Глава двадцать третья

1

Конюхи и боярские слуги зубоскалили у дворцовых ворот, ожидая выхода бояр из Думы, которая нынче слишком засиделась.

Боярские холопы поддразнивали и подзадоривали друг друга, тихонько перебранивались, и по их перебранке было легко узнать о вражде или дружбе самих бояр.

Слуги Морозова и Милославского нападали на слуг Романова, слуги Черкасского не давали спуска холопам Милославского и Пронского. Шла грызня, в которую ввязывались люди Михаилы Волошенинова, Трубецкого и других бояр.

Драки между холопами случались не раз у дворцовых ворот, в то время как сами бояре сидели в Боярской думе с царем, хотя за тем, чтобы не было свары, и следила дворцовая стража и стремянные стрельцы, стоявшие у дворца в карауле.

Но в этот день не было шума среди холопов — они сами проголодались и распарились на припеке майского солнышка, ожидая окончания Думы и выхода из дворца господ. Заждавшиеся кони рыли копытами землю и тихо ржали. Их тоже замучил зной и раздражали мухи. Кто-нибудь из холопов то и дело, заслонив ладонью глаза от солнца, вглядывался в белизну дорожки, ведущей к воротам. И вдруг молодой холоп царского тестя крикнул:

— Идут!

С дворцового крыльца, шагая через ступеньку, быстро вышел во двор дядя царя, боярин Никита Иванович Романов, и направился к воротам.

— Воевода ярыжного приказа скачет! — бормотнул один из морозовских челядинцев, уверенный в том, что теперь не сможет никто огрызнуться, когда выходят бояре.

И все конюхи и боярские слуги вдруг встрепенулись, оправляя седла и богатые чепраки на конях, ожидая, что вслед за Романовым выйдут и все остальные.

— Татарин бежит! — озорно крикнул кто-то из толпы холопов.

Слуги боярина князя Черкасского взяли коней под уздцы.

Романов, высокий и коренастый, прямой, несмотря на старость, с широкой и длинной седой бородой, быстро шагал к воротам. Полы лиловой ферязи развевал ветер. Романов шел распаленный гневом.

Князь Яков Черкасский едва поспевал за ним, на ходу сняв шитую жемчугом тафью с потной маковки и вытирая платком блестящую лысину.

— Никита Иваныч, постой, постой! — окликнул Черкасский.

Романов, не останавливаясь, махнул рукой и выскочил за ворота.

— Воротись, государя гневишь! — догнав его, тихо сказал князь Яков.

— Правды не уступлю, хоть государь прогневится, — громко ответил Романов.

Конюхи подвели им коней. Старый слуга поддержал стремя Романову. Черкасский же ловким кошачьим прыжком опередил всякую помощь.

Пестрые однорядки боярских холопов взметнулись над спинами крепких коней. Застучали копыта по бревенчатой мостовой, и оба боярина, окруженные слугами, быстро поскакали от царского дворца.

Оба вельможи, Романов и Черкасский, скакали рядом друг с другом, а холопы их ехали впереди, далеко по сторонам и позади их, разгоняя народ и давая возможность им говорить свободно. Но Романов молчал. Широкие ноздри его раздувались.

Романов был распален недаром: в Боярской думе в тот день обсуждали, что делать с восставшим Псковом, который упорно держался два с половиной месяца и не хотел сдаваться. Боярин Борис Морозов с друзьями настаивал на том, чтобы послать против Пскова больших бояр со многими ратными людьми и взять город силой. Они предлагали отправить Михайлу Петровича Пронского и Алексея Никитича Трубецкого с войском в пять или шесть тысяч человек и задавить мятеж, не считаясь с кровью.

Первым же против пролития крови высказался боярин Никита Романов.

— Брать приступом свой же город будет зазорно от турков, от немцев и ляхов, — сказал он. — Миром надо решить. Не с немцами — воевать!

Князь Яков Черкасский вслед за ним уверял, что посылка войска поднимет всю Русь. Он считал, что надобно наказать воеводу, который довел город до мятежа.

— Купецкая кровь у того воеводы! — резко сказал Романов. — Сказывали, во Псков он приехал столь жаден да голоден, что на торговой площади старого кобеля заел.

Романов хотел этими словами задеть Бориса Морозова — заступника и покровителя Собакина, но тут нежданно обиделся царь.

— Прости, Никита Иваныч! — вдруг поклонился ему царь. — Глупы мы стали: тебя не спрошали, кого в воеводы садить. А что без тебя вершено, то всегда уж худо… Где нам, сиротам, с нашим умишком!

Романов смутился. Он не боялся племянника, но не хотел с ним ссориться, потому что всякая ссора причиняла много хлопот и лишала беззаботности.

— Не тебя корю, государь, а того, кто тебе подсунул Собакина в воеводы, — ответил Романов царю. — Не гневись, правду люблю!

— А кто Алексея Лыкова сунул во Псков воеводой?! — выкрикнул Милославский. — Лыков с купчишкой Федором в соляном воровстве попался!

— А как на князь Лыкова был извет от посадских, Никита Иваныч, небось вступался, — добавил Пронский.

— Истину государь молвил, истину! — подольстился к царю Морозов. — Что укажет государь без Никиты Иваныча — и все тому худо! Может, Никита Иваныч, велишь псковитян соболями жаловать за мятеж?! — насмешливо обратился он к Романову.

— Не пристало тебе, Борис Иваныч, — вспыхнул Романов, — государю лестью взор затуманивать! Сказываю верно: пошлем войско на Псков — и быть мятежу по другим городам.

— Кому знать, как не тебе! — ехидно прервал Милославский. — Весь бунтовщицкий скоп на твоих дворах!

Никита Иванович кинулся на него, но его удержали другие бояре. Все повскакали с мест.

— У вас тут, как в кабаке, бояре, — сказал царь. — Невместно и нелепо то видеть в Боярской думе, и я уйду. Судите все дело одни. Как присудите, так и будет.

— Останься, государь! — завопил Морозов и упал на колени.

— Смилуйся, государь праведный, останься! — подхватили другие бояре, так же валясь на колени, но царь вышел…

— Бегите! — крикнул Романов, указывая пальцем на дверь, за которой скрылся царь. — Коли я мешаю, скажите ему, что ушел из Думы. — И Романов стремительно направился к выходу, но вдруг, словно что-то забыл, остановился среди широкой палаты и грозно добавил: — А что правду я говорю, то правду увидите вы, бояре: мало своих мятежей! Коли войско пошлете на Псков, то немцы налезут, литва встанет, ляхи придут…

Никто не остановил Романова. Только один князь Яков пустился ему вдогонку, надеясь его возвратить, а если не сможет, то чтобы грех пополам. Якову Куденетовичу Черкасскому было не впервой переносить царский гнев и опалу, и он помнил, что Никита Иванович по дружбе всегда за него вступался.

Они доехали до Красной площади.

— Едем ко мне, — предложил Романов.

2

Никита Иванович подошел к столу и стал расставлять по доске тяжелые шахматные фигуры. Огромный лоб его бороздили морщины.

— Сыграем в шахмат, — сказал он.

— Тебе починать, — поклонился Черкасский.

Романов шагнул пешкой от короля.

— Смелый так ходит! — заметил Черкасский и двинул свою пешку от королевы.

— Молод Алешенька нас учить: троих царей да четвертого вора видали на троне. И все грозны быть хотели! Ишь, распалился за правду! — ворчал Романов, обдумывая свой ход.

— Есть такое черкесское слово: «Если правду сказываешь, люди не любят!» — ответил Черкасский. — Государь человек ведь! А ты, Никита Иваныч, горячий!

— Воля моя была бы, послал бы Бориса Морозова на конюшню, — не слушая друга, продолжал Романов. — Сколь бунтов из-за него да его дружков! В Москве — раз, в Устюге — два, в Курске — три, в Новгороде, во Пскове, во Гдове… Да жди, что кругом пойдет…

— Тише, Никита Иваныч, — остановил князь Яков.

— Чего тише? В моем доме, князь Яков, изветчиков нет, — возразил Романов. — Что есть, то и сказываю. Погубит Борис и царя и все государство. Во Пскове не просто бунт — небывалое дело ныне во Пскове: никого не давят, не бьют, не грабят, а сами собой в порядке живут без больших людей. Ратным людям жалованье платят, ворота берегут, с литвою торгуют… Не ярыжки гулящие встали — посадский народ поднялся: сапожники, кузнецы да торговый люд…

— Аглицкие парламенты! — насмешливо подсказал Черкасский, но сам испугался сравнения и вдруг прикусил язык.

— Верно, князь Яков! — воскликнул Романов. — Ты в шутку молвил, ан верно! Такого мятежа николи не бывало. Не нас одних разорил Морозов. Народ не напрасно мятется, и то будет не диво, что англичанским обычаем…

— Тише, Никита Иваныч, — снова остановил Черкасский. — Чего кричишь, словно рад мятежу!

— И рад! — возразил ему по-прежнему громко Романов. — Не станется так, чтобы после сего мятежу разоритель боярский Борис Морозов опять при царе остался. Вот я и рад!..

В этих словах боярина прозвучала ненависть к недругу всех самых больших бояр: не опричник, не однодворец какой-нибудь, сам такой же боярин, старинного рода, — он разорял боярство, лишая его родовых, прадедовских привилегий и прав. Никита Иванович был один из самых богатых людей государства, он вел торг и с иноземцами разным товаром. Его не страшило разорение и оскудение, но оскорбляло своевольство Морозова.

— Слетит Бориска! — крикнул Романов. — Вот я чему рад!..

Толстые стены, плотно закрытые окна дальней палаты, безлюдность всего дома предохраняли Романова от чужих ушей, и он с удовольствием делал вид, что кричит правду с лобного места на всю Красную площадь.

— Рад, сказываешь? — переспросил шепотом Черкасский — он только и ждал от Романова такого признания. — Не чаял я, Никита Иваныч! А когда ты рад, зачем кричишь? Сядь на конь да скачи во Псков.

— Тс-с! — остановил в свою очередь Романов, хотя Черкасский сказал эти слова почти беззвучно. — Пошто мне ехать туда? — спросил он, еще понизив голос.

— Народ тебе верит. Ты для народа не чуж-чуженин, ты как… — Черкасский поискал слова и улыбнулся, — …как дедушка… Ты придешь без ратных людей, тебе ворота отворят, в город пустят, обрадуются тебе…

— А дальше чего? — осторожно спросил Никита Иванович.

— Дальше? Грамоты станешь писать по городам…

— А дальше чего? — тем же тоном спросил Романов.

— Чего дальше!.. — красноречиво развел руками Черкасский…

— Тс-с! — зашипел Романов. — Чего говоришь?! Голова тебе не мила!

Романов встал с места, взволнованно прошелся по палате и, словно случайно, выглянул за дверь, в соседний покой. Там никого не было. Он покраснел. На высоком старческом лбу надулись синие жилы, глаза налились кровью. Ему стало жарко. Боярин скинул ферязь и остался в шелковой рубахе по колена длиной. Он распахнул окно в сад, и в затхлый покой палаты ворвался весенний ветер и заиграл в седине бороды и в складках желтоватого шелка сорочки.

Романов вернулся к шахматам, но не мог играть. У него кружилась голова… Ему было уже шестьдесят лет, но он чувствовал себя совсем молодым: он скакал в седле, как молодой, пил вино, как молодой, с молодым пылом он ненавидел Морозова и Милославского и, как молодой, любил свою дворовую девушку, румяную, пышную Дашу… В юности ему не дали власти. Тогда многие говорили о том, что бояре боятся его ума и силы и посадили на трон неразумного отрока, чтобы самим управлять государством. Никита Иванович стал тогда добиваться народной любви: он принимал беглецов, раздавал деньги, дарил дома, платил чужие долги, заступался за осужденных… Но когда москвичи его полюбили, он обленился, отяжелел, и с него хватало той власти, какая была у него в руках. Но нынче с ним что-то стряслось еще, что взбаламутило ум и чувства: он захотел власти, захотел царства, которого не дали ему в юности…

Честолюбивый Черкасский снова его встревожил.

— Никита Иваныч, ты слово скажи, одно слово — и все стрельцы в Москве встанут. Ты слово скажи — казаки встанут, слово скажи — Казань, Астрахань… — нашептывал князь Яков, передвигая зеленые каменные фигуры с пятна на пятно…

Романов не отвечал.

Смеркалось.

В дальнем покое где-то хлопнула дверь, заскрипели половицы и послышались старческие шаги дворецкого.

— Боярин, дозволь сказать, — поклонился старик.

Никита Иванович кивнул. Старик подошел поближе и таинственно произнес:

— Гонец к тебе прискакал… с грамотой… — дворецкий осекся.

— От кого? — Романов вдруг вспыхнул: гонец не предвещал добра.

Грамота могла быть только от царя. Царь любил обличать в письмах того, с кем бывал в ссоре.

— Не смею сказать от кого, боярин, — ответил дворецкий.

Романов удивленно взглянул на старика.

— Чего не смеешь сказать? От дьявола, что ли, гонец?!

— Что ты, боярин, Христос с тобой! — пробормотал дворецкий, крестясь.

— От кого же еще?

— Человечий гонец и грамота человечья, — сказал дворецкий.

— Давай хоть грамоту, что ты морочишь! — воскликнул Никита Иванович.

— Сказывает гонец — тебе одному в свои руки даст.

Никита Иванович рассердился:

— Чего ты, старик, разумничаешъ без меры? Князя Якова, что ли, страшишься? Так не страшись, сказывай, как бы я один в доме…

Дворецкий сделал шаг вперед и набрал воздуха, но вдруг выпустил его, словно кузнечный мех, и бессильно сказал:

— Не могу, не смею, боярин Никита Иваныч, хоть на куски режь!.. Никого не страшусь, а сам по себе молвить не смею.

Романов изловчился и крепко схватил старика за бороду.

— Сказывай! — прошипел он.

Князь Яков обдумывал шахматный ход и не поднимал от доски взгляда во все время.

— Города Пскова всяких людей гонец, — прошептал старик одними губами, без звука.

Боярин выпустил его бороду и опустился без сил назад на скамью, весь покрывшись холодным потом.

— Свечи зажег бы, — переведя дух, сказал он. — Вишь, свечеряло — игры не видать…

3

Рыжебородый казак Мокей осторожно, стараясь ничего не задеть, боком протиснулся в дверь, у порога упал на колени и поклонился в землю.

— Смилуйся, боярин Никита Иваныч! Молим тебя, смилуйся! — Он поднял лицо и снова ударил лбом об пол.

— Встань, — произнес боярин Никита.

— Не встану, боярин. Смилуйся, государь, возьми сиротинок псковских челобитье!

— Встань, говорю! — властно сказал боярин.

Казак поднялся с пола, но не встал с колен.

— Смилуйся, боярин, пожалей сирот, возьми челобитье, — опять повторил Мокей, протягивая свернутый столбец.

Узнав о прибытии гонца, боярин Черкасский оставил Романова. Он даже сделал вид, что не слышал сказанного дворецким.

Казак Мокей стоял на коленях, протянув запечатанный столбец, а боярин Романов думал. Ему было страшно взять в руки эту бумагу. Взять ее в руки — значило двинуть первую пешку… Два часа назад Никита Иванович не задумался бы об этом, но размышление наедине с собою самим охладило его пыл. После того как ушел князь Яков, Романов начал бояться даже его.

Он знал, что Черкасский прав, когда говорил, что народ встанет по одному слову Никиты Романова, что народ ему верит и чтит его. Он знал также ж то, что во всем государстве нет уголка, где бы народ не желал перемен. Середние и меньшие посадские, стрельцы, казаки, крестьяне, холопы, попы, монастырские служки по всем городам и уездам готовы подняться, и даже в самой Москве для мятежа довольно одной искры.

И боярин Романов представил себе разъяренное море людей, как два года назад, когда по просьбе царя он выходил к народу и народ требовал выдать Морозова, Плещеева и Траханиотова. Никита Иванович знал, что и сейчас народ прокричит: «Отдай нам Бориса Морозова да Илью Милославского…» И потом народ закричит: «Здрав буди, боярин Никита Иванович!» И он представил себе срубленные головы Морозова и Милославского и многих других из тех, что кричали ему обидные слова в Думе.

Но вместе с тем он представил себе пожары по всей Москве, убитых людей по улицам, кровь, разорение…

И что будет делать он дальше? Пронский и Трубецкой станут ему льстить, приедет из ссылки Раф Всеволожский, князь Яков сделается его правой рукою…

— Смилуйся, государь, возьми сиротинок псковских челобитье, — поклонился опять в землю Мокей.

А что, если кто-нибудь уже узнал, что этот казак в его доме? Эта внезапная мысль обожгла Романова.

Схватят, начнут пытать да спросят: «Хотел стать царем? Принимал челобитные псковских воров?»

У боярина прошел по спине холодок.

Но кто же его знал, этого рыжего казака, — таков ли он крепок…

— Смилуйся, боярин, прими!.. — повторил Мокей и снова ударил лбом об пол.

— Встань, давай сюда грамоту, — внятно сказал Никита Иванович.

Мокей обрадованно вскочил, подал ему столбец и, подавая, поцеловал красивую, еще крепкую руку боярина.

— Как ты, вор, от воров государеву боярину грамоты смеешь нести?! Чаете — боярин Никита государю изменщик? — грозно нахмурив седые брови, спросил Никита Иванович.

— Смилуйся, не испытывай сироту твоего, государь! — поклонился казак, снова падая на колени.

— Молчи, холоп! — неистово закричал Романов и замахнулся палкой. — Как смеешь меня государем звать? Изменщик! Ты государю крест целовал…

— Без умысла, великий боярин! Прости, боярин, коли неладно молвил со страху: вовек ни единого боярина доселе в глаза не видал…

— Встань, — приказал Романов. — Что в грамоте писано?

— Не ведаю, боярин. Грамоты составляли выборные, а мне отвезти велел подьячий Томила Слепой да тебе тайным обычаем в руки отдать, — не вставая с колен, отвечал казак.

— От кого втай?

— От бояр-изменщиков, кои немцам Русь продают.

— Каких вы бояр государевых нашли в изменном деле? — нахмурился Романов.

— Писано тут, боярин: Морозова да Илью Милославского. Доказчики есть на них. Во Всегородней избе к расспросу приведены разные лица, кои за рубежом были. И немцы тоже с расспроса сказывали…

Романов насторожился при этих словах казака. Слишком уверенно говорил казак об измене бояр, чтобы это могло быть пустыми словами. А если в самом деле… тогда можно спокойно сидеть в Москве и ждать, когда недруги свалятся сами с высоких мест…

— А пошто же ко мне челобитье? Надобе отдать государю! — мягче сказал он.

— Послано государю, боярин, — ответил Мокей, — да боязно: не допустят изменщики до него, а ты наша надежа, не выдашь народа. Тебе всяких чинов люди верят…

— Ну, ну, довольно! Государь — наша надежа!.. — добавил он, — спать ступай. Утре тебя кликну. Федосей! — громко позвал боярин.

Дворецкий вошел.

— Накорми казака да уложи его спать, чтобы никто не ведал.

Казак вышел вместе с дворецким.

Боярин остался один. Псковская грамота лежала возле него между шахматными фигурами. Не терпелось сломать печать, и он взял в руки столбец, но тотчас отбросил назад, словно печать обожгла ему пальцы.

«Аглицкие парламенты!» — повторил он про себя и усмехнулся.

Усталый боярин закрыл глаза, и ему представилась плаха. Никита Иванович в испуге заставил себя проснуться от мгновенного сна и широко перекрестился, взглянув на кивот.

— Господи!.. — громко, почти со стоном воскликнул он.

Он услыхал шорох и в страхе поднял глаза. Даша стояла в дверях босиком, румяная, с растрепавшимися косами. Встревоженными глазами глядела она на него.

— Поздняя ночь, Никита Иванович, а ты не спишь, — сказала она, певуче растягивая слова. — А я сон видела страшнющий про тебя да князь Якова…

— Про что ж тебе снилось? — нахмурился Никита Иванович. — Слушала, что ль?

Она опустила голову.

— Вышивала, боярин. А как ты окно распахнул, тут я уж осталась. Мыслю — иной бы кто не пришел.

— Ступай, ступай спать! — закричал он. — Не женского то ума…

— Постеля готова, боярин, — сказала она, не испугавшись крика.

— Иди, иди… — Он опустил голову, но она никуда не ушла. Она стояла по-прежнему в дверях. Чтобы дать знать о себе, глубоко вздохнула.

— Чего тебе, Даша? — нетерпеливо спросил Никита Иванович, не подняв головы.

— Никита Иванович, не слушай ты их… — сказала она с мольбой.

— Чего не слушай, чего?! — громко воскликнул он. — Чего тебе, девка, примстилось?! Сидела ты, шила, вот и уснула часок, во сне и привиделось…

— Казак привиделся рыжий… — шепнула она.

— Замолчь! — крикнул боярин, вскочив с места.

Даша пошла на него грудью.

— Бей! — сказала она. — Бей девку, что любит старого!

Она стояла совсем рядом, красивая и теплая.

— Старого да неразумного, — покорно сказал Романов.

— Ночь поздняя. Постеля готова, Никита Иванович, — ласково повторила Даша. — Не майся!..

Боярин устал, но не поддался.

— Иди, иди спать, — с ласковой строгостью сказал он. — Да постой. Взбуди Федосея, пошли ко мне, — и боярин взялся за перо.

«…И те, государь, воры прислали ко мне, холопишку твоему, воровского казачишку Мокейку, а с ним тайные грамоты, и я, праведный надежа-государь, тех воровских грамот не распечатывал и не читал, не хотя измены, а казак Мокейка в моем, холопа твоего, дому, а из челядинцев моих и людишек того вора Мокейку никто не ведает, и о том, государь, как ты укажешь. Не положи гнева на своего холопишку, что намедни боярам сказывал в Думе, а сказывал я правды ради да скорбя о междоусобице православных людей. А коли прогневил тебя, государь, и о том скорблю и уповаю на твою християнскую милость к верному твоему холопу. Смилуйся, государь…» — писал боярин.

Федосей, разбуженный Дашей, вошел в палату. Романов поднял голову и отложил перо.

— Казака Мокейку того не выпускай никуда из светелки, — строго сказал он. — Скажи — я велел дожидать. Да чтобы никто с ним никаким обычаем слова единого не молвил… Твоя голова в ответе.

Федосей вышел, а боярин, придвинув ближе свечу, снова взялся за перо.

4

К крылечку свечной лавки, взволнованный, беспокойный, без обычного ласкового привета, как-то смятенно и торопливо почти подбежал Томила Слепой. Бабка взглянула на него с удивлением, но не успела ни о чем задать вопроса.

— Иванка дома? — быстро спросил Томила, и в голосе его бабка уловила такую же тревогу, как на лице.

— Дома, Иванушка.

Томила шагнул в избу:

— Иван, беги в Земску избу. Гаврилу сюда, да Козу, да Ягу и Михайлу — зови всех скорее.

— Сюды? — удивился Иванка.

— Сюды, сюды! Да живей, не болтай!

— Что стряслось? — спросил Иванка, встревоженный странным видом Томилы.

— Сказал — поворачивайся, чурбан! — сорвалось у Слепого.

Иванка помчался…


Они собрались в сторожке. Томила Слепой объявил, что получена тайная весть о падении Новгорода Великого. Ошарашенные вожаки восстания приумолкли, задумались и поникли.

— Не чаете ль, братцы, навстречу боярину выйти, свои башки несть на блюдах наместо хлеб-соли? — спросил Гаврила с внезапной резкой насмешкой.

— Взялся за гуж — не говори, что не дюж! — поддержал его Коза. — Новгород пал — станем во Пскове держаться. Не с Новгородом вставали — одни, и дале одни простоим.

— Для того позвал, братцы-товарищи, чтобы совет держать, как мы к осаде готовы и что творити, — сказал Томила. — Чаю, боярин Хованский ныне на нас полезет. Смятенья не стало бы в Земской избе.

Они заговорили о всяких спешных делах. О восстаниях крестьян по уезду в дворянских поместьях рассказал казак Иов Копытков, выезжавший в уезд; о запасах в городе солонины и хлеба сообщил хозяйственный земский староста Михайла Мошницын; Прохор Коза рассказал о побеге пяти стрельцов старого приказа к Хованскому под Новгород, и, наконец, Гаврила Демидов потребовал освободить колодников из тюрьмы. Он сказал, что в тюрьме томится без дела много народу и тот народ надо выпустить да записать в стрельцы на случай осады.

Город зажил новой жизнью, полной особого напряжения и ожидания. Никого не впускали и не выпускали через городские ворота без тщательного расспроса. У всех городских ворот стояли усиленные караулы, и по дорогам сновали разъезды псковских стрельцов. Лазутчики Пскова засылались под самый Новгород…

Шел май — третий месяц с того дня, как тревожный сполох в первый раз созвал народ к Рыбницкой башне.

«Просыхают дороги — скоро московские гости прискочат», — говорили псковитяне, сами еще не совсем веря в возможность прихода московских войск.

Всегородние старосты с выборными, с уличанскими старостами и сотскими старшинами объехали все городские стены и осмотрели еще раз наряд, вслух поясняя, что готовятся к обороне от набегов с Литвы, но про себя разумея Хованского.

Кузни работали еще жарче, торопясь сготовить больше оружия. В город приезжали обозы, везя все нужное, чтобы сидеть в осаде.

Наконец через лазутчиков и дозоры долетел тайный слух, что воевода боярин князь Иван Никитич Хованский с большим войском вышел из Новгорода на Псков.

На башнях города Гаврила установил дозоры и выслал новых лазутчиков.

Вечера были долгие и светлые. Юноши Пскова чувствовали себя воинами, и надвигавшаяся боевая тревога родила в их горячих сердцах радостное возбуждение. Вечерами молодежь ходила гулять на берег Великой, собиралась под деревьями у церковных оград, в рощицах и на лавочках у ворот.

Каждый вечер парни и девушки заводили песни, вели хороводы и веселились.

Однако по всему городу сотские и уличанские старосты[224] по спискам созывали людей со своих сотен и улиц и посылали их в очередь починять стены, копать глубокие рвы, ставить надолбы и строить «тарасы»[225] перед городскими стенами.

5

После нескольких лет отсутствия возвращался Первушка во Псков. Не так хотел он приехать. Он думал въехать во Псков верхом на коне и всех удивить пригожеством, удалью и богатством, кинуть отцу на стол кошель: «Мол, покой свои кости, старый! Напрасно ты горевал по сыне: я долю свою нашел. Купи себе дом, и Грунька с приданым будет…»

Не привелось…

Он входил ободранным монастырским служкой, под видом посланца от архимандрита Пантелеймоновского монастыря ко владыке Макарию.

В монастыре, куда он зашел с письмом Ордина-Нащекина, он выспрашивал городские новости. Услышав от одного из монахов, что в числе челобитчиков Пскова был послан в Москву Истома-звонарь, которого в Новгороде заковали в железы, Первой не сморгнул, словно он никогда и не знал такого, хотя сердце его забилось тоской. «Вот, старый дурак, полез в гиль! — подумал он об отце. — Попадет на Москве к расспросу под пыткой, еще станет ума — и на сына пошлется… Дал бог мне родню: то брата с изветом, то бачку с воровской грамотой…»

Однако, пока добрался до города, Первушка уже успокоился: «Может, и лучше, что бачка с ворами в дружбе: попадусь ворам — на него стану слаться».

Грамотка архимандрита, где было написано лишь о присылке ладану и свечей для храма, помогла ему миновать стражу у Великих ворот перед самым их запором. Он не спеша шел по улицам города, стараясь добраться до свечной лавки не ранее полного наступления темноты.

Город жил, казалось, совсем по-старому: у ворот на лавочках сумерничали женщины и ребятишки, щелкая тыквенным и подсолнечным семенем для забавы; по площадям толпились торговки с холодным грушевым квасом, морковными пирогами, ватрушками, печеными яйцами и медовыми маковками; среди улиц ребята играли в салочки; вдоль берега под городской стеной хохлились над рекой рыбаки и откуда-то издалека доносилась девичья хороводная.

Возле Рыбницкой башни Первушка встретил гурьбу молодежи, шедшей с ломами, лопатами, топорами. Ему показалось, что среди молодых парней он увидел Иванку. Первушка обернулся на церковь и стал усердно креститься, стараясь укрыть от брата лицо. Он не ждал встретить Иванку во Пскове, думал, что он, как и хотел, убежал в казаки, на Дон. Но раз он пошел с лопатой, значит, отворит дверь бабка Ариша, а как разговаривать с легковерной бабкой, Первушка знал…

Низкое зарешеченное окошко возле самой свечной лавки, которую Первушка помнил еще с детства, когда пароменский поп его посылал сюда за свечами, было освещено. Он заглянул.

Месившая тесто бабка почувствовала на себе чей-то взгляд.

— Кто там? — тревожно спросила она.

Выпростав руки из теста и обирая остатки с пальцев, бабка присунулась к самой решетке окна и выглянула на улицу.

— Ктой-то?

— Тише, бабуся. Иди сюды, — таинственно прошептал Первушка.

— Господи Сусе! — отозвалась так же шепотом бабка и выбежала на улицу. — Отколе ты, господи!.. Да сказывали, в боярщине гинешь, в неволе, а ты в монастырь подался!.. Что ж ты тут-то? Пойдем-ка в избу.

— Иван где? — спросил Первушка.

— Городовые работы правит. Из кузни пришел, поснедал — да землю копать до утра… Да входи же, голубчик, входи! Что за место тебе у порога, чай, к бачке пришел, не куды-нибудь… Как бачка-то ждал тебя!.. Эх, Первуня, а матка как тосковала, ну ровно как лебедь!.. — в возбуждении говорила бабка, поглаживая Первушку по руке. — Да что же мы так-то стоим! — опять спохватилась она. — Идем накормлю. Напеку хоть лепешек, яичка да молочка у соседа достану.

— Спасибо, — замялся Первушка. — Ты меня не веди-кa в избу. Чуланчика али сараюшки нет ли какого?

— Пошто тебе, господи! Места хватит.

— Надо, бабка! — решительно оборвал Первушка. — Веди, там скажу обо всем.

Бабка ввела его в тот же свечной чулан, где Иванка, Захарка и Кузя писали послания Томилы.

— Про бачку слыхала? — спросил Первушка.

— И ты, стало, слышал? Стряслася беда. Схватили, проклятые. Сказывают, послали в Москву на расправу к боярам. — Бабка всхлипнула и вытерла подолом слезу.

— Небось будет цел! Видал я его на Москве, — тихонько сказал Первушка.

— Своими глазами?.. Чего же с ним будет?

— Молчи. Не хочешь детей сиротить — молчи, — таинственно прошептал Первушка. — Покуда вот дар от него тебе — рубль серебра. Да вот от меня полтина. Не спрашивай ничего, коли хочешь добра, а твори, как велю: окроме к кому пошлю, чтоб никто про меня не ведал.

— Окроме Томилы Иваныча, никому уж, Первуня! — кивнула бабка.

— Никакому Иванычу, старая! Таись от всех. Бачкина жизнь мне всего дороже. Иван языкат — и ему не сказывай ничего. Свечку мне принеси. Гость я недолгий. Лист напишу — снесешь, куды укажу.

— К Томиле Иванычу снесть? — нетерпеливо спросила бабка. — Может, его самого покликать?

— Не кличь никого, тебе говорю! Все дело загубишь! — строже прежнего повторил Первушка.

Бабка принесла Первушке огарок. Он обрадованно увидел в чулане старые перья, чернильницу и бумагу.

Суровость и таинственность Первушки сковали бабку. Она бы на радостях заменила ему покойную мать, напекла бы всего, наварила, наговорила бы ласковых слов, приласкала бы…

«Статен, красив, а в этакой гуньке — глядеть бедно! — думала бабка. — Да видно, удал. И грамоту, вишь, одолел! Томила Иваныч-то будет, чай, рад, что Истома прислал ему вестку… И рубль серебра… Отколь таки деньги? — усомнилась старуха. — Да бог его знает, отколь!» — отмахнулась она.

Первой посулил ей полтину за то, что она снесет грамотку сыну сторожа Рыбницкой башни — стрелецкому десятнику Ульяну Фадееву. Бабка послала Федюньку еще до ранней обедни снести грамотку и получила полтину, когда он принес ответ.

Первушка пообещал ей еще полтину, если она ночью впустит к нему знакомца, который придет тайным обычаем. Он знал, как бабка любит полтины.

Федюнька ходил теперь в кузню Мошницына на работу и возвращался вместе с Иванкой. На этот раз он пришел один и сказал, что Иванка сразу из кузни пошел в городской караул у Спасских ворот, где в очередь отоспится. Наряды посадских стояли у башни по суткам, и, значит, Иванка лишь через сутки мог возвратиться домой. Бабка ждала полуночи и впустила человека, так, что его никто не видел. Первушкин гость показался знакомым и бабке Арише, но в темноте она не могла его разглядеть. Бабка была довольна лишь тем, что собаки, словно с ней заодно, блюдут тишину и не лают на чужака, как будто к нему привыкли.

Через час Первушкин знакомец ушел так же тихо, как и пришел, и бабка за ним заперла.

Утром, когда Федюнька ушел в кузницу, а Груня — на торг, бабка подкралась к чулану, где ютился Первушка, и, не решившись сразу войти, постояла. Потом шагнула через порог.

В полумраке чуланчика Первушка резко вскочил, уронив какую-то сложенную бумажку.

— Чего-то ты? Аль не признал? — усмехнулась бабка.

Первушка заметил оброненную бумагу, схватил ее и сунул за пазуху.

— А ты что у двери стояла? Кто тебя подослал? Что смотрела! — накинулся он.

— Да глупый ты, что мне смотреть! Что я в грамотах смыслю!.. Я затем забежала — Томила Иваныч прошел. Хочешь — покличу. Сокрушается он по бачке. Рад будет…

— Коли надо было, послал бы к Томиле. Сказываю — молчи! Возьми вот еще полтину.

— Молчу, молчу!.. Экий суворый стал! — качнув головой, проворчала бабка.

Она сготовила для Первушки лепешек, принесла яиц, сала, рыбешку — все молча.

Но бабка задумалась: ее охватили сомнения.

Иванка, придя домой, повалился спать, Федюнька вместо него пошел на городовые работы. За Груней зашла подружка, и они ушли в завеличенский лес, по указу Земской избы, собирать целебные травы.

Смеркалось, когда бабка Ариша решительно отворила свечной чулан.

— Первунька, из Земской избы приходили спрошать, кто безъявочно к нам прибрался, — простодушно сказала она.

Первушка оторопело вскочил:

— А ты что?

— Я что? Никого, мол, нету. Кому тут бывать! А чего ты спужался? Не боярский лазутчик — под пытку, чай, не поставят, — сказала она. — Лазутчиком был бы, и я бы тебя не пустила: для боярской нужды мне охота была пропадать!

— А для нужды градских воров слаще пропасть? — с издевкой спросил Первой.

— Каких воров?

— Заводчиков мятежа, кои бачку испродали и тебя продадут…

— Продадут? Меня?! Вот товар-то дорог! Кому ж продадут? — усмехнулась бабка.

— Как задавят мятеж да сыск государев наедет, узнаешь — кому! — пригрозил Первушка. — Как потянут на дыбу…

— На дыбу? — бабка шагнула ближе к Первушке. — Угадчива я, Первой. Стара — шутить надо мной. Пол-ти-и-нами разжился, вишь, в холопстве! — сказала бабка вполголоса, но со всею страстью. — Чаешь, за полтину и душу живую со всей требухой укупишь? Беспрочень! Чаешь, мне, старой, уж неума угадать, что за пан из Москвы наехал? От бачки, мол, рупь серебра! От меня полтина, еще полтина да «молчи» — полтина! Отколь же полтин-то набраться? Да честному человеку за столько полтин года два трудиться! Где бачку видел? Не видал ты его! Набрехал!

— Ты, слышь-ка, каркуша, утихни, коль солнышко не прискучило видеть! — прикрикнул Первушка. — Продать меня хочешь ворам?

— Не продажна, Первой! Вот полтины твои июдски! Береги для бояр да приказных. Уж тех безотменно купишь!

Бабка кинула перед ним в узелке все его серебро.

— Уходи! — потребовала она. — Уходи добром. Не даю тебе воли у бачки в дому против города козни плесть, лазутчик боярский, лживец!

— Ну, зови! Ну, кричи, пусть схватят! — наступая на старуху, цедил сквозь зубы Первушка. — Кричи!

— Не крикну. В Земску избу я на тебя доводить не пойду, а Иван проснется — скажу ему. Пусть он братним судом рассудит, чего с тобой деять… Покуда сиди…

Бабка пошла из чулана.

— Бабка! — окликнул ее Первушка, и голос его слегка дрогнул.

Она обернулась.

— Пять рублев подарю серебром. Больше нету.

— Пойду-ка Ивана взбужу! — отрезала бабка, шагнув за порог.

Она слышала, как Первушка рванулся за ней. Тяжелый удар обрушился ей на темя. Она упала.

Перешагнув через бабку, Первушка выскочил из двери на темную улицу.

Бабка очнулась, в ушах ее стоял гул. Голова болела. Она лежала в темных сенях. Она слышала, как мимо прошла Груня, за ней Федюнька. Считая, что бабка спит на печи, они ее не окликнули. Она молчала. Ей казалось, что к рукам и ногам ее приковали гири и ей не под силу двинуть пальцем.

Шел час за часом. По улице уже никто не ходил. Город спал. Забыв, что она лежит в сенях на полу, бабка думала о Первушке: «Вот холопство к чему привело! Волю продал и душу продал. Жил бы в дому, был бы малый как малый. Отколь ему было лиху учиться дома? А там-то научат! С кем повелся, от того и набрался! Сгубили, ироды, человека… Ни за что сгубили!..»

У крыльца послышались приглушенные голоса. Бабка прислушалась…

После известия о сдаче Новгорода Хованскому всегородские старосты ходили в тюрьму и расспрашивали колодников, кто за что посажен. По настоянию Гаврилы, они отпустили всех, кто попал «по бедности да за раздоры с сильными», чтобы взять их на ратную службу, в стрельцы и в казаки на жалованье. Между соседками говорили, что из тюрьмы вышли лихие люди и ныне по городу не миновать начаться татьбе…

Услышав голоса у крыльца, бабка встала на четвереньки и поднялась с пола.

— Кто тут, добрые люди?

— Отворяй-ка, старуха, — узнала она голос уличанского старосты.

Бабка отодвинула щеколду.

— Ты, Серега? Я мыслила — воры!

— Молчи, стара грешница! Стрельцы с понятыми пришли. А вор у тебя схоронился. Где внук твой Первушка?

Бабка хотела было сказать, что Первушка сбежал, что он ее чуть не убил, хотела сказать по порядку, как было, но ее никто не послушал. Оттолкнув ее, старшина стрельцов направился прямо к чуланчику, толкнул дверь и вошел. Двое стрельцов обнажили сабли. Тусклый свет фонаря скользнул по бревенчатым стенам и земляному полу, осветил стол с чернилами и пером, с яичной скорлупой и горкой рыбных костей.

— Спорхнул птенец! — сказал стрелецкий старшина. — Куды ты его схоронила?

Бабка опять подумала все объяснить и сама не знала, как сорвалось у нее со строптивого языка не то, что хотела.

— А ты пошарь, поусердствуй — и сыщешь! — сказала она.

— Робята, не выпускай никого из избы да у ворот гляди зорче! — приказал старшина. — А ну, стара клуша, веди. Держи-ка светец!

— Я тебе не холопка — держи сам! — огрызнулась бабка.

— Ужо, хрычовка, расскажешь, кому ты холопка, — пригрозил ей уличанский староста.

— Пошли в избу! — позвал стрелецкий старшина, когда обыскали двор.

Заспанный и всклокоченный Иванка, Федюнька, Груня — все проснулись, не понимая, что за народ наполнил сторожку.

— Вставай, змеищи изменные! Кто тут у вас Первушка?

— Тут нет такого, — ответил Иванка. — А вы что за люди?

В темноте он не разглядел их лиц и одежды.

— Земский обыск. Шиша боярского ищем. Не ты ли? — отозвался понятой — сапожник Степан, их сосед.

Дрожащий свет озарял растерянные, недоуменные лица.

— Что брешешь? — вскипел Иванка. — Аль ты меня не знаешь! Отколе тут шиш боярский!

— Тебя-то весь город знает — ретив других с дощана клепать, а сам шиша боярского два дни держал в дому!

— Да я два дни дома не был!

— А ну, старая, сказывай ты, — вдруг обратился старшина к бабке Арише. — Сказывай без обману: впускала Первушку, шиша боярского?

— Приняла под кров сына Истомина, а того не ведала, детки, чей он лазутчик, — дрогнувшим голосом сказала бабка.

— А к нему кого ночью пускала?

— Неведомый мне приходил человек. Побыл — ушел, — ответила бабка.

— А деньги давал тебе шит?

— Давал два рубли, я назад ему кинула — сдагадалась, что деньги нечисты. Подаяньем, бывало, жила, а бесчестьем не приходилось.

— Молочка у соседа брала для гостечка?

— Брала.

— Сказывал он, что Истому в Москве видал?

— Сказывал.

— И рубль серебром тебе дал от Истомы?

— Брехал, окаянный! Купить хотел старую. Не от Истомы те деньги были. Клепал! — воскликнула бабка.

— Ин потом разберем — от кого. Ты, малец, теперь, сказывай, — обратился стрелец к Федюньке, — письмо в Рыбницку башню к Ульянке Фадееву нес?

— Нес, — насупясь и опустивши голову, буркнул Федюнька.

— И назад принес отписку?

— Приносил, — согласился мальчишка.

— Сидеть вам всею изменной семьей безотлучно, пока призовут в Земску избу к расспросу, — сказал старшина стрельцов. — Сказано при мирских понятых и при уличанском старосте, — подчеркнул он.

Стрельцы и понятые пошли к выходу. Вскоре шаги удалявшегося земского обыска стихли на улице. Дверь во двор осталась отворенной; из нее шел в избу ночной холод. Никто не запер дверь и не зажег светца. Все молчали. Только когда бабка громко вздохнула, Иванка, словно выйдя из забытья, тихонько промолвил:

— Эх, бабка, бабка!..

— Старая дура я! — громко воскликнула бабка. — Угадала ведь, Ваня, я, угадала, что он лазутчик, да сердце не повернулось. Мыслила так: Иванке скажу, и грех между братьями сотрясется. Горячая ты голова — погубил бы Первушку, а матке на том свете мука была бы какая! Опять же мыслила так: самой бежать в Земску избу? А что люди скажут? «Истома с Авдотьей не от достатка, не от богатства тебе кров и пищу дали — последним куском делились. Чем ты была? По папертям волочилась, давным бы давно без них смертью голодной загинула в богадельне. А чем же ты им отплатила? Сын без отца домой воротился, а ты на муку его послала!» Так-то, Ваня!

— Эх, бабка, бабка!.. — повторил Иванка.

— А чего он про бачку молол, что рупь от бачки, то набрехал. Прельстил он меня, лукавец, весточкой об Истоме…

Груня молча спустилась с полатей, притворила дверь, влезла обратно и улеглась без единого слова.

6

Груня в то утро зашла к соседке занять корыто — ей не дали. Бабка Ариша сунулась в лавку — ее прогнали из очереди за хлебом, и женщины ей кричали, чтоб она шла к Емельянову — он ей даст хлеба задаром…

Выйдя к воротам из сторожки, Иванка встретил Захара.

— Эх, Иван! — не здороваясь, произнес подьячий. — Кто бы ждал от тебя, Иван!.. — И он прошел мимо деловой поступью, направляясь в Кром.

Когда Иванка сказал об этом дома, передразнив походку и голос Захарки, бабка Ариша остановилась среди сторожки, поставила на пол горшок, который несла от печи к столу, села на лавку и прошептала:

— Детки, убей меня бог, Захарка был у Первушки!.. Господи!.. Самый Захар!..

— Что же ты молчала вчера? — вскочил Иванка.

— Стара стала, — всхлипнула бабка Ариша, — стара да глупа. Не признала вначале. Он не в своем приходил одетый да кособочился весь…

И, уже поставив горшок на стол, бабка села в сторонке, в общем молчании был слышен ее шепот:

— Он был, анафема, он… Захарка!..

— В Земской избе скажи, — сурово велел Иванка.

— Под пытку пускай поставят, под пыткой скажу! — воскликнула бабка. И, не по-старушечьи быстро собравшись, без обеда ушла из дому…

Но ее не стали пытать. Над ней посмеялись в Земской избе и прогнали вон, чтобы приходила, когда позовут, вместе со всеми.

— Неладно, старуха, затеяла, — сказал ей дворянин Иван Чиркин, сидевший в Земской избе. — Скажи своему Иванке — неладно тебя научил! Ступай, а заповедь божью помни: «Не послушествуй свидетельства ложна!»

— Крест целовать готова! — вскричала бабка.

— То горший грех, — поддержал дворянина старый поп Яков Заплева.

После обеда вся семья сидела дома без дела, дожидаясь возвращения бабки из Земской избы. Наконец пришла бабка в горьком сознании бессилья. Сморщенное темно-коричневое ее лицо было мокро от слез… Она без слов опустилась на лавку, и никто ни о чем ее не спросил, только Груня поставила перед ней миску со щами и положила ломоть хлеба. Но, не тронув еды, бабка сидела целый час у стола, и никто не сказал ей ни слова…

Вечерело. По улице с песней прошла молодежь… Железные лопаты, ломы и топоры были у всех на плечах — это после дневной работы собрались уличанские отряды на вечернюю работу по укреплению города.

Проходя мимо домов, каждый вечер выборный позывщик стучал в окошки, и из каждого дома выбегал уже готовый к работе парень. Так каждый день выходил и Иванка, едва успев возвратиться из кузни.

В тяжелой мрачности и унынии проведенный день сбил его с толку. Он потерял ощущение времени. Услышав песню парней, он быстро выскочил, подхватил рукавицы, надвинул шапку и, захватив лопату, шагнул в сенцы.

— Иванку Истомина кликнуть?! — услышал он возглас с улицы.

— А ну их, изменщиков! Брось, не зови! — отозвался второй голос.

И Иванка услышал, как пустился бегом от дома позывщик…

«Пойти самому? Не пойти?!» — подумал он.

Громкая песня парней раздавалась уже в отдалении.

Иванка швырнул на пол лопату и молча прислонился к стене головой… Чувство обреченности и одиночества больно сдавило ему грудь и горло…

Иванка был не в силах сидеть дома, несмотря на предупреждение земских людей. Он давно не встречал Гаврилы. Пойти к нему, рассказать ему все… потребовать от него защиты… В другое время Иванка зашел бы к Кузе, но Кузя был послан Томилой в Опочку и Остров в Земские избы, да так пока и не возвратился…

Идя к дому хлебника, Иванка готовил заранее все упреки, какие обрушит он на Гаврилу. «Ты сам не велел говорить про Первушку. Я бы сказал про все — кто бы меня попрекнул! И бабка знала бы, что Первушка корыстник, и в дом его не впустила б. Ты один виноват во всем — ты и скажи земским выборным, что не изменная наша семья…»

Иванка стукнул в дверь, вышла жена Гаврилы.

— Дядя Гавря… — начал было Иванка…

— Какой он тебе дядя! — оборвала его женщина. — Уехал Гаврила Левонтьич по земским делам. В городе нету…

«Когда вернется?» — хотел спросить Иванка.

— А коль что надо — ступай к нему в Земскую избу. А в дом пошто лезешь!.. — добавила женщина.

У Иванки перехватило дыхание, горло сдавило. Он сам не помнил, как повернулся от дверей, как не шел, а бежал по улице, сталкиваясь с прохожими, натыкаясь на тумбы и вызывая смех ребятишек, поздно заигравшихся в один из первых теплых майских вечеров…

Он не смел пойти в дом кузнеца, думая, что вместе со всеми другими и Аленка считает его предателем.

«Повидаться бы с ней на часок, рассказать бы ей все — неужто она не поверит!» — думал Иванка. Но как повидаться, как прийти в дом кузнеца, который вместе с другими в Земской избе уж, верно, корил их семью за измену городу и предательство… И Иванка поздно бродил один по темным пустеющим улицам, пока не начали запирать решетки. В последний миг он все же решился зайти к Аленке…

В этот вечер Мошницын, рано придя домой, завалился спать, чтобы выспаться разом за много дней и ночей. Иванка стукнул в окно, когда Якуня гулял с товарищами, бабка Матрена давно уснула и Аленка уже собралась ложиться.

Она встретила друга укором за то, что весь день он ее заставил дожидаться.

— Я чаял, и ты — как все, — ответил Иванка.

— А кто ж тебя любит? — шепнула Аленка ласково, как когда-то на берегу Великой, заглянув снизу в его глаза.

— Не знаю…

Она оттолкнула его:

— Ступай, поищи… Как найдешь, приди мне скажи.

— Нашел! — громко воскликнул Иванка, забыв, что через открытое окно его голос может услышать Михайла.

Он схватил и прижал Аленку.

— Ой, пусти!.. — прошептала она. — То-то, нашел!..

— Стало, веришь, Аленка, что я не видал Первушку в чулане? Бабка сказывает, что Захар приходил к Первушке тайком ночью.

— Пошто?

— Кто же их знает — пошто! Первушка — лазутчик боярский. Знать, и Захар…

— И ты, знать, таков же, как и Захар, и ты поклепать неправдой на друга готов для своей корысти…

— Когда так ты мыслишь, то и не быть между нами ладу! — резко сказал Иванка. — Либо ты мне поверь, что ни макова зернышка не соврал, либо прощай!

Аленка взглянула ему близко в лицо. В сумерках ее глаза казались огромными.

— Хочешь уходить? — спросила она.

— Не веришь — уйду.

— Я завтра ж тогда с Захаркой пойду к венцу…

— Нужна ты ему! У него есть невеста…

— Брешешь опять! — засмеялась Аленка, и она обхватила его крепче за шею.

Уверенная в том, что грамотку, отнятую у князя, Иванка из ревности приписал Захарке, она была уверена и в любви Иванки. Его ревность была для нее доказательством любви, и она сама позабыла девичью застенчивость.

— Ивушка мой, соколик, месяц мой ясный, люблю тебя, ни за кого не пойду, знаю, что ты с кручины ко мне не ходил, а Захарка наплел на тебя… Верю тебе одному…

— Во всем веришь? — опять перебил Иванка.

— Во всешеньком-развовсем!..

В саду пахло черемухой. Белые грозди ее свисали над самой скамейкой. Ее вяжущий вкус, казалось, был на губах. Сквозь ветви падал узорчатый лунный свет на щеки милой…

— Видишь теперь, что верю тебе во всем, как себе самой? — шепнула Аленка.

— Вижу, вижу, — ответно шептал Иванка, целуя ее вслед за каждым словом. — Вижу, вижу, вижу…

— А любишь?

— Горлинку мою нежную люблю, так люблю, что сказать не мочно.

После долгого одиночества и тоски он согрелся доверием и лаской, и ему казалось, что нет больше счастья, как сидеть под черемухой рядом с Аленкой…

Часы шли, и лунные тени кивали уже с другой стороны, и замолкли песни и смех молодежи.

Они не слыхали, как загудел тонким голосом в городе сполох, как вскочил Михайла и как распахнул он дверь в сад, где под навесом летом спала Аленка.

— Сполох! — крикнул он. — Я иду, Аленка, запри ворота…

Кузнец запнулся на слове, наткнувшись на Аленку с Иванкой, и вдруг изменившимся голосом тихо спросил:

— Что ж, Иван, и сполоха не слышал?

— Не слышал… — признался Иванка.

Аленка закрыла лицо рукавом.

— У-ух, ты! — Михайла с угрозой шагнул на дочь, но сдержался.

— Пошли, — сурово позвал он Ивана.

Иванка покорно пошел вслед за ним из сада.

Сполох звонил в городе.

Кузнец и Иванка молча запрягли лошадь. Иванка взялся за вожжи, и они покатили по встревоженному и шумному, несмотря на ночь, Завеличью.

Кузнец молчал. Добрая лошадь его несла их быстро к плавучему мосту.

Мост был запружен вооруженным народом и от скопления народа почти погрузился в воду.

— Дорогу! — крикнул Иванка. — Всегороднему старосте дорогу!

Во Власьевских воротах горели факелы. Стрельцы не пропускали никого в ворота.

— Случай вышел, — объяснил народу стрелецкий старшина, — думали, что войско пришло подо Псков, ан то послы…

— Что за послы? — спросил Михайла.

— Дворяне из Новгорода. Прискакали вестники от Егорьевских ворот, сказывали, чтобы не пускать народ, и сполох, слышь, уняли. Сказывают, утром станут спрошать послов…

— Меня-то пустишь? — усмехнулся Михайла.

— Тебя-то завсе, хоть без сполоха, и то! — поклонился стрелецкий старшина.

Они въехали в город.

У первого перекрестка кузнец велел остановиться.

— Слышь, Иван, иной бы рожу тебе побил, а я добром сказываю: больше не лезь в мой дом, да и в кузне народ без тебя найдется… В зятья не годишься. Аленка не кой-чья дочь!.. — сказал кузнец. — Слезай.

Он взял у Иванки из руки вожжи.

— Всегороднему старосте зятя из больших надобно аль из приказных?! — с насмешкой воскликнул Иванка.

— Не из холопов. Тебя уж не стану спрошать! — разозлясь, оборвал Михайла. — Да слышь, Иван, вся черная хитрость ваша теперь на виду — не укроешь!..

— Какая хитрость?..

— Семейства вашего хитрость! Весь род ваш таков: удачи, вишь, только нету!.. Вишь, прилез девку смущать, — мол, падет на нее позор, и некуда будет деваться, отдаст отец за меня, за холопа… Как голого вижу тебя — в чем мать родила!..

Иванка слушал, остолбенев. Слова не шли с его языка.

— Бабка кусошничать ходила — я посылал Аленку: «Срамно, мол, Иванка все ж в кузне работает, снеси им поесть» — носила! — со злостью резал Михайла. — За то ее бабка к лапам прибрать надумала — замуж за внучка… А сам ты что? Куда лезешь? Захара хотел поклепать с дощана, с Волконским путал; утре бабка опять на Захарку… Я тебя приютил, пригрел, за то ты мне же недоброе ладишь, а у себя дома брата-лазутчика укрываешь. Тебя бы в тюрьму за все разом…

Кузнец хлестнул лошадь вожжами и быстро помчался, оставив Иванку на перекрестке…

Град обвинений, обрушившихся на Иванку, кружил ему голову, мутил разум. Спазма сжимала грудь. Хотелось кричать во все горло, чтоб было легче…

Иванка пришел к себе, не сказав ни слова старухе. В темноте избы он направился прямо к лавке и лег.

Из всех обвинений, высказанных кузнецом, его не задело так сильно ни одно, направленное лично против него, как заявление Мошницына, что Истома в Москве продается боярам.

«Бачку, бачку, они за что же, проклятые, клеплют! Чем он Захарке стал на пути? И Томила Иваныч молчит, будто его не касаемо!..» — размышлял про себя Иванка.

Разыскать самого Первушку, отплатить ему за извет, проданный Ваське Собакину, за то, что он боярский лазутчик, за бабкину голову, которую он чуть не разбил, за клевету на отца, за позор, несправедливо покрывший теперь всю их семью… Да где найдешь его! Небось напакостил и ускочил к боярам в Новгород или куда…

Иванку вдруг озарило: Ульянка Фадеев знает, зачем прилезал Первушка.

— Федюнька, ты сам отдавал Ульянке письмо? — разбудив братишку, спросил Иванка.

— Сам отдал… Ды, Вань, ды я вечером бегал узнать. Там земский обыск был. Хотели Ульянку к расспросу взять во Всегороднюю избу, а он убежал! По городу всюду искали — и нет. Будто в воду канул… Должно, к боярам убег, окаянный! — шептал Федюнька.

Иванка не спал. Мысль о том, что все, сказанное Мошницыным, со стороны покажется людям правдой, мучила его невозможностью оправдаться. Вокруг не было ни единого друга. Иванка больше не верил ни в дружбу Гаврилы, ни в правду Томилы Слепого, которого чтил и уважал до сих пор, как мудреца, ни в верность Кузи, ни в товарищество Якуни.

Иванка слышал, как пропели петухи… Забрезжил рассвет… С улицы звякнула железная щеколда калитки…

Старуха вошла из сеней в сторожку.

— Захарка был ночью тогда у Первушки! — воскликнула она. — Кабы не он — откуда бы Захарка ведал, что Первой говорил, будто рубль Истома послал? Мы ведь двое с Первушкой были!

— Брось, бабка, полно! — остановил Иванка. — Хоть ты обкричись, что Захар, — и никто не поверит. Нет правды во Пскове!.. Михайла, Гаврила, Томила Слепой — все смотрят, чтоб для себя. Все лжа!.. И у Томилы нет правды, чтоб сдох он, подьячья крыса!

С печи, где спали вместе с бабкой Федюнька и Груня, послышался сдержанный девичий плач.

— Груньк, ты что?! — воскликнул разбуженный Федя.

— Ништо! Отвяжись! — огрызнулась она и умолкла.

7

Усталость взяла свое, и под утро Иванка уснул. Он проснулся, когда сполох собирал горожан снова к Рыбницкой башне.

Иванка решил, что больше ему нет дела до города. Остановясь на углу, купил у торговки пяток раскисших соленых огурцов, с независимым видом поплевывая вокруг кожуру и обливаясь рассолом, он подошел к площади.

— Господа дворяне, посадские, стрельцы, пушкари и вы, всяких званий меньшой люд, — сказал с дощана выборный дворянин Иван Чиркин. — Новгородцы послов к нам прислали — дворян и посадских, а с ними посол с царским словом к вам, псковитяне. Хотите ли слушать?

— Пусть говорят!

— Говорите, послы! — закричали вокруг дощана.

Десяток чужих людей — дворян и посадских — вырос на дощанах. Глава посланцев — дворянин Сонин вышел вперед.

— Господа псковитяне! — сказал он. — Добро ли творите? Крест целовали великому государю, а ныне что?! Ныне на русских братьев готовы с ружьем, как татаре… Где же крест на вас?! Вам бы в город впустить добром воеводу Хованского, как мы, новгородцы, впустили. Вам бы от дурна отстать, и вас государь пожалует по вашему челобитью… А коль вы в мятеже, то не пристало ему челобитья вашего слушать… Войско большое на вас идет. Чего доброго — город ваш пушками разобьют, пожгут!.. Чьей ради корысти?! Ради бездельных людей, кои шкуры свои от праведна гнева спасают…

Дворянин говорил, а народ молча слушал. Слова боярского посланца о войске многих смутили.

— Вам вины бы свои принести государю! — кричал с дощана дворянин на всю площадь.

— Мы бы рады — заводчики, вишь, не велят!.. — крикнул рядом с Иванкой старик посадский.

— Все бы рады! Заводчики не дают! — поддержали сзади.

— А вы бы заводчиков повязали! — выкрикнул дворянин с дощана. — Вон сколько народу троих крикунов устрашилась?! Связали бы да выдали их государю!.. Гаврилку Демидова да Козу.

— Не смеем! — крикнули из толпы.

— Вы нам пособите!..

— Спасибо скажем!..

Это были отдельные выкрики, может быть не более десятка человек, но, раздавшиеся с разных сторон, они посеяли в толпе смятение. Город не видел главных своих вождей, не слышал их голоса, и какая-то странная робость объяла сердца.

— Начните вязать — пособим! — откликнулся дворянин.

Иванка протолкался поближе и стоял у самого дощана. Он не видел в толпе земских выборных, ни Гаврилы, ни Прохора Козы, ни Томилы Слепого. Захарка, Мошницын, Чиркин, Устинов, Михайла Леванисов, Копытков стояли у дощана, вполголоса споря о чем-то между собой.

«Сдались сами изменники! — подумал Иванка. — Чего же Гаврила с Томилой глядят?! Где Коза?!» Он забыл, что дела городские — уже не его дела.

— Заткнись ты, собака! — не выдержав, крикнул Иванка, и мягкий большой огурец, пущенный меткой рукой, разлетелся вдрызг, ударясь в лицо дворянина…

— Слазь с дощана! — вдруг закричала словно тут только очнувшаяся толпа.

И в тот же миг позади посольства явился Гаврила Демидов с толпою конных стрельцов. Подскакав верхом, он прямо с седла перелез на дощан. Короткий удар кулака опрокинул посла в толпу.

— Саблю взять у него, — обратился Гаврила к стоявшим ближе других. — Брысь под печку! — крикнул он остальным посланцам.

Те посыпались кубарем вниз, как ребята, забравшиеся в чужой огород и напуганные окриком сторожа.

— Стрельцы, стерегите изменщиков новгородских, — сказал Гаврила.

Спокойный и властный голос его, медный, как голос сполошного колокола Рыбницкой башни, всех отрезвил. Псковские кликуны словно вдруг провалились сквозь землю.

Толпа загудела ропотом одобрения.

К дощану подъехали на взмыленных лошадях Томила Слепой и Прохор Коза. Оба взошли на дощан.

— Псковитяне! Повстали Изборск да Порхов! Два города ныне с нами! — крикнул Коза.

Площадь закричала и заревела, полетели вверх шапки, над толпой поднялись дубины и топоры.

— Убить новгородцев!

— Убить изменников!

— Братцы, пошто убивать! — прокричал Гаврила. — Не страшен беззубый зверь. Десятерых в тюрьму, а двоих назад пошлем к боярам. Пусть правду про город расскажут да скажут Хованскому — не трудился бы, мол, слати послов!

Стрельцы окружили послов и повели их в тюрьму. Толпа раздалась.

— Каков огурец?! — злорадно спросил дворянина Иванка.

— Паршивый щенок, найдет тебя сыск государев! — воскликнул Сонин, грозя кулаком Иванке. — На всех на вас сыск и управа найдется! — крикнул он окружавшей толпе.

Иванка повернулся к нему спиной, поднял полу кафтана и хлопнул себя по мягкому месту. И вдруг сотни людей — старики и молодые, сапожники, хлебники, каменщики, стрельцы и всякий посадский люд — стали повертываться так же по пути, по которому вели дворян, и так же хлопали себя и смеялись друг другу, а когда вышли дворяне с площади, то собралась толпа малых посадских ребятишек, и ребятишки забегали вперед по дороге к тюрьме, оттопыривали худенькие и толстенькие бесштанные задки и хлопали себя ладошками. Дворяне кричали на них, бранили их грязными, нехорошими словами и грозили, что воевода Хованский не пощадит с отцами и их детей…

Наконец двоих дворян вывели к Варламским воротам и дали им «киселя» коленом…

И когда предводительствовавший толпой Иванка свистал в три пальца вдогонку убегавшим дворянам, словно обухом по затылку хватили его слова: «Тебя бы туда же с ними!»

Иванка взглянул назад: это сказала старая торговка бубликами Хавронья. Иванка знал ее с самого раннего детства. Она торговала невдалеке от дома кузнеца в Завеличье, и в морозные дни от лотка ее поднимался вкусный густой пар. Когда бывали деньги, Иванка покупал у нее бублики, и она называла его «внучек-кузнечик».

— Пошто же меня с ними? — спросил Иванка, еще не уверенный в том, что она говорит не в шутку.

— Чтоб извета не продавал да с лазутчиками не знался! — громко сказала старуха, и многие кругом оглянулись на ее слова.

Иванка больше уже не свистал, не улюлюкал и тихо побрел один в город…

8

— Где пропадал, Левонтьич? — спросил Томила у хлебника, вошедшего в Земскую избу поздней ночью вместе с Козой и Ягой.

— Дела, Иваныч, замучили… все недосуг, — избегая прямого ответа, сказал Гаврила.

— Не по обычаю деешь, все знаю: Сонина-дворянина с товарищи ставил к расспросу. Пошто не на площади, а в застенке? — спросил Томила.

— А знаешь — чего же допытываешься?! — огрызнулся хлебник. — То и в застенке, что надо было без жалости огоньком пожечь.

— И на дыбу тянули?! — с упреком спросил летописец.

— Тянули, — мрачно и кратко ответил хлебник. — По ратным делам расспрашивал, для того и тайно… — пояснил он. — Неладно во Пскове, Иваныч. Какие-то кобели Хованскому письма шлют изо Пскова, изменное пишут. Много дворян он призвал из наших уездов. Вот и помысли: станут они осадой вокруг наших стен, да каждый в свою деревеньку пошлет за бараниной — им так и год стоять мочно. Немцы и литва приходили, тем мужики ничего не давали, бывало… А ныне хозяева всех уездов налезут… Помысли!..

— Чего же ты надумал, Левонтьич? — спросил Томила.

— Того и надумал: баранины, ни говядины не давать.

— Они ж по своим деревенькам возьмут.

— Из деревенек не дам! — упорно сказал хлебник. — Стрельцов по уездам пошлю. Прохор, найдешь удальцов?

— Найдутся. Пятидесятник Копытков поедет, — сказал Коза, — да мало ль найдется!

— Пиши-ка наказ, Иваныч, — обратился Гаврила к Томиле Слепому. — Пиши: дворянских людей по вотчинам и деревенькам сговаривать на дворян, дворянские дома жечь огнем, а хлеб меж крестьян поделить… чего бишь еще? — хлебник задумался.

— Крестьянски ватажки сбирать, обучать их ратному делу псковским стрельцам и десятникам. По дорогам и в лесах засеки сечь и острожки ставить да держать ватажками караулы, — сказал Коза.

— Верно, Прохор, — одобрил хлебник.

— А тем караулам проезжих людей держать по дорогам и грамоты вынимать, а буде станут сильны, и тех насмерть бить, — подхватил Яга.

Томила Слепой, обмакнув перо, начал писать.

— А боярскому войску ни овса, ни хлеба отнюдь не давать, ни скота пригонять из уездов, а которые стрельцы и дворяне будут посыланы для припасу кормов, и тех людей побивать, — продолжал Яга.

— Так я писать не поспею, годите, други, — остановил Томила.

— А которые дворяне к войску боярскому едут, и тех побивать насмерть, — добавил Гаврила.

— Кругом побивать! — упрекнул Томила. — «Побивать, побивать, побивать…» Чисто, как палачи!..

— А что же нам деять-то с ними, Иваныч?! Впрок, что ли, солить али квасить? Они на нас лезут с ружьем ведь!

— Еще, Иваныч, пиши: Всегородняя земска изба велит, кои крестьяне с городом в мысли, и тем крестьянам травы дворянски косить, яровые на землях дворянских сеять, озимые убирать, во дворянских угодьях рыбу ловити…

— Не мочно писать, Левонтьич. Земска изба того не указывала, — перебил Томила.

— А пиши, коли так, не «Земска изба», а «велит земский староста Гаврила Демидов» травы дворянски косить, хлеб убирать и рыбу ловить, а кои помещичьи приказчики сильны учинятся крестьянам, и тех земский староста Гаврила велит слать к нему на расправу…

— Да что же ты, царь, что ль, али князь удельной?! — воскликнул Томила. — Как так писать «Гаврила велит»? Кто знает Гаврилу?!

— А кто не знал, тот узнает! Спросят — какой Гаврила, а другой скажет: «Кто никого не боится и правду любит, то и Гаврила!»

Яга и Прохор захохотали.

— Верно, Левонтьич!

— Пиши, не бойся, пиши, Иваныч, а припись я сам поставлю. Моя рука, мой и ответ! — разошелся Гаврила.

— А сколь же стрельцов посылать? — спросил Прохор.

— По пять человек с десяток ватажек, а вместе десятков пять. А в каждом пятке один за десятника старшиной, — подсчитывал хлебник. — Да еще, Томила Иваныч, ты им в наказе пиши, чтобы мужиков не грабили, не обижали, а на коих стрельцов крестьяне жалиться станут, и тем быть в городе в наказанье жестоком кнутами, — спохватился Гаврила.

Томила в общем молчанье писал наказ. Закончив, он тряхнул песку из песочницы.

— Припись ставь да печатай, — сказал он, подавая готовую наказную грамоту.

Гаврила поставил подпись и взялся за воск для печати. Томила закрыл чернильницу и хотел ее спрятать привычным движением на пояс, но хлебник остановил его:

— Постой, погоди, еще наказные грамоты станешь писать.

— Кому?

— Стрелецким пятидесятникам — Сорокаалтынову да Соснину: сидеть им, Сорокаалтынову с дворянином Тюльневым, с полсотней стрельцов, в Снетогорском монастыре, а Соснину с дворянином Сумороцким — в Любятинском. Да коли придет осада, то крепко в осаде сидеть, гонцов боярских и войска дорогами не пускать на вылазки лазать, корма у Хованского отбивать да чинить непокой во стане боярском, а буде станут на приступ лезть — отбивать, а станут дерзати на псковские стены бояре, то бить по их рати из пушечного снаряду и из пищалей. А трудников монастырских ратному делу наскоро обучать да прибирать во стрельцы, а из стен монастырских никого бы отнюдь в боярский стан не выпускивать, а кто побежит — побивать насмерть.

— Левонтьич, полсотни стрельцов на кажду обитель мало. По сотне надобе посылать, — подсказал Яга.

— Где ж столько сотен кидать напасешься?! — вмешался Прохор. — Полсотни будет! А надо более, то из трудников себе приберут. А далее так написал бы, Иваныч: кто из стрельцов и дворян похочет бежать в стан боярский, и того тут во Пскове дом разорим и семейку побьем.

Караульный стрелец, стоявший у Земской избы, стукнул в окошко.

— Гаврила Левонтьич, тут малый тебя спрошает, — окликнул он.

— Что за малый? Впусти.

— Дядя Гавря, выдь на одну духовинку! — послышался знакомый голос с улицы.

Хлебник узнал Иванку.

— Входи, Иван, — громко позвал он.

Иванка вошел весь какой-то взъерошенный, бледный, весь сам не свой и стал у порога…

— Иди, садись с нами, — позвал Гаврила. — Что-то с тобою стряслось?

— Дядя Гавря, ведь я не таил, как прибег… ты велел потаиться… — сказал Иванка дрогнувшим голосом и умолк, не в силах говорить дальше.

— О чем потаиться, Ваня? Чего ты плетешь? — не понял Гаврила.

— Про извет, про Первушку… — выдавил с болью Иванка.

— Ну, что еще сотряслось? — нетерпеливо спросил хлебник.

— В измене меня… — продолжал Иванка и снова запнулся. — Первушка в город влез от бояр, и они на меня… и на бачку поклепом…

— Эк он до завтра не кончит, Левонтьич, — вмешался Прохор, — я ведаю все: изменного дела Иванкина не было в Москве никакого, да то один я от Кузьки знаю, а город не ведает. На Иванку извет написан: вот он и сам не свой… Ему бы ныне из города вон покуда. Я мыслю его с Копытковым отпустить к мужикам…

— Поедешь, Иван, побивать дворян по уездам? — спросил Гаврила.

— Где их ни бить, все одно, дядя Гавря! Велишь во Пскове всех перебить, и сейчас учну с Чиркина в Земской избе.

— Ну-ну, ты потише! — остановил Томила.

— Не всякое слово в строку, Томила Иваныч, — отшутился Иванка. Он увидел, что старые друзья ему верят, и ожил.

— Беги за Копытковым, призови его скорым делом. Мы станем тут ждать, — сказал Иванке Коза.

В ту же ночь Иванка, в числе полусотни стрельцов, под началом Копыткова, выехал поднимать на дворян уезды, а две стрелецкие полсотни тою же ночью тайно выбрались в монастыри — Любятинский, на Новгородской дороге, и Снетогорский, стоявший при дороге на Гдов.

Загрузка...