ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СОЦИАЛ-ФАШИСТЫ

Густав Иоске

Вечером 4 ноября 1918 года вокруг круглого стола управления военно-морского губернатора Киля сидят адмирал восставшей германской эскадры и его офицеры, члены только что образованного совета рабочих и солдатских депутатов, статс-секретарь Гаусман и социал-демократический депутат рейхстага Носке.

Носке прислали в Киль Эберт и Шейдеман, узнав о восстании матросов. Носке поручено социал-демократической партией принять меры, чтобы восстание не разгорелось в революцию, чтобы это кильское восстание не стало сигналом для всей Германии. Носке — человек надежный. Его преданность боевому флоту известна. Разве он сам не сказал впоследствии (на мюнхенском процессе 1925 г.): «Если бы правительство тогда (т. е. во время дела о пропаганде независимых во флоте 1917 г. — Н. К.) имело в своем распоряжении материал, который дал бы возможность доказать, что депутаты призывают к восстанию и государственной измене, то я бы еще и сейчас оплевал это правительство, если бы оно не приняло необходимых мер и не выжгло бы нарыв». И этот же Носке показывает про себя самого (все на том же мюнхенском процессе): «Растерявшиеся, беспомощные, жалкие сидели те (императорские министры в момент разгрома Германии — Н. К.), кто должен был в этот роковой час управлять германским государственным судном. Клич о необходимости напрячь все силы пришел не из недр правительства. Это я стал кричать на канцлера, как он может ничего не предпринимать, когда надо предотвратить страшное бедствие, угрожающее стране и народу (революция и поражение в мировой войне)».

Теперь дело уже не в поражении в мировой войне. Носке понимает, что кильское восстание есть сигнал к революции. Он совершенно спокойно слушает речи членов совета рабочих и солдатских депутатов, их обвинения против командиров, пытавшихся вывести суда в бессмысленный последний бой с англичанами. Он сжимает кулаки, удерживая свое бешенство. Голова у него глубоко запрятана среди плеч, как у дикого зверя, собирающегося прыгнуть. Внимательно смотрит он из своих круглых очков. В нем нарастает возмущение, но не против старого режима. О, нет! Наоборот, он думает о спасении этого режима и об удушении революции. Но недаром социал-демократическая партия послала Носке в Киль: быстро сумел он правильно оценить создавшееся положение и убедиться в том, что авторитет командиров, власть офицеров уже ликвидированы. Силой здесь ничего не сделаешь. Руководители Кильского совета — люди весьма среднего калибра, их легко будет обмануть и повести, куда надо. Массы. Ведь они восторженно приветствовали социал-демократического депутата Носке на вокзале, пытались даже дать ему почетное оружие. Эти массы не знали, что «во главе всемирно образцовой марксистской партии Германии оказалась кучка отъявленных мерзавцев, самой грязной, продавшейся капиталистам сволочи, от Шейдемана и Носке до Давида и Легина, самых отвратительных палачей из рабочих на службе у монархии и контрреволюционной буржуазии» (В. И. Ленин).

Да, Густав Носке — рабочий-деревообделочник. Он долго работал в профессиональных союзах, затем в социал-демократической печати. В 1906 г. (ему тогда было 38 лет) он был впервые избран в рейхстаг и здесь он стал специалистом социал-демократической партии по вопросам военного и военно-морского бюджета. Буржуазная газета «Берлинер Тагеблатт» писала после первой же речи молодого депутата: «Этого депутата надо взять на заметку. Из него выйдет толк». В момент начала германской революции Густав Носке стал военным губернатором Киля: он «возглавил» революционное движение в Киле, чтобы ликвидировать его в союзе со старым офицерством, которое сразу узнало в Носке своего человека.

Кильское предательство Носке было только началом его всем известной карьеры. «29 декабря 1918 г. Эберт вызвал Носке, чтобы поручить ему командование войсками против спартаковцев. 29-го собрались добровольческие отряды и борьба началась. Политическая цель, стоявшая перед Эбертом, состояла в удалении независимых из правительства и обеспечении созыва учредительного собрания. Эти цели были достигнуты». (Показание ген. Гренера на мюнхенском процессе.) Сам Носке описывает свое выступление против революции так: «Я выступал, хотя я знал, что меня будут затем изображать кровавой собакой германской революции. Я совершил эту кровавую работу из сознания своей ответственности (перед германской буржуазией — Н. К.)». В другом месте своих воспоминаний он рассказывает об известной сцене на заседании совета министров, когда никто не хотел принимать портфеля военного министра, т. е. звания официального палача германской революции, и он, Носке, произнес свои знаменитые слова: «Что же, кто-нибудь должен быть кровавой собакой. Я готов ею быть».

Человек, назвавший себя сам кровавой собакой, такой и вошел действительно в историю германской революции. Пятнадцать тысяч рабочих жизней лежат на совести Носке, опубликовавшего при своем вступлении в должность следующий приказ: «Рабочие. Правительство поручило мне руководство республиканскими солдатами. Таким образом, во главе вооруженных сил социалистической республики стоит рабочий. Вы знаете меня и мое прошлое. Я ручаюсь вам, что не будет пролита ни одна лишняя капля крови. Я хочу чистить, а не уничтожать. Я хочу с помощью молодой республиканской армии принести вам свободу и мир».

Молодая республиканская армия, образованная Густавом Носке, состояла сплошь из контрреволюционного офицерства. «Республиканские солдаты» Носке — контрреволюционный кулацкий молодняк деревни, ненавидевший революционных рабочих. В настоящее время полезно перечитать воспоминания одного из соратников Носке, генерала Меркера: «4 января 1919 г. (т. е. накануне боев в Берлине) по моему приглашению в Цоссенском лагере появились Эберт и Носке, чтобы выступить перед солдатами. Они были радостно удивлены, увидав настоящих солдат. Когда войска двинулись церемониальным маршем и показали безукоризненную выправку. Носке наклонился к Эберту, похлопал его по плечу и сказал: „Успокойся, скоро все снова станет хорошо“. При этом Носке великолепно понимал, что он не может требовать от нас, старых офицеров, изменения нашего образа мышления. Он сказал мне как-то, что он именно потому и питает ко мне особое доверие, что я ему открыто заявил о своих монархических убеждениях. Он прислал мне в качестве подарка письмо, в котором его предупреждали о том, что я реакционер самого худшего пошиба и самодур».

Таким же доверием платили зато Носке монархические и контрреволюционные офицеры, укрепившие «демократическую» республику массовыми убийствами революционных рабочих в Берлине, ряде городов Средней Германии и Восточной Пруссии, подавившие Советскую Баварию, словом, прошедшие огнем и мечом по всей Германии и взявшие на рабочем классе реванш за поражение в мировой войне. Когда в связи с версальским ультиматумом Антанты и нежеланием правительства Шейдемана подписать позорный мир в Веймаре начался затяжной правительственный кризис, среди контрреволюционного офицерства совершенно естественно возникла мысль о провозглашении Густава Носке диктатором. Носке готов был стать во главе диктаторского правительства при условии, что офицерский корпус сохранит свое доверие к нему. Густав Носке выступает сторонником подписания «похабного мира», ибо он ставит своей основной задачей борьбу не с внешним, а с внутренним врагом. В момент величайшего развала эбертовской власти к Носке является депутация офицеров во главе с генералом Меркером, который к этому времени успел уже получить кличку разрушителя городов, ибо его контрреволюционные банды действительно разрушили целый ряд городов промышленных районов Германии. Генерал Меркер буквально хватает Носке за руки. Он просит, нет, умоляет его взять руководство судьбами государства в свои крепкие руки, объявить себя диктатором и подписать мирный договор, отказавшись, однако, от «позорных» параграфов (параграфы о виновности Германии в войне и о выдаче Вильгельма II — Н. К.). Рейхсвер будет стоять за Густавом Носке, как один человек: армия даст себя разбить за него на мельчайшие куски. Носке плачет от умиления: «И мне надоело это свинство (т. е. нерешительность Эберта и Шейдемана — Н. К.)». На заседании правительства Эберт обращается к Носке с вопросом: «Что ты будешь делать? Ведь ты являешься доверенным лицом офицерства. Они идут только за тобой». За подписание мирного договора Густавом Носке выступает от имени армии генерал Гренер: «Я считаю необходимым, говорит он, чтобы Носке принял на себя руководство народом и ответственность за подписание мира. Только если Носке в воззвании к народу объяснит необходимость подписания мира и потребует от всех солдат и офицеров, чтобы они остались во имя спасения отечества на своих постах, есть надежда на то, что военные сплотятся вокруг Носке и сумеют подавить все попытки восстания внутри страны».

Рейхсвер сумел под руководством своих контрреволюционных генералов и кровавой собаки германской революции Густава Носке подавить революцию. Только для Носке было неожиданным естественное желание рейхсверовских генералов вообще взять руководство государством в свои руки. Правда, они тогда применительно ко времени пытались сделать это так, чтобы формально «диктатором» Германии стал Густав Носке. Несколько недель после подписания версальского мира у Носке в качестве посланца генералов появляется пресловутый капитан Пабст, который, что называется, в лоб задает Носке вопрос, не решился ли он, наконец, захватить власть. За ним, Носке, ведь стоит весь рейхсвер, за него вся буржуазия. Достаточно Носке сказать одно только слово, и рейхсвер подымет его на свой щит. Такие диктаторские предложения делаются Носке не впервые. Но почему господа офицеры обращаются исключительно ко мне, недоуменно вопрошает генеральского посланца военный министр и социал-предатель. Ведь в их собственных (рейхсверовских) рядах есть достаточно много сильных людей? Не колеблясь ни минуты, капитан Пабст откровенно объясняет Густаву Носке, что армия вполне хорошо отдает себе отчет в авантюристичности военной диктатуры без возможности опираться (т. е. обмануть «социалистической» вывеской имени Носке) хотя бы на часть рабочего класса. «Эх, со вздохом говорит Носке, разве вы думаете, что я действительно популярен среди рабочих. Спросите их. Ведь для радикалов (т. е. революционных рабочих — Н. К.) я кровавая собака. В тот момент, когда я совершу какой-либо провокационный акт, против меня выступят девять десятых социал-демократов (т. е. социал-демократических рабочих)».

«Тогда надо применить силу», говорит капитан Пабст.

Носке кладет свою тяжелую руку на плечо молодого, столь неопытного в политике офицерика: «Дорогой друг, поверьте мне: любая попытка править против воли широких масс ведет к катастрофе».

«Социалистический» министр и не думает даже арестовывать контрреволюционного офицера, предложившего ему фактически от имени армии совершить государственный переворот, он даже не выражает ему своего негодования. Нет, он только пытается убедить его и пославших его, что они выступают преждевременно. Еще не созрело время для откровенно реставрационного и фашистского выступления. Еще предательская политика социал-фашистской партии не сделала своего подготовительного дела целиком и полностью. Политический опыт Густава Носке говорит ему, что для этого нужны не месяцы, а годы. Капитан Пабст отвечает военному министру и «социалисту», что было бы несчастием, если бы «национальное» движение офицерства не сумело привлечь Носке на свою сторону, и отправляется к командиру рейхсвера, генералу Лютвицу, находящемуся в заговоре с Каппом.

Со всех сторон поступают к Носке предупреждения о готовящемся контрреволюционном выступлении армии. Даже Шейдеман выступает с требованием чистки офицерского состава армии, удаления некоторых, особенно реакционных генералов. Шейдеман выступает с этим требованием отнюдь не в защиту революции, а потому что он считает контрреволюционное выступление армии сигналом к новым революционным выступлениям рабочих. Но Носке уверен в том, что контрреволюционное офицерство проявит столько политической зрелости и понимания положения, чтобы не выступать в тот момент, когда опять оживает с другой стороны революционное движение. 10 марта утром Носке получает доклад государственного комиссара по охране общественного порядка (в просторечии: начальника контрразведки), который сообщает военному министру о необходимости более внимательно следить за волнением умов в армии. Сколь созвучно нашему времени это сообщение: в армии, говорит начальник разведки, идет брожение в пользу движения, которое отнюдь не собирается восстанавливать монархию, а добивается лишь изменения парламентской системы в сторону укрепления власти правительства.

Носке недоверчиво качает головой. Ему кажется невозможным, чтобы армия, т. е. генералы и офицеры, пошли на государственный переворот. Он слишком высокого мнения, как он говорит, о государственном разуме офицеров рейхсвера. Ведь он совершенно согласен с ними в основном относительно дальнейшего политического маршрута, и ведь именно армия является опорой той системы, над созданием которой работают он и Эберт. В особенности не верится Носке, чтобы армия могла поставить себе целью удаление социал-демократии от участия в правительстве. Ведь это было бы безумием и преступлением. И уже во всяком случае для такого выступления не даст своего имени престарелый фельдмаршал Гинденбург.

12 марта в полночь социал-демократический депутат Куттнер («кровавая собака», как и Носке, только поменьше калибром) говорит с Носке по телефону. Канун выступления капитана Эргардта и капповского путча. Носке заявляет своему соратнику, что он никак не может отказаться от своего оптимизма, что он не верит в болтовню разных людей о предстоящем военном перевороте. Эргардт совсем не похож на человека, который собирается маршировать на Берлин, в Деберицком лагере все спокойно. Кроме того, он все-таки принял все меры. Даже Куттнер, передавая этот разговор с Носке, не может удержаться, чтобы не прибавить: «Шесть часов спустя Люттвиц и Эргардт были хозяевами Берлина, военные меры Носке оказались совершенно недействительными, правительство вместе с военным министром Носке бежало в Дрезден».

Что случилось? На заседании совета министров под председательством бледного и растерянного Эберта обсуждался вопрос о необходимости вооруженной рукой подавить восстание части рейхсвера против правительства, остановить поход бригады Эргардта на Берлин. Генерал Сект выступает от имени «оставшихся верными» эбертовскому правительству генералов. «Не может быть и речи о том, чтобы одни рейхсверовские части выступили против других. Неужели вы, господин военный министр, намерены довести дело до битвы у Бранденбургских ворот между войсками, которые полтора года дрались плечом к плечу против общего врага (революционных рабочих — Н. К.)?» Носке пытается переубедить генералов: «Ведь достаточно поставить дюжину пулеметов на дороге, ведущей из Деберица, и весь этот заговор окажется сном. Но вы не хотите бороться». Еще несколько попыток и даже столь хладнокровный и крепкий Носке истерически кричит: «Вы все меня предали. Мне остается только пустить себе пулю в лоб». Молчание. Палач германской революции и первый «республиканский» военный министр подымается медленно, согнув свои могучие плечи. «Правительство примет окончательное решение», кричит он вдогонку уходящим рейхсверовским генералам.

«Историческая ночь, — говорит один из рейхсверовских офицеров другому — она принесет решение».

«Ночь несчастия, — говорит другой, — ведь еще час — и повстанцы войдут как победители через Бранденбургские ворота».

«Чего вы хотите, — выводит один из очевидцев (Фолькман) за общую скобку политическое верование созданного Густавом Носке рейхсвера: — этой ночью могла окончиться история прусского офицерства. Но кажется, что рок решил иначе».

Нет, не рок решил иначе, а предательская установка германской социал-демократии привела к тому, что капповский путч оказался первой попыткой фашистского переворота и что урок капповского путча пропал даром. Революционные рабочие могучим оружием всеобщей забастовки сделали то, что должны были сделать предавшие Носке рейхсверовские генералы, т. е. отбили контрреволюционное выступление Каппа, Люттвица и Эргардта. Затем, под руководством тогда еще очень слабой коммунистической партии революционные рабочие попытались углубить революцию, но здесь рейхсверовские генералы, после провала капповского фашистского выступления, вспомнили о своей преданности эбертовскому правительству и вместе с социал-демократами во второй раз подавили революционное движение германского рабочего класса. Во главе рейхсвера стал тот самый генерал фон Сект, который, как мы видели, отказывался дать бой Каппу и Эргардту у Бранденбургских ворот.

Густав Носке, правда, оказался не у дел. Его место занял другой социал-демократ, получивший, между прочим, звание кровавой собаки еще до Носке, а именно Карл Зеверинг. Новые времена потребовали применения новых методов.

Густав Носке навсегда войдет в историю германской революции как один из гнуснейших ее предателей, как один из самых жестоких палачей германского рабочего класса на службе германской буржуазии. Фигура Густава Носке, собственно говоря, в наши времена не нуждалась бы в новом описании. Но некоторые новые разоблачения и некоторые новые документы (см. книгу Фолькмана о германской революции) представляют Густава Носке в несколько новом освещении, и старый палач германской революции напоминает о своем прошлом и своем существовании в связи с последними событиями в Германии в несколько новом свете. Недаром именно его подпись ганноверского президента красовалась в числе тех, кто поднял Гинденбурга на щит как «общенародного» президента.

Густав Носке был уверен в невозможности и невыгодности для монополистического капитала отказаться от политических услуг социал-демократии. Из этого убеждения, что судьбы германского социал-фашизма крепко связаны с судьбами германской буржуазии в том смысле, что буржуазия так или иначе всегда будет править (хотя бы отчасти) руками социал-фашистов, логически вытекает неограниченное доверие Носке и его учеников к буржуазным политикам и генералам. Густав Носке все время верил, что рейхсвер и социал-демократия — два отряда германской «демократической» республики и неразрывно связаны между собой. Поэтому его преемники по социал-фашистскому служению германскому монополистическому капиталу из уроков капповского путча сделали только один вывод о необходимости еще теснее связать и увязать политические установки контрреволюционного рейхсверовского офицерства и социал-фашизма.

Сам Густав Носке служил все время германской буржуазии верой и правдой на посту ганноверского обер-президента (губернатора). Когда Гитлер пришел к власти, Носке пожалел, что это случилось за полгода до достижения им пенсионного возраста, стало быть, несколько преждевременно, для Носке лично. Но в сознании своих огромных заслуг перед фашизмом Носке пошел смело к прусскому министру-президенту Герингу ходатайствовать о принятии во внимание этих заслуг и об увольнении его не без пенсии, как других социал-демократов, а именно с пенсией и с покрытием расходов на переезд с казенной квартиры на частную.

Национал-социалисты вняли голосу «кровавой собаки» германской контрреволюции, и Носке было воздано по заслугам соответствующим количеством тысяч марок в год пенсии.

Фридрих Эберт

Капповский «путч» был восстанием преторианцев рейхсвера, пытавшихся после кровавого подавления германской революции произвести контрреволюционный переворот. Германская революция была подавлена объединенными усилиями верховного командования старой армии (Гинденбург и Гренер) и германской социал-демократии (Эберт). Недаром между канцелярией Эберта и главной квартирой армии был секретный прямой провод о существовании которого не знали даже коллеги Эберта по руководству партией. Выступление генерала фон Люттвица было выступлением одного из партнеров кровавого контрреволюционного дела, который считал данный момент подходящим для удаления другого, социал-демократического партнера. Путч не удался, ибо рабочие орудием всеобщей забастовки оказали контрреволюционному перевороту бешеное сопротивление. Капповцев не поддержала однако и германская буржуазия, если не считать ее помещичьего, откровенно феодального крыла, ибо она боялась протеста Антанты и, главным образом, того, что рабочий класс, победоносно отбив нападение контрреволюции, сумеет развить и углубить свою победу вплоть до низвержения власти монополистического капитала.

Мы знаем, что Фридрих Эберт ненавидел социальную революцию, как грех (его слова принцу Максу Баденскому). Мы знаем, что Эберт был сторонником монархии. «Я согласен на сохранение монархии с социальным акцентом и осуществлением парламентского режима, — говорил он генералу Гренеру накануне ноябрьского переворота. — Я советую вам еще раз использовать последние возможности для спасения монархии и осуществить назначение регентом одного из императорских принцев». Гренер отказался совершить такую попытку, ибо нельзя было убедить Вильгельма II согласиться на такой шаг. Медленно отворачивается Эберт от генерала: «Приходится дать положению развиваться автоматически». Когда затем Шейдеман провозгласил у входа в рейхстаг республику, Эберт устраивает ему сцену: «Ты не имел права это делать. Вопрос о республике или монархии должно решать учредительное собрание». Он стучит кулаком по столу и даже его старый соратник по социал-предательству Шейдеман вынужден затем расписаться в своих воспоминаниях, что такая преданность Эберта монархии его глубоко поразила. Эта преданность была почти донкихотством, ибо в тот момент, подчеркивает Шейдеман, монархии спасти никак нельзя было.

Монархические убеждения Эберта были не случайны и о них стоит напомнить именно теперь, когда вопрос о монархии в Германии столь актуален. Эберт, как подчеркивает Фолькман (в своей книге о германской революции), сопротивлялся провозглашению республики до последнего момента. Почему? Потому что он понимал невозможность подавления революции без помощи контрреволюционного офицерства. «Мысли Эберта, — говорит Фолькман, — возвращались все время к одному и тому же пункту: как отнесется армия к тому, что случилось на родине? Существует ли возможность притти к соглашению с офицерами императорской армии и убедить их поступить на службу к новому государству, по крайней мере, пока не ликвидирован внутренний кризис (т. е. не сломлено революционное движение рабочего класса — Н. К.)? Эберт знает, что мысль о таком сотрудничестве очень смела, что она граничит с предательством по отношению к его собственным товарищам по партии, что ее осуществление чревато многими опасностями. Но эта мысль не оставляет его в покое, она снова и снова является ему в качестве единственного выхода из положения. Ибо осуществление этого плана обеспечивает ему ту вооруженную силу, которая ему необходима, чтобы избежать хаоса (т. е. побороть революцию — Н. К.), эта сила дает ему тот инструмент, который ему необходим для неизбежного решительного боя с радикалами (революционными рабочими — Н. К.)». Конечно, это не значит, чтобы Эберт стремился к открытому, так сказать, публичному союзу с генеральщиной старой армии. Нет, именно в интересах того предательского дела, которое он осуществлял, в интересах германской контрреволюции он стремился поставить дело так, что армия, как бы по собственной инициативе, подавляла революционное движение рабочего класса. Он же являлся для народных масс защитником «демократии» и, таким образом, всегда на случай победоносного роста революционного движения были готовы «демократические» окопы и оборонительные позиции. Когда по поручению генерала Гренера майор Гарбу объясняет Эберту (в декабре 1918 г.) план разоружения берлинских рабочих и революционных солдат, он выносит впечатление, по свидетельству Фолькмана, что «Эберт не хотел бы нести ответственности за такие дела. Он предпочитал бы оставаться свободным по отношению к своим товарищам по правительству и к партии и хотел бы, чтобы его поставили лицом к лицу с совершившимися фактами». Сколь созвучна нашей эпохе прочищения социал-фашизмом путей фашистской диктатуры эта предательская установка предшественника Гинденбурга и в некотором роде его учителя! Зато Эберт ловко выгораживает контрреволюционное офицерство на заседании исполнительного комитета берлинского совета, пустив в ход старый прием: снятие опасного вопроса с повестки дня. Убеждение Эберта в том, что от сотрудничества с контрреволюционным офицерством отказаться никак нельзя, сопровождает его в его политических выступлениях даже тогда, когда он ясно видит, что это офицерство его предает и что оно собирается обойтись без него в осуществлении своих целей. Ему достаточно хоть малейшего ласкового слова, малейшего жеста, который бы свидетельствовал о приверженности контрреволюционного офицерства эбертовской идее сотрудничества с социал-фашизмом, чтобы были сданы в архив решительно все сомнения и опасения. За неделю до капповского путча правительство получает сведения о готовящемся контрреволюционном перевороте. Эберт едет в Деберицкий лагерь. Войска проходят перед ним церемониальным маршем, и Эберт радостно, как свидетельствует очевидец Фолькман, говорит: «Я не ошибся в своей ставке на офицерство». Здесь он чувствует себя, по крайней мере, среди друзей. Вот по рабочим кварталам итти страшно. Крадучись приходится пробираться мимо стен домов, уподобившись летучей мыши. «Я не выдержу этой собачьей жизни», говорит он со стоном ненависти к рабочим своему сотоварищу по предательству — Филиппу Шейдеману.

Правительство Эберта бежало в капповские дни из Берлина потому, что «оставшиеся ему верными» рейхсверовские части не согласились, как мы знаем, выступать против бригады Эргардта. О невозможности братоубийственной битвы у Бранденбургских ворот на решающем заседании правительства выступал от имени офицерства, как мы уже видели, генерал фон Сект. Этот генерал не пошел с капповцами: он попросил увольнения в отпуск, успев до этого арестовать и отправить к капповцу Люттвицу делегацию революционных солдат, потребовавших оказания вооруженного сопротивления контрреволюционному походу. Кого назначает Эберт командующим рейхсвером после ликвидации капповского путча? Этого же генерала Секта, первым политическим выступлением которого после его назначения командующим рейхсвером является воззвание к армии и народу с призывом бороться против большевизма и революции и с выражением радости по поводу окончания той самой всеобщей забастовки, которая сломала в 4 дня шею правительству Каппа. С этого момента имена социал-предателя Эберта и генерала Секта неразрывно связаны, несмотря на последующую перманентную смену героев на авансцене германской политики. В этих двух лицах олицетворяется та политика германской буржуазии, которая считалась с необходимостью построения германской «демократической» республики на двух китах: на социал-демократии и рейхсвере. В более или менее «спокойные» времена на первом плане была социал-демократия. На решительных поворотах, т. е. в моменты величайшего обострения классовой борьбы (например, осенью 1923 г.) на первый план выступал рейхсвер. В более или менее «спокойные» времена «демократическая» республика управлялась Эбергом. На решительных поворотах Эберт уступал всю полноту власти Генералу Секту.

Один из социал-соглашателей того времени Конрад Гениш дает объяснение этой установке Эберта на сотрудничество с рейхсвером. «Для того, чтобы понять эту скорей направо, чем налево отклоняющуюся линию Эберта, нужно знать, что наш товарищ в душе очень сильно страдал под впечатлением страшных событий первых месяцев революции, во время которых германская республика в обороне против наступления слева должна была искать защиты у своих смертельных врагов справа. Эберт помнил о тех неделях, когда совершенно логическим последствием было возвращение военной касте и высшей бюрократии только что низверженного полуабсолютистского государства огромной части ее старой власти. Последствием всех этих переживаний Эберта было то, что он всегда совершенно инстинктивно больше видел врага на левой стороне, чем на правой. Его преданность (буржуазной) республике побуждала его делать все, что было в его силах, для того, чтобы мешать возрождению левого радикализма в рядах германского рабочего класса». Очень ценно показание социал-фашиста Гениша, что Эберт понимал неизбежность при такой предательской политике перехода к военной касте и высшей бюрократии огромной части той власти, которую они имели при полуабсолютистском правительстве вильгельмовского времени. От эбертианства до правительства Папен-Шлейхера, а затем к фашистской диктатуре шла одна прямая и логическая линия.

1922 год. Переходит по всему фронту в наступление на рабочий класс германский монополистический капитал, не имевший до сих пор по разным причинам возможности ликвидировать целиком социальные завоевания рабочего класса и наступать слишком открыто на зарплату рабочих и жизненный уровень широких масс. До этого времени германская буржуазия правила руками социал-демократии. Но наступает новый период, когда орудием инфляции германский монополистический капитал бешеными темпами ускоряет процесс концентрации и рационализации, освобождается за счет широких масс от задолженности, открыто наступает на заработную плату рабочих. Этот поход на рабочий класс и широкие массы не должен, по мысли правящих классов, осуществляться руками социал-демократов, которые растеряли бы свое влияние в рабочих массах и утратили бы свои функциональные качества как буржуазные агенты в рядах самого рабочего класса. Социал-демократический президент Эберт свергает «левое» правительство Вирта, последнее правительство веймарской коалиции, и образует, при помощи перешедшего затем по наследству к Гинденбургу статс-секретаря Майсснера, первое внепарламентское, «президентское» правительство Германий во главе с Куно. Появление Куно во главе правительства было в 1922 г. такой же сенсацией, как в 1932 появление фон Папена. Но, как и в 1932 г., центр тяжести нового правительства лежал не в неизвестной политическому миру фигуре директора пароходного общества «Гамбург — Америка». Правительство Куно было первым правительством республики, в которое вошли представители старорежимного служилого сословия, бюрократы и выходцы из того феодального класса, который в капповские дни сделал первую по пытку овладеть политическим и административным аппаратом республики. На этот раз Фридрих Эберт не бежит от пришедших при его собственной поддержке к власти капповцев в Дрезден и Штуттгарт. «Нашептывателем правительства позади трона» становится Гельферих, тогдашний вождь национальной партии. Правительство Куно является, таким образом, историческим прологом к правительству фон Папена-Шлейхера. Помимо ударных заданий в области внутренней политики (уничтожение социального законодательства, резкое понижение зарплаты рабочих, очищение политико-административного аппарата от «левых» элементов) у Куно есть еще и внешнеполитическое задание: это правительство должно сделать попытку договориться с Францией, договориться с буржуазией Антанты относительно полюбовного репарационного дележа продукта тру да германского рабочего класса и лишений широких народных масс Германии.

Правительство Куно, являвшееся личным и патентованным изобретением Фридриха Эберта, потерпело, как известно, на всех фронтах неудачу. В области внешнеполитической оно не смогло выполнить своего задания: вместо соглашения с Францией дело дошло до вторжения оккупационных войск в Рурскую область и до провозглашения Германией так называемого «пассивного сопротивления». В области внутренней оказалось, что рейхсверовские генералы и сам Эберт, считавший возможным на этот раз легальное осуществление того, что нелегально пытались осуществить Капп и Эргардт в марте 1920 г., повторили ошибку капповцев и неверно оценили силы рабочего класса: германский рабочий класс опять оказал сопротивление выступлению монополистического капитала. Опять стал вопрос о переходе революционного движения в наступление. Пришлось пустить в ход для сломления этого сопротивления испытанные два средства, т. е. социал-демократию и рейхсвер.

На смену правительству Куно пришло правительство Штреземана, — правительство «большой коалиции», в котором вместе с политическими приказчиками Стиннеса на министерских скамьях уселись социал-фашисты во главе с Гильфердингом. Это правительство подготовило то подавление революционного движения, которое затем с благословения Эберта было осуществлено рейхсвером под руководством генерала Секта, облеченного социал-демократическим президентом Эбертом всей полнотой исполнительной власти. «Если нам удалось вступить в Саксонию и Тюрингию без пролития крови (это „мирное“ вступление стоило жизни и здоровья около 1000 рабочим — Н. К.), то только потому, что вступление поддержала социал-демократия и нам пришлось бороться только с коммунистами, а не с единым пролетарским фронтом, который тогда был бы для нас очень большой опасностью», говорил Штреземан, давая оценку событий в Саксонии и Тюрингии на съезде своей (народной) партии в 1924 г. Осуществление этой предательской политики развала единого рабочего фронта, революционные отряды которого затем были раздавлены вооруженной силой рейхсвера, было выполнено под руководством Фридриха Эберта.

Германской республики нельзя понять без фигуры ее первого президента — «социалиста» Фридриха Эберта, который являлся на редкость логическим предтечей президента — фельдмаршала Гинденбурга. Этот шорник и трактирщик, выдвинувшийся в профессиональном и затем партийного движении, являлся предателем по убеждению, духовно связанным с контрреволюционнейшими элементами монополистической буржуазии фактически еще до ноябрьской революции. Фридрих Эберт был в свое время введен в центральный комитет социал-демократической партии Августом Бебелем за его организационные способности и до мировой войны Фридрих Эберт занимался в огромном здании на Линденштрассе вопросами организации партии, техническими вопросами, и подходил к разрешению этих вопросов, как делец, смотрел на партию как на большой торговый дом (мы можем здесь сослаться на соответствующее свидетельство Шейдемана в его воспоминаниях) и это предрешало установку социал-соглашательства на союз с контрреволюционной буржуазией в момент революции. Фридрих Эберт является основоположником того социал-фашизма, который держал весь свой аппарат на сотнях и тысячах теплых местечек и который умел наличностью этих теплых местечек, занимаемых партийными бонзами, уговаривать рабочих, что они достигли многого в борьбе за соответствующее социальное содержание «демократической» республики. Социал-демократический германский рабочий видел, что бывший шорник Фриц Эберт является президентом республики, что бывшие рабочие являются министрами, статс-секретарями, полицей-президентами, обер-президентами (губернаторами) и хотя бы только ландратами (исправниками). Социал-демократическому германскому рабочему казалось, что количеством таких министров и ландратов измеряется удельный вес рабочего класса в государстве и в его политико-административном аппарате. Отсюда как будто бы логически вытекало, что, если по обстоятельствам времени нельзя этого удельного веса увеличить, надо, по крайней мере, сделать все, чтобы этот удельный вес не уменьшался, чтобы социал-демократические градоначальники, полицеймейстеры и исправники, городские головы и муниципальные советники оставались на своих местах. Бесподобная Луиза, жена Эберта, любила повторять в ответ на жалобы о плохой жизни рабочих в германской «демократической республике»: «Не знаю, почему эти люди жалуются. Ведь мы занимаем президентский пост».

Если Фридрих Эберт является основоположником и одним из главных осуществителей политики беспредельной преданности социал-фашизма интересам германского монополистического капитала, то он же является поистине предтечей приспособления механизма отвоеванной им в интересах все того же монополистического капитала от революционного движения «демократической» республики к различным тактическим маневрам и ходам германской буржуазии. Его преемник на посту президента республики — Гинденбург мог в первый период своего правления ссылаться на Фридриха Эберта в основной установке на примат вооруженной силы в борьбе с революционным движением. Именно Фридрих Эберт начал ликвидацию «демократии» и ввел практику чрезвычайных декретов в нарушение «суверенных» прав парламента, Именно он ввел практику передачи правительству чрезвычайных полномочий вплоть до объявления осадного положения и объявления коммунистической партии вне закона. Именно Фридрих Эберт первый сумел применить «имперскую исполнительную власть» против местных правительств, когда это оказалось в интересах германской буржуазии. И, наконец, Фридрих Эберт назначением правительства Куно сделал открытие, что и при «демократической» республике правительство может состоять из старорежимных чиновников, привыкших служить интересам всего монополистического капитала, хотя или, быть может, потому, что сами они являются выходцами из самого реакционного, почти архаически устаревшего в условиях нашей эпохи полуфеодального аграрного капитала. Президент Гинденбург мог говорит: «Я ничего нового не придумываю. Я только повторяю политику Эберта. Я ему подражаю, правда, с некоторыми изменениями и с некоторой большей смелостью, вызванной тем обстоятельством, что Эберт и эбертианцы подготовили восстановление всей полноты власти контрреволюционной буржуазии, прочистили путь к фашизму». Недаром Гинденбург сказал как-то про Эберта: «Заслуги Эберта в деле восстановления порядка и спокойствия неоспоримы. Германский народ всегда будет с благодарностью вспоминать его заслуги в деле спасения страны от развала. Ему мы обязаны созывом учредительного собрания. Его мужество, его дальновидность государственного деятеля, его сознание чувства ответственности вместе со знанием психологии широких масс всех нас спасли».

А общепризнанный орган германской тяжелой промышленности «Дейтше Бергверксцейтунг» сравнивает Эберта даже с кумиром германской буржуазии Вильгельмом I. «Социал-демократ Эберт, писала эта газета после смерти первого президента, был отцом отечества, как и Вильгельм I. Как это ни странно звучит, но первого германского императора очень хорошо можно сравнить с первым имперским президентом, как ни были различны пути, приведшие их к возглавлению государственной власти. Хотя Гинденбург является фельдмаршалом, но внутренне он крепко связан с бывшим шорником Эбертом. Гинденбург, Эберт и престарелый император, — вот троица, делающая честь тому званию отца отечества, каким мы его себе мыслим».

К этой характеристике Фридриха Эберта надо только прибавить одну небольшую историческую справку: германский народ прозвал Вильгельма I «картечным принцем». Это звание идет от хорошо известного всем контрреволюциям лозунга:

«Патронов не жалеть».

Отто Вельс

В сентябре 1925 г. в университетском городе Гейдельберге все здания, начиная с вокзала, украшены красными и черно-красно-золотыми (республиканскими) флагами в честь съезда социал-фашистской партии. Повсюду предупредительные надписи показывают дорогу к тому зданию, где заседает съезд, где находятся всякие организационные бюро, дешевые гостиницы, специально к съезду оборудованные столовки. В магазинах и киосках портреты социал-фашистских вожаков, прежде всего главного из них, умершего рейхспрезидента Эберта и Отто Вельса, его преемника на посту вождя партии. Видно, что не только отцы города, но и вся мелкая буржуазия, живущая съездами и всякими конгрессами, встречает социал-фашистский съезд так, как она привыкла встречать каждое скопление людей, любящих между делом хорошо закусить и выпить, накупить подарков для семьи, если только эта семья не провожает заботливо папашу на самый съезд, зная, как может глава семьи разойтись на ярмарке, виноват, на съезде своей партии, да еще в переполненном до краев дешевым веселящим вином Гейдельберге. Собрались люди, которым, очевидно, неплохо живется в «демократической» республике и которые готовы и другим дать подработать и заработать.

В зале, где заседает партсъезд, стоит в центре президиума высокий плотный мужчина (с виду — скопивший хороший капиталец охотнорядец старого времени) и, несколько покачиваясь, умильно смотрит на крошечный бюстик Фрица Эберта, изготовленный специально к съезду каким-то предприимчивым фабрикантом. Бюстик Эберта производит особенно жалкое впечатление в огромной ручище Вельса, который с пьяной дрожью в голосе (он накануне до поздней ночи со всем партийным президиумом праздновал день своего рождения) перечисляет все заслуги покойного Фрица перед партией, демократией вообще и германской демократией — в особенности. Он заверяет Эберта, что партия будет и дальше успешно продолжать начатое им, Эбертом, дело и в его голосе слышится та известная помесь скорби по умершем главе огромного дела вместе с нескрываемой радостью, что всем надоевший старик — хозяин, наконец, передал дело в руки более молодых наследников, — та самая смесь скорби с радостью, которая так хорошо известна всем, кому приходилось бывать на купеческих поминках. Так и слышится, что Отто думает про Фрица: «Вот ты и помер, а мы живем и дальше пьем вино. Дела наши идут неплохо. Социал-демократическая фирма существует и дальше и кормит несколько тысяч, а может быть и несколько десятков тысяч людей. Не бойся, старина, мы этого дела из рук не выпустим, постараемся капитал не растранжирить, на всякие авантюры, вроде той, которую предлагает саксонская оппозиция, этот беспокойный Макс Зейдевиц и адвокатишка Розенфельд, не пойдем. Не для того наши отцы — вожди партийные капиталы наживали».

Быть может, Отто Вельс вспоминает, как он проводил пьянки с покойным Фрицем Эбертом. Сколько их было: в Берлине и в Веймаре во время учредилки, в Швейцарии во время международных съездов (как вкусно рассказывает о них, например, в своих воспоминаниях Шейдеман!). Быть может, Вельсу особенно запомнилась одна пьянка во время войны на восточном фронте в ноябре 1917 г., почти ровно год до той самой революции, которую Эберт ненавидел, как грех. Солдаты на фронте получали уже голодные пайки, их семьи в тылу голодали, но военное командование на восточном фронте, собиравшееся диктовать большевикам мир, постаралось для семи депутатов-«социалистов» и достало для них бочонок хорошего вина. Благодарные «социалисты» не остались в долгу и послали с фронта открытку со следующим стихотворением:

In einer Zeit, da guter Trank ward selten,

im kämpfe zweier Waffenwe'ten

Genossen sieben Reichstagsmannen

die dunklen und die hellen Kannen.

Aus Wilna nun vom Frühstücktisch

begrüssen sie das Brauhaus Frisch.

(В то время, как борьба двух вооруженных миров делает изрядно редким хороший глоток, семи депутатам рейхстага удалось насладиться кувшинами темного и светлого пива. Со своего стола шлют они посему из Вильны привет пивоваренному заводу Фриш).

Под сим замечательным произведением поэзии, принадлежащим вдохновению вождя социал-демократии Вельсу, кроме его подписи красуются, между прочим, еще подписи Эберта и Шейдемана. Орган германских пивоваров не замедлил в качестве рекламы для заводов Фриша опубликовать этот любопытный документ!

Но потехе час, а делу время! Пиво и вино не мешают Отто Вельсу быть великолепным председателем партейтагов. В Гейдельберге, Киле, Лейпциге, во всех городах, где только собирались генеральные собрания весьма непочтенной фирмы, называемой германской социал-демократической партией, «старик» Вельс умеет проявить почти юношеский темперамент, когда надо затушевать выступление оппозиционного, недовольного навыками и руководством центрального комитета партии оратора. Ловкости Вельса завидует, вероятно, любой председатель общего собрания акционеров крупного промышленного или банковского предприятия, где надо быстро и без излишнего шума протащить не совсем честный отчет правления. Вот как описывает Вельса в качестве председателя партейтага буржуазный корреспондент (Ольден в «Берлинер Тагеблатт» 5/VI 1931 г., отчет о Лейпцигском партейтаге): «Темперамент Вельса бьет из него ключом. Он руководит собранием и прениями, но это не мешает ему быть одновременно самым усердным „цвищенруфщиком“ (т. е. постоянно делать замечания и прерывать очередного оратора). В особенности старается он затруднить положение „девяти“, т. е. оппозиционеров, когда они пытаются защититься от нападок Ц. К. Ведь самый ловкий дискуссионный оратор не любит, когда ему в спину бросают контр-аргументы в то время, когда он должен собрать все свои силы, чтобы убедить тех людей, к которым он сам обращается. Ведь это самые настоящие „ножи в спину“, которые швыряет все время Вельс.

Монументальный вождь партии сидит в своей белой сорочке, скинув пиджак, великолепный красивый народный король, олицетворение демократии. (Как жаль, что буржуазный журналист забыл упомянуть о том, что в послужном списке „короля“ есть растрата партийной кассы. Впрочем, это было давно! — Н. К.) Когда запись дискуссионных ораторов кажется ему слишком длинной, он немедленно же предлагает прекратить прения. Когда один из ораторов заявляет, что партия кажется ему недостаточно демократической, Вельс немедленно вмешивается и призывает, преисполненный негодования, этого оратора к порядку. К сожалению, Вельса очень трудно понять, даже когда он вызывает очередного оратора или делает сообщения от имени президиума. Дело в том, что он уже потерял голос во время предшествовавшей партейтагу массовой демонстрации, накричавшись до хрипоты».

Буржуазный корреспондент, давший неплохую картинку «олицетворения демократии», в последнем пункте, кажется ошибается. Когда саксонскому королю, бесподобному Фридриху Августу — при подобной оказии подобострастно заметили, что его величество, очевидно, потерял голос, надорвавшись при приветствии своих верноподданных, этот богопомазанный любитель правды ответил скромно: «Нет, это следствие беспробудного пьянства!» (Nee, det kommt vom Suff).

Отто Вельс не сразу попал, конечно, в главари социал-фашистской фирмы. Он проделал в этой старой фирме обычную карьеру партийного бонзы, начав с весьма небольших амплуа и дойдя затем до степеней известных. Урожденный берлинец (он родился в 1873 г.), Вельс был обойщиком, попал быстро в профессиональное движение и мы имеем в одном из номеров «Форвертса» в статье по поводу дня рождения вождя (какой германский бюргер забудет свой день рождения!) свидетельство, что Вельс выдвинулся в профессиональном, а затем и в социал-демократическом движении, вследствие своего умения обходить людей, говорить с рабочими и мелкими буржуа, ремесленниками и т. д. на их языке. Вельс, когда он выступает на массовых собраниях, еще и теперь говорит обязательно на берлинском диалекте и демонстративно путает падежи и наклонения глаголов. У Вельса было то, что немцы называют «Dienst am Kunden служба покупателю», свойственная умелым комми-вояжерам способность узнать вкусы покупателя, рассказать самый свежий анекдот, сделать комплимент жене и погладить по головке детей, буде таковые имеются. Одним словом, таланты, столь красочно описанные у Гоголя при характеристике незабвенного Чичикова! В то время, когда Вельс стал одним из виднейших берлинских функционеров социал-демократической фирмы, неимоверно разросшейся, нужен был в ее правлении именно такой своеобразный организационный талант, то, что немцы называют «Parteibudiker», партлавочник. По требованию Бебеля, Вельс был введен в состав партийного руководства и снабжен мандатом в рейхстаг (в 1912 г.). Из воспоминаний Шейдемана мы знаем, что уже в то время социал-демократическая партия действительно напоминала большой торговый дом. Эберт и его ближайший соратник Вельс устраивали истерики, если какое-либо деловое письмо отправлялось без копии, и бдили над порядком в регистратуре с большим рвением, чем над чистотой партийных политических риз.

Ассортимент последних зависел от требования клиентуры. Социал-демократия не была тогда официальной правительственной партией, она могла поэтому без риска для партийного «гешефта» изображать из себя весьма радикальную партию. Вельс, всегда внимательно прислушивавшийся к требованиям окружения и в особенности к желаниям «вождей», т. е. главарей фирмы, верно угадывал их настроения и был посему радикальным. Впрочем, накануне 4 августа 1914 г. этот радикализм Вельса быстро сменился не менее радикальным патриотизмом, и он (вместе с Давидом) является автором исторической социал-демократической декларации, оглашенной в рейхстаге. Шейдеман не напрасно подчеркивает в своих воспоминаниях, что Вельс был одним из тех, кто настаивал, чтобы декларацию в пленуме рейхстага все-таки читал не он сам или Давид, а обязательно Гаазе, возражавший против ее текста. Так и в правлениях акционерных обществ члены его в минуту жизни трудную стремятся связать себя круговой порукой, чтобы затем, в случае катастрофы, обманутые акционеры не выбрали себе слишком легко «индивидуальной» жертвы. Но одновременно Вельс очень старательно следил за тем, чтобы никто из правления не забирал себе слишком много власти: тот же Шейдеман рассказывает, что Вельс через несколько дней после взрыва мировой войны с кулаками набросился на Гаазе за то, что тот-де в качестве председателя партии слишком выпирает на первый план свою личность!

Во время мировой войны Вельс ничем особенным себя не проявил: он защищал свое отечество в тылу так же славно, как и другие социал-предатели. Как вел он себя на фронте, мы уже видели. Он следил весьма внимательно за тем, чтобы партия компрометировала себя как можно меньше: Германн Мюллер рассказывает, как Вельс подсунул ему во время его выступления на социал-демократическом собрании в Нюрнберге в октябре 1918 г. записку: «Ни слова о Максе Баденском! Отгородись от него: он скомпрометирован! Скажи, что мы не потерпим двусмысленностей!» Дело в том, что находившийся на трибуне Мюллер не знал еще, что в Швейцарии перехватили письмо «конституционно-демократического» канцлера Макса Баденского, в котором тот показывал свое настоящее лицо. Затем этот же Вельс за несколько дней до ноябрьской революции, по свидетельству Шейдемана, делал героические усилия, чтобы заставить партийное руководство продиктовать последнему императорскому правительству мероприятия, которые могли еще спасти монархию, могли еще спасти старый строй, при котором социал-демократия могла торговать под старой фирмой!

Разразилось июльское восстание, разразилось 9 ноября, пришлось социал-демократии изображать из себя какую-то новую фирму, хотя и под старой вывеской. Наш Вельс после того, как массы вышли на улицу и германские рабочие в солдатских шинелях начали срывать погоны с прусской офицерни, разоружать ее, храбреет, делается на минутку революционным и врывается в казармы Александровского полка с криком героя из «Вампуки»: «Я вас завоевал». Но здесь ему приходится сражаться не с контрреволюционным офицерством, как написано в его официальной биографии, а всего только с независимцем Бартом, против которого и направляет Вельс свой револьвер.

Вельс был за эту свою геройскую «атаку» назначен комендантом города Берлина, первым берлинским социал-фашистским полицей-президентом. Взятие Александровской казармы было для Вельса тем, чем Тулон был для лейтенанта Бонапарта, социал-демократия обрела в Вельсе одного из своих Наполеончиков. Впрочем, очень на Наполеона Вельс похож не был. Стоит привести из «воспоминаний» Шейдемана описание Вельса по возвращении его из «Маршталя», знаменитой конюшни, в которой была собрана революционная морская дивизия. Этой дивизии правительство Эберта — Шейдемана вместе с Вельсом устроило затем кровавую бойню, совершив одно из отвратительнейших преступлений германской контрреволюции.

«После совещания с Эбертом я (Шейдеман) вышел в коридор, чтобы пройти в свою комнату. И вдруг — я не верил своим глазам — кто это? Ведь это не может быть?! Неужели это Отто Вельс? Это действительно был он. Вследствие переговоров матросы его выпустили. Он выглядел, как привидение. Лицо его было серо, все в морщинах, глаза были какие-то пустые. Его руки дрожали. Он едва держался на ногах. Тут я вспомнил, что у меня есть еще небольшая бутылочка коньяку. Я притащил коньяк, и коньяк произвел настоящее чудо. Вероятно, никогда в жизни не пил Вельс с большим наслаждением водки». И тут же Шейдеман авторитетно устанавливает, что первый титул «кровавой собаки» принадлежит не Носке, а именно Вельсу, ибо так назвали Вельса берлинские рабочие за бессмысленный, животно-беспощадный расстрел моряков. Вельс мстил за те несколько часов страха, которые он пережил вследствие того, что революционные моряки заполучили в свои руки живьем одного из социал-фашистских вожаков.

Даже Эберт понял тогда, что Вельс слишком сильно скомпрометировал себя, и упрятал его в партийный аппарат на менее видное место. Этим желанием несколько отмежеваться от Вельса и объясняется то, что в момент капповского путча вся достопочтенная социал-фашистская свора бежала из Берлина в места, более отдаленные от бригады Эргардта, и одного только Вельса забыли, как Фирса. Но Вельс отнюдь не чеховский Фирс. Вельс ловко сделал из нужды, что называется, добродетель: он занял в правлении социал-фашистской партии опустевшее место вождя; он является автором знаменитого призыва ко всеобщей забастовке и он же, как только капповский путч провалился, дал лозунг: «Огонь налево, против спартаковцев!» Ему удалось взять в свои руки управление старой фирмой, которую общепризнанные руководители на минутку, спасая свои шкуры, оставили беспризорной. После этого Вельса никак нельзя было стащить с занятого им места: хитрый Вельс не соглашается даже брать портфеля министра, зная, что министерские портфели в социал-фашистских руках — вещь переходящая, а председательство партией пока вещь надежная, так сказать, пожизненная должность.

Вельс становится фактическим хозяином партии, крепким руководителем того огромного дела, которым в капиталистической Германии в то время являлась соц. — фашистская партия. Он внимательно следит за тем, чтобы фирма не несла убытков: мы видели, как он на партейтагах весьма бдит за тем, чтобы никто не выносил сора из избы, чтобы «конкуренция» не узнала как-нибудь, где его предприятие трещит и в чем секрет производства. Он самолично заведует рекламой предприятия: он является автором рекламного трюка социал-фашизма «Где остался второй человек?» Эта реклама основана на старом социал-фашистском утверждении, что имей социал-фашисты большинство в рейхстаге, демократия маршировала бы так же быстро, как в первые годы германской революции маршировал социализм под пулями Носке. Простой арифметический расчет должен убедить почтеннейшую публику, что если бы каждому социал-фашисту удалось притащить в партийную лавку еще одного человека, то тогда они, социал-фашисты, имели бы почти большинство и почти было бы в Германии полное торжество «демократии». Это «почти» в устах Вельса звучит как оговорка фирмы, продающей скоропортящийся товар: фирма, мол, обещает, в случае успеха, обслужить покупателей по первому разряду, но все-таки полной гарантии за абсолютную доброкачественность товара на себя не берет. Есть, между прочим, такие наивные люди, которым именно эта «честная» осторожность фирмы весьма импонирует.

Если «преддиктаторские» правительства Германии долго держались на рейхсвере и социал-фашизме, то надо сказать, что сам социал-фашизм держался не столько на идеологии, сколько на том партийно-командном офицерском и унтер-офицерском корпусе, типичным представителем которого является вождь партии Вельс. Пусть теоретики партии разводят всякие такие тонкие материи о «меньшем зле», борьбе с фашизмом и т. д. Вельс знает, с кем он говорит на собраниях социал-фашистских функционеров и объясняет им очень просто: настоящий германский «демократический» строй есть строй, при котором может еще существовать старая социал-демократическая фирма. Существование этого торгового дома дает хлеб многим десяткам тысяч людей, огромному партийному, профсоюзному, пропагандистскому и т. д. аппарату. Если бы, например, пролетариат в борьбе с буржуазией победил и осуществил социальную революцию, то можно с уверенностью сказать, что одним из первых среди погибающих капиталистических предприятий погибнет и то предприятие, которое называется соц. — демократической партией. При фашистских правительствах социал-фашистскому товару будет сбыт. Быть может, не такой широкий, как во времена торжества «демократии», когда социал-фашизм был самым ходким и модным товаром, но все-таки…

Когда Вельс произносил на предпоследнем социал-фашистском партейтаге свою знаменитую угрозу об установлении диктатуры, ту самую угрозу, которую совершенно справедливо считают одной из самых четких формулировок социал-фашизма со стороны его вождей, он, быть может, в душе действительно не хотел дать такого как-никак боевого лозунга. Он, как глава фирмы, хотел лишь дать понять, что его фирма будет драться за свое место под солнцем и что, мол, ввиду опыта и старой организации фирмы лучше ее вообще не задирать, а как-нибудь пойти с ней на соглашение. Поэтому, с другой стороны, когда Вельс говорит об едином фронте социализма, едином фронте трудящихся, то и здесь сквозит такая же торгашеская установка на необходимость уничтожения конкуренции. Мир ведь так велик, всем, мол; политических и всяких других благ хватило бы, если бы поделиться по-братски. В такие моменты Вельс становится просто патетическим, прямо даже религиозным человеком, ибо без молитвы никакого вообще дела начинать нельзя.

Ясно, что Вельс больше всех других социал-фашистских вождей должен ненавидеть Советский Союз, должен с пеной у рта опровергать успешное строительство социализма в СССР. Ведь признать успехи нашего социалистического строительства, значит признать, что его собственная социал-фашистская фирма торгует старым, залежавшимся, сгнившим и полинявшим товаром. Признать успехи социалистической стройки в СССР, значит притти к необходимости, что вся социал-фашистская система работы, что вся ее «служба покупателю и потребителю» совершенно ни к чорту не годна, что надо, одним словом, закрывать ла-вочку. Даже буржуазный наблюдатель (Ганс Симсен. См. его книгу «Россия, да или нет») заметил эту торгашескую меркантильную установку вожаков социал-фашизма по отношению к СССР, это нежелание признавать успехи нашего строительства из «конкуренционных» соображений. Вельс является таким ярчайшим представителем партийно-политического меркантилизма. Не случайно, что именно он является главным осуществителем теории «наименьшего зла» на практике, ибо осуществление этого «наименьшего зла» в политике соответствует известной бременской торговой формуле: «Жить не необходимо, но плавать необходимо». Здесь разумеется торговое мореплавание, и мораль бременских купцов исходит из учения о том, что торговать необходимо, но жить не так уж необходимо. Так и Вельс мог бы сказать: жить не необходимо (т. е. совсем не так уж необходимо добиваться осуществления конечных целей социализма), но заниматься политикой, торговать предательством, большим и мелким, необходимо. Основоположник социал-демократической партии Бебель как-то сказал: «Дымовая труба должна извергать дым» (Der Schornstein muss rauchen). Его эпигоны-торгаши понимают это весьма своеобразно.

Никак нельзя представить себе более земного, более практического человека, чем Отто Вельса, вождя германского социал-фашизма, который является великолепным прототипом всего офицерского и унтер-офицерского состава этой армии предателей.

Но этот слишком уже «практический» вождь германского социал-фашизма не понял, что именно в его торгашеской установке лежит залог гибели всей его политики. Гитлер и Геринг поняли после своего прихода к власти, что с Отто Вельсом очень легко справиться, ибо он не способен в какой-либо форме оказать сопротивление фашизму. Несмотря на то, что именно по указке Отто Вельса социал-фашистская печать становится на ту точку зрения, что национал-социалисты пришли к власти «легальным путем» и что, стало быть, не может быть и речи о другой борьбе, кроме «оппозиции» в парламенте, национал-социалистическое правительство на основании грубо сфабрикованных показаний провокатора Ван дер Люббе обвиняет социал-демократическую партию «в организации единого фронта с коммунистами» и объявляет фактически эту партию вне закона, закрыв ее печать и не давая ей возможности участвовать в избирательной борьбе, которая «дала» гитлеровскому правительству большинство. Отто Вельс выступает в рейхстаге в ответ на программную речь Адольфа Гитлера с речью, про которую буржуазная чешская газета «Прагер Прессе» (24 мая 1933 г.) сказала, что «нельзя отрицать того тяжелого впечатления, которое произвела речь вождя социал-демократической фракции Вельса. Вельс говорил без всякого подъема и не сумел сказать ничего другого, как ряд оправданий поведения своей партии по отношению к Гитлеру. Он не нашел ни одного слова по адресу рабочего класса. Вельс говорил тоскливо и с тоской внимали ему его товарищи по партии». Речь Вельса, действительно, фактически доказывала Гитлеру, что своим приходом к власти он обязан социал-фашизму и что хотя бы поэтому он должен проявить по отношению к партии Вельса известное милосердие. Вельс признавал себя побежденным и молил о пощаде, предлагая Гитлеру свое сотрудничество. Ответ не заставил себя долго ждать. В реплике Гитлера, а еще яснее в речи Геринга Вельсу было указано, что он может, если хочет и умеет, послужить фашистской диктатуре пропагандой в ее пользу заграницей. Вельс принимает с восторгом это поручение фашистского правительства, едет в Цюрих и Париж на свидание с вождями II Интернационала, с Фридрихом Адлером и Леоном Блюмом и пытается их уговорить, что выдуманы сведения о фашистском терроре в Германии, пытается добиться со стороны всего II Интернационала поддержки Гитлеру. Но в этом Вельс не преуспевает. Выход из II Интернационала является для правительства Гитлера слабым искуплением такого провала, плохим доказательством пригодности социал-демократии в рамках фашистской диктатуры. Фашистское правительство окончательно запрещает печать социал-фашистской партии, накладывает арест на все имущество партии. Не оправдались надежды Отто Вельса, что при фашистском режиме имущество его партии останется в сохранности. Партия погибает под ударами фашистского режима, ибо вся ее политика предательства привела ее к такой гибели. Но по Вельсу выходит, что… рабочий класс виноват в этом позорном конце германского социал-фашизма. «Было бы близорукостью считать, — говорит Вельс на всегерманской конференции социал-фашистской партии, которая собралась в начале мая 1933 г. в Берлине в том самом здании рейхстага, пожар которого был беспримерной провокацией фашистского правительства, — что ошибки отдельных лиц могли вызвать ту катастрофу, которая обрушилась на рабочий класс. Рабочий класс сам виноват в том, что ему оказались не по плечу величайшие проблемы современности и что он раскололся тогда, когда больше всего требовалось единство». Единство рабочего класса Отто Вельс, который, несмотря на все пощечины фашистов, все еще надеется как-нибудь устроиться со своей лавочкой под сенью фашизма, объединение рабочих Отто Вельс, однако, считает возможным, «ибо мы, социал-демократы, остаемся верными нашему мировоззрению не вопреки национальным интересам германского народа, а именно исходя из них. Как могут национал-социалисты вести борьбу против международного финансового капитала без международного сплочения всех антикапиталистических сил». Мало того! Вельс предлагает национал-социалистам союз против революционного движения германского рабочего класса, против коммунистического движения. Он говорит: «Нынешняя система в Германии не будет продолжаться вечно. Встает вопрос, кто же сменит ее: демократический социализм или большевизм? Социал-демократия не может отказаться от идейной борьбы против господствующей ныне идеологии, ибо это было бы отказом не только в пользу нынешнего режима, но и в пользу коммунизма». Вельс говорит национал-социалистам, что у социал-фашистов и национал-фашистов один общий враг. И с этим лозунгом борьбы против коммунистов уходит Вельс в эмиграцию.

Кард Зеверинг

Социал-демократы любили подчеркивать, что Карл Зеверинг, один из их вождей, находящихся в передовых линиях борьбы с рабочим классом, сам происходит из рабочих. Это происхождение, — говорили социал-фашисты и рекламно завывали буржуазные борзописцы, — является, мол, гарантией искренности и честности Зеверинга. Рабочее происхождение Зеверинга несколько подмочено: его отец был сортировщиком сигар в небольшом городке в Вестфалии (Герфорде). В этой семье, полуголодное существование которой вне всякого сомнения, родился в 1875 году Карл Зеверинг. Он получил образование в народном училище, обучился слесарному мастерству и затем начал странствовать, сделался так называемым «вандербуршем». Что представляла собою в те времена жизнь германского вандербурша, мы знаем из опубликованных воспоминаний небезызвестного соратника Зеверинга по партии, «основоположника» социал-предательства, Щейдемана. Германские ремесленники и лишь отчасти квалифицированные рабочие (наборщики, как Шейдеман, или металлисты, как Зеверинг) отправлялись странствовать собственно не для того, чтобы участвовать в пропагандистской работе тогда нелегальной социал-демократии, сколько побуждаемые стремлением изучить свою страну, иногда и соседние страны (Зеверинг, например, побывал в Швейцарии) да еще в поисках романтических приключений. Жизнь вандербурша была своеобразной попыткой обыкновенного рабочего приобщиться к жизни высших с его точки зрения людей: коммивояжеров, мелких купцов, странствующих артистов и т. д. Можно смело утверждать, что рабочие или выходцы из рабочих семей, прибегавшие к такому странствованию, как только они становились взрослыми, были заражены ядом мелкобуржуазного подленького стремления уйти из своего класса и как-нибудь примазаться к другому, «высшему» классу.

Природная смекалка дала Зеверингу во время его странствований недюжинные знания положения металлургического рынка и условий труда рабочих-металлистов. Ему быстро удается получить местечко профсоюзного чиновника в союзе металлистов. Хорошим предзнаменованием для профсоюзной и политической карьеры Зеверинга было то, что он начал свою карьеру как чиновник влиятельнейшего германского профсоюза, да еще к тому в цитадели этого союза — в Рейнско-вестфальском промышленном районе. При этом ораторский талант, умение ловко подойти к самым разнообразным людям и другие агитаторские способности делают Зеверинга очень быстро весьма заметной фигурой. Он двигается проворно по профсоюзной и параллельно по социал-демократической лестнице, и уже в 1907 году он одновременно с умершим министром иностранных дел Штреземаном достигает первой сокровенной цели политических вожделений — депутатского мандата в рейхстаг.

В парламенте, однако. Зеверинг остается в тени. Его время еще не пришло. Точно так же история почти что молчит о трудах Зеверинга на пользу отечества во время войны. Впрочем, сам Зеверинг в начале войны счел необходимым обеспечить свою материальную базу в первую очередь, отдав ей предпочтение перед политической. Сей богобоязненный человек (как десятка три его товарищей по фракции рейхстага, он член местной религиозной общины) занимался во время своих политических «каникул» торговыми делами и лишь между прочим руководил союзом рабочих-металлистов. Однако в особо экстренных случаях он очень умело напоминал германской буржуазии о своем безграничном патриотизме. Когда 2 декабря 1914 г. Карл Либкнехт встал в германском рейхстаге для того, чтобы голосовать против военных кредитов и сорвать маску предательской политики германской социал-демократии, во всей социал-соглашательской печати началось истинное соревнование по части травли Карла. Перелистывая теперь, много лет после убийства Карла Либкнехта, пожелтевшие листы соглашательской печати, невольно приходишь к выводу, что тогда в этом соревновании победителем несомненно оказался будущий министр внутренних дел Зеверинг. В газете «Фольксвахт» (Билефельд) он тогда написал следующее:

«Германский рейхстаг изъявил свое согласие на дальнейшие военные кредиты, и это произошло с тем же единодушием, которое уже в начале войны, 4 августа, явилось отличительным признаком решений германского народного представительства. То обстоятельство, что на этот раз один депутат Карл Либкнехт демонстративно отклонил военные кредиты, не меняет картины радостной решительности. Нас нисколько не удивило поведение названного депутата после всего того, что он совершил в течение последней недели. Если нужно было какое-либо доказательство правильности нашего мнения, что поведение Либкнехта диктуется ему соображениями личного тщеславия, то оно было дано смешной демонстрацией Либкнехта в рейхстаге. Мы не хотели бы предвосхищать решений органов нашей партии, которые сумеют, как мы уверены, защититься против повторения таких эскапад Либкнехта. Необходимо заявить, что интересы партии требуют политической ликвидации человека, который не в состоянии пожертвовать своим личным самолюбием в интересах германского рабочего движения… Кто в моменты, имеющие мировое историческое значение, нарушает основные принципы борющейся демократической партии, тот не имеет права ссылаться на свои убеждения, тот не политик, а политический „интриган“.

В 1919 г. соратники Зеверинга, как известно, действительно ликвидировали Карла Либкнехта.

Так вел себя Карл Зеверинг в начале мировой бойни и таким же „высокопробным патриотом“ оставался он до самого конца мировой войны, ибо в мае 1918 г. союз германских металлистов, одним из руководителей которого был в свободные часы от своей торговой деятельности Зеверинг, разослал сообщение, что „генеральное командование при содействии нескольких редакторов социал-демократических газет издало брошюру: „Факты. Пища для размышления германских рабочих“. Союз металлистов просит эту брошюру по возможности распространять среди рабочих как „противоядие против разлагающей пропаганды спартаковцев“. Таким образом, Зеверинг делал хотя и маленькую, не такую значительную, как например Шейдеман, но все-таки весьма полезную с точки зрения Людендорфа и Стиннеса работу.


Мировая война кончилась победой Антанты. Разгромленная германская буржуазия оказалась между двух огней антантовского империализма и социальной революции. Социал-демократы бросились спасать то, что можно было спасти из вильгельмовского национального и социального наследия. Социал-предатель Носке гордо назвал себя кровавым псом германской революции. Он стал собирать вокруг себя самых решительных, самых жестоких и притом самых умных (ибо одной жестокостью нельзя было сломить революционного движения) псов буржуазии для борьбы с рабочим классом. Носке знал, кого выбирать, ибо все его сотрудники вписали свои имена кровью германских рабочих в историю германской революции. Носке вспомнил тогда о своем до того державшемся в тени товарище по партии, Карле Зеверинге. О нем не трудно было вспомнить, ибо еще и теперь в истории и документации германской революции можно найти следы, доказывающие, что уже с первых дней германской революции Зеверинг показал себя ценнейшим служакой германской буржуазии: его подпись красуется под почти всеми хитроумными резолюциями берлинского совета, а затем и центрального совета солдатских и рабочих депутатов, этого органа „революционной демократий“, который оказался наилучшим легальным орудием германской контрреволюции. Он, например, инициатор „исторической“ резолюции имперского конгресса рабочих и солдатских депутатов, предопределяющей передачу всей полноты власти учредительному собранию. Он автор предательски хитрой резолюции, выманившей независимых из Совета народных уполномоченных и освободившей социал-предателей от этих как-никак неудобных свидетелей их беззаветной службы интересам германской буржуазии.

При таких предварительных заслугах Зеверинга по части удушения германского революционного движения не приходится удивляться тому, что Носке, заметив его, дал ему сразу весьма ответственное поручение.

Зеверинг сам описал впоследствии свою деятельность во славу германской буржуазной республики (в своей книжке Im Watter und Wetter Winkel“). Первое поручение было дано ему в апреле 1919 г.: он должен был разбить подымавшуюся волну стачечного движения в Западной Германии и ликвидировать борьбу рурских рабочих за социализацию горной промышленности. Когда Зеверинг прибыл в Рурскую область, рабочее движение находилось почти всецело под руководством революционного авангарда рабочего класса, молодой еще тогда германской коммунистической партии. Когда известный социал-предатель Куттнер, один из сотрудников „Форвертса“, пытался 29 марта 1919 г. провести массовое собрание в Дортмунде с докладом об опасности большевизма, он вынужден был бежать под свист и крики взволнованных рабочих. На следующий день в Эссене собралась конференция делегатов 195-ти шахт, объявившая к 1 апреля генеральную забастовку в случае неудовлетворения целого ряда экономических и политических требований, причем среди последних были требования восстановления сношений с Советской Республикой, признание советской системы в самой Германии и вооружение революционных рабочих.

С точки зрения буржуазии и правительства положение было безнадежным. Как при таком положении взялся Зеверинг за свое предательское дело? Он прежде всего возобновил старый военный союз профсоюзных бюрократов и социал-предателей с офицерами. Он так и пишет в своей книге: „Первое свидание состоялось с Фрицем Гуземаном из союза горняков и уполномоченным военного окружного командования в Дуйсбурге“. Затем он объяснил командующему правительственными войсками генералу-палачу фон Ваттеру, что „сейчас необходимо пустить в ход производство. В этом мы находимся всецело в руках рабочего класса. Раздражать рабочих было бы величайшей глупостью“. И генерал понял социал-предателя: „Генерал оказался не недоступным“, — пишет Зеверинг.

Затем посланец Эберта и Носке созвал конференцию из представителей профсоюзов и горных баронов. В результате этого совещания было издано знаменитое распоряжение Зеверинга, объявившее, что „все жители мужского пола в возрасте от 1 7 до 50 лет обязаны в случае необходимости по распоряжению общинных властей выполнять неотложные работы во всех предприятиях, необходимых для народного хозяйства“. Что обозначало это распоряжение? Это объясняет нам сам Зеверинг в своей книге: „Зачинщики, — говорит он, — попали в не слишком приятное положение. Либо они выполняли распоряжение, и тогда они были потеряны для движения и вызывали недоверие своих товарищей, или же они отказывались от работы, и тогда они могли быть обезврежены другим путем властями“, ибо невыполнение зеверинговского распоряжения каралось одним годом тюрьмы. Это распоряжение Зеверинга было до того чудовищным, что даже буржуазный классовый суд в лице уголовной камеры Дортмундского суда объявил распоряжение Зеверинга, ввиду введения им принудительных работ, незаконным. „Я был недостаточным педантом, — жалуется по этому поводу Зеверинг, — чтобы в тот момент, когда грозила опасность, требовать бумажек. Через несколько дней упущение было устранено. Представитель военного командования опубликовал распоряжение за своей подписью“. Зачинщики были изъяты, ибо сотни революционных рабочих Рурской области попали в тюрьмы молодой демократической республики. Вожди компартии и революционных организаций были просто расстреляны без суда и следствия со стереотипным объяснением, что они пытались бежать из под ареста, и теперь в романе Оттвальта „Ruhe und Ordnung“ „Спокойствие и порядок“) можно прочесть жуткое описание этих убийств из-за угла, принадлежащее перу одного из участников карательных экспедиций генерала Ваттера и его сподручных.

Искусство Зеверинга заключалось в том, что он применял политику кнута и пряника. Он не только расстреливал рабочих и бросал их в тюрьмы, но одновременно повышал их, правда, жалкие, но все-таки в те времена производившие огромный эффект, 50-ти граммовые пайки масла, сала и хлеба. Одновременно он уговорил угольных баронов на временное введение 6-ти часового рабочего дня, и удовлетворением этого центрального экономического требования он разбил единый фронт бастовавших рабочих. 1 апреля бастовало 158 тысяч рабочих, к 10 апреля число бастующих возросло до 307 тысяч, а затем после применения зеверинговских методов число бастовавших стало падать: 24 апреля бастовало всего 128 тысяч, а затем и эти бастующие понемногу, под влиянием провокационных методов Зеверинга, стали медленно, но упорно рассасываться. „Пацифистский поход Зеверинга закончился победой“, — торжествующе заявил тогда „Форвертс“.

Этот „пацифистский поход“ Зеверинг повторил в начале 1920 г. В густо населенной Рейнско-вестфальской промышленной области, где сконцентрированы германское горное дело и германская тяжелая промышленность, должен был разгореться новый бой за социализацию. Карательные меры против революционного пролетариата не могли окончательно задушить движения, и в феврале 1920 г., несмотря на „пацификаторскую“ деятельность Зеверинга, Эберт объявил ряд округов на осадном положении. Были введены военно-полевые суды. В Мюнстере была создана ставка генерала фон Ваттера, в Ремшейде был стянут корпус Люцова, в Мюльгейме — корпус Шульца, — все самые отборные войска германской контрреволюции. Однако одновременно в Берлине произошел известный капповский путч, правительство Эберта — Шейдемана бежало и Германии грозило низвержение республики. Что делает Зеверинг? Быть может, он бросает свою борьбу с рабочими и направляет их против монархически-путчистского правительства? О, нет! Он, наоборот, принимает все меры к тому, чтобы сведения о происходящем в Берлине не распространялись в Рурской области, и продолжает вместе с генералом Бартером, отъявленным каппистом, свое наступление на рурских рабочих. Капп совершенно верно оценил политическую установку Зеверинга, ибо как только он водворился на Вильгельмштрассе, он обратился к генералу фон Ваттеру с телеграммой: „Прошу, если можете обойтись без Зеверинга, прислать его ко мне для переговоров“. Дело в том, что Зеверингу предназначалось в путчистском правительстве роль министра народного хозяйства. Но Зеверинг оказался более умелым служакой германского капитализма, чем Капп. Он понял, что дело не в замене социал-демократических министров капповскими, а в необходимости разбить революционное движение рурских рабочих. Это часто бывает, что социал-соглашатели лучше буржуазных, даже крайне реакционных политиков служат делу охраны интересов капитала. Какое ему дело было до Каппа, когда, несмотря на все его усилия, рабочие Рурской области узнали о происшедшем в Берлине, когда революционное крыло рабочего движения решило углубить лозунг всеобщей забастовки, провозглашенный соглашательскими профсоюзами во имя спасения бежавшего из Берлина „демократического“ эбертовского правительства, и поставить себе целью завоевание политической власти с помощью установления диктатуры пролетариата до победы социализма на советской основе и с немедленным осуществлением социализации всех созревших для того отраслей промышленности?

15 марта 1920 г. во всем промышленном районе началась всеобщая забастовка. Контрреволюционные войска начали борьбу с революционными рабочими, перешедшими в наступление. 1 7 марта штурмом после артиллерийской подготовки был взят рабочими войсками гор. Дортмунд, разбитые правительственные войска начали отступать. Но победоносное шествие революционных войск было приостановлено предательски-гениальным ходом Зеверинга, его знаменитым билефельдским соглашением. В этом соглашении было установлено после совещания всех трех рабочих партий и профсоюзных организаций, что контрреволюция будет разоружена, что будут проведены немедленно все неотложные демократические реформы, что будет произведена чистка аппарата от контрреволюционных элементов, что будет образована вооруженная охрана из рабочих и служащих. Представитель правительства Гисберт гарантировал обеспечение семей павших в борьбе рабочих; кроме того, само собой разумеется, была объявлена полная амнистия всем рабочим, участвовавшим в движении. Наконец Гисберт и Зеверинг гарантировали, что в Рурскую область не будут введены правительственные войска. Рабочие за это должны были приступить к работам и кроме того рабочие войска должны были отойти назад на указанную им линию. Зеверинг сам в одной из своих речей объяснил значение билефельдского соглашения.

„Билефельдское соглашение имело целью оторвать благонамеренную часть рабочего класса от тех, которых интересовала не столько ликвидация капповского путча, сколько осуществление эксперимента в пользу коммунистических экономических теорий. Если в билефельдском соглашении были сделаны большие уступки рабочим, то это было единственным средством для удушения глубокого недоверия рабочего класса. Правительство между тем делало все возможное, чтобы ускорить подвоз войск, и я день и ночь старался помочь в этом деле военному командованию. Примененные мною политические средства полностью осуществили поставленную цель. Билефельдское соглашение взорвали Красную армию как бы динамитом“.

История Не знает более циничного признания предательства, чем признание Зеверинга. Нечего и говорить, что ни одно из условий этого соглашения не было осуществлено. Оно было подписано представителями правительства, военного командования, предпринимателей и профсоюзных организаций 23 марта 1920 г., а уже 27 марта Зеверинг предъявил рабочим ультиматум, требовавший „полного восстановления государственного авторитета, роспуска Красной армии, разоружения населения“ и т, д. Этот ультиматум был принят центральным советом рабочих организаций, заявившим, что необходимо выполнить также и остальные постановления билефельдского соглашения. На это Зеверинг даже не ответил. После того, как Зеверинг сделал свое дело, выступил генерал Ваттер, учинивший во всем Рурском округе настоящую кровавую баню. Число убитых и расстрелянных рабочих никогда точно установлено не было, „но если принять во внимание, что во время одного только боя при Дислатене пало 200 красногвардейцев, в Пелькмуе их похоронено около 100, если допустить, что в боях при Эссене пало 200, Дортмунде — 70, Хазенклевере — 30, то не будет преувеличением, если число павших будет обозначено цифрой 1000. Кроме того, сотни раненых навсегда потеряли свое здоровье“. Кто это говорит? — Сам Зеверинг. И прибавляет: „И все-таки я испытываю тихое удовлетворение при составлении этого печального баланса: шахты и заводы остались после боев нетронутыми. И когда уже в апреле мой представитель сделал мне доклад об экономическом положении в районе, он мог мне сообщить, что по всем сведениям количество сверхурочных часов растет изо дня в день. Работа целого года была таким образом не совсем напрасной“. И Зеверинг, полный тихого удовлетворения, уехал в Верхнюю Силезию ликвидировать там вместе со своим товарищем по партии Герзингом восстание горняков по Рурскому трафарету. В самой Рурской области начала работать классовая юстиция, вынесшая до середины июля 1920 г. 822 приговора в общей сложности на 1088 лет каторжной тюрьмы.

Прошел год. Германская буржуазия посадила Зеверинга в кресло прусского министра внутренних дел. Зеверинг видит нарастание нового революционного движения в Средней Германии. Он провоцирует его преждевременную вспышку для того, чтобы удушить революционное движение в самом зародыше. Он так и писал тогда совершенно откровенно, что если бы он принял своевременно полицейские меры, то „гроза“ (т. е. восстание) не разразилась, но духота осталась бы. Восстание осталось бы в скрытом состоянии (т. е. не разгорелось). В своем меморандуме правительству он выражается еще яснее: „Нужно подчеркнуть, что опасность непосредственого повстанческого движения Средней Германии не грозила никогда. Лишь посылка охранной полиции для отражения все умножающихся беззаконий и растущей преступности среди рабочих дала толчок. Нарыв лопнул“. Восстание было жестоко подавлено. Зеверинг стал одним из общепризнанных мастеров германской контрреволюции.

Итак, Зеверинг уже политический деятель общегосударственного германского масштаба. Он уже не один из многих мелких социал-предателей, а выдающийся министр коалиционного правительства, которому суждено сыграть большую роль в деле стабилизации германской „демократической“ республики. При этом историческая роль Зеверинга весьма любопытна, ибо надо сказать, что Зеверинг не простой, откровенный предатель известного пошлого типа. Он, соединяя в себе пригодные для борьбы с рабочим классом качества Эберта и Носке, — теоретик и практик „демократической“ республики, в рамках которой рабочий класс будто бы может бороться за социализм.

Главная опасность грозит „демократической“ республике, по его мнению, слева. Поэтому Зеверинг, став прусским министром полиции, создает полицию — прежде и раньше всего как инструмент борьбы с революционным движением. Он несколько осторожнее Носке, создавшего свой рейхсвер исключительно с помощью контрреволюционных офицеров бывшей императорской армии. Зеверинг вливает в прусскую полицию, им созданную, большое количество реформистских профсоюзных чиновников, которые умеют не хуже офицеров и ландскнехтов Носке бороться с рабочим движением, душить коммунистическое движение. Но это не значит, что Зеверинг в спокойные времена германской республики при организации ее охраны отказывается от услуг тех контрреволюционных элементов, с которыми он шел рука об руку трижды при подавлении революционного движения в Средней Германии. Документально установлено, что Зеверинг находился в контакте с теми контрреволюционными и погромными бандами, которые были организованы на Востоке Германии ввиде так называемого „черного рейхсвера“ будто бы для борьбы с внешним, а в действительности, конечно, исключительно для борьбы с внутренним врагом, т. е. с революционным движением.

Из слияния откровенно контрреволюционных фашистских элементов „черного рейхсвера“ с профсоюзными соглашательскими элементами и получилась прусская полиция, — до прихода Гитлера к власти главный оплот германской буржуазии против большевизма. Недаром на кильском партейтаге социал-демократов их вождь Гильфердинг совершенно справедливо указал на то, что „заслугой Зеверинга является тот факт, что волны большевизма разбились о Пруссию. Это было делом Зеверинга во всемирно-историческом масштабе“.

Логика и диалектика борьбы привели Зеверинга естественно и к тому, что он стал бороться с рабочим классом не только полицейскими, но и политическими методами, вроде билефельдского соглашения или провокации восстания в Средней Германии. Логика борьбы привела Зеверинга, например, к тому, что именно он, создающий демократическую республику будто бы как предтечу социалистической республики, стал одним из творцов подлейшей штрейкбрехерской организации, существующей в Германии под названием „технической помощи“. Он все время очень заботился о том, чтобы „эта организация стала популярной, чтобы ее оружие не притупилось“ (речь в прусском ландтаге в декабре 1920 г.), а в „Ежегоднике технической помощи“ за 1921 г. он пишет: „Организация технической помощи стала необходимостью. Тот, кто признает ее здоровое ядро, должен иметь мужество участвовать в ее строительстве. Все большее усовершенствование этого необходимого оружия технической помощи — в интересах всего народа“. В этой „всенародной“ формуле — ценнейшее признание Зеверинга. Борьба Зеверинга с рабочим движением оружием технической помощи есть необходимое связующее звено всей политической деятельности Зеверинга: организация им технической помощи помогает нам понять, как Зеверинг стал третейским судьей в социальных конфликтах между трудом и капиталом. При этом Зеверинг совершенно естественно становится не столько третейским судьей, сколько уполномоченным тяжелой промышленности с прямым заданием не допускать повышения жизненного уровня рабочих ценой понижения прибавочной стоимости, падающей на долю германской буржуазии.

Зеверинг был логичен в своей политической установке. Предав политические интересы рабочего класса, он предавал и его экономические интересы. Раз взяв курс на политически сильную буржуазную республику, Зеверинг стремился, чтобы эта республика была „социально здоровой“, т. е. экономически сильной. Форма и содержание должны гармонировать.

Именно поэтому Зеверинг очень охотно брал на себя роль третейского судьи в грандиозных социально-экономических схватках труда с капиталом; во всех своих решениях вплоть до своего знаменитого решения, ликвидировавшего конфликт в металлургической промышленности в 1928 г. в пользу предпринимателей, Зеверинг фактически продолжал свою работу, начатую билефельдским соглашением: выдачей обещаний, которые затем не выполняются, дискредитированием профсоюзных организаций (даже организаций реформистских) он разлагал рабочее движение, отводил удары революционного движения, предназначавшиеся германскому капитализму, а в толковании Зеверинга — Германской республике. Ибо Зеверинг не хочет мыслить демократическую республику иначе, как с определенным капиталистическим содержанием. Недаром еще в 1921 г. Зеверинг объявил себя солидарным с экономической программой Стиннеса, назвав его одним из самых выдающихся людей Германии (речь в прусском ландтаге). Потом он тоже самое говорит о других представителях германского капитализма.

Известно, что Зеверинг, закончив свое дело создания прусской полиции, удалился на покой. Было совершенно очевидно, что он вернется к активной политической деятельности, как только германская буржуазия сочтет необходимым, ввиду нового нарастания революционного движения, поручить „управление государством“ во всегерманском масштабе социал-соглашателям. Так оно и произошло: при образовании в 1928 г. общегерманского коалиционного правительства Зеверинг получает портфель министра внутренних дел и остается таковым до конца марта 1930 г. После небольшой „передышки“ Зеверинг снова берет на себя руководство прусским министерством полиции.

В этой роли Зеверинг — классический социал-фашист у власти, создающий объективные условия и аппарат для откровенной буржуазной диктатуры.

В свете субъективного предательства Зеверинга, оформившего в первомайские дни 1929 г. свой социал-фашизм, становится понятной вся политическая деятельность Зеверинга до этих событий… Как в 1921 г., он, чувствуя, что в Средней Германии нарастает очередная революционная вспышка, провоцировал восстание, так в 1929 г. он чувствует, что во всей Германии становится душно, что германской буржуазии эпохи капиталистической рационализации и стабилизации „нехватает атмосферы“. В 1929 г. Зеверинг надеется, что лопнет общегерманский нарыв. Первомайские события были в политической концепции Зеверинга лишь прелюдией. За ними последовало автоматическое запрещение Союза красных фронтовиков в общегерманском масштабе. Но германский рабочий класс не пошел на эту провокацию в национальном масштабе. Повторение опыта средне-германской провокации 1921 г. не удалось. Германский рабочий класс ограничился оборонительной тактикой, но эта оборонительная тактика была проявлена в Берлине на баррикадах. Таким образом, берлинские события мая 1929 г. показали Зеверингу, что германский рабочий класс и его коммунистическая партия не только политически настолько созрели, что совершенно точно и верно учитывают все политические ходы Зеверинга, но что они одновременно подымаются на высшую ступень политической борьбы.

Зеверинг естественно испугался. Он — давно уже самое послушное орудие в руках монополистического капитала Германии за сохранение его прибавочной стоимости и капиталистического накопления, остающегося за покрытием репарационных платежей. Он уже больше не притворяется, что пользуется контрреволюционным орудием будто бы для своих демократически-республиканских целей. Прошли те времена, когда Зеверинг пытался еще убедить рабочих в том, что созданная им полиция борется со всеми антиреспубликанскими движениями, с движениями слева и справа. Всем и каждому давно было ясно, что командный состав прусской полиции, германской полиции вообще, находился в контакте с контрреволюционными организациями буржуазии. Мы уже говорили выше, что Зеверинг создал „Зипо“ (обыкновенная полиция) и „Шупо“ (охранная полиция) из смеси контрреволюционных элементов с профсоюзными реформистскими элементами. Зеверинг пытался создать легенду, что из этой смеси последние элементы должны были вытеснять первые по мере стабилизации германской демократической республики, первые должны были играть подсобную служебную роль. На деле же получилось наоборот: контрреволюционные элементы были сначала „гегемонами“ полицейского аппарата в скрытом виде, а потом, по мере „успехов“ Зеверинга по линии укрепления республики, вышли на политическую авансцену. Недаром Зеверинг признает сам в своей книге, что именно правые круги и представители промышленности выдвигали его на передовые позиции классовой борьбы, где в данный момент велись самые жестокие бои германской монополистической буржуазии с революционным движением.

Этот бытовой вывод из создавшегося положения является лишь естественной иллюстрацией из политического вывода, который сделал Зеверинг.

Политика Зеверинга, помимо всяких других основных причин, привела к обострению классовой борьбы, к усилению сопротивления рабочего класса. Что же, тогда надо это сопротивление сломить! На войне, как на войне. Если надо готовиться к гражданской войне, нельзя ограничиться одной полицией, как бы ни виртуозен был классовый инструмент германской буржуазии, созданный социал-фашистом. Надо поставить вопрос об участии в будущих классовых боях германской армии, германского рейхсвера. Из этой установки Зеверинга родилась его речь на Магдебургском партейтаге во время известного обсуждения военной программы социал-фашистской партии. Зеверинг в этой речи, по сравнению с его прошлыми речами, говорит, что называется, полным голосом. Он признает, что не может быть и речи о боеспособности германской армии, поскольку говорится о внешнем враге. Но он все-таки выступил в пользу активного сотрудничества своей партии с германским рейхсвером. Он сделал это, несмотря на то, что он тут же признался, что демократизация армии невозможна, так как-де невозможна демократизация военной организации. Нельзя было яснее дать понять социал-фашисгскому партейтагу.

Что рейхсвер, — негодное оружие в борьбе с внешним врагом, — может стать великолепным орудием в борьбе с революционным движением.


16 сентября 1878 г. В германском рейхстаге слушается правительственный законопроект о „борьбе с враждебными государству стремлениями социал-демократии“. Это и есть тот самый закон, который войдет в историю под названием антисоциалистического закона Бисмарка. На трибуне стоит вождь германской социал-демократии Август Бебель. О еще раз излагает цели социал-демократии и доказывает, что этот закон принесет социал-демократической партии только пользу, что он будет лучшей агитацией за нее, что придется удесятерить состав полиции, что вся общественная жизнь будет отравлена. „Пусть правительство делает, что оно хочет. Ему не удастся нас скрутить… Что бы вы ни решили, мы будем жить и будем жить до того момента, пока не будут уничтожены те условия, в которых живет ныне печально Германия. Не верьте, что социализм можно уничтожить насильственным путем… Социал-демократия есть единственная партия, имеющая идеалы, и это дает ей бесконечное количество сторонников, и именно поэтому она победит“. Но эта речь не убедила никого в лагере буржуазии: ни Бисмарка, ни буржуазные партии во главе с национал-либералами, про которых впоследствии Меринг сказал, что они „танцовали, как медведи на пылающих подмостках, и самым причудливым образом подпрыгивали“. Германская буржуазия была в панике, и Бисмарк воспользовался этим паническим настроением, чтобы осуществить „моральный карантин“ против социал-демократии. Те из либералов и демократов, которые пытались протестовать против осуществления каторжного закона, были призваны к порядку указанием на то, что социал-демократы — враги германской империи, агенты иностранных государств. 18 октября в рейхстаге выступил с речью Вильгельм Либкнехт: „Закон, направленный против социал-демократии, объявляет вне закона свободу, нарушает все конституционные права. Ответственность за это несут те, кто является авторами этого закона. Настанет день, когда германский народ будет требовать ответа за это покушение на его свободу и его честь“. В этом месте речи Либкнехта социал-демократ Браке, память которого вероятно официально чтит Зеверинг, как память всех основоположников германской социал-демократии, воскликнул: „господа, я вам хочу только сказать, что мы плюем на все ваши законы“.

Эти речи, вся история осуществления бисмарковских антисоциалистических законов, а равно того, что получилось вследствие осуществления попытки Бисмарка сломить силой революционное движение германского пролетариата, все это великолепно известно Зеверингу. И все-таки он, ровно 50 лет спустя, является инициатором и автором пресловутого закона о защите республики. Этот закон в условиях современной „демократической“ республики был в той же мере антикоммунистическим законом, в какой закон 1878 года был антисоциалистическим законом. Наш Зеверинг — Бисмарк в миниатюре. Как Бисмарк, он нарушает все постановления конституции. § 114 Веймарской конституции гарантирует всем германским гражданам неприкосновенность свободы личности, § 115 — неприкосновенность жилища, § 11 7 — корреспонденции и телеграфных разговоров, § 118 гарантирует свободу слова и печати, § 123 — свободу союзов. Все эти параграфы изобретенный Зеверингом закон о защите республики сваливает на помойку истории.

Как в свое время против Бисмарка выступили Бебель и Вильгельм Либкнехт, так и теперь против Зеверинга выступили ораторы коммунистической партии. Депутат Пик указал Зеверингу на то, что первое издание закона о защите республики привело к 15 тысячам судебных процессов, бросило свыше 7 тысяч рабочих в тюрьмы на 5 тысяч лет, причем эти цифры превосходят в несколько раз все то, что обрушилось на германский рабочий класс за все время действия антисоциалистических законов Бисмарка. Тов. Пик обратился к Зеверингу с вопросом: „Господин Зеверинг, я вас спрашиваю: неужели вам недостаточны те кровавые жертвы, принесенные рабочим классом под вашим режимом во время действия старого закона о защите республики? Неужели вам не снятся несметные количества рабочих, погибших при вашем режиме в Германии, на Рейне, в Вестфалии, в Средней Германии? Неужели вы не слышите стонов рабочих и их семей, которых вы погубили в Рурской области? Неужели вам мало всего этого, неужели вы хотите новой кровавой жатвы в рядах пролетариата?“ И т. Пик так же, как в свое время Вильгельм Либкнехт Бисмарку, сказал Зеверингу: „Никто не может остановить революционной борьбы рабочих или уничтожить германскую коммунистическую партию. Пролетариат принесет новые жертвы и не отступит ни на шаг. Вы хотите нас наказать, потому что мы делаем то, что старое руководство социал-демократов делало, когда ему угрожали бисмарковские антисоциалистические законы“. Что мог ответить Зеверинг на эти обвинения? — Он сказал буквально следующее: „Настоящий закон (т. е. закон о защите республики) не есть исключительный закон: антисоциалистический закон был направлен против одной определенной партии, социал-демократической. Этот закон не направлен против коммунистов. Разница между ним и законом 1878 г. заключается в том, что тогда оппозиция состояла из социал-демократов, которые иначе, чем нынешние радикалы…“ Здесь буря негодования прервала Зеверинга, по его мысль совершенно ясна. Он теперь, полвека спустя, возмущается антисоциалистическими законами Бисмарка: Бисмарк-де тогда не понял, что социал-демократия хотела быть ответственной оппозицией, т. е. что за ее критикой германского монархического государства уже тогда скрывалось стремление сотрудничать в управлении классово-буржуазным государством. Между тем коммунистическая оппозиция, против которой теперь борется Зеверинг, не скрывает своих разрушительных тенденций, направленных против капиталистической германской республики. Еще яснее: Зеверинг считает, что Бисмарк был несправедлив по отношению даже к тогдашней социал-демократии, между тем как он, Зеверинг, мерит, воздает коммунистам той мерой, которой они мерят германское „демократическое“ государство. И он с циничной откровенностью прибавляет: „Коммунисты могут избегнуть запрещения своих газет и роспуска своих организаций, ибо мы живем в правовом государстве“. Иначе говоря, Зеверинг предлагает коммунистам признать нынешнее германское государство, — тогда все остальное приложится.

Закон о защите республики, выработанный Зеверингом, конечно является демонстрацией осознания им факта неизбежности столкновения германской „демократической“ республики с революционным движением в боях гражданской войны. В 1931 г., став во главе прусской полиции, Зеверинг предупредил, что „надвигается тяжелая зима“. Бебель, видевший всю гнилостность абсолютистского вильгельмов-ского режима, накануне мировой бойни (в 1913 г.) предупреждал германскую буржуазию в ее собственных интересах, что „не далек час, когда будет поставлен вопрос о том, быть или не быть Германии“. Зеверинг в последнем периоде своей деятельности предупреждает германскую буржуазию, что революционным движением ставится вопрос о том, быть или не быть излюбленной им германской демократической республике. Мы видели, как в начале своей политической карьеры Зеверинг считал, что охрана демократической республики есть общенациональное дело, т. е. что в рамках этой республики германский рабочий класс может отстаивать свои политические права и экономические интересы. Железная логика событий, диалектика классовой борьбы поставили Зеверинга на его место на самой опасной позиции буржуазии. Два классических изречения полицейских держиморд вильгельмовских времен: „Улица предназначена для движения (а не для политических демонстраций)“ и „Все это (революционное) движение мне не по душе“, могли бы служить эпиграфом политической деятельности Зеверинга.


В первые дни декабря 1931 г. надвинулась та самая „тяжелая зима“, о которой говорил Зеверинг. Руководящие круги буржуазии, включая ее социал-фашистское охвостье, делали вид, что они терпеливо ждут, когда Гитлер и его национал-социалисты (фашисты) наконец соблаговолят взять власть. Шел весьма „важный“ теоретический спор: возьмет ли Гитлер власть легально, т. е. в коалиции с центром, или нелегально. Социал-фашисты при этом мечтали, чтобы передача власти Гитлеру произошла в самых легальных формах, ибо тогда вожакам социал-фашизма было бы очень легко оформить свой переход в фашистский лагерь, ибо по отношению к правительству Гитлера — Брюнинга надо было бы только продолжать ту политику, которую они два года вели по отношению к правительству просто Брюнинга.

Однако из демократического приличия надо было изображать борьбу с фашизмом, надо было дать выход негодованию тех рабочих, которые все еще находятся в рядах социал-фашистской партии, надо было показать им, что, мол, есть еще порох в пороховницах германской „демократии“, которая начала свое существование „маршем к социализму“, а кончает его по указке монополистского капитала свертыванием знамен перед победоносным фашизмом. При центральном комитете социал-фашистской партии был образован особый комитет „по борьбе с фашизмом“, который, однако, не столько боролся с фашизмом, сколько занимался антисоветской пропагандой, ибо каждый комитет должен чем-нибудь заниматься. Вожди, вожаки и вообще все, кто имеет какое-либо имя или звание в рядах социал-фашистской партии, были мобилизованы на выступления против фашизма. Не перед рабочими, конечно, ибо первые попытки выступления социал-фашистских вожаков перед рабочими окончились очень плачевно: на поверку оказалось, что в действительной борьбе против фашизма рабочие смыкают единый фронт с коммунистами и рвут публично свои социал-демократические партбилеты. Социал-фашистские вожди предпочитают, поэтому, выступать не столько перед рабочими, сколько перед своеобразной в Германии породой людей, т. е. „республиканцами“. Это — люди, занявшие места в политико-административном аппарате республики после ноябрьской революции, которым грозит безработица на следующий же день после прихода Гитлера к власти, когда их Места будут заняты национал-социалистами, ибо теплые местечки являются наилучшими трофеями политической победы. Это социал-фашисты и просто „республиканцы“ знают твердо по собственному опыту.

Среди ораторов, мобилизованных „антифашистским“ агитпропом социал-фашистской партии был, конечно, и господин прусский министр внутренних дел Карл Зеверинг. Господин министр произнес речь в зале прусского ландтага на вечере, за вход на который надо было платить марку, но куда могли, теоретически конечно, притти все граждане, — надо было только в нынешние тяжелые времена иметь эту одну марку! — Господин министр дал исторический очерк развития германской „демократической“ республики и очень мало говорил о фашистской опасности, больше напирая на более грозную по его мнению опасность пролетарской революции. Господин прусский министр при этом восхвалял преданность и верность созданной им прусской полиции республике и демократии и не забыл при этом еще повторить те слова, которые он сказал в сентябре 1931 г. у гроба двух „неизвестно кем“ убитых полицейских (по указке Зе-веринга, это убийство было, однако, использовано для погромной агитации против компартии). В той речи он сравнивал прусских полицейских с христианами ранних времен, до того, мол, они преисполнены чувства самоотверженности, долга и любви к ближнему. Его превосходительство не мог обойти молчанием фактов столкновений между фашистами и коммунистами-рабочими, но он, конечно, и не думал признать перед своими чиновными слушателями, что рабочие лишь отражают провокации фашистов и дают им по-пролетарски сдачу, а изображал эти столкновения как плачевные результаты разгоревшихся в Германии на почве кризиса и безработицы политических страстей. Господин министр при этом опять-таки повторил то, что он всегда говорит, т. е. что идут решающие классовые бои, что революционное движение пытается опрокинуть германскую „демократическую“ республику, а эта республика является, по концепции Зеверинга, как мы уже знаем, тем фундаментом, на котором можно и должно строить социалистическое государство. Поэтому надо „демократическую“ республику защищать всеми средствами.

Конечно, глава прусского полицейского ведомства не мог не остановиться на тех обвинениях, которые предъявлялись к его подчиненным и нашли себе место не только в коммунистической, но даже и в левобуржуазной печати (только, конечно, не в „Форвертсе“), а именно обвинения полиции в том, что она совершенно открыто при всякого рода столкновениях становится на сторону фашистов. Действительно, мелкая хроника даже левобуржуазной печати была в те времена переполнена заметками, из которых явствует, что полиция является на место столкновения быстро только в тех случаях, когда рабочие оказывают фашистам должное сопротивление. Если же, как это чаще случается, толпе фашистов удается напасть в темном переулке на несколько безоружных рабочих, то полиция господина Зеверинга прибывает на место столкновения в темпах, приличествующих только жандармам Оффенбаха, которые, как известно, „прибывают всегда слишком поздно“. Зеверинговские защитники демократии прибывают только тогда, когда на месте столкновения валяется несколько трупов зверски убитых рабочих, да еще огромные лужи крови свидетельствуют о происшедшем кровавом налете фашистов. Полиция тогда начинает энергично искать виновников, производя обыски в поисках оружия в квартирах рабочих и помещениях организаций коммунистической партии! Следует ли удивляться, что она при такой постановке розыска виновных никогда не находит?

Господин министр этих фактов отрицать не может, но он пытается доказать своим слушателям, что печать, как всегда, эти факты слишком обобщает и выдает частичные происшествия за общее явление. Вообще же такие неправильные действия полиции принадлежат к „изжитому“ прошлому, и он, конечно, принял самые энергичные меры, чтобы ничего подобного в будущем повториться не могло!

Его превосходительство кончило свой доклад. „Республиканцы“ устроили господину министру соответствующую овацию. Все обошлось бы весьма прилично, и „Форвертс“ мог бы на следующий день доложить своим читателям о грандиозной антифашистской демонстрации, организованной его партией, если бы несколько энтузиастов не испортили все дело и если бы действительность, которая куда романтичнее и красочнее любого художественного вымысла, не написала к докладу господина министра полиции весьма своеобразный эпилог или постскриптум. Слушатели высокопоставленного докладчика так преисполнилась чувства преданности республике и благодарности демократии, что они из зала, где выступал министр, не разошлись просто по домам, а пошли демонстрировать на Лейпцигштрассе, потрясая воздух возгласами: „Да здравствует республика!“ Некоторые энтузиасты прибавляли: „Да здравствует ее защитник Зеверинг!“ Тут случилось однако то, что обыкновенно случалось в столице „демократической“ республики, когда полиция видела, что она имеет перед собой не фашистскую демонстрацию и не „волеизъявление“ о предоставлении власти Адольфу Гитлеру. Полицейские дубинки начали гулять по спинам горе-демократов, а несколько „зачинщиков“ и особо злостных крикунов были задержаны и со свойственной прусской полиции энергичной „вежливостью“ были отправлены в ближайший полицейский участок. Господину министру внутренних дел, который мирно пил пиво со своими товарищами из социал-фашистского руководства и переживал столь приятное чувство исполнения республиканского долга, пришлось самолично отправиться в участок, чтобы освободить задержанных республиканцев, которые несколько неожиданно получили от зеверинговских молодцов наглядный урок того, что представляет собой „демократия“ господина Зеверинга.

Летом 1932 г. такой же урок получил сам Карл Зеверинг. Когда правительство Папена просто выгнало Карла Зеверинга из прусского министерства внутренних дел, созданная Зеверингом прусская полиция и не подумала выступить против этого имперского беззакония. Да Зеверинг и не призывал ее на свою защиту. Ибо именно он учил прусскую полицию, что ее задание — сражаться с революционным движением рабочего класса и отстаивать исключительно интересы германской буржуазии. Карл Зеверинг был этой буржуазией уволен и при гом в грубейшей форме. Он затем впоследствии признал, что когда его вызвали к канцлеру Папену для объявления ему о смещении с поста министра внутренних дел Пруссии, он даже и не подозревал, о чем с ним будут вести беседу. Напрасно во имя спасения престижа социал-демократии умолял Зеверинг фон Папена применить к нему насилие. Злополучному социал-фашисту, одному из творцов германской „демократии“, даже не дали возможности произнести для истории излюбленную всеми демократами фразу: „Я подчиняюсь насилию!“ О том, чтобы Карл Зеверинг мог решиться применить „насилие“ для защиты „демократии“, конечно, речи быть не могло. Когда летом 1932 г. фон Папен ликвидировал прусское правительство Брауна-Зеверинга, некоторые германские „демократы“ во главе с берлинским полицейпрезидентом Гржезинским, его помощником Вейссом, некоторыми буржуазными членами прусского кабинета (в том числе членом партии центра Гиртзифером) пытались противоставить контрреволюционному перевороту фон Папена свой „демократический“ переворот. Они хотели сделать попытку ареста фон Папена, генерала Шлейхера, Гитлера и даже президента Гинденбурга во имя „спасения демократии“. Неизвестно, оказалась ли бы прусская полиция таким верным инструментом в их руках, каким эти ученики и сотрудники Зеверинга ее мыслили. Но Зеверинг ликвидировал этот план в зародыше, заявив, что он не покинет почвы легальности. Он ликвидировал этот план еще и потому, что прусская полиция была им создана исключительно для борьбы с революционным движением рабочего класса. Гиртзифер (заместитель Брауна) обозвал Карла Зеверинга трусом. Но дело не в трусости, а в установке Зеверинга, который никак не мог поверить в то, что буржуазия может отказаться от услуг социал-фашизма. В этой уверенности он спокойно пошел на заседание фашизированного рейхстага. Он, вероятно, очень изумился, когда его у входа арестовали. Его затем, как известно, выпустили. Но, быть может, он. как и один из его ближайших соратников Пауль Лебе, снова появится на политической арене в качестве апологета национал-социализма. В этом не было бы ничего сенсационного: Карл Зеверинг не только прочистил Адольфу Гитлеру путь к власти. Он до него дал „философию“ фашизма.

Отто Браун

Сумрачное утро 1 3 марта 1920 года. По „историческому“ Деберицкому шоссе движется бригада Эргардта, происходит кипповский путч, попытка контрреволюционного переворота, направленного в общеимперском масштабе против германского правительства Бауера, в Пруссии против правительства Гирша-Брауна. Все имперские и прусские министры бежали, оставив по одному наблюдателю. В прусском министерстве земледелия Отто Браун совершенно спокойно, не торопясь, сбривал свою окладистую бороду, вспомнив старые, давно забытые привычки подполья времени бис-марковских антисоциалистических законов. В министерствах уже хозяйничали передовые пикеты Каппа, высланные вперед для своевременного ареста и захвата германских и прусских министров. Прусский министр земледелия Отто Браун встретился в одном из коридоров своего ведомства с таким капповским пикетом и остановил его: „Вы ищите Отто Брауна? Он в своем кабинете“. И спокойно пошел дальше. Ибо знал, что на этот раз рабочий класс с помощью испытанного средства всеобщей забастовки отобьет выпад контрреволюции. А после этой победы над контрреволюционным переворотом надо будет только принять меры, чтобы рабочие, призванные к борьбе, не попытались этой победы закрепить и углубить по другому направлению.

Много времени прошло с тех пор, как Отто Браун скрывался, сбрив бороду, от капповцев, выступление которых поставило его затем во главе прусского правительства. С марта 1920 года с небольшим перерывом один из вождей германского социал-фашизма Отто Браун занимал кресло прусского премьера. Браун стоял во главе управления Пруссии двенадцать лет в нашу бурную эпоху. Поэтому его не без основания называли одно время некоронованным королем этой страны. В некотором смысле Отто Браун имел на это звание еще больше прав, чем знаменитый довоенный вождь прусских консерваторов Гейдебрандт фон дер Лаза, который так и вошел в историю, как некоронованный король Пруссии. Ведь Гейдебрандт был вождем только прусских помещиков, померанских юнкеров. Он защищал интересы только одной определенной части германской буржуазии в то время, как Браун в течение дюжины лет, в бурнейшую эпоху германской истории защищал интересы всего германского монополистического капитала. В разгар прусской избирательной кампании 1932 года вождь прусской социал-демократической фракции Гейльман сказал про Отто Брауна и его правительство: „Пруссия является 13-й год лучшей и преданнейшей пособницей и поддержкой любого общегерманского правительства, в том числе и нынешнего правительства Брюнинга“.

Действительно, в Германии мы видели правительство веймарской и большой коалиции, правобуржуазные и „левобуржуазные“ правительства. Видали мы правительства из „специалистов“ своего дела, будто бы лишенные определенной политической окраски. В Пруссии в это время неизменно царил Отто Браун, казавшийся иногда в наибурнейшие моменты германской политической жизни тем, что немцы называют „спокойным полюсом в вечном течении явлений“.

Теперь невольно вспоминается сценка, происходившая в те послеюнговские дни, когда стало ясно, что германский монополистический капитал опять решил перестать править „руками социал-фашистов“ и послать их в оппозиционную переднюю. Социал-фашисты и просто „левые демократы“ (существа больше метафизического, т. е. в природе несуществующего порядка) с трепетом видели, как в лице национал-социалистов вырастают им опасные соперники в деле охраны и защиты интересов монополистического капитала. Социал-фашисты и „демократы“ были в те дни в поисках за сильным человеком. Был объявлен демократический конкурс на железного канцлера. Все искали „демократического Бисмарка“, который сыграл бы для „демократической республики“ ту роль, которую всамделишный Бисмарк сыграл для прусской монархии, когда он в бурные дни революции схватил перепугавшегося короля за портупею и заставил его перейти в наступление. Таким „железным канцлером“ казался социал-демократам и просто „демократам“ прусский министр-президент Отто Браун. (Апологет Брауна социал-фашист Куттнер восхищается в своей книжке о прусском премьере: „Отто Брауна легко можно принять за культурного (!) помещика Восточной Пруссии („Отто Браун“, стр. 36). На одном из дипломатических приемов группа социал-фашистских и демократических политиков и журналистов окружила монументальную юнкерскую фигуру Брауна. „Почему бы вам, господин министр-президент, не сделаться канцлером всей Германии?“ — истерически вопрошал Брауна передовик „демократической“ газеты. Не надо понимать это так, что мол, лягушки просили себе царя. Нет, это люди трепетавшие за свои теплые местечки, пытались убедить буржуазию, что и из их „левых“ рядов можно найти диктатора с мертвой хваткой. Но Отто Браун тогда наотрез отказался сменить Германа Мюллера на посту канцлера, ибо Отто Браун прежде и раньше всего человек практической политики. Он и тогда знал, что „демократии“ в Германии крышка, и он хотел, во-первых, спасать то, что можно спасти из демократических позиций, во-вторых, прежде и раньше всего, при спасении этих позиций окопаться в тех теплых местах и местечках для многих тысяч социал-фашистских функционеров, которые он надеялся сохранить в прусском масштабе вне „большой“ германской политики.

Отто Браун никогда не был революционером. Этот выходец из Восточной Пруссии (бывший прусский министр-президент родился в семье железнодорожника в Кенигсберге в 1872 г.) не только по своему физическому обличью, но и по всему складу своей мысли и воли является типичным представителем старой Пруссии. Куттнер опять-таки указывает на то, что „Браун происходит из прусской казармы, ибо его отец был военным чиновником“ (стр. 7). Несмотря на пройденную им суровую школу жизни в молодости, он сделан, собственно говоря, из того же померанского теста, из которого был сделан Бисмарк или упомянутый нами Лаза. Разница между юнкерскими коллегами Брауна и им самим заключается в том, что Браун попал в политику, когда кончалось уже действие антисоциалистических законов, когда выяснился провал этого слишком механического способа борьбы с революционным движением рабочего класса. Он раньше своих „противников“ понял, что надо итти на уступки рабочему классу, в частности, сельскохозяйственному пролетариату, который жил у прусских юнкеров в условиях полнейшего крепостничества. Но эти уступки представлялись Отто Брауну всегда в очень скромном виде — Браун никогда не мог сказать исторической фразы Эберта „я ненавижу революцию, как грех“. Во-первых, потому, что Браун вообще не умеет произносить исторических фраз. Во-вторых, потому, что он никогда о революции не думал. Отсутствие дум о революции и скромный масштаб уступок сельскохозяйственонму пролетариату показали себя, когда Браун стал министром земледелия после ноябрьской революции. Прусские юнкера только делали вид, что они возмущены Отто Брауном. В действительности же они даже были приятно поражены, ибо Браун поступил так, как они от него ждали.

Браун стал министром земледелия потому, что он до революции был социал-демократическим публицистом по аграрным вопросам. Аграрными же вопросами Браун занимался потому, что в Восточной Пруссии нельзя этим вопросом не заниматься. По профессии наборщик, Браун стал сначала подвизаться в профессиональных органах, затем в социал-демократических, причем Браун с самого начала своей политической карьеры стал на самом крайнем правом фланге. Сохранить умеренность и аккуратность в этом трехклассовом парламенте в сообществе с прусскими юнкерами и зубрами надо было уметь. Браун эту умеренность и аккуратность сохранил, ибо он им родственен по крови и по устремлениям.

После капповского путча Отто Браун стал прусским министром-президентом. Если не считать короткого перерыва (министерство Штегервальда, март — ноябрь 1921 г.), Браун двенадцать лет стоял у кормила прусского правления, т. е. возглавлял правительство крупнейшего из германских государств. Пруссия является одним из важнейших бастионов власти, ибо, составляя две третьих Германии, Пруссия, как полицейское государство, в области внутренней политики, в борьбе с революционным движением играет решительную, если не решающую роль. Когда, после капповского путча, Отто Браун перенял управление прусским правительством, он также понял, что победа социал-демократии над Каппом и над революционным движением рабочего класса, пытавшимся углубить и расширить борьбу с фашистским движением каппистов в сторону борьбы с имущими классами вообще, была ее последней победой, была Пирровой победой германской социал-демократии. Браун раньше других сообразил, что одним из стержней германской социал-демократии должен явиться тот унтер-офицерский партийный корпус, который надо устроить на различных государственных и политических местах так, чтобы этот корпус, защищая государство и партию, защищал свои собственные кровные, шкурные интересы. Отто Браун сделал из этого своего убеждения логические выводы. Под его руководством началось в Пруссии то, что социал-фашисты называют „республиканизацией“ Пруссии. Министерства, градоначальства, губернаторские канцелярии, ведомства по общественному призрению и т. д. стали наполняться социал-демократами, профбюрократами, — людьми, понимающими и знающими психологию широких масс и умеющими свое собственное благополучие выдавать за общее благополучие.

В руках Брауна Пруссия превратилась в крепкую цитадель порядка и спокойствия, в оплот контрреволюции. Когда Отто Браун перенял власть в Пруссии, он, несмотря на всю свою прозаичность, счел необходимым сказать несколько крепких слов по адресу контрреволюции. Он писал тогда в „Форвертсе“ (в августе 1921): „Сильные слова, заклинания, протесты бесполезны. Шовинистски-путчистский угар слишком далеко распространился. Здесь можно спастись только действием, только беспардонной беспощадностью можно спасти Германию от гражданской войны“. Но после того, как отзвучали бои германского октября 1923 г., Отто Браун громко заявил: „Пруссия прикрывала германскому правительству тыл в тот момент, когда правительство Штреземана положило конец социалистически-коммунистическому безобразию в Саксонии и Тюрингии. История Германии до этого момента не знала имперской санкции. Она удалась, но она удалась только потому, что Пруссия защитила тыл имперского правительства“ (речь Брауна в ландтаге 21/1 1925 г.).

Была ли определенная программа у Отто Брауна? Нет, по той простой причине, что Отто Браун не видит революционного выхода из версальского положения Германии, но и не желает жить в этом версальском положении, что придавало всем его высоко-политическим выступлениям патриотически-шовинистические нотки, несколько раз доставлявшие затруднения имперскому правительству в его политике „примирения и выполнения“. Не имея никакой установки, Браун именно поэтому имеет оправдание своему упорству в желании сохранить власть любой ценой, вопреки всему. Другие социал-фашистские политики, чтобы сохранить или получить министерские портфели, должны были отказываться от остатков своих убеждений, ренегатствовать, что называется, до-отказа. Отто Браун никогда не был в таком незавидном положении. Он, как некогда Мак-Магон, повторяет: „Я здесь, и здесь я остаюсь“. Но этот социал-фашистский Мак-Магон мог повторять свою гордую формулу только до того момента, как ему стало ясно, что германская буржуазия отказывается от услуг социал-фашистов на командных постах и прогоняет всех владельцев теплых местечек в оппозиционную переднюю. Теперь известно, что „некоронованный король Пруссии“ весьма секретно, самым келейным образом предлагал канцлеру Брюнингу занять свое место прусского премьера не потому, что у Брауна нервы не выдержали, а просто потому, что, говоря словами „Форвертса“ (20/XI 1932), он понял, что „время ответственного участия социал-демократии в правительстве решительно прошло“.

Выдержка Отто Брауна была вплоть до его низвержения Папеном необычайна. Когда в Германии произошел последний кризис „большой коалиции“, и народная партия вышла из состава правительства, ждали такого же кризиса в Пруссии. Осторожные стратеги требовали от Брауна, чтобы он нежно-осторожно обращался с прусскими министрами, членами народной партии. Браун, напротив, вскрыл нарыв и обратился к министрам народной партии на заседании правительства с провокационным вопросом: правда (ли, что вы, мол, выходите из правительства? Ответ мог быть только утвердительным. Браун назначил тогда немедленно новых министров, своих надежных человечков. Получился своеобразный парадокс: в Пруссии пало правительство „большой коалиции“, чтобы уступить место „левому“ веймарскому правительству. Отто Браун подражал в данном случае своему знаменитому предшественнику Отто Бисмарку, который любил говаривать: „Создайте мне факты, идеологию под них подведут профессора“.

Принципы? Убеждения? Восторженный биограф Отто Брауна (см. № 14 социал-фашистского журнала „Государство принадлежит вам!“) поучает нас: „Кто несколько десятков лет стоит в самой гуще партийной борьбы, тот в конце концов становится толстокожим. Прусский министр-президент имеет очень толстую кожу“. Действительно, стоило, несмотря на отвратительную акустику прусского ландтага, пойти разок туда и посмотреть, как Отто Браун реагирует на выпады своих противников справа и слева. Его монументальная фигура не выражает во время возгласов возмущения никакого волнения. С коммунистами он готов всегда рассчитаться вне парламентского зала с помощью полицейских дубинок. А противники справа? Его биограф утверждает: „Его положение своеобразно. Ведь то старое пруссачество, которое публицистически и политически так страстно с ним борется, все-таки чувствует в нем кусок своего собственного тела, свою собственную кровь“. Куттнер цитирует в своей книжке (стр. 6) отзыв „консервативного помещика“ об Отто Брауне: „У вашего министра только один недостаток: он должен был быть членом национальной партии“. Биограф Брауна в восторге от того, что прусский министр-президент, „в котором социал-демократическая партия имеет человека, самым лучшим образом олицетворяющего реалистическую волю к власти“, что Отто Браун „кенигсбергское дитя, никогда не кокетничающее с Кантом, которого он никогда не читал“. Действительно, категорический императив Канта сводился у Отто Брауна к решительному стремлению удержать для своей партии и своих товарищей тысячи теплых местечек.

В борьбе за прусские „позиции“ Отто Браун не знал сдерживающих стимулов. Он, если это нужно, нарушая все традиции, вступал в полемику с имперским правительством (после падения большой коалиции в 1928 г.), выступал по радио в качестве партийного оратора (во время всенародного голосования в Пруссии в 1929 г.), проводил законы в нарушение конституции и всяких парламентских обычаев для того, чтобы закрепить за собой в Пруссии министерский пост. Биограф Брауна, которого мы уже цитировали, при этом замечает, что Брауна за его выступления и мероприятия можно сколько угодно критиковать, поносить и ругать; он, мол, никогда не обижается, считая, что в политической борьбе допустимы все средства, поскольку идет речь о весьма материальных, весьма весомых вещах, где нет места всяким иррациональным понятиям, вроде понятия о чести. Но есть один пункт, где нельзя безнаказанно затронуть честь прусского министра-президента, — это его охотничья честь. „Если обидеть его охотничью честь, сказать, что он некорректно ведет себя на охоте, он не даст себя в обиду, он подаст в суд. Не политик, не государственный муж, а охотник вчинил в Пруссии в лице Отто Брауна несколько десятков судебных процессов об оскорблении и выиграл их. Это отличительная черта его характера. Она показывает, до чего крепко Отто Браун привязан к природе“. Комментарии излишни: один из столпов германского социал-фашизма не обижался, если его называли палачом рабочего класса, если его обвиняли в том, что тысячи рабочих совершенно безвинно пали жертвой полицейского произвола (например, известный первомайский расстрел 1929 г. в Берлине). Он не обижался, когда его обвиняли в том, что он нарушает все правила политической борьбы, чтобы сохранить за собой и своими товарищами министерские кресла и более скромные местечки. Но Отто Браун обижался и подавал в суд, если его обвиняли в том, что он в неуказанный законом срок застрелил несколько зайцев. Кажется, Бисмарк тоже так поступал из весьма политического убеждения, что у ответственного ставленника капитала, идущего в бой с таким решительным врагом, как рабочий класс, должны быть хоть какие-нибудь симпатичные черты. Недаром Отто Браун по охотничьему участку являлся ближайшим соседом президента и фельдмаршала Гинденбурга. Недаром президент и министр-президент несколько раз обменивались комплиментами по поводу охотничьих успехов и недаром про них обоих в Берлине в канцеляриях рассказывали, что нет такого политического события, которое заставило бы их вернуться с охоты.

Социал-фашизм пошел на прусские выборы 1932 г. с портретом Отто Брауна и лозунгом: „На этого вы можете положиться. Кто любит Германию, тот будет голосовать за Отто Брауна“. Но избиратели отдали свои голоса с одной стороны коммунистической, с другой стороны национал-социалистической партии. По всем канонам „демократии“ Браун, собственно говоря, должен был бы уступить свое место правому правительству из гугенберговцев и гитлеровцев, т. е. единственному правительству, которое могло бы в но-вом Прусском ландтаге собрать хотя бы относительное большинство. Или же Отто Браун должен был бы сделать совершенно определенные выводы из своего же собственного утверждения, что национал-социалистическая, т. е. фашистская партия является партией, борющейся против существующего „демократического“ строя нелегальными средствами. Таких выводов Браун, несмотря на свою хваленую „выдержку“, сделать не мог, ибо он, согласно исторической формулировке тов. Сталина, является не антиподом, а близнецом фашиста Гитлера. Отто Браун, предложивший сдать власть последнему канцлеру из партии центра Гейнриху Брюнингу, заявил, что он не может уступить место национал-социалистическому правительству, ибо, мол, социал-демократы не могут предрешать решения центра, который затем совершенно справедливо упрекал бы правительство за скоропалительную отставку“. Это несколько напоминало классическое рассуждение щедринского сановника, который полагал в споре о преимуществе классического образования перед реальным, что нужно выждать распоряжения начальства. Поэтому Отто Браун в новый ландтаг не явился и передал свои полномочия министру Гиртзиферу, представителю партии центра в прусском правительстве. Но на поверку оказалось, что начальство, сиречь германский монополистический капитал, распорядился совсем иначе: он прогнал центр с командных постов в общегерманском масштабе и одновременно руками фон Папена и его имперских комиссаров стал очищать от социал-демократов прусские теплые местечки, начиная с министерских постов, демонстрируя все еще неверующему в новые знамения времени Брауну, что германская буржуазия решила отказаться, быть может на время, от услуг социал-фашизма в форме участия его в непосредственном руководстве политическим и административным аппаратом власти. Разыгрались события 20 августа 1932 г.: прусские министры были смещены и, если Браун пытался договориться с Брюнингом о добровольной сдаче власти, то его коллега Зеверинг пытался договориться с фон Папеном о том, в какой степени германская контрреволюция должна применить „насилие“ по отношению к прусским министрам, чтобы у народных масс создалось впечатление, что социал-фашисты уступили только силе. Но фон Папену надо было продемонстрировать всем, что именно стараниями Брауна и Зеверинга в Пруссии был создан такой преданный интересам буржуазии полицейский аппарат, такая надежная армия для контрреволюционной борьбы с народными массами, что достаточно было послать для снятия социал-демократических министров лейтенанта и двух солдат, не доходя даже до освященной традицией и провозглашенной Ольденбургом Янушау во времена императорской Германии цифры в десять солдат. Что дальше последовало — является великолепнейшей иллюстрацией к словам Наполеона о том, что от великого до смешного всего только один шаг. Социал-демократические министры больше всего обиделись на фон Папена и его хозяев за то, что их сместили будто за нерадивость в борьбе с революционным движением, в борьбе с коммунистической партией. Отто Браун пошел жаловаться в Верховный имперский суд в Лейпциге. Несколько недель заседал суд под председательством реакционнейшего юриста Бумке. сославшего на тысячи лет в каторжные тюрьмы германских коммунистов и умевшего крепко закрывать глаза на преступления фашистов. Даже этот Верховный суд признал, что Отто Браун служил буржуазии честно и верно и боролся с коммунистическим движением не за страх, а за совесть. Верховный суд признал, что президентский декрет, кстати сказать, почти целиком списанный с эбертовского декрета 1923 г. о смещении социалистическо-коммунистических правительств Саксонии и Тюрингии, в значительнейшей своей части незаконен. Решение это было вынесло после препирательств знаменитейших юристов Германии, напоминавших описанный у Генриха Гейне спор раввина с монахом, про которых там же сказано, что оба они изрядно воняли. Президент республики с канцлером фон Папеном привели приговор Верховного суда в исполнение: они предоставили правительству Брауна здание министерства общественного призрения и право выступать в ландтаге. Спор о количестве чиновников и автомашин, долженствующих остаться в распоряжении Брауна, довершил картину мерзкого разложения пресловутой „демократии“. Когда во время семидесятилетнего юбилея Гергардта Гауптмана правительство Брауна напомнило о своем существовании и наградило знаменитого писателя медалью и грамотой, то оказалось, что медали находятся у имперских комиссаров по делам Пруссии и у них же находится прусская государственная печать и что, таким образом, Браун может расписываться только под филькиными грамотами.

Его жалобные послания президенту республики остались без ответа или, вернее, ответ был дан в замене социал-демократических чиновников старыми представителями юнкерского служилого сословия, которым сами же социал-фашисты прочистили дорогу к старым местечкам. После прихода Гитлера к власти Отто Браун, убедившись в том, что германская буржуазия усматривает в фашистской диктатуре единственно возможную ныне форму борьбы с революционным движением, безмолвно покорился указке монополистического капитала и просто бежал на „заслуженный отдых“ в Швейцарию, отказавшись, хотя и в несколько другой форме, чем другой „некоронованный король“ Пруссии Гейдебрандт фон дер Лаза, от политической деятельности и, как он, воскликнув: „Нас обманывали и надували“.

Рудольф Гильфердинг

В те прекраснейшие из дней германской буржуазии, когда после осуществления плана Дауэса особенно ярко цвели иллюзии „стабилизации“ германского капитализма, не было более сердечных друзей, чем известнейший германский банкир Яков Гольдшмидт и вождь социал-демократов Рудольф Гильфердинг. Оба они считались представителями восстанавливающейся Германии. Банк Гольдшмидта (Дисконто — Гезельшафт) был тогда одним из руководящих германских банков. Яков Гольдшмидт в те дни, вероятно, не мог бы несколько часов успокоиться от смеха, если кто-нибудь мог бы ему пророчески предсказать крах его „Данат-банка“, происшедший, как известно, только в 1931 г. Этот в буквальном смысле слова магнат германского финансового мира только что ликвидировал Стиннеса, т. е. закрепил полнейшую „стабилизационную“ победу банкирской части финансового капитала над промышленной, столь жестоко царившей во времена инфляции. Он проводил во всех направлениях смычку между германским финансовым капиталом и общемировым, в особенности американским. Он давал тогдашнему германскому министру иностранных дел экономическую базу для его политики „сближения“ с бывшими противниками Германии в мировой войне. В передних Гольдшмидта толкались промышленники, банкиры, политики. Но интимная дружба связывала его с Гильфердингом.

Ибо в те дни 1924—27 гг. Яков Гольдшмидт и Рудольф Гильфердинг были не только неразлучными друзьями. Они просто дополняли друг друга. Один олицетворял „стабилизированную“ Германию, другой подводил под эту стабилизацию идеологическую базу, направлял свою социал-демократическую партию так, чтобы убаюкивать иллюзиями германский рабочий класс, германские народные массы, на которые монополистический капитал взваливал все тяжести „стабилизации“ и капиталистической рационализации. Дайте, мол, германскому, „организованному“ капитализму справиться со своими основными задачами и тогда в окончательно стабилизованной Германии наступит почти райское житье и для широких масс, а в первую очередь для германского промышленного пролетариата. Ведь в рамках именно репарационной политики германская промышленность должна была, по мысли Гильфердинга, завоевывать все новые и новые рынки, ее прибыли должны были расти на стабилизационных дрожжах до неимоверных размеров и уже само собой разумелось, что из этих жирных доходов монополистического капитала, из его сверхприбылей должны были сыпаться и для рабочего класса отнюдь не только крохи с барского стола, а прямо-таки манна небесная.

Можно подумать, что мы преувеличиваем. О нет, это — только в несколько упрощенной форме то, что писал и публично говорил тогда вождь германской социал-демократии Рудольф Гильфердинг. Правда, при публичных выступлениях он несколько себя сдерживал. Отнюдь не потому, что он считался с настроениями рабочих, а исключительно потому, что он боялся, что такими высказываниями в публичных выступлениях он откроет секрет германского неоимпериализма, германского „стабилизованного“ капитализма перед репарационными кредиторами Германии, что политики и финансисты стран Антанты, победившей Германию в мировой войне и навязавшей ей Версальский договор, слишком рано заметят, что Германия быстро восстанавливает свое экономическое могущество. Но зато в частных разговорах Рудольф Гильфердинг не знал пределов своему восторгу. „Вы не знаете, на что способен германский капитализм после того, как ему дали наконец возможность организованно и систематически работать, — говорил вождь германской социал-демократии. — Все то, что вы там в Советском Союзе сделали на поприще восстановления промышленности и развития сельского хозяйства — детские шутки по сравнению с тем, что мы сделаем в Германии“.

Даже когда мы в Союзе закончили восстановление народного хозяйства и приступили к его реконструкции на социалистической основе, когда начались работы по составлению пятилетнего плана, Гильфердинг продолжал смотреть свысока на всех советских людей, которым приходилось с ним так или иначе встречаться: пигмеи, мол, которые копошатся в то время, как он, Гильфердинг, участвует в работе и борьбе титанов. Только одни заботы были у Гильфердинга: как бы развитие германской промышленности не пошло слишком быстро, как бы Германия не попала в катастрофическую полосу грюндерства, как в восьмидесятых годах прошлого столетия, когда взысканные с Франции контрибуционные пять миллиардов оросили германское народное хозяйство золотым дождем.

Автор „Финансового капитала“ даже среди социал-фашистов был в эти „стабилизационные“ годы особенно ревностным служакой финансового капитала. Германский имперский канцлер Штреземан в свое время (в бытность Гильфердинга министром финансов коалиционного правительства в 1923 г.) жаловался английскому послу Дабернону, что „этот левый социалист имеет слишком слабые руки и он не умеет заставить буржуазию платить налоги, что ускоряет падение германской марки“. Гильфердинг не хотел и не мог диктовать своей воли германским капиталистам. В биографии Штреземана, написанной известной журналисткой, Антониной Валентин, можно прочесть замечательное описание беспомощности социал-демократического министра финансов Гильфердинга, в буквальном смысле слова утопавшего в кучах бумаг (докладных записок, проектов законов и другой бюрократической дребедени), которыми забрасывали его старые чиновники министерства, ибо Гильфердингу, конечно, и в голову не приходило сделать хотя бы попытку сменить аппарат своего министерства. Валентин, конечно, не указывает главной причины этого неумения овладеть аппаратом, неумения, получающегося от нехотения, но она указывает на одну из причин, когда она говорит о всеразъедающем скептицизме Гильфердинга. Этот скептицизм, как мы видели, не касается шансов и талантов „организованных“ капиталистов, но немедленно вступает у Гильфердинга в действие как только речь заходит о необходимости оказать давление на этих капиталистов в пользу масс или же о необходимости или неизбежности замены „организованного“ капиталистического строя строем социалистическим.

Скептицизм такого несколько более чем одностороннего порядка является отличительной чертой Рудольфа Гильфердинга, перешедшего в германское социалистическое движение из Вены, где он был одним из „основоположников“ австромарксизма в первых годах настоящего столетия. Родившийся в Вене в 1877 г. и получивший медицинское образование (он врач по профессии), Гильфердинг стал широко известен в 1910 г., когда вышел в свет его основной труд „Финансовый капитал“. В своем „Финансовом капитале“ Гильфердинг дал характеристику эпохи финансового капитала. Он выдвинул тезис о зрелости капиталистического общества для превращения его в социалистическое общество, и он выдвинул этот тезис не для того, чтобы сказать рабочим, что пора свергать капитализм, а исключительно для того, чтобы установить, что, мол, яблоко социализма дозревает так быстро, что нечего зря трясти капиталистическое дерево. Социал-соглашателем был Гильфердинг уже тогда, когда он в разгар своего „радикализма“ выступал против всеобщей забастовки (в 1907 г.), заявляя, что „надо считать полным непониманием всей глубины классовых противоречий в Германии утверждение, что массовая забастовка может представлять собой нечто иное, чем последний шаг к завоеванию политической власти“. Тут дело, конечно, не в том, что Гильфердинг нарочито считает массовую забастовку, а не вооруженное восстание, последним шагом к завоеванию власти, а в том, что Гильфердинг с 1907 г. по 1931 г. и дальше будет исходить из своей „радикальной“ оценки зрелости капиталистического общества для перехода его в социалистическое общество, чтобы не давать сделать последний или вернее предпоследний шаг для претворения этого перехода в жизнь. Гильфердинг возражал против применения всеобщей забастовки для завоевания всеобщего избирательного права в Пруссии. Он же затем возражал, конечно, против применения каких бы то ни было революционных мер борьбы с военной опасностью и затем с разразившейся войной. Как центрист, он не смог сразу стать на оборонческую позицию в 1914 г., хотя он уже тогда был фактически одним из главных руководителей партии, официальным вождем которой был Эберт. Он был затем фактическим, общепризнанным вождем независимой партии, хотя во главе этой партии стоял Гаазе. Гильфердинг был в „стабилизационный“ период германской республики вождем германской социал-фашистской партии. Но Гильфердинг никогда не избирался на руководящие посты ни партии в целом, ни ее парламентской фракции. Он любил всегда официально оставаться в тени, если не считать его двух злосчастных попыток усесться в министерском кресле. Для политической характеристики Гильфердинга очень ценно в этой связи отметить, что оба раза Гильфердинг ушел в отставку не вместе со всем остальным правительством, он всегда уходил из правительства не то потому, что он очень быстро понимал намек своих хозяев — финансистов (куда быстрее, чем остальные его коллеги по партии и правительству), не! то потому, что он готов был бежать стремглав, как крыса, с любого корабля, который еще не тонет, но уже дает крен.

Гильфердинг был членом независимой социалистической партии со дня ее основания, но не принимал участия в ее политической работе во время войны, ссылаясь на то, что он, мол, мобилизован в качестве врача. Он стал во главе партии тогда, когда Германия была разгромлена Антантой и началась германская ноябрьская революция. С самого начала Гильфердинг взял в качестве фактического вождя партии и редактора ее центрального органа курс вправо, на соглашение с шейдемановцами, причем опять-таки пресловутая теория Гильфердинга о зрелости капиталистического строя для преобразования его в социалистическое общество явилась для него и германской буржуазии, включая ее социал-шейдемановское охвостье, весьма ценным оружием для обмана рабочих масс изображением неких „приготовлений“ для превращения Германии в социалистическую республику („социализм в пути!“), причем эти „приготовления“, конечно, являлись ничем иным, как дымовой завесой контрреволюционного наступления буржуазии и ее носке-эбертианских банд на революционный авангард германского рабочего класса. Гильфердинг сыграл в германской революции фактически ту роль, которую в мировой войне сыграл знаменитый германский ученый Нернст, изобревший ядовитые газы.

Во время исторических январских боев 1919 г. Гильфердинг вместо того, чтобы защищать борцов за пролетарскую революцию, революционных рабочих, среди которых было много членов его партии, призывал к примирению с Носке и одновременно в качестве перекрывающего это примирение лозунга выдвигал лозунг конституционного укрепления советов, т. е. мирного сосуществования буржуазных органов власти с теми пролетарскими органами, которые были призваны их разрушить. Этим Гильфердинг фактически дополнял работу Эберта и Носке. Те громили германскую революцию с помощью контрреволюционных отрядов, набранных из офицеров разбитой императорской армии и контрреволюционного кулацкого молодняка. Гильфердинг же разлагал рабочий фронт изнутри, утверждая что он-де является сторонником пролетарской революции, но борется лишь против механического перенесения русского опыта на германскую почву, против вспышкопускатель-ства. Фактически уже тогда Гильфердинг держал курс на соединение с социал-соглашателями шейдемановцами и на политическое сотрудничество с буржуазией. Показательно, что когда в Москву прибыла делегация независимцев для переговоров о вступлении в III Интернационал, то Гильфердинг с этой делегацией не приехал, а Исполком Коминтерна со своей стороны поставил одним из условий принятия независимцев в Коминтерн исключение Гильфердинга из партии. Так ясно было, за какой баррикадой борется Гильфердинг, хотя он и писал в своем органе „Фрейхейт“ (февраль 1919 г.): „Все растут опасности, которые грозят революции и социализму. Новое правительство только увеличит эти опасности. Та „широкая база“, которую пытаются создать правые социалисты, имеет только один смысл: завоевать возможно более широкие слои буржуазии для того, чтобы с их помощью иметь возможность еще энергичнее и беспардоннее выступить против определенной части рабочего класса“. В один из решающих для существования буржуазной Германии моментов Гильфердинг стал в 1923 г. министром финансов „большой коалиции“, чтобы продолжать проведение именно того, что, по его же собственной формулировке, осуществляли социал-демократы с самого начала существования „демократической“ Германии. Правительство „большой коалиции“ расправилось с революционным движением рабочего класса, опираясь на две основных силы, на рейхсвер и социал-демократию. Смысл этой комбинации был, между прочим, в свое время правильно сформулирован самим Гильфердингом (в январе 1919 г. в статье „Фрейхейт“): „Помощь буржуазии, помощь генералов нельзя получить бесплатно: не правительство, а рабочий класс, соци-ализм и революция очень дорого за нее заплатят. Сегодня генералы, офицеры и буржуа идут за „социалистическим“ правительством, завтра они будут его повелителями“.

Кто лучше Гильфердинга испытал на себе правильность этого предсказания? Ведь именно его первого удалили из коалиционного правительства Штреземана как только контрреволюция в Германии победила. Но, конечно, Гильфердинг не сделал из этого урока соответствующего вывода. На партсъезде в Киле (в мае 1927 г.) он, между прочим, сказал: „Согласиться на формулу, что мы ни в коем случае не должны брать на себя ответственность за правительство (т. е. участвовать в коалиционном правительстве) было бы самым неправильным, что только можно было бы придумать. Это обозначало бы играть на-руку врагам. Этого не сможет сделать никакой социал-демократ. Поэтому надо признать радостным явлением, что теперь из наших рядов не встает никто и не говорит, что он является принципиальным противником коалиционной политики“. Поэтому Гильфердинг опять вошел в качестве министра финансов в правительство Германа Мюллера, из которого он так же, как и в первый раз, вылетел, как только монополистический капитал осуществил с помощью „левого“ правительства то, что было несколько неудобно делать с помощью правого правительства (репарационное соглашение). В памяти из всей деятельности Гильфердинга на этот раз остается только его пресловутый заем, оформленный им на таких выгодных для капиталистов условиях, которых им не предлагал ни один иностранный банк или которых никогда не предлагал своим капиталистам английский или французский министр финансов.

В особенности ярко выделяется роль Гильфердинга в области внешней политики, за которую он вместе с Брейд-шейдом особо отвечает, так как в качестве эксперта по финансовым вопросам он должен был иметь решающее влияние на внешнюю политику в стране, где ввиду репарационных обязательств Германии внешняя политика находится в тесной связи с международно-финансовой. Во время процесса меньшевиков-интервентов в Москве Гильфердинг, как известно, очень обиделся, когда его обвиняли в том, что он был одним из тех германских социал-фашистов, которые держали прямую связь с русскими меньшевиками и передавали им деньги для организации подрывной, вредительской и шпионской работы. Со стороны глядя, непонятно, почему Гильфердинг обиделся. Известно, что Гильфердинг всегда приспособляется в своей установке на „советский вопрос“ к установке мирового финансового капитала. Он применяет только в области внешней политики, как и в области внутренней политики, несколько более утонченные методы, чем его коллеги по социал-фашистской партии. Шейдеман придумал трюк с „лопнувшим ящиком“ для того, чтобы создать повод для разрыва Германии с Советской Россией накануне конца мировой войны. Эберт пытался саботировать заключение Раппальского договора и развитие нормальных отношений между СССР и Германией. Гильфердинг же пытался создать этой антисоветской политике соответствующий резонанс в германском рабочем классе, пытаясь вселить в рабочих своей псевдонаучной критикой методов и принципов нашего строительства то же недоверие и скептицизм, которыми отличается он сам.

Но когда революция победила на фронтах гражданской войны и интервенции, когда начались наши победы на хозяйственных фронтах, Гильфердинг соответственно с полосой признания СССР со стороны капиталистических государств пытался изображать известную объективность и даже доброжелательность, тем более, что ему, как бывшему, настоящему и будущему министру неудобно было выступать открыто с антисоветской пропагандой. Он в эти годы признаний очень любил обращаться к советским политическим деятелям, как к „товарищам“, ибо, между прочим, ничто не импонирует Гильфердингу так сильно, как власть и ее носители и представители. По той „кошачьей любезности“, как это называют немцы, с какой Гильфердинг тогда обращался к нашим представителям заграницей, можно было, как по термометру, определить градус нашего международного веса и влияния.

С началом развернутого социалистического наступления Гильфердинг сбросил маску так же, как ее сбросили определенные интервенционистские круги. В его журнальчике „Гезелльшафт“ начинают печататься сериями антисоветские статьи, причем любопытно, что русские меньшевики начинают Гильфердингу поставлять идеологический багаж не только для освещения „советского вопроса“, но и для провещения внутренних германских проблем, подводить идеологическую базу под тактику германского социал-фашизма по отношению к преддиктаторскому правительству Брюннинг. Разве не показательно и не любопытно, что место руководящих статей автора „Финансового капитала“ занимают руководящие статьи русского меньшевика Деккера, который, например, дает партии теоретическое обоснование „толерирования“ (терпения) правительства Брюнинга, подводит идеологию под ту тактику „борьбы“ с германским фашизмом, которая, конечно, является не борьбой, а подготовкой слияния социал-фашистского аппарата с обще-фашистским аппаратом ко времени установления открытой военнофашистской диктатуры. Этот же меньшевик Деккер и другие русские меньшевики дают в „Гезелльшафт“ принципиальную установку на узловые проблемы международной политики, ловко увязывая официальный курс социал-фашистской партии на соглашение с Францией с проблемой установления единого антисоветского фронта. Гильфердинг должен был бы, как некогда Жуковский Пушкину, преподнести русским меньшевикам-интервентам свой портрет с надписью: „Победителю-ученику от побежденного учителя“. Ибо если русские меньшевики-интервенты не превзошли Гильфердинга талантами, — то эти меньшевики превзошли своего учителя точностью формулировок и юношеской откровенностью. Невольно они разоблачили при этом и самого Гильфердинга до конца, как одного из тех вожаков германской социал-демократии, которые больше всех отвечают за ее определенный фашистский и интервенционистский курс. Теперь старые приемы Гильфердинга не приводят больше к тому успеху, к которому они приводили в 1919 г. и 1923 г. В своей большой статье „Под знаком кризиса“ („Гезелльшафт“ июльский номер 1931 г.) Гильфердинг пишет: „Борьба против чрезвычайных законов является одновременно борьбой против фашизма и за демократию. Эту борьбу нельзя вести в фашистском парламенте, ее можно вести только в массах самих путем активизации, путем их привлечения на сторону партии и профсоюзов. Одни из нас боялись, что эта борьба будет затруднена, если мы будем терпеть правительство (Брюнинга), другие боялись, что она будет затруднена вследствие его падения. Но мы отвергаем все эти опасения, и как ни темен наступающий день он зовет к объединению и новой борьбе“. Так говорил Гильфердинг, который учил терпеливо сносить раньше правительство Брюнинга, затем правительство Папена и генерала Шлейхера. А затем, когда пришёл к власти по указке германского финансового капитала Адольф Гитлер, автор „Финансового капитала“ и не подумал в какой-либо форме протестовать или бороться против этого решения германской буржуазии, а просто бежал в Данию, в Копенгаген, несмотря на собственный призыв к новой борьбе!

Филипп Шейдеман

Со старинного семейного портрета[1] на нас смотрят родители Филиппа Шейдемана, типичные немецкие бюргеры, мелкие мещане цветущей Германии периода грюндерства, наступившего после франко-прусской войны. Рядом с ними стоит и сам Филипп, будущий вождь германской социал-демократии, а тогда весьма благонравный и богобоязненно воспитанный мальчик. Ведь „его родители происходили из очень почтенной бюргерской семьи г. Касселя“. Его сердце 11 лет после того, как он провозгласил в ноябрьские дни 1918 г. германскую социальную республику, дрожит от гордости при мысли о том, что родословную семьи Шейдеманов можно продолжить до XIV века. Шейдеман с гордостью вспоминает, что его род древнее рода Гогенцоллернов. Еще большей гордостью преисполняется его душа при мысли о том, что некий д-р Альфред Гербст написал целую диссертацию, посвященную родословной Шейдеманов, и доказал, что уже в 1320 г. некий Генрих Шейдеман занимал видную городскую должность, другой Шейдеман был священником, а один даже протоиереем. Патриотические чувства, сознание, что „в минуту опасности нельзя оставлять отечество без защиты“ (слова декларации социал-демократической фракции 4 августа 1914 г.), очевидно, испокон веку были заложены в семье Шейдеманов. Шейдеман с особенной гордостью всегда говорит о том, что его предки принимали самое активное участие в различных войнах вплоть до отца Шейдемана, участника войн 1866 и 1870 гг. Отец Шейдемана был ранен под Мецом, и эта рана преждевременно свела его в могилу, оставив семью без средств к существованию. Молодой Шейдеман с молоком матери и вместе с той скудной похлебкой, которой он питался в годы нищеты, всосал в себя верноподданнические чувства. Теперь на старости лет, побывав императорским статс-секретарем и министром монархо-республики, Шейдеман, очевидно, не без удовольствия вспоминает о том, как он, молодым гимназистом, удостоился чести пронести знамя во главе своей школы перед императором Вильгельмом I, которому кассельские бюргеры устроили овацию в связи с неудавшимся покушением Нобилинга на его жизнь. Шейдемана, очевидно, даже и теперь не смущает, что это было то самое покушение, которое дало Бисмарку повод для осуществления антисоциалистических законов, в продолжение многих лет душивших германское рабочее движение. Правда, Шейдеман именно в этом месте своих воспоминаний утверждает, что быть хорошим германским патриотом, значит быть социал-демократом, а не монархистом.

Затем Шейдеман прошел через полосу традиционных бродяжнических годов германского бурша. Шейдеман был наборщиком и в качестве такового исколесил большую часть Германии в поисках работы и контакта с рабочим классом. Впрочем, сам Шейдеман признает, что он не столько искал контакта, сколько в нем играла молодая кровь и он искал приключений. Кое-какие приключения рассказаны самим Шейдеманом. В них нет ничего необыкновенного: это — обычные приключения странствующих студентов, ремесленников, артистов, иногда живущих впроголодь, иногда за счет благотворительных ферейнов и добродушных бюргеров, большей же частью проводящих время в веселых попойках и шутках не всегда эстетического характера. В этих шутках германского мещанства — ночные горшки, вылитые на голову обывателя, и подобные аксессуары примитивного юмора играют весьма значительную роль. Поэтому достаточно указать, что в процессе превращения Шейдемана в зрелого „перебесившегося“ человека эти традиционные горшки сыграли свою роль. Шейдеман не забывает упомянуть о своих многочисленных любовных интрижках и прихвастнуть своими успехами, которые ему затем, когда он уже был одним из вождей германской социал-демократии, доставили Кличку „Красивого Филиппа“. Как и все мещане, он думает, что история его женитьбы должна представлять для его читателя и для будущих поколений весьма значительный интерес: целых две главы посвящены изложению романа Шейдемана с дочерью полицейского надзирателя. Роман этот представляет собою смесь дешевенького приключенческого рассказика с подражанием любому из рассказов Бакаччио, и читатель облегченно вздыхает, когда будущий вождь германской социал-демократии и дочь полицейского надзирателя, наконец, сочетаются законным, т. е. конечно, церковным браком.

Шейдеман из своей вышеописанной жизни не столько странствующего рабочего, сколько бурша, попадает сразу в социал-демократическое движение. В шейдемановском изображении героические годы революционной борьбы социал-демократии, работавшей в условиях исключительных законов, получают какое-то особое, мещанское, отображение. Не без грации и ехидства Шейдеман описывает, как нелегальные собрания социал-демократов того времени происходили под видом всяких увеселительных ферейнов, ставивших своей целью не столько ниспровержение существующего государственного строя, сколько танцы и картежную игру. Дело в том, что социал-демократам тогда приходилось избирать такую форму для своей организации, чтобы замаскировать ее перед полицией. Но Шейдеман инсинуирует, что форма очень часто овладевала истинным содержанием: карты и танцы, которые были ширмой для бисмарковской полиции, по его словам, во многих случаях превращались в самоцель. Революционеры того времени не столько делали вид, что играют в карты и танцуют, сколько действительно танцовали и сражались в преферанс. Шейдеман хочет опошлить героическое прошлое германской социал-демократии и привести ее к одному знаменателю с мещанским и соглашательским настоящим этой партии. В этом смысле весьма показательна небольшая жанровая сценка, которую дает Шейдеман: на одно нелегальное собрание социал-демократов пришел полицейский и с ним для отвода глаз пришлось играть в карты, причем участники организации так увлеклись этой игрой, что она затянулась далеко за полночь. К этой героической эпохе германского рабочего движения Шейдеман относится с нескрываемой иронией. Он рассказывает, что подавляющее большинство социал-демократических газет того времени прекращало свое существование отнюдь не вследствие преследований полиции или гонений цензуры, а просто потому, что у партии иссякали средства на содержание данной газеты. Но из-за агитационных соображений каждый раз пускался в ход следующий прием: когда редакция устанавливала, что по финансовым соображениям приходится прекратить выпуск газеты, в ней появлялась боевая революционная статья, про которую заранее можно было сказать, что она приведет к закрытию газеты полицейскими или судебными властями. Обыкновенно так оно и случалось, если только, как ухмыляется Шейдеман, газете особенно не везло, и власти предержащие не замечали криминальной статьи. В большинстве случаев статья, иногда даже вполне тождественная по содержанию со статьей, вызвавшей закрытие предыдущей социал-демократической газеты, достигала цели: газета попадала в синодик погибших от полицейских гонений, нелегальная социал-демократическая и просто демократическая печать сообщала о новом преступлении германского правительства против свободы печати. Разве не ясно, что Шейдеман преследует здесь цель опошления одной из славнейших страниц международного рабочего движения?

Не успевает социал-демократия выйти из подполья и перейти на спокойное легальное положение, как она превращается для Шейдемана и его политических друзей в большой торговый дом, для служащих которого огромную роль играют ставки, место службы и т. д. Шейдеман сам признается, что при смене им различных партийных постов значительную роль играл вопрос о повышении жалованья или перевода в город, более удобный для воспитания подрастающих детей. Рассказывая, например, о своем назначении редактором партийного органа в Касселе, Шейдеман подчеркивает, что с его стороны во время переговоров с ЦК партии большую роль играло то обстоятельство, что он требовал от ЦК договора на продолжительный срок, так как пора было „в интересах детей“ перестать вести кочевой образ жизни. Шейдеман вообще несколько раз, описывая свою жизнь партийного агитатора, подчеркивал, что ему надоела кочевая жизнь, что у него и у его верной подруги была тоска по спокойному семейному уюту.

Предела своих мечтаний Шейдеман достиг тогда, когда он дослужился в своей фирме, то-есть социал-демократическои партии, до места члена центрального комитета и до мандата депутата рейхстага, что дало ему возможность постоянно и с. весьма приличным жалованьем жить в Берлине. Кочевая жизнь впроголодь кончилась. Шейдеман стал тем, что французы определяют красочным словом „arrive“. Шейдеман сам дает в своих воспоминаниях замечательно колоритную картину жизни социал-демократического ЦК и социал-демократической фракции рейхстага. ЦК партии представляется нам в изображении Шейдемана действительно в виде большого торгового дома, которому нечего бояться конкуренции и который поэтому ведет свои дела спокойно и не торопясь, зная, что его покупатели к нему привыкли, что у него на потребу каждого клиента есть самый разнообразный ассортимент политических товаров. Шейдеман при этом с ехидной усмешечкой утверждает, что он был единственным, который пытался бороться против делячества и бюрократизма, царивших в то время на Линденштрассе, где помещался центральный комитет германской социал-демократической партии. Он весьма подробно рассказывает обо всех своих попытках оживить это учреждение, еще задолго до мировой войны представлявшее собой смесь торгового дома и бюрократического учреждения, в котором внимательно следили за правильным чередованием входящих и исходящих. Шейдеман приводит случай, когда его товарищи по ЦК партии устроили форменный скандал за то, что он ответил какому-то партийному товарищу простой запиской, не занумеровав ее и не сняв копии. Дикой скукой веет от заседаний ЦК с.-д. в те времена, когда эта партия как будто находилась в оппозиции ко всему политическому режиму Германии.


Германская с.-д. задолго до мировой войны была так основательно подготовлена к роли служаки германского империализма, что сотрудничество с дипломатами Вильгельма и генштабистами Гинденбурга и Людендорфа началось с самого начала мировой войны. Так, например, Шейдеман рассказывает, что уже 21 августа 1914 года ЦК социал-демократической партии послал по инициативе Эдуарда Бернштейна Шейдемана, Зюдекума и Янсона в нейтральные страны для того, чтобы обработать в пользу Германии печать этих стран. Любопытно, что уже во время этих пер-. вых командировок в нейтральные страны социал-демократы получили в свое распоряжение шифр германского правительства. Шейдеман, которого командировали в Голландию, переписывался, например, с ЦК своей партии с помощью шифрованных телеграмм, которые германский консул в Амстердаме пересылал в Министерство иностранных дел. Кто знает, как неохотно представляют правительства в распоряжение лиц, стоящих вне официального аппарата, свой шифр, тот должен сразу понять, каким безграничным доверием пользовались германские социал-демократы у вильгельмовского правительства уже в первые дни мировой войны. В свете этих разоблачений несколько комическое впечатление производят заверения Шейдемана, что руководители германской социал-демократии в момент взрыва мировой войны опасались, что все они будут арестованы германским правительством. Шейдеман рассказывает, что социал-демократы так серьезно считались с возможностью роспуска партии и ареста ее руководителей, что будущий президент республики Эберт и будущий прусский министр-президент Отто Браун бежали в Швейцарию для того, чтобы сохранить хотя бы в своем лице руководство партией. Однако уже 6 августа они вернулись в Берлин: очевидно, и им стало ясно, что, как ни глупа была германская дипломатия того времени, но и она сообразила, что преступлением было бы отказываться от услуг без лести преданных кайзеровской Германии социал-демократов.

Роль германской социал-демократии в мировой войне достаточно известна. Шейдеман свидетельствует, что при всех путешествиях социал-демократов в нейтральные страны они раньше получали инструкции в министерстве иностранных дел и имели, как он выражается, доверительные беседы с руководителями генштаба, неоднократно с самим Людендорфом. Особенно пространные инструкции Шейдеман и его товарищи получали от тогдашнего статс-секретаря по иностранным делам Циммермана перед поездкой в Стокгольм на Международную Социалистическую конференцию. В Стокгольм они поехали, в буквальном смысле слова, как представители германского правительства. Точно так же действовали они при многочисленных попытках добиться сепаратного мира то с Россией, то с Англией, Переговоры с таинственным представителем Англии (в 1916 г.) Шейдеман излагает особенно колоритно: он хочет вызвать у читателя представление, что здесь он действовал на собственный риск и страх, помимо германского правительства. Но, желая прихвастнуть своими связями, он проговаривается, что эти переговоры неожиданно оборвались по указке тогдашнего германского посланника в Копенгагене графа Брокдорфа-Ранцау. Германское правительство платило социал-демократам за эти услуги безграничным доверием: германские канцлеры и министры военного времени постоянно доверительно осведомляли социал-демократических вождей о важнейших политических событиях. В этом смысле социал-демократы находились даже в лучшем положении, чем формально верноподданные буржуазные партии. Ограничимся одним только примером: Шейдеман был все время в курсе переговоров Бюлова в Риме, когда делались отчаянные попытки со стороны Германии удержать Италию от вступления в мировую войну. Точно так же, судя по воспоминаниям Шейдемана, социал-демократы принимали самое активное участие во всех закулисных интригах еще задолго до того, как образованием кабинета Макса Баденского в Германии официально воцарился „парламентский“ режим. Так, например, когда статс-секретарь Циммерман подал в отставку, влиятельный директор департамента министерства иностранных дел Криге вызвал к себе Шейдемана и обратился к нему с просьбой повлиять на канцлера в смысле отклонения отставки Циммермана. Циммерман, который так трогательно жил в согласии с социал-демократией, был, однако, настолько скомпрометирован известными мексиканскими телеграммами, что даже Шейдеман не мог его спасти. Особенно деятельное участие принимали социал-демократы при назначении последних канцлеров, когда кандидаты в канцлеры вплоть до престарелого Бюлова считали необходимым для того, чтобы добиться своего назначения, прежде и раньше всего притти к соглашению с социал-демократическими вожаками. Так, например, сам Шейдеман хвастливо заверяет, что в дни правительственного кризиса, вызванного необходимостью сменить бездарного Михаэлиса, он бегал, как жених на смотрины невест, по нескольку раз в день на свидания с различными кандидатами в канцлеры.

Особенно выдающуюся роль Шейдеман играл, как известно, в последние месяцы мировой войны, когда стало очевидно, что все карты германского империализма биты и что мировая война им проиграна. Шейдеман теперь признает, что пресловутый парламентский кабинет принца Макса Баденского был комедией, в которой социал-демократы играли весьма жалкую роль. Из воспоминаний Шейдемана явствует, что парламентские статс-секретари, в том числе социал-демократические, не знали важнейших решений и высоко политических мероприятий канцлера Макса Баденского. Так, например, тексты исторических нот Вильсону им стали известны лишь после отправки адресату. Социал-демократам была Людендорфом отведена одна только роль: они должны были влиять на массы, чтобы те не поняли слишком рано, что Людендорф проиграл свою игру. Социал-демократы исполняли порученное им задание действительно не за страх, а за совесть. Они боролись против надвигающейся революции до самого последнего момента. Недаром Шейдеман заявляет в своих воспоминаниях, что Эберт ненавидел социальную революцию, „как грех“. Из воспоминаний Шейдемана совершенно ясно, что социал-демократы не только спасали по мере своих сил и возможностей буржуазный строй, — это всем известно, — они спасали, в буквальном смысле этого слова, вильгельмовскую монархию. В этом смысле весьма интересны разоблачения Шейдеманом роли, которую играл в критические дни исторической осени 1918 г. тогдашний вождь германской социал-демократии и будущий первый президент германской республики Фридрих Эберт. Совершенно ясно, что Эберт до последнего момента, уже даже тогда, когда волна революции перекатилась через головы социал-демократических вождей и массы вышли на улицу, надеялся, что ему удастся спасти трещавший по всем швам трон Гогенцоллернов. До сих пор во всех социал-демократических изображениях ноябрьских дней 1918 г. решающий момент падения монархии изображался так, что 9 ноября 1918 г. явилась к Максу Баденскому депутация социал-демократического ЦК во главе с Эбертом и потребовала от последнего императорского канцлера передачи всей власти социал-демократам, как представителям восставших рабочих масс. Шейдеман вносит в это олеографическое изображение рождения германской республики весьма значительную поправку: он говорит, что впоследствии выяснилось, что эта „историческая“ сцена была лишь повторением того, что было условлено между двумя беззаветными служаками вильгельмовской монархии — Максом Баденским и Фридрихом Эбертом. Макс Баденский, пожалуй, как это ни странно звучит, раньше социал-демократического вождя убедился в том, что надо хотя бы на время снять ненавистные восставшим массам монархические вывески буржуазной власти, и условился с Фридрихом Эбертом, что ему на время будет передана вся власть, выпавшая из рук отрекшегося от трона и бежавшего в Голландию Вильгельма. Разоблачения Шейдемана почти не оставляют никаких сомнений в том, что Фридрих Эберт готовился играть в Германии ту роль, которую долго играл и еще теперь играет Хорти в Венгрии: если Хорти бережет в качестве Reichsverwesera венгерский трон для Габсбургов, то Эберт, очевидно, собирался беречь германский трон для Гогенцоллернов. Все планы Эберта разбиты были выступлением революционного пролетариата, вождь которого, Карл Либкнехт, провозгласил Германскую советскую республику. Шейдеман совершенно откровенно признает, что его выступление с балкона германского рейхстага, когда он, Шейдеман, провозгласил Германскую республику, было вызвано исключительно выступлением Карла Либкнехта, необходимостью отнять у неизбежной республики эпитет „советская“. Предоставим далее слово самому Шейдеману, который описывает сцену, разыгравшуюся между ним и Эбертом после возвращения Шейдемана, только что провозгласившего республику: „Ты не имел никакого права провозгласить республику“, — кричит Эберт и ударяет в бешенстве кулаками по столу. — Что будет из Германии, республика или что-либо другое, это решит учредительное собрание». Шейдеман продолжает: «Как мог такой умный человек так плохо оценить положение, что он еще 9 ноября говорил о регенатстве, назначении Reichsverweser‘a (блюстителя трона) и всяком другом, давно уже отброшенном монархическом барахле». Шейдеман, конечно, притворяется, что не понимает поведения Эберта. Он хочет вызвать у читателя впечатление, что Эберт был единственный монархической вороной в стае социал-республиканских голубей. Он забывает, что Эберт был вождем партии и что, кроме того, сам Шейдеман по бесконечным страницам своих воспоминаний разбросал очень много намеков на то, что в социал-демократической партии верхи были преисполнены монархических и милитаристических симпатий. Он, например, рассказывает, с каким удовольствием социал-демократические герои тыла носили военную форму и с каким наслаждением они представлялись императору и разным генералам. Маленький штрих: когда революционные солдаты стали срывать эполеты у офицеров, известный социал-демократ Гере был очень огорчен, что его принадлежность к партии не спасла его от необходимости снять офицерские эполеты.

Воспоминания Шейдемана, таким образом, в этой части дают лишь художественное оформление с несколькими весьма пикантными подробностями той исторической истины, что германские социал-демократы играли в момент германской революции 1918 г. самую подлую, предательскую роль. Точно такую же роль они играли несколько времени раньше и по отношению к русской революции, которую Шейдеман в своих мемуарах рассматривает исключительно с точки зрения открывшейся для Германии возможности избежать поражения в мировой войне, или же по отношению к финляндской революции, которую при полном одобрении Шейдемана прусский милитаризм утопил в море крови. Беспомощны и жалки клятвенные заверения Шейдемана, что социал-демократы боролись с Брестским миром, продиктованным германскими империалистами. Однако надо отметить, что даже в своих воспоминаниях Шейдеман не протестует против Брестского мира, как такового, а он лишь теперь, задним числом, печалится о недальновидности прусских милитаристов, создавших для милитаристов Антанты тот классический образец, с которого потом был в увеличенном размере списан Версальский грабительский договор.

Шейдеман, между прочим, в своих воспоминаниях, если оставить в стороне рассказ о его многочисленных попытках до Бреста войти в сношения с представителями Советского правительства на предмет заключения сепаратного мира, совершенно не касается взаимоотношений между Германией и Советской Россией. Он подробно останавливается только на известном инциденте с советским дипломатическим багажом, послужившем поводом германскому правительству для разрыва сношений с РСФСР накануне германской революции. Рассказ Шейдемана до того беспримерен по своему цинизму, что мы его дальше приводим полностью. Из шейдемановской песни слова не выкинешь.

«Все яснее стало, что источник (из которого, по мнению Шейдемана, распространялись прокламации против императорского германского правительства) находился на Унтер ден Айден, а именно, в доме русского посольства, где находился, как представитель большевистской России, г-н Иоффе. Огромно было количество русских „курьеров“ которые ездили между Москвой и Берлином с подозрительно огромным количеством „дипломатического“ багажа. Дипломатический курьерский багаж неприкосновенен, неприкосновенны сами курьеры, точно так же, как и посольство. „Экстерриториальная область“ священна, в нее нельзя и невозможно войти без разрешения и ее уже, конечно, нельзя подвергнуть обыску. Коротко и ясно: из русского посольства распространялись листовки, в этом не приходилось больше сомневаться. Что могло быть другое в тех бесконечных ящиках, которые поступали беспрестанно в посольство из России? Каждый член правительства желал, чтобы прекратилась беспрестанная агитация в пользу большевиков, но никто из членов правительства не мог указать подходящего пути. Когда опять появилась очень злая листовка, особенно вредившая интересам страны, — потому что мы в это время обменивались нотами с Вильсоном, — члены правительства были сильно недовольны. В начале заседания кабинета 28 октября имперский канцлер неожиданно обратился через стол ко мне с вопросом, что надо предпринять, чтобы прекратить эту агитацию. Я видел только две возможности. Быть может, найдется какой-нибудь высший чиновник, который готов пойти на то, чтобы его потом „прогнали“ после того как он за день до этого с несколькими своими подчиненными „самовольно“ вторгнется в русское посольство и конфискует там листовки. Другое мое предложение было следующее. Надо заставить несколько носильщиков поупражняться так, чтобы они могли при переноске ящиков сбросить их на каменной лестнице таким образом, чтобы один из ящиков обязательно разбился. Тогда из ящика посыпятся листовки и будет дано доказательство, что посольство недопустимым образом злоупотребляет своей экстерриториальностью, после чего можно будет сделать соответствующие выводы. В кабинете очень много смеялись по поводу этих предложений, но больше о них не говорили. Общественности они стали известны только из книги принца Макса Баденского, который все это разболтал. Несколько дней после этого — это было 4 ноября — Сольф нам сообщил, что на одном из берлинских вокзалов при переноске русских курьерских ящиков носильщиками один ящик разбился. Содержание ящика состояло из большевистских листовок. На следующий день все русские „дипломаты были изгнаны“.

Этот рассказ Шейдемана не нуждается ни в каких комментариях, ибо, конечно, Шейдеман „забыл“ сказать, что листовки были с провокационной целью подкинуты. Одно только можно сказать: далеко организатору налета на Аркос Джиксу или китайским налетчикам до социал-предательского новатора на этом поприще.


Политическая беспринципность и лакейская психология в руководящих слоях германской социал-демократии неминуемо должны были вызывать самые грязные интриги между вожаками, свирепо дравшимися друг с другом из-за каждого теплого местечка. Шейдеман давно уже не у дел. Его песенка спета, и потому он с величайшим наслаждением срывает всякие покровы со всех тех своих товарищей по партии, которые в свое время сделали лучшую, чем он, карьеру. В особенности усердствует он в этом отношении по адресу Эберта. Со вздохами и лицемерными причитаниями, что, мол, такой великий человек, как вождь соц. — демократии и первый президент германской республики Фридрих Эберт не лишен был человеческих слабостей, Шейдеман дает действительно очень непривлекательный образ социал-демократического вождя. Перед нами обыкновенный буржуазный политик, беспринципно добивающийся самого теплого и почетного местечка в государстве. Но в своем усердии Шейдеман заходит так далеко, что нечаянно дает в то же время и свой автопортрет. Вот, например, как в изображении самого Шейдемана происходил дележ местечек между социал-демократическими вождями в момент созыва в Веймаре национального собрания. Шейдеман приводит следующий свой разговор с Эбертом: „Мы должны притти к соглашению о своем предложении насчет состава нового правительства. Фракция вероятно этого от нас ждет“, — говорит Шейдеман. — „Я уже об этом думал — отвечает ему Эберт — и пришел к убеждению, что ты должен взять на себя пост рейхсканцлера“. — „Я? Я тебя не понимаю. После того, как ты главным образом занимался руководящими делами, я считаю само собой разумеющимся, что ты должен взять на себя пост рейхсканцлера. Ты не должен при этом ни в коей мере считаться со мной. Мое желание участвовать в правительстве вполне удовлетворено“. — „Ах, это глупо! Ведь мы вообще…“ — „Не понимай меня неправильно, Фриц. Если ты считаешь это нужным и если фракция находит, что я должен стать министром в правительстве под твоим руководством, то я, конечно, готов это сделать“. — „Ты не даешь мне договорить. Ведь нам надо еще президента республики“. — „Ах, об этом ты также подумал?“ — „Я думаю, что мне больше к лицу представительная должность“.

Эта жанровая сценка, нарисованная Шейдеманом, не нуждается в особых комментариях. Шейдеман и Эберт оба здесь, как живые. Они, притворяясь бесконечно преданными партии и друг другу, в то же время, конечно, стараются перехватить друг у друга самое лучшее, по мнению каждого из них, местечко. Шейдеман идет даже так далеко, что он в продолжение этого же разговора, после того, как он сам убеждается, что ему не удастся стать президентом республики, пытается убедить Эберта, что не надо вообще назначать на это место социал-демократа, а надо его отдать представителю буржуазных партий. Он до сих пор не может, очевидно, Эберту простить, что тот помешал ему добиться этого самого видного места в германской республике. Поэтому он даже обвиняет социал-демократическую „икону“, Эберта, в том, что тот злоупотреблял своим президентским званием, проявлял слишком много политической инициативы и этим создал прецеденты, на которые мог потом ссылаться при проявлении в свою очередь политической активности второй президент германской республики Гинденбург.

Озлобленность Шейдемана заставляет его открыть перед своими читателями удивительно неприглядные картины нравов в социал-демократическом ЦК и социал-демократической фракции рейхстага. Там, судя по заявлениям Шейдемана, при всяком правительственном кризисе и получающемся от сего „черном переделе“ теплых министерских местечек происходила война всех против всех. Шейдеман по крайней мере утверждает, что его отставка (в 1919 г.) была в свое время вызвана интригами некоторых социал-демократических вожаков, которые хотели сесть на его место и поэтому против своей собственной партии снюхались с представителями буржуазных партий. Шейдеман весьма кстати напоминает о знаменитых словах Ауэра, сказанных про социал-демократическую партию еще задолго до войны: „Много слишком человечного в нашей партии“ (Es menschelt zuviel in unserer Partei). Шейдеман после прихода Гитлера к власти кончил свою карьеру позорнее всех других социал-фашистов: когда фашистское правительство лишило его пенсии, Шейдеман не постыдился обратиться в профсоюз печатников с просьбой о вспомоществовании, хотя всем известно, что Шейдеман давно уже отложил кругленький капиталец на черный день, с которым он и бежал за границу.

Теодор Лейпарт

2 мая 1933 г. на квартиру председателя правления Всегерманского объединения профсоюзов Теодора Лейпарта явился отряд фашистских штурмовиков. Лейпарт был арестован, и в виду его болезненного состояния препровожден в тюремную больницу. Там он узнал, что одновременно не только в Берлине, но и во всей Германии вообще арестованы руководители профсоюзов, заняты помещения профорганизаций и наложен арест на их текущие счета в банках. Последнее, вероятно, больше всего огорчило Лейпарта, ибо одним из основных стимулов его соглашательской политики было желание сохранить неприкосновенными многомиллионные фонды германских профсоюзов.

Лежа на койке тюремной больницы, Лейпарт, вероятно, мучительно пытался ответить самому себе на вопрос, почему фашистское правительство решило его и его соратников арестовать, хотя он за весь период, прошедший со времени мировой войны, что называется, был „без лести предан“ любому буржуазному правительству. Пытливые наблюдатели германской политической жизни неоднократно ставили вопрос, почему вождь германских профсоюзов за всю свою политическую карьеру никогда не добивался депутатского мандата или министерского кресла, хотя и то и другое социал-демократическая партия преподнесла бы профессиональному обер-бонзе на серебряном блюде. Лейпарт неизменно отвечал на такой вопрос, что именно потому, что он является вождем профсоюзов, он должен стоять далеко от политики и вне партий. Лейпарт всегда ревностно боролся за сотрудничество профсоюзов с правительством и с предпринимательскими организациями. Естественно, что поседевшему в „боях“ всяких соглашательских конференций и совещаний вождю профсоюзов никак не понять, почему на него свалилась фашистская немилость.

Теодор Лейпарт является учеником, другом и соратником знаменитого Карла Легина, основоположника и организатора германского профессионального движения, который в то же время был основоположником „мира в промышленности“ вместе с небезызвестным Гуго Стиннесом, который назвал именем Карла Легина в память об этом деловом сотрудничестве один из своих крупнейших пароходов. За несколько дней до окончания мировой войны по инициативе Легина и Лейпарта состоялось совещание профсоюзных бюрократов с представителями промышленности (Ратенау, Стиннес, Борзиг, Дейч и Феглер) для установления единого фронта в момент демобилизации. По инициативе Лейпарта объединенная делегация представителей промышленности и профсоюзов 6 ноября, т. е. за три дня до ноябрьской революции, явилась к тогдашнему канцлеру Максу Баденскому с требованиями правительственного оформления того соглашения, которое было достигнуто между I профсоюзами и представителями промышленности на предмет мирного перехода рабочих, снимающих свои солдатские шинели, из окопов обратно к станкам. Правительство не успело этого соглашения оформить, и надо сказать, что правительство Макса Баденского даже испугалось единого фронта промышленников и профсоюзов, ибо „мир в промышленности“ представителям старого режима казался чем-то совершенно не осуществимым. Несмотря на то, что германская социал-демократия целиком включилась в империалистическую правительственную машину, кайзеровским министрам все-таки казалось, что социал-демократия и, в особенности, профсоюзы неразрывно связаны с понятием классовой борьбы, которую собирались обходным путем уничтожить, с одной стороны, Стиннес и Ратенау, с другой стороны — Карл Легин и Теодор Лейпарт.

„Мир в промышленности“ был поэтому 14 ноября 1918 г. заключен без помощи правительства непосредственным соглашением между предпринимателями и профсоюзами, от имени которых именно Теодор Лейпарт подписал исторические 1 2 пунктов, которые должны были дать безболезненный переход германского народного хозяйства на мирное положение и обеспечить предпринимателей в той же мере, что и руководителей профсоюзов, от опасности стачек, наносящих, как известно, урон кассам профессиональных союзов. 3 декабря 1918 года паритетная комиссия профсоюзов и предпринимательских организаций выработала статут „мира в промышленности“, вводная формула к которому гласит: „Преисполненные сознания ответственности за то, что восстановление нашего народного хозяйства требует объединения всех экономических и духовных сил, равно как всестороннего и всеобщего сотрудничества, профессиональные и предпринимательские организации объединяются в одно трудовое объединение“. 3 декабря 1918 г. Теодор Лейпарт был одним из авторов того конституционного документа, уничтожающего классовую борьбу, который теперь создают заново нац. — социалисты, и Теодору Лейпарту непонятно, почему его, одного из основоположников этой идеи уничтожения классовой борьбы, потащили в тюрьму.

Может быть, правительство Гитлера арестовало Лейпарта потому, что он соглашался осуществлять мир в промышленности только при политическом оформлении его „демократическим“ правительством? Теодор Лейпарт продумывает всю свою долгую жизнь и приходит к заключению, что он никак не может быть повинен в таком грехе непризнания какого-либо правительства, ибо он всегда стоял на той точке зрения, что нет власти аще не от бога. Прошло безвозвратно то время, когда Теодор Лейпарт, родившийся в семье портного (в 1867 г.), но ставший токарем в Гамбурге, вынужден был бежать из этого города за организацию забастовки. Лейпарту тогда было всего 19 лет, и несмотря на этот свой молодой возраст, он был уже председателем гамбургской организации токарей, в которой он и познакомился с Карлом Легином. Но именно вместе с Легином Лейпарт необычайно быстро отказался от грехов молодости и перешел на путь мирного врастания профессиональных организаций в систему капиталистического хозяйства… Мы видели, как он организовывал мир в промышленности по окончании мировой войны. Артур Криспин, ныне один из самых заядлых социал-фашистов, заявил в бытность свою независимцем, что „в таких вождях профсоюзов, как Легин и Лейпарт, предприниматели нашли союзников для спасения капитализма от угрозы революции“.

На этой платформе мира в промышленности Лейпарт стоял твердо за все время существования „демократической“ республики и даже на известном, так называемом „кризисном“ чрезвычайном съезде профсоюзов в апреле 1932 г. Лейпарт заявил: „Массы организованных рабочих верят в то, что профсоюзам удастся с помощью государства, с помощью правительства остановить массовое бедствие кризиса путем приискания работ, путем оживления народного хозяйства. Неужели это доверие будет разрушено. Этого не должно случиться не во имя профсоюзов, а во имя государства!“ При этом Теодор Лейпарт не пытался даже притворяться, что он считает государство в какой-либо мере принадлежащим германским рабочим. Нет, он великолепно сознавал, кто действительные хозяева страны. В своей статье в „Берлинер Тагеблатт“ (14 августа 1932 г.) он заявил: „Всякий раз когда помещики, промышленники или банкиры требуют оказания себе помощи государством, то необходимые для этого средства находятся. Профсоюзы никогда не предъявляли принципиальных возражений против таких мероприятий, ибо они казались им обоснованными с точки зрения интересов всего народного хозяйства“. Теодор Лейпарт таким образом великолепно знал, чьим интересам служит „мир в промышленности“, одним из организаторов которого он являлся.

Но почему же все-таки Теодор Лейпарт не пришелся ко двору фашистской диктатуре? Быть может, он слишком поздно понял знамение времени? И здесь опять-таки на тюремной койке вспоминает Лейпарт свою программную речь в профсоюзной школе в Бернау (14 октября 1932 г.), в которой он сказал: „В профессиональных союзах таятся силы порядка, без которых нельзя обойтись при восстановлении нашего государства. Профсоюзы являются единственным центром, сдерживающим рабочих. Не будь нашей работы, в Германии давно был бы хаос. С нашим взглядом на общество легко можно совместить требование сотрудничества, призыв к порядку и дисциплине. Мы знаем, что такое солдатский дух повиновения и подчинения требованиям во имя общего блага. Мы возражаем против того, что нас считают пацифистами, лишенными чувства чести и сознания интересов всего народа. Мы борцы, а не слабосильные соглашательские политики (т. е. не поборники соглашения со странами-победительницами). Мы ведем социальную борьбу исключительно в интересах всей наций“. Уже тогда Лейпарт мог, обращаясь к германской фашистской диктатуре, вопросить: „Чего тебе еще, милочка, надобно?“ Но он уже тогда считал, что маслом каши не испортишь и что не мешает формулировать свою солидарность с фашистской идеологией еще яснее. В своей программной речи в совете народного хозяйства Лейпарт выразился еще конкретнее: „Германия нуждается в ослаблении политических страстей во имя осуществления спокойствия и самопознания, являющихся питательной почвой для предпринимательской инициативы, в свою очередь являющейся предпосылкой восстановления народного хозяйства. Первым и самым настоятельным долгом любого правительства является объединение всех сил народа для общей восстановительной работы. Мы в этом отношении мыслим столь же национально, как и другие, и наши решения лишены всяких политических или партийно-тактических соображений“. Логическим выводом из этих программных заявлений была поддержка со стороны Лейпарта, оказанная им сначала правительству Папена, а затем правительству Шлейхера. Один из руководящих органов германской буржуазии „Дейче Фю-рербрифе“ писал тогда, что „речи Лейпарта показали, что он понимает логику развития и готов сделать соответствующие выводы“. Официальный орган „Клуба господ“ „Дер Ринг“ поместил тогда портрет Лейпарта на своем заглавном листе, причем под портретом красовалась многозначительная надпись: „Лейпарт приходит к соглашению с правительством“.

Речь шла тогда о правительстве Шлейхера. В Германии был в большой моде лозунг „третьего фронта“, т. е. вариант образования правительства из рейхсверовских генералов и профсоюзных бюрократов. Идеологами третьего фронта являлись фашисты из группы „Ди Тат“, но с мыслью о привлечении в состав своего правительства профсоюзных деятелей, в первую очередь самого Лейпарта, несомненно, играл генерал Шлейхер, правивший, как известно, под маркой „социального генерала“. Накануне падения своего правительства генерал Шлейхер, как говорят, предложил даже Лейпарту, как во времена Каппа, опять пустить в ход это же оружие, только на этот раз действовать по всем правилам превентивной войны, т. е. с помощью одной угрозы всеобщей забастовки помешать образованию правительства Гитлера. По плану Шлейхера должны были быть арестованы все фашистские вожди во главе с Гитлером, Гугенберг, Папен и т. д. и затем образовано правительство „третьего фронта“. Говорят, что Лейпарта это предложение генерала от политики Шлейхера так испугало, что он не только не дал на него никакого ответа, но в паническом ужасе скрылся вообще из Берлина для того, чтобы создать себе на случай переворота политическое алиби.

Лейпарт считал, что план Шлейхера является авантюрой, в случае неуспеха которой профсоюзы могут быть разгромлены и прежде и раньше всего потерять свои многомиллионные фонды. Лейпарт любил слушать за годы существования демократической республики уверения в том, что никакое правительство Германии не может править против профсоюзов. Лейпарт знал, конечно, что нельзя брать этой формулы, что называется, на все сто процентов. Но ему казалось, что эта формула обозначает, что никакое германское правительство не может позволить себе роскоши отказаться от сотрудничества с профсоюзами. Лейпарт же не собирался отказывать в сотрудничестве фашистскому правительству Гитлера, с которым он готов был сотрудничать так же, как он сотрудничал с Брюнингом, Папеном или Шлейхером. Вождь германских профсоюзов считал к тому же, что он идеологически и тактически вполне достаточно и добросовестно приготовился к приходу власти правительства Гитлера.

Созданная Лейпартом программа переустройства государства была сформулирована в таких выражениях, что неизвестно было, кто у кого списал основные идеи, — Лейпарт у Готфрида Федера, теоретика национал-социалистов, или наоборот. Во всяком случае „Лейпцигер Фольксцейтунг“ утверждала, что „Федер совершил бесстыдное идейное воровство, украв у профсоюзов идею организации общественных работ государством“. С другой стороны, ряд национал-социалистических газет озаглавил программу профсоюзов: „Народ солидарен“. Фашистская „Прейссише Цейтунг“ поместила по поводу программы профсоюзов передовую, в которой говорится: „Германский народ солидарен. Такого единства еще никогда не было. Повсюду появляются теперь основные идеи национал-социализма. Читайте программу профсоюзов и вы увидите, что все находят общий путь к авторитарному социализму“. И вслед за этим центральный орган германских профсоюзов „Ди Геверкшафтцей-тунг“ поместила по указке Лейпарта передовую статью, в которой в созвучии с известным нац. — социалистическим отрицанием самого существования классовой борьбы говорится: „Классовая ненависть никак не составляет непременной составной части классовой борьбы. Факт существования классовых противоречий и получающаяся от сего классовая борьба являются факторами экономического и социального развития, если только борющиеся стороны преисполнены взаимного уважения и сознания наличия общих целей“.

В новогоднем послании Лейпарта германскому рабочему классу были такие формулировки, что орган фон Папена „Дер Ринг! обратил внимание своих высокопоставленных читателей на то, что „если прочесть это обращение внимательно, то в нем можно найти формулировки, которые сильнее чем когда-либо свидетельствуют о расхождениях между реформистскими профсоюзами и социал-демократической партией“. Действительно, готовясь к сосуществованию профсоюзов с фашистской диктатурой, Лейпарт весьма энергично отмежевывался от социал-демократической партии, против которой, как он предполагал, больше, во всяком случае, чем против профсоюзов, должны были быть направлены скорпионы фашистской диктатуры. Ровно за месяц до прихода Гитлера к власти Лейпарт писал: „Мы согласны с социал-демократической партией, с которой мы работаем уже несколько десятилетий, в том, что конечной целью устремлений рабочего класса есть осуществление социализма. Но известно, что профсоюзы основаны для того, чтобы улучшать положение рабочего класса в рамках существующего хозяйства (т. е. капиталистического строя)“. „Дер Ринг“, приведя эти слова Лейпарта, прибавляет: „Здесь мысль Лейпарта обрывается, хотя логически должна была следовать фраза, из которой явствовало бы, чего не преследуют профсоюзы. Или Лейпарт сознательно здесь применил фигуру молчания, или здесь его кто-то редактировал. Ибо в другом месте Лейпарт же говорит: "Если мы (т. е. вожди профсоюзов) как общепризнанные представители рабочего класса, готовы к сотрудничеству по вопросам организации общественных работ, то мы этим не отказываемся от преследования своих конечных целей. Но слишком велика наша ответственность перед рабочим классом, чтобы мы могли отказаться вести переговоры с тем или другим политиком только потому, что нам неприятно его прошлое". "Дер Ринг" снабжает и эту часть заявлений Лейпарта весьма показательным комментарием: "Мы не можем сетовать на Лейпарта как ответственного руководителя огромной части германского рабочего класса за то, что он внемлет голосу времени и умеет отрешиться от чувства эгоизма и приверженности к партийным бонзам".

Лейпарт вспоминает об этой столь хвалебной для него статье реакционнейшего журнала и опять спрашивает себя, почему же он все-таки на склоне лет своих очутился в тюремной больнице? Быть может, всему виной его лекция в "Высшей школе политики", где он к великому восторгу тогда еще не фашизировавшейся "демократической" печати сказал несколько слов предостережения по адресу фашистского правительства. Лейпарт говорил тогда о революционных завоеваниях рабочего класса и о том, что эти завоевания в опасности. "Налицо опасность полного уничтожения начавшегося врастания рабочих в государство. Последние речи по радио (фашистских министров), напичканные всякими крепкими словами, не оставляют сомнений в том, что таковы цели тех сил, которым ныне выдано государство. Эти речи могут рассматриваться только как объявление войны германскому организованному пролетариату. Ответственность перед будущим заставляет меня сказать, что угроза этой борьбы, если она будет вестись с применением мер насилия и нарушения конституции, нанесет огромный ущерб германскому народу. При приверженности к свободе и решительности германского рабочего класса это обозначало бы борьбу не на жизнь, а на смерть, страшные последствия которой должны были бы заранее преисполнить страхом сердца нынешних властелинов".

Да, так говорил Лейпарт 15 февраля 1933 г., но он думал, что правительство Гитлера поймет, что он говорит не по его адресу, а для того, чтобы отвлечь рабочих от коммунистического, подлинно революционного движения именно для того, чтобы легко было затем профсоюзам вместе с фашистским правительством еще раз организовать мир в промышленности. С небольшим месяц спустя (23 марта) Лейпарт обратился от имени профсоюзов к канцлеру Гитлеру с заявлением, в котором он заранее признавал необходимость государственного контроля над работой профсоюзных организаций: "Профсоюзы не заявляют претензий на не-посредственное вмешательство в политику государства. Они ставят себе задачей докладывать правительству и законодателям справедливые пожелания рабочих, равно как быть полезными правительству своим опытом и своими знаниями в данной области. Профсоюзы, — подчеркивал дальше Лейпарт, — не предъявляют никаких претензий на монополию. Выше форм организации стоит защита интересов рабочих".

"Берлинер Берзен Цейтунг", вспоминает в тюремной больнице Лейпарт, отметила тогда "новый тон заявления профсоюзов. Этот тон исполнен лойяльности. Раньше профсоюзы оказывали влияние на политику государства, теперь они от такого влияния отказываются. Раньше профсоюзы Лейпарта были в тесной родственной связи с социал-демократией, теперь он же заявляет, что его профсоюзы должны быть независимыми от партии". "Обозначает ли это, — спрашивал орган германской буржуазии, — что профсоюзы Лейпарта покидают тонущее судно германской социал-демократии? Обозначает ли это, что профбюрократия хочет спастись на новое, только что начавшее плавать судно (т. е. фашистскую диктатуру)? Надо во всяком случае помешать, чтобы эти господа воровским образом провезли в новое государство контрабанду и основались в нем в качестве красной ячейки". Лейпарт, вспоминая эту последнюю фразу, начинает понимать, почему его арестовали 2 мая, "на втором этапе национальной революции", после того как Геббельс 1 мая заявил громогласно, что "классовая борьба в Германии вообще окончилась". Дело в том, что вся осуществлявшая "мир в промышлености" политика Теодора Лейпарта, вся его фашистская идеология и фразеология подготовили переход профсоюзов в руки национал-социалистов.

Небольшой худенький старичок, которого легко можно было бы признать типичным прусским чиновником в отставке, выслужившимся до довольно высокого чина из бедной семьи, начинает понимать, что именно потому он попал при фашистской диктатуре в тюремную больницу, что именем его учителя и предшественника Карла Легина Гуго Стиннес назвал лучший из своих пароходов во время наивысшей конъюнктуры "мира в промышленности""

Загрузка...