Я еще не родился.
Пройдут годы, прежде чем я первым криком заявлю о себе миру.
Меня нет, но я уже начался. Я — вероятность, которая может осуществиться. Я скрываюсь в улыбке, которую молодая женщина дарит цветку, в смущенном взгляде, брошенном калеке вместе с монетой, я в едва слышном вздохе под пылающим закатным небом, я в слезе, в капле пота, мозоли, в кулаке, сжатом для удара.
Те двое, что произведут меня на свет, еще не встретились и еще никогда не виделись. Не думают друг о друге, не скучают по мне. Но те, кто их породил, уже жили общей жизнью, любили, ненавидели или были равнодушны.
Когда-нибудь, уже на закате дней, в минуту раздумий, я с удивлением открою, что, оглянувшись назад всего на пятьсот лет, я могу насчитать два миллиона предков, моих прямых родственников. И просто не поверю, что во мне замешено столько разных жизней.
Но разве я своим возникновением буду обязан одним только кровным родственникам? Разве, я не возникну также из добрых и дурных слов других людей, из их полезных и бесполезных дел, их благодушия и ненависти, властолюбия и трусости, из правды их и лжи, радости и боли. Человек живет не в пустоте. Вокруг него сотни и тысячи людей. Они тоже живут. А кто живет, тот разрушает и создает.
Что я унаследую от них, от чужих и знакомых, родных и неродных? Что они оставят мне, уйдя из этого мира?
Алиса крепко спала и не слышала, как прохрипели часы и раздались нежные звуки менуэта, звавшие в новый день. Не слышала, как мать тихо поднялась, оделась и вышла из комнаты.
— Вставай, детка!
А детке уже восемнадцать.
Мать успела подоить обеих коров, от нее еще пахнет хлевом. Алисе обычно давали спать до семи, хотя она охотно вставала бы вместе с остальными. Только в те дни, когда мать шла на рынок, Алису будили раньше. Тогда она должна была присматривать за домом или провожать мать до пристани, а потом разносить молоко. Когда ноша оказывалась уж очень тяжелой, отец шел сам, но сегодня ему некогда.
Алиса провела ладонью по гладкой деревяшке, отполированной ее и отцовскими плечами. Мамино коромысло чуть поменьше, но блестит больше — она пользуется им чаще других. Складные коромысла заменяют Курентисам лошадь и телегу. Когда нет груза, коромысло можно положить в корзину или сунуть под мышку. Это простое приспособление и зимой и летом помогает разносить молоко заказчикам, доставлять на рынок огурцы, помидоры или ягоды и привозить из Риги муку, отруби и даже минеральные удобрения.
Вчера Алиса собрала восемь ящичков клубники. И теперь отец на дворе, опустившись на колени, прикидывает, как лучше их связать — по две или по четыре.
Из дома вышла Эрнестина в новой белой косынке с синими горошинами.
— Нечего было столько набирать, — сказала она Алисе.
— Но ягоды совсем спелые.
Вскоре стало ясно, что складывать надо по четыре ящичка един на другой, чтобы Эрнестине было удобнее на пароходе. Алиса возьмет оба бидона с молоком и еще кружку — наливать молоко.
— Может, мне лучше все-таки самому пойти? — спросил отец.
— Да ладно, — ответила Эрнестина, берясь за коромысло.
Из дома вышел слепой дедушка Криш. Высоко вскинув голову, он легкими шажками ощупью пробирался по двору к дровяному сараю. Под мышкой — топор. Алиса вчера собрала в лесу сучьев, притащила домой, и теперь он хотел их нарубить.
— Дедуня, ты погоди, пока я вернусь! — воскликнула Алиса.
— Ничего, я как-нибудь…
— А сложу я сама, потом.
Обломанные ветром сосновые сучья, колючие и корявые, трудно сложить в поленницу, особенно человеку, ослепшему на закате лет.
Женщины подняли свои коромысла.
— Тяжело будет, — виновато сказал Густав.
Алиса старалась держать голову по-прежнему высоко, а Эрнестина сразу же поникла, как привыкшая к упряжке лошадь.
Лошади тоже бывают разные. Одни полны жизненных сил и как будто не замечают хомута. Впряжешь в плуг или повозку — они весело ржут, а пустишь в загон — резвятся. Если их погладишь, приласкаешь, ответят тем же: схватят хозяина мягкими губами за ухо или вцепятся зубами в одежду. Другие к старости тупеют. Равнодушно отшагают за день положенное, а лишь передышка, прикроют глаза и дремлют.
Третьи пугливы, упрямы, подозрительны. Чтобы не сорвались, не сбежали, их надо крепко привязывать. Могут укусить, лягнуть, и упаси бог, чтобы вожжа попала под хвост, особенно кобылам.
А есть лошади, которые ни к чему не проявляют интереса. Подойдешь к такой животине, тронешь худую, искусанную мухами шею — никакой реакции, полное безразличие.
Эрнестина не похожа ни на рыночную торговку, ни на обычную окраинную жительницу, которая носит ленивым и спесивым, но глуповатым горожанам добытое тяжелым трудом на клочке земли. Она аккуратно и даже со вкусом одета, хотя ничего дорогого или модного у нее нет. Ни высокий лоб, ни тонкие, всегда сомкнутые губы не предполагают примитивную житейскую хватку, и, когда Эрнестина обращается к покупателю, ее лицо не расплывается в искательную улыбку, в глазах не загораются жадные огоньки. В ее спокойном взгляде нет ни лукавства, ни трусости, ни тупой апатии, скорее — независимое достоинство и еще, наверно, глубоко скрытая грусть. Эрнестина по сути дела не рыночная торговка, она и не думает торчать возле своей клубники далеко за полдень и угодливо предлагать свой товар всякому прохожему. Сочные, крупные ягоды она отдаст перекупщику, спекулянту, пускай торгует, пускай ловчит. У Эрнестины нет на это ни времени, ни желания.
Алиса еще не утратила хрупкости и легкости подростка. На мир она смотрит восторженно. Все ее существо, движения, взгляд одновременно выражают и робость, и отзывчивость. Многие не замечают даже, как под их взглядом она внутренне сжимается, как слегка вздрагивают ее веки и по лицу пробегает тень, не видят, как его вдруг освещает легкая улыбка. Иногда Эрнестине говорят: «Госпожа Курситис, у вас такая воспитанная дочка». Это, конечно, большое признание, такое не часто услышишь, но Эрнестине кажется, что Алиса слишком старается улыбаться и угождать всем, что у дочки не хватает характера; видно, пошла в своего кроткого деда.
Они очень спешат. Не только боятся опоздать на пароходик, но и хотят скорее выбраться из леса; кажется, что за каждым можжевеловым кустом кто-то подстерегает.
После войны часто поговаривали об ограблениях и убийствах. Новое правительство, правда, с этим поветрием пыталось бороться, но почти безуспешно. Со дня, в который начинается наш рассказ, пройдет еще год, и знаменитого бандита Леона Адамайтиса схватят в постели невесты, а спустя шесть лет весенней порой ночью в сыром лесу повесят и там же похоронят легендарного разбойника Ансиса Каупена. А где еще десятки не столь прославившихся злодеев, но тоже приговоренных к смертной казни, и сотни посаженных в тюрьмы, не говоря уже о тех, которых так и не поймали.
Однако еще спустя пятьдесят и более лет подвыпившие интеллигенты будут распевать песни об остром ноже, жеребце и мрачных лесах, петь о герое, который, загубив восемнадцать душ, среди них также женщин и детей, в зале суда со страху перед смертью напустил в штаны.
…А четвертый — это я!
Это прозвучит особенно лихо.
Эрнестина и Алиса старались по сторонам не смотреть, но невольно краем глаза охватывали каждое дерево и куст. В сосняке и на песчаной дороге не было ни души. Только рябой тощий кот испуганно присел на обочине тропы, не зная, перебежать дорогу или кинуться назад.
— Брысь! В беду из-за тебя попадешь, — тихо сердилась Эрнестина.
— Киска, киска, кисонька… — пыталась Алиса задобрить кота.
Но в трудные военные и послевоенные годы кот утратил веру в человека и на всякий случай припал к мелкому брусничнику, полагая, что так его не видно.
— Ничего, все обойдется! — успокоила Алиса мать.
— Кто его знает, — без особого воодушевления ответила Эрнестина.
Когда они увидели, что на дорогу вышли три женщины с такими же коромыслами, Эрнестина с облегчением вздохнула и остановилась.
— Погоди! Передохнем.
Обе спустили на землю коромысла с поклажей. Алиса проводила взглядом женщин, которые вскоре исчезли за поворотом дороги.
— Нам их уже не догнать…
— И прекрасно, нечего навязываться.
Алиса прикусила губу.
К пристани они пришли вовремя. Пароходика еще не было. Алисе с молоком торопиться было некуда, все еще спят, и она ждала, пока уедет мать. Как только с пароходика спустили трап, пассажиры гурьбой кинулись занимать лучшие места. Алиса с волнением смотрела, как мать старается уберечь клубнику. Эрнестина исчезла в каюте, Алиса не могла разглядеть, удалось ли ей сесть, — такой груз несла три версты. Когда пароходик, дав гудок, заскользил дальше, Алисе стало очень грустно, зря она по дороге обиделась на мать за ее резкость.
Навстречу Алисе шли торопившиеся на работу парни, она старалась загодя посторониться, не хотела своими бидонами с молоком преграждать дорогу. Один на девушку только посмотрит и обойдет, а другой, улыбаясь, пойдет прямо на нее, попытается заговорить.
— Барышня, это ваше собственное молочко?
Алиса не смотрела, словно она слепа и глуха, лишь убыстряла шаг. Выбравшись на более спокойную улицу, останавливалась, опустив на землю бидоны, вытирала носовым платком лоб.
В одни двери надо лишь постучать, и к тебе выйдут; у других шуметь нельзя, надо налить молоко в выставленный горшок да перевязать тряпицей — от кошки; в третьем месте — зайти на кухню. Где деньги сразу давали, где платили раз в неделю или когда вздумается. Алиса со всеми покупателями старалась быть приветливой, и ей почти всегда отвечали улыбкой.
Налив последнее молоко, Алиса сняла жакетку. С пустыми бидонами можно шагать куда быстрее, а там, где на дороге нет никого, даже пробежаться или же, наоборот, остановиться и сорвать на обочине веточку, цветок. Теперь, когда солнце высоко, лес уже не кажется таким жутким, полным подозрительных теней. Но Алиса все равно присматривалась к кустам и все надеялась встретить того жалкого кота, но он исчез.
Дед сидел на колоде и тюкал по собранным Алисой сучьям. Слева лежали еще не разрубленные ветки, справа кривые корявые обрубки. Криш брал ветку, ощупывал, клал перед собой на колоду и пытался перерубить одним махом. Это не всегда удавалось. Криш, переведя дух, собирался с силами и рубил снова. Топор на прежнюю зарубку попадал редко, на суке их появлялось несколько, во все стороны летели щепки. Но Криш не поддавался, щупал, замахивался и снова рубил.
— Дедуня, отдохнул бы!
— Так я ведь полегоньку!
Алиса собрала отскочившие обрубки, уложила в поленницу.
— Не хватит ли на сегодня?
— Можно и остановиться.
Алису с дедом связывали особые, им одним понятные взаимоотношения. То, что говорили Эрнестина или Густав, Криш мог пропустить мимо ушей, Алису он слушал всегда. Густаву и Эрнестине он мог и не сказать, если что заболит, но с Алисой всегда делился бедами.
В Ригу Криш перебрался из дальней курземской волости. Старея и постепенно теряя зрение, он начал чахнуть, ему стало трудно жить в городе, сидеть в комнате, слушать шум улицы. Он говорил о косьбе, уборке овса и других полевых работах, и родственники решили, что ему какое-то время неплохо бы пожить на рижской окраине, у старшей дочери, где совсем как в сельской местности. И в самом деле, очень скоро Криш стал намного бодрее и просил, чтобы его тут и оставили. Так что уже десятый год, как он покинул Ревельскую улицу и свою жену Гертруду.
— Дай руку, дедуня!
Криш послушно следовал за Алисой.
Приведя дедушку на кухню, где стояла его кровать, Алиса наскоро перекусила. Плиту топить не стала; сваренный отцом кофе еще не совсем остыл.
— А папа где?
— Пошел за лошадью. Сейчас, пока дни погожие, надо сено домой свезти…
Сено Курситисы каждый год косили на лугах Спилве.
— Сено хорошее, когда не промокнет, — продолжал дед, — иначе не тот запах и не тот вкус. Скотина ведь, как и человек, хочет, чтоб вкусно было.
Часы показывали половину десятого. Еще можно попасти коров. Обе коровы, привязанные во дворе, поглядывая на Алису, тихо мычали. И Цезарь скулил на цепи, надеясь, что его отвяжут.
И вот Алиса в сосняке, гонит коров на опушку леса. В войну, еще девочкой, Алиса смело бродила с коровами по лесу, а теперь стала побаиваться, но никому об этом не говорила, — кто же, кроме нее, будет пасти коров? Хотя Цезарь, несмотря на громкую кличку, был лишь простым дворовым псом и не очень вышел ростом, с ним Алиса чувствовала себя уверенней. Коровам тут, в кустарнике, нравилось. Когда налетали слепни, можно было убежать в чащу, укрыться в тени. К тому же все время рядом была Алиса, веткой отгонявшая слепней и оводов; и коровы спокойно, без помех щипали траву.
Вернувшись с коровами домой, Алиса увидела, что лошадь пригнана.
Быстро пообедали и поехали в луга. Дома остались только Криш с Цезарем. Собака лаяла, скулила, металась на цепи, но ее с собой не взяли, оставили сторожить дом. Окна заложили изнутри ставнями, двери заперли. Криша оставили у дровяного сарая, створки ворот связали легкой цепью, сохранившейся с той поры, когда Курситисы держали козу.
Ни Густав, ни Эрнестина не росли в деревне, для них косить, сушить, перевозить сено — труднейшая работа, они становились неразговорчивыми, из-за любого пустяка легко вспыхивали. Зато для Алисы уборка была настоящим праздником.
В молодости Эрнестине не приходилось принимать сено, плотно укладывать по углам, перевязывать посередине, накладывать воз по обе стороны одинаково. Он у нее получался кривым и рыхлым и, случалось, разваливался или опрокидывался на полпути. Была вина и Густава, который не умел достаточно ловко управляться с вожжами, бывало, и на дерево наезжал, и в яму проваливался. Когда телега, покачиваясь, вкатывалась во двор, Курситисы с облегчением вздыхали. Последний воз привезли незадолго до полуночи. Сено сбросили на дворе, поскольку небольшой сеновал уже забили до отказа. Еще надо было успеть отвести одолженную лошадь и телегу.
— Папа, я поеду с тобой!
— Темно ведь.
— Мама, можно мне с папой?
— Зачем тебе-то на ночь глядя?
— А как же папа один?
Обратно идти без малого две версты. Ночь светлая, сияла луна, а тени казались особенно густыми. И опять, как утром, чудилось, что за каждым кустом кто-то подстерегает. Алиса держалась так близко к отцу, что они то и дело толкали друг друга плечом или локтем. Босые ступни чувствовали тепло песчаной дороги. Алиса старалась идти как можно тише. У самого дома зашептала?
— Хорошо, что нам удалось все сено перевезти. Завтра, может, пойдет дождь.
— Все может быть, — пробормотал Густав.
Когда Алиса, помыв ноги, наконец повалилась на постель, ее охватило смешанное чувство страха и радости, и, чтобы не вскрикнуть, она впилась зубами в подушку.
Прошел еще один совсем обычный счастливый день: не случилось ничего плохого.
Воскресный день. На стол поставили сахарницу. В будни кофе пили несладкий.
— Позови дедушку! — велела мать.
Криш стоял посреди двора и, замерев, слушал.
— В Пинской церкви звонят. Ветер с той стороны.
Алиса тоже прислушалась, но так ничего и не услышала. И никакого ветра не почувствовала, все застилал туман, сосны рядом на пригорке будто оцепенели. А вот деду в воскресные утра всегда слышался далекий колокольный звон.
— Иди, дедуня, завтракать!
Поели тихо, без лишних слов.
До полудня Алиса пасла коров, затем привязала их на небольшом клеверном поле. Туман тем временем рассеялся, ярко засияло солнце, к небу все выше поднимались только что родившиеся облака, Алиса нарвала на краю поля маргариток и понесла Ильзе, подруге детства и юности; вот уже год как та покинула этот мир.
К кладбищу Алиса привыкла с малолетства. То, что другим детям двор или улица, Алисе — кладбище. Только обогнуть пригорок, пройти молодой лесок — и ты попадаешь в необычный, таинственный мир. Развлечений у девочки мало, и Курситисы пускали ее на все похороны, едва на кладбище зазвонит колокол. Они с Ильзой, дочкой кладбищенского сторожа, не только присутствовали на всех погребениях, но также пели и плакали вместе с близкими покойника, особенно если это был ребенок, молодой человек или же если в тот день красиво говорил пастор. Ильзе было известно, где кто лежит, каким был человеком, как похоронен.
А теперь Ильза сама там лежала. Лишения и болезни военных лет свели Ильзу в могилу. Может, она заболела бы чахоткой все равно, потому что была хрупкая, долговязая, с худыми руками и ногами, сутулилась, будто ее одолевали непосильные беды. Никогда Алисе не забыть ее серых задумчивых глаз, казалось заранее предчувствовавших близкое небытие.
Алиса сходила вымыла банку, наполнила водой, сунула в нее маргаритки. Затем взяла спрятанные в ближайшем кусте грабли и разровняла песок вокруг могилы.
Домой Алиса вернулась печальная и рассеянная, но все уныние сразу улетучилось, едва увидела на клубничных грядках мать. Алиса быстро повязала передник и взяла миску. Мать выглядела усталой.
— Иди отдохни, я соберу!
— Тут и собирать-то уже нечего.
Клубника на рынке становилась все дешевле, и Эрнестина решила из остальной сварить варенье. Особенно много не наваришь — лавочники безбожно подняли цены на сахар, до двадцати восьми рублей за фунт.
Какое-то время работали молча. Затем Эрнестина заговорила:
— Когда же все это кончится?
— Что, мама?
— Ну, эти ненадежные времена, вся эта жизнь…
Эрнестина опять задумалась о той поре, когда Курситисы жили в городе, занимали просторную квартиру в отдельном доме, держали горничную, звали на обед гостей.
— Когда-нибудь опять все будет хорошо.
— Не верится что-то.
Мать и сама не любила вспоминать о благополучном прошлом, после этого портилось настроение, и дочь в таких случаях старалась отвлечь ее. Эрнестина вскоре замолчала; Алиса как могла проворно трудилась.
Воскресенье промчалось почти незаметно, оставив чувство усталости и легкого разочарования. Наступил вечер. Густав забрался спать на сеновал над хлевом, поближе к скотине. Алиса видела, как отец втащил за собой лестницу, закрыл слуховое окно: от воров.
— Спокойной ночи, папочка!
— Спокойной ночи, — ответил с сеновала Густав, и слышно было, как брякнул железный крючок, на который отец закрыл люк.
Дедушка тоже лег. Только было непонятно, спит он или нет, на всякий случай Алиса прошла на цыпочках.
Мать при лампе штопала чулок. Зажженная летом лампа и керосинный запах непривычны Алисе.
— Закрой, детка, ставни!
В войну Густав смастерил дощатые щиты, прикрепил к стенам скобы, державшие поперечину. От столь крепкой брони, закрывавшей хрупкие стекла, возникало чувство надежности и становилось уютнее.
— Ложись спать!
— Не хочется.
Алиса открыла шкаф и достала с верхней полки стереоскоп и коробку со снимками.
— Что собралась делать?
— Немного посмотрю.
Эрнестина только покачала головой.
Алиса родилась и первые восемь лет жила вдали отсюда, в лесистых горах. На снимках была запечатлена страна ее раннего детства: в приисковом городке, где тогда жили Курситисы, они дружили с фотографом. Иван Никитич был фотографом не только по профессии, но и по призванию. Он увековечивал все, что казалось ему достойным внимания, делал не только обычные, но и стереоснимки, бывшие тогда в большой моде. Если прижаться лицом к бархатному ободку окуляра, снимки, благодаря четырехугольным линзам, оживают, обретают глубину и четкость, — кажется, вот-вот на озере закипят волны и в лицо ударят брызги. Но водяные капли неподвижно висят в воздухе, сверкают волны. Снимков было около сотни. Они воскрешали в памяти канувшее в прошлое, недоступное, оцепеневшее.
На многих снимках была и Алиса. Вот она в чепчике и белом платье сидит на плетеном стуле. Рядом мама. В широкополой шляпе с пучком искусственных цветов и шелковой лентой. Сбоку стоит отец в черном котелке, с окладистой бородой и цепочкой к часам на жилете. И почему-то с очень насупленными бровями. По другую сторону, опираясь на роскошную резную трость, улыбается швед Лундборг. А за ними — огромная пальма, лианы, филодендроны и стройная колонна, подпирающая высокую стеклянную крышу. На одном снимке Алиса у фонтана, на другом вся семья в горах перед скалистой пещерой, на третьем — сынишка Ивана Никитича, усаженный на горшочек, потом полураздетые девицы, крестьяне с лошадьми, пестрая рыночная толпа, канатная дорога, по которой скользят вагонетки с рудой, и так далее.
Что помнила бы Алиса из своего детства, не будь этих снимков? Наверно, все было бы туманнее, таилось в глубинах души. Эти первые восемь лет так отличались от дальнейшей жизни Алисы, что порою казалось: их вовсе и не было, словно она все прочитала в какой-то книге или подсмотрела на этих картинках. Никогда она не вернется в далекие синие горы, и именно поэтому оставшиеся черно-белые фотографии обретали особую яркость, делая ее первые годы жизни чем-то непостижимым и прекрасным.
— Детка, завтра рано вставать.
— Мне спать не хочется.
— Не забудь лампу задуть!
— Я сейчас кончу.
Но и в темноте Алиса не могла уснуть. Непонятная тревога заставляла еще долго ворочаться на узкой короткой кроватке, которую она уже давно переросла. Но постепенно мысли перемешались с мечтами, и она уснула.
И вот…
Алиса проснулась от страшного шума: что-то грохотало, гремело, казалось, стены рушатся. Алиса порывисто села.
— Открывай! Эй! Что-нибудь с матерью? Где она?
— Мама!
— Молчи! Не разговаривай! — прошептала в темноте мать.
— Что там такое?
Звон разбитых стекол, гулкие удары по ставням, видно камнями или колом.
— Оденься!
В темноте одежда не слушалась.
— Иди помоги! — позвала мать.
Алиса ощупью добралась до маминой постели.
— Что с тобой, мама?
— Подай юбку!
Вдруг раздался звон — это Густав ударил на сеновале в лемех. С соседями было условлено: бить в минуту опасности в лемехи и бежать на выручку. Удары по окну прекратились, голоса отдалились.
— Выйди в сени, погляди, где они!
Алиса на носках пошла через кухню.
— Эрнестина? — окликнул Криш.
— Нет, это я.
— Грабители, должно быть.
Окошко в сенях единственное было без ставней, такое маленькое, что человеку в него не пролезть. Алиса в полумраке различила две мужские фигуры. Вскоре из-за хлева появилась третья. Все они уставились на сеновал, где скрывался невидимый звонарь.
Один из грабителей, видно их главарь, почти не повышая голоса, словно речь шла о чем-то обыденном, но неотложном, обратился к Густаву:
— Эй ты! Нечего шуметь зря! Слазь и покажи, где деньги да золотишко прячешь.
До соседей было недалеко. Сауснисы жили шагах в трехстах, на лесной опушке. Йиргенсоны — сразу за пригорком, Густав колотил что было мочи.
Грабители, поняв, что Густава одними словами не пронять, схватили приставленный к дровяному сараю шест и задубасили по люку.
— Если ты, дурень, не перестанешь, мы вас спалим.
Но отец не унимался, звонил.
Эрнестина, прижавшись к Алисе, тоже пыталась выглянуть в узкое окошко.
— Мам!
— Погоди, стой смирно!
— Я сбегаю к соседям.
— Никуда ты не пойдешь!
При немцах солдат, искавший сало, ткнул Алисе винтовочным дулом в рот. Она тогда была еще подростком. Но теперь… Говорили, что молодых женщин насилуют.
Терпение грабителей кончилось.
— Сейчас мы тебе покажем, образина этакая!
У стены хлева на поленнице валялись соломенные маты — закрывать в холодные весенние ночи парники и клубничные грядки. С этих матов, наверно, все началось. Вспыхнули спички. Сухая солома занялась сразу, вскоре вся стена хлева была в пламени.
— Звони теперь по себе, гад!
Крышку люка грабители подперли шестом, чтобы нельзя было открыть изнутри.
— Знатно поджаришься!
— Будет на завтрак запеченное в дерьме мясо.
Кто-то хохотнул.
Пламя подступало к крыше, и крышка люка зашевелилась. Густав лестницей пытался толкнуть ее, но на сеновале негде было замахнуться, а шест подпирал крышку.
Поджигатели, избегая яркого света, отошли к соснам.
— Идем!
— Дай руку!
Алиса откинула на двери крючки, и они с матерью выбежали во двор. Оттащили вдвоем шест, тот упал наземь, и люк распахнулся. Отец наверху, пошатываясь, жадно глотал воздух.
— Лестницу спусти! — крикнула Эрнестина.
Густав слез во двор.
— Коровы!
Алиса побежала за ключом от хлева.
Эрнестина и Густав бросились в пылающий хлев. Оттуда вылетели куры, затем Эрнестина вытащила поросенка, но коровы не хотели идти сквозь пламя. Густав тащил их, Эрнестина подталкивала, но обезумевшая скотина упиралась, рвалась назад.
Алиса поспешила на помощь.
— Алиса! Уйди!
— Да пустите меня!
— Уходи отсюда! — кричал отец.
Наконец Эрнестина сорвала с себя юбку, накинула Гриете на голову, и втроем они выволокли корову во двор. Пеструха выбежала сама.
Тем временем двое грабителей вошли в дом, перерыли постели, шкаф, буфет, забрали обручальное кольцо Густава, три золотые десятки и все деньги, вырученные летом за молоко и клубнику.
Было светло как днем. Криш рукой защищал слепые глаза от жара. Кругом лаяли собаки. У Сауснисов на дворе не видно было ни души. Грабители, сделав свое дело, поднялись на пригорок и какое-то время наблюдали оттуда, как трое перепуганных, смешных людишек достают из колодца воду и поливают стены дома, чтобы не загорелся и он. Крыша хлева провалилась, пламя взметнулось вверх, затем начало спадать.
От хлева остались черные головни да пепел. Сено и дрова сгорели вместе с сараем. Для коров Густав смастерил шалаш: крышу — из окон парников, стены — из сырых ольховых кольев, которые он переложил хвоей.
— Собираешься тут коров и зимой держать? А чем кормить их будешь? — спросила Эрнестина.
— До осени перебьемся как-нибудь…
— Всю жизнь как-нибудь.
Густав замолчал.
Эрнестина оделась и пошла на пристань. Два дня после пожара прошли как в тумане. Ни на что не было сил, спать она не могла, страшно болела голова. Однако что-то Эрнестина все же придумала.
Подойдя к дому родителей на Ревельской улице, Эрнестина на минуту остановилась, собралась с силами. Тут, в этом коричневом деревянном доме с одиннадцатью окнами на улицу и одиннадцатью на двор, в одной из одиннадцати однокомнатных квартир должна была найти приют и семья Курситисов. В то время, когда Эрнестина росла здесь, кругом видны были одни приземистые деревянные домишки. Такой же стоял у них во дворе, в нем помещалась двенадцатая квартира. Потом с обеих сторон выстроили большие пятиэтажные здания, которые как бы зажали деревянный дом родителей. Во двор можно было попасть только через подворотню.
Эрнестина подняла глаза на окно матери: посреди большой горшок с алоэ, по бокам занавески, а за ними — черная пустота. В дом можно войти только со двора. По узкой, крутой скрипучей лестнице. Пахнет чем-то кислым, жареным салом и уборной. На каждом этаже в двух средних квартирах кухни немного меньше, чем в крайних, и выходят окнами в небольшой коридор. Внутренние окна часто держали открытыми, оттуда и разносились все эти запахи. Эрнестинина мать жила на втором этаже в крайней квартире, где кухня была одной величины с комнатой. Такую же квартиру со своими мальчишками занимала в другом конце коридора сестра Нелда.
Гертруда была пониже Эрнестины, но зато полнее. Увидев скорбное лицо дочери, она схватилась за сердце.
— Что случилось? Отец умер?
— Нет.
Глаза матери приняли обычное пытливое выражение, но она все же непроизвольно коснулась бородавки на левой щеке, верный знак того, что взволнована.
Эрнестина, рассказав все, заключила:
— Там я больше не останусь.
Нелда, которую тоже позвали, невольно переглянулась с матерью.
— Вы хотите вернуться сюда?
— Не проситься же нам к чужим?
— А что говорит Густав?
— Надо же и об Алисе подумать, какому-нибудь ремеслу ее выучить.
— Это верно.
Гертруда тяжело вздохнула.
— Хорошо, переезжайте! Вон в ту квартирку, что внизу. Там пьяница сапожник за квартиру не платит, скандалит, все жильцы жалуются. Сколько можно такое в доме терпеть?
Так и решили: откажут сапожнику — и Курситисы переберутся к своим.
Дом этот Балодисам не с неба свалился. Доставался он долго, горько и тяжело. Его и не было бы, если бы не Гертруда, которая создала семью и свой дом. Это она пятьдесят лет назад вышла за кроткого Криша и перетащила его в Ригу. Это она, двадцатилетняя девчонка, решилась искать счастья на белом свете. Ей и в имении было нехудо. Сметать с бархатных стульев пыль не то что месить грязь на скотном дворе… Да и Кришу сидеть на козлах в обшитой галунами ливрее и возить благородных господ — не бог весть как было трудно. Криш сам никогда не покинул бы имения; но такой уж он был — куда толкнут, туда пойдет, куда поставят, там и останется. Ленив он не был, но не умел никому перечить. Барон его жаловал за послушание и кристальную честность и был недоволен, когда Криш попросил, чтобы его уволили со службы. Гертруда слыла расторопной горничной, но она знала себе цену и не хотела всю жизнь гнуть спину на других.
Криш жил бережливо, добродетельно и накопил денег. По совету Гертруды он купил лошадь и телегу. Криш занялся извозом. Гертруда нашла работу на трактирной кухне. Вечером она приносила домой ведра объедков. Тушеной капусты, варенной в жире картошкой, майонезом и венскими шницелями она не только кормила нескольких свиней, хрюкавших в загородке, но, выбирая куски получше, обжаривала их и подавала на стол Кришу и детям — все это было божьим даром. От соседей все тщательно скрывалось, потому что человек, по дурости своей, очень заносчив и всегда найдет повод, чтобы принизить ближнего. Но того, что у тебя в брюхе, никто, к счастью, не видит, зато, не видя, угадывает, что у тебя в кошельке. Гертруда откладывала рубль к рублю, пока не набиралась шелестящая «катеринка». Сторублевые кредитки она прятала в библию, которую запирала в шкаф, опасаясь воров.
Выдерживать на камнях мостовой долгий трудовой день с утра до поздней ночи лошади было не по силам, она начала сдавать, и Гертруда велела прикупить вторую. Нередко просто жаль было в дождь, мороз и метель посылать Криша на улицу, в то время как остальные извозчики грелись дома у печи, но ей были нужны деньги. А те липнут к тому, кто их бережет. Так что в конце концов Балодисы могли приобрести участок с небольшим домишком — ведь невелика радость жить под чужой крышей, да еще с лошадьми и телегами. Человек, у которого свой дом, это уже не тот человек, у которого дома нет.
Но, конечно, не жалкий домишко с одной-единственной комнатой и кухней придает людям большой вес. И Гертруда не без задней мысли облюбовала участок с пустырем на улицу, чтоб потом, с божьей помощью, поставить настоящий дом. Бог помог. Через несколько лет на конюшне вместо двух лошадей завелось четыре, а в углу за плитой спал конюх. Достаток рос медленнее, чем хотелось Гертруде. И она, послушав совета умных людей, поставила на карту все свое достояние и честь, взяла в банке ссуду. Так появился дом, задуманный, выношенный и взлелеянный самой Гертрудой. Потом пришлось выплачивать долг, но с этим она справилась.
В этом была только часть Гертрудиной жизни. Как добропорядочная христианка она произвела на свет пятерых детей, но вырастила лишь троих — двое умерли маленькими. Не только вырастила: Гертруда заботилась и о будущем своих детей. Сыну Рудольфу она дала образование, так как с образованием вернее всего можно из низкого сословия пробиться в высшее. Дочек выучила говорить по-немецки и несколько лет приучала к шитью и домашнему хозяйству.
Рудольф поступил на службу в очень солидную фирму, а после войны ему посчастливилось устроиться в контору учреждения, импортировавшего зерно. Очень скоро Рудольф купил в хорошем районе булочную и кондитерскую. Государственную службу пришлось оставить, но тут уже надо выбирать что-то одно. Рудольф приобрел на взморье дачу и подумывал о пятиэтажном каменном доме в Риге.
У младшенькой, Нелды, жизнь не сложилась. Ее выдали за хорошего, состоятельного человека, владельца жестяной и слесарной мастерской с семью подмастерьями, в банке лежал капитал. Муж, правда, был на двадцать лет старше Нелды, но очень заботливый и ласковый. И не только к молодой женушке. Навещая Гертруду, зять обычно целовал руку теще, как клиенткам своей мастерской. Но он вскоре умер от удара, оставив Нелду с двумя малыми детьми. Мастерскую продали, лежавшие в банке деньги постепенно разошлись, и теперь Нелда шила дешевое белье для магазинов на Мариинской улице.
Вначале казалось, что старшая дочь Эрнестина тоже удачно вышла замуж. Хоть Густав и был всего лишь садовником, жил он как настоящий барин; служил у какого-то миллионера на Урале, выращивал в оранжереях разные экзотические растения. Эрнестина, как и Нелда, могла не работать, держать прислугу и водить знакомство с образованными людьми. На рождество зять не забывал и тещу, посылал ей подарки и деньги. Однако миллионер разорился, роскошный зимний сад стал не нужен, и Густаву пришлось искать другое место. Не найдя ничего, зять вместе с семьей приехал в Ригу. Но в садовнике, умеющем выращивать пальмы, тут никто не нуждался.
Курситисы, живя экономно, накопили денег, и Рудольф посоветовал им открыть лавку. Нерасторопный Густав не мог равняться с ловким Рудольфом. Лавочка, в которой можно было купить почтовую бумагу, альбомы, карандаши, перья, гуммиарабик, куклы, художественные подборки уральских камней, малахитовые шкатулки и другую мелочь, прогорела. После этого Густав на рижской окраине приобрел в долг небольшой домишко, надеясь создать свое садоводство. Но из этой затеи ничего не вышло. Началась война. Хорошо, что Эрнестина держала коров, сперва одну, потом двух. Это спасло Курситисов от голода.
Вначале Гертруда неудачником зятем совсем не интересовалась, потому что Густав во всех своих бедах винил Рудольфа и ее, но, когда Эрнестина приютила отца, теща приличия ради стала приветливее.
Подумав, Гертруда снова спросила:
— Ты считаешь, Густав согласится здесь жить?
Было бы лучше, если бы он оказался настоящим мужчиной и за помощью к теще не обращался, но Гертруда ничего хорошего от своего зятя не ждала и еще раз вздохнула. Глубоко и болезненно.
Через месяц Курситисы с двумя возами сена, коровой и со старым слепым Кришем перебрались в коричневый деревянный дом на Ревельской улице.
Гертрудин дом, по-христиански скромный, не был рассчитан на избалованных людей. Лучше всего об этом свидетельствовало то обстоятельство, что и квартира домовладелицы была однокомнатной. Гертрудина скромность сказывалась и в том, что дворника при доме не держали и улицу почти всегда подметала сама Гертруда, хоть порою от ревматизма так ломило спину и ноги, что трудно было спуститься вниз. Нелда редко брала в руки совок или метлу, мальчишки тоже. Теперь эти орудия были вручены Курситисам, тем более что после переезда сюда у них какое-то время другой работы и не было.
Садовнику, умевшему культивировать в тепличных условиях пальмовые и банановые деревья, в Риге делать было нечего. Густав согласен был работать в любом садоводстве, выращивать цветы, помидоры, огурцы, но ученый садовник да еще в конце лета никому не нужен. Несколько раз Густав пытался наняться просто рабочим, но тоже напрасно — куда выгоднее взять молодую женщину, у которой на прополке пальцы так и мелькают, или парня с сильными руками, а не пожилого, седобородого человека, похожего на разорившегося барина.
Когда Густав намекнул насчет работы своему шурину Рудольфу, родственник, улыбаясь, ответил:
— Милый зять, тесто месить ты не захочешь, таскать мешки тебе не к лицу; ездить в деревню зерно скупать — так ты не очень боек, и не такой ты мошенник, чтоб моим счетоводом быть.
Рудольф все же хотел помочь мужу сестры и подыскал Густаву место на пробочной фабрике. После долгой войны люди хотели развлечься, забыть хотя бы на время о тяготах уже мирной жизни; росла статистика потребления пива, вина и водки. Требовалось все больше бутылок, чтобы разливать напитки, и все больше пробок для их закупорки. К тому же Рига еще до войны освоила изготовление пробок и снабжала ими чуть ли не всю царскую Россию.
За войну народ обносился, и Эрнестина с помощью Нелды стала белошвейкой, строчила для тех же еврейских лавочников, что и Нелда.
Гораздо труднее было найти работу Алисе. Никакой профессии или уменья у нее не было, Курситисы были слишком бедны, чтобы учить ее чему-нибудь серьезному. Казалось, и время уже упущено. А для фабрики Алиса чересчур хрупкая. Она охотно служила бы в какой-нибудь лавке, лучше всего торговала бы цветами или игрушками, но такое место не найти, везде ей говорили: «Вы опоздали», «Для этой работы вы навряд ли подойдете», где-то даже сказали: «У вас чересчур наивный вид».
Однажды утром, купив газету, Алиса опять принялась читать объявления.
«1000 рублей за место в конторе. Умею печатать на машинке».
Печатать на машинке Алиса не умела.
«Честная девушка согласна на любую работу».
«Порядочная девушка из деревни, 19-ти лет, очень хочет работать, может прислуживать в ресторане, но предпочла бы у одинокого господина, умеет вести хозяйство».
Алиса никогда не была в ресторане. А одиноких господ она боялась.
А вот и объявление о работе.
«В кафе-кондитерской нужна первоклассная пианистка. Мясницкая ул. 9. Я. Охсе».
Рояль Алиса видела только издали.
«Требуется ученица портнихи».
Целыми днями, неделями, всю жизнь сидеть над шитьем Алиса, наверное, не смогла бы. На прошлой неделе она матери и тете Нелде помогала обметывать петли, и у нее носом пошла кровь.
И вот вдруг!
«Серьезная девушка 16—18 лет приглашается в интеллигентную семью к 1 ребенку и на легк. работу по дому. Приличное жалованье. Обращаться с 9—10 ч. у.».
Алиса представила себе приветливую даму, ведущую за руку маленькую, нарядно одетую девочку. Они шли ей навстречу и улыбались. И Алисе вдруг так захотелось оказаться в этой интеллигентной семье, что она вскочила и воскликнула:
— Мама! Иду наниматься бонной!
— Это, детка, навряд ли для тебя.
— Почему же?
Эрнестина своих сомнений не объяснила.
Алиса еще до десяти попала на Елизаветинскую улицу, где жила интеллигентная семья. Ей открыла седая, почтенного вида женщина с очень чистой, нежной кожей лица.
— Я прочитала в газете объявление и…
— Подождите здесь!
Вскоре в коридор вышла молодая белокурая дама. Алиса замерла. Именно такой, приятно улыбающейся, она представляла себе будущую хозяйку. Дама, пристально оглядев Алису, спросила:
— Вы кончили гимназию?
— Нет.
— Языки знаете?
— Русский.
— Хорошо?
— Я родилась и росла в России.
— А немецкий?
— Хуже. Но разговаривать могу.
— Зайдите через неделю, посмотрим.
Когда Алиса с дрожащим сердцем в назначенное время явилась снова, барыня, приветливо улыбаясь, провела ее в гостиную, предложила сесть и сказала:
— Многие подходят больше вас, они образованнее, но, мне кажется, у вас характер хороший. Покажите руку!
Алиса протянула ладонь.
— Да. Я не ошиблась. Только на бугорке любви слишком много скрещений. Вы страдаете из-за несчастной любви?
— Нет. Вообще-то я не…
Алиса чувствовала, что краснеет.
— Ну! Не рассказывайте мне!..
Белокурая дама ехидно улыбнулась, словно уличила Алису в детской хитрости.
— Барин тоже хочет с вами познакомиться.
Алису ввели в кабинет, где за столом просматривал какие-то бумаги очкастый лысый господин в жилете, значительно старше хозяйки. Он резко повернулся, бегло оглядел Алису с головы до ног, изобразив на лице улыбку, похожую скорее на лукавую ухмылку, и по-русски спросил:
— Кто ваши родители?
Алиса ответила, а он продолжал расспрашивать о семье, школе и всяком другом. Затем вдруг заговорил по-немецки. Закончив разговор, снова усмехнулся, хлопнул себя ладонью по коленке и уже по-латышски сказал:
— Вот так! По-русски вы говорите как русская, но по-немецки — швах.
Алису опять вывели в коридор и велели подождать. Слышно было, как за дверью разговаривают, но о чем, понять нельзя было. Наконец вышла хозяйка и объявила:
— Мы с мужем решили принять вас, будете приходить три дня в неделю, по вторникам, средам и субботам, и каждое второе воскресенье, с девяти утра до девяти вечера, жалованье — сто рублей и бесплатный стол. С ребенком должны разговаривать только по-русски. В остальные дни будет другая няня, чистокровная немка из Берлина. Если это вас устраивает, можем вас принять.
Алисе привели двухлетнего голубоглазого мальчугана с пухлым, румяным личиком.
— Эта тетя… Как вас зовут?
— Алиса Курситис.
— Даумант, это тетя Алиса. Она будет приходить к тебе в гости и играть с тобой.
Мальчик серьезно смотрел на Алису и молчал. Алиса вернулась домой радостная и гордая.
— Не верится, что будут столько тебе платить. Не ослышалась ли ты? — сомневалась мать.
Отец получал на фабрике около ста рублей в день, без всякого питания.
— Но в объявлении было же сказано, что приличное жалованье.
Так Алиса начала работать няней в семье адвоката Ренге.
Алиса свои обязанности старалась выполнять как можно лучше. С маленьким Даумантом говорила, как от нее требовали, только по-русски. Мальчик плохо воспринимал язык, отмалчивался, что-то бурчал или же напевал на свой манер, а если ему что надо было, спрашивал по-латышски. Да и заниматься с Даумантом удавалось не часто. Всем заправляла хозяйкина мать, она же распоряжалась работой и временем Алисы:
— Алиса, милая, сбегай-ка в лавку!
— Оботри пыль!
— Постирай хозяйкины лифчики!
— Натри-ка полы!
Старуха нянчила внука сама, разговаривала с ним на языке своих предков и к намерению зятя научить мальчика до четырехлетнего возраста двум иностранным языкам относилась с иронией.
— Только собьет ребенка с толку. Дурачком вырастет.
Напарница Алисы, немка, работу служанки для себя считала зазорной, и вскоре Алиса поняла, что она одна убирает квартиру и наводит блеск. Алиса никому не жаловалась, при такой оплате это было бы грешно. Она стирала одежду, белье ребенка, натирала полы, чистила кастрюли, пока те не заблестят, как новые; даже носила из дому тряпки и мыло, потому что старая хозяйка была, скуповата.
А молодая хозяйка на пустяки не разменивалась. Вела жизнь светской дамы, часто посещала театры и концерты. У четы Ренге иногда бывал какой-то молодой поэт. Тогда хозяйка садилась за рояль и играла Шопена. Поэт и сам господин Ренге, если был дома, молча, глубокомысленно слушали.
Алисе очень нравились эти концерты. Вначале она несколько раз тихонько приводила Дауманта в гостиную, садилась с ним на ковер и слушала, но мальчуган ерзал, мешал, и Алисе приходилось возвращаться в детскую. Алиса стала слушать музыку в коридоре, но это не нравилось старой хозяйке; только заметит, как тут же придумает девушке работу. Наконец ей пришлось наслаждаться музыкой только через стенку.
Убирая гостиную и сметая пыль, Алиса всегда поднимала крышку рояля и белой тряпкой вытирала клавиши. Порою дотронется тихонько до одной и, затаив дыхание, прислушается к тающему звуку, а однажды, когда дома никого не было, она так же, как хозяйка, уселась на вращающийся табурет и одним пальцем пыталась сыграть простую мелодию. Успех так увлек ее, что она не услышала, как отворилась дверь.
— Вилма не любит, когда трогают ее рояль.
То была старая хозяйка. Она сурово взглянула на Алису и обождала, пока та не закроет крышку и не покинет комнату.
Дома Эрнестина спросила:
— Ты не заболела?
— Нет, — ответила Алиса.
Она не могла ни солгать, ни сказать правду. Жалованье госпожа Ренге обещала платить в последний день месяца и свое обещание выполнила.
— Получите, вы это честно заработали! — благосклонно сказала она и протянула деньги.
Алиса поблагодарила и сунула их в карман фартука. Убирая коридор, вытерла руки и пересчитала деньги. В сущности и считать-то нечего было: за три недели — триста рублей. Алиса остолбенела. Проработала одиннадцать дней и надеялась получить, по крайней мере, тысячу. Это была бы третья часть того, что необходимо на новое зимнее пальто. Алиса горлом почувствовала стук сердца.
Управившись с заданной работой, она набралась храбрости и постучала в дверь хозяйкиной комнаты.
— Да!
Госпожа Ренге писала на розовой бумаге письмо. Прикрыв его ладонью, она не без раздражения спросила:
— Что вам нужно?
— Простите, пожалуйста, что помешала, но…
— Что такое?
— Тут все за три недели?
Алиса мяла в руке деньги.
— А сколько же вы хотели?
— Мне казалось, что по сто рублей за день.
Хозяйка рассмеялась.
— Бедное дитя, какая вы все же наивная! Хотите, чтобы мы вас кормили, и еще требуете такие деньги! Один фунт масла стоит восемьдесят рублей!
Алиса лишилась дара речи. Она потупилась и вышла.
Никогда ей еще не было так стыдно за себя.
Эрнестина пошла к Ренге и сказала, что за такое маленькое вознаграждение ее дочь работать не будет.
— Ведь она сама согласилась, — удивилась хозяйка.
— Она вас не поняла.
— Мы не виноваты, что она плохо родной язык знает. Кроме того, она мальчика ничему не научила.
— Вы давали ей другую работу.
— Мы?
— А кто же?
— Она хотела угодить моей маме. Характера у девушки нет. Это я поняла сразу. По линии руки увидела, это уж на всю жизнь. Очень сожалеем, что получилось такое недоразумение.
Алиса опять должна была искать работу.
Как раз в это время все больше стал сдавать Криш.
Он спал теперь у Гертруды на кухне. Утром, поднявшись с постели, забирался в угол, чтобы никому не мешать, и сидел там до вечера. Он вдруг так ослабел, что не мог даже спуститься на двор. Затем начал жаловаться на боли. Сидел, согнувшись, положив руку на живот, и раскачивался взад и вперед.
— Надо позвать врача, — сказала Эрнестина.
— Позвать можно, — согласилась Гертруда, — но все и так понятно: мочевой пузырь.
— Не надо врача, — отозвался Криш.
Гертруда послала Алису на Александровский рынок за толокнянкой, сделала настой и дала Кришу. Но ему не полегчало. Однажды утром он уже не мог встать с постели.
— Дедуня, тебе очень больно? — спросила Алиса, присев на край кровати.
— Больно.
— Может быть, пройдет.
— Не пройдет; когда умирать пора, не проходит.
Криш сказал это совсем спокойно, но Алиса вздрогнула.
Боль все усиливалась, и Криш стонал, особенно по ночам. Гертруда не переносила его стонов и оставалась чаще у Нелды и Курситисов, чем у себя на квартире. Алисе становилось страшно, что дедушка лежит один и мучается. В любую минуту может настать его последний час, и дед скончается в одиночестве, всеми покинутый. Алиса брала книгу и шла к нему. Она пыталась читать вслух, надеясь, что хоть немного отвлечет деда. Но Криш не слушал. Правда, с внучкой ему было все-таки лучше, и Алиса оставалась у дедушки на ночь.
Однажды Криш протянул высохшую руку, словно хотел погладить Алису по голове, но рука тут же упала обратно на одеяло.
— Я никогда тебя не видел, Алиса, — сказал он почти шепотом.
— Нет, дедуня, ты видел.
— Ты тогда еще маленькая была. Большую я тебя не видел.
Криш начал бредить.
— Держите! Это он убил! — вдруг закричал дедушка и хотел сесть.
Дрожа всем телом, он метался на кровати, пока к нему не вернулось сознание. Алиса отерла взмокший лоб деда.
— Что с тобой, дедуня?
— Я их не выдал. Боялся, что они и меня…
— Ладно, дедуня, ладно… Нечего сейчас о снах думать.
— Это не сон, детка. Я должен был указать на них, а послушал ее и…
Алиса рассказала своим про странные речи деда.
— Его грех мучает, — сказала Гертруда.
Так Алиса узнала, что лет сорок тому назад, когда Балодисы еще не приобрели этот участок, у Криша на глазах рано утром в подворотне зарезали человека. Убийцы велели Кришу не распускать язык и скрылись, Несчастный скончался. Прохожие позвали городового и кинулись во все стороны искать убийц, но так и не нашли. Гертруда бранила Криша за то, что позвал к умирающему людей: дети еще малы, что она станет делать, если и Криша прирежут? Спустя несколько дней Криш встретил одного из убийц у вокзала. Столкнулись лицом к лицу и узнали друг друга. Рядом стоял городовой, но Криш прошел мимо. О жене и детях подумал.
— Вот бог простить и не может, не приберет никак, — заключила Гертруда и про себя прочитала «Отче наш»…
Последние две недели были для Криша ужасны. Он уже не помнил себя, громко стонал, кричал нечеловеческим голосом.
— Сильное сердце, — сказал приглашенный Рудольфом врач и вспрыснул морфий. Затем делать инъекции пришла сестра милосердия и, как только действие укола проходило, колола снова. Платил за все Рудольф, не разрешая никому тратить ни копейки.
Наконец сердце устало, и Криш угас.
Это была трудная зима. Навалило много снега, Курситисы непрерывно скребли тротуар, посыпали песком и золой, скалывали лед. Вскоре после смерти Криша заболела Алиса, пролежала почти с месяц и очень ослабела.
Густав все еще трудился на пробочной фабрике, вывозил на тачке отходы и готовую продукцию. По сравнению с работой возле машин, его занятие не было слишком однообразным и трудным, но от беспрерывного движения и вечной спешки к вечеру Густав так уставал, что не хотел даже в газету заглянуть, а еще нужно было брать метлу и подметать улицу.
Густав не собирался оставаться на фабрике навсегда. Должно же найтись наконец свободное место садовника: приближалась весна, а Рига и пригород велики. Густав снова принялся обходить садоводства, наведался и в бывшее императорское садоводческое общество, читал объявления, но ничего путного не попадалось. При тещином доме числился большой участок: за бывшей конюшней и домишком во дворе простирался пустырь, на котором кое-кто из жильцов не первый год сажал лук, а на свободной площади мальчишки летом гоняли мяч. Густав задумал построить на этом месте теплицу, а то и две, и выращивать цветы. Стоявшие с восточной стороны большие пятиэтажные дома солнца почти не заслоняли.
— Пампушечка, — однажды вечером начал он, будто расхрабрившийся влюбленный, — будем выращивать розы!
Густав в хорошем настроении свою жену называл Пампушечкой, хотя Эрнестина всегда отличалась стройностью и на пампушечку не походила. Это имя возникло из-за неразберихи с языками, которые его порою подводили. Он вырос в Риге, учился в немецкой школе, юношей уехал в Россию и утратил в какой-то мере латышский дух, к тому же из-за окладистой бороды, нелатышских повадок и некоторого акцента его принимали за кого угодно: за русского, немца или еврея, но только не за латыша.
Густав измерил свободную площадь, целую неделю по вечерам что-то чертил и подсчитывал, затем заявил Эрнестине:
— Пампушечка, у нас будет айн розенхауз[1]!
— Надо бы сперва с мамой поговорить.
— Надеюсь, она не будет против?
— Кто же ее знает, — полола плечами Эрнестина. — Может, ты еще раз хорошенько подумаешь?
Но Густав уже загорелся. Эрнестину он наконец уговорил, и в следующее воскресенье, когда теща вернулась из церкви преисполненная христианского милосердия, Курситисы отнесли Гертруде только что надоенное молоко и рассказали о своих планах. Гертруда выслушала зятя вполне благосклонно и поинтересовалась, во что такая теплица обойдется, какую будет приносить прибыль и кто будет ее строить.
— Я сам.
— Сухой лес теперь дорого стоит.
— На чердаке столько досок, что на поперечины хватит.
— Их трогать нельзя: Криш припас на случай, если дом чинить придется.
— Ну что ж, материалы можно купить.
— Если тебе это кажется выгодно, мое какое дело, давай строй, раз деньги имеешь.
Деньги, чтобы построить теплицу, еще имелись: кое-что осталось от двадцати пяти тысяч, вырученных за проданный на окраине дом.
— С Рудольфом посоветоваться надо, в этих делах он больше понимает, — добавила Гертруда, когда Курситисы уже собрались уходить.
— А Рудольф-то здесь при чем? — удивился Густав.
Но все же посоветовался со всезнающим и оборотистым шурином.
— Неоценимая идея, — похвалил родственник.
Густав начал действовать: однажды привез доски, брусья, рейки и сложил в пустовавшем сарае.
Не успел Густав поужинать, как в кухню вошла Гертруда.
— Доски эти ты привез?
Густава удивил тещин тон. В последнюю неделю она, правда, была очень неразговорчивой, будто зять ее чем-то обидел.
— Решил у меня во дворе садоводство устроить?
Густав растерялся.
— Так вы же сами позволили!
— Я тогда подумать еще не успела. Да и что я, старуха, в таких вещах понимаю? Меня в чем угодно убедить можно.
То была неправда. Густав прекрасно знал, что тещу почти никому просто так не уговорить. Пока он молчал, пытаясь понять, что случилось, Гертруда продолжала:
— Не пойду же я и не скажу жильцам, что я огороды у них отнимаю. Люди годами возделывали грядки, удобряли, издалека землю возили, и теперь лишить их всего этого. У меня язык не повернется сказать такое.
— Да сколько там этих грядок! — возразила Эрнестина.
— Много или мало, все равно за ними с любовью ухаживали.
Густав пытался объяснить, что он пока большую теплицу строить не собирается, что грядки жильцов сейчас трогать и незачем, хватит пустующей земли, а там и видно будет.
— А где играть детям? Где им свежим воздухом дышать?
Это уже было смешно.
— Мама, о каких детях ты говоришь? — спросила Эрнестина.
— О детях твоей сестры, — бросила Гертруда.
— Все это Нелда тебе напела?
— При чем тут Нелда?
— И Рудольф?
— Кто мне может напеть? Я сама себе госпожа и хозяйка. Только знайте: пока я жива, в этом доме распоряжаться буду я.
— Значит, не позволишь Густаву строить теплицу?
— Вот помру, стройте, что вашей душе угодно.
Гертруда, словно ее собирались обидеть, кинула на Эрнестину и Густава подозрительный, почти враждебный взгляд и быстро вышла вон, хлопнув дверью.
— Я этого так не оставлю! — крикнула Эрнестина.
Немного успокоившись, она поднялась к Нелде.
Эрнестина знала младшую сестру и поэтому начала очень спокойно:
— Кому ты эти лифчики шьешь?
— Сегалу.
Эрнестина пощупала ткань, похвалила шитье, затем словно между прочим спросила:
— Мама с тобой о теплице говорила?
— О какой теплице?
Это было уж слишком.
— Не притворяйся! — не стерпела Эрнестина, но все тем же спокойным голосом.
Нелда стиснула губы и не отвечала.
— Внушила матери, что твои дети без свежего воздуха останутся?
— Ничего я не внушала.
— Не верю.
Нелда молчала.
— Тебе жаль, что Густав займет клочок земли? Его розы так испортят воздух, что Эмилю и Виктору просто дышать нечем будет?
— Можешь смеяться, если хочешь. Но как мальчишкам тогда в мяч играть? Ведь теплица из стекла! Начнутся скандалы: долго ли стекло разбить.
— На фабрике Густав работать не может. Не привык да и стар уже. Если кому и не хватает воздуха, так это Густаву, а не Эмилю с Виктором. Они себе свежий воздух найдут в другом месте.
— Уж если хочешь знать, так я вообще ни о чем первая не заговаривала.
— А кто же?
— Не хочу сплетничать.
— Не представляю себе, кого, кроме тебя, может интересовать, чем Эмиль и Виктор дышать будут.
— Есть люди, которых это заботит.
— Не лги!
Эрнестину с детства раздражало в сестре то, что та никогда не признавалась в шалости или лгала. Эрнестина почувствовала, что ей не сдержаться, и, чтобы избежать безобразной сцены, встала, собираясь уйти.
— По-твоему, я лгунья?! — воскликнула Нелда.
— Ладно. Все понятно.
— Ничего не понятно!
— Ладно уж, ладно.
— Если хочешь знать, так это все Рудольф. Это он не хочет, чтоб Густав что-то строил. Только не говори, что я это тебе сказала! Ради бога!
Назавтра Эрнестина отправилась к Рудольфу. Как всегда веселый и улыбчивый, он чмокнул сестру в щеку и усадил в мягкое, глубокое кресло. Поговорив о том о сем, Эрнестина сказала:
— Рудольф, почему ты не хочешь, чтоб Густав строил оранжерею?
Рудольф, привычный к неожиданным, неприятным вопросам, ответил как ни в чем не бывало:
— За тебя боюсь.
— За меня?
— Да. Именно за тебя. Буду откровенен. Я тебя люблю и уважаю гораздо больше, чем Нелду, и беспокоюсь за твою судьбу.
После выразительной паузы Рудольф продолжил:
— Во-первых, Густав не из тех, кто способен совершенно самостоятельно вести дело и бороться с конкуренцией. У него нет никакого опыта. Всю жизнь, если не считать прозябания на окраине, он служил у других. И у кого? У непрактичных русских помещиков, которым почти безразлично, приносит или не приносит их сад какой-то доход, у миллионера, который не знал, куда деньги девать, цыганкам за пазуху совал. А тут тебе не Россия. Мелким предпринимателям скоро придется туго. А кто эти цветы продавать будет? Он? Ты — на углу улицы? Торговкой станешь?
— Он будет продавать магазинам.
— За копейки.
— Можем сами небольшую лавочку открыть…
— Ты забыла, что у него с собственной лавчонкой получилось? К чему ты пришла? Довольна ты своей жизнью?
Эрнестина ничего не ответила.
— Теперь подумай, наша матушка не вечна, рано ли, поздно, но она прикажет долго жить. Дом наследуем мы: ты, Нелда и я, продадим его и деньги поделим поровну. Кому тогда теплицы Густава нужны? Кому их продать? Мы ему за них заплатим? Его деньги будут выброшены на ветер. Думаю, Нелда не согласится какие-то теплицы учитывать.
— Ты лучше о себе говори!
— Может и так случиться, что дом мы не продадим, я оставлю его себе и выплачу вам, сестрам, вашу долю. Мне теплицы Густава тоже будут ни к чему. Я на том месте пятиэтажный дом могу построить.
Эрнестина глубоко вздохнула.
— В-третьих. Мама не тот человек, который на все это сможет спокойно смотреть. Разве она потерпит, чтоб у нее в доме хозяйничал другой?
— Не понимаю.
— Если Густав там распоряжаться станет, а распоряжаться ему придется, он ликвидирует и грядки, и площадку для игр. Волей-неволей он окажется в роли хозяина, начнет предъявлять претензии и так далее.
— Пока он там всего лишь дворник. И без всякого жалованья.
— Милая Эрнестина, я тебя очень люблю и уважаю и все это говорю ради твоей же пользы.
— Благодарю.
В тот вечер Эрнестина Густаву ничего не сказала, но на другой день передала разговор с братом во всех подробностях.
Густав долго молчал, затем сказал:
— Надо уходить.
— Пожалуй.
Курситисы решили искать дешевую квартиру в другом месте, лучше всего за Даугавой, где при многих домах есть огороды и целые песчаные пустыри, на которых можно построить и теплицу. Для коровы давно уже не хватало корма, его приходилось покупать за большие деньги, а молоко все равно давали бесплатно Гертруде и Нелде. На следующей неделе Гриету отвели на рынок и продали. Теперь Гертруда и Нелда вынуждены были покупать молоко в лавке. А в остальном все как будто оставалось по-прежнему, привезенные материалы продолжали лежать без дела. Густав ходил на фабрику, рано утром и поздно вечером подметал улицу, скалывал лед, посыпал тротуар песком и золой. Отношения с матерью и сестрой испортились. Курситисы с ними лишь здоровались, в разговоры не вступали. Заметно было, что мать и Нелда чувствовали себя неловко, но в то же время были довольны: наша, мол, взяла.
В одно воскресное утро Густав в поисках работы отправился по садоводствам и, пожертвовав шесть рублей, сел на трамвай. В вагоне было пустовато. Густав развернул газету, по привычке пробежал глазами объявления.
«Срочно требуется садовник…»
Но радость оказалась преждевременной: место, как обычно, предлагали в деревне. С упавшим настроением Густав сложил и сунул в карман газету. Однако, проехав несколько остановок, снова достал газету и прочитал объявление.
«…в имении. Обращаться в Риге, по Рыцарской улице…»
Густав знал большие сады имений, обычно они были запущены, и немало требовалось труда, чтобы привести их в порядок. Густав занимался этим целых десять лет. Но было это давно, в молодости. Он тогда был гораздо предприимчивее. Жил один и мог отправиться хоть на край света, а теперь жена, дочь…
Но в Густаве неожиданно проснулся какой-то дьявол. Он вскочил и на следующей остановке сошел, поспешив по указанному адресу.
Дверь открыла прислуга.
— Подождите, я доложу о вас полковнику.
К Густаву вышел человек небольшого роста в офицерской форме. Смущало узкое мальчишеское лицо, очень уж не сочетавшееся со сверлящим взглядом и пронзительным голосом.
— Соответствующее образование у вас есть?
— Да, я учился у Вагнера.
Отзывы с предыдущих мест работы, все похвальные, у Густава всегда при себе.
Моложавому полковнику было лет тридцать пять, но этот низкорослый человек был так самоуверен, что Густав, разговаривая с ним, чувствовал себя чуть ли не мальчишкой.
— Мои условия вам подходят? — закончив разговор, спросил полковник.
— Да, — ответил Густав.
— Когда вы можете приступить к работе?
— Наступает весна, уже пора заняться садом и…
— В будущее воскресенье за вами на станцию пришлют повозку.
Полковник дал понять, что разговор окончен, Густав простился и, взволнованный, вышел.
Чем ближе Густав подходил к коричневому деревянному дому на Ревельской улице, тем больше трезвел и даже робел.
— Пампушечка, я нанялся садовником.
— Где?
— Тебе не понравится.
— Говори же где!
— В деревне. В Курземе.
Эрнестина ждала, что Густав скажет еще.
— Это сад в имении. Есть дом для садовника. Двадцать тысяч в год жалованья. И еще есть хлев, в котором можно держать корову. Хозяин предоставляет выпас.
— Хочешь пойти? — недоверчиво спросила наконец Эрнестина.
— А что делать?
— Никуда я не поеду.
Весь день Густав пытался убедить Эрнестину, а она — его. К вечеру, усталый от споров, Густав уступил и пошел к полковнику отказываться. Подойдя к дому на Рыцарской улице, Густав остановился. А побродив с получаса, вернулся домой.
— Отказался?
Густав не ответил. Эрнестина больше не спрашивала. Она знала, что через несколько дней муж отойдет и все будет по-прежнему. Но прошла неделя, а Густав оставался таким же, мрачным, замкнутым, слова из него не вытянешь.
— Папочка, почему ты такой грустный?
— Ничего, так… — Густав замолчал, не договорив.
— Скоро найдешь работу здесь, в Риге.
Густав кивнул, но глаз не поднял. Алиса видела, как мучителен для отца этот разговор, и, опечаленная, оставила его в покое.
В следующее воскресное утро Густав подмел улицу, переоделся в лучший костюм и, ничего не сказав, ушел. Как бы отправился искать работу по рижским садоводствам. А на самом деле Густав пошел на станцию, взял из камеры хранения заранее оставленный там кожаный чемодан и мешок с одеялом, рабочей одеждой и необходимыми садовнику вещами; купил в кассе билет до Бруге.
А в почтовом ящике квартиры Курситисов оставил записку:
«Я от места не отказался и уезжаю сегодня туда работать. Как устроюсь, пришлю письмо с новым адресом. Если что случится, напишите. Густав».
После отъезда Густава прошло три недели. Наступила пасха. За это время он прислал две открытки. Последнюю перед самым праздником. Из-за работы и плохой дороги он сейчас никуда ехать не может. Позже, когда потеплеет и дороги подсохнут, пускай Пампушечка и Алиса навестят его, посмотрят, как он живет. Ехать нужно поездом до Бруге, затем большаком до Гракского имения. Все восемнадцать верст идти пешком не надо: их охотно подвезут кому по дороге. А женщинам тем более не откажут.
— Ишь какой умник нашелся! Нам делать нечего, как в гости ездить. Нравится, так сиди себе в своей деревне!
В словах Эрнестины слышалась горечь.
— Может быть, съездить на праздники? — Алиса будто и не слышала, что сказала мать.
— Еще что выдумаешь?
После бегства Густава Эрнестина заявила Гертруде, что подметать улицу будет только каждую вторую неделю, что Нелда со своими мальчишками — старшему уже пятнадцать — может справиться с этим ничуть не хуже, чем Эрнестина с Алисой. А если улица в воскресенье вечером убрана не будет, ни Эрнестина, ни Алиса в понедельник утром ее подметать и не подумают. Коли Гертруда с этим не согласна, Эрнестина станет платить за квартиру как любой жилец, а до улицы ей дела нет. Отношения, установившиеся между Эрнестиной и матерью с Нелдой, враждебными назвать было нельзя, но обе стороны чувствовали себя взаимно глубоко обиженными и огорченными.
В первый день пасхи Алиса и Эрнестина после богослужения ушли на набережную Даугавы смотреть наводнение. Людей взволновали сообщения о разрушениях, причиненных паводком Гриве и Даугавпилсу, на набережной толпилось множество народу, приготовились увидеть нечто необыкновенное: плывущие дома, пожитки, утонувших людей и скотину. Нашлись и такие, что вооружились длинными баграми. Но мутные воды несли одни льдины да мелкий сор.
Сквозь толпу пробирались дети с жестяными кружками для сбора пожертвований и заученно выкрикивали:
— Господа! Поддержите несчастных, лишившихся крова.
Некоторые сборщики пожертвований свои обращения украшали как могли:
— Не скупись, дяденька, отвали дубок[2]!
— Пощедрее, пощедрее, не будьте скрягами! Царские деньги все равно скоро ни к чему будут.
А иной лишь протягивал молча кружку, при этом так заглядывал в глаза, что делалось неловко.
У Алисы в кошельке было немногим более пятидесяти рублей. Когда от отца пришла открытка, Алиса решила съездить к нему и приберегла деньги на железнодорожный билет…
— Пожертвуйте нуждающимся!
Рослый мальчуган решительно протянул кружку-копилку, Алиса взялась за сумочку и тут же осеклась.
— Не надо, — шепнула Эрнестина.
— Нет, я дам.
Алиса вынула десятку. Подросток присвистнул.
— Так мало?
Алиса добавила еще двадцать.
— Скупая вы, скупая, барышня.
Тогда Алиса отдала все, что у нее было.
Через некоторое время, когда они уже шли по Мариинской улице, Эрнестина сказала:
— Ишь богачка!
— Ведь они так несчастны.
— Этот мальчишка может запросто твои деньги проволокой выудить.
Алиса, понурив голову, ничего не ответила.
В праздник на обед был мусс.
— Детка, бери побольше!
— Спасибо, не хочется.
Помыв посуду, Алиса взяла книгу, села у окна, но не читалось.
— На тебе лица нет! Пойди поспи! — озабоченно посоветовала Эрнестина.
Алиса легла, натянула на голову одеяло. Так было легче скрыть рыдания.
Вечером Эрнестина заметила:
— Если уж так хочешь, поедем.
— Вместе! Мамочка!
Эрнестина к Алисиной радости отнеслась сдержанно, и дочь это почувствовала.
— Но тебе ведь не хочется.
— Одну я тебя не пущу.
Утром второго дня пасхи Эрнестина и Алиса отправились на вокзал. В последний раз Алиса ездила поездом еще до войны, маленькой девочкой, и теперь, взволнованная и радостная, словно прилипла к окну, даже не заметила, как мать разговорилась с соседкой.
— Дочь? — спросила незнакомка.
Алиса, оторвавшись от окна, увидела приятную молодую женщину несколько старше себя.
Поезд не спешил, и до Бруге много о чем можно было переговорить. Оказалось, что конечная цель попутчицы — Гракское имение, что на станции ее встретит муж с повозкой, что в Граках, в бывшей корчме, они держат небольшую лавку, что детей у них нет. Эрнестина в свою очередь не только посетовала на нынешнюю городскую дороговизну, но рассказала также о налете грабителей прошлым летом, об их теперешнем житье, о внезапном отъезде Густава.
— Я вашего мужа знаю. Седоватый господин с бородой. Тихий и интеллигентный. Он у нас покупал ведра, керосин, сахар.
Спутница начала рассказывать про полковника, но знала о нем немного, поскольку они с мужем в Граки перебрались недавно. К тому же Эрнестина сегодня была не очень разговорчива, и чем ближе поезд подходил к Бруге, тем становилась молчаливее.
— Может, отвезете мою дочку, раз вас на лошади встретят? — спросила она.
— Да мы вас обеих возьмем!
— Я сразу поеду обратно в Ригу.
— Как это? Почему?
— Мама!
— Я только ради Алисы поехала. А раз вы отвезете ее, то… Дома у меня осталась уйма недоделанной работы.
У Алисы на глаза навернулись слезы, новая знакомая почувствовала себя неловко, пыталась возразить, но Эрнестина была непреклонна.
Когда Густав женился на Эрнестине, ей уже исполнилось двадцать четыре года. Она вполне созрела для замужества. Ее и Нелду обучили домоводству и шитью. Но мать не-хотела, чтобы дочери шитьем добывали себе хлеб; ей казалось, что это не занятие для молодой женщины, если та хочет попасть в приличное общество. Хоть ремесло швеи и Эрнестине было не очень по душе, сидеть сложа руки на полном иждивении родителей она не хотела и брала у одной портнихи кое-какую работу на дом. Она завидовала Рудольфу, которого послали учиться. Она тоже хотела бы получить образование; в отличие от Нелды ей нравилось учиться, получать хорошие оценки. Но мать держалась других взглядов: женщине книжные премудрости ни к чему, а Эрнестина тогда была еще девочкой. Чем старше она становилась, тем чаще у нее вспыхивали беспочвенные ссоры с матерью и сестрой. Эрнестина не понимала, почему мать так часто к ней несправедливо резка, словно втайне не терпит ее, а Нелду, напротив, балует, прощая ей и леность, и ложь. Все определеннее возникало у Эрнестины намерение уйти из родительского дома, снять комнатку и начать самостоятельную жизнь, даже если бы мать была решительно против этого.
И как раз тогда, когда Эрнестина уже собиралась осуществить свое намерение, появился подходящий жених, достаточно приятной наружности, с тихим голосом и добрыми глазами, хоть уже и в летах. Мать к тому же знала, что в России он хорошо устроен, зарабатывает большие деньги и живет один в отдельном доме. Густава пригласили на обед, он произвел впечатление человека симпатичного, застенчивого. Смутные мысли и неясные мечты о муже, семье, своем доме неожиданно обрели определенность, и, когда, за три дня до отъезда, Густав сделал Эрнестине предложение, она дала согласие. И не только дала согласие, но, словно окрыленная, отправилась с ним за две тысячи верст; именно эта далекая дорога представлялась верным залогом новой жизни. Густав купил Эрнестине в Москве шубу, какую могли себе позволить только настоящие дамы. В Екатеринбурге, где была лютеранская церковь, седовласый пастор-немец благословил их старческими, дрожащими руками и навеки соединил для совместной жизни. Эрнестине казалось, что она Густава любит и очень счастлива.
Целую неделю они прожили в роскошном гостиничном номере, завершив свое свадебное путешествие уже как законные супруги. Только потом Эрнестина узнала истинную причину, задержавшую Густава так долго в Екатеринбурге.
Едва молодая чета прибыла в город, где Густав служил, и переступила порог дома, началось нечто такое, чего Эрнестине не могло и во сне присниться, Густаву на шею кинулась служанка, надеявшаяся, что он когда-нибудь на ней женится. Она обрушила на Эрнестину брань и проклятья, залилась злыми слезами. Густав был бессилен прекратить отвратительную сцену. Выяснилось также, что Густав из Екатеринбурга с другом послал Наде деньги и письмо, в котором просил ее немедленно покинуть дом. Но бывшая подруга решила без основательного объяснения не отступать. Густав не мог сразу покончить с прошлым, Эрнестине целую неделю пришлось прожить со своей предшественницей под одной крышей.
Новая жизнь началась пусто и скучно, в смутных опасениях за будущее. Во время путешествия и сразу после венчания Густав, казалось, был влюблен по уши, — видимо, так и было, но в первые же месяцы совместной жизни его любовь угасла. Густав упрекал Эрнестину в том, что она холодна, бесчувственна, излишне злопамятна. Однако все шло своим путем, Эрнестина ждала ребенка, хотя понимания между супругами с каждым днем становилось все меньше и меньше. Густав уходил из дому, допоздна оставался у друзей, иногда даже не являлся ночевать. Начались преждевременные роды, ребенок чуть не погиб.
После рождения Алисы Густав резко изменился, не попрекал больше Эрнестину, старался быть заботливым и внимательным с женой, привязался к дочке. Семейная жизнь Курситисов со стороны могла показаться вполне благополучной, даже счастливой, что почти так и было. Эрнестина все больше убеждалась, что в основе согласной семьи так называемой любви может и не быть, достаточно взаимного уважения, заботы и внимания. Это даже лучше, чем любовь, в которой всегда чего-то слишком мало или слишком много.
За долгие годы холостяцкой жизни у Густава появилось много знакомых и друзей. Они часто навещали его, толковали о политике, женщинах, играли в карты, пили чай. Внешне Эрнестина приспособилась к такому образу жизни, привыкла к нему, ей даже нравились разговоры с образованными, преуспевающими людьми. Некоторые одинокие иностранцы, шведские и немецкие инженеры, стали друзьями дома в лучшем смысле этого слова.
Но все же главным, что связывало семью Курситисов, была Алиса. Ее заботливо, умно и с любовью воспитывали, в девочке развивался деятельный, добрый характер. Единственное, что не очень нравилось Эрнестине, это чрезмерная чувствительность Алисы. Та часто по пустякам расстраивалась до слез, много дней помнила о замерзшей синичке, любила фантазировать, до самозабвения играла в куклы, которые Густав выписывал даже из Берлина, охотно доверялась тем, кто был с ней ласков.
Так прошли восемь спокойных лет, по сути дела, лучшие годы в жизни Эрнестины. Когда фабрикант обанкротился, Густав хотел перебраться в Сухум. Эрнестину не столько пугал влажный жаркий климат и малярийная местность, сколько она боялась чужого, неведомого, что могло войти в ее жизнь, при этом ее настораживал сам Густав. Ей не нравились непонятный жар, почти опьянение, с которыми он говорил о теплом море и пальмах под открытым небом. Эрнестина убеждала Густава не ехать, пока не добилась своего, и они вернулись в Ригу, где все было известно и знакомо.
Разумеется, было ошибкой открывать лавочку. Но и Эрнестина разделила с мужем это заблуждение, и она вообразила, что лавчонка будет тихой, но респектабельной, что так импонировало ей всегда; что к ним будут заходить солидные люди, покупать красивые вещички и, довольные, уходить. Своя лавка была мечтой, символом счастья и благополучия в той среде, в которой выросла Эрнестина. Но иллюзии быстро развеялись. Эрнестина поняла, что торговать — это значит канючить, унижаться, дрожать над каждой копейкой, уметь улыбаться, когда хочется плакать. И Эрнестина первая предложила ликвидировать мелочную торговлю.
Эрнестина так была подавлена неудачей, что не очень, противилась, когда Густав, заняв деньги, решил приобрести на городской окраине домишко и с размахом заняться цветоводством. На самом деле Густав стал мелким, безлошадным крестьянином, а Эрнестина — молочницей. Руки у нее покрылись мозолями, суставы страдают от ревматизма, и только благодаря выдержке Эрнестины Курситисам удалось перенести тяготы военного времени.
Война кончилась, но Густав не мог выбраться из трясины, в которую завел и семью. Налет грабителей, конечно, был ужасен, но будто послан богом как избавление от прежней жизни. Теперь требовалось лишь терпение, чтобы подыскать подходящее занятие. Но Густав смалодушничал и бежал.
Еще никогда муж не казался Эрнестине таким чужим и непонятным, как теперь. Что его заставило бежать — трусость или же накапливавшееся много лет упрямство? Эрнестина чувствовала лишь одно: семья может распасться. Что-то произошло и с Алисой. Казалось, Алиса нарочно, наперекор ей, пожертвовала на пострадавших от наводнения. И зачем она так рвалась к отцу? Эрнестина подозревала, что Алиса втайне считает ее в чем-то виноватой.
Несмотря на праздник, пассажиров в поезде было немного, и Эрнестине никто не мешал предаваться горьким размышлениям. Подходя к дому, она увидела Нелду, метущую улицу. Как раз на праздники выпал ее черед. Она явно нарочно надвинула поглубже на глаза косынку, чтобы редкие прохожие не могли заглянуть ей в лицо. Когда Эрнестина поздоровалась, Нелда невнятно пробормотала что-то и отвернулась.
Эрнестине захотелось повидать мать. Она поднялась этажом выше и постучала. Вначале Гертруда как будто обрадовалась ей, но затем, должно быть, вспомнила о своей обиде, и улыбка исчезла с лица.
— Ну? Что скажешь? Понадобилось чего?
— Нет, ничего.
— Ты в деревню не уехала?
— Нет.
— Где все утро была?
— Да так… по делам ходила.
В тишине слышно было, как внизу, на улице, шуршит метла.
— Ты страшно обидела ее.
— Нелду? Я?
— Не надо так резко разговаривать. У тебя не хватает смирения.
Эрнестина встала и ушла. Очутившись у себя в квартире, она заперла дверь и сняла праздничную одежду.
Затем сдернула с машинки чехол и принялась шить.
Лавочник Дронис был не робкого десятка, но все же, отъехав немного от станции, стал дожидаться попутчиков и, когда их набралось четверо, двинулся вместе с ними в сторону Граков. Верстах в трех от города начинался большой лес, и там порой пошаливали.
Но сегодня никаких грабителей в чаще не оказалось, и Алиса все смелее поглядывала на высокие, стройные сосны, на темные, статные ели. В лесах, где она в детстве пасла коров, таких красивых деревьев не было.
Дорога была вязкой, и лошади шли шагом, переходя на рысь лишь под гору, погожий денек превращал поездку в удовольствие. Суетились скворцы, звенели жаворонки, летели на север дикие гуси. Пробудившаяся природа, разговорчивые, веселые люди на телегах, переговаривавшиеся между собой. Алисе уже не так больно было вспоминать о матери, оставшейся на чужой станции. Алисе казалось, что она очутилась в новом, радостном мире и сама тоже везет тайную радость и нетерпеливо ждет той минуты, когда сможет выпустить ее, как птицу, на волю и кого-то осчастливить. Самое странное, что это неясное, непонятное настроение не было вовсе связано с отцом, к которому она ехала.
Наконец показалось Гракское имение с убегавшими в разные стороны липовыми и кленовыми аллеями. Над вершинами деревьев торчала громоздкая, крытая черепицей церковная колокольня, в низине сверкало мельничное озеро. Повозка остановилась перед длинным белым каменным зданием. Над дверями синяя вывеска:
«Торговля колониальными товарами. Я. Дронис».
— Вот и приехали.
Алиса, слезая с повозки, почувствовала, как занемели ноги. Поблагодарив Дронисов, она пошла в указанном направлении и вскоре увидела за большими осинами красивый дом из красного кирпича. Алиса не надеялась увидеть такое, что встречала лишь на картинках в книгах: это был домик из сказки братьев Гримм, с крутой, высокой крышей, конек которой украшали две башенки, со стрехами медной ковки и клеточками окошек.
С колотящимся сердцем Алиса поднялась на крыльцо, постучала в дверь. Никто не откликнулся. Дверь оказалась запертой. Постояв какое-то время в растерянности, Алиса услышала в саду стук топора. Когда она обошла разросшиеся туи, то увидела отца. Он хлопотал возле большого вороха сучьев, те, что потолще, он рубил на дрова, а мелочь кидал в костер.
— Папочка! С праздником!
Алиса поцеловала отца в бороду. Густав долго не мог прийти в себя заговорить.
— Откуда ты взялась? Где Пампушечка?
Алиса рассказала, как попала сюда и что мама вернулась в Ригу. Радость на лице Густава угасла.
— Ты ждал маму?
— Нет. Я… Я ведь ничего не знал.
В игрушечном домике садовника об удобствах жильцов почти не подумали: крохотная кухонька, маленькая, сумрачная, с узкими окнами комнатка. Однако места тут было более чем достаточно. В пустой комнате рама, затянутая холстом и подпертая четырьмя чурками, на ней набитый соломой тюфяк и сверху одеяло; на полу стопка газет, единственный стул занят костюмом. На кухне колода, на ней таз для умывания, два ведра: одно для чистой воды, другое — для грязной, на плите новый, еще не закопченный чайник, а на гвозде — несвежее полотенце. На подоконнике — початая пачка чаю, нож, кружка. Стола нет ни в комнате, ни на кухне.
— Папочка, тебе нужна мебель!
— Для чего?
Густаву нечем было угостить Алису.
— Нам нужен только чай.
Густав развел в плите огонь, и Алиса достала из сумки пирожки, печение, крашеные яйца. Разложила все это на подоконнике, есть пришлось стоя. Густав стал рассказывать, как запущен сад, которым в годы войны никто не занимался, как он все это время стриг и отпиливал сучья, вскапывал, удобрял… Одно плохо: нет удобного опрыскивателя, только старый насос, который он починил, но с ним надо управляться вдвоем, а помощника хозяйка давать не хочет.
— Хозяйка?
— Да, хозяйка. Тут всем командует она.
— А я тебе помочь не могу?
— Ну что ты! Тут нужен мужчина.
Под вечер отец с дочерью вышли погулять. Прежде всего Густав показал сад. Если привести его в порядок! Сорта подобраны обдуманно, фруктовые деревья все здоровые, двадцати-тридцатилетние, уже теперь Густав опасался, кто с такой большой площади уберет осенью урожай, сохранит и доставит на рынок.
— Папочка, тебе одному с этим не управиться.
Густав наморщил лоб.
— Уж как-нибудь.
Затем Густав повел Алису по имению. Они вышли к мельнице, задержались на мосту, полюбовались плотиной, добрались до кладбища, затем, мимо коровника и батрацкой, вернулись домой. Так, без дела, Густав бродил по имению впервые, из окон и дворов их провожали нескромные, любопытные взгляды.
— Почему все так на нас смотрят? — спросила Алиса.
— Так ведь крестьяне!
Подойдя к дому садовника, Алиса сказала:
— А что, если бы я осталась тут насовсем, тебе ведь легче было бы.
— Глупости какие!
— Почему я не могла бы тут жить?
— Нет, нет! Это невозможно.
Вечер прошел бы совсем уныло, если бы Алиса не вздумала выскоблить пол и прибраться, как ни скромно жил отец. Она застелила тюфяк привезенной чистой простыней, поменяла полотенце, накрыла подоконник чистой газетой, вытряхнула одеяла, протерла окна. Уборку она закончила в полной темноте. Густав принес молока, немного масла, кусок черного хлеба. Все это он попросил у хозяйки вместо ужина, поскольку столовался у нее вместе с батраком и батрачкой. Только чай Густав по вечерам пил свой. Вечернее чаепитие было для него отдыхом и удовольствием, завершавшим день. Читая газету, он потягивал любимый напиток, пока не осушал четыре-пять кружек.
За вечерним чаепитием Густав наконец ощутил, как он рад приезду дочери, что он совсем отошел. Рассказал, как неумело хозяйничает полковничья мамаша, о ее причудах, о самом полковнике, который ненадолго появился тут и исчез, так ничего и не уладив, рассуждал о новохозяевах, которые здесь все забили: батрацкую, бывшую богадельню и даже конюшню, удивлялся тяге людей к земле.
В то время когда Густав прибыл в Граки, бесчисленные прошения и списки были уже рассмотрены в соответствующих инстанциях, все лучшие земли бывших баронских имений уже распределили землеустроительные комитеты, а половина желающих так и осталась ни с чем. Элита новой республики рвалась в имения, официально предназначавшиеся для общественных нужд. Многих прельщала перспектива спать и выпивать в старинных баронских покоях, что бросало и на них отблеск былого величия. Так во всяком случае казалось.
За выдающиеся заслуги на латгальском и других фронтах полковнику Винтеру одному из первых выделили поместье. Сам он занимал высокий пост в военном министерстве в Риге, в Граках поселил свою мамашу, бывшую крестьянку; выйдя в молодости за горожанина, она перебралась в город и к крестьянскому сословию себя не причисляла. Госпожа Винтер была скупа, мелочна и ничего не понимала в садоводстве, но унаследовала крестьянский образ мышления, в хозяйстве считала главным зерно и скотину и жалела удобрение для сада, из-за чего даже поссорилась с сыном, державшимся других взглядов. От этих разногласий дело Густава только страдало. Хозяйка смотрела на него чуть ли не как на бездельника. Чтобы обрабатывать шестнадцать гектаров пахотной земли, которой полностью распоряжалась хозяйка, она держала батрака, батрачку и старуху стряпуху. Полковнику бесплатно выделили пару хороших армейских лошадей, и хотя многое было расхищено до появления нового хозяина, однако немало уцелело: полковнику достались и сеялки, и жнейки, и другие машины. По сравнению со многими новохозяевами, не имевшими крова и даже лошади, полковник со своей мамашей оказались в значительно лучшем положении, и все же ни земля, ни скотина не приносили дохода, чтобы рассчитаться с работниками. Поэтому основную выплату жалованья отложили на осень, когда начнут сбывать яблоки.
На другой день Густав и Алиса рано утром вышли из имения, чтобы вовремя добраться до станции. Густав вчера попросил бричку у госпожи Винтер, но та отказала — на пасху она лошадь за деньги дала новохозяевам — и сказала Густаву:
— Если у вас на дороге лошадь отнимут, сможете вы возместить мне убыток?
Густав и Алиса говорили мало, а очутившись в большом лесу, умолкли совсем. Погода испортилась. После двух чудесных дней заморосил дождик.
— Пройдет, — успокаивал себя и Алису Густав.
Но дождевые капли все тяжелели, и оба, пока пришли на станцию, промокли до нитки. Алиса в луже смыла с ботинок грязь.
— Ты промочила ноги, — сокрушался Густав.
— Немножко.
— Как бы не заболела.
— Мне-то что, буду в вагоне сидеть, а тебе вот еще обратно идти.
Они стояли друг против друга под навесом и, согретые ходьбой, не чувствовали пока сырости.
— Ты не сердишься, что я приехала?
— Почему?
— Столько времени отняла у тебя. Почти два дня.
На перроне пузырились лужи.
— Это так быстро не пройдет, — сказал Густав, словно не расслышал дочь.
— Ты грустный, папочка.
— Я?
Они пришли рано, до отхода поезда оставался еще целый час.
— Тебе надо бы идти.
— Ничего, успею.
— Со мной ничего не случится.
Он уставился на пузыри в луже.
— Ну, ладно. Раз ты считаешь, то… Передавай привет!
— Спасибо.
Алиса смотрела, как под дождем, втянув голову в плечи, уходит Густав, и вдруг поняла, что о главном и не поговорили. Отец не спросил, как они с матерью в то утро нашли записку и как мать отнеслась к его отъезду.
— Папочка!
Густав не слышал. Он был далеко, и Алисе не хотелось громко кричать. Она кинулась за ним, затем остановилась. По улице с грохотом приближалась телега, пьяный возница, зло ругаясь, хлестал кнутом лошадь.
Когда Алиса посмотрела на тротуар, отца уже видно не было.
Вернувшись домой, Алиса несколько дней ходила подавленная, рассеянная, но однажды встала совершенно бодрая и сказала:
— Мама, я поеду жить в Граки.
— Что ты там делать будешь?
— Отец один.
— Детка, ты сама не понимаешь, что говоришь.
Алиса промолчала.
Но засевшая однажды в голове мысль не давала покоя. Алиса все снова говорила о поездке к отцу, пусть ей позволят хоть недолго, хоть месяц пожить в деревне.
— А кто тебя кормить будет?
— Сама буду готовить. И потом, я ведь буду работать.
— Детка, блажь это.
И все-таки Эрнестина уступила. Послала Густаву письмо, чтоб ждал их в гости и позаботился о кровати для Алисы, о кое-какой кухонной утвари. Алиса сшила оконные занавески, и в одно погожее майское утро обе отправились в дорогу.
На станции Густав ждал с лошадью. Алиса наблюдала, как встретились родители, ей не понравилась нарочитая сдержанность матери, та даже не улыбнулась.
— Смотри, мама, какие огромные сосны!
Эрнестина глянула мельком.
— Это лишайник или мох? — не унималась Алиса.
Эрнестина взглянула опять, затем сказала:
— У меня, детка, болит голова.
Приехав в Граки, Эрнестина все в доме окинула взглядом, но не проронила при этом ни слова. Затем прилегла отдохнуть — так было удобнее прикрыть глаза и помолчать.
Кровати Густав не достал, а сколотил Алисе такую же раму, как себе, только вместо чурок смастерил козлы. Посреди комнаты появился самодельный стол, на кухне — сковорода.
Под вечер Эрнестина отправилась в лавку купить котелок, тарелки, миски и кое-какую мелочь.
— Как хорошо, что вы наконец приехали! — воскликнула госпожа Дронис.
При виде единственной знакомой Эрнестина сегодня впервые улыбнулась.
— Насовсем или только погостить? — допытывалась приветливая лавочница.
Эрнестина сказала, что еще по-настоящему вне города не жила и даже не знает, чем могла бы тут заняться.
— Так вы ведь портниха!
— Да уж конечно!
Одинаково приятно было пошутить и испытать к себе интерес и сочувствие.
Вечером Густав предложил Эрнестине и Алисе навестить госпожу Винтер.
— Зачем? — удивилась Эрнестина.
— Она хочет вас видеть.
Эрнестина досадливо покачала головой, поправила прическу и вместе с Алисой пошла за Густавом в замок.
«Замком» здесь гордо именовали большой дом, который когда-то занимал управляющий имением, а последние пятнадцать довоенных лет — один из баронских сыновей. Родовая резиденция Айзенов находилась в соседней волости, в Мулдском имении: настоящий замок с башнями, колоннами, большим парком и гипсовыми венерами над прудом. Поговаривали, что там собираются открыть сельскохозяйственную школу. А «замок» в Граках, с батрацкой, конюшней, сараем, каретником и домом для садовника, достался полковнику Винтеру.
Госпожа Винтер, или попросту Винтериха, как называли ее недруги, гостей приняла очень любезно. Проводила в так называемую залу, усадила за стол и велела подать молоко, белую булку, засахарившийся мед.
— Я в окно видела, как вы приехали, — сказала хозяйка дома.
После неоднократных увещеваний, Курситисы намазали на куски булки по ложечке меда. Хозяйка улыбалась. Пожилая дама в черном платье с широким белым воротником, сама полнотелая, а лицо непомерно худое, отчего резко выделялись глаза: почти неподвижно они смотрели на гостей, хотя губы временами и складывались в улыбку. А голову она держала так, словно гости находились, по крайней мере, на пол-этажа ниже.
— Вы с мужем ладите? — совершенно неожиданно поинтересовалась хозяйка.
Эрнестина покраснела. Густав тоже.
— Да, конечно.
— Так почему же он здесь, а вы в Риге?
— Так получилось. Ему не удалось найти в городе работу и…
Хозяйка недоверчиво улыбнулась.
— Знаете что? На вашем месте я заставила бы его бороду сбрить. А то он на старого телятника Исаака похож.
Хозяйка пошутила и сама же захихикала. Затем обратилась к Алисе:
— А вы собираетесь тут весь месяц без дела жить?
— Я буду помогать отцу.
— Чего там, в саду, особенно помогать-то? Можете иной раз, шутки ради, и в поле поработать. Кормила бы вас, все не за деньги покупать провизию.
— Да, конечно.
Эрнестина испуганно посмотрела на Алису и украдкой наступила дочке на ногу. Алиса осеклась.
Когда Курситисы возвращались домой, Эрнестина спросила Густава:
— Откуда она знает, сколько Алиса тут проживет времени?
— Когда просил лошадь, пришлось сказать…
— Болтун. Теперь и Алисе тут достанется.
— Мамочка, я сама виновата.
— «Мамочка, мамочка»! Когда ты наконец повзрослеешь?
Вечер прошел в гнетущем молчании. Эрнестина думала остаться в Граках два дня, но уже рано утром собралась на станцию. Провожать себя не позволила, ушла одна пешком.
Через месяц Алиса в Ригу не вернулась.
Густав и Алиса жили в Граках третью зиму. Эрнестина — вторую.
Когда Алиса уехала к отцу, Эрнестина осталась на рижской квартире одна. Улицу в свою неделю она подметала рано утром, когда Гертруда и Нелда еще спали, да и вообще встреч с матерью и сестрой не искала. Не то чтобы боялась их, просто не хотела видеть. Никогда Эрнестина еще не жила так уединенно и, к собственному удивлению, находила в этом какое-то удовлетворение. Даже обида, нанесенная Алисой, поначалу навевала приятную грусть. Эрнестина знала чуткую натуру дочери и понимала, что Алиса непременно страдает, ослушавшись мать. Но глубокий покой одиночества обманчив. Требуется не так уж много времени, чтобы все неудобства и обиды близкого общения забылись, а длительное пребывание среди чужих опять повлекло к с в о и м.
Эрнестина не любила писать, а теперь раз в неделю отправляла письмо Алисе. Ее письма, в сущности, были лишь скупыми однообразными ответами на длинные письма Алисы, в которых та подробно сообщала, что делается в саду, как чувствует себя отец, какие поручения дает ей хозяйка, что на обед сварили… Эрнестину интересовала каждая мелочь, она давала, советы по выпечке белого хлеба, варке варенья, засолке грибов. Особенно приятно было читать: «милая мамуля», «моя дорогая мамуся», «моя золотая мамочка». Когда они жили вместе, ей такие слова говорились редко.
Условились, что на рождество Эрнестина приедет в Граки, но накопилось много работы; ей в конце концов показалось, что не к лицу ей мчаться к Густаву и Алисе, которые, в сущности, удрали от нее, оставили одну. Она послала поздравительную открытку, даже не письмо.
В начале января Алиса приехала в Ригу.
— Мы тебя ждали!
— Я вас тоже ждала.
Желая обрадовать огорченную дочь, Эрнестина купила гуся, каждый день готовила сладкое, вечером ходили вместе в кино. Алиса предполагала остаться в Риге не меньше недели, но уже на четвертый день заговорила о Граках как о доме.
— Твой дом здесь.
— Нет, мама. Я там уже привыкла, а у тебя чувствую себя как в гостях.
Эрнестине было горько слышать это.
— Я больше ничего не значу для тебя?
— Милая мамочка! Да ведь отец-то в Граках.
— Отец не заслужил, чтобы ради него жертвовали собой.
Эрнестина уже рассказала дочке, как скверно выказал себя Густав когда-то в России, и теперь еще раз напомнила:
— Ты чуть не умерла.
Но на Алису это не произвело особого впечатления. Она серьезно сказала:
— Все это было очень давно. Теперь отец совсем другой. А я ничем не жертвую. Мне там нравится больше, чем здесь.
— Что там может нравиться?
— Ведь здесь нас ненавидят. Тетя Нелда и бабушка тоже.
— Пускай ненавидит. Тебе-то что?
— Я так не могу. Хочу, чтобы все были мною довольны, рады мне…
Эрнестина долго говорила Алисе о том, как мало на свете любви, как много равнодушия и ненависти, что повсюду она будет сталкиваться с людьми несправедливыми, не избежать этого и в Граках, что человек сам должен заботиться, чтобы его не унижали, а уважали, и Граки лишь временное пристанище, которое придется вскоре оставить.
Алиса все смиренно выслушала и под конец сказала:
— Мамуся, перебирайся к нам жить!
— Ах, детка!
— Мы должны жить все вместе.
— Почему?
— Потому что я так хочу.
— Ты? Разве ты умеешь что-нибудь хотеть, требовать? Ты всегда для других стараешься. Почему же ты не хочешь послушаться меня?
Вечером, когда они лежали в постелях, Эрнестина сказала:
— Видно, ничего другого мне и не останется, как переехать к вам, в деревню. Уж такая моя судьба…
— Мамочка!
В марте, когда у Густава было больше досуга, он приехал в Ригу, погрузил на сани семейные пожитки и увез в Граки. На переезд ушло два дня. Эрнестина добралась поездом. Вскоре Курситисы купили корову и поросенка.
— Так. Ну вот мы еще в большей яме, чем были, — сказала Эрнестина.
— Почему же? — возражал Густав.
— Опять на земле живем, и гораздо дальше от Риги, чем раньше, опять у нас корова, поросенок. Остается только грабителей ждать.
Густав, немного помолчав, сказал:
— Здесь мне лучше, чем там под Ригой. Теперь я хоть жалованье получаю.
— Рудольф прав. Только на то и годишься, чтоб служить другим.
Густав работал много, добросовестно. Уже в августе он повез на рынок белый налив и другие ранние сорта. Но в Бруге евреи, немцы и зажиточные латыши были прижимисты, роскошные фрукты, коль они дороги, их не прельщали. Поэтому Густав с Алисой бережно укладывали яблоки в ящики, прокладывая их сеном и мхом, чтобы поездом или на армейских грузовиках отправить в Ригу. Яблоки поплоше Густав сбывал сам, хорошие продавал магазинам. В Риге выручку сразу относил полковнику, а деньги, привезенные из Бруге, сдавал хозяйке. Безопасности ради полковник снабдил Густава револьвером, велев взять в полиции разрешение на оружие. Густав стерег хозяйские деньги. А Винтеры стерегли самого Густава. Яблоки всякий раз в присутствии хозяйки взвешивали. Это было неприятно и портило настроение, но крупные недоразумения начались зимой.
— Точно помню, в ящике было два пуда, так почему же теперь на восемь фунтов меньше? — недоумевала хозяйка.
— Потому что яблоки потеют, — объяснил Густав.
— Видно, с ногами этот пот, — неприятно ухмылялась хозяйка.
Густав пожаловался полковнику: никогда не крал и красть не собирается, подозрительность хозяйки оскорбительна. Полковник был умнее своей мамаши. Густаву он, конечно, не поверил, как не поверил бы никому, он считал, что крадут все, что другой крал бы еще больше. Мамаше он запретил впредь дотошно проверять Густава: какой в этом смысл? Сколько ни взвешивай, как уследить, почем Густав их продает. Курситисы никогда не брали себе хороших, шедших на продажу яблок, тем более Густаву в голову не приходило присвоить из выручки хоть рубль. Но хозяйка терпеливо выжидала, в надежде уличить Густава. Вот что случилось осенью.
Густав задумал омолодить сад. После посадки осталось несколько десятков плохеньких яблонек, которые Густав отдал по дешевке окрестным новохозяевам; деньги он оставил себе как вознаграждение: ведь закладывать питомник ему никто не поручал. Хозяйка пронюхала об этом, и полковник вычел эти деньги из жалованья.
— Эти деревца были бросовые, — оправдывался Густав.
— Зачем же вырастили их?
Вопрос был глупым.
— Я мог вообще не возиться, никаких не выращивать.
— Так зачем все же выращивали?
— Чтобы вам не покупать их, не тратиться.
— Понимаю, для меня это выгоднее, но, поскольку я свою землю вам в аренду не сдавал, а деревца выросли именно на ней, то яблоньки, естественно, принадлежат мне. Такова, к сожалению, логика вещей, — втолковывал полковник.
В такие минуты Курситисам хотелось уйти из Граков, поселиться где-нибудь поближе к городу, даже, может быть, вернуться в Ригу, но всегда приходили к одному и тому же выводу:
— Надо еще потерпеть.
За этим «надо» можно было скрыть неразрешенное и неразрешимое, водрузить на него, как на постамент, надежды на лучшее будущее, но в это «надо» успели вцепиться и привычка, страх перед неизвестными переменами, опасения, что в другом месте может быть еще хуже. Все-таки Курситисы считали, что у них нет особых оснований жаловаться на свою долю.
Вместе с вещами Эрнестины Густав привез в Граки и зингерскую швейную машину. Сперва Эрнестина переделала кое-что для госпожи Винтер, затем сшила хорошее платье госпоже Дронис, и благодаря заботе и связям лавочницы появились первые клиентки. Несмотря на то, что многое из того, чему ее учили в молодости, Эрнестина уже успела позабыть и не считала себя профессиональной портнихой, — шитье никогда особенно не влекло ее, — она, будучи сообразительной и усидчивой, вскоре снискала себе славу умелой мастерицы. В домик садовника все чаще наведывались почтенные местные дамы, и присущая многим женщинам склонность, раздеваясь на примерке, заодно раздеть соседок, врагов и подруг сделала Эрнестину чем-то вроде доверенного лица. К Эрнестине не только стекались важнейшие волостные тайны, но невидимые нити связали ее и с самими доверительницами. В здешнем обществе Эрнестина стала своим человеком, фигурой, несомненно, более важной, чем Густав.
А вот жизнь Алисы с самого начала не нашла своего русла. Хотя девушка приехала помогать отцу, она сразу же стала незаменимой и для госпожи Винтер: то надо было рыхлить свеклу, то сгребать сено, то вязать снопы; когда ждали гостей и спешно надо было убрать все восемь комнат в замке, без Алисы не могли обойтись. Ее кормили за общим столом, но только пока она работала; поначалу давали также молока, а когда Курситисы завели корову, работу Алисы стали считать любезностью, доброй услугой. Как-то хозяйка, пребывая в хорошем расположении духа, приласкала Алису и обещала за прилежание когда-нибудь вознаградить ее. Однако это «когда-нибудь» так и не наступило.
Чем известнее Эрнестина становилась как портниха, тем чаще Алисе перепоручались кухня и корова. И еще надо было помогать отцу с садом. Эрнестина пожаловалась госпоже Винтер на занятость Алисы. Та клялась, что больше Алису утруждать не станет, но только встречала девушку одну, как опять звала к себе. Эрнестина возмущалась:
— Никуда не пойдешь! Никакого права она не имеет заставлять тебя даром работать.
— Хозяйка рассердится.
— Ну и пускай сердится. Ты боишься?
— Не хочу, чтобы на меня сердились.
— Когда ты уходишь к ней, у нас по дому ничего не делается. Это отрывает меня от шитья. А людям обещано, люди ждут. Понимаешь ты это?
— Понимаю.
И все же Алиса, хоть и реже, чем раньше, в замок ходила.
В последнее время Алиса очень сдружилась со старшей дочерью волостного рассыльного Ольгой и научилась танцевать. Алиса была застенчивым подростком, к тому же шла война, множились семейные трудности, так что девушка этого искусства своевременно не освоила. Правда, с переездом в дом родителей Эрнестина предложила Алисе ходить на уроки танцев, ее беспокоило, что дочка слишком робка и избегает мужского общества; но слег старый Криш, потом долго болела сама Алиса и на курсы не поступила. Может, Алиса так и не научилась бы танцевать, не встреться ей Ольга.
У рассыльного Вердыня были четыре дочери, речистая толстушка жена и гармонь. Теснясь в двух маленьких чердачных комнатушках, Вердыни на жизнь не жаловались, часто шутили, смеялись, пели и, случалось, даже танцевали. Алису привлекала эта веселая, беспечная семья. Всякий раз, когда Алиса поднималась к Вердыням на чердак волостного правления, ее охватывало тайное радостное предчувствие.
Вердыни любили музыку. Кроме гармошки на шкафу лежали еще цитра и мандолина. Обычно начиналось с того, что Вердынь брал гармонь и принимался тихонько что-то наигрывать. Вердыня — чистила ли она картошку или штопала чулок — начинала подпевать, потом песню подхватывали дочки, достав цитру и мандолину, аж звон стоял на чердаке. Иной раз, когда заводили что-нибудь уж очень печальное, Вердыня, видя, как все приуныли, восклицала:
— Воете, точно нищие на погосте. А ну-ка чего-нибудь повеселей!
Смотря по настроению, Вердынь или отложит гармонь, или же примется наяривать польку. Дочки, вцепившись друг в дружку, пойдут танцевать, то и дело наталкиваясь на стол и кровати.
Так у Алисы начались уроки танцев. Когда она осилила вальс, польку и входивший в моду фокстрот, Ольга стала уговаривать Алису сходить на бал и потанцевать по-настоящему, с парнями.
В Граках оживилась общественная жизнь. В волости было несколько обществ, которые друг с другом соревновались; чтобы вербовать членов и добывать средства, ставили пьесы, разучивали хором песни, устраивали танцы. Молодежь собиралась либо в большой комнате бывшей корчмы, либо в пустующей риге или на танцевальной площадке у реки. Волостные заправилы поговаривали о народном доме, но пока еще не существовало даже проекта. На вечера Алиса ходила вместе с родителями, хотя ей уже было двадцать два года, на танцы никогда не оставалась. И вот как-то в марте она попросила мать отпустить ее вместе с дочками Вердыней на танцы. Эрнестина понимала, что сама должна остаться дома, даже если ей до утра придется беспокоиться за дочку. Было еще очень холодно, вечер состоялся в корчме. Когда Алиса с подружками пришла туда, лекция о правильном удобрении почвы уже кончилась и длинные скамьи уже были расставлены вдоль стен. На них расселись девицы; одни, раскрасневшиеся, тихо переговаривались и, прыская со смеху, прикрывали ладонью рот, другие, напротив, сидели с застывшими лицами, как в церкви. Дочки Вердыней привыкли бывать на людях — их отец играл здесь в оркестре — и чувствовали себя как дома, не краснели, не хихикали. Их непринужденное поведение ободряюще подействовало на Алису, чему она сама удивлялась.
Наконец явились музыканты; худой человек, с лысым черепом и заросшей волосами шеей, высоко задрав голову, нес под мышкой скрипку; молодой коренастый парень тащил барабан. Ольгин отец пришел со своей гармонью. Как популярная личность, он, улыбаясь, вскинул руку, поздоровавшись таким образом сразу со всеми. Музыкантам принесли стулья, и, пока они устраивались, в помещении царила полная тишина. Затем скрипач сделал серьезное лицо, сурово глянул на своих товарищей и правым ботинком начал отбивать такт. На четвертом ударе крепыш блондин так саданул по барабану, что Алиса вздрогнула. Одновременно зазвучали скрипка и гармонь.
На первый вальс отважились лишь четверо парней. Остальные сгрудились в дверях и смотрели. Но куда пристальнее изучали танцующих сидевшие на скамьях девицы — от их взгляда не ускользало ни одно мановение ресниц и ни одно движение губ, ни один шов на чулке и ни один каблук, ни одна складка на платье. Танцы в корчме были не только развлечением для молодых, но и, в не меньшей мере, ярмаркой и полем боя. Здесь не место неуклюжим, уродливым или робким. Но Алиса видела лишь ничтожную долю того, что мелькало перед глазами, вернее — почти ничего.
— Уйдем! — шепнула она, когда танец кончился.
— Почему?
— Этот человек так смотрит на меня.
— Кто?
— Вон тот, с папиросой.
— Сиди смирно!
Ольга крепко сжала рукой Алисин локоть и потянула вниз.
В стороне от остальных, засунув одну руку в карман, небрежно привалился к печке плечистый парень среднего роста и в упор смотрел на Алису. Лицо резкое, замкнутое, непонятно, чего в нем больше: равнодушной бесцеремонности или скованности. В синем костюме английского сукна и необычного покроя, хорошо на нем сидевшем.
Барабанщик опять бабахнул по залатанному барабану и провозгласил:
— Фокстрот!
И предупредил, что танец для тех, кто уже умеет танцевать модным скользящим шагом.
Незнакомец притушил папиросу о печку, положил окурок на дверцу и направился к Алисе.
— Пусти!
Ольга точно клещами сдержала подружку, готовую броситься вон. Незнакомец поклонился, Ольга ткнула Алису в спину, та вскочила и дала обнять себя за талию. Осторожно, словно боясь обжечься, Алиса опустила руку на плечо кавалера.
Первый круг был ужасен. Она словно топтала глину, краснея за свою неповоротливость, но еще больше сковывали устремленные на нее взгляды: многие из парней все еще не собрались с духом и по-прежнему толпились у дверей. Сильнее всего смущало то, что незнакомец беззастенчиво привлек ее к себе. Дышал прямо в ухо и лицом касался волос.
Постепенно Алиса вошла в ритм и уже легче подчинялась партнеру, к тому же танцующих становилось все больше, и девицы на скамьях уже не успевали пристально разглядывать каждого.
Танец кончился, парень проводил Алису на место, все так же молча поклонился и вернулся к печке.
— Ольга, я иду домой.
— Ну и дурой будешь!
— Я боюсь.
— Кого?
— Не знаю.
Третий танец был полькой. Парни осмелели; не такой уж хитрый танец, чтоб опростоволоситься, и после первых же тактов они кинулись к ожидавшим на скамьях красоткам. Алисе снова поклонился молодой человек в синем костюме.
Незнакомец польку не танцевал.
— Допустим, что это фокстрот, — сказал он Алисе, не знавшей, что же танцевать. — Вы живете в здешнем имении? — спросил он чуть погодя.
— Да.
Это было первое слово, сказанное Алисой незнакомцу. Их то и дело толкали, наступали на ноги.
— За границей теперь только фокстрот танцуют, — заметил незнакомец, не то успокаивая, не то оправдываясь.
Когда Алиса перед следующим танцем опять подняла глаза, незнакомца у печки уже не было.
— Я разузнала, кто он, — пытаясь сдержать радость открытия, громко прошептала Ольгина младшая сестра Вилма.
— Ну, ну? — накинулись остальные сестры.
— Квиеситиса, ну, новохозяина, что в батрацкой живет, брат. У них завтра в церкви будут ребенка крестить. Этот на крестины приехал. Моряк он.
Зазвучал вальс, слова которого об одиноком дубе на холме и забытой возле него верной девушке знали все присутствующие. Вердынские дочки и Алиса принялись глазами искать моряка, но его нигде не было видно.
Отсиживаться Алисе не пришлось. Ее наперебой приглашали и малознакомые, и совсем чужие парни.
Танцы подходили к концу, когда моряк появился снова. В этом танце можно было, похлопав в ладоши, переманить партнершу, моряк тут же отнял Алису у какого-то местного юноши и сказал:
— Последний вальс обещайте мне!
От моряка слегка пахло водкой, хотя он не был вовсе похож на пьяного.
— Уже обещали кому-нибудь?
— Нет.
— Хочу поговорить с вами.
Алиса не отвечала.
Когда барабанщик объявил последний танец и все засуетились, моряк сразу же подошел к Алисе.
— Вы сердитесь? — спросил он, видя, что Алиса неохотно поднялась, и танцует с ним, отвернув голову. Она притворилась, что не слышит. — Скажите, как вас зовут?
— Зачем?
— Хочу знать ваше имя.
— Ни к чему это.
— Ничего, скажете потом, когда провожу вас домой.
— Меня без вас проводят.
— Ну уж нет!
Моряк пытался продолжать разговор, но Алиса не отвечала. Как только танец кончился, она бросилась к Ольге и судорожно вцепилась ей в локоть.
Алиса просила не оставлять ее одну.
Все пять девушек покинули корчму вместе; моряк пошел за ними.
— Не помешаю? — спросил он.
— Ничуть! — задорно отозвалась Ольга.
Девушки шли, крепко держа друг дружку под руку, Алиса в середке. Моряк шел с краю.
— Может, познакомимся все-таки? Меня зовут Жанис Квиеситис.
— А меня Елизаветой, — ответила Ольга.
— А остальных?
— Вы ведь интересуетесь только одной.
— Допустим.
Ольга забавлялась, Алисиного имени она так и не назвала. А сестры прыскали со смеху, тыча друг дружку локтями и восхищаясь остроумием и бойким языком старшей.
— Не оставляйте меня! — шептала Алиса.
Приятно и интересно было в ясную звездную ночь развлекаться с настойчивым кавалером, и девушки охотно провожали попавшую в беду подружку. Когда подошли к воротам сада, Алиса, не простившись, убежала, а моряк остался с вердынскими дочками. С крыльца Алиса оглянулась и увидела, как Жанис Квиеситис занял ее место, подхватил Ольгу и Вилму под руку, и те ничуть не воспротивились.
Было уже три часа ночи, а Эрнестина еще не спала. Сидела и ждала Алису.
— Ну? Натанцевалась?
— Да.
— Много тебя приглашали?
— Приглашали.
— Есть будешь?
— Нет.
Эрнестина говорила спокойно, словно уже не одну ночь ждала Алису. И не проявляла никакого излишнего любопытства…
— Ты устала. Ложись спать, детка.
Одеяло на кровати уже было откинуто. Чистые, прохладные простыни слегка пахли красным перцем, хранившимся в Эрнестинином шкафу.
Однажды Густав принес с почты открытку с видом Лондона, на обратной стороне была иностранная марка.
— Кто-то прислал Алисе, — сказал он.
Эрнестина взяла открытку, взглянула на Тауэр, перевернула и прочла:
«Дорогая Алиса, хотя Вы свое имя так и не назвали, я, находясь вдалеке, все время думаю о Вас. Никак не дождусь того часа, когда вернусь на родину и смогу навестить Вас. Преданный Вам Жанис Квиеситис».
То, что мужчины все больше заглядываются на ее дочь, для Эрнестины не было откровением. Она знала, что Алиса хороша собой и чем-то очень привлекает их. До сих пор дочка обычно делилась с матерью: где с кем виделась, что сказали ей и что ответила она. Но в последнее время, после того как Алиса побывала несколько раз на танцах, Эрнестина заметила, что дочь как-то замкнулась. О Жанисе Квиеситисе Эрнестине впервые стало известно лишь теперь.
Когда Алиса вечером вернулась от госпожи Винтер и прочла открытку, она обо всем рассказала.
— Я не виновата. Адрес и имя он выпытал у Ольги. Он мне совсем не нравится.
— Так почему же ты скрывала?
— Я не хотела скрывать, я…
Алиса смутилась, и Эрнестина перестала расспрашивать.
Несколькими днями позже Алиса вернулась от Вердыней взволнованная. Долго молчала, кусала губы, затем, заглянув матери в глаза, сказала:
— Мама, я хочу пойти работать.
— Ведь ты работаешь? Тебе мало?
— Хочу работать у чужих. Батрачкам за лето платят восемнадцать тысяч.
Алиса рассказала, что Ольга идет в работницы в «Лиекужи», хозяин зовет и ее. И Ольга хочет, чтоб Алиса пошла вместе с ней.
Эрнестина старалась не показывать, как она удивлена, взволнована.
— Это, детка, не для тебя. Ты не крестьянка, не привычная.
— Привыкну. Как долго мне еще сидеть на шее у родителей?
— Да разве ты сидишь на шее?
— Я ведь ничего не зарабатываю.
— Это тебе все Ольга напела?
Алиса молчала.
— Я думаю, что тебе не надо так уж во всем подражать Ольге.
Зимой Ольга работала на мельнице служанкой, но из-за чрезмерного к ней внимания со стороны хозяина мельничиха была с Ольгой так груба, что девушке пришлось оттуда уйти.
— На Ольгу ты нападаешь зря.
Такой чужой Эрнестина свою дочь видела впервые.
— Алиса, — сказала она, — я твоя мать и желаю тебе только добра.
Алиса смотрела в сторону.
Не дождавшись, чтоб Алиса посмотрела ей в глаза, Эрнестина продолжала:
— Это я виновата, что разрешила тебе перебраться сюда. Тогда, на пасху, надо было запереть тебя в комнате, а не…
Алиса бегло глянула на Эрнестину и снова отвернулась.
— Осталась бы в Риге, так выучилась бы какому-нибудь ремеслу. Это еще поправимо. Поезжай обратно в Ригу! Тут тебе не место. Поедем вместе!
Наконец Алиса подняла голову и посмотрела на Эрнестину чуть ли не с мольбой в глазах.
— Мамочка, я хочу сама.
— Что сама?
— Жить, как все… Не сердись! Я не умею тебе объяснить то, что думаю.
Эрнестина подошла к Алисе, обняла ее, сказала:
— Детка, ведь только ради тебя я сюда приехала. Потому что ты этого захотела. А теперь выслушай меня! Подожди еще немного! Что-нибудь придумаем!
В тот вечер в домике садовника много говорилось о тяготах сельской жизни. Густав тоже пытался переубедить дочку, но назавтра, вернувшись от Вердыней, Алиса, опустив голову, заявила:
— Мы договорились, я иду работать.
— Детка, ты пожалеешь.
— Но я хочу.
Алиса еще ниже склонила голову, и Эрнестина почувствовала, как в ее душу закралась смутная тревога.
Хутор «Лиекужи» один из самых крупных в волости. Хозяину его уже сорок; полный и рослый, он смахивает на добродушного силача и носит звонкую фамилию Розенберг, но почти все зовут его, по хутору, Лиекужем. Это людям ближе и понятнее, да вообще так уже повелось у крестьян, потому что у сельского человека на хуторе проходит вся жизнь. Кроме того, Лиекуж внешне прост, даже неуклюж, и фамилия Розенберг[3] ему не очень идет. Славный, умный вообще-то человек, известен слабостью к молодым девицам. Это вовсе не значит, что Лиекуж невесть какой развратник, к тому же его зоркая жена, которую в волости величают лиекужской барыней, весьма успешно оберегает честь семьи. Это ей, может, и не очень удавалось бы, когда бы Лиекуж не был немного лентяем, художником или ребенком: он любил наслаждаться зрительно, играть, предаваться мелким мечтам, не слишком тратя силы на их осуществление. Лиекуж из тех, кто зарится на женщин, но не пытается завоевать их — ждет, чтобы они добивалась его сами. Время от времени этому ловкачу везло, всегда какая-нибудь женщина была в него немного влюблена. Свежую, бодрящую струю в жизнь хозяина вносили не только тайные интрижки, но и постоянная ревность, болезненное внимание жены. Будь ее воля, она держала бы одних уродливых батрачек, но в «Лиекужах» самовластно правит хозяин, хотя из-за его внешней кротости это и не всегда заметно.
К работникам в «Лиекужах» относились лучше, чем на других хуторах, почему хозяину нетрудно было нанимать сильных и прилежных батраков. Но это же позволяло взять иногда и не очень умелую работницу, например Алису. Лиекуж всегда знал, что делает, и нанял он ее не случайно. Алису он присмотрел у госпожи Винтер, а потом, ненароком встретив девушку вместе с Ольгой около волостного правления, заговорил с ними. Разговор их принял вполне серьезный оборот; на юрьев день Алиса со старым чемоданом Густава и корзинкой, набитой бельем и разной мелочью, приехала в «Лиекужи».
В то время на большинстве хуторов работники и работницы по старому обычаю жили вместе в просторной людской, там же ели и спали; только на теплое, летнее время перебирались в клеть или сенной сарай. В длинные осенние и зимние вечера, когда гасили свет, каждый, правда, забирался на свое ложе, но частенько постели парней так и оставались холодными до самого утра. Зато на женской половине кипела жизнь и шло тайное веселье. А уж в клети и на сеновале можно было забавляться вовсю.
Еще отец хозяина понял, что выспавшийся работник лучше невыспавшегося и что от ночных утех батрака хозяину пользы мало, и поэтому в новом большом доме были предусмотрены отдельные помещения для батраков и для батрачек. До войны успели достроить только нижний этаж. Лиекужи оказались беженцами, отец заболел тифом и покинул этот мир. Чердачное помещение доделывал уже молодой хозяин и вот недавно закончил его. Батраки спали внизу, а батрачкам отвели общую комнату наверху. Попасть туда можно было, только пройдя мимо хозяйских дверей. В довольно просторном помещении стояли три кровати и два шкафа.
— Ну, милая Алиса, какую выберешь кровать? — по-отечески спросил хозяин.
— Не знаю. Какую, Ольга, ты возьмешь?
— Я — у окна! Никто мимо ходить не будет, да и воздух почище.
Хозяин улыбнулся и вышел.
— Ох! — вздохнула Алиса и обняла Ольгу.
— Что с тобой?
— Боюсь я.
— Чего?
— Справлюсь ли.
— Подумаешь! Не сдюжишь, к старикам вернешься. Ну, пропадет двухнедельное жалованье. Сколько это, если пятнадцать тысяч за все лето?
— Пятнадцать? Обещал ведь всего двенадцать.
— Отец еще три тысячи выторговал.
— Мне тоже?
— С чего это он за тебя просить будет?
Затем Ольга сообразила, что проговорилась, и, чтобы загладить промашку, добавила:
— На свете уж так заведено, что каждый только о себе думает. Да и ты ведь не можешь того делать, что я. Тебе столько платить не станут.
Алиса, подавленная, положила на кровать еще не набитый постельник и начала переодеваться.
Вдруг кто-то без стука отворил дверь. Алиса тихо вскрикнула.
— Ого, какие мы неженки! — проговорила сухощавая, по-праздничному одетая женщина. Уже тронутые сединой волосы по обе стороны пробора завиты, а на затылке уложенная узлом коса. Это и была хозяйка.
— Здравствуйте, — сказали обе девушки в один голос.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ответила хозяйка и почему-то презрительно усмехнулась. А может быть, Алисе это только показалось, но похоже было, что новыми батрачками хозяйка очень недовольна. — Как устроитесь, спускайтесь есть!
Хозяйка повернулась и вышла — только заколыхалась длинная старомодная юбка.
— В рабочий день волосы накрутила! Видала? — прошептала Ольга. — Должно быть, под дверью подслушивала, о чем говорили, — добавила она и поморщилась.
Девушки повязали фартуки и по новой, скрипучей деревянной лестнице спустились вниз.
В «Лиекужах» была столовая, но ею пользовались только по воскресеньям, праздникам и в обмолот и называли ее залой. В будни люди ели на кухне. Когда вошли Алиса и Ольга, за длинным столом уже ждали двое батраков, батрак-подросток и сам хозяин. Еду в «Лиекужах» готовила и хозяйка, но главной стряпухой была Мамаша, мать хозяина, сгорбленная старушка со слезливыми глазами и лживо-жалобным голосом, который вдруг мог зазвучать твердо и пронзительно. Хозяйка с работниками за стол не садилась: или пережидала всех, или уносила свою еду в залу.
Взгляды мгновенно обратились к новеньким. Девушки поздоровались, батраки что-то невнятно пробормотали, одна Мамаша ответила протяжно и слащаво:
— Добрый день, добрый день, доченьки!
После дойки из коровника явились постоянная батрачка и пастушка, привезенная только вчера. О правилах хорошего тона тут не имели представления и никого ни с кем не знакомили. Вошедшие, словно обиженные чем-то, угрюмо глянули на новеньких и даже не поздоровались.
На обед подали гороховый суп со свининой. На столе стояло ведро кваши и лежал каравай хлеба. Первым налил себе супу в тарелку хозяин, затем батраки и наконец — батрачки. Алиса оказалась самой последней. Мясо было для нее чересчур жирным, от него слегка мутило, она не привыкла и к кваше, кислому пойлу, которое мать никогда не подавала, немного смущало и то, что все громко хлебали и никто не пользовался вилкой, а каждый лез своим ножом в миску, отрезал себе кусок мяса, клал на толстый ломоть хлеба и придерживал пальцем. Алиса с трудом справилась только с супом.
— Кушай, кушай, доченька! А то сил не хватит работать, — нараспев говорила старушка, ела сама, стоя у плиты, откуда хорошо было видно, что творится за столом. Все посмотрели на Алису, и она густо покраснела.
— Ты, Эльзыня, останешься со мной, — сказала старуха пастушке, — а вы, новенькие, пойдете с Алмой в хлев. Она вам все покажет.
В «Лиекужах» хозяйка батраками не распоряжалась. Что делать в поле, указывал хозяин или старший батрак, а в хлеву или саду — мать хозяина. Пример трудолюбия подавала Алма, широкоплечая, лобастая и жидковолосая девица с огрубевшими от работы руками. Ее открытый взгляд словно каждому говорил, до чего она сознательна, честна и правдива. Алма работала в «Лиекужах» еще до войны, она не оставила хозяев и в беженских скитаниях. Алма занимала отдельную комнатушку в конце лестницы — свидетельство расположения хозяина, которое она от всего сердца старалась оправдать. Остальные работники иногда пошучивали, будто у Алмы тайные виды на хозяина, но это были пустые разговоры. Если бы Алма когда-то или сейчас и питала какие-то чувства, то они были бы так глубоко скрыты, что потревожить никого не могли, оставались незаметными даже для самой Алмы.
По пути в свинарник Алма глянула на Алисины ноги и укоризненно бросила:
— Кто же в свинарник в туфельках ходит!
Хозяин ни постол, ни деревянных башмаков, обещанных при найме, еще не выдал, на Алисе были те самые туфли на низком каблуке, в которых она приехала.
— Шикарные у нас работницы в это лето.
— Другой рабочей обуви у меня нет, — оправдывалась Алиса.
В свинарнике Алма первой взяла вилы в руки. Поросята, принесенные лишь две-три недели тому назад, сразу обступили ее, тычась рыльцами в чулки и башмаки.
— Ну, ну, ну, — выпятив губы, откликалась Алма на повизгивание поросят, одной рукой отгоняя малышей, а другой выгребая навоз.
— Что нам делать? — шепотом спросила Алиса Ольгу.
— Взять вилы и кидать навоз. В загородку пойдешь?
— Могу пойти.
Дома свиную загородку обычно выгребал Густав. Алисе Эрнестина делать это не позволяла, говорила, что женщине это вредно.
Ольга выдернула задвижку и отворила дверцу:
— Ну, иди же, а то свиньи повыскочат.
Большие боровы, недовольно похрюкивая, лениво поднялись, видно считая, что нарушен их послеобеденный отдых, но в гладких мозгах, должно быть, зашевелилась надежда, что, может, снова покормят, и свиньи нагло полезли к Алисе. Толкали ее грязными свиными рылами в бок, хватали зубами за платье.
— Брысь, брысь! — отмахивалась Алиса.
— Чего боишься, дурочка, — посмеялась Ольга.
Алиса, задерживая дыхание, вонзала вилы в навоз. Острые зубья впивались в настил, от лишних усилий у Алисы заболело под ложечкой.
— Снизу поддевай! — поучала Ольга.
В другом месте навоз оказался жидким, на вилах не держался, и через перегородку летели одни ошметки.
— Вместе с соломой захватывай.
Наконец Алиса приноровилась. Раньше она и не подумала бы, что не справится с таким нехитрым делом. Однако прибрать хлевок дома совсем не то что работать здесь, у хозяина.
Разгоряченная, со сползшей на шею косынкой и измазанным в навозе лицом, Алиса покинула загородку, заперла на задвижку дверцу и провела ладонью по лбу. И лишь тогда заметила Алмину усмешку.
— Смотрю, ты в хлеву как будто впервой.
— Не впервой, но…
— Надо было сперва подумать, а потом уже наниматься. Что хозяину делать, если у него с работой не управляются?
— Я научусь, — Алиса подняла глаза.
— Ну… — недоверчиво протянула Алма и, отвернувшись, будто стыдясь Алисиной беспомощности, направилась к свиньям.
С завидной легкостью сильная женщина ворочала вилами, у нее так спорилась работа, что Ольга с Алисой вдвоем едва поспевали выкидывать навоз в люк.
За загородку набросали сухой соломы и перешли к коровам.
В «Лиекужах» после войны стадо обновили, коровы все больше были молодые, норовистые. Только распахнулась дверь коровника, как они оживились, загремели цепями, замычали, нежно и испуганно поглядывая на чужих скотниц.
Алма любила порядок. От грязной коровы чистого молока не надоишь; Алма дала девушкам по скребнице и щетке.
— Смотрите, шкуру на крестце не продерите! — предупредила она.
Щетка и скребница после вил до смешного легкие, только водишь ими, словно гладишь корову по шерсти, но движения однообразны, и Алиса опять почувствовала, как тяжелеет и немеет рука. Тайком, так, чтобы никто не заметил, она тряхнула и потерла занывшую руку. Но это увидела корова, высунула язык и лизнула Алису.
Когда у коров шерсть залоснилась, как шелковая, девушки напоили их и принялись носить воду. Ольга доставала ее из колодца. Алма с Алисой таскали в коровник. Алиса, как и Алма, семенила трусцой — так меньше проливалась вода. Однако, пока наполнили огромную лохань, у Алисы все равно промокли ноги.
— Так. На завтра хватит, — сказала Алма и впервые дала немного передохнуть.
Алиса провела рукой по гладкому коромыслу. На миг защемило сердце: вспомнились домик под заросшим соснами пригорком, ранние утра, одинокая лесная дорога, пристань…
Алма тоже невольно погладила отполированную ее плечами деревяшку.
— Блестит… — сказала Алиса.
— Как же не блестеть?
Алиса подумала, что все переделанное ими не сложно и не так уж трудно, если бы не спешка и волнение от боязни отстать.
Вдруг Алмино лицо стало опять серьезным, даже суровым, как прежде.
— Нужно натаскать для кухни хворосту!
Жечь на кухне дрова расточительно, рядом с дровяным сараем поставили навес для хвороста. Батрачки брали хворост охапками, несли домой и складывали в углу, за печью.
— Алиса, миленькая, ты пошустрее будешь, — запела Мамаша, — сбегай кликни мужчин на полдник. С юрьева дня и полдник полагается.
Алиса толком не знала, где именно находится клеть, сперва сунулась в сарай и только уже потом попала куда надо. В клети никого не оказалось. Алиса вернулась.
— Коли не в клети, так в овине они, — рассудила Мамаша.
Что такое овин, Алиса не знала.
— Ну там, доченька, где хлеб сушат. Как же ты не знаешь? Рядом с сараем у пруда.
На этот раз Алиса мужчин нашла. Один вертел веялку, двое других сгребали зерно и ссыпали в мешки, а хозяин, усевшись на пустом бочонке, курил.
— Идите, пожалуйста, полдничать!
У хозяина на лице зазмеилась лукавая улыбочка.
— Руку поцеловать надо, коли просишь о чем-нибудь.
Алиса растерялась.
— Пошли, пошли, — посмеялся хозяин.
Алиса кинулась бегом обратно к дому.
В полдник на столе стояло ведро кваши, был каравай хлеба, горшок с салом и лежало несколько ножей.
— Луковицу подала бы! — сказал хозяин матери.
Мамаша выдернула из висевшей над плитой связки несколько луковиц и положила перед хозяином. Тот небрежно отодвинул их к середине стола, давая понять, что луковицы для всех.
— Соли тоже подай!
Старушка поставила на край стола солонку.
Алиса уже так не смущалась, как за обедом, и даже успела рассмотреть парней.
Ближе всех к хозяину сидел старший батрак, молчаливый брюнет среднего роста с коротко подстриженными усиками. Когда он жевал, у него на широких скулах двигались желваки. Глаза избегали прямого взгляда, румяное лицо лишь изредка складывалось в улыбку. В этом человеке чувствовалась какая-то скованность; глядя на его мускулистую шею, высокую грудь и толстые пальцы, Алиса решила, что он очень сильный.
Другой батрак, довольно рослый, с большими ладонями, скорее неуклюжими, чем сильными. От узкого лица и светлых мягких волос как бы веяло благородством. Он тоже прятал взгляд, но, казалось, ничто не ускользало от его серых глаз: он вдруг так пристально посмотрел на Алису, словно мгновенно разгадал все ее мысли, — и тут же отвернулся. От внезапно возникшей и тут же исчезнувшей слегка насмешливой улыбки получилось впечатление, что он видел и понимал больше остальных.
Третий, еще юнец, ему от силы восемнадцать, симпатичный, даже красивый, густобровый, смотрел уверенно и дерзко. Алиса знала, что это младший батрак.
После полдника батрачки пошли в погреб перебирать часть картошки, но закончился рабочий день опять в хлеву.
Дома Алиса привыкла доить только одну корову и теперь боялась отстать от остальных работниц, если доить придется нескольких.
— Пускай они доят по восемь! Как мы в полдень! А мы поглядим! — воскликнула пастушка Эльза.
— Не виноваты мы, что хозяин так поздно привез нас, — неожиданно резко отрубила Ольга.
— У хозяина свои расчеты.
Эльза улыбнулась коварной, двусмысленной улыбкой. Дала понять, что ничуть не боится какой-то Ольги.
Алма послала Алису не к худшим коровам, но случилось именно то, чего опасалась Алиса: с дойкой все равно не ладилось. Первотелка переминалась с ноги на ногу, дважды опрокинула подойник; Алиса очень волновалась; едва начала доить вторую корову, загорелись и заболели руки, как недавно от скребницы и щетки. Остальные батрачки молоко уже процедили и отнесли в погреб студить, а Алиса только села к последней. Руки дрожали, не могли сразу ухватить табуретку, Алиса дважды наклонялась за ней, Алма помалкивала, но холодный, презрительный взгляд, которым она наградила Алису, когда та взялась за цедилку, был красноречивее любых слов.
К ужину на стол подали картошку, селедку, творог и квашу — хозяйка не скупилась, хотя могла бы только селедку дать или же один творог.
— Можно мне кружку воды? — спросила Алиса, подойдя к ведру.
— Ого, доченька, какой у тебя желудок нежный! В прошлом году у нас один русский работал, из Латгале. Целый месяц просто квашу в рот не брал. А под конец все-таки пил — только булькало.
Алиса поставила ковш на место.
— Бери, бери! Вода ведь ничего не стоит. Да кто спрашивает, можно ли попить воды!
Мамаша тоненько захихикала.
После ужина Алиса и Ольга взяли фонарь и пошли в сарай набивать для себя тюфяки. От ржаной соломы мешки стали круглыми и упругими, точно барабаны. Постелились, легли спать. Жесткая солома колола сквозь ткань, но Алиса не чувствовала этого. Над ней закружил темный вихрь, невидимая тяжесть вдавила голову в прохладную, слегка отдававшую плесенью подушку.
Наступил сенокос.
Алиса как-то втянулась в работу, кое-чему научилась. Доила она, правда, все еще медленнее остальных, но пока те процеживали удой, с подойником подходила и она. Руки окрепли, ладони огрубели, потрескались, в них въелись земля, молоко и навоз. Лишь во время стирки в большой бельевой лохани руки становились ненадолго белыми — от щелока, мозоли взбухали, трещины раскрывались, но на другое утро грязь въедалась снова.
Вначале Алма относилась к Алисе с нескрываемым презрением, но, видя, что девушка старается изо всех сил, смягчилась, иногда даже помогала ей.
Стоял третий солнечный день подряд. Собранное на ночь в копны сено под утро снова разбрасывали, ворошили, а вот высохший на вешалах клевер можно было увозить хоть сейчас. После обеда хозяин, не дав передохнуть, велел запрягать четыре подводы — возить было неблизко.
Мамаша тоже взяла грабли и засеменила на луг. Дома осталась одна хозяйка, никогда не выходившая на полевые работы.
Хозяин расставил работников лично: навивали сено на возы самые сноровистые работники, старший батрак Петерис с Алмой, с них все начиналось. Так же быстро надо было управляться в сарае: с возов сено бросал Юрис, дальше раскидывал младший батрак Эдгар, а равняла и утаптывала Алиса. Пока набрасывали сено на две подводы, на двух других его увозили хозяин и наследник, уже взрослый юноша; зимой парень учился в сельскохозяйственной школе, а летом учился хозяйничать на хуторе отца. Так оба хозяина, нынешний и будущий, следуя друг за другом то в одну, то в другую сторону, могли следить за всем, что делается и на лугу и в сарае, а батраки и батрачки только успевали поворачиваться.
Вначале Эдгар раскидывал ровно по всей площади, но чем выше становилась гора сена, тем сильнее уставали у юноши руки, и разравнивать приходилось все больше одной Алисе. Маленькими двузубыми вилами она швыряла во все стороны тяжелые охапки клевера и, глубоко проваливаясь в рыхлом сене, утаптывала его от одного края к другому. Под раскаленной солнцем крышей было жарко, пот катился градом, она металась из стороны в сторону, из угла в угол, так что голова слегка кружилась.
— Кидай подальше! Ведь она не может, — крикнул Юрис Эдгару, видя, что парень всю работу взваливает на Алису.
— Пускай хозяин еще кого-нибудь наверх поставит!
— Давай меняться! Иди бросай с воза!
— Хозяин меня тут поставил.
Чтоб Алисе было легче, Юрис стал кидать с воза помедленнее. Телега была разгружена лишь на две трети, когда подъехал хозяин.
— Что же это такое? Должно быть, на сене забавляетесь, вместо того чтобы работать?
Юрис снова налег что было мочи, еще больше старалась Алиса. Когда хозяин уехал, Юрис опять пытался уговорить Эдгара:
— Девчонку пожалел бы!
— Да я и так ее жалею, — ухмыльнулся парень.
Алиса совсем выбивалась из сил, когда случилась непредвиденная передышка: у молодого хозяина опрокинулся воз. Парни пошли поднимать, Алиса растянулась на сене. Она все еще лежала, когда Юрис с кое-как собранным возом въехал в сарай. Эдгар не стал помогать развязывать воз, а тут же забрался наверх, к Алисе.
— Ну, теперь-то я помогу! — воскликнул он и, навалившись на Алису, принялся щекотать ее под мышками и тискать.
Алиса в полудреме не сразу сообразила, что происходит, а осознав, оторопела так, что не могла сопротивляться. Она не визжала, как это обычно делают девчата, просто из последних сил старалась оттолкнуть Эдгара. Но парень был гораздо сильнее, вот он уже зашарил под юбкой; теряя силы, Алиса от стыда и злости заплакала.
— Эй ты! Не видишь, что не хочет? — крикнул Юрис.
Эдгар не унимался.
— Перестань, а то вилами огрею!
Но парень так распалился, что угроза никакого впечатления не произвела.
Юрис вскочил наверх, схватил Эдгара за шиворот и оттащил силой.
— Тебе что? — обиженно воскликнул он.
— А ты по-человечески не умеешь обращаться?
— Самому, наверно, захотелось.
Воз шел за возом, гора сена росла, пока Эдгар не очутился с краю, в небольшом углублении, и мог, как Юрис, только подавать, а раскидывать не мог, даже если бы и захотел. Сено теперь надо было запихивать и приминать под самой стрехой, Алиса хватала, тащила, пихала, приминала, кидаясь из стороны в сторону.
— Бог ты мой… — она вдруг осеклась, сарай закружился, она только почувствовала, что тонет в сене.
Когда Алиса очнулась, она увидела Юриса; склонившись над ней, он прижимал к ее лбу что-то влажное: ее собственную косынку, смоченную холодной водой.
Подъехал хозяин, бросил вожжи, подошел к Алисе.
— Что случилось, детка? Скажите, пожалуйста! — воскликнул он участливо наклонившись над батрачкой.
Как раз в это время хозяйка принесла полдник. Увидев, как муж поглаживает девушке плечо, остановилась точно вкопанная.
— Алиса в обмороке, — объяснил хозяин, поймав злой взгляд жены, но руку убрал.
— Я вижу. Вижу.
Оставив корзину с едой, хозяйка величаво удалилась.
Во время полдника Алиса уже пришла в себя, а на следующем возу хозяин с луга привез Ольгу, сгребавшую там сено.
Вдвоем девушки легко управлялись, и Алиса с честью выдержала до вечера, пока не свезли все сено.
Довольный хозяин поставил к ужину три бутылки домашнего вина.
— Это и женщинам на пользу, — добавил он.
Каждое четвертое воскресенье какая-то из лиекужских батрачек, включая и пастушку, была свободна. Остальные, как и в будние дни, доили коров, кормили свиней, косили для коров траву, возили на молочный завод молоко или же пастушили.
В то воскресенье свободной оказалась Алма, ходить за свиньями была очередь Ольги, везти молоко — Алисы. Выдоив коров — в воскресенье это делали три батрачки, — Алиса побежала в комнату переодеваться, быстро умылась, надела серую шерстяную юбку, белую блузку, обула туфли, повязала новую косынку. Лошадь запряг старший батрак Петерис, он же и погрузил на телегу бидоны. Петерису уже за тридцать, но ему никак не дать больше двадцати шести — двадцати семи. Младший батрак Эдгар за глаза обычно болтал, что Петерис не пьет, не курит, не ходит по бабам, потому как бережет молодость и известную штуку для чьей-то перезрелой хозяйской дочки или богатой вдовы. Старший батрак так скуп, что не может позволить себе приличную одежду, ходит в латаном, копит деньги, хутор хочет заиметь и в хозяева выйти.
Сегодня утром этот замкнутый человек без видимого повода улыбнулся, сам подал Алисе вожжи и кнут.
— Ну, так…
— Спасибо.
Алиса любила ездить на молочный завод, сидеть на гремящих бидонах да поглядывать на встречных, на жаворонков в небе или хоть вьющийся из труб дым. Но больше всего привлекало царившее на маслобойне оживление. Туда приезжали и чужие, и знакомые люди, по-дружески здоровались, толковали, отпускали шутки, во всем чувствовалась необыденность…
В то время в Латвии быстро возникали молочные заводы, экспортное масло стало ценным товаром, с которым небольшое молодое государство даже могло выйти на мировой рынок. Паровые котлы и моторы устанавливались не сразу, постепенно, и главной двигательной силой на этих сельских промыслах поначалу были руки работников и работниц. Большой сепаратор иной раз попеременно крутили двое. Порою это занятие даже превращалось в своеобразную забаву, так что сливки получались то слишком жидкие, то слишком густые. В Граках в деле модернизации шагнули вперед и за небольшую мзду наняли бессменно вертеть сепаратор слепого Яниса из богадельни. Задрав голову, седой старец вращал широкую ручку и словно смотрел сквозь потолок в вечные дали, на его одухотворенном лице так и было написано, что он выполняет ответственную, требующую умения работу.
При виде его у Алисы сжималось сердце: казалось, это ее умерший дед Криш. И другие жалели слепого Яниса; кто-нибудь из приехавших с молоком нет-нет да сменял Яниса, давал ему передохнуть.
Алиса подъехала к помосту, принялась сгружать бидоны.
— Доброе утро! Может, помочь?
Сзади стоял низкорослый большеголовый человек, добродушно взглядывая на Алису. В каждой руке он держал по десятилитровому бидону.
— Нет, спасибо.
— Ну-ну, вам не под силу такая работа.
Незнакомец не только помог сгрузить бидоны, но и внес и вылил молоко в стоявший на весах чан. Теперь надо было дожидаться в очереди, чтобы получить обрат.
— Я ненадолго убегу. Возьмите и мою долю, если опоздаю!
Незнакомец умчался.
Алиса сперва наполнила его бидоны, затем свои, вытащила на двор и пошла за лошадью. Каково же было ее смятение, когда она вместо Белки увидела велосипед: хомут связывал руль с дугой и оглоблями, как при упряжке, на ручки руля были намотаны вожжи, а лошади нигде видно не было. Алиса стояла в растерянности возле телеги, сгорая со стыда, а с помоста на нее смотрели и смеялись мужчины.
— Черт-те что! Ну и народ! Мой новый велосипед! — воскликнул кто-то.
Теперь уже все приехавшие с молоком вышли на двор. Особенно громко смеялись женщины.
— Не расстраивайтесь так, это от глупости, — успокаивал владелец велосипеда Алису, «выпрягая» свою машину.
— Не знаю, куда мою лошадь дели…
— Пойдемте искать!
Не глядя больше в сторону хохотавших до слез зевак, они пошли к мельнице, где приезжающие в имение привязывали своих лошадей. Белка в самом деле стояла у коновязи и, лениво отгоняя хвостом первых утренних мух, тихо ржала.
— Темнота!
— Ведь я ничего плохого им не сделала. Почему же они высмеивают меня? — воскликнула Алиса.
— Вас не высмеивают. С вами забавляются. Высмеивают меня, мой велосипед. Скажите, зачем мне почти десять километров ехать на лошади, тратить на дорогу в оба конца по меньшей мере три часа, если я могу управиться за полтора?
— Вы ездите в такую даль? Не лучше ли купить сепаратор?
— И потом с несколькими фунтами масла ехать на рынок? Целый день терять? Да и у сепаратора этого никакой будущности. Прогресс — в крупной промышленности. Возьмем, к примеру, Америку…
Алиса уже не могла слушать собеседника, потому что над ними опять начали потешаться. Часть любопытных еще не разошлась, ожидая новых развлечений. И не обманулись: Алиса не умела запрягать.
— Симсон, чего ждешь? Помоги барышне!
— Подсыпайся к ней, пока жена не видит!
Симсон оставил свой велосипед, на котором к специальной решетке привязывал бидоны, принялся запрягать.
Алиса поблагодарила услужливого чудаковатого велосипедиста и простилась. Когда она ставила на телегу молочные бидоны, на помосте уже никого не было. Спектакль кончился.
Приехав домой, Алиса быстро съела остывшую картошку, переоделась и поехала с Ольгой за травой для свиней.
Пока девушки жили в имении, у своих родителей, Алисе, если она не повидает Ольгу, казалось, чего-то не хватало. Теперь, когда они спали в одной комнате и вместе работали, Алиса заметила, что у нее все реже возникает потребность в общении с Ольгой. Ольгина смелость и прямота, так привлекавшие раньше, обернулись наглостью и корыстью. При мысли об этом Алисе делалось грустно, становилось жаль прежней дружбы, и она старалась быть с Ольгой еще добрее и отзывчивее. А сегодня еще не прошла обида, нанесенная ей на молочном заводе.
— Подумаешь! Пускай смеются, если им нравится! Плюнь ты! — поучала Ольга, когда Алиса рассказала о своем приключении с лошадью, велосипедом и Симсоном.
— Должно быть, я чересчур щепетильна.
— А ты не знала?
Увидели землянику. Ольга осадила лошадь, чтобы полакомиться. Сорвав осыпанный ягодами кустик, Ольга сказала:
— Ты нравишься парням, в этом все дело.
— Я и не смотрю на них.
— Расскажи это кому-нибудь другому! Думаешь, никто не видит, как ты вся подбираешься, когда Юрис подходит?
— Я вся подбираюсь!
— Меня не проведешь. Можешь смело идти к цели. Я тебе дорогу не перебегу.
— Но, Ольга, у меня и мыслей таких нет.
— Не придуривайся! Прямо зло берет.
— Почему?
— Сказать нечего, так помолчи! Дурочку нашла!
Алиса не понимала, с чего это Ольга так вдруг обиделась.
— Извини, пожалуйста!
— Ты эти тонкости оставь! Я человек простой, не свалилась, как ты, с запяток барской коляски.
У Алисы на глазах выступили слезы, она отвернулась, чтобы скрыть их от Ольги.
После обеда Алиса помогла Мамаше помыть посуду, потом поднялась к себе вздремнуть. Но ей не спалось, голова трещала. В открытое окно влетали и вылетали мухи, под потолком жужжала оса. Ольга и Эльза, укрывшись с головой, крепко спали, еще и похрапывали.
Вдруг кто-то тихонько постучал. Алиса быстро села.
— Кто там?
Не ответив, вошел Юрис.
— Кто же так гостей встречает?
Юрис дернул за ногу одну, другую, стащил с них одеяла. Девушки лежали в одном исподнем белье.
— Придурок какой-то! Дай одеться!
Юриса выставили за дверь, а одевшись и причесавшись, позвали обратно. Девушки и парни изо дня в день вместе работали, их ничуть не трогало, если фартук был замызган, ноги грязны, волосы растрепаны, косынка помята. Но сейчас, в воскресенье, казалось, они не виделись месяцами, не они только что хлебали за одним столом щи. Обычно насмешливый, языкастый Юрис казался теперь учтивым. Все улыбались, а разговора не получалось.
— Что это за библия? — поинтересовался Юрис, увидев на столике Ольгину тетрадь с песнями.
— Оставь!
Но то, что запрещали губы, разрешали глаза, и Юрис начал листать тетрадь. Найдя особенно чувствительное место, зачитал его вслух.
— Заткнись! Это не читают, а поют.
— Безголосый я.
— Скажешь тоже!
Повздорив немного с Юрисом, Ольга запела:
Пойди, Аннынь, в лодочку сядь
И через Даугаву правь…
Эльза подхватила песню, за нею Юрис. У парня приятный, певучий голос. Особенно складно они пели с Ольгой на два голоса.
— Можете вдвоем в имение ходить за деньги петь, — похвалила Эльза.
— А почему бы и нет! — отозвалась Ольга.
Алиса только слушала.
— Почему ты не поешь?
Про недавнюю стычку Ольга, казалось, уже совсем забыла.
— Не знаю слов.
— Подсаживайся поближе!
Алиса заколебалась, но Ольга, потянув ее за юбку, усадила на свою кровать рядом с Юрисом.
— Ольга!
— Ладно дурить-то!
Ольга обняла Алису и тесно прижала к Юрису.
— Я так не хочу! — воскликнула Алиса и встала.
— Держи ее, а то удерет!
Но Юрис не стал удерживать. Только усмехнулся и затянул другую песню, Алиса снова села к себе на кровать, а Ольга придвинулась вплотную к Юрису, чтобы лучше видеть слова.
В самый трогательный момент, когда они пели о Пидрикисе и Доротее, к батрачкам явился нежданный гость — хозяин.
— Слушаю я, слушаю и никак не пойму: то ли из певческого общества кто пришел, то ли свои.
Хозяин словно невзначай подсел к Алисе; она встала и перешла на Эльзину кровать.
— А ну-ка для меня что-нибудь!
Ольга начала:
— «У хозяина на хуторе…»
— Вот! — воскликнул Лиекуж и тоже, чуть хриплым, но сильным голосом, запел про хорошего хозяина и проворных работников, прогнавших из кустов цыган.
Когда песню спели, хозяин в наступившей чуть неловкой тишине, кашлянув, обратился к Юрису:
— А я ведь по твою душу пришел. Не прокатишься ли малость на лошади по случаю воскресенья! Надо тетку на станцию отвезти.
В «Лиекужах» уже целую неделю гостила рижская родственница, а теперь надумала ехать домой. Вид у хозяина был прямо-таки несчастный оттого, что должен испортить парню воскресенье.
Юрис, чуть помрачнев, поднялся и пошел запрягать, хозяин тоже встал. Пение оборвалось на лучшем месте. И воскресенье теперь показалось испорченным. Оставшееся время каждый скоротал сам по себе.
Когда Алиса после ужина вытерла посуду, Мамаша сказала:
— Алиса, миленькая, доченька, у меня неспокойно на сердце из-за пустой капустной кадки. Ноги у тебя проворные, достала бы ты ее из погреба да укатила к пруду! А то завтра опять из головы вылетит, недосуг будет, а кадка-то и пропахнет.
Остальные работницы уже легли спать. Алма тоже вернулась из гостей и поднялась к себе в комнатку, просить помочь некого.
Уже смеркалось, в погребе стояла кромешная тьма, Алиса нащупала кадку, с трудом выволокла по ступенькам наверх, укатила к пруду, но здесь было слишком мелко, зачерпнуть воды самой кадкой не удавалось. Дальше начинался ил, вязли ноги. Алиса не знала, что и делать.
— Туда, где поглубже, катить надо было!
Алиса вздрогнула. То был голос Юриса.
— Погоди!
Юрис вошел в воду, дотолкал кадку до мостков, притащил несколько больших камней и затопил ее.
— Вот так!
Алиса поблагодарила за помощь и пошла прочь.
— Не уходи!
Алиса подождала, пока Юрис спустит закатанные штанины.
— Я смотрел, как ты у пруда… Ты что, чем-то озабочена или сердишься?
— Нет.
— Ты, может быть, думаешь, что я… Ольга поет хорошо. Вот и все, что у меня с ней.
— Вы оба очень красиво поете.
Юрис сорвал репей, помял в пальцах, бросил, затем сказал:
— Я сегодня только ради тебя пришел.
Они уже подошли к дверям.
— Пойдешь спать?
— Да. Спокойной-ночи!
Алиса взбежала по лестнице и как была, одетая, бросилась на кровать. Внизу хлопнула дверь. Юрис прошел в комнату батраков.
Неизвестно, сколько Алиса, уставясь в темнеющее окно, пролежала бы, но тут ее словно стукнуло в голову: она погреб не заперла.
Весь дом уже спал. Алиса на цыпочках спустилась по лестнице, ощупью добралась до дверей, отодвинула задвижку и выскользнула во двор. Преодолевая непонятный страх перед кустами сирени, силуэтами строений, дошла до погреба. Полуприкрытая дверь зловеще зияла щелью. Казалось, там, в темноте, кто-то подстерегает и сейчас схватит ее. Набравшись храбрости, Алиса закрыла дверь. У нее опять перехватило дыхание: исчез в замке ключ. Наверно, она его вынула и сунула в карман фартука, а потом потеряла, когда катила тяжелую кадку. Алиса медленно пошла к пруду, вглядываясь в тропинку, недолго постояла, затем, войдя в воду, пошарила босой ногой по затянутому слоем грязи дну. Заходить поглубже в ил не имело смысла. Алиса прошла до мостков, постояла и там. В темноте ивы казались куда больше, чем днем, ветви, казалось, росли прямо из воды.
Вдруг Алиса замерла. По спине забегали мурашки от затылка к самым пяткам: за ивами в темноте кто-то стоял.
— Топиться вздумала?
Это была хозяйка в ночной сорочке и накинутом на плечи платке.
Опомнившись от испуга, Алиса рассказала про свою беду.
— Не ври! Думаешь, не знаю, почему ты в воду броситься хотела? Как не стыдно тебе навязываться взрослому мужчине! Вешалась бы на шею парню какому-нибудь. А то к солидному человеку, у которого жена и дети!
— О чем это вы, хозяйка? О чем вы? — бормотала Алиса, ничего не понимая.
— О чем? — передразнила хозяйка.
— Я ведь, право, ничего такого…
— Я тебе раз навсегда говорю: не оставишь хозяина в покое, выгоню, как паршивую суку!
— Хозяина?
— Ну да, хозяина!
Ключ на другое утро нашелся в траве около погреба, а хозяин, улучив минуту, когда поблизости никого не было, заглянул робкой батрачке в глаза и сказал с особой ласковостью:
— Алисонька, деточка…
Наступила пора, которую Алиса и тогда и потом считала самой прекрасной. Каждое утро начиналось радостью и каждый вечер завершался ожиданием чуда. Алиса чувствовала, как она наливается силой, становится смелее и самостоятельнее. Теперь ее уже так не задевали ни резкие слова, ни злые взгляды. Не печалила расстроившаяся дружба с Ольгой, возникла другая, еще более глубокая.
Вообще-то ничего не произошло, это скорее было предчувствием, прелюдией чего-то такого же большого, как сама жизнь, а то и большего. В завтрак, в обед, садясь за стол, встречаясь во дворе или в поле, они словно ненароком обменивались беглыми взглядами, как, не думая ни о чем, подносишь к горячим губам холодную воду. Они не искали возможности увидеться и поговорить наедине. Алиса знала, что они будут видаться и разговаривать долго — всю жизнь.
Была вторая половина лета, началась жатва. В воскресный вечер все три молодые лиекужские батрачки, подоив коров и вымыв у колодца ноги, быстренько принарядились и, толком не поев, с туфлями в руках, побежали в имение. Батраки ушли еще после обеда. Предстояли выборы в сейм, и на танцевальных площадках выступали ораторы: мужчинам хотелось послушать, какие там будут сулить блага, как будут поносить друг друга. Когда пришли Алиса, Ольга и Эльза, громко наяривали трубы, а на утоптанной мураве кружились пары. В сгустившихся сумерках издали узнать кого-нибудь было трудно. Алиса пыталась разглядеть Юриса в толпе парней, но кто-то ее легко взял за локоть. То была мать.
— А к нам не зайдешь?
— Попозже.
— А может, сейчас?
Алиса замялась. Юриса нигде не было видно.
Эрнестина ждала ответа.
— Давай сейчас.
— Но если не хочешь…
— Я хочу, пойдем, мамочка.
Эрнестина сберегла для Алисы от обеда сладкое.
— Угощайся, детка!
Изжелта-белая, пышно взбитая с яичным белком манка, залитая густым темно-красным соусом, была любимым Алисиным лакомством, но сейчас она положила себе на тарелку одну ложечку.
— Разве невкусно?
— Вкусно.
— Так почему же не ешь?
— Не хочется, я дома поела.
— Дома?
Во взгляде матери мелькнула обида, но тут же исчезла, сменившись тревогой.
— Ты переутомилась.
— Нет, мама. Я стала гораздо сильнее. С любой работой управляюсь.
— Может быть, ты заболела?
— Нет.
Мать потрогала Алисин лоб.
— Мне кажется, у тебя жар.
— Да нет! У меня ничего не болит. Я здорова.
Эрнестина тяжело вздохнула.
— Тебя ни в коем случае не надо было пускать батрачить. Это наша с папой ошибка.
На танцевальную площадку Алису проводил отец.
— Спасибо, папочка.
— Ну…
Густав взглянул на дочь, смущенно погладил бороду и, словно смутившись, исчез в темноте.
Юрис танцевал с Ольгой. Было видно, как они от души чему-то смеялись. На следующий танец Юрис пригласил Алису.
— К маме ходила?
— Да.
Площадка была не очень ровная, Алиса танцевала с Юрисом впервые, получалось не бог весть как. Юрис крепче обнял Алису, привлек поближе к себе. Это ее смутило, но она не уклонилась. Было за полночь, когда Юрис сказал:
— Пора домой?
— Так рано?
— Не хочу идти вместе со всеми, скоро начнут расходиться.
Густая черемуха по обе стороны тропы образовывала темный коридор. Совсем близко, невидимая, текла река. Алиса, держась за Юрисов локоть, старалась подладиться под его шаг. Это было нетрудно, Юрис не торопился. В самом темном месте он встал и прислушался. Музыканты еще не заиграли следующий танец, слышно было, как за горьковато пахнущей листвой в реке равномерно плещется вода.
— Там бродит кто-то, сеть у омута ставит…
Голос у Юриса был сейчас низкий, сипловатый какой-то. Он обнял Алису, она ощутила дыхание, губы парня.
Тут произошло нечто неожиданное для самой Алисы: ткнув кулаками изо всех сил Юриса в грудь, девушка вырвалась и умчалась в темноту.
— Алиса! Алиса!
Алиса ничего не слышала. Она со всех ног бежала по едва различимой тропе. Но Юрис догнал и поймал ее.
— Что с тобой? Ну куда ты несешься?
Теперь Юрис так крепко держал Алису, что она уже не могла вырваться. Алиса чувствовала, как у парня от бега вздымается грудь и бьется сердце.
— Разве я хочу сделать тебе что-нибудь плохое?
— Юрис, милый, отпусти, пожалуйста! Я не могу.
— Почему?
— Боюсь.
— Чего?
— Сама не знаю.
Алиса заплакала.
— Что я, насильник какой? Очень надо!
Юрис отпустил Алису.
Девушка снова кинулась бежать. У ворот Алиса остановилась. На фоне ночного неба отчетливо вырисовывалась крутая крыша с двумя остроконечными башенками; и башенки эти почему-то показались Алисе пустыми и ненужными, из всех клокотавших в ней чувств острее всего было разочарование. Пока Алиса бежала, ей хотелось лишь одного: скорее попасть к родителям. Теперь это желание исчезло. И чем дольше она мешкала возле родительского дома, тем меньше понимала, почему убежала от Юриса.
В Алисиной жизни была одна роковая минута, более жуткая, чем та, когда ей в рот ткнули ружейным дулом или когда грабители жгли хлев. То была самая первая страшная минута в ее жизни, ее впервые тогда охватили неизъяснимый ужас и тайна.
Алисе было всего восемь лет. Курситисы только недавно вернулись с Урала в Ригу, открыли лавочку и отдали Алису в детский сад, чтобы девочка привыкла к латышским детям, ведь в будущем году ей предстояло пойти в школу. Алиса была смелой, сообразительной девочкой, и в детский сад ее никто не провожал. Однажды, когда Алиса возвращалась домой, с ней на улице заговорил пожилой мужчина:
— Девочка, ты цифры знаешь?
— Знаю.
— До ста?
— До ста.
— Можешь мне показать дом двадцать три?
— Могу.
Правда, непохоже было, что чужой дядя плохо видит, потому что Алиса знала, что близорукие люди носят очки с толстыми стеклами и глаза у них какие-то тусклые, а этот смотрел на Алису очень пристально, маленькие зрачки ясно и резко поблескивали. Чужой дядя Алисе не очень нравился, но ее учили помогать людям, если они об этом просят.
— Это номер двадцать три!
— Мне нужен дом во дворе.
Алиса замялась, ее также учили не доверяться чужим.
— Меня мама дома ждет.
— Ничего, подождет.
Чужой взял девочку за локоть и повел во двор, затем — в сумрачную лестничную клетку. Алиса, глотая слезы, читала над дверями номера квартир:
— Семнадцать, восемнадцать…
— Мне восемьдесят седьмая нужна.
Теперь он заспешил.
— Побыстрей читай!
— Я не могу.
От стремительного подъема и страха гулко колотилось сердце.
— Пустите, пожалуйста! Отпустите меня!
Чужой не отвечал. Алиса заплакала навзрыд.
— Тихо, — зашипел он, схватил ребенка на руки и понес.
Алиса упиралась, пыталась кричать. Чужой ладонью зажал девочке рот и побежал наверх. Лестница стала узкой и темной, затем кончилась, и они оказались на чердаке. Вдруг висевшие там простыни раздвинулись, и появилась женщина с бельевой корзиной. Мужчина на миг растерялся, остановился. Алиса отодрала от губ липкую ладонь и закричала не своим голосом.
— Что вы делаете с ребенком? — воскликнула женщина.
Чужой отпустил Алису и кинулся бежать.
— Караул! Держите негодяя! — закричала женщина.
Но ни одна дверь на лестнице не открылась. Только слышен был гул убегающих шагов, все ниже, ниже.
Женщина отвела заплаканную, дрожащую Алису домой, к матери. Собралась полная комната народу.
Тетя Нелда присела на корточки, взяла Алису за плечи и, строго глядя в глаза, сурово спросила:
— Ты знаешь, что он хотел с тобой сделать?
— Нет.
— Он хотел тебя зарезать.
После этого Алиса целую неделю болела. Пришел врач и выписал лекарства.
С тех пор Алису одну никуда не пускали.
А в подростковом возрасте, когда в девочке произошли важные перемены, Эрнестина более определенно объяснила ей этот случай. Теперь, когда заходил разговор о «таких вещах», Алису уже не просили выйти, даже наоборот: из этих разговоров зреющая женщина должна была понять, насколько развратны, подлы и опасны мужчины. Однажды Эрнестина сказала:
— Настоящая любовь бывает только в романах. Это все сказки. В жизни есть только долг. Или разврат, скотство. Не верь никогда ни одному мужчине!
— А отцу?
— Как отцу — да, но как мужчине… Ах, зачем говорить о таких вещах! Вырастешь, поживешь, сама увидишь…
Последовал глубокий, многозначительный вздох.
И вот Алиса опять столкнулась лицом к лицу с этой роковой, непонятной, пугающей тайной.
Чем дольше Алиса стояла прислонясь к воротам, тем сильнее охватывала ее тревога. Больнее всего было оттого, что Юрис обиделся, не понял ее. Но поняла ли она Юриса? Вместе с сомнениями в душу закрался стыд. Ведь она повела себя глупо. Как маленькая девочка, а не как взрослая женщина.
«Немедленно пойду к нему и попрошу прощения», — вдруг решила Алиса.
И только она себе это сказала, как почувствовала небывалую решимость.
Когда Алиса прибежала на танцевальную площадку, уже брезжил рассвет.
— Последний вальс!
Алиса смотрела, смотрела, но Юриса нигде так и не увидела. Танцы кончились, музыканты хлебнули еще по глотку и, пошатываясь, с инструментами под мышкой и на шее, отправились спать. В углу несколько молодых парней выясняли отношения, затевали драку. Под кустом храпел пьяный.
Не желая ни к кому присоединяться, Алиса шла одна. На перекрестках люди сворачивали, уходили в стороны, и, когда впереди никого не осталось, Алиса пошла еще быстрее. Через лес она пробежала. И увидела две пары. Издали трудно было определить, кто это, но оказалось, что свои: Эдгар шел с Эльзой, а Юрис с Ольгой. Алису захлестнула бурная радость, она уже хотела крикнуть, чтоб ее подождали, как вдруг, ошеломленная, остановилась: пары, не стесняясь друг друга, целовались. У Алисы перехватило дыхание. Ей сделалось так стыдно, что она не знала, куда деваться. Вдоль дороги шло сжатое ржаное поле. Алиса кинулась в сторону и спряталась за суслоном.
Сколько она простояла там, Алиса не знала: казалось, целую вечность. Уже вставало солнце, а значит, пора идти доить коров.
Когда она по пустой дороге медленно приблизилась к сараю, из него вышли Ольга и Юрис. Ольга одергивала помятое платье, стряхивала солому, Юрис чистил пиджак. Они заметили ее. Алиса посмотрела на них затуманенными глазами и прошла мимо.
Она успела переодеться в рабочую одежду, когда в комнату вошла Ольга. Алиса старалась на нее не смотреть и все-таки видела раскрасневшиеся губы и какое-то необычное выражение лица.
— Ты не думай, что я навязывалась ему. Он сам.
Алиса ничего не ответила.
После завтрака хозяин велел вычистить сарай, потому что предстояло свозить новый хлеб. Алиса работала ни на кого не глядя и ни с кем не разговаривая: вымела веником заплесневелую мякину, вынесла ее, накидала соломы. За обедом хозяин сказал:
— После танцулек не мешало бы хорошенько выспаться, но нужно полегшую рожь убирать, так что обеденный отдых покороче будет. У тебя, Алиса, тоже глазки осоловели, но что поделаешь. Отоспишься, когда дожди зарядят.
Хозяину никто не возражал.
Отправляясь в поле, прихватил косу и хозяин, потому что Алма взялась вязать рожь в снопы за Эдгаром и хозяином сразу.
— Косцы из них не ахти какие, управлюсь, — сказала она.
Ольга вызвалась вязать за Юрисом, Алисе остался Петерис.
Хозяин считал, что, если косить косилкой, останется высокая стерня и осыплется много зерна. Хлеб полег почти только на одну сторону, косцы встали один за другим. Первым, как и полагается старшему батраку, шел Петерис, за ним Юрис, за ним Эдгар и последним — хозяин. Коса у Петериса скользила легко, ржаные стебли ложились, словно их приминали рукой. Умелее такую рожь не скосить. У Юриса спорилось меньше: то конец косы ткнется в землю, то не срежет всего захваченного, огрехи приходится докашивать. Не лучше шло дело и у Эдгара. А хозяин махал чуть ли не вхолостую, ведя совсем узкий прокос.
Уже после первого ряда Юрис отстал шагов на десять. На следующей полосе он, видно, налег изо всех сил, но Петерис стал косить быстрее. Разрыв между ними не сокращался, а увеличивался.
— Куда ему, — тихонько сказал Петерис Алисе, пока не подоспели остальные. — Носок косы не поднят, косовище длинное. Я еще с вечера укоротил косовище, перевязал хорошенько косу…
Алиса мало разбиралась в тонкостях косьбы, не понимала, чему Петерис радуется.
— Тебе бы в соревнованиях участвовать, — сказал хозяин, когда Петерис догнал его.
— Так, может, поменяемся? — широко улыбаясь, спросил Петерис.
— Мне с тобой тягаться трудно.
Петерис встал на место хозяина. Теперь уж он развернулся вовсю. Если Алиса вначале еще как-то успевала за парнем, то теперь ей это оказалось не по силам.
— Ну, машина, ну, есть машина! В жизни не видывал такого косаря. Железный ты, что ли?
Петерис отер лоб, удовлетворенно улыбнулся:
— Боюсь Алису загонять. А то бы…
К вечеру поле было скошено. Батраков отпустили вздремнуть до ужина.
— Пускай отдохнут, — благостно разрешил хозяин.
Батрачкам тем временем надо было прибрать скотный двор и подоить коров. Ужинать Алиса не пошла; поднялась, пошатываясь, по лестнице, разделась и свалилась в постель.
Ночью она громко бредила, несла какую-то невнятицу, в смежной комнате проснулась Алма и пришла посмотреть.
— Что с тобой? Болит что-нибудь?
Алиса уставилась куда-то мимо Алмы. Казалось, она ничего не видит и не слышит.
— Свихнулась будто, — озабоченно шепнула Алма Эльзе.
Ольга притворилась, что спит.
Утром Алиса, встав с постели, упала. Наверх поднялась Мамаша.
— А все из-за этих танцулек, один грех, одна беда от них, — пропела старушка, — ну, пускай полежит, пускай полежит.
Потом пришла хозяйка, принесла молока и меду. А к полднику в комнату тихо прокрался Юрис.
— Худо тебе?
Алиса покачала головой.
— Не думал, что ты расстроишься так. Сама виновата. Нечего было доводить меня…
Юрис погладил Алисину руку.
— Все образуется. Оклемаешься, опять все будет по-старому. Да и на кой черт мне эта Ольга сдалась!
Алиса так посмотрела на Юриса, будто увидела его впервые, тихо сказала:
— По-старому не будет. Никогда.
На другой день через батрачку, отвозившую молоко, дали знать Эрнестине, она пришла, а вечером на лошади госпожи Винтер приехал Густав, и Алису, укутанную в шерстяной платок, увезли домой.
В «Лиекужи» она не вернулась. Тяжелый батрацкий труд Алисе оказался не по силам, — даже одного лета не выдержала.
Было солнечное сентябрьское воскресенье, легкий ветерок срывал со жнивья паутинки, они взмывали к чистому небу, будя в душе неизъяснимую грусть.
Алиса целый месяц опять жила у родителей. Когда ее, больную, привезли домой, доктор Одынь, старый военный врач, послушав девушку, сказал:
— Солнечный удар, тяжелое переутомление. Пусть полежит, отдохнет. Болезнь пройдет сама собой…
И на самом деле постепенно все прошло. Алиса опять помогала отцу снимать яблоки, доила корову, стряпала как раньше. Тихая, привычная жизнь без большой спешки, без излишних трудностей была по ее силам. Тихое одиночество осеннего сада помогало понемногу собрать рассеянные мысли.
Еще при помещиках сад вдоль дороги обнесли каменной оградой в триста шагов, а ее продолжением была живая еловая изгородь. Со стороны поля сад оставался открытым, доступным для всех. Это не давало покоя полковнику Винтеру. Он привез с армейских складов колючую проволоку, и полностью огородил сад. «Как лагерь», — посмеивались люди, потому что пролезть сквозь колючее заграждение не могли даже окрестные мальчишки. Отпугивающий забор оберегал Алису от любопытных взглядов, а через ворота редко кто в сад ходил, только полковник в его наезды из Риги да госпожа Винтер ежедневно заглядывала. Изобличать садовника в нечестности она уже не пыталась, над весами больше не стояла, только осматривала каждую яблоню, грушу и сливу, выбирая себе самые лучшие плоды, которые надо было при ней же снять, сложить в корзину и отнести за ней в замок. Алиса выходила за ограду, только когда ее посылали в лавку.
Иногда по воскресеньям она вместе с матерью отправлялась в церковь. Прежде девушку никогда так не захватывали звуки органа, пение прихожан и молитва пастора перед алтарем. Алисе казалось, что сельскую церквушку посетила благодать, а ее душу охватил неземной покой.
На следующее утро Алиса снова собралась в церковь, но Эрнестина сказала:
— Сегодня я, детка, с тобой пойти не могу.
Эрнестине спешно надо было доделать для заказчицы шелковую блузку и юбку.
Алиса пошла одна.
Войдя в церковь, Алиса смиренно опустила голову, увидела краем глаза свободное местечко, преклонила колено, прошептала молитву и села на скамью. Раскрыла молитвенник. Господи, я погряз в грехах. Тяжким бременем гнетут они меня. Слушая тихо гудящий невидимый орган, она ждала начала богослужения, сосредоточиваясь и настраиваясь внутренне.
Пастор Брамберг, довольно плотный, коренастый мужчина, начал проповедь словами из послания Павла:
— «Итак, если вы воскресли со Христом, то ищите…»
Алиса, замерев, внимала каждому слову.
Пастор всегда говорил доступным людям языком, сознавая его великую силу. К тому же его пастырская честь была задета: одна девица, не желая рожать, вязальной спицей исколола плод и умерла в страшных муках. Теперь все женщины в волости только об этом и говорили. И голос пастора прозвучал гневно и внятно в самых отдаленных уголках церкви:
— «Итак, умертвите земные члены ваши: блуд, нечистоту, страсть, злую похоть и любостяжание…»
Алиса вздрогнула, она поняла, что пастор говорит и о ней. Она стиснула руки, собрала волю, чтобы поглубже прочувствовать свою вину.
Алисиного плеча мягко коснулась чья-то рука.
— Вам плохо?
Открыв глаза, Алиса увидела молодую миловидную женщину с темными, вьющимися волосами. Эльвира, аптекарская служанка. Алиса знала ее в лицо, но еще никогда с ней не разговаривала.
— Выйдем, может быть, на воздух?
— Не надо.
Общения со святым духом Алиса так и не дождалась, затуманилось осознание греха, сменившись смутным опасением, не угадывает ли Эльвира и с т и н н у ю причину ее ухода из «Лиекужей». Ведь Эльвира приходится сестрой старшему работнику «Лиекужей» Петерису.
После богослужения, когда они вместе вышли из церкви, Эльвира спросила:
— Вы меня знаете?
— Да.
Эльвирины карие глаза тепло, по-дружески смотрели на Алису.
Тропинка вдоль реки вела обратно к имению.
— Вам нравится озеро?
— Да.
Они говорили о том о сем, случайно встретившиеся чужие люди обычно не молчат. Из приличия. Возникшие недавно в церкви опасения не давали Алисе покоя; она собралась с духом и спросила:
— Петерис вам что-нибудь говорил обо мне?
— Никогда ничего не говорил.
— Вы знаете, что в «Лиекужах» я больше не работаю?
— Знаю.
— Кто вам сказал?
— Не помню, где я это слышала: то ли в лавке, то ли еще где.
Эльвира сдержанна, с чувством собственного достоинства, от остальных гракских женщин отличается даже манерой разговаривать, производит впечатление образованной, обходительной девушки. Алиса спросила, где она училась.
— Никаких особых школ я не кончала, но кое-чему меня научила жизнь.
Эльвира рассказала, что, будучи беженкой во время первой мировой войны, служила няней у богатого торговца. Молодая барыня была образованная, и Эльвира у нее много чему научилась. После войны жила какое-то время в Риге, в семье врача, но никак не могла угодить хозяйке, и Эльвиру без всякой причины уволили, а сразу найти другое место она не смогла. Так как своей квартиры не было и деньги тоже кончились, приехала к матери в Граки да тут и застряла, нанялась горничной к аптекарю.
За разговорами очутились возле аптеки.
— Я уже давно хотела познакомиться с вами. Может быть, зайдете?
— Меня дома мама ждет.
— На минутку!
Алиса не могла отказаться когда ее так горячо просят.
Аптекарь Циммер, один из двух немцев, оставшихся в Граках с баронских времен (второй — мельник Меркман), иной раз, совершая вечернюю прогулку, заходил к Курситисам поболтать, но к себе в гости никогда ни кого из семьи садовника не приглашал. Алиса, войдя в прихожую, почувствовала волнение. Открылась какая-то дверь, из нее высунула голову госпожа Циммер.
— О! Фрейлейн Алиса!
— Старая карга! Все ей надо видеть и знать.
Эльвирино жилье — обычная каморка служанки, где как раз достаточно места дли кровати и шкафа, но уже не хватает для стола. Из-за толстых каменных стен и узкого, затененного деревьями окна комната напоминает тихую, отрезанную от внешнего мира монастырскую келью.
— Мне нравится у вас, — сказала Алиса.
— Да что тут может нравиться?
— У меня никогда не было своей комнаты. Разве что когда была еще совсем маленькой.
— Жить тут тоже не сахар. Но все-таки лучше, чем батрачить на хуторе.
Эльвира открыла альбом с фотографиями. Снимков оказалось немного: она сама в разных позах, карточки брата, фотография отца с матерью и несколько портретов молодых людей. Кое-кого из них Алиса видела в имении и узнала.
— Они мне… — Эльвира не нашла нужного слова. — Мужчина — животное. На возвышенные чувства мужчина не способен.
На широком подоконнике, служащем столом, в стеклянной вазочке благоухала алая роза, рядом с ней в рамке вырезанный из газеты снимок ослепительно улыбающейся киноактрисы.
— Лиа Мара, — объяснила Эльвира.
— Красивая какая!
— Я на нее немного похожа?
Это можно было понять и как шутку.
— Если присмотреться… ну, вы тоже очень красивая.
Нежному, чистому эллинскому лицу Эльвиры, ее пунцовым губам бантиком, смелым, сияющим глазам могла бы позавидовать любая. Слегка выдающимися скулами, длинными ресницами, низким грудным голосом она похожа на цыганок или испанок, страстных, обольстительных.
— Актрисой стать нелегко. Нужен счастливый случай. На такой я не надеюсь.
В тетрадь с песнями вклеены фотографии и других актрис. Многих из них Алиса видела в газетах, но к ним у нее интереса не возникало.
— А вы очень похожи на Мэри Пикфорд, — решила Эльвира, — у вас такой же ласковый, душевный взгляд.
Алисе неловко:
— Ну что вы, ничуть не похожа.
Эльвира еще раз критически оглядела Алису и сказала:
— Ну, конечно, какие там из нас актрисы, но Граки тоже не для нас. Я уже не раз думала над этим и никак не могла понять, почему вы перебрались из Риги в деревню.
— Отцу одному здесь было трудно.
— Вы его жизнью жить не будете.
— Может быть, мы вернемся в Ригу.
— Это не так-то просто. Никуда вы не вернетесь. Вы одна — может быть, но вместе со стариками…
— У нашей бабушки дом в Риге.
— Отчего же вы здесь?
— Так получилось.
— Не ладили?
— Да, — нехотя призналась Алиса.
Однако Эльвира хотела все знать, и Алисе пришлось рассказать, как Густав поссорился с родственниками матери, и даже описать их коричневый дом.
— Когда бабушка ваша помрет, вы ведь наследуете что-то, — рассуждала Эльвира.
Алиса молчала. Эльвира, вздохнув, сказала:
— Я вам завидую.
— Почему?
— Когда-нибудь вы опять заживете в Риге, будете богаты…
— Никакое богатство нас не ждет.
— Слишком большое богатство и ни к чему. Была бы крыша над головой.
— В этом доме мы ведь жить не будем. Его продадут и…
— Так вы получите большие деньги.
Алиса почувствовала, что слишком разоткровенничалась, но Эльвира уже перестала расспрашивать о доме, о деньгах; теперь она разговаривала как бы сама с собой:
— Я при первой возможности уйду отсюда. Мне тут до смерти надоело. Гнуть спину на этого тупого немца! На его полусумасшедшую жену! А эти темные люди вокруг! Что меня тут ожидает? Паршивый новохозяин? Нет, благодарю! Не хочу у новохозяина рабочей скотиной быть! Если и отдам себя мужчине в жены, так только во имя большой, красивой любви. А если такая любовь не придет, то… То уж лучше уйти из этой жизни. Все или ничего! Это мой талисман!
Хотя Алиса, как и Эльвира, не знала точного значения слова талисман, страстная речь девушки ее глубоко взволновала.
— Никогда не делайте этого! — воскликнула Алиса.
— Буду не первой и не последней. В газетах о самоубийствах только и пишут.
Алиса смотрела на Эльвиру с восхищением и восторгом.
— Алиса, я хотела бы с вами подружиться. Вы не против?
— Нет.
— И давайте не говорить больше друг другу «вы»! Да?
— Да.
Алиса возвращалась через ворота сада домой, она чувствовала себя счастливой, душа опять была полна тепла и дружбы.
Ко всему свету.
Однажды Алиса опять получила открытку с иностранными марками. В темно-синем небе над круглыми крышами и высокими островерхими башнями плывет желтый месяц. Густав объяснил, что круглые крыши называются куполами, храмы с полумесяцами вместо креста — мечетями, а островерхие башенки — минаретами. На обратной стороне открытки под напечатанным там Carte Postale зелеными чернилами было написано:
«Это Константинополь. Здесь, как везде на востоке, все необычно, есть о чем рассказать. Сердечный привет от Жаниса Квиеситиса».
Густав сказал, что Константинополь имеет и другое название — Стамбул, что одна часть города находится в Европе, а другая — в Азии, что город разделяется Босфорским проливом.
— Он тебя не забывает. Видно, у него серьезные намерения, — заключила мать.
Хорошо, что где-то далеко, за лесами, за морями, есть человек, который помнит, думает о тебе, хочет быть твоим другом.
Алиса прислонила открытку к ларцу для рукоделия, так что каждому, кто входил в комнату, она бросалась в глаза. Иногда, оставаясь одна, Алиса брала открытку и перечитывала скупые строчки. Она не помнила, какие у Квиеситиса глаза, рот, не могла отчетливо представить себе его лицо. Стоило вспомнить его пепельно-русые, остриженные ежиком волосы, как перед ней возникал мельник Меркман с такой же прической; правда, у того волосы уже поседели. Мысли о чужом человеке волновали Алису не больше скользящих по небу белых облаков. Если бы она и знала, куда писать, то все равно никогда не ответила бы ему.
Но через неделю из-за границы пришел конверт с длинным письмом и фотографией Квиеситиса. Он писал:
«Глубокоуважаемая барышня Алиса!
Я не осмеливаюсь обратиться к Вам иначе, хотя в письмах принято называть милыми и дорогими даже таких людей, которые вовсе и не милы и не дороги. Как Вы уже знаете, я не очень обходителен, не выношу нежностей. После танцев я хотел проводить Вас домой, Ваша излишняя застенчивость раздосадовала меня, поскольку у меня относительно Вас не было никаких скверных намерений. Вы показались мне не такой, как все, познакомиться с Вами я хотел из чистых побуждений. Спасибо Вашей болтливой подружке, она сообщила мне, как Вас зовут, и дала Ваш адрес, а также рассказала про Вас кое-что. Иначе сейчас не было бы этого письма. У меня сложилось впечатление, что Вы слишком высокого мнения о себе. Пожалуйста, не сердитесь за эти слова, потому что больше всего я ценю искренность и правдивость. Адрес я выпросил отчасти из упрямства. Хоть, мол, и против твоего желания, а я своего добьюсь, узнаю, кто ты такая. Чтобы доказать, что мне это удалось, прислал Вам из Лондона открытку. Тогда я относился к нашему знакомству не очень серьезно. Но, к собственному удивлению, все чаще вспоминаю Вас, много о Вас думаю. Ведь Вы, будучи порядочной девушкой, с чужим назойливым мужчиной и не могли вести себя иначе.
Поскольку наше знакомство тогда, в сущности, не состоялось, посылаю Вам свою фотографию, сделанную год тому назад в Амстердаме. Расскажу также немного о себе. Плавать я начал еще мальчиком, после воины, постепенно добился штурманских прав, но из-за отсутствия вакансий лишь прошлой весной дослужился до штурмана на «Иогите». И считаю, что в этом смысле моя жизнь уже устроилась. Буду всегда благодарен родителям и братьям за то, что они поддерживали меня. Мне двадцать девять лет, кажется, пришло время подумать о собственной семье. Не хочу изъясняться иносказательно, потому мое письмо получается слишком простым и рассудительным. Не люблю слащавых слов и о своих чувствах к Вам писать не стану. Хотя могу Вас уверить, что они есть, причем совсем не те, что я питал к другим женщинам. Но пока мы не увиделись с Вами, я помолчу о них.
«Иогита» из Средиземного моря опять пойдет в Англию, затем через Атлантику, наверно, в Бразилию. В таком случае приехать на родину смогу только на будущее лето. Очень жду Вашего письма, а также, если можно, фотографию. Был бы счастлив, если бы Вы тоже ждали нашей встречи.
За подписью следовало разъяснение, как послать письмо в Ливерпуль.
Алиса внимательно разглядывала фотографию. У автора письма тут еще не было ежика, волосы пышные и зачесаны на одну сторону, отчего черты лица кажутся не такими резкими, как при встрече с Алисой. Взгляд пытливый, уверенный. А рот, без папироски, вполне приятный.
Алиса принесла письмо в аптеку.
— Это очень серьезно, это предложение, — сказала Эльвира, прочитав письмо, — ты непременно должна ответить.
— Я этого не сделаю.
— И будешь последней дурой!
— Как же это я чужому человеку пошлю свою фотографию?
— Надо! Это любовь с первого взгляда!
Эльвира пыталась убедить Алису о необыкновенности таких чувств.
— Отдай его мне, если он тебе не нужен! Ведь это прекрасная партия! Штурманы не валяются на дороге. А если постарается, может и капитаном стать. Упустить такое счастье…
У подруги просто не было слов. Когда Алиса собралась домой, Эльвира пошла ее провожать. Было воскресенье, и девушки решили погулять по имению. Взяв друг дружку под руку, они сделали крюк в сторону молочного завода, дошли до мельницы, постояли на плотине. По обочине росли большие каштановые деревья, под ними валялись каштаны. Подруги выбирали самые крупные и красивые, очищая их от скорлупы.
— Добрый день, это вы…
Петерис. Остановился, заулыбался, но руки не подал.
— У матери был?
— Да, заходил.
— Что мать делает?
— Да так… ничего…
— Угощала?
— Оладий испекла.
Петерис, видно, застыдился материнского лакомства; покраснев, протянул жесткую руку и простился. Сперва с сестрой, затем с Алисой.
— Ну, так… Вот и повидались.
— Будь здоров, братец!
Алиса промолчала. Она обычно испытывала неловкость, когда лиекужский старший батрак, обычно мрачный и неразговорчивый, с ней был так приветлив. Все еще улыбаясь, он повернулся и ушел.
— Единственный брат, а общего у нас совсем мало. Как был мужиком, так мужиком и остался. Мне повезло, я другую жизнь повидала. Хороший, душевный человек, только женщине, на которой он женится, я не завидую. С мужчиной без достатка, образования и положения на легкую жизнь надеяться нечего, даже если он по характеру ангел. Порою я очень жалею своего брата. Так и проживет жизнь, ничего лучшего не повидав.
Набрав самых крупных каштанов, девушки расстались.
Вернувшись домой, Алиса сунула фотографию моряка в альбом, но вскоре переложила в книгу стихов Аспазии. Так удобнее было доставать карточку, приди ей в голову желание взглянуть на далекого, неожиданного друга.
О Жанисе Квиеситисе она вспоминала все чаще, на третий день после разговора с Эльвирой Алиса села за стол и написала:
«Глубокоуважаемый сударь!
Ваше письмо было для меня полной неожиданностью…»
На этом Алиса осеклась. Писала и черкала, думала и писала снова, пока письмо не получилось таким:
«Глубокоуважаемый господин Квиеситис!
Ваше письмо, такое для меня неожиданное, заставило о многом подумать. Я тогда вела себя неправильно. Если бы мы с Вами поговорили и лучше познакомились, я уверена, у Вас пропал бы ко мне интерес.
Ваши открытки мне понравились, я сохранила их, но отвечать не собиралась. Согласна, что будущим летом надо бы встретиться. Только боюсь, что Вы разочаруетесь. Посылаю свою фотографию, как Вы просили.
Летом я батрачила на хуторе, а теперь опять живу с родителями.
— Я написала бы покрасивее, расписала бы свои чувства. Но, может быть, так лучше. Поначалу надо быть сдержанней, — сказала Эльвира.
Подруга забраковала Алисин конверт, достала другой, на подкладке из папиросной бумаги, капнула на письмо несколько капелек одеколона и велела Алисе заклеить.
Придя домой, Алиса вынула фото Жаниса Квиеситиса и уставилась на него, словно хотела увидеть больше, чем там есть, затем снова положила карточку в книгу и спрятала под подушку.
Батраки в «Лиекужах» оставались на хуторе через два воскресенья на третье, поили лошадей и смотрели за ними на выгоне. Работа нетрудная, времени требует немного. Таким образом два воскресенья из трех, если не случалась неотложная работа — спасать от дождя хлеб или сено, — батраки были совершенно свободны.
По воскресеньям Петерис обычно спал до завтрака, хозяин понимал, что в будни его работники не высыпаются. В это воскресенье Петерису не спалось. Храпел на своей кровати Юрис, Эдгар ушел с лошадьми на выпас — сегодня рабочее воскресенье выпало ему. Они с Юрисом вчера после бани прокрались наверх к девчатам и прогуляли всю ночь. С тех пор как нет Алисы, Ольга с Эльзой спят в комнате вдвоем. Теперь ребята будут тешиться с ними, пока детишек не сделают, а потом поминай как звали. Что Ольге и Эльзе тогда делать? Слыхала ли Алма, как на рассвете эти ловкачи с лестницы спустились, или не слыхала?
Петерис пытался отогнать мысли о ночных утехах своих сотоварищей, но против воли перед глазами возникали сцены одна запретнее другой…
Петерис мало знал в жизни женской ласки. Впервые это случилось в Сибири во время войны, когда товарищи взяли его с собой к гулящим бабам. И вспоминать не хотелось. В другой раз он спутался с женщиной, когда зимой рубил лес на шпалы. Поселился в доме, где кроме хозяина жила родственница того, старая дева. Такой добренькой прикидывалась, прямо на шею вешалась, носки, рукавицы чинила, рубаху стирала, пока наконец к нему в постель не полезла. Петерис боялся связаться с женщиной старше его на десять лет, и действительно ничего путного у них не вышло. Петерису такая легкомысленная, беспорядочная жизнь была не по душе. Он хотел прежде всего твердо стать на ноги, а уж потом жениться. Когда сходятся два бедняка, прока нет. Петерис был слишком честен, чтобы соблазнить женщину ради одной забавы.
Пожив год в «Лиекужах», Петерис стал примечать, что на него все ласковее поглядывает Алма. Нет-нет да кинет загадочный взгляд, улыбнется без всякого на то повода или же поведет умный разговор о работе, о скотине. Петерису нравилось, что Алма такая расторопная, сильная, самостоятельная. Известно было, что у Алмы водятся деньги. Если обзавестись своим хозяйством, такая жена сущий клад, она лишь немного старше его и такая честная, порядочная. Хоть красотой Алма и не отличается, они со временем непременно сошлись бы. Но весною в «Лиекужах» появилась Алиса и вскружила голову не только хозяину и Юрису, но и ему.
Прежде женщины волновали Петериса, когда он видел, как белые, голые руки месят в квашне хлеб или как у батрачек во время работы стекают за вырез капельки пота; его волновали высокие, распирающие тонкую воскресную блузку груди и мощные зады, колышущиеся под юбкой, когда женщины гонят коров. При виде Алисы все это куда-то исчезало, он видел только ее лицо, глаза, слышал ее голос. Петерис сам не понимал, почему всегда хотел Алисе помочь, сказать что-нибудь хорошее, рассказать о себе то, чем никогда не стал бы делиться с другими. Но пока Алиса жила тут, ему только изредка и ненадолго удавалось побыть с ней наедине, и тогда казалось, что она старается как можно скорее избавиться от него.
В прошлое воскресенье, когда Петерис в имении увидел Алису с Эльвирой, его охватило такое волнение, что он толком двух слов связать не мог. На этот раз Алиса показалась ему смелее, все смотрела на него и улыбалась.
После завтрака Петерис надел серый костюм из домотканого сукна и отправился к матери. Он взял себе за правило навещать ее каждое свободное воскресенье, если только не мешали какие-то обстоятельства. Для матери Петерис носил из лесу хворост или дрова, потом пилил их и колол. Когда нужно было, чинил загородку, привозил для поросенка подстилку и, если требовалось, помогал хрюшку зарезать. А когда все было переделано, просто болтал с матерью, потому что в «Лиекужах» поговорить по душам было не с кем.
Чем ближе Петерис подходил к имению, тем сильнее он волновался: встретит или не встретит Алису. Он нарочно задержался у плотины, долго смотрел на дорогу, идущую мимо сада, но Алису нигде не увидел. Петерис понимал, что на эту девушку он никак рассчитывать не может, это всего лишь приятная, но пустая фантазия, ведь ему нужна сильная и здоровая жена. Для крестьянской жизни Алиса, конечно, хрупка и неумела. Но мысли Петериса кружились вокруг нее, точно стреноженные.
Мать Петериса Лизета жила в бывшей батрацкой имения, где снимала комнату у госпожи Винтер. Летом и осенью Лизета ходила к хозяевам на поденщину, полола свеклу, сгребала сено, копала картошку, молотила хлеб. Зимою Лизета Виксна за деньги или продукты пряла лен и шерсть. Заработанной картошкой, зерном откармливала поросенка и по весне резала его. Хорошо прокопченного мяса ей хватало на год.
Петерис не был уверен, что застанет мать дома, в прошлый раз она сказала, что пойдет на молотьбу в другой конец волости. Правда, на воскресенье она обычно возвращалась домой, чтобы полить единственный цветок, пышный мирт, и заодно отдохнуть; у чужих ведь так, как дома, не отоспишься.
Едва она погрузилась в приятную предобеденную дремоту, как вошел Петерис.
— Опять спать завалилась?
— А что еще в воскресенье делать?
Лизета, как обычно, — хоть и сонная, — обрадовалась сыну, но постаралась не очень выказывать это. Протяжно зевнула, прикрыв ладонью рот, протерла глаза, подтянула длинную юбку.
Старухой ее никто не считал, хотя ей было за пятьдесят. Правда, слегка поседела, но лицо румяное, недряблое, плечи и бедра широкие. Еще полна сил. В молодости Лизета прямо с земли закидывала на спину пятипудовый мешок. С телеги-то поднимет каждый, если уж не последний хиляк, а вот с земли — такое под силу лишь крепкому мужику. Чтоб это сумела женщина, у них никто не слыхивал.
— Так где же ты работала на неделе? — спросил Петерис.
— Три дня у Симсона, в Осоковой низине. У жены дитя малое, работать некому. Ты последнее время бывал там?
— В Осоковой низине? Чего я там не видел?
— А там есть на что взглянуть. Кто сарай поставил, а кто дом, нарыли, как кроты. Все луга испоганили. Но большинство пока в шалашах ютятся. Точно цыганы.
— Со временем обживутся; если захотят работать, — решил Петерис.
— И я так говорю. Выделили бы там тебе землю… — В каждое свидание Лизета с сыном толковали о земле. — Содержал бы пяток коров, лошадь…
— Одной лошади, коли земля пахотная, не хватит. Две нужны.
— Была бы кобыла, и в первый год слученная, был бы уже крепкий жеребенок. Могли бы к упряжке приучать.
Были бы! Щедрые слова, родящие мечты.
Были бы! Волшебные слова, сулящие все: землю, скотину, зажиточную жизнь.
Были бы! Опустошающие слова, оставляющие в душе пустоту и тоску.
Петерис и Лизета не обходились без этих слов ни одно воскресенье, точно пропойца — без привычной чарки.
— Знаешь, сынок, корову да пару овец я могла бы дать.
— Корову! Трех коров купить могу и еще лошадь!
— Надо тебе где-нибудь землю в аренду взять.
— Как одному начинать-то?
— А ты женись!
— Жениться, легко сказать!
— За тебя любая пойдет.
— Мне любая не нужна.
— Поискать надо, присмотреть.
Иногда мать принималась перечислять знакомых девиц и тут же сама отвергала их. Затем начинала хулить Эльвиру.
— Будь она как ты, не чуралась бы работы, и жены не надо. Оба молодые, я не старуха. Чем худо? Столько бы наворочали, чертям тошно стало!
— Будет тебе Эльвира в поле работать!
— Да уж! Такой мамзелью заделалась, что…
— Сама ее баловала, когда маленькой была.
— Да где мне было баловать? У богатого лавочника, вот где она испортилась.
После обеда, когда Петерис уже собрался домой, пришла Эльвира:
— Все воздушные замки строите?
— Придержи язык!
Эльвира засмеялась. Это еще больше рассердило Лизету:
— Поменьше бы трещала!
— Ух ты!
Но Эльвира сегодня в хорошем настроении, и напускному недовольству Лизеты его не испортить.
— Я сейчас прямо от Курситисов. Тебе, Петерис, Алиса привет шлет.
Петерис так покраснел, что мать сразу заметила это.
— Какая это Алиса?
Эльвира, желая подразнить ее, нарочно промолчала, и ответить вынужден был Петерис, тем более что мать обратилась скорее к нему, чем к Эльвире.
— Жила у нас. Девица.
— Та самая садовникова дочка, что в «Лиекужах» с работой не справилась?
Петерис, отвернувшись, смотрел на подоконник, на Лизетин цветок.
— На что тебе, сын, такая? Городская барышня она! Коли лучшей нет, так… — Лизета презрительно махнула рукой, давая понять, что нечего попусту слов тратить.
Когда мать ненадолго вышла, Петерис, еще гуще покраснев, спросил:
— Сама передала?
— Что сама передала?
— Привет мне передать велела?
— Да ты не очень-то воображай!
Эльвира опять засмеялась. Только белые зубы сверкали.
— Ты правду скажи! Что за шутки!
— Никакие не шутки! Чтоб ты, братец, напрасно не надеялся, признаюсь тебе: ничего Алиса не велела. Она просто из приличия. Спрашиваю: привет, если встречу тебя у матери, передать? Передавай, говорит.
Вернулась Лизета.
— Мать! Езжай сватать! — прыснула Эльвира.
— Кого?
— Да. Алису эту.
— Хватит дурить-то!
— Я не дурю. Пропал наш Петерис. Конец ему.
— Ну, прямо как эта… — Петерис со злости не мог подыскать нужного слова.
— Она тебе, сын, не пара.
— Все учить меня норовите! А сам я что, без глаз?
— А чем Алиса нехороша, — продолжала дразнить Эльвира. — Велика беда — в поле работать не горазда. Зато у нее деньги!
Эльвира, уже посерьезнев, рассказала, что Курситисы скоро получат наследство и что Алиса будет богата.
— Ну, если с деньгами она, тогда еще куда ни шло… — призадумавшись, проговорила Лизета. — А когда же это наследство будет?
— Кто же знает, сколько эта родственница еще протянет.
— Ну вот! Пустые разговоры. На это тебе, сын, надеяться нечего.
— Да разве я надеюсь?
— Любовь о деньгах не думает, — отчеканила Эльвира.
— Не нужна мне ваша Алиса…
Петерис, рассердившись, резко попрощался и ушел.
Жизнь Петериса завертелась вихрем и полетела кувырком. Никогда еще его не терзали такие сильные, противоречивые чувства и мысли. К Петерису наконец, на тридцать первом году жизни, пришла любовь. Алма и Мамаша убеждали хозяина, пока моросит, дать Петерису поспать — обойдутся, пусть Петерис отдохнет. Но валяться на кровати Петерис не мог, на работе было легче.
Порою будущее рисовалось ему таким заманчивым, замирало сердце. Он представлял себе, что у них с Алисой собственный хутор. Ей работать не надо, сидит себе у окна да поглядывает, как хлопочут в поле другие. Что потяжелее, берет на себя мать, пока в силе, потом наймут батрачку. Денег, может, хватит купить большой хутор! И тогда… У Петериса кружилась голова, и все вокруг опять начинало ходить ходуном.
А иногда Петериса охватывали смутные, схожие со страхом ощущения, какие обычно бывают при сильном похмелье. Все тогда казалось ненадежным и сомнительным, и вспоминать-то не хотелось ни о прошлом воскресенье, ни о самой Алисе. Но уже через миг его словно стукали молотком по лбу: в сердцах сказал, что ему Алиса не нужна! А вдруг Эльвира передаст! Делалось страшно.
Наступило воскресенье. Петерис должен был остаться дома. Привязав лошадей на выпасе, Петерис, ненадолго отпросившись у хозяев, поспешил в имение.
Но к матери не зашел. А направился в аптеку, к Эльвире. Циммеры как раз завтракали, сестра возилась на кухне. Увидев в дверях брата, она недовольно проговорила:
— Что это ты в такую рань?
Сказать сразу, зачем пришел, Петерис не мог.
— Не стой в дверях, заходи!
Эльвира отвела брата в свою комнату и велела подождать. Прошло четверть, полчаса… Петерису не сиделось, и он, сердитый, возбужденный, встав со стула, начал мерить комнату — три шага от окна до шкафа и обратно. Прошел почти час, когда наконец появилась Эльвира.
— Ты где это так долго? — вырвалось у Петериса.
— Не могу же я работу из-за тебя бросать!
— А у меня что, нет работы?
— Что тебе нужно? Пожар, горишь?
От Эльвириного лица веяло холодом. Петерис понял, что не так начал, и растерянно пробормотал:
— Из-за прошлого воскресенья я.
— Чего? Что?
Эльвира сдвинула брови, и голос у Петериса стал еще более робким.
— Ну, об Алисе! Я сказал тогда, что мне… Ну, она мне не нужна.
Застывшее лицо Эльвиры оттаяло, на нем возникла легкая усмешка.
— Стало быть, нужна?
— Да.
Это прозвучало так по-детски, что Эльвира не могла сдержать улыбки. Досада исчезла, и она, касаясь руки брата, сказала:
— Она тебе не подходит.
— Но я женился бы на ней, если она… Если б она пошла.
Эльвира посерьезнела.
— Ты, братец, выкинь эти мысли из головы!
— А если у нее есть деньги?
— Выкинь и деньги из головы! Что общего между любовью и деньгами?
— Как — что общего? Без денег я взять ее не могу.
— Так тебе что нужно-то: деньги или Алиса?
— Мне нужна Алиса, а без денег…
Эльвира глубоко вздохнула и, помолчав, сказала:
— Я хотела бы тебе помочь. Может быть, она и послушала бы меня. Но сделать это мне совесть не позволяет. Вы не можете быть счастливы друг с другом. Ни ты, ни она.
Петерис смотрел на сестру и ничего не понимал.
— Неужто и впрямь так влюбился в нее?
— Никого другого мне не надо.
Эльвира снова вздохнула, затем опять бесконечно долго молчала.
— Ты мне брат, я должна бы тебе помочь. Но она моя близкая подруга, и я не хочу, чтоб ей плохо жилось. Поговорить-то я могу, но… Ой, если… Петерис, Петерис!
— Поговори все-таки! Скажи, что я и впрямь…
— Не верю, чтоб у тебя что-нибудь вышло. И какая польза оттого, что я поговорю? Экий ты увалень. Ни платья порядочного у тебя нет, ни обхождения. Только людей насмешишь. Не совсем простые они, повидали кое-что в жизни. Мне стыдно будет за тебя.
Петерис растерянно посмотрел на свои неглаженые штаны из домотканого сукна, на стоптанные туфли — носки разбиты, краска сошла, верх покоробился…
Хозяин «Лиекужей», отправившись в Бруге к мяснику со старым быком, взял с собой Петериса. Бык стал уж больно злым, и в погонщики нужен был сильный мужчина, и женщина и мальчишка не справились бы с ним, недолго застрять с поломанной телегой в канаве.
Когда бык был продан, а лошадь привязана на постоялом дворе, хозяин сказал:
— Со мной пойдешь, надо это дело обмыть.
— Мне бы в лавку…
— Зачем?
— Ну, к Абрамсону. Купить кое-что из платья.
— Жениться собрался?
— Разве только для женитьбы одежа нужна?
«Абрамсон и К°» — самый шикарный магазин в городе. Петериса у входа встретил молодой рыжий еврей:
— Что господину угодно?
— Костюм, — буркнул Петерис.
— На какой сезон? Летний? Зимний?
— Ну! И на зимний, и на летний.
— Подешевле, подороже?
— Не шибко дорогой. Но чтоб хороший.
Рыжий длинным шестом достал из-под потолка серый в полоску костюм.
— Примерим этот!
Пиджак в плечах оказался узок и не очень понравился Петерису, в полосатой одеже он смахивал на арестанта.
— А этот сколько стоит? — ткнул Петерис пальцем в красивый тонкого сукна костюм, висевший внизу.
— Господин будет этот купить?
— А то зачем бы спрашивал?
— Три тысячи восемьсот пятьдесят.
— Чего так дорого?
— А что вы хотите? Лучшая английская материя.
Костюм сидел хорошо, и Петерис выторговал его за три тысячи семьсот.
— В таком костюме без пальто пойти не будете.
Петерис купил летнее пальто — оно было дешевле зимнего. Еврей становился все разговорчивее.
— Хозяин жениться собирается?
Петерис не счел нужным ответить. Черт возьми, чего с этой женитьбой все пристают, словно он сам не знает, что делает? Петерис сердито посмотрел на продавца, но еврей не обиделся и продолжал обслуживать Петериса, как самого близкого друга.
Петерис еще купил хорошую рубашку, галстук, белое шелковое кашне, коричневые туфли и полированную трость. Зонтик, стоивший втрое дороже трости, по мнению Петериса, бесполезный хлам.
— Сколько мне все это стоить будет?
Еврей достал из-за уха карандаш и подсчитал.
— Восемь тысяч пятьсот.
Петериса пот прошиб. За такие деньги полторы коровы купить можно!
— Нет, тогда не возьму! Ни шляпу, ни клюку эту, ни…
Подошел сам Абрамсон. Положил руку Петерису на плечо и принялся по-отечески поучать:
— Погодите, погодите! От того, как человек одетый, зависит все. Будет носить старый, грязный костюм, никогда счастливый не будет. Поверьте мне! Если хотите быть человек, то должны выглядеть, как господин! Вам это сто раз будет окупиться. Вы потом мне спасибо сказать будете.
Шеф так долго объяснял, насколько необходима каждая выбранная вещь, постепенно уступая по половине и даже целой сотне, пока покупатель не соглашался. Абрамсон велел завернуть покупки и на прощание сердечно пожал Петерису руку.
Оставив на прилавке восемь тысяч рублей старыми деньгами, или же сто шестьдесят латов новыми, Петерис вышел из магазина, ощущая себя совсем другим человеком.
С тех пор как Алиса послала в чужие края письмо со своей фотографией, рана, нывшая при мысли о Юрисе и Ольге, о позорном бегстве из «Лиекужей», постепенно затянулась. Продолжали, правда, грызть мелкие сомнения из-за того, что она откликнулась на письма совершенно чужого человека. Однако Жанис Квиеситис был так далеко отсюда, что о нем можно было навообразить все что угодно. И чем больше Алиса думала о нем, тем возможнее казалась дружба между ними.
На прошлой неделе Алиса видела Юриса, ехавшего с мельницы. Белый от мучной пыли, он сидел на мешках боком и курил. Стоявшую у аптечных дверей Алису он не заметил.
Однажды вечером к Алисе зашла Эльвира. Подруги встречались почти каждый второй день, но Алиса кинулась Эльвире на шею.
— Что это на тебя нашло?
— Обрадовалась гостье.
Поболтав немного о том о сем, Эльвира вдруг спросила:
— Скажи откровенно: тебе нравится мой брат?
— Петерис?
— У меня другого брата нет.
— Если честно, то…
— Не нравится?
— Слишком уж он серьезный.
— Мужчина и должен быть серьезным.
— Такой неразговорчивый.
— Мужчина и не должен быть болтливым.
Только теперь Алиса поняла: случилось то, чего она опасалась. Она еще в «Лиекужах» догадывалась, что Петерис неравнодушен к ней, его присутствие всегда смущало, и не потому, что он как старший работник иной раз распоряжался батрачками. При Петерисе она испытывала неловкость, потому, верно, что у него слова не слетали с языка, будто их кто-то держал, не хотел выпускать. И смех у него не звонкий, словно на обрезанных крыльях. А тот, кто сидел внутри Петериса и скупился на слова и смех, казался несчастным и печальным, будто просил о помощи и жалости. Все это резко контрастировало с огромной физической силой Петериса, даже немного пугавшей Алису, с его сноровкой в работе, спорыми движениями и со вспышками гнева, когда артачилась лошадь или перечил работник. В такие минуты казалось, что Петерисом управляет невидимый хозяин, то безжалостный и суровый, то печальный и просящий о помощи.
— У Петериса было трудное детство, — объясняла Эльвира. — Рос сиротой, с шести лет сам зарабатывал себе на хлеб. И вырос порядочным человеком. Честным. Работящим.
— Я ничего плохого о нем сказать не могу. Только… — Алиса замолчала.
— Петериса надо понять. Он душевный и добрый человек. Только привык скрывать свои радости и беды. Знаешь, Петерис никогда в жизни не видал ласки. А ведь каждый из нас жаждет ласковой улыбки, теплого слова.
Алиса теребила угол скатерти.
Эльвира подождала, чтобы Алиса посмотрела ей в глаза, и затем каким-то чужим, непривычным голосом, словно о чем-то роковом, проговорила:
— Ты серьезно нравишься Петерису.
И Алиса поняла, почему ее пугали улыбки Петериса. Он обычно был мрачен, хмур, но при ней его строгость и мужская суровость исчезали, и Алисе казалось, что это улыбается тот самый несчастный и печальный человек, который сидит в Петерисе и просит о сострадании. Непонятно почему, но не хотелось отвечать на его улыбки. Только когда Петерис запрягал ей лошадь или помогал чем-нибудь, Алиса улыбалась ему — ее учили, что это требуют правила приличия.
— У Петериса самые с е р ь е з н ы е намерения. Понимаешь, что это значит.
— Я не подавала ему никакого повода.
— Наверно, все же подавала.
— Эльвира! Я в самом деле…
— Будь готова к тому, что в один прекрасный день он к тебе посватается.
Алиса не знала, что и ответить. Наконец она вспомнила о Жанисе Квиеситисе:
— Ведь я написала письмо…
— Ну и что? Сравнила Петериса с каким-то бродягой, у которого в каждом порту по зазнобе! Женится такой на тебе! Скорее скверной болезнью наградит.
Эльвира сама почувствовала, что, стараясь переубедить Алису, зашла слишком далеко.
— Ну ладно. Может быть, все не так уж страшно. Но что это за жизнь, когда мужа почти никогда нет дома и ты вечно одна, днем и ночью трепещешь за него, не утонул ли. Уж лучше пойти за такого, который постоянно рядом с тобой, может в трудную минуту помочь.
Алиса дала Эльвире закончить, потом заговорила так серьезно, с такой убежденностью, что подруга на время даже растерялась:
— Если я вообще выйду когда-нибудь замуж, так только за инвалида.
Это намерение созрело у Алисы, когда ей было семнадцать лет. В то время из Риги прогнали немцев, и домишко Курситисов на городской окраине был забит ранеными и умирающими, Алиса впервые так близко столкнулась с жестокой, непостижимой смертью. Угасающие взгляды, предсмертные крики и стоны так глубоко запали Алисе в душу, что с этого момента она вообразила себе брак как неизменную заботу о муже, как самопожертвование ради него. Тогда-то они с подругой Ильзой и поклялись, что пойдут замуж только за инвалида. Ильза умерла, так и не выполнив благородной клятвы. Стоило Алисе подумать о печальной судьбе Ильзы, как она вспоминала про свое решение и ее охватывало светлое настроение. Переживания, связанные с уходом из «Лиекужей», тоже смутно оживили это воображение. Стоило Эльвире заговорить о чувствах Петериса, забытая клятва опять ожила в памяти с новой силой, Алисе вдруг стало абсолютно ясно, что она ее выполнит.
Напрасно Эльвира пыталась убедить Алису, как невыгодно и глупо быть женой калеки, что это всего лишь пустая фантазия. Алиса оставалась непреклонной.
— Я тебе не верю. Ты мне голову не морочь!
— Милая Эльвира, сердись не сердись, а я так решила.
Между подругами впервые возникла размолвка.
В воскресенье утром, увидев Петериса в новом шикарном костюме, при шляпе и трости, Лизета оторопела:
— О боже! Господин, вылитый господин!
Когда Петерис сказал, во сколько обошелся его наряд, Лизета сердито сплюнула:
— Сумасшедший!
У Петериса под крахмальным воротничком надулись жилы, и он хрипло буркнул:
— Много ты понимаешь!
— Ах, я не понимаю! Поживи с мое, тогда говори! — вспыхнула мать.
В другой раз Петерис стал бы спорить, а теперь только сердито захлопнул за собой дверь и направился к Эльвире.
Эльвира оглядела Петериса с ног до головы.
— Скажу тебе, совсем неплохо. Только штаны длинноваты. Брючины набегают, упираются в туфли. Да и туфли не надо было коричневые покупать.
— Он меня уговорил.
— А ты сказал, что это у тебя жениховский наряд?
— Этого я не сказал.
— Ну вот! Черные надо было.
— Черные!
Но сегодня Петерис вовсе не был настроен спорить и только махнул рукой.
— Снимай штаны!
— Что делать будешь? Укоротишь??
— На это есть портной. Нет, ты посмотри, не штаны, а гармошки! Разве можно в таком виде невесте показываться?
Эльвира ушла на кухню гладить. Петерис, оставшись в одних кальсонах и льняной рубахе, сшитой матерью, уселся на Эльвирину кровать. Было холодно, потому что комнату еще не топили, а толстые стены пропитались сыростью. Петериса смущало странное чувство, подобно тому, какое испытываешь, когда пробуждаешься после яркого, волнующего сна и трудно понять, что на самом деле реально: происходившее вокруг тебя вчера, позавчера и всю предыдущую жизнь или приснившееся? Где-то глубоко копошился смутный страх: не опозориться бы. Постепенно в душу закрадывались сомнения, не поступает ли он глупо. Вспомнил, как ухмыльнулся сегодня утром младший батрак Эдгар, когда он, Петерис, надел новый костюм, взял трость и шляпу; как хозяин подмигнул Юрису, как взглянула Алма — словно он только что вывозил удобрения и в таком виде явился в церковь. И по дороге кое-кто поглядывал на него подозрительно. Пускай глазеют, пускай дивятся и завидуют, решил он тогда, взмахнул тростью и вскинул выше голову. Теперь же его затея казалась ему причудой. Куда охотнее Петерис оказался бы сейчас на своей кровати в «Лиекужах» и погрузился в сладкий воскресный сон. Вошла Эльвира с отглаженной сорочкой и костюмом.
— Надевай!
— Да нужно ли это вообще? — усомнился Петерис.
— Голышом по имению побежишь?
— Нужно ли идти к этой Алисе?
— Вот этого-то я и не знаю.
— Ты говорила с ней? Что она сказала?
— Сказала, что не пойдет за тебя. Будет ждать инвалида, одноногого.
Петерис толком не понял, и Эльвире пришлось подробно передать свой разговор с Алисой.
— Не вешай носа! Еще ничего не потеряно. Детские разговоры это. Мужчина может женщине и не нравиться, но если он настойчив, то все равно своего добьется.
Одевшись, Петерис почувствовал себя лучше. Эльвира еще помогла управиться с галстуком.
— Так узел затянул, будто… вешаться собрался.
— А может, ничего другого и не останется.
У Петериса повлажнели глаза.
— Не болтай глупостей! Мужчина не должен падать духом. Это самое главное.
Эльвира посоветовала брату, как вести себя, что говорить и что не говорить.
— Не сиди, словно воды в рот набрал! Надо вести себя побойчее!
— Ну…
— Придешь прямо к обеду.
— Не лучше ли, чтоб они сперва поели, а уж потом?..
Петерис боялся, что не сумеет вести себя за столом.
— Голодным останешься?
— Может быть, под вечер сходить?
— Под вечер за чесалкой ходят. Ну, ступай же!
Петерис колебался.
— Раньше ты не хотела, чтоб я…
— То было раньше.
— Говорила, что не пара ей.
— А теперь думаю, что ты ей пара.
Чем ближе садовников дом, тем труднее Петерису идти. В новом костюме, в котором он утром из «Лиекужей» несся как на крыльях, Петерис теперь чувствовал себя стреноженным. На крыльце Петерис остановился, снял шляпу, отер рукавом пот и уже тогда вспомнил, что для этого существует носовой платок. Двери были приоткрыты. Петерис распахнул их и очутился в сенях. С минуту постоял, тщетно пытаясь расслышать что-нибудь, затем постучал.
— Пожалуйста!
Это был не Алисин голос.
Петерис нажал на дверную ручку. У плиты стояла Алисина мать и сыпала в котел перец. Вкусно пахло мясным супом.
— Добрый день, — поздоровался Петерис.
Эльвира наказала руку будущей теще не совать, а обождать, пока дама не подаст руку первой. Но дама лишь кивнула в ответ и осталась стоять у плиты с ложкой в руке.
— Алиса дома?
— Алиса! Тебя тут некий господин спрашивает.
У господина чуть не подкосились ноги. Из комнаты вышла Алиса, но не приблизилась, остановилась поодаль.
— Ну, так добрый день!
Петерис не знал, можно или нельзя подойти к Алисе.
— Добрый день, — пробормотала Алиса и подняла глаза.
— Проведать пришел. Ну, как вы теперь?
— Спасибо. Хорошо.
Самая большая беда была со шляпой и тростью — Петерис не знал, куда их девать. Казалось, портниха потешается над ним и нарочно ждет, как он выйдет из положения.
— Не заставляй же гостя шляпу в руке держать! И палку прими.
Алиса повесила пальто и трость.
— Проводи гостя в комнату! — снова скомандовала мать.
В комнате за столом сидел сам садовник и читал газету. Низкорослый, бородатый человек, неожиданно потревоженный, испуганно поднялся со стула. О том, как здороваться с мужчиной, Эльвира ничего не говорила, и Петерис подал руку первым. Ладонь хозяина дома показалась ему вялой, словно тот изо дня в день не держал ни лопаты, ни кривого ножа садовника. Только ногти толстые, твердые, точно костяные. Усадив Петериса на стул, Алиса снова убежала. Сквозь прикрытую дверь слышно было, как обе женщины шепотом о чем-то спорят.
Прошла минута, две, Петерис начал первым:
— Что же в газете пишут?
— Как сказать…
Петерис почувствовал, что собеседник человек не гордый, а скорее застенчивый. Это его ободрило:
— Кажись, на той неделе напечатали, будто у англичан уже снег выпал.
— В Лондоне… Да…
Оба с минуту помолчали, затем Петерис продолжал:
— Вот писали, в Германии один человек пятьсот восемьдесят четыре фунта весил. Без малого пятнадцать пудов. У таких тяжелых, должно быть, жиру много. А силы никакой! Вот тут в имении Диджус жил один, и ростом небольшой, с меня, а какая в нем сила была! В молодости двадцать пудов на спину взваливал. На ногах справные ботинки были, так разлезлись, как бумажные.
Но собеседнику были одинаково безразличны и тяжелые, и сильные люди. Облизнув заросшие бородой губы, он встал и, пробормотав что-то невнятное, вышел.
Оставшись один, Петерис осмотрел комнату. На кроватях вышитые простыни, по две подушки, на окне — связанные крючком занавески, лампа под абажуром с шелковой бахромой, комод украшен резьбой, вроде из кленового дерева, со множеством полок да маленьких выдвижных ящичков. За шлифованным стеклом стоят книги. На корешках напечатано золотыми буквами и по-немецки, и по-русски.
Наконец явилась Алиса с тарелкой яблок.
— Угощайтесь, пожалуйста!
Из лиекужских парней Алиса одному Петерису не говорила «ты».
— Что за сорт? — поинтересовался Петерис, надкусив яблоко.
— Спрошу у отца.
— Да чего там спрашивать!
Петерис съел сладкое, сочное яблоко, а черенок зажал в ладони — в такой опрятной комнате на пол ведь не кинешь.
— Принесу блюдце.
— Зачем грязнить тарелочку. Ведь я больше есть не буду.
Алиса все-таки выбежала за посудой.
Но поскольку есть все же легче, чем говорить, Петерис уписывал яблоко за яблоком, во рту не сохнет, по крайней мере.
— Кто вместо меня теперь коров доит?
— Девчата управляются. Работать в поле двух женщин наняли. Картошку копать надо было, молотить, теперь свеклу копать. Люди нужны.
— Хозяин не сердится на меня?
— Ничего не говорил.
Петерис оживился. Рассказал, сколько всякой работы переделали в «Лиекужах» и что худо нынче уродилась картошка.
— Еще в прошлую осень говорил хозяину: нечего в глину сажать, не вырастет. Так не послушал!
Петерис также знал, сколько хлеба и свиней продаст Лиекуж.
— Я на месте хозяина со свеклой вообще не связывался бы. Нанимай женщин, плати им деньгами, чтоб убрали, вози еще в такую даль на станцию! Не окупишь расходов. Я бы каждый год водил жеребца на случку — и никаких хлопот. Молодая, хорошая лошадь двадцать пять тысяч стоит!
Однако сахарная свекла, кобылы, случка Алису мало интересовали, и она спросила:
— Рояль хозяин купил?
— Купил.
— А кто-нибудь играет?
Петерис махнул рукой, затем, помолчав, вдруг сказал:
— Будь у меня много денег, я бы тоже рояль купил. Земля, дом, ну, машины там — это другое дело.
Только теперь Петерис спохватился, что Эльвира наказала о деньгах не вспоминать и о хозяйственных делах много не болтать. К счастью, последние слова Алиса, видно, пропустила мимо ушей; глядя в окно, сказала:
— Первая синичка под окном в эту осень! Так рано!
Съеденные яблоки дали о себе знать, Петерису понадобилось выйти. Когда он возвращался из будки с вырезанным на двери сердечком, на крыльце, накинув на плечи жакет, его ждала Алиса.
— Может быть, вам сад показать?
— Чего в чужом саду смотреть?
— Тогда, может, просто пройдемся немного? Принесу пальто и…
Тыча время от времени тростью в землю, Петерис медленно двигался к воротам. Когда-то, еще мальчишкой, он видел, как прохаживался барон. Правда, барыня держала его под руку, а не то что Алиса, идущая на расстоянии двух шагов.
Эльвира сказала, что о женитьбе пока лучше не говорить, но о чувствах упомянуть не мешает, только Петерис не знал, как это сделать. Он только понял, что Курситисы хотят поскорее выпроводить его, даже поесть не предложили, но ему неизвестно было, что думает Алиса. Если он сразу не спросит ее, то другой такой возможности может уже не быть. Больше всего на свете Петерису сейчас была нужна ясность.
Они уже вышли за ворота, и Алиса остановилась; Петерис набрался храбрости и начал:
— Эльвира, должно быть, уже говорила. Если б вам… Если б вы согласились… Я совсем серьезно! Я должен знать, приходить мне еще или нет.
Алиса опустила глаза:
— Простите, но… то, о чем вы говорите, невозможно.
— Ведь я… — у Петериса слова застряли в горле.
— Мне кажется, мы друг другу не подходим.
— Ну, так… мне еще приходить?
— Запретить я вам не могу, но это будет напрасно.
— Ну, так… так до свидания.
— Прощайте.
Держа трость, как черенок лопаты, втянув голову в плечи, Петерис шел по тропинке к большаку.
Алисе было нелегко. Отказав Петерису, она терзалась неприятными мыслями и чувствами. Она никого не хотела обидеть — и обидела. По натуре отзывчивая, не отозвалась. Мучительнее всего было сознание, что теперь Эльвира сердится на нее.
Алиса всегда жаждала общения, быть с кем-нибудь рядом, светить кому-то. Эльвира вошла в жизнь Алисы в тяжелое для нее время, когда в душе что-то грозило оборваться, зачахнуть. Эльвира оживила ее. Рядом с ней Алиса чувствовала себя надежнее, увереннее. В Эльвире что-то очень ее привлекало. Алиса не знала, что именно: решительные, смелые суждения старшей — на целых три года — подруги, ее страстность или еще что. Алисе хотелось во всем подражать и повиноваться Эльвире. Но вот она уже пошла против ее воли. И это все сильнее тревожило и пугало Алису.
— Мама, я схожу к Эльвире, — сказала наконец она, ведь ее, еще маленькую, учили, что в размолвке тот, кто умнее, всегда уступает и первым просит прощения.
— Лучше не надо, детка.
— Я так не могу…
— Эльвира не первая и не последняя твоя подруга.
— Мамочка, я схожу…
— Мне твоя Эльвира не нравится. Не знаю, чему ты можешь научиться у нее.
Алиса молчала.
— Вспомни, как отплатила тебе за дружбу Ольга? И что делает теперь Эльвира, как не сводит тебя со своим братом? А этот человек хочет на тебе жениться только ради денег.
Познакомившись с Эльвирой, Алиса, счастливая, сообщила матери о новой подруге, которая, как и Курситисы, хочет вырваться из Граков, только она бедна и завидует Алисе, которой предстоит получить наследство.
— Нет, не ради денег! — убеждала Алиса мать.
— Только ради них.
— Нет, я знаю, это не так!
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю.
— Ты больше в их сторону и смотреть не смей!
— Он уже не придет. Я ведь ему ясно сказала. Но как мне жить, если Эльвира…
Отговорить дочку Эрнестина не могла, а удержать силой не пыталась.
Алиса оделась и ушла к подруге.
Эльвира приняла Алису холодно.
— Ну? Что скажешь?
— Ты, наверно, сердишься на меня? — кротко заговорила Алиса, прямо в пальто сев на край стула.
Выражение гордого безразличия с Эльвириного лица не исчезло.
— Эльвира, милая…
— Нечего попусту языком молоть!
Алиса, сделав над собой усилие, воскликнула:
— Не могу же я выйти замуж за человека, который мне не… Без любви! Ведь ты сама говорила!
— Как я говорила?
— Что пойдешь замуж, только если будет настоящая любовь.
— А ты уверена, что любовь Петериса не настоящая?
— А я? Я сама? Ведь обо мне…
— Ты только о себе думаешь. Себялюбивая ты. Сердца у тебя нет, вот что я скажу тебе!
Эльвира вдруг достала потрепанную папку, в которой собирала газетные вырезки о самоубийцах. Ей нравились мрачные описания, она читала их, как увлекательный роман.
— На, читай! Потом поговорим.
Газетная вырезка была совсем свежей и лежала на самом верху.
Алиса замялась.
— Читай!
Алиса нехотя пробежала глазами газетные строки.
«Под Плявинями в Даугаве обнаружен труп молодого мужчины. Самое ужасное, что ноги, грудь и шея утопленника оказались опутанными коровьими цепями, которые и увлекли несчастного в пучину. Как выяснилось, это двадцатидевятилетний Екаб Аузинь, который 24 сентября этого года ушел из дому и исчез. Свой роковой шаг Аузинь совершил из-за несчастной любви; известно, что за день до исчезновения он говорил друзьям о своих отвергнутых чувствах к М. К.: «Живым она меня больше не увидит». Несчастный был тихим, покладистым человеком».
— Ну? Что скажешь?
Алиса не знала, что сказать.
— Понимаешь, что ты можешь натворить? Хочешь, чтобы-на твоей совести была человеческая жизнь? Посмотрела бы, на кого он похож. У меня сердце изболелось. Сказал, все равно ему ничего другого не останется, как повеситься… Может, уж качается на каком-нибудь суку или лежит на дне мельничного озера…
У Эльвиры прервался голос, на глазах блеснули слезы.
— А теперь ступай домой и все обдумай! Сейчас мне трудно говорить с тобой.
— Эльвира, я…
— Уже поздно, барыне не нравится, что ко мне так часто ходят.
— Прости! До свидания… — пробормотала Алиса.
Эльвира не ответила.
Вернувшись домой, Алиса рассказала все матери.
Эрнестина погладила дочь по голове и сказала:
— Ложь это. Сказки. Этот человек ни вешаться, ни топиться не пойдет.
— Ты уверена?
— Можешь мне поверить, детка. А если мужчина и готов повеситься из-за женщины, так пусть вешается. Это ненормальный человек. С таким все равно никогда счастлива не будешь. А Эльвиры этой ты остерегайся!
— Она искренно плакала.
— Комедию она играла, вот что.
В тот вечер Алиса долго не могла уснуть. Ей было страшно не столько оттого, что может принести кому-то много зла, сколько из-за потерянной дружбы.
Октябрь в этом году выдался необычный. В первое воскресенье налетела небывало сильная буря, в саду полковника Винтера попадали зимние сорта яблок. Всю ночь Курситисы опасались, как бы ветер не повалил на их домик канадский тополь. Буря пронеслась по лесам, сломала и вырвала с корнями деревья, пригнала обратно в реки воду из моря, выбросила на берег лодки и плоты, залила подвалы и даже помешала выборам в сейм: газеты жаловались, что из-за непогоды многие люди не пошли голосовать. За бурей последовал холод, а в середине октября выпал глубокий снег. Ученые объясняли причуды природы солнечными пятнами, а проповедники утверждали, что это верная примета близкого страшного суда и светопреставления. Умы людей обратились к необыденному и неизъяснимому.
Может быть, поэтому в то воскресенье в гракской церкви богомольцев было больше, чем обычно, и пастор Брамберг мог остаться вполне довольным и своей проповедью, и усердным пением прихожан.
Когда Алиса возвращалась из церкви, ей казалось, что она вернула себе душевный покой, хотелось быть ласковой и доброй ко всему свету. Они с матерью шли неторопливо, не переставая дивиться необычно раннему снегу, сочувствуя тем, кто не успел убрать морковку и капусту. Около волостного правления Алиса замедлила шаг: оттуда донеслась песня.
— Ну и любят же они распевать! — удивилась Эрнестина, имея в виду дочек посыльного Вердыня.
— Мама, я ненадолго поднимусь к ним! — возбужденно воскликнула Алиса.
— Только не задерживайся!
— Я скоро.
Алиса сама не понимала своего неожиданного желания повидать бывших подружек. Окажись там и Ольга, Алиса не испытала бы ни малейшей горечи. Взбежав по лестнице, с волнением постучала.
Никто не отозвался, не услыхали, наверно. Алиса постучала сильнее и уловила голос Юриса. Она застыла в нерешительности, не зная, чего ей больше хочется: увидеть Юриса или убежать, но распахнулась дверь. Вердыня распростерла руки:
— Алиса, миленькая!
— Нет, я… — запнулась Алиса.
Вердыня потащила Алису в комнату.
— Ольга! К тебе гостья!
Первым Алиса увидела Юриса, рядом с ним — Ольгу, затем бутылки, рюмки, миску с пирогами, кулек конфет. Вердынь, откинувшись на спинку стула, держал на коленях гармонь. Ольгины младшие сестры расселись на кровати. Все смотрели на Алису.
— Простите, я не знала.
Алиса повернулась, чтобы уйти.
— Не пускайте ее! — воскликнула Вердыня.
Взяв бутылку и рюмку, она встала перед Алисой.
— Ты, наверно, и не знаешь, что мы Ольгу отдаем. Замуж выходит. За здоровье и счастливую жизнь молодых! Ну, пей же!
Алиса выпила, не глядя на помолвленных. Поперхнулась и закашляла.
— Позавидовала, наверно, — засмеялась будущая теща.
— Пускай снимает пальто и садится за стол! — настаивал Вердынь.
— Нет, нет! Пожалуйста, не надо! Я пойду.
Вырвавшись из рук Вердыни, Алиса выбежала вон. Но домой не пошла. Ошеломленная, побрела к мельничной плотине. Лениво, словно масляные, колыхались мелкие волны. И Алиса невольно представила себе под ними, на дне пучины, утопленника. Содрогнувшись от неприятной мысли, она перешла мост и долго смотрела, как, прорываясь под слегка приподнятый затвор, бойкий водный поток мчится через плотину, падает на камни и взбивается пеной. В его торопливом беге было что-то опьяняющее и захватывающее.
— Мое почтение!
Алиса обернулась. Перед ней стояла Эльвира.
— Я сегодня тоже была в церкви. Ты так загордилась, что в мою сторону и не взглянула.
Алиса, кроме как на пастора и в молитвенник, не смотрела, просто не замечала остальных прихожан.
— Ты все еще обижаешься?
— Нет, я так.
Алиса не могла договорить. Дружелюбие Эльвиры ее смутило больше, чем внезапное появление подруги на плотине.
Эльвира нащупала Алисину руку в перчатке и слегка пожала:
— Все будет хорошо.
Затем Эльвира снова коснулась руки Алисы и стала рассказывать, что на прошлой неделе поругалась с хозяйкой и чуть было не ушла от Циммеров. Удержало лишь то, что ей просто некуда деваться. Затем перешла на последние волостные сплетни, услышанные в церкви.
— Холодно тут стоять. Может, посидим немного у меня?
— Нет. Мама ждет. Может быть, вечером.
— Вечером я иду на танцы. Не хочешь пойти со мной?
— Нет.
Условились, что Алиса придет к Эльвире завтра или послезавтра.
Прощаясь, Алиса спросила:
— А как Петерис?
Эльвирино лицо мгновенно посерьезнело.
— Плохо. Совсем плохо. Приходил. Все молчит, сидит такой странный. Прямо страшно за него, как бы рук на себя не наложил.
В голосе Эльвиры слышались тревога и сочувствие.
Алиса больше расспрашивать не решалась.
Ни в понедельник, ни во вторник она к Эльвире не пошла. У нее начались сильные головные боли и жар. Температура, правда, была не очень высокой, и врача не позвали.
— Все из-за этой бури, — рассуждала Эрнестина.
Алиса пребывала в состоянии полуяви-полусна, глаза лихорадочно блестели. На третий день полегчало, и в пятницу вечером она отправилась к Эльвире.
Немного поговорив с подругой, Алиса сказала:
— Можешь передать Петерису, что я пойду за него.
Алиса решила пожертвовать жизнью ради человека, который ее любит.
Вначале Эрнестина к решению Алисы отнеслась спокойно: объяснила его болезнью, легкой возбудимостью. И потому сохраняла спокойствие, терпимость, надеясь, что решение это само по себе растает и исчезнет; сейчас переубеждать Алису бесполезно, только раздражать дочь и вызывать у нее слезы.
Но всю тяжесть происходящего Эрнестина почувствовала в воскресенье, когда пришел Петерис.
Эрнестина опять хлопотала у плиты. Новое тонкое летнее пальтишко смотрелось нелепо, казалось узковатым, к тому же бутылка оттопыривала внутренний карман.
— Не холодно? — спросила Алиса, принимая шляпу.
Трости на этот раз не было.
— Я не мерзляк.
Румяное лицо и плечистая фигура в самом деле говорили о завидном здоровье.
Освободившись от верхней одежды, Петерис подошел поздороваться с Эрнестиной.
— Ну так здравствуйте! — по-дружески сказал он и протянул широкую ладонь, отбросив сестрины наставления.
— У меня рука грязная, — замялась Эрнестина.
— Это ничего.
Петерис схватил ладонь Эрнестины и звонко чмокнул. Эрнестина растерялась, покраснела. Неловко почувствовал себя и Петерис. Но когда-то мать учила, что в знак глубокого почтения целуют руку, и недавно Лизета повторила, что, сватая дочь, полагается поцеловать руку матери. Густав как будущий тесть сразу тактично оставил Алису и Петериса одних. Поговорили немного о погоде, потом Петерис сказал, что он прямо от Эльвиры:
— Ну так вот… Эльвира уже говорила, что…
Петерис замолчал, Алиса тоже не могла проронить ни слова.
— Так вы согласны? — набрался наконец смелости Петерис.
— Да, — тихо ответила Алиса.
— Так вот мне… у них тоже спросить?
Алиса поняла, что «у них» — это у отца и матери.
— Наверно, надо.
Когда Эрнестина внесла в комнату супную миску, Петерис вышел на кухню, достал из пальто бутылку и, смущенно улыбаясь, поставил на середину стола.
— А вот моя доля!
Эрнестина подала рюмки, Густав откупорил бутылку.
— Я в Риге на пробочной фабрике работал, — сказал Густав, пытаясь сострить, но никто даже не улыбнулся.
— Ну вот… Я хотел бы просить руки вашей Алисы, — с трудом пересилил себя Петерис и тут же выпил свою рюмку до дна.
Эрнестина, пригубив, смотрела на скатерть, Алиса тоже, Густав краем ладони отирал бороду.
— Ну! — наконец Эрнестина одобрительно взглянула на Густава.
Но Густав молчал.
— Не будет ли для Алисы такая жизнь слишком трудной?
— Мамочка, об этом мы уже говорили! Не будет мне трудно!
Молчание Густава и Эрнестины было истолковано как знак согласия. После этого уже никто почти ничего не говорил; пообедали быстро, словно куда-то спешили, и Эрнестина сразу унесла посуду. В комнате остались только Петерис с Алисой, но у них разговор не ладился; посидев с полчаса, Петерис собрался уходить. Алиса пошла проводить его до крыльца. В полутемных сенях Петерис вдруг обнял невесту и поцеловал в щеку. Алиса растерялась, не нашлась что сказать, так и ушла молча.
В следующее воскресенье Петерис явился в старой солдатской шинели, более привычной, да и более теплой, чем новое летнее пальто. Снова целовал в сенях Алису, но, только жених ушел, она расплакалась.
— Успокойся, детка, мы ему откажем, и все опять будет хорошо.
— Не надо, ради бога! Я ведь обещала…
— Ты ведь мучаешься.
— Не мучаюсь я. Совсем не мучаюсь.
Вечера в доме садовника стали слишком длинными, и Алиса все чаще убегала к Эльвире. Если той надо было делать работу по дому, Алиса помогала. Госпожа Циммер, конечно, ничего не имела против того, что к служанке ходит подруга, которая моет посуду или убирает аптеку лучше и тщательней самой служанки.
Иногда Эльвира, будто чтобы подышать свежим воздухом, вечером провожала Алису домой. Однажды она спросила:
— А моряк этот пишет тебе?
Густав как раз вчера принес с почты письмо — судя по штемпелю, из Ливерпуля.
— Почему же ты ничего не сказала мне о письме? — насторожилась Эльвира.
— Не пришло в голову.
— А покажешь?
— Конечно.
Эльвира зашла с Алисой в комнату и прочитала письмо:
«Дорогая Алиса! Ваше письмо получил. Я счастлив…»
Следовало описание того, как судно покинуло Средиземное море, как боролось со штормом в Бискайском заливе. В конце сообщалось, что теперь «Иогита» направляется в Бразилию, и был указан адрес в Рио-де-Жанейро.
— Ты ему ответишь?
— Не знаю. Наверно, не стоит.
— Так оставлять нельзя! Человек будет надеяться, а ты тем временем станешь замужней женщиной. Приедет и еще скандал устроит.
— Что же мне написать…
— Я напишу за тебя! И карточка его тебе ни к чему!
Алиса отдала будущей родственнице фотографию Жаниса Квиеситиса.
Когда Петерис навестил невесту в третий раз, он был уже не в шляпе, а в меховой ушанке, которую носил на работе.
— Да чего там, на дороге, себя показывать-то! В шляпе голова мерзнет, — объяснил он, хотя его никто ни о чем не спрашивал.
Обед был готов, но Эрнестина не спешила подавать на стол; присутствие Алисиного жениха никакой радости ей не доставляло. Она тихо, на цыпочках, подошла к двери и послушала, о чем молодые беседуют.
— Когда у нас хутор будет, тебе работать не придется. Сможешь сидеть да посматривать, — искренне говорил Петерис.
— Но поначалу, без хутора, нам придется нелегко, — тихо возразила Алиса.
— Вот получить бы это наследство…
Раздался вздох, затем наступила тишина. Проскрипел стул.
Эрнестина, затаив дыхание, отступила от двери.
Когда Петерис собрался домой и уже поцеловал в сенях Алису, Эрнестина быстро надела пальто и повязала платок.
— Куда ты, мама?
— Сбегаю к госпоже Винтер.
Эрнестина догадалась, что Петерис опять пойдет к Эльвире советоваться, и не ошиблась. Она хотела поговорить с Петерисом по дороге, но передумала, решив, что будет лучше, если разговор состоится в присутствии Эльвиры.
Поскольку уже стемнело и Петерис не оглядывался, Эрнестина незамеченной добралась до аптеки, и не успел он снять шинель, как в комнату вошла его будущая теща.
— Я хочу серьезно поговорить. С вами обоими. Я знаю, что вы, барышня, сумели повлиять не только на Алису, но, может быть, в какой-то мере, и на своего брата, — начала Эрнестина.
Эльвира, чуть прищурясь, смотрела на непрошеную гостью проницательными глазами, давая возможность высказаться.
— Вы знаете, почему Алиса ушла из «Лиекужей»?
Эльвира, немного подумав, ответила:
— Знаю.
— Она не способна к тяжелому крестьянскому труду.
— Она ушла не поэтому.
— Почему же?
— Вы не знаете?
Эльвира иронически улыбнулась.
Эрнестина поняла, что продолжать в таком духе бессмысленно, — не для того она сюда пришла, чтобы затевать какую-то игру, поэтому обратилась прямо к Петерису:
— Я знаю, что вы, господин Виксна, надеетесь на деньги, которых у Алисы нет — и, пока мы с мужем живы, их у нее не будет. Могу поклясться.
— Какие деньги! Не нужны мне никакие деньги!
— Я сегодня слышала, как вы говорили о деньгах!
— Это я только так. Если бы они все-таки появились.
— А если их не будет?
Петерис не ответил.
— На какие средства вы собираетесь содержать Алису? Вы ведь обещали, что работать ей не придется, что она сможет сидеть во дворе да посматривать, как другие работают.
Петерис, глубоко обиженный, смотрел в сторону на пожелтевший портрет Лии Мары.
Эрнестина снова обратилась к Эльвире:
— Я пришла не ссориться с вами и не попрекать вас. Я только хочу попросить: оставьте Алису в покое! И не убеждайте ее в том, во что не верите сами.
— В чем, например, я ее убеждаю?
— В том, что ваш брат утопится или повесится, если Алиса не пойдет за него.
— К сожалению, это его собственные слова.
Обе женщины враз посмотрели на Петериса, ожидая, что он скажет.
— Чего не наговоришь иной раз, — сконфуженно пробормотал Петерис.
— Насколько я вас знаю, вы слишком серьезный человек, чтобы из-за девушки, которая вас не любит, покончить с собой. И я ничуть не сомневаюсь, что вы найдете себе более подходящую жену, чем Алиса.
— Если бы Алиса не любила моего брата, так зачем же она приходила ко мне сказать, что согласна? — не отступала Эльвира.
— Потому что вы запугали ее.
— Чем это я ее запугала?
— Вам это лучше знать. Еще раз прошу вас, как может только просить мать. Не губите Алису! Оставьте ее в покое!
— Ну, коли нет, так… Чего уж… — Петерис никак не мог справиться с хрипотой.
— Я верю, господин Виксна, что вы, добрый, честный человек, поймете меня и жизни лишать себя из-за Алисы не станете.
— Да чего уж там!
— И, пожалуйста, больше не ходите к нам!
— Могу и не ходить. Раз уж такое дело… Тогда и не стоит.
— И вы тоже, барышня, не смущайте Алису!
— Никогда я этого не делала!
Наступило неловкое молчание. Все было сказано. Эрнестина ушла. От волнения у нее кружилась голова.
Дома она призналась Алисе, где была, и подробно передала весь разговор.
— Что ты наделала, мама!
— Успокойся, детка, все будет хорошо. Он больше не придет.
— Ты думаешь?
Алиса посмотрела на мать с недоверием и с едва заметной надеждой.
— В будущем году мы уедем отсюда, — заговорила Эрнестина. — Среди других людей ты быстро все это забудешь. Переберемся в город, подыщешь себе подходящую работу, научишься ремеслу…
— Если бы мы вернулись в Ригу, я хотела бы поступить в цветочный магазин. Продавщицей.
Во время разговора с матерью Алиса все больше смелела и ободрялась. Теперь и Густав начал склоняться в их сторону. В опустошении, причиненном бурей, сорвавшей яблоки и обломавшей полные плодов ветви, полковник Винтер и его матушка винили Густава, и он имел с ними неприятный разговор.
— Весною непременно надо перебираться на другое место! — воскликнул Густав.
Курситисы говорили долго, пока наконец Алиса не обняла Эрнестину и не сказала:
— Спасибо, мама. Мне так хорошо теперь!
От зеленого абажура лился спокойный, теплый свет, пахло свежезаваренным чаем, тихо тикали на стене часы. В домике садовника воцарились, как прежде, покой и согласие.
Вдруг со двора, из темноты, донесся странный звук, не то повизгиванье, не то стоны. Густав подошел к окну и тихо сказал:
— Там кто-то стоит.
— Это он, — прошептала Алиса. Она встала и медленно, с высоко поднятой головой направилась к двери.
— Куда ты? Алиса! Не ходи!
Алиса не слышала мать. Отперла дверь и вышла во двор, в темноту.
Под окном стоял Петерис и плакал.
В эту минуту Эрнестина поняла, что лишилась дочери, навсегда.
Подошло рождество. В домишке садовника готовились к свадьбе, варили студень, тушили капусту, пекли хлеб и пряники. Густав притащил из леса елку, закрепил в крестовине и оставил на дворе под окном.
— Елку сегодня зажигать не будем? — спросила Алиса.
— Некогда. Завтра вечером…
Эрнестина осеклась на полуслове, что с ней случалось весьма редко.
— Так я схожу в церковь.
Эрнестина взглянула на Алису, смахнула углом фартука пот со лба и сказала:
— Иди, детка. Мы и без тебя управимся.
Алиса оделась и поспешила в церковь. Она знала, как много дома дел, но не представляла этот вечер без елки. Сколько Алиса помнила себя, в сочельник в комнате неизменно благоухала елка, трепетно горели свечи, робкими, неумелыми голосами отец с матерью тянули рождественские песни. В этот вечер она обычно пребывала в ожидании чего-то большого, торжественного, ей казалось, вот-вот свершится чудо и настанет пора бесконечного счастья. Алиса чувствовала, что нельзя упустить этот чудесный миг, чтобы не стряслось нечто непоправимое, тем более что в последнее время она все чаще томилась мрачными предчувствиями несчастья.
Народу в церкви было немного. Большинство придет на богослужение завтра, в первый день праздника, а сегодня вечером люди сидели возле зажженной елки в кругу семьи; да и не привыкли селяне вечером ездить в церковь. Явились лишь самые богобоязненные, чудаки да одинокие.
На большой елке посреди храма горело, наверное, более ста свечей, наполнявших церковь теплым светом, и огоньки их отражались в темных окнах, точно маленькие звездочки. В пустой церкви орган гудел тише, но звуки раздавались гулкие, густые. И пастор был новый, никому не знакомый; сам Брамберг сегодня вел службу в Мулдском имении. Не сильным юношеским голосом пастор провозгласил радостную весть:
— «И родила сына своего первенца, и спеленала его, и положила его в ясли, потому что не было им места в гостинице. В той стране были на поле пастухи…»
Произносимые нараспев слова летели над головами прихожан и, отражаясь от сводов и сверкающих оконных стекол, вторились эхом.
Затем пастор поднял глаза, обвел взглядом прихожан, словно хотел рассмотреть каждого из них в отдельности.
— Тиха рождественская ночь! Ночь света, ночь чуда. Откроем в эту ночь потайные, самые сокровенные уголки своего сердца, и да наполнятся они светом!
Молодой пастор смотрел прямо на Алису. Она вздрогнула. А когда он начал читать первое послание апостола Иоанна, поняла, что именно за этими словами она пришла сегодня сюда:
— Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от бога… Возлюбленные! если так возлюбил нас бог, то и мы должны любить друг друга.
Бог есть любовь. Эти слова Алиса слышала уже давно, но сегодня она ч у в с т в о в а л а их. Сегодня они были для нее ж и в ы е.
Когда Алиса вернулась домой, елка все еще стояла на дворе под окном. Алиса подошла к ней, хотела погладить, но хвоя колола ладонь. Алиса крепче сжала ствол и, не обращая внимания на легкую боль, унесла елку в комнату.
— Не слишком ли рано внесла?
— Я наряжу ее. Завтра, может, некогда будет.
Алиса развешивала золотую мишуру, укрепляла свечечки, привязывала к ветвям яблоки.
— Красиво было в церкви?
— Очень, — ответила Алиса.
Какое-то время Эрнестина молча смотрела, как дочь возится с елкой, затем, подойдя совсем близко к ней, сказала:
— Детка! Еще не поздно. Откажи! Отец сходит к пастору, скажет, что ты передумала. Ты понимаешь ли, что делаешь? Ты ведь не любишь его.
— Нет, мать. Я люблю его.
Алиса впервые назвала Эрнестину не мамой, а матерью. Та, слегка вздрогнув, спросила:
— С каких это пор?
— Сегодня в церкви я поняла, что люблю его.
Эрнестина заплакала. Алиса гладила ее по голове, но слезы матери, как ни странно, не огорчали ее, лишь будили в душе легкую, светлую грусть.
Алиса стояла перед алтарем, высоко держа голову, с просветленным лицом. Петерис слегка сутулился и был растерян.
Их благословили, и молодожены, посверкивая кольцами, под звуки органа мелкими, неуверенными шагами вышли из церкви навстречу новой жизни.
Все расселись в трех санях и небольшое расстояние до дома садовника, как и полагается свадебному поезду, промчались резвой рысью. Одну лошадь одолжил Лиекуж, другую Густав выпросил у госпожи Винтер, а третья принадлежала посаженому отцу. Гостей было немного. Из родственников невесты — тетя Нелда с Эмилем и Виктором и Рудольф с дочкой Луцией. Из близких жениха только Лизета и Эльвира. Поезжанами Курситисы пригласили чету лавочников Дронисов, единственных неродственников. Всего вместе с молодоженами набралось тринадцать человек.
— Чертова дюжина! — шепнула Лизета Эльвире и усмехнулась. Ни с кем, кроме дочери, Лизета не разговаривала, только наблюдала за всеми и казалась чем-то глубоко обиженной.
Алиса в подвенечном платье, красивая и застенчивая, словно прониклась исключительностью дня. В ее взгляде время от времени мелькала не заметная прежде самостоятельность, решимость.
Эрнестина улыбалась, старалась казаться бодрой, со всеми приветливой, но видно было, что сегодня не самый счастливый день в ее жизни, порою она теряла нить начатого разговора, иной раз слишком торопливо вскакивала из-за стола, чтоб помочь хозяйке. Густав конфузливо усмехался в бороду и смущенно поглаживал ее.
Зато Петерис все смелел и, когда кричали «горько», долго не мешкал. Поцеловав в губы молодую жену, он счастливо улыбался; похоже, он был не прочь повторять это сколько угодно.
Главное веселье шло от Эльвиры, она была осью, вокруг которой все вертелось. Оба юнца, Эмиль и Виктор, и немало повидавший на своем веку Рудольф не спускали с нее глаз. Стол отодвинули к стене. Эмиль поставил привезенный с собой патефон, и начались танцы. Первый вальс, не умея, кое-как протопал новоиспеченный муж с Алисой и потом уж больше не танцевал, а только, улыбаясь, смотрел, как с его женой танцуют по очереди Виктор, Эмиль, Рудольф, а иногда и лавочник Дронис.
Первой ушла домой Лизета, простившись только с сыном и невесткой, затем чета Дронисов. Остальные, даже Эльвира, остались ночевать в доме садовника. Чтобы освободить в небольшой комнате место для свадебного стола и елки, кровати вынесли во двор, но Густав взял у госпожи Винтер солому и загодя свез в дровяной сарай, так что теперь осталось только внести ее в комнату и застлать простынями и одеялами.
Эльвира задула лампу — было достаточно светло от смотревшей в окно луны — и первой стала раздеваться. Отогнав Рудольфа, который страшно хотел ей помочь, она сняла платье и устроилась на самой середине. По одну сторону легли молодые, по другую Эмиль и Виктор, скорее для того, чтобы защитить ее от пьяного Рудольфа. Рядом с Петерисом улегся Густав. Эрнестина осталась на кухне мыть посуду.
Уставшие гости вскоре один за другим захрапели, ко Алисе не спалось. Ей казалось, что не спит и Петерис. Они лежали под одним одеялом, но не соприкасались. Петериса, как и ее, близость эта, видно, смущала. Вдруг у Алисы возникло желание прильнуть к человеку, с которым ей предстояло прожить всю жизнь, к человеку, которого она любит и будет любить всю жизнь.
— Петерис.
В лицо Алисе ударил винный перегар, и тяжелая рука зашарила по ее телу…
Алиса изо всех сил оттолкнула руку Петериса. Он отодвинулся. Затаив дыхание, Алиса ждала, что будет дальше. Но Петерис молчал, и никто, наверно, ничего не заметил. Гости по-прежнему продолжали храпеть; спустя час захрапел и Петерис.
Застывшими глазами Алиса смотрела в окно, где за голыми ветвями, облитыми лунным светом, обещая чудо, трепетала яркая звезда.
Алиса беззвучно заплакала.
Петерис Виксна еще в отрочестве отличался необыкновенной силой. Когда он на ярмарке в цирковом балагане впервые увидел, как борются силачи, ему стало ясно, что со временем он тоже станет борцом, чтобы показывать людям свою силу. Пася хозяйских коров, он целыми днями поднимал тяжеленные камни, потом раздобыл брус, к концам которого приладил ящики с кирпичами, упражнялся и лежа, и сидя, опускал брус на живот и делал «мост». Но, главное, при любой возможности боролся. Клал на обе лопатки более рослых и тяжелых, чем сам, противников. Петерис стал ловким и выносливым. «Этот не из мяса и костей», — плевались побежденные и удивлялись зрители. Железный Петерис, Лурих (в то время был всемирно известный борец Лурих), Новый Диджус — такие прозвища давали Петерису.
Умением бороться Петерис был обязан старому чудаковатому Диджусу, который когда-то слыл первым силачом на всю их округу. Петерис, правда, не позволил бы переехать через него возу с зерном, лупить себя по животу слегой и не стал бы таскать на спине живого кабана или босиком бегать зимой десять верст; но он всегда прислушивался к наставлениям Диджуса, как закалять мышцы. Особенно горячо тот предостерегал: «Как огня опасайся женщин! Они отнимут у тебя силу, вытянут все электричество, иссушат кровь. Будешь с бабами путаться, никогда сильным не станешь». Диджус не курил, не пил и прожил всю жизнь холостяком.
Война расстроила планы юного Петериса. Хотя ему еще повезло: его зачислили в артиллерию. В штыковые атаки Петерис не ходил, под вражескими пулями не лежал. Его орудие находилось в укрытии, а сам он в основном заботился о лошадях. Фронт долго стоял на месте, жилось спокойно, праздно, и именно здесь Петерис по-настоящему набрался борцовского опыта. Его противниками были и закаленные сибиряки, и гибкие грузины, мериться силой приходили и солдаты соседних частей, но редко кому из соперников удавалось одолеть Петериса.
В семнадцатом году, когда фронт стал разваливаться, Петерис и еще двое латышей, Рийкурис и Степинь, уехали с фронтовым товарищем Птицыным в Сибирь и поселились в маленькой деревушке верстах в трехстах от Красноярска. К своим винтовкам они прихватили патроны — надеялись в тиши тайги, промышляя зверя, дождаться более спокойных времен и вернуться домой.
Но законы тайги были суровее, а жизнь там опаснее, чем представляли друзья. Все трое вернулись в Красноярск и поступили на судно матросами, а заодно и грузчиками, потому что на пристанях никакой механизации не было, и грузы с пароходов и барж на берег и обратно приходилось таскать на себе. Капитан заметил Рийкуриса и Петериса, выделявшихся среди остальных новичков своей порядочностью, доверял им штурвал, а в следующий сезон поручил присмотр за полусотней матросов. Среди их пестрой компании было немало пьяниц, бывших воров и каторжников, но Петерис и Рийкурис хорошо управлялись с ними, потому что люди такого сорта всего больше уважают физическую силу, а ее Петерису было не занимать, и смелость, которой отличался Рийкурис.
Революция дошла и до Енисея. На пароходе плавали и белые, и красные, стреляли из ружей и пушек. Рийкурис вступил в партию и предложил Петерису последовать его примеру. Но Петерис колебался, не решаясь сразу на столь важный шаг, — что-то его влекло, что-то останавливало. Петерис сочувствовал рабочему правительству: отец, мать, деды гнули спину на других, в деревне не было человека ниже батрака или поденщика. Он и сам ребенком начал добывать себе хлеб. Но Петерис еще сызмальства был приучен не доверять красивым словам, а верить тому, что у тебя в руках, а не у другого на устах. Он, правда, ходил на митинги, жадно слушал ораторов, суливших трудовому люду светлое будущее, но присматривался и к тем, кто за глаза тихонько посмеивался. На судне Петериса считали убежденным сторонником новой власти. Он сам своих взглядов не разглашал, был с товарищами сдержан, как это и следует, если ты над кем-то поставлен и за кого-то отвечаешь. Но какие тут еще могли быть сомнения, если их с Рийкурисом водой не разольешь, а Рийкурис коммунист.
Начали действовать беженские комитеты. Петерис и Степинь вернулись в Латвию, Рийкурис остался в Сибири. В резекненском карантине Петериса задержали и отправили в тюрьму: Степинь показал, что Петерис коммунист. Через несколько месяцев его выпустили, но лишили возможности получить землю.
А в то время в Латвии с землей было связано все: мечты, надежды, ненависть, кровь, слезы и — мода. Земли хотел каждый, кто имел какую-то возможность ее обрабатывать. Земли добивались и те, кто возделывать ее не умел и даже не собирался. Земли домогались чиновники, офицеры, спекулянты, художники и писатели. Раз все берут, так почему бы не взять? Стадный закон действовал и здесь.
Но Петерис рвался к земле совсем по другой причине. С годами поблекла мечта о цирке. Петерис, правда, продолжал бороться, показывать свою силу, что было приятно и даже выгодно, но стать профессиональным борцом уже не стремился. Чтобы жить, ему нужна была твердая почва под ногами. А он еще с детства привык считать землю главным мерилом ценностей. Когда Рийкурис сказал: «Оставайся, со временем будешь водить корабли», Петерис ответил: «Я так не привык».
Землю давали даже писарям и портным, но не Петерису. Окажись теперь Степинь под рукой, Петерис показал бы ему где раки зимуют, но, к счастью, он бывшего друга никогда больше не встречал. Всюду, куда бы Петерис, выйдя из тюрьмы, ни обращался, в землеустроительный комитет его волости или соседней, ему отказывали. Тем временем землю всю поделили, выделять стало нечего, даже если бы хотели.
С горечью в сердце Петерис батрачил у хозяина, но с мыслью о собственной земле не расставался. Он упрямо копил рубль за рублем, позже лат за латом, чтобы со временем обзавестись инвентарем, арендовать или даже приобрести небольшой земельный участок. Пренебрегая друзьями, утехами молодости, думая только о главной цели.
И тогда в жизнь Петериса вошла Алиса, лишив его привычной рассудительности. Но неожиданно открылось, что у Алисы есть деньги, по крайней мере когда-нибудь будут, и Петерис почувствовал, что-наконец судьба вознаградит его. Он не понимал, почему Алиса не хочет выйти за него замуж, но когда это, странным образом, все-таки произошло, он почувствовал себя самым счастливым человеком на свете.
Сразу после свадьбы Петерис Виксна перешел жить к Курситисам. Дом садовника на две семьи не был рассчитан, и новобрачные устроились на кухне, на Эрнестининой кровати, которая была пошире, а Курситисы остались в комнате — Эрнестина взяла себе узкую кроватку Алисы. Новый костюм Петериса запихнули в шкаф Курситисов, а рабочую одежду и трость повесили в сенях.
Петерис нанялся на лесные работы заготавливать шпалы. Весною он собирался пойти на строительство Глудско-Лиепайской железной дороги, где, как говорили, можно было заработать около десяти латов в день. Накопив денег, Петерис собирался купить немного землицы да еще втайне надеялся на Алисино наследство. Курситисы хоть и выслушивали планы Петериса, но в их обсуждении не участвовали. Единственным утешением для них было то, что Петерис дома появлялся лишь по воскресеньям, и так предполагалось, по крайней мере, еще года два-три. На лесных работах быстро рвались носки и варежки, изнашивалась одежда. Алиса связала мужу по три пары носков и варежек, принялась за теплую фуфайку и попросила мать сшить Петерису рабочую куртку.
— Значит, мне и на него шить?
— На отца-то шьешь.
— На отца — это другое дело.
Наконец Эрнестина дала себя уговорить. Петерис, раскорячив ноги, твердо встал посреди комнаты, и теща, впервые касаясь фигуры зятя, измерила грудь, живот, крепкую шею и мускулистые руки.
Через неделю заказ был готов.
— Не узко ли? — усомнился Петерис.
Эрнестина поджала губы.
— Надень! — велела Алиса.
Петерис надел синюю, без подкладки куртку и застегнулся.
— Я ведь говорил! Под мышками жмет!
Алиса подошла посмотреть.
— Ничего не жмет.
— Что я, сам не чувствую?
Петерис согнул в локте руку, мышцы округлились, на рукав набежали морщины. Затем он согнул и вторую руку, поднял локти в уровень плеч, сделал рывок. С треском лопнули швы, отлетело несколько пуговиц. Петерис и сам удивился, он не хотел рвать новую одежу.
— Куда мне такое? В такой куртке только гулять, а не работать, — смущенно усмехнулся Петерис.
Эрнестина, не проронив ни слова, вышла из комнаты.
— Не надо было так! — огорченно воскликнула Алиса.
— Да разве я нарочно! Когда шьют так!
С чувством неловкости и обиды Петерис швырнул испорченную одежу на стул.
Эрнестина, находясь на кухне, все слышала и к несчастной куртке больше не прикоснулась. Позже использовала ее на тряпки.
После этого случая Алиса по-настоящему поняла, как обременила родителей, приведя к ним Петериса; она с отчаянием сознавала, что впредь ничего лучшего ждать не придется, что недоразумения неизбежны, и однажды вечером, когда муж пришел домой, сказала ему:
— Нам надо отделиться от родителей.
— Куда же ты так сразу побежишь? Она говорила что-нибудь?
— Кто? Мама?
— А кто же еще?
— Нет.
Петерис помолчал, потом сказал:
— Мне-то что? Я тут почти не бываю. А если ты из-за себя, так ведь больше денег уйдет.
Алиса и сама не решалась отделиться от родителей, остаться с Петерисом наедине. Почему, этого она себе толком объяснить не могла.
Но вот спустя месяц все неожиданно уладилось само собой.
Алиса пошла в лавку за керосином и селедкой.
— Как поживает молодая женушка? — спросил Дронис.
— Спасибо, хорошо.
— Только личико как будто осунулось, погрустнело.
Алиса растерялась. Этот улыбающийся, приветливый человек уж больно проницателен.
— Нам мама уже говорила, — выразительно вздохнула госпожа Дронис.
— Было бы лучше, если бы мы жили врозь, — сказала Алиса, видя, что нет смысла что-то скрывать.
Супруги переглянулись, затем Дронис наклонился поближе к Алисе и спросил:
— Вы хотели бы жить отдельно, своим домом?
Алиса не знала, что ответить.
Лавочник снова переглянулся с женой.
— Зайдите к нам в воскресенье с мужем. Потолкуем.
Между тем Дронисы уже заранее обговорили все с Эрнестиной и Густавом.
Дронису принадлежало новое хозяйство, которое он сам не вел, а сдавал в аренду. На юрьев день контракт кончался, но Дронис был недоволен арендатором. Эрнестина пожаловалась, что не ладит с зятем, рассказала про пустые, на ее взгляд, мечты о собственной земле, но Дронис был о Петерисе иного мнения.
Так, отчасти против своей воли, Эрнестина помогла зятю осуществить его мечту стать хозяином и отдалила от себя дочь.
Через неделю Петерис Виксна подписал контракт и стал арендатором в «Апситес».
До весны времени оставалось немного.
В конце прошлого столетия один из сыновей барона Айзена, вернувшись из Германии, где изучал агрономию, обнаружил, что отец не способен интенсивно вести хозяйство, что в имениях слишком мало пахотной земли и что слишком много ее в свое время дали выкупить крестьянам; выявил они другие недостатки. Не желая спорить, тем более ссориться с сыном, старый барон отдал в его ведение, фактически в полную собственность, Гракское имение, оставив под своим надзором Мулдское и Саусатское поместья.
Молодой барон действовал решительно: уволил управляющего, а сам поселился в красном кирпичном доме, который люди называли замком. Прежде всего разбил большой сад, построил домик для садовника, новый хлев, наметил участок для парка и для нового, почти настоящего замка (последнее намерение осталось на бумаге). Одновременно начал осваивать пахотные земли.
На самой окраине волости, у речки Осоковки, находились луга, окруженные лесом, кустарником и болотом. Это место называли Осоковой низиной (по ближнему хутору — «Осоки»). Старый барон там сдавал крестьянам в аренду луга, а молодой хотел устроить большую скотоводческую ферму, так называемый фольварк. Свел вокруг осиновые и еловые перелески и получил сплошной массив гектаров в двести, где растил главным образом клевер. На Осоковке успели поставить большой сенной сарай. Революция 1905 года сильно умерила баронский пыл, а первая мировая война окончательно перечеркнула все его планы. Заброшенные холмы и луга поросли кустами. Сам барон исчез и уже не вернулся, а территорию будущего фольварка перераспределили между новохозяевами.
Когда в ольшанике из землянок и шалашей начали подниматься струйки дыма, новых поселенцев стали сравнивать с цыганами. Те тоже ютятся на лесных опушках, жгут костры, так же нищи и вызывают у всех подозрение. «Голь перекатная», «вшивье», «зараза» — так величали их крепкие хозяева, отцы которых в свое время купили хутора у барона и которых называли поэтому старыми хозяевами, в отличие от новых.
В волости возникла местность, не имевшая настоящего географического обозначения. Ее называли и Осоковыми лугами, и Осоковой низиной, даже «У большого сарая», а какой-то остряк выдумал окрестить этот угол Болгарией. Среди старшего поколения еще живы были воспоминания о турецкой войне, холмы по обоим берегам Осоковки, может быть, немного напоминали горы далекого края виноградников и табачных плантаций, а может быть, кое-кто считал, что в настоящей Болгарии живут цыгане или другие малосерьезные люди, поди разберись! Но название пристало, и все чаще окраину волости романтично называли Болгарией.
Болгария — отдаленный угол лишь в понимании обитателей Гракского имения. А вообще-то довольно хорошее место с большим, красивым бором; есть здесь и болото, и мелколесье, и кустарник. Болгария вовсе не глушь. Если проехать четыре километра до большака, к корчме у бывшей Петушиной мызы, то и до Бруге уже недалеко, всего семь километров, а от Гракского имения до города — двенадцать.
Усадьба «Апситес» стоит в самой верхней части бывших лугов, где Осоковка, петляя от болота и пробиваясь мимо пригорков, исчезает в лесу, чтобы потом влиться в большую реку. Земля тут не очень плоха, только мало обработана и, как повсюду в Болгарии, заросла кустами. На южном склоне пологого пригорка, против речки, где кончается узкая полоса луга и начинается овраг, стоят две постройки: сарай, у которого только крыша, для стен даже досок еще не припасли, и временное жилье: хибара с комнатой на одной половине и хлевом на другой.
— Красивое место, — сказала Алиса, когда Петерис свернул на грязную тупиковую дорогу.
— Что тебе эта красота?
Петерис сказал это угрюмо, хотя сам тоже волновался, но он понимал, сколько тут предстоит работы.
К задку телеги были привязаны две коровы, а шедшая за ними Алиса время от времени помахивала хворостиной. Петерис сидел на телеге, на узле с сеном, наполовину утопая в возу, окружающее было ему виднее, чем Алисе.
Телега остановилась посреди участка, заваленного хворостом, камнями и мусором, и тут начинался луг, который спускался к самой речке.
Петерис соскочил с воза. От долгого сидения затекли ноги, ехали-то более двух часов.
— Коровы пускай постоят привязанные!
Петерис пошел посмотреть хлев, Алиса последовала за мужем.
Жидкая, наспех сколоченная дверь, обитая тряпьем, распахнута настежь. Петерис отодрал торчащую обивку и презрительно произнес:
— Недотепы!
Вид хлева изнутри оказался еще непригляднее. В навозе валялась разбитая кормушка, от свиной загородки остались одни столбы и поломанные жерди. Весь хлев в навозной жиже.
— Даже солому жалел, сволочь этакая!
— Не сердись! Может, подостлать нечем было! — возразила Алиса.
— Ну конечно!..
Алиса испугалась. Никогда она еще не видела Петериса таким злым. Даже в «Лиекужах». Там если он и покрикивал, так только на лошадей. Сообразив, что Алису тут винить нечего, он уже значительно спокойнее добавил:
— Надо бы в сарай сходить, солому посмотреть!
Алиса не поняла, идти ли ей или Петерис пойдет сам. Боясь еще больше рассердить мужа, Алиса поспешила первой. Соломы под навесом было немного, меньше воза, и та, занесенная зимой снегом, едва оттаяла и была еще сырой. Алиса подхватила охапку как можно большую и потащила в хлев.
— Кто велел тебе таскать? Одежу загадишь.
— Больше не таскать?
— Сначала просушить надо!
День стоял нехолодный, но солнце лишь временами появлялось в просветах облаков и снова исчезало. В такую погоду солома сохнет плохо.
— Что мне делать?
— Что делать! Заводи коров!
Алиса поняла, что надо вести коров в хлев. Поспешила отвязать их от телеги.
— Погоди! Чего ты…
В хлеву привязать коров не за что: скобы вырваны. Никакие проклятья не помогли. Пришлось сперва скинуть с телеги на сеновал сено, снять лежащую поперек кровать и другие вещи, чтобы добраться до мешка с топором, молотком, гвоздями.
Когда коровы были привязаны, Алиса спросила:
— Можно мне комнату прибрать?
— Прибирай! Кто тебе не дает?
— Ты теперь за матерью поедешь?
— Еще чего: лошадь гонять.
— Она будет ждать.
Петерис, ничего не ответив, махнул рукой и принялся распрягать лошадь. Алиса пошла в комнату. Когда она открыла незапертую дверь, ее обдало кислым запахом сыворотки, табака, пота и мокрой, грязной одежды, хотя жильцы отсюда съехали еще вчера. В комнате одно окно, посреди нее — плита с печью. Никаких полок, нет ни чулана, ни сеней. Зимой, конечно, от двери тянет холодом. Она обита, как и дверь хлева, но вряд ли это помогает. В стене торчат несколько гвоздей. Алиса повесила пальто, пошла к телеге за чемоданом и мешком с одеждой.
— Надо бы поесть, — сказал Петерис.
— Да, сейчас.
Алиса по привычке отозвалась, хотя не знала, за что браться раньше: принести топливо, сходить за водой или же подоить Зималю. Корова Блесе еще не отелилась.
— Куда бежишь?
— За дровами.
— Как эта… Так тебе и оставили дров!
Петерис взял топор, нарубил хворост, подобрал за домом обрубки; там обычно кололи дрова. Подоив корову, Алиса пошла по воду.
В «Апситес» колодца не было. За питьевой водой ходили к роднику, в овраг, для скотины носили с речки, до которой вдвое ближе. Но предыдущие жильцы убедились, что не помирают и от речной воды, тропинка к роднику протоптана плохо, в овраге она разветвлялась, так что Алиса несколько раз прошла мимо родника, испачкав в трясине ноги. До дома около трехсот шагов. Алиса не стала бы зачерпывать полные ведра, если б знала, как трудно будет подняться с ними в гору. К тому же она была беременна на третьем месяце, и мать перед отъездом наказала дочери ничего тяжелого не поднимать и не носить, но родниковую воду невозможно было отлить на землю. На полдороге Алиса опустила ведра и чуть передохнула.
— Чего тащишь, коли не можешь? — еще издали крикнул Петерис.
— Я могу.
— Чего можешь-то?
Петерису неохота было тратить лишние слова в ответ. Когда Алиса донесла ведра до двери, он сказал:
— С одним ходи! Зачем два таскать? Или по половине черпай!
Видно было, что Петерис искренне жалеет Алису.
— Вот принес, на одну-две топки хватит, — добавил он.
— Спасибо.
Алиса улыбнулась.
Топливо оказалось сырым, и Алиса немало намучилась, пока огонь в плите разгорелся по-настоящему. Перво-наперво она почистила плиту, затем поставила кипятить воду. Потом они с Петерисом внесли и поставили у окна простой стол. Его сколотил Густав. Он же раздобыл и починил два старых венских стула. Эрнестина дала свою кровать. Вот и вся мебель.
— Стряпню затеяла? Хлеба поедим.
— Я хотела кашу…
— Времени мало. Когда же я поеду?
— Поедешь все-таки за матерью?
— В другой раз канителиться?
— А говорил, что не поедешь.
— Говорил!
Алиса еще не научилась понимать мужа.
Когда Петерис уехал, она вдруг почувствовала себя свободнее. Пока в большом котле грелась вода, Алиса выставила зимнюю раму, помыла стекла, устроила в комнате сквозняк. Затем выскребла подоконник, дверь, полы. И только тогда сообразила, что нет сухой соломы для постельника. Недолго думая, она набила его только что привезенным сеном. Зашила, постелила простыни, одеяла, положила подушку. Повесила на гвозди полотенца, принесла и речной, и родниковой воды, сварила кашу, укрыла ее и стала ждать Петериса и свекровь.
Над речкой, за противоположный пригорок, катилось солнце. На фоне неба резко выделялась крыша хибарки соседей, из ее трубы с игривой легкостью вился дымок. Было ли это легким опьянением от весеннего вечера или же радостью, что у нее первое в жизни собственное жилье, только Алису охватила какая-то душевная приподнятость, она забыла об усталости, о мелких недоразумениях с Петерисом, больше не думала о его вспышках гнева и угрюмости.
Давно она не чувствовала себя так хорошо.
Алиса задремала за столом, положив голову на руки. Она проснулась, скорее почувствовав, нежели услышав движение во дворе. Быстро нашарила спички, зажгла лампу. В дверях стояла Лизета и щурилась, внезапно попав на свет.
— Ну, добрый вечер!.
Алиса поспешила поцеловать свекровь.
— Фонарь зажги! — крикнул со двора Петерис.
Он развязал веревки, освободив опрокинутый на возу шкаф, и, открыв створки, как из ящика, стал извлекать узлы с одеждой. Женщины относили их в комнату и складывали на кровать. У свекрови вещей было раза в три больше, чем у Алисы и Петериса. Затем внесли шкаф, прялку, мотовило, ведра, копченое мясо, знаменитый Лизетин мирт и много чего другого. Комната все уменьшалась. Напоследок втащили кровать.
Стоявшие по самой середине печь и плита делили комнату на части: на более светлую у окна, на две потемнее вдоль боковых стен и совсем темную — в запечье. Думая о ребенке, который должен был появиться, Алиса облюбовала место подальше от двери; Лизета, поняв, что Петерис хочет устроить ее поближе к двери, отпустила кровать, и та стукнулась об пол.
— Куда ты, сын, меня, старуху, положить хочешь? На самом сквозняке?
Свекровь в свои пятьдесят четыре года выглядела слишком здоровой и крепкой, чтобы считаться старухой. Алисе и в голову не могло прийти, что та будет недовольна отведенным ей местом. Между двумя кроватями находилась бы высокая печь, и молодая чета меньше мешала бы Лизете.
— Так Алиса решила.
Алиса замерла. Она не понимала, что именно происходит, — не то она обидела кого-то, не то ее обидели. Хотя ответ Петериса казался простым и понятным, он для Алисы был неожиданным.
— Нет, я… Я так не хотела, — запиналась Алиса.
Лизета и Петерис молчали.
— Можем поменяться. Пойдем мы к двери.
Алиса смотрела на Петериса, надеясь на поддержку.
— А почем я знаю!
— Почему же обе кровати по одну сторону поставить нельзя?
Охрипший вдруг голос Лизеты прозвучал словно из подземелья, словно его кто-то придавил камнем.
Петерис махнул рукой.
— Ставь куда хочешь!
Кровати поставили спинками вплотную одну к другой. Лизета, раскладывая вещи, все время молчала. Наконец Алиса не выдержала, подошла и сказала:
— Я, мамаша, не подумала. Я не хотела вас обидеть. Простите, пожалуйста!
Лизета подняла выразительные, как и у Эльвиры, глаза и задрожавшим от обиды голосом сказала:
— Я не ожидала, дочка, что ты не будешь меня уважать.
— Да почему я вас не уважаю? Мамаша, милая!
Лизета еще раз мрачно посмотрела на Алису и отвернулась.
Сдерживая слезы, Алиса накрывала на стол.
— Идите, пожалуйста, ужинать.
Лизета притворилась, что не слышит.
— Мамаша, идите, пожалуйста, ужинать!
Лизета даже не шелохнулась.
— Ешь, чего смотришь! — крикнул Петерис Алисе.
— А мать?
— Не садится, значит, не хочет… Есть будешь? — погромче спросил Петерис мать.
Лизета и ему не ответила.
Алиса еще не успела помыть посуду, когда Петерис, раздевшись, опустился на шуршащий, недавно набитый тюфяк и тут же порывисто сел, словно укололся.
— Ты что, совсем?.. — закричал он.
— А что? — всполошилась Алиса. Она решила, что забыла в постели ножницы или иголку.
— Что, что!
— Не понимаю, Петерис.
Алиса была в отчаянии.
— Кто велел тебе постельник сеном набивать? Что, дурная? Совсем без головы!
— Солома-то сырая, — испуганно пробормотала Алиса.
— Сырая! Могла бы растопить плиту и высушить. Думаешь, я так богат, что могу спать на сене. А кто его потом мятое жрать станет?
— Что же теперь делать?
— Что делать?
Петерис в одной рубашке сидел на кровати и смотрел на Алису как на злейшего врага. Сама не понимая, что делает, Алиса вышла во двор. Упала на валун, неизвестно зачем торчащий посреди двора, и разрыдалась. Спустя некоторое время, накинув на плечи пальто, вышел Петерис. Остановился в отдалении.
— Ну, будет тебе! Как эта…
— Дурная? — воскликнула Алиса.
— Не сиди тут! Застудишься.
Алиса пошла в дом, расстелила на полу пальто и легла.
— Малый ребенок, да и только! — сердился Петерис.
— Не знала я, что скотина такое сено есть не станет.
— Не станет лошадь, корова съест. Ну ладно, хватит…
В дрогнувшем голосе Петериса засквозили сочувствие и забота.
Лизета не разговаривала с Алисой три дня. Один день она пролежала, на другой прошлась по двору и поглядела на соседние лачуги, на третий села прясть лен. Два дня ела хлеб и мясо из своего шкафа, на третий подошла к столу, взяла в мисочке еду, села к себе на кровать и поела. А на четвертый свекровь уже рано утром стояла в двери хлева и улыбалась как ни в чем не бывало. Все эти три дня Алиса совсем извелась, настроение у нее без конца менялось, порою она испытывала обиду, считая себя правой, потом ее охватывало нестерпимое сознание вины и стыда. Казалось, с ней перестанет разговаривать не только свекровь, но постепенно отвернутся и все остальные. Алиса чувствовала себя страшно одинокой, но твердо решила никому не жаловаться — ни Петерису, ни родителям, которые собирались прийти в воскресенье, если только будет хорошая погода.
И вот настало воскресное утро, прохладное, но солнечное.
— Ты, дочка, вымя перед дойкой массируешь? — ласково спросила свекровь.
— Да, — едва выдохнула от неожиданности Алиса. К горлу подступил комок. Но она так сжала зубы, что они заскрипели, и глаза остались сухими.
— А соски вытираешь?
— Да.
— Сухим или мокрым?
— Смачиваю и отнимаю.
Алиса показала на тряпку, висевшую на сломанной загородке для свиней.
— Ты как, тянешь или сжимаешь, когда доишь?
— Не знаю.
Лизета подошла поближе, наклонилась и долго внимательно смотрела, как Алиса доит.
— А я привыкла сжимать, — сказала она наконец.
Лизета с минуту постояла возле коровы, поговорила с ней, погладила, затем продолжала:
— А как подоишь, смотришь, не осталось ли что на сосках?
— Да, и вытираю.
Свекровь благосклонно и добродушно делилась жизненной мудростью, пока Алиса цедила молоко, ставила его на бочонок студить, мыла цедилку, подойник и — потом — пока невестка готовила завтрак.
— Зачем напрасно жир переводить, когда мясо жаришь?
— Так пригорит же.
— Почему пригорит! Ножом прижимать надо! И не ставь на такой жаркий огонь!
— Как хворост загорится, сразу сильный огонь.
— А ты обожди, пока ослабнет.
Эрнестина дала Алисе с собой дюжину яиц. Алиса решила к воскресному завтраку приготовить яичницу из расчета по яйцу на каждого.
— Чего это ты такое барское лакомство затеяла! Яйца! Их на рынок везти можно… Мне не жарь!
Два яйца, журча, растеклись по раскаленной сковородке.
— Ну, коли тебе, дочка, не жаль, жарь и на мою долю.
Алиса разбила о край сковородки третье яйцо.
— Сегодня гости будут? — осведомилась Лизета.
— Да собирались.
Алиса удивилась, откуда это Лизете известно. Должно быть, Петерис передал.
— Так уж ты как следует жалуйся на свою свекровь-то!
— За что?
— Да разве я знаю, за что? Целых три дня в мою сторону не глядела, не разговаривала. Не знаю, чем я согрешила.
Алиса оторопела. Уже она искусала губы, чтоб не заплакать, отворачивалась, но скрыть свое состояние от Лизеты, сидевшей прямо против нее, было трудно.
— Я учить тебя, дочка, не хочу. Только вот что скажу тебе. Коли замужем ты, так на первом месте держи мужа. Вот как! Мужа надо слушать, все рассказывать ему, заботиться о нем, обихоживать, чтоб доволен был. Муж всему голова. Он господин твой. А жаловаться родителям последнее дело. Когда старики в жизнь молодых мешаются, ничего хорошего не выходит. Вот так, дочка!
— Я ни на кого жаловаться не собираюсь. Сама была виновата и…
Алиса не договорила.
— Ну вот и ладно, вот и правильно.
Лизета смахнула пальцем крупную слезу.
Завтрак был готов, но Петериса все не было. Он пошел смотреть, подсохла ли земля. Окрестные новохозяева уже начали пахать, но в «Апситес» земли всякой довольно: на холме глина, в низине торф, а на лесной опушке песок да камни. «Не станешь же в жиже барахтаться», — сказал Петерис, хоть и горел нетерпением встать за плуг.
— Идет, — наконец сказала Лизета, развеяв молчание.
Раскрасневшийся, будто чем-то недовольный, Петерис сел за стол и принялся есть.
— Надо попробовать, — вдруг заговорил он.
— Что, Петерис?
— Пахать пора! — неожиданно резко отозвался Петерис, словно Алиса его обидела тем, что не догадалась, чем сейчас заняты все его мысли.
— В воскресенье?
— А когда же? Или ждать, пока польет?
Алиса съежилась и замолчала.
Пахать предстояло возле самого дома. Алиса и Лизета вышли посмотреть, как Петерис проложит первую борозду. Он купил Максиса всего лишь неделю назад и еще не знал, как конь потянет плуг. Вообще Петерис предпочел бы кобылу, чтобы были жеребята, но, поездив по ярмаркам, хорошей, племенной кобылы не нашел и купил Максиса; сейчас было важно иметь сильную лошадь, способную работать за двух. Купит кобылу, когда снова накопит денег. Теперь он потратил их на корову, телегу, сани, упряжь, плуг, семена, сено, овес, на провизию себе и разную мелочь. Еще хорошо, что вторую корову подарили Курситисы.
Петерис намотал вожжи на чапыги.
— Но!
Петерис прищурился, на скулах заиграли желваки. Максис напрягся и потащил. Натянулись постромки, лемех вошел в землю и взрезал темно-серую дернину.
— Тпру-у! Глубоко как.
Петерис переладил плуг.
— Вот и хорошо, — говорил он сам с собой.
Еще раз подвинтил крюк, перевязал постромки, и плуг равномерно поплыл по земле. Мышцы у Петериса расслабились, взгляд стал спокойным, на потное лицо легла умиротворенная улыбка.
— Но!.. Но, но! — время от времени понукал Петерис лошадь.
Только на углах, когда надо было приподнять плуг, или когда лемех натыкался на камень и сбивался с борозды или лошадь почему-то вдруг вставала, Петерис становился требовательнее:
— Но! Трогай же!
— Но-но, Мося!
— Падла такая!
— Идол окаянный!
Вскоре у идола, падлы, Моси вспотел пах, заходили прерывисто бока и с удил начала падать белая пена. Петерис остановил лошадь, потрепал по шее, ткнулся губами в лошадиную морду, заговорил ласково:
— Славный ты, славный! Максис у нас славный! Тяжело лошадке! Тяжело!
Лизета, глядя издали, как Петерис пашет, сказала Алисе:
— Могли бы в приданое и лошадь дать. Этот плуг и земля не на одну лошадь. Языком невесть что посулят, а как давать — пшик тебе. Вот так.
— Про что вы, мамаша, говорите?
— Знаешь, про что. Неохота мне в чужие дела соваться, только нехорошо это — одну старую корову дать в приданое.
Алиса глубоко вздохнула.
— Невесть какие миллионы сулили, — добавила Лизета, уходя за хлев.
Курситисы пришли до полудня.
— Мамочка!
Густаву тоже достался поцелуй в бороду. Алиса повела родителей в дом. Лизета, сидя на кровати, ответила на приветствие, протянула обоим руку. В разговор не вмешивалась, но не спускала с Курситисов глаз.
— Плохо, что все в одной комнате, — сказала Эрнестина, осмотрев жилье.
— Если прорубить в стене окно и сложить печку, можно отделить маленькую комнатку, — рассуждал Густав.
— Это дорого обойдется, папочка. Не стоит, — возразила Алиса, чувствуя на себе взгляд свекрови.
— Почему не стоит? Нужны только доски и кирпичи. Я могу это сам сделать. Никакого особого уменья тут не требуется.
— Нет, нет! Об этом теперь лучше не говорить! Может быть, когда-нибудь потом.
Чтобы на время освободиться от Лизетиного взгляда, уйти подальше от ее ушей, Алиса предложила родителям посмотреть хлев.
— Папочка, я была бы очень благодарна, если бы ты сделал мне скамеечку для дойки. И коромысло.
— Ты и воду с реки носишь? — всполошилась Эрнестина.
— И Петерис носит.
— А свекровь?
— Она старая.
— Прямо смешно! Ты понимаешь, что в твоем положении…
— Мама, не надо! Очень прошу тебя, не будем говорить про это.
— Про что же мне еще говорить? Разве я не вижу, что ты погибнешь тут? Недели не прошло, а на кого ты похожа стала? Какое у тебя лицо!
— Это со мной из-за т о г о.
Эрнестина отошла в сторону.
— Мамочка, не плачь! Все будет хорошо.
Эрнестина не позволила себе долго плакать. Повернулась к Густаву:
— Может быть, сразу и сделаешь, что Алиса просила?
Густав отыскал отрезок доски, подобрал березовую жердь, нашлись, хоть и кривые, ржавые, гвозди, топор; уходя, Курситисы оставили Алисе скамеечку и коромысло.
— Привет хозяйке!
Алиса оглянулась. В двери хлева стоял посыльный Вердынь.
— Алиса? Да ты как сюда попала? — Вердынь приличия ради изобразил на лице удивление, поинтересовался, как Алисе живется на новом месте, и вручил циркуляр. — Завтра обнесете всех и послезавтра вернете в волостное правление! — закончил Вердынь начальническим тоном. Как-никак представитель государственной власти, а тут подвернулась возможность дать это кому-то почувствовать.
Алиса прочитала циркуляр о гужевой повинности, об изменениях в порядке приобретения лесных материалов, а также призыв внести свою лепту в подготовку к строительству народного дома. Пополудни Алиса, принарядившись, отправилась в путь.
Свой обход она начала с большого сарая, который считался чем-то вроде центра Болгарии, рядом проходила дорога, а мост соединял оба берега Осоковки. По жестяной трубе над краем крыши и небольшому окну в стене видно было, что сарай жилой. Алиса вошла в ближнюю дверь. Под высокой крышей было нечто вроде двора: она увидела поленницу, кучу неразрубленного хвороста, телегу, сани, здесь же на веревке сушилось белье; две двери ведут, должно быть, в хлев и в жилую комнату. В дверь получше Алиса постучала. Вышел рослый мужик с неподвижным лицом и тусклым взором.
— Добрый день!
Человек не ответил, только выжидательно уставился на Алису, как на цыганку, пришедшую что-то клянчить.
— Я принесла циркуляр.
Мужик прочитал его тут же, в дверях, Алиса подала карандаш.
— Как называется ваша усадьба?
— Не видите, где я подписываюсь? — ответил вопросом хозяин.
Неразговорчивый сосед расписался против «Упитес». Сложив губы в улыбку, он двусмысленно посмотрел на Алису, и та засмущалась.
— Прощайте!
— До свидания.
Затем она пошла на другой берег речки, в усадьбу прямо против их «Апситес», обитателей которой Алиса ежедневно наблюдала издали.
На дворе ее встретил долговязый человек с жуликоватым взором. Рядом вертелась молодая беременная женщина с круглыми цветущими, как два яблочка, щеками. Алиса поздоровалась и сказала о причине своего прихода.
— Новая соседка, стало быть? — спросила женщина, пристально заглядывая Алисе в глаза; казалось, каждое слово гладко лившейся речи она хотела не только произнести, но и прилепить к лицу собеседника.
— Как эту усадьбу зовут?
— «Вартини».
— А вас самих?
— Так же.
— Ну, как живется новым соседям? Не проведают даже. Гордые, видать! — попрекнул муж.
У приветливой соседки, да и у ее насмешливого супруга, хорошо подвешен язык, оба они бойко болтают, умеют, что им надо, выведать у собеседника. В один момент выспросили, когда Алиса вышла замуж, где жила до того, кто у нее мать и отец, где Петерис работал раньше, сколько лет Лизете, много ли отдали за лошадь, сколько и по какой цене купили семян.
Так они проболтали с полчаса, и лишь после этого Вилис прочел и подписал циркуляр, затем, стоя посреди двора, показал, где находятся «Озолкалны», где «Земниеки», «Страумитес», «Пурвини», «Прерии». Выяснилось, что в большом сарае поселились два хозяина, что они не выносят друг друга и что в «Тилтинях», так называется вторая половина сарая, Алиса еще не была.
— Заглядывайте!
Довольная, что ближайшие соседи оказались такими милыми людьми, Алиса постучала в другую дверь сарая. Только теперь она поняла, почему между дверьми стоял большой стог сена. На этой половине сарая была лишь одна, общая для людей и скотины, лачуга, поделенная перегородкой. На кровати сидел рано поседевший человек, видно, он только что очнулся от сна; бледная женщина что-то грела на чугунной печурке.
— Гужевая повинность! Опять гужевая повинность! Пускай они сперва из моего сарая этого разбойника выставят!
Мужчина поднялся, достал со шкафа табак и, чтобы успокоиться, пошел к печурке раскурить трубку. Только теперь Алиса заметила, что он сильно хромает. Испытывая к этим людям и неприязнь, и жалость, Алиса поспешила проститься.
На четвертой и пятой усадьбах она тоже задержалась недолго, но на шестой, со странным названием «Прерии», Алиса встретила старого знакомого, Симсона, чей велосипед прошлым летом впрягли в Алисину телегу.
— Вы поселились в Болгарии?
Алиса рассказала, как попала на Осоковые луга.
— Арендаторам лучше, не нужно столько капитала вкладывать, — рассуждал Симсон.
Дом Симсона понравился Алисе еще издали — совсем новенький, светло-коричневого цвета, с двумя трубами и просторным чердачным этажом. Второго такого дома здесь не было. И самый солидный, не то что остальные, одни временные лачуги.
— Я смотрю на вещи практически, — сказал Симсон. — К чему задыхаться в землянке, если можно взять деньги в банке и жить по-человечески? Раньше или позже все равно дом строить придется. Что я теряю? За проценты, что я плачу, я покупаю себе удобства и здоровье, а задаром нигде ничего не дают.
Монолог Симсона прервал маленький замызганный мальчонка с голым задиком.
— Гу-гу-гу… — лепетало дитя.
— Этот дом для меня капитал, который, если буду практичным, принесет проценты, — продолжал Симсон, взяв малыша на руки. — Мне эти пять комнат внизу и те три, что можно наверху выстроить, ни к чему. Могу пустить дачников. Как долго люди еще будут на этом взморье кишеть! Уже сейчас многие больше уважают сельскую тишину.
Малыш обмочил Симсону штаны и заревел. Отец, не прерывая разговора, отнес сынка матери, которая сидела на кровати и тупо, как немая, смотрела то на Алису, то на мужа. Только когда она прижала к груди малыша, лицо ее чуть смягчилось.
— Тут лес, болото, грибы, ягоды. Весною цветет клевер, рожь! Парное молоко из-под коровы. Дай только объявление в газету, от желающих отбоя не будет. Воды здесь нет? Можно пруд вырыть. Берег песком посыпать, не хуже взморья будет. Можно с кем-то в компанию войти, в чьих границах речка есть. Запрудить ее, и она образует маленькое озерцо. Вот хотя бы…
Алисе трудно было остановить распалившегося человечка и пришлось еще какое-то время слушать его идеи, как лучше и практичнее наладить жизнь.
— В Америке — вот где бизнес умеют делать, — сказал он напоследок, подав влажную руку.
Только теперь, наглядевшись на новый дом, Алиса заметила наспех сколоченный, заваленный навозом хлевок; впечатление от дома сразу сильно потускнело.
Опасаясь, что, пока будет ходить с циркуляром, она опоздает к доению и снова рассердит Петериса с Лизетой, Алиса теперь пресекала долгие разговоры. Но в последнем доме она снова задержалась.
На дворе ее встретила сгорбленная бабуля с озабоченным лицом, которая тут же отмахнулась:
— Я-то что! Я-то что! Ступайте к Паулине!
— Так скажите, пожалуйста, куда мне идти?
— В поле она.
За плугом шла пожилая женщина. Широкие, сутулые плечи, большие мужицкие сапоги, длинная домотканая юбка, низкий зычный голос, понукающий лошадь, еще издали говорили о женщине, закаленной в житейских невзгодах. Но как изумилась Алиса, когда, разглядев лицо, признала в пахаре молодую девицу, свою ровесницу. Только крупный нос и шрам через все лицо не могли окончательно развеять первое впечатление.
— Бог в помощь, — поздоровалась Алиса.
— На бога надейся, да сам не плошай, — бросила девица и, осадив лошадь, криво улыбнулась: шрам исказил улыбку.
— «Озолкалны»? — все-таки спросила Алиса, хотя и знала уже название усадьбы.
— Они самые.
Алиса взглянула на лачугу. Ровное, охваченное с трех сторон кустами и лесом поле постепенно спускалось к болоту.
— Глухое место.
— Это так. Змей и комаров в избытке. Зато подлецов меньше, чем в другом месте. Как я понимаю, вы новые арендаторы Дрониса. Давайте знакомиться. Паулина Галдынь.
Алиса тоже назвалась, они разговорились. Паулина рассказала, что год тому назад помер отец и они с матерью остались вдвоем.
— Тяжело женщине мужскую работу делать.
— Чем же мужская работа тяжелее бабьей? Дети, скотина, муж, — всех обиходить, обстирать, накормить. А мужику что? Дрыхнет без задних ног, пока жена очертя голову носится.
— Для мужской работы силы нужно побольше.
— Кнутом помахивать да плуг дергать баба может тоже.
— Ну, все не то.
— А что же у мужиков иначе? Висюлька между ног? Извините за грубость. Вы, видать, человек образованный.
— Ну что вы.
— Не скажите! Уж очень от остальных здесь отличаетесь.
Еще немного поговорив, Алиса простилась и побежала домой.
Сколько интересных людей она сегодня перевидела, теперь хотелось обо всех подумать. А Паулине она завидовала. В этой женщине есть то, чего так не хватает ей, — сила и решимость.
Петерис с раннего утра корчевал кусты. Он занимался этим в любую свободную минуту до или после всякой другой работы. Где корни не резала лопата, он рубил их сквозь землю топором. Лопата и топор, попадая на камни, быстро тупились и зазубривались, их часто приходилось точить. Кинув на куртку напильник, Петерис глянул в небо. Стояла пасмурная теплая погода, мог полить дождь. Поля только недавно засеяли, дождь был бы очень кстати. Но вдруг Петериса осенило, что неплохо бы сейчас и картошку посадить. Петерис собирался это сделать на будущей неделе, но к чему откладывать. Как полагается, к субботнему дню все что следует будет в земле. На счастье, пришла теща и, надо думать, не откажется пособить. Вчера они вместе с Алисой возились на огороде, копали грядки и даже цветы посадили — бабам без этого баловства не обойтись. Захотелось есть, и Петерис отправился домой завтракать.
Эрнестина разогревала на сковороде кашу. Алиса сидела на кровати, бледная и слабая, по утрам ее мутило. Лизета, как была одетая, легла на кровать — женщины, наверно, опять поцапались.
— Чего дома торчите, картошку перебирать не идете? — не стерпел Петерис.
Картошки было мало, но нужно было еще раз перебрать и порезать на половинки, чтобы посадить побольше.
— Разве надо еще перебирать? — опасливо спросила Алиса и встала с кровати.
— А как же! Вот-вот испортится погода.
— Но ты не говорил, что сегодня…
— Завтрак не готов?
Петерис не хотел ссориться с женщинами, но его разбирала невольная досада.
— Сказали бы заранее, к какому часу проголодаетесь, — съязвила теща.
Петерис, умывая лицо, притворился, что не слышит. Ему в самом деле не хотелось ссориться.
Алиса схватила нож, ведро и вышла. Покорность Алисы вообще-то была Петерису по душе, но именно сегодня эта подчеркнутая покорность почему-то раздражала.
— Куда побежала голодная?
— Мне не хочется есть.
— Ты должна есть! — вмешалась Эрнестина.
— Мамочка, я не могу.
И «мамочка» эта тоже сердила Петериса. Он ел молча. Только крикнул лежавшей на кровати матери:
— У тебя что? Пост?
Лизета, повернувшись спиной, засопела, но ничего не ответила.
После завтрака Петерис зашел в хлев, где Алиса сортировала и резала картошку. Завидев мужа, Алиса быстро отвернулась, провела тыльной стороной ладони по глазам. Петерис сказал как можно мягче:
— Чего хнычешь-то?
— Я? Нет, я…
— Что? Опять не поладили?
— Почему?
— Мать опять молчит.
— Должно быть, недовольна, что мама пришла. Но мама уйдет.
— Могла бы и остаться, картошку помочь посадить.
— Сказать, чтоб осталась?
— Мне-то что? Как хочет…
Петерис недавно смастерил соху и только вчера прикрепил выкованные кузнецом сошники, Новенькая соха белела посреди двора, прислоненная к валуну, Петерис пошел за лошадью. Максис был привязан в лощине, щипал едва пробившуюся травку. Завидев Петериса, лошадь тихо заржала.
— Ну, Максис, потрудимся! Посадим картошку и отдохнем.
За месяц сева конь привык к Петерису, ткнулся мордой в плечо, ожидая ласки.
Максис понял так, что его хотят привязать в другом месте, но, увидев, как Петерис пошел за валявшейся на меже уздой, прижал уши и кинулся бежать.
— Ну, плут!
Беглеца остановила цепь — пришлось примириться с неизбежным, с хомутом и сохой.
Провести первую борозду всегда трудно. Максис прямо не шел, только почует, что руки у хозяина заняты, бросается к травке на меже.
— Пойдешь ты, идол?! Оголодал? Падла этакая! Еще что вздумал!
Петерис, оторвавшись от сохи, так вытянул коня кнутом, что у того на боку рубец вздулся. Самому жаль стало, но ничего не поделаешь. Земля дернистая, соха виляла, лошадь шатало из стороны в сторону, борозда получалась неровная. Петериса зло взяло: полный дом баб, а лошадь повести некому.
Во двор вышла с помойным ведром Эрнестина.
— Эй! — крикнул Петерис. — Пускай Алиса лошадь ведет!
Эрнестина поставила ведро, подошла к двери хлева, переговорила с Алисой и вернулась к Петерису.
— Алисе теперь нельзя тянуться, напрягаться.
— А вы разве сумеете?
Эрнестина не ответила, но по тому, как она взяла лошадь под уздцы, Петерис понял, что теща это делает не впервой. Проникшись вдруг уважением к строптивой родственнице, Петерис улыбнулся и сказал:
— Ну, попытка не пытка! Попробуем.
Оказалось, вести лошадь Эрнестина умела. Уж потом Петерис вспомнил, что отец ее был извозчиком и что к лошади она привыкла еще с детства. Только когда Петерис вскрикивал на Масиса или ударял его кнутом, вздрагивала и Эрнестина. Настоящий крестьянин так дергаться не станет. Петериса это забавляло, но посмеяться или пошутить он не решался. Теща могла обидеться и уйти.
— Вот спасибо, спасибо вам, — сказал Петерис, кончив пахать.
Эрнестина глянула на зятя и, не сказав ни слова, ушла к Алисе. Теперь Петерис запряг лошадь в телегу, привез семенной картофель; Алиса с Эрнестиной принялись кидать его в борозды. Лизета не показывалась.
— Чего это мать не идет? — спросил Петерис.
— Не знаю, — ответила Алиса.
Петерис пошел к матери.
— Чего не идешь картошку сажать?
— Куда уж мне с такими важными барынями.
— И не надоест тебе одно и то же молоть! — не сдержался Петерис.
— Важную жену ты, сын, взял. Уж больно важную.
И Лизета перевернулась на другой бок.
Петерис, сердитый, снова пошел в поле. Видя, что Алисе трудно, сказал:
— Кто велит тебе столько в корзину накладывать? Поменьше набирай!
Взгляд Эрнестины кольнул его, точно шило. За кого его принимают? За душегуба какого-то? Однако Петерис проглотил обиду, уж больно сноровисто теща кидала в борозду картошины.
— Дай мне! — угрюмо крикнул он Алисе и взял из ее рук корзину.
— А я что делать буду?
— Ступай домой!
Но Алиса домой не ушла. Брала у Петериса из корзины картошку и бросала в соседнюю борозду. Правда, не очень складно получалось, однако побыстрее.
Незадолго до полудня поле засадили, Петерис начал картошку пропахивать. Теперь Максис шел лучше, но только сойдет с борозды, давит картошку.
— Может, еще коня поводите? — с улыбкой попросил Петерис Эрнестину, хотя ему и было не до улыбки.
Уже шли последней бороздой, когда заморосил теплый, весенний дождик. За обедом Петерис сказал?
— Ну, разве я не говорил, что задождит?
Ему никто не ответил.
Петерис, взяв шубейку, забрался на сеновал над хлевом. Все это время он вставал на рассвете, тяжело работал и отдых честно заслужил. А внизу не поспишь, женщины шлепают мокрым бельем, переставляют что-то на плите, вся комната в пару. На небольшой куче соломы лежало оставленное ему тещей постельное белье. Петерис убрал его в сторону и растянулся на шуршащей соломе, которую Алиса просушила на солнце и принесла сюда на подстилку.
Сделана главная работа, закончен весенний сев. Петерис впервые бросал в землю семена как х о з я и н. Дождь все сильнее барабанил по крыше, по всем членам разлилась приятная истома, и Петерис заснул.
Со двора «Апситес» всю весну можно было наблюдать, как Вилис Вартинь в низине у речки строит баню. Ему всегда помогали еще трое-четверо человек: уложат несколько бревен, притешут и рассядутся; посудачат о том о сем и опять на какое-то время за работу, и так до вечера, пока, нетвердо держась на ногах, не разбредутся по домам.
Однажды, повстречав на дороге Петериса, Вилис Вартинь и его позвал пособить, но Петерис отговорился занятостью, с той поры его больше не приглашали. И тем более велико было удивление Петериса, когда в один субботний вечер зашел Вилис и позвал его обмыть баню.
— Так когда же обмывать-то будете? — спросил Петерис, испытывая некоторую неловкость.
— Березовый веник в кустах срежь, прихвати красотку женушку, и не забудь в карман бутылку водки сунуть, и приходи!
— Как же сунуть, если нет, — пытался отвертеться Петерис.
— Принесешь в другой раз, коли выживешь: такого пару поддадим, что держись! Без шапки лучше не входи. Волосы на голове опалишь.
Похвалив еще немного свою баню, Вилис пошел звать других соседей.
— Нечего! Не пойду, — сказал Петерис Алисе.
— Сходи, раз просят!
Сама идти Алиса теперь боялась, да и стеснялась. Но Петериса уговорила и дала с собой пузырек спирта, припасенного для лечебных нужд. Петерис запихал в ведро полотенце, чистую рубаху и отправился через Осоковку в новую баню.
Перед баней, около поленницы, уже напарившись, сидела кучка мужчин. Сам хозяин устроился на колоде рядом с бочонком, время от времени он зачерпывал из подойника мутно-желтую жидкость и подносил гостям.
— На, пропусти для храбрости!
Вилис подал наполненную до краев кружку. Она была какая-то осклизлая, липкая, а пиво оказалось невкусным, но Петерис выпил до дна.
— В баню ведь задаром не пускают, — сказал Петерис и украдкой сунул Вилису пузырек.
— Это что за крысиная отрава?
— Попробуй!
Пробовать Вилис не стал. Незаметно опустил пузырек в карман и снова зачерпнул кружку.
В бане никого не было. Петерис умеренно плеснул из шайки на каменку, попарился на полке, затем облился холодной водой. И ощутил во всем теле приятную легкость.
Когда он вышел из бани, людей вокруг бочонка стало еще больше, Петерис знал лишь немногих: хромого Ванага из большого сарая, его соседа Брувериса, с которым Ванаг враждовал, и еще маленького Симсона. Остальные были чужие, потому что Петерис всю весну безвыходно прохлопотал в «Апситес» и этого угла волости еще не знал.
— Засеял? — спросил кто-то.
— Дело сделано, — ответил другой.
— Только уродилось бы!
— Надо обмыть, тогда будет расти! — поощрял Вилис.
Липкая кружка переходила из рук в руки, от одного к другому.
— Нынче должно хорошо расти.
— Ни черта не вырастет. Новый год на пятницу пришелся.
— Сразу после Нового года лед из рек ушел, затопило все. К сухому лету это.
— А потом такой мороз ударил, воробьи померзли. Лето будет теплое и сырое.
— В этом году пятен на солнце много, — Симсон старался объяснить необычные природные явления научно.
— Посмотрел бы лучше, нет ли у самого пятен…
Оглушительно хохочут, кружку передают из рук в руки.
— Яровые хорошо уродятся.
— А озимые погнили. Все равно без хлеба будем.
— Этой осенью опять погорит кто-нибудь.
— Ну так на его место другой придет.
— И тот погорит.
Петерис почувствовал, что на него намекают, и сказал:
— Землю надо уметь обрабатывать.
— Выходит, один ты умный? Остальные все дураки? — спокойно, но с явной насмешкой заметил Бруверис.
Петерис покраснел, но усмехнулся, дав понять, что сказанное его ничуть не тронуло.
— Дедовские премудрости свой век отжили! — воспользовался Симсон наступившим молчанием, чтобы снять напряжение, возникшее между Петерисом и остальными.
— Соха уже не годится. Нужен…
— Ведьмопед, — вставил Вилис.
— Мировой рынок знать надо! Производить масло, бекон, яйца. Будущее за тощими, а не за жирными свиньями.
— Так чего ждешь? Сразу бы своих заморышей в Англию повез!
Но Симсон не унимался.
— Кур держать надо! Не пять или десять, а пятьсот, тысячу. Сами посчитайте! Пока племенную корову вырастишь, пять-шесть лет пройдет, а породистая курица за одно лето уже и выросла, и производить продукт начала. Ничтожный капитал, одно-единственное яйцо! А какой оборот. Один к двумстам!
— Черт подери! Тысяча кур! От ястребов спасу не будет.
— Как вырвется этакая прорва, соседским полям каюк.
— Для кур нужны современные условия и…
Однако умного оратора никто всерьез не принимал. Вскоре жена Вилиса Анныня притащила большую миску гороха. Люди зачерпывали горстью и кидали в рот.
— Глянь, как этот лягушонок уминает! — покосился кто-то на Симсона, который с аппетитом уписывал мягко сваренный горох и временно помалкивал.
— Мелкий, да шустрый!
— Ну, ребята, кто тут самый сильный? — воскликнул хозяин.
Может быть, сказалось пиво Вилиса Вартиня или повлияла хорошая баня, но сильными почувствовали себя все.
Сперва стали мериться силой на «крюках»: зацепившись согнутыми средними пальцами одной руки, противники должны были друг друга перетянуть. Вилис Вартинь заставил попрыгать Симсона, потом перетянул и еще кое-кого. Но самая упорная борьба завязалась между Бруверисом и Петерисом. Сперва взял верх Бруверис, но он дернул раньше, чем противник успел приготовиться. Петерис потребовал, чтобы схватку повторили, и одолел рослого, кряжистого детину два раза подряд.
— Ничего не скажешь, крюк у него крепкий, — спокойно согласился Бруверис, словно речь шла о чем-то маловажном. Этот человек умел владеть собой.
— А теперь кто кого переборет, ухватив за штаны.
Бруверис ухмыльнулся.
— Пускай со мной попробует! — воскликнул Вилис.
— Я не прочь, — ответил Петерис.
Но условились за штаны не хватать. Едва они сошлись, как Петерис убедился, что Вилис драчун.
— Ты, братец, по шее не лупи! Я на это не согласный.
— Кто тебя лупит?
— Ну, не бреши!
— Бороться надо честно! — воскликнул Симсон, подняв руку, как арбитр.
Начали снова. Почти от каждого приема, походившего скорее на шлепок, Петерис каким-то неуловимым движением увертывался, так что Вилис размахивал длинными ручищами вхолостую. Но неожиданно Петерис наклонился вперед, схватил Вилиса, поднял в воздух, повернул как-то и уложил на обе лопатки.
— Совсем как в цирке! — порадовался Симсон.
— Что поделаешь, обученный он! — сплюнул Вилис.
Петерис улыбался.
Ребята подначивали Брувериса:
— Иди попробуй ты!
— Ведь он меньше и легче тебя.
— Коли боишься, значит, не самый ты сильный!
— Боюсь, как бы не раздавил его.
Бруверис поднялся, подтянул штаны и выступил вперед. Петерис знал, что уложить такого детину нелегко, но разве не управлялся он когда-то с такими бугаями?
Хватка у Брувериса жесткая. Он сразу прижал Петериса к себе и давай его ломать. Но Петерис, видно, этого только и ждал. Резкий рывок, выпад — Петерис вместе с противником мешком повалился на землю, с быстротой молнии оказался на Бруверисе и припечатал его к земле.
— Да здравствует первый силач Болгарии! — закричал Симсон.
В глазах людей смятение и признание.
Но и Вилису выпала своя радость. Пока хвалили силу и ловкость Петериса, он извлек что-то из-за пазухи, подержал над ведром, затем помешал кружкой. Получилось необыкновенно крепкое пиво.
— Волость народный дом никак не построит, так Вилис заместо этого баню поставил!
Уже совсем стемнело, когда первый силач Болгарии ощупью перебирался через Осоковку. Он был счастлив.
Лето оказалось неудачным. Во время сева моросил дождь, затем наступила засуха, поля, не успев зазеленеть, высохли. В прошлую осень в «Апситес» землю не пахали, а весною мало обработали, она заросла сорняком. Рожь засеяли только для виду, зимой она сильно пострадала, а пшеницу не сеяли вовсе. Все надежды Петерис возлагал на яровые, однако овес поник без влаги, не успев окрепнуть, а когда наконец налетели грозы с градом и сильным ветром, еще и полег. Хуже всего удался ячмень: жабе по грудь, как говорил сам Петерис. По всем приметам, зерно уродится мелкое, на семена вряд ли пригодное. Контракт с Дронисом подписан на три года, так что не стоит вкладывать чрезмерно много труда в чужие нивы. Однако Петерис с таким ожесточением изводил ольху и рыл канавы, словно причина всех бед таилась в запущенности. Но не только так вымещал он свою досаду — немало доставалось и Лизете с Алисой. Петерис ходил мрачный, неразговорчивый, часто гневался по пустякам.
Алисе этим летом было не легче, чем прошлым в «Лиекужах». Хотя теперь она доила лишь двух коров и не боялась отстать от кого-нибудь. Лизета и вовсе из кожи не лезла. День тянулся тяжело, мучительно, вечером, засыпая, Алиса словно проваливалась в черный омут. По утрам по-прежнему мучила тошнота, кружилась голова, и Алиса напрягала все силы, чтоб взяться за работу.
Однажды утром Алиса не в силах была встать с кровати. Коров пришлось доить свекрови. Готовя кофе, Лизета сказала:
— Мне отлеживаться не надо было. В тот день, когда я ждала Эльвиру, я еще замесила хлеб, сунула его в печь, родила, вытащила хлеб из печи и уж тогда полежала немного.
Алиса чувствовала себя виноватой. После завтрака она встала, вымыла маслобойку, сварила обед. Через силу проглотила кое-что и отправилась в поле огребать ячмень. После обеда отдыхать не стала, потому что погода стояла ясная. Женщины сгребали, Петерис стоговал навозными вилами, на обычных трезубых жито не держалось, до того коротки были стебли.
Голову Алиса повязала белой косынкой, однако солнце так припекало, что ей опять сделалось дурно. Хотя ее вырвало, она продолжала сгребать, но вскоре зашаталась и упала. Петерис отнес ее в сторону и прислонил спиной к ячменю. Лил из кувшина себе на ладонь и смачивал Алисе лоб. Вода стекала на лицо, шею, за платье.
— Не можешь, так зачем в поле ходить? Как эта…
— Не сердись!
— Тебе надо ехать к врачу!
Лизета стояла поодаль и, опершись на грабли, наблюдала.
Разочарованно покачав головой, свекровь вздохнула.
На другой день Петерис запряг Максиса, привязал вожжи к телеге, чтобы не запутались в колесах, не натерли лошади бок и чтобы телега не перевернулась, если по дороге Алиса потеряет сознание, и наказал:
— Как почувствуешь, что худо тебе, на какой-нибудь двор заезжай.
Править привязанными вожжами не с руки, но что поделаешь. Самому везти Алису к доктору мужу некогда, надо косить. А Лизете — доить коров и кормить свиней.
По пути все обошлось. Алиса не очень торопила лошадь, приехала в Граки через два часа.
Кто мог себе позволить больше следить за собой, ездил к городским врачам. А кто не мог, довольствовался доктором Одынем. В Граки его занесли конкуренция, возраст и багровый нос. Алиса хотела сперва заехать к родителям поговорить с матерью, но опасалась, что Одынь уйдет. Утром врач обычно быстро принимал явившихся пациентов и уходил обедать или опохмеляться. Эта потребность возникала у врача чуть ли не ежедневно.
— Я ничего такого у вас, голубушка, не нахожу. В вашем положении может и тошнить. Покой, отдых, хорошее питание, забота и внимание со стороны супруга — это главное. Выпишу вам укрепляющее, рыбий жир. Если от него будет мутить, не пейте. Ешьте много овощей, зелени, фруктов, меда! Не питайтесь черным хлебом, свиным салом, квашей. Поскольку ваш организм ослаб и рожаете вы впервые, когда придет время, одной акушерке не доверяйтесь. Обязательно поезжайте в больницу.
Алиса поблагодарила, отдала деньги, взяла рецепты и пешком пошла в аптеку, до которой отсюда было недалеко.
— Можно мне к Эльвире зайти? — спросила Алиса аптекаря.
— Пожалуйста!
Эльвира гладила белье.
— Ну и разнесло же тебя! — воскликнула она.
Алиса продолжала стоять — сесть Эльвира не предложила. И работу не прервала.
— Ну, как вы там?
— Ничего, спасибо.
— Как мать? Довольна?
Слегка смущенная пристальным взглядом Эльвиры, Алиса несмело ответила:
— Больше всего она, наверно, недовольна мной. Что я такая… никудышная.
Эльвира раздула утюг, затем сказала:
— Ведь я предвидела это, я была против вашей женитьбы, если хочешь знать.
Алисе показалось, что она ослышалась.
— Да! Я же Петерису говорила и теперь тебе говорю. Меня не вините! Сами виноваты, что жизнь пошла не так.
Когда Алиса собралась уходить, Эльвира воскликнула:
— Погоди! Твой моряк прислал мне открытку. Ты непременно должна прочесть!
— Не надо. Не хочу.
— Там о тебе.
— В другой раз.
Эльвира настояла на своем и принесла открытку с видом Рио-де-Жанейро. На обратной стороне было написано:
«Уважаемая барышня Эльвира! Ваше письмо истребило во мне веру в человека, который так много значил для меня. Ничего не хочу больше знать о прошлом, не надо мне писать! Жанис Квиеситис».
— Ну? Что ты скажешь?
Алиса ничего не ответила.
С улицы тихо постучали в окно.
— Ты меня извини… когда-нибудь зайду к вам, тогда поговорим.
Эльвира кинулась вон. Алиса хотела пойти за ней.
— Через аптеку иди! — недовольно воскликнула Эльвира.
— Не хочу.
— Тогда подожди.
Эльвирин голос прозвучал так повелительно, что Алиса не посмела ослушаться. Эльвира убежала и вскоре вернулась. На лице еще был виден след улыбки.
— У Винтеров на лето поселился один офицер. Ничего больше не скажу тебе, только: сейчас или никогда! Или любовь и блаженство, или разочарование и могила! Я готова на все!
Эльвира неожиданно чмокнула Алису и выпроводила.
Алиса еще зашла в лавку, затем поехала к родителям. Отвязывая лошадь, она обратила внимание на прилизанного человека с тонкими усиками, в белых брюках. Незнакомец заметил, что Алиса смотрит на него, поморщился и отвернулся.
Эрнестина, прежде чем заговорить, долге рассматривала Алису.
— Садись!
— Спасибо.
— Есть хочешь?
— Не хочу.
Алиса рассказала, что была у врача и что тот говорил ей.
— Тебе там нельзя оставаться!
— А где же мне оставаться?
— Брось его и вернись! Ребенка мы воспитаем.
— Это будет его ребенок.
— Это будет твой ребенок!
— Не теперь. Осталось несколько месяцев… Я выдержу.
— Ты не выдержишь. Они не такие люди!
— Я буду добра к ним.
— Что с тобой?
— Мое место там. Я так хотела. И прости, мамочка, что я…
Алиса обняла мать.
Алису разбудил сон. Сердце глухо стучало, во рту пересохло, лоб покрылся испариной. Опять этот чудной сон! Опять те же непонятные, душащие страхи и тоска! И странное волнение, словно перед ней открылась запретная, таинственная дверь и туда, из темноты, кто-то зовет, манит.
Алиса опять видела во сне Трините, белую козочку, которую подарили соседи, когда Курситисы ушли жить на рижскую окраину возле заросшего соснами песчаного холма. Алисе тогда шел десятый год. Козочка была в ее жизни первым живым существом (щеночек Фидзи появился уже после). Алиса очень привязалась к резвому, игривому созданию. Позже, когда подрос и щенок, они втроем бродили вокруг. Трините пощипывала травку и листья, Алиса и Фидзи следили, чтоб она не убежала, не заблудилась в лесу, чтоб ее не украл кто-нибудь. Все коровье молоко носили продавать, козье добавляли себе в кофе. В войну козу зарезали. Ее мясо ел только отец, Алиса и Эрнестина даже не дотронулись. Тогда отказался есть и он; мясо выменяли на муку.
Трините всегда снилась Алисе маленькой козочкой. Она бегает, прыгает, бодается. Алиса со смехом гонится за ней. Затем они вместе мчатся сквозь сосновые и можжевеловые заросли, чудесным образом ничуть их не задевая, прибегают на солнечную полянку, где растут кошачьи лапки. Вдруг там оказывается старый колодец с замшелым обвалившимся срубом. При виде колодца Алиса настораживается; но по-прежнему играет с Трините и рвет кошачьи лапки. Тут девочка страшно пугается: козочка вскочила на скользкий сруб и балансирует, словно канатная плясунья. Алиса умоляет козочку спрыгнуть на землю, на зеленый мох, но Трините только лукаво косится на Алису и продолжает балансировать. Но вот козочка оступилась и, потеряв равновесие, падает. Алиса перегибается через сруб, пытается удержать козочку, но та ускользает из рук. Колодец глубок, будто на зеркальце, отражающем небо, она глядит наверх и жалобно блеет. Алиса тянется к ней, но напрасно. Поскользнувшись, Алиса тоже летит вниз — и просыпается.
Это странное видение еще с детства время от времени являлось во сне Алисе, она подозревала в нем какой-то смысл, но, какой именно, не знала. Случалось, сон этот не снился год, больше, словно был уже забыт, но неожиданно снова всплывал из глубин души во всей неповторимой яркости.
Алису потом несколько дней угнетало чувство непонятной потери. Словно из жизни навсегда ушло нечто близкое, дорогое. Необъяснимая щемящая боль пугала мрачными предчувствиями, ворошила далекие воспоминания, будила смутную тоску по радости и счастью.
Но теперь сон показался Алисе роковым. Теперь она точно знала, что жить осталось недолго, что скоро настанет ее последний час. Поняв это, Алиса перестала плакать. Наоборот, радовалась каждому оставшемуся тягостному дню, и глаза ее теперь были сухими и ясными.
Предыдущий арендатор «Апситес» вывез из леса лишь половину материалов, предназначенных для стен сарая. Поэтому Петерис сразу же после сева доставил к пилораме остальные и успокоился только после того, как Дронис, подыскав помощников, пришел вместе с ними пособить, и деревья распилили. Еще до сенокоса Петерис привез домой свежие, пахучие доски. Вскоре явились два плотника и сколотили для сарая двери, обшили стены. В первую же осень хлеб уберегли от сырости.
Осталось еще довольно много досок. Алиса как-то заметила, что надо бы сделать сени, чтоб зимой, как только откроют дверь, в комнату не задувал холодный ветер и не летел снег через порог. И тогда свекрови не надо будет опасаться сквозняка. Но лето прошло, а ничего не было сделано. После того как Алиса поделилась с матерью, рассказав о своей жизни, Эрнестина посоветовалась, как с другом семьи, с Дронисом.
А в начале сентябри, после полудня, пришел Густав, попросил дать ему Максиса и привез на другое утро кирпичей, две двери, окно, гвоздей и старика, который беспрестанно курил, долго соображал и очень много говорил. Зато все время помалкивала Лизета, лишь с глубокой обидой бросила:
— Меня отделяют, как скотину. Я, наверно, воняю. Дочке стеклянную клетку делать будет! Лучше бы лошадь дал за ней!
Алиса подошла к отцу и сказала:
— Папочка, не надо мне отдельную комнату. Ничего мне не надо.
— Появится малыш, куда ты его денешь? Ведь так тоже нельзя!
— Появится, тогда…
Густав не слушал. Вместе с усердным курильщиком и говоруном они наконец подыскали место для окна и принялись пилить проем.
К вечеру третьего дня работу закончили. Резко пахла свежесложенная печь, звонко отдавались шаги в новых сенях, а главное, в «Апситес» появилось место, в котором не было Лизеты. Алиса с ужасом вспоминала, как Петерис ночью настаивал на своем праве, а у изножья кровати недовольно сопела слышавшая это Лизета.
Пока мастер на кухне за столом разговаривал с Петерисом, прикладываясь к зелью, Густав на дворе подсчитывал, сколько понадобится фруктовых деревьев для сада, который хотел разбить Дронис. Алиса вышла к отцу.
— Спасибо, папочка.
— Чего там… Маленько лучше будет.
Алиса коснулась руки отца, но Густав наморщил лоб, словно нежность Алисы была ему в тягость.
— Ладно, ладно. Будет…
— Папочка…
— Ну?
— Мы теперь долго не увидимся. У тебя сейчас столько работы в саду, да еще со мной задержался так.
— Уж как-нибудь.
— Я теперь тоже в имение не поеду.
Пролетела длинная паутина. Алиса посмотрела ей вслед.
— Упала.
— Что ты сказала?
— Паутина упала. Папочка…
— Да?
— Ты меня упрекаешь?
— Эх! Что ты…
— Ты никогда не говорил…
Разговор оборвался. На дворе появился Петерис. Вышел запрячь лошадь, отвезти печника и Густава в имение.
— Так поехали? — еще издалека крикнул он.
Петерис очень был доволен новой комнатой. Тоже помогал строить, возил глину и песок.
— Да, да! — отозвался Густав, махнув рукой.
— Папочка, прости меня, что я…
— Да оставь ты!
Густав тряхнул Алису за плечо, отвернулся и пошел грузить на телегу инструмент.
Алиса долго смотрела вслед уезжающим, пока они не исчезли за пологим пригорком по ту сторону Осоковки. Никак не могла избавиться от предчувствия, что видела отца в последний раз.
Три дня Лизета провалялась одетая на кровати, укрывшись с головой одеялом. Когда Алиса пыталась свекровь утешить, та только шипела:
— Уйди! Оставь меня в покое! Дай околеть!
А на четвертый день Лизета вырядилась в суконную юбку, длинную, до самой земли, и в коричневую бумазейную кофту с двадцатью четырьмя пуговицами, накинула на плечи праздничный платок, взяла корзинку, увязала в носовой платок деньги.
— Куда ты? — спросил Петерис.
— Тебе какое дело? — огрызнулась Лизета.
Вечером свекровь вернулась и снова легла на кровать. На другое утро она вбила в новую стенку гвоздь, протянула под потолком веревку, порезала на куски цветастый ситец и прищепками его прикрепила. Теперь и у свекрови был свой, отгороженный занавеской угол. В полдень Лизета, насладившись цветастым уединением, вышла наружу и завертелась у окна, словно хотела что-то сказать.
— Я, мамаша, могу вашу занавеску сшить и подрубить, — первой заговорила Алиса.
— Хорошо бы. Глаза у меня уже плохие, и пальцы не такие проворные.
— Я это потом сделаю.
— Хорошо бы. В воскресенье гости будут. Эльвира приведет жениха показать.
Очередной приступ гнева улегся.
Лизета сообщила, что дочь ее выйдет за офицера, уедет жить в Ригу, а у нее, Лизеты, будет важный зять.
— Как знать, может, и сама в Ригу переберусь, — мечтательно заговорила свекровь. — Тяжелая у меня жизнь была, заслужила я, дочка, облегчения на старости лет.
Алиса знала историю жизни Лизеты. Когда у свекрови появлялось желание поговорить с невесткой, она обычно рассказывала, как, молодая и красивая, вышла за вдовца с четырьмя детьми. Прожила за ним пять лет, и он умер. К тому времени дети от его первого брака подросли и разбрелись кто куда, иной даже хорошо устроился, но про нее сразу забыли — вот она, благодарность-то! С Петерисом и маленькой Эльвирой она скиталась от хозяина к хозяину, хорошо еще, что были силы, чтоб работать.
— Я и сейчас куда крепче тебя, — неизменно добавляла свекровь.
Это была правда. Но поскольку свекровь заслужила облегчение на старости лет, Алиса делала все, что могла, сама и от Лизеты помощи не ждала. Нельзя сказать, чтоб свекровь сидела сложа руки. Если ее не охватывал приступ гнева или обиды, она много работала, особенно в поле, где хуже всего управлялась Алиса. Но Лизета любила, чтобы ее работу ценили, признавали и каждый ее шаг воспринимали не как обязанность, а как подарок, как проявление сердечной доброты.
— Так ты уж, дочка, хорошенько комнату прибери и о пирогах позаботься! — ласково сказала под конец свекровь.
Всю субботу Алиса готовилась к приему гостей, скребла плиту, стол, пол, подметала и ровняла граблями двор.
Продукты в первое лето покупались, и поэтому собаку в «Апситес» не держали, и гости могли нагрянуть неожиданно. Так что Лизета уселась перед сараем и не спускала с дороги глаз.
Осоковые луга были тихим уголком. До полудня Лизета издали проводила взглядом лишь одну повозку, велосипедиста и нескольких прохожих. Церковь была далеко, работы много, в воскресенье каждому хотелось отдохнуть, особенно до обеда, — пока женщины стряпали, мужчины отсыпались за всю неделю. Поэтому у Лизеты невольно быстрее забилось сердце, когда на дорогу в «Апситес» свернула какая-то женщина.
— Так это же не Эльвира! — вслух сказала себе Лизета.
Это в самом деле была не Эльвира, а Эрнестина.
— Что этой ведьме тут понадобилось? — тихо проворчала Лизета, прежде чем поздороваться.
— Отдыхаете в воскресное утро?
Лизета даже не ответила.
— Мамочка! — воскликнула Алиса, увидев нежданную гостью.
Эрнестина сказала, что пришла посмотреть новую комнату.
— Уж больно крохотная, — заключила она.
— Это ничего. Только…
— Не говори, детка!..
Там же на кровати сидел Петерис, потревоженный во время утреннего сна.
— Ну, как идет работа? — спросила Эрнестина.
— Работы всегда хватает.
— Пахать начали?
— Понемногу.
Петерис кротко улыбался. В нем не чувствовалось напряженного недовольства, он не напоминал, как обычно, раскаленный паровой котел. Не уговори его Алиса ради гостей остаться дома, он и сегодня, как и в любое другое воскресенье, нашел бы себе работу.
Узнав, каких гостей ждут, Эрнестина вышла на кухню и достала из потайного кармана юбки деньги.
— Мама! Что ты хочешь сделать?
Эрнестина не ответила, а, подозвав Алису, вернулась с ней к Петерису.
— Кое-кто все напоминает, что мы за своей дочерью слишком мало приданого дали. Тут двадцать тысяч, или четыреста новыми. Все, что мы за эти годы накопили. Будет вам на лошадь! И чтоб Алиса не слыхала больше никаких попреков!
— Кто ее попрекает! — покраснев, оправдывался Петерис.
— Мама!
— Ты помолчи!
— Спасибо, но я не хотел бы брать.
У Петериса повлажнели глаза, он стыдливо мял деньги. На него неловко было смотреть, и Эрнестина опять вышла на кухню.
— Зачем ты дала? — прошептала Алиса.
— Потому что он уже никогда ничего от нас больше не получит, — тихо ответила Эрнестина: перегородка была все же тонкая.
Они вышли во двор, чтобы спокойно поговорить. Но разговор не получался. А молчать было еще тягостнее, и Эрнестина стала рассказывать, что слышала об Эльвире. Госпожу Винтер больше всего удивляет, что необразованная деревенская девка сумела вскружить голову офицеру.
— Она красивая.
— Змея она, а не женщина. Она и тебя загубила.
— Ну что ты…
— Лучше молчи!
Эрнестина сегодня не позволяла возражать себе.
По двору мчалась Лизета.
— Едут! Едут! О н и едут! — кричала она во весь голос.
Однако Лизета сразу взяла себя в руки, пригладила под платком волосы и уселась на кухне у окна, положив на колени псалтырь.
— Иди прими лошадь! — крикнула она Петерису.
Петерис положил деньги в шкаф и вышел во двор. Жених выпросил у госпожи Винтер выездную лошадь и легкую рессорную бричку.
— Помоги мне слезть! — прощебетала Эльвира.
Офицер бросил Петерису вожжи и галантно протянул Эльвире руку. Опершись на нее, Эльвира так грациозно ступила новой лаковой туфелькой на двор, словно всю жизнь только и делала, что разъезжала в каретах. Поправила шапочку.
— Распрягать будем? — спросил Петерис.
— Не знаю. Мы, наверно, не засидимся…
— Долго не останемся, — подтвердила Эльвира.
— Тогда въедем прямо в сарай и накормим.
— Погоди!
Эльвира представила родственников, как это принято в высшем свете.
— Познакомьтесь! Мой брат Петерис.
— Очень рад, — сказал человек в офицерской форме и, подавшись вперед, стал ждать, пока Петерис протянет руку.
— А это супруга моего брата Алиса.
— Очень рад.
Это был тот самый мужчина с тонкими усиками, которого Алиса видела в имении, когда ездила к врачу.
На кухне гостей с каменным лицом встретила Лизета. Эльвира поцеловала ее в щеку, а офицер приложился к руке.
— Мамуся, ты мне дороже всего на свете, а рядом стоит человек, который мне так же дорог. Фрицис.
Лизета всплакнула. Смахнула слезу и Эльвира. Все получилось очень мило, красиво и изящно. Алиса приготовила курицу, И сразу накрыла на стол, жених украдкой поставил на подоконник бутылку вина.
Эрнестина отозвала Алису в сторону.
— Желаю тебе, детка…
— Обедать не останешься?
Эрнестина отказалась категорически. Простившись с одной Алисой, незаметно ушла.
— Большую свадьбу мы устраивать не собираемся. Нас поздравят только родственники и друзья Фрициса, — говорила Эльвира.
— Ну, известное дело! Зачем зря тратиться, — согласилась Лизета.
— Ты, мамуся, свадьбу справить мне не можешь, — ласково сказала Эльвира.
— Куда уж мне, доченька! Я и приданого тебе дать не могу.
Лизета все время обещала купить корову, но только осенью, когда они дешевле; Алиса порывалась сказать, что корова им не нужна, пускай отдаст деньги Эльвире, но в последнюю минуту сообразила, что об этом можно поговорить потом.
— Мы лучше совершим свадебное путешествие. Съездим в Берлин или в Париж, если дядюшка Фрициса не откажется помочь.
Петерис хотел потолковать с будущим родственником о земле, но говорить приходилось одному хозяину. Гость, правда, слушал, но видно было, что в таких вещах мало смыслит и ему просто скучно.
Пообедав, молодые люди пошли погулять в лес. Листопад еще не начался, и Эльвира хотела поискать поздних грибов.
Моя посуду, Алиса сказала:
— Мы и без этой коровы обошлись бы.
— Ты, дочка, в мои дела не мешайся! Сама знаю, что мне делать. Никакой коровы я тебе не покупала и, может, покупать не собираюсь. Думаешь, я в тот день зря в имение ходила? Ведь я вижу, что я лишняя тут.
— Да что вы, мамаша!
— Ты мне не рассказывай! Я тебя насквозь вижу. Думаешь, из невесть каких знатных господ ты. Так мы еще посмотрим, кто из нас под конец знатней будет. Уйду я, уйду отсюда. А о моих деньгах ты не тужи! Они еще мне самой сгодятся. Вот так!
Алиса замолчала.
Эльвира с Фрицисом вернулись из леса, они собрали горсть спелых орехов, которую щедро высыпали Алисе в карман фартука, и тут же собрались домой.
Петерис подвел лошадь, подал Фрицису вожжи, Эльвира сердечно поцеловала мать в обе щеки и села в бричку.
— Адью! — помахала она рукой, когда повозка покатилась со двора.
Все трое, Лизета, Петерис и Алиса, еще долго смотрели уезжающим вслед.
— А когда все же свадьба? — спросила Лизета.
— Да разве она не сказала?
— Не сказала.
— Жди, чтоб тебя позвал кто-нибудь!
Лизета казалась совсем растерянной.
Как и в прошлом году, необычно рано, еще в октябре, наступила зима. В «Апситес» остались под снегом капуста, клочок со свеклой, морковь и цикорий. С уборкой запоздали потому, что везде молотили хлеб и по очереди ходили друг к другу на толоки. В Осоковых лугах насчитывалось всего тринадцать дворов, на время толок они объединялись по семь, восемь. От каждого посылали в помощь соседям по два человека, мужчину и женщину, по возможности более молодых и сильных. Не ждала бы Алиса ребенка, на толоки ходила бы она, а теперь с Петерисом шла Лизета. Где-то она скирдовала солому, а кое-кто считал, что она слишком стара, чтоб забираться на скирду, и давали ей самую грязную работу: сгребать мякину. Хотя Лизета закрывала платком глаза и рот, это мало помогало от песка, пыли и ости, которые машина бросала в лицо и за шею. Вечером, когда Лизета мылась, вода в тазу быстро чернела, будто там мыли картошку. Лизета в прямом и переносном смысле сморкалась и плевалась желчью.
Третий день как лежал снег. Ночью выпал еще. Петерис с Лизетой ушли в «Вартини» молотить, Алиса осталась дома одна. Накануне на Петериса нашло особенно скверное настроение. Хотя теперь и были две лошади, половину полей так и не вспахали. Оставалось только надеяться, вдруг снег растает.
— Чего раньше деньги не дали, все равно ведь принесли!
— Кто знал, что зима так рано наступит? — пыталась возразить Алиса.
— Кто знал! Летом на двух лошадях со всеми работами управились бы, теперь уже все вспахали бы.
— Родители хотели как лучше.
— Куда уж лучше!
Сегодня утром Алиса чувствовала себя неуверенно. Донимало безотчетное чувство вины, представлялось, как вечером Петерис опять начнет на нее сердиться. Поэтому, управившись со скотиной, она пошла собирать оставшиеся под снегом овощи. Начала с моркови. В перчатках дело не очень шло, Алиса скинула их и стала работать голыми руками. Пальцы мерзли, но было терпимо. Опустившись на колени, Алиса срезала ботву, ведром носила морковь в хлев. Свекла была выдергана раньше и сложена в кучи. Оставалось только сбить с нее грязь и срезать ботву. Нагибаться к земле больше не надо. Но стоять на коленях трудно. Алиса принесла скамеечку, что сделал отец, укуталась в попону, повернулась спиной к ветру.
И тут начались боли.
Первая волна ошеломила Алису. Она хотела сразу пойти к соседям, сказать Петерису, чтоб отвез ее в больницу. Но боль прошла, и Алиса решила, что сперва управится со свеклой. От женщин Алиса слыхала, что первые роды тянутся долго, после первых схваток может пройти день и больше. К тому же Алиса не была уверена, что это именно те боли. В странном смятении она, не поднимая головы, продолжала быстро обрезать листья.
— Бог в помощь!
Это пришла Паулина из «Озолкалнов», молодая, мужественная женщина со шрамом на щеке.
— Зашла посмотреть, как у ленивых соседей дела обстоят.
— Свекла осталась, — вымученно улыбнулась Алиса.
— У меня-то все убрано, вот только вспахать не успела.
Какое-то время Паулина деловито рассуждала о плохом урожае и скверной погоде, затем вдруг сказала:
— Станцевать не хотите?
Алиса не поняла.
— Была в волостном правлении. Письмо вам принесла.
Снова начались боли. Алиса, словно сквозь туман, видела фотографию: Эльвира в венке, рядом молодожен в военной форме. Затем какие-то разбегающиеся в разные стороны слова — милая Алиса… счастлива… дядюшка деньги… в этом году не поедем… передавай привет матери…
— Что с вами?
— У меня, должно быть, начинается. Не могли бы вы сходить в «Вартини», сказать мужу?
— В «Вартинях» ноги моей больше не будет! Недавно эта обезьяна Вилис Вартинь так обсмеял меня! Сани у вас есть?
Предвидя, что Алису скоро везти в больницу, Петерис в прошлое воскресенье сколотил из досок кибитку. Минут через пятнадцать Паулина, кинув в розвальни сена и усадив Алису, взмахнула кнутом. Совсем новенькие, не наезженные полозья скользили плохо, но Максис был сильный коняга, а у Паулины рука твердая.
От этой поездки у Алисы сохранились в памяти странное, мрачное ощущение страха, вершины сосен над головой, щелканье кнута, зычный голос Паулины:
— Но-о! Макс! Но-о!
Подъехав к больнице, Паулина перво-наперво укрыла Максиса попоной, той самой, в которую куталась Алиса. Лошадь вымокла, а с чужой лошадью надо обращаться аккуратно. Затем Паулина взяла Алису под руку и отвела в приемный покой.
Через час явился на свет мальчик, до того хиленький, что врач сказал акушерке:
— Не жилец.
Густав Курситис лежал дома больной. Эрнестина позвала доктора Одыня, который нашел у садовника грипп в тяжелой форме, прописал лекарства, велел принимать потогонное, но больному легче не стало.
Густав простудился в городе. Яблоки шли плохо, он долго проторчал на рыночной площади, не решаясь продать подешевле, — госпожа Винтер, как всегда, не поверит, что яблоки упали в цене, заподозрит, что Густав часть выручки присвоил. Как раз в тот день ударил мороз. Густав был легко одет и простыл.
Эрнестине не нравились поездки Густава на рынок. Уже хотя бы потому, что Густав совсем не умел торговать, привлекать покупателей. Осенью Эрнестина иной раз ездила вместе с мужем и видела, как неловко он предлагает свой товар, будто и сам не верит, что привез что-то стоящее. Густав не умел назначать настоящую цену, не знал, когда настаивать, когда уступать; сдавая сдачу, ошибался. У Эрнестины покупали охотнее и платили ей больше.
— Пампушечка, ты бы всегда ездила со мной, — сказал после первого раза Густав.
Эрнестина, может, и ездила бы, поборола бы неприязнь к торговле, будь яблоки его собственные, но помогать хозяйке наживаться не желала. К тому же Эрнестине хватало и своей работы. Густав получал в месяц жалованья всего на десять латов больше батрака полковника Винтера, хотя главные доходы приносил хозяевам сад, а не пашни и коровы. Не вози Густав осенью и зимой госпоже Винтер деньги, ей нечем было бы платить батраку, батрачке и стряпухе, так как успехи хозяйки в сельском хозяйстве были весьма скромны.
Густав лежал шестой день, температура поднялась до сорока. Накануне Одынь пришел снова и сказал, что грипп осложнился воспалением легких. Едва Эрнестина сменила больному рубашку, как постучали в дверь. Вошла молодая суровая женщина со шрамом на лице.
— Я привезла вам радостную весть.
Паулина рассказала, как все произошло.
— Как она перенесла роды?
— Жива.
— Стало быть… все в порядке? — спросил и Густав; он дышал быстро, прерывисто.
— Все как надо. Вы только поправляйтесь и приезжайте на внука посмотреть!
Паулина предложила отвезти Эрнестину до «Апситес». А после полудня, когда в «Вартинях» кончат молотить, Петерис доставит Эрнестину в больницу.
— Уж очень Алиса хочет вас видеть.
— У меня муж болеет.
— Пампушечка, ты езжай! Я обойдусь. Мне ничего не надо.
Эрнестина не знала, как быть.
— Может, кто-нибудь придет и посидит? — заметила Паулина.
Эрнестина сбегала к госпоже Винтер и попросила отпустить на несколько часов тетушку посидеть подле больного, по дороге еще остановилась около лавки и зашла к госпоже Дронис. Та тоже обещала проведать Густава.
Петерис был с Эрнестиной необыкновенно любезен — велел Лизете накормить ее, дать свою шубу, раструсил в санях солому, укрыл теще ноги. У Эрнестины впервые возникло чувство, что у них с Петерисом есть что-то общее. Насколько Петериса распирала сдерживаемая радость, настолько Эрнестину угнетали опасения и печаль. Из головы не выходил Густав. Время от времени перед глазами возникали вспотевший лоб, усталый взгляд и выражение лица, часто сердившее Эрнестину, — словно Густав хочет что-то сказать, но не говорит, утаивает. В памяти почему-то всплывали полузабытые, мимолетные мгновения — он у колодца пьет воду, он на пароходной пристани, он в котелке, и так без конца. Жизнь с Густавом Эрнестина всегда считала недоразумением, навязанным долгом. И все же точно знала: если Густав умрет, жизнь ее расстроится, станет одинокой и ненадежной. Чем ближе город, тем горячее желала Эрнестина, чтобы Густав выздоровел. Угнетало и другое горестное сознание — ребенок крепче свяжет Алису с Петерисом, дочь еще больше отдалится от Эрнестины. Подъехали к больнице.
— Кого ж тут спросить?
Петерис взглянул на Эрнестину, как бы прося помочь…
Увидев Алису, он оробел совсем.
— Ну, как?
Это было все, что Петерис мог сказать.
— Как хорошо, что вы приехали. Я так рада.
Принесли младенца, положили возле матери.
— Уж больно мелкий, — удивился Петерис.
— Вырастет большим и крепким, как отец, — сказала сиделка с заученной приятной улыбкой.
Алиса была бледна, но глаза сияли. В них чувствовалась вера в жизнь и какая-то непривычная сила. Петерис был счастлив.
— Тебе привет от отца, — сказала Эрнестина.
— Почему он не приехал?
— Приболел немного.
— Что с ним?
— Застудился. Пройдет.
— Как выздоровеет, пускай заедет посмотреть. Все равно на рынок ездит.
— Ты навряд ли так долго останешься тут. Успеется…
Густав не увидел своего внука. Не перенес кризиса и в следующую ночь умер.
Зато ребенок, вопреки приговору врача, выжил.