то? — задумался Колыванов и подмигнул ей. — А глаза от дыма промывала. Чтоб красные не были!
— Может, у меня и не от дыма вовсе... — вздохнула Глаша и спохватилась: — А про себя почему ничего не сказал? И про Настю?
— Почему это про меня и про Настю?
Колыванов смешался и погрозил Глаше пальцем. Потом засмеялся:
— Насте одна дорога — в медики. Доктором будет. А я... — Помолчал и сказал: — Не знаю, Глаха... Загадывать боюсь.
В пролом стены подул ветер, слабо тлевший костерок погас, от обугленных стропил сильнее запахло угаром.
Где-то на другом краю деревни слабо постреливали — видно, тревожили белых за рекой, те отвечали редкими пулеметными очередями. Потом потянуло дымком и запахом подгорелой каши.
— Кухня приехала, — сказал Колыванов. — Степан, смени ребят у пулемета.
— Я со Степой пойду, — встала Глаша.
— Давай, — не сразу согласился Колыванов. — Кто дневалит?
— Я вроде, — поднялся Федор. — Готовь котелки, братва.
— Не снести тебе одному, — подхватил свою винтовку Кузьма. — Пошли, Женька, пособим!
Бренча котелками, они вылезли через пролом в стене риги и пошли через огороды к разбросанным в беспорядке деревенским постройкам, за которыми угадывались выстроившиеся в однорядную улицу избы самой деревни. На дальнем ее краю постреливать стали чаще, Колыванов обеспокоенно прислушался и сказал Степану:
— Давай к пулемету, Степа... Ребят посылай туда.
— Может, я тоже, Леша? — сунул за пояс две гранаты Степан. — Здесь-то не полезут.
— Приказ слышал? — нахмурился Колыванов. — И смотреть в оба.
— Было бы на что! — огрызнулся Степан и полез через пролом.
Глаша вынула из кармана шинели наган, переложила его за пазуху и пошла за Степаном.
Колыванов опять прислушался к выстрелам и, придерживая рукой коробку маузера на боку, побежал через огороды.
Как это бывает часто, ничто не предвещало начала новой атаки.
С той и другой стороны постреливали с утра, но больше так, для острастки, понимая, что после тяжелого ночного боя и тем и другим надо отправить в тыл раненых, пополнить запасы снарядов, перетасовать роты, чтобы хоть как-то восполнить убыль.
И только когда с высокого берега начали бить орудия белых, а цепи их скапливаться у переправы, стало ясно, что они во что бы то ни стало решили отбить деревню.
Когда Колыванов прибежал к траншеям, вырытым на нашем низком берегу, то увидел, что часть несет большие потери, а отходить было нельзя, потому что оголялась переправа.
Вместе со своей ротой он залег правее траншей, за плетнями огородов, что спускались к реке, и приказал открыть огонь по переправе.
Белые уже несколько раз пытались переправиться через реку и каждый раз отходили под ружейным и пулеметным огнем, но по всему было видно, что попыток своих они не оставили.
Все чаще и плотней били их орудия, почти не умолкал пулемет, хлопали винтовочные выстрелы.
Бой разгорался...
Степан сидел у пулемета и прислушивался к перестрелке. В сыром воздухе выстрелы были негромкими, будто пухлые облака приглушали их. Облака были темно-серые, дымные, и казалось, что они вылетали из орудийного ствола. Над овсами кружила галочья стая, тоже похожая на темное облако, которое гонит по небу ветер. На дальнем краю деревни ухнуло орудие, галки поднялись выше и разлетелись.
— Там война идет, — сказал Степан. — А мы тут сиди, кукуй!
Глаша ничего не ответила, перебирала патронные ленты.
Степан сбоку посмотрел на нее. Волосы у Глаши отросли, и она постригла их так, что на лоб падала челка, а на щеках они лежали косыми крыльями.
«Как шлем!» — подумал Степан.
Глаша, угадав его мысли, тыльной стороной ладони убрала волосы со лба и обернулась к Степану. Он поглядел на низкое небо и сказал:
— Снег пойдет.
— Ага... — кивнула Глаша. Помолчала и спросила: — А ты правда на образованной жениться хочешь?
— Для смеху я... — махнул рукой Степан.
— Для смеху? — не то обрадовалась, не то опечалилась Глаша.
— Факт! Совсем другие мысли у меня в голове.
— Какие?
— Никому не скажешь?
— Это я-то? — Глаша даже задохнулась. — Да я...
— Ладно, слушай... — перебил ее Степан.
Он набрал полную грудь воздуха, потом выдохнул и с отчаянной решимостью выпалил:
— Я такое хочу совершить, чтобы товарищу Ленину про меня сказали!
— Ленину! — тихо ахнула Глаша.
— Ага... — исподлобья поглядел на нее Степан. — Мол, знали мы этого Степана Барабаша. Пустячный был паренек, в драку со всеми лез, а на какое геройство пошел! Надо его в партию принять, товарищ Ленин. — Степан помолчал и угрожающе предупредил: — Только ты никому, слышишь!
Глаша часто-часто закивала головой и прижала руки к груди.
— Расскажут ему про тебя, обязательно расскажут. Ты ведь такой, Степа... ты все сможешь! И в партии будешь, я знаю!
— Ну спасибо, Глаха!..
Степан отвернулся, в груди у него стало горячо, в глазах защипало.
— Я думал, посмеешься ты надо мной, а ты... Хорошая ты очень девушка!
— Да ведь я...
Глаша чуть не крикнула: «люблю тебя!», до крови прикусила губу, не зная, как спрятать от Степана лицо, схватила бинокль, прижала его к глазам и, слизывая языком кровь с губы, торопливо говорила:
— Почему это так, Степа? В эти стеклышки смотришь — все малюсенькое, а повернешь — все рядом, как на ладони!
Она вдруг замолчала, прижала бинокль к глазам, потом шепотом сказала:
— Белые!
— Где?
Степан почти вырвал у нее бинокль и лег на край воронки.
— У леска... Вон, где поле кончается... — шептала Глаша, как будто ее могли услышать ползущие полем белые. — Видишь?
— В обход хотят, гады! — Степан оторвался от бинокля и кинулся к пулемету. — Ленту, Глаха!
Он лег поудобнее, широко раскинул ноги, уперся локтями в края воронки и сжал в руках гашетку пулемета.
— Давай, Степа... — охрипшим вдруг голосом сказала Глаша.
— Подожди! — мотнул головой Степан.
Цепь поднялась и короткими перебежками пересекала поле.
— Степа! — крикнула Глаша.
Степан стиснул зубы и повел длинной очередью по бегущим. Видно было, как кто-то упал, будто споткнулся, кто-то продолжал бежать, остальные залегли, и бегущие тоже вернулись назад.
— Не нравится?
Степан взял прицел ниже и полоснул очередью по лежащим. Солдаты начали медленно отползать, потом побежали обратно к лесу.
— Побежали!
Глаша вскочила, сорвала с головы кумачовую косынку и замахала ею.
— В уме ты?! — Степан с силой дернул ее за полу шинели, и Глаша села на дно воронки. — Пулю схватить хочешь?
— Так ведь бегут! — Глаша вытерла косынкой лицо. — Бегут беляки!
— Опять попрут, — мрачно сказал Степан и прислушался. — Что же наши-то?
Выстрелы на дальнем краю деревни стали реже, но слышно было, как короткими очередями татакает пулемет и изредка бьют орудия.
— Там они так, для вида, — сообразил Степан. — А тут дуриком хотят взять!
Глаша высунула голову из-за края воронки и тут же пригнулась.
— Опять пошли, Степа!
Передовая цепь белых уже бежала по полю, а из леска выкатывались все новые и новые.
Степан приник к прорези прицела и сначала короткими очередями, а потом длинной пришил цепь к земле. Но пулемет захлебнулся и замолк.
— А, черт! — выругался Степан. — Перекос!
Он с досадой стукнул кулаком по щитку и взялся за гранаты.
Глаша лихорадочно пыталась выправить патронную ленту, а Степан полез к краю воронки с гранатой в руке.
Залегшая было цепь белых поднялась и, стреляя на ходу, побежала через поле. Они набегали все ближе и были уже совсем рядом, когда Степан вскочил, крикнул яростно и хрипло: «Примите поклон от Степана Барабаша!» — вырвав кольцо, кинул гранату и скатился на дно воронки, где Глаша заправляла новую ленту в патронник.
Степан поднялся, выглянул из-за края воронки, увидел, что солдаты, обходя убитых, снова движутся вперед, опять поднялся во весь рост, крикнул: «Еще нижайший!» — и кинул вторую гранату. Но не спрыгнул, как в прошлый раз, на дно воронки, а неловко, как-то наискось, сполз головой вниз.
— Степа! — отчаянно закричала Глаша и бросилась к нему.
— К пулемету... — хрипло сказал Степан, попытался подняться и опять упал.
Глаша метнулась к пулемету, легла за щиток, поймала в рамку прицела набегающую цепь, что было сил нажала на гашетку. Слезы заливали ей лицо, мешали смотреть, но она стреляла до тех пор, пока не кончилась лента, и, даже не посмотрев, где белые, кинулась обратно к Степану, подняла его голову и положила к себе на колени.
— Что, Степа? Что, миленький? — Она расстегивала его шинель, видела, как расползается на груди кровавое пятно, и в отчаянии твердила непонятные ему слова: — Не успела! Не успела!..
— Чего не успела? — с трудом выговорил Степан. — Все ты успела... Отогнала беляков?
— Отогнала... — глотала слезы Глаша.
— А плачешь чего? — еще тише сказал Степан и закрыл глаза.
— Я не плачу... — вытирала слезы Глаша. — Не плачу я... Только ты не молчи... говори чего-нибудь, Степа... Скоро Настя прибежит, санитары... Тебя вылечат... У нас доктор хороший, он всех вылечивает! Слышишь, Степа?
Она заглянула ему в лицо и закричала:
— Степа! Не умирай! Я люблю тебя!..
И торопливо, неумело стала целовать его лоб, щеки, голову, с которой упала фуражка.
Степан открыл глаза, и были в них удивление, боль, счастье и отчаяние. Он хотел что-то сказать, но только пошевелил губами, а думал, что говорит, и Глаше показалось, что она оглохла, потому что не слышит его.
Потом он опять закрыл глаза, и в Глашины уши ударил вдруг треск выстрелов и близкие крики солдат.
Она выхватила из-за пазухи наган, встала на краю воронки и, прикусив запекшиеся губы, била навскидку в набегающие серые фигуры. Потом что-то острое и быстрое кольнуло ее чуть ниже левого плеча, она выронила из рук наган и, запрокидываясь всем телом, увидела низкое небо и медленно летящие голубые снежинки. Падая, она закрыла своим телом Степана и успела услышать, как нарастают, приближаются со стороны деревни крики «ура!», грохочут колеса тачанок и яростной дробью стучит пулемет. Больше она не слышала ничего...
Часть уходила из деревни.
В санитарной фуре метался в бреду Степан и все звал Глашу. Настя прикладывала к его лбу мокрые полотенца и с усталым отчаянием думала о том, довезет ли она его до лазарета или не успеет. А в конце обоза медленно ехала повозка, укрытая брезентом, и среди тех, кого надо было хоронить, лежала Глаша.
Ветер завернул край брезента и шевелил косые крылья ее волос, а сверху все падали снежинки и не таяли на ее лице.
На московских бульварах сжигали последние листья. За чугунными оградами курились дымки, блестели голые ветки деревьев, звенели трамваи, катились черные каретки автомобилей.
Степан медленно шел по бульвару и думал о том, что еще какую-нибудь неделю назад он скакал в конной лаве под Новоград-Волынском, мелькали в воздухе клинки и, роняя с голов конфедератки, поднимали руки, сдаваясь в плен, разгромленные белополяки.
После того ранения в грудь его в беспамятстве увезли из Питера сначала в госпиталь под Тихвин, потом еще дальше, на Урал. В поезде он подхватил сыпняк, и, когда его с трудом выходили и память вернулась к нему, он написал матери, что жив, и спрашивал о Глаше. Но ответа на свое письмо так и не дождался, да и какие в ту пору могли быть письма, если железная дорога была перерезана то чехами, то бандами Дутова и узловые станции по три раза за неделю переходили из рук в руки.
Недолечившись, Степан из госпиталя сбежал и ушел биться с белобандитами, потом с уральскими ребятами воевал под командованием Блюхера, там и получил боевой свой орден.
Сколько раз, бывало, сидя у ночного костра и приглядывая за стреноженными конями, думал он о том, как вернется в Питер. Проедет на медленном трамвае через весь город, а может, пойдет пешком — так даже лучше! — и дойдет до их старых бараков за пустырем, увидит мать, Глашу, Кузю, всех ребят! Посидят, пошумят, а потом они с Глахой сбегут потихоньку и до рассвета будут ходить по знакомым улицам, посидят в старом их саду с белой эстрадой-раковиной, постоят у канала.
Подгадать бы приезд к началу лета, чтоб стояли белые ночи, цвела сирень, таяли над головой облака, а краешек солнца окрашивал воду в розовый цвет.
Забраться бы на пустую баржу, что приткнулась к берегу, и тут бы сказать Глаше все те слова, какие он не смог сказать раньше. Сколько он их перешептал, когда думал о ней!
Но с поездкой домой ничего не выходило, отряд их перебросили на Украину, и громил он белополяков уже в Конной армии. И вот теперь он в Москве и сегодня слушал Ленина.
Поезд опоздал чуть ли не на сутки, в общежитие для делегатов Степан даже не зашел, а направился прямо в особняк, где проходил съезд. С трудом пробился в зал, но там яблоку было негде упасть, и, как краснознаменца, его пустили на сцену, где стоял стол под красной скатертью, а на всем свободном пространстве вокруг стола, на стульях и прямо на полу сидели делегаты.
Владимир Ильич предупредил, что задержится, приедет прямо с заседания Совнаркома, и, чтобы не пропустить его приезда, на лестнице поставили ребят — сигнальщиков, а в зале пока пели, перекликались, разыскивали разбросанных гражданской войной земляков и товарищей, а больше всего спорили и гадали, о чем будет говорить Владимир Ильич.
Степан сидел у бархатной кулисы на каком-то ящике и, оглушенный и этим шумом и долгой тряской в тесном поезде, думал о том, как бы исхитриться и хоть на денек вырваться в Питер. Он даже чуть вздремнул и открыл глаза оттого, что вокруг него на минуту все затихли.
И увидел Ленина!
Сигнальщики его проморгали, потому что Владимира Ильича провели другим ходом, прямо на сцену, и теперь он стоял перед столом, поглаживал ладонью лоб и ждал, когда утихнут аплодисменты и крики приветствий.
А зал грохотал, отбивал ладони, чуть затихал, когда Ленин поднимал руку, и опять взрывался аплодисментами.
Владимир Ильич вынул из жилетного кармана часы и показал залу: уходит время.
Зал затих, и Ленин начал свою речь. Говорил он не очень громко, но так, что каждое его слово было слышно в самом дальнем конце зала.
Иногда он прохаживался по крохотному пятачку свободного пространства на сцене, опять останавливался, оглядывал притихший зал внимательными глазами и продолжал говорить убежденно и доверительно о самом главном для них, о будущем.
Степан не заметил, сколько длилась эта ленинская речь, ему показалось, что совсем недолго, но вот уже опять грохотал зал, снова взрывался криками, пением «Интернационала», и, когда проводили Владимира Ильича, никто не расходился, и людской водоворот шумел в коридоре, на лестнице, на улице у подъезда.
Тогда-то и встретил Степан Женьку Горовского.
Какой-то делового вида парень в кепке с огромным козырьком, в потертой кожанке, из карманов которой торчали свернутые газеты, блокноты и какие-то брошюры, толкнул его нечаянно в толчее коридора, обернулся, чтобы извиниться, и остановился раскрыв рот.
— Степан! — ахнул парень.
— Женька! — узнал его Степан.
Они тискали друг друга, хлопали по плечам, потом, обнявшись, пошли по коридору и уселись на подоконник в более или менее тихом углу.
Женька увидел Степанов орден на красной розетке, поглядел на командирские разводы гимнастерки и поднял кверху большой палец:
— Командарм?
— Комэск, — засмеялся Степан. — А ты?
— Я что? — скромничал Женька. — Редактор газеты.
— А стихи?
— Пишу.
— Лена с тобой?
— Конечно!
Степан глядел на его повзрослевшее лицо, на знакомый хохолок на затылке, заглядывал в его сияющие глаза, радовался встрече и все хотел спросить о самом главном для себя, но отчего-то боялся и ждал, что Женька сам скажет ему о Глаше.
Но Женька о Глаше ничего не говорил, а рассказывал, что Федька в деревне, сбил коммуну, прислал письмо к ним в газету и требует трактор; что Кузьма в Питере, механиком на заводе, а красным директором там Леша Колыванов; а он кивал и все смотрел в Женькины глаза и видел в них то, чего так боялся и о чем не хотел думать.
Степан решился и спросил:
— А Глаха?
— Ты что же? Ничего не знаешь?
— Откуда мне знать? — Голос у Степана дрогнул. — Меня же без сознания увезли... Месяца три, считай, на том свете был! Что с Глахой?
Женька отвернулся и долго смотрел в окно.
— Врешь... — глухо проговорил Степан.
Он схватил Женьку за плечи, повернул к себе, потряс за лацканы куртки и все повторял:
— Врешь! Врешь!
Женька даже не пытался освободиться из Степановых рук и только покусывал губы.
— Когда? — глухо спросил Степан.
— Тогда же, когда тебя ранило.
— И ничего нельзя было сделать?
— Сразу, — опять отвернулся к окну Женька.
— Не верю! — закричал Степан. — Не может быть, чтоб убили! Не верю!.. — И, ссутулясь, пошел по коридору...
Это было днем, а сейчас уже вечер, скоро зажгутся фонари на улицах, а он все ходит и ходит по бульварам.
Степан остановился, чтобы закурить, зажег спичку, закрывая ладонями огонек от ветра, и увидел вдруг впереди трех девушек в красных платочках и длинных юбках. Они шли взявшись под руки, и одна из них пела низким, чуть хрипловатым голосом:
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую...
Степан рванулся и побежал, разбрызгивая лужи, догнал девчат, крикнул: «Глаха!» — и повернул за плечо ту, что пела.
На него глядели тоже серые, но незнакомые и удивленные глаза, и так же, косыми крыльями, лежали на щеках волосы.
Степан сглотнул горький комок в горле, сказал: «Извините» — и медленно пошел обратно. Он слышал, как они засмеялись и опять кто-то запел, а Степан, почувствовав, что не может идти дальше, опустился на скамью. Так он и сидел, обхватив голову руками, а ветер гнал по бульвару желтые листья, и они шуршали у него под ногами.