Все, что они имели: добротный кирпичный дом на свою большую семью, полную обстановку внутри, просторный гараж, микроавтобус — и не какой-то подержанный драндулет-развалюху, а вполне пригодную для любых поездок и расстояний удобную машину — среди их деревенских соседей не вызывало зависти, потому что все видели, как трудился их батюшка, совершенно не зная покоя и отдыха. Если кто и завидовал, так то были самые обычные по своей натуре злопыхатели да заядлые бездельники.

Семья отца Сергия содержала небольшую ферму и содержала в таком образцовом порядке, что поучиться у батюшки уму-разуму, опыту с толком хозяйничать со всех окрестных сел приезжали и зоотехники, и другие специалисты. От прибыли, которую он получал, отец Сергий содержал и развивал храмы, находившиеся на его попечении, нигде и никогда не протягивая руки и не прося подаяния.

Работая с раннего утра до глубокого вечера, батюшка успевал все: обслуживать вверенные ему приходы, окормлять многочисленную паству, совершать уставные богослужения и домашнее священническое правило. Все у отца Сергия спорилось, получалось, не было в тягость. Его жизнь шла вполне по слову премудрого Пророка: «И будет яко древо, насажденное при исходищих вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет: и вся, елика аще творит, успеет».

Характера эта удивительная семья была тоже настоящего — христианского, радушного: двери дома отца Сергия всегда были открыты для гостей, нищих, странников, нуждающихся. И чем больше он раздавал, делился с другими, тем больше эта щедрость вознаграждалась Богом.

И с отцом Игорем он сошелся довольно быстро. У них было много общего: почти ровесники, оба работящие, ревностные в служении Богу, оба непонятные для тех молодых батюшек, которые постепенно начинали заменять на приходах пастырей, прошедших через горнило атеистических гонений за веру, издевательств, унижений. Зная обо всем, что выпало на долю своих предшественников лишь по рассказам да по учебникам из церковной истории, некоторые из вчерашних семинаристов быстро смекнули, что нынешний статус священника может стать для них неплохим источником личного дохода, популярности, славы, благосостояния, достатка, прибыли: требовалось, как они выражались, лишь немного «подсуетиться», найти нужную «тему», нужных покровителей. И находили: и «тему», и покровителей, и свое дельце, ставя то главное, ради чего шли и давали присягу — служить Христу, далеко на второй план, а то и еще дальше. Поэтому жизнь таких священников, как отец Игорь, отец Сергий, игуменья Антония, им казалась каким-то позерством, игрой в смирение, показушным подвижничеством. Так и оставались они на разных полюсах понимания своего призвания и своего долга перед Тем, Кому обязались служить: перед Богом.


Надежда


В этот возрождающийся монастырь, в эти таинственные места, окруженные столькими легендами, теперь тянулись многие: одни — помолиться, другие — глубже понять себя, третьи — просто все увидеть самим, а затем идти куда-то дальше. Шла сюда и Надежда: не спеша, отказавшись от услуг личного водителя своего отца, Павла Степановича Смагина, и его охраны, а решив добираться так, как добиралась всегда — обычным рейсовым автобусом. Прихватив с собой маленький термос с горячим чаем и булочку, сначала добралась до отца Игоря. Заночевав в его гостеприимном доме, пообщавшись с ним и матушкой, на следующее утро знакомой дорожкой пошла вдоль леса прямо к сверкавшему вдалеке серебристому куполу над монастырской церквушкой. Погода вполне отвечала приподнятому настроению девушки: над ее головой разлилась безбрежная синева весеннего неба, легкий ветерок гонял по нему стайки белых барашков-облачков, все вокруг дышало пробуждением и обновлением. Надежда перепрыгивала через сверкающие ожерелья лужиц, еще скованных тонкой коркой льда, и это добавляло ей радости еще все больше. Ей вспомнились строчки одного из любимых стихотворений, и она в полный голос начала читать их:


Через поле знакома дорога —

Утром к храму меня поведет,

Чуть хрустит, порастаяв немного,

Под ногами заснеженный лед.

Как ни злись ты, февральская стужа,

А весна уж в окошко стучит,

Синевою небесною кружит

И над полем туманом парит.

Ранним утром, прозрачным и чистым,

Хлынет солнечным светом заря,

Разольется потоком лучистым

По прохладной стене алтаря.

Постою у церквушки немного,

Не спеша поклонюсь на кресты.

«Слава Богу, — скажу, — слава Богу!»

Из глубин своей грешной души.

В храме все и красиво, и строго,

Встречу сердцем молитвенный час И вздохну в тишине: «Слава Богу!

Слава Богу, взыскавшему нас!..»


В кармане теплой курточки загудел настойчивый виброзвонок мобильного телефона. Надежде не хотелось отвлекаться от окружавшей тишины, но телефон победил.

«И здесь достают, — с досадой подумала она. — Спрашивается, зачем эта связь в чистом поле? Разрушает всю красоту, гармонию».

— Привет, сестренка! — раздалось в трубке. — Ты опять в свою богадельню топаешь?

Звонила Вера, родная сестра Нади.

«Ну, сейчас начнется», — вздохнула Надежда, наперед зная, о чем будет разговор.

— Да сказала я маме, сто раз сказала, — она попыталась упредить сестру, — побуду пару деньков и возвращусь.

— «Побуду и возвращусь», — немного с обидой повторила Вера. — Не пойму, чего тебя туда тянет? Как муху на мед. А мы вчера, Надька, классно так отдохнули, оттянулись! Серж похвастался своим новым «Поршем», покатал нас, а потом, естественно, мы отмечали его покупку. Твой Стас был, успел прямо из аэропорта: возвратился из Испании, мотался туда присматривать особнячок где-то на побережье. Вся элита в последнее время туда рвется. Курорт, морская водичка, ну и все остальное. Там уже столько наших прижилось, что коренных испанцев почти не слышно.

Вера звонко рассмеялась.

— Между прочим, знаешь, о ком он сразу спросил? О тебе. Напрасно ты с ним так. Через неделю он собирается назад, в Европу, на какой-то теннисный турнир. Может, смотаемся вместе? Поболеем за твоего старого дружка. Папа наш, думаю, только рад будет: сама знаешь, какой он заядлый теннисист. Вот бы ему такого зятя! Предел мечтаний!

Надежда не перебивала сестру.

— Надька, ты бы видела, какая на нем курточка! — та продолжала щебетать. — Мальчик с глянцевой обложки! Кэт к нему сразу подкатила: то с одной стороны подсядет, то с другой начинает глазки строить. Фу, противно было смотреть, как она ему на шею вешалась. Ты же не в курсе: «Дизель» ее недавно оставил, вот и решила, видать, охмурить Стасика. Смотри, сестренка, отобьет она его у тебя, пока ты там поклоны бьешь.

— Скорее бы, — Наде весь этот разговор становился в тягость. — Верунь, давай я тебе сама перезвоню? Чуть позже. Связь что-то плохая.

И выключила телефон.

«Скорее бы, — снова подумала она о Стасе. — Почему я должна их всех понять, а меня никто? Почему за меня хотят решить: с кем общаться, развлекаться, кого любить, куда ходить, а куда ни ногой?»

Ее настроение начинало портиться. Но что-то подсказало снова вытащить телефон и сделать вызов.

— Верунька, — Надя остановилась. — Меня в последнее время не покидает нехорошее предчувствие относительно тебя. Ты как, в порядке?

В ответ в трубке раздался заливистый хохот.

— Полный «хокей»! Это ты стала у нас малость ненормальной. Не замечаешь? Только не обижайся, Надюха. Если я, родная сестра, тебя не узнаю, то о других и говорить нечего. Кого ни встречу — у всех один вопрос: «Это правда, что твоя сестра в монашки подалась?» Отбрехиваюсь, как могу. Слушай, а может на тебя порчу навели? Есть же такие злые люди, а у нас вон сколько завистников.

— Верунь, я не шучу. Мне за тебя тревожно. Мы ведь с тобой не просто родные сестры, а близнецы. Мы по-особому чувствуем друг друга. Мне кажется, что-то нехорошее случится…

— Кажется? Тебе? — в телефоне снова раздался громкий смех. — И ты, такая наша великая богомолка, не знаешь, как бороться с этим? Креститься!

Немного отдышавшись, Вера перешла на более спокойный тон:

— Надька, да успокойся, все в порядке. Хотя признаюсь по секрету — и только тебе, как своей любимой сестричке: кое-что все-таки случится. Сегодня вечером. Предчувствие тебя не обмануло. И знаешь, что произойдет? Я напьюсь!

И опять взрыв хохота.

— Ты бы знала, каким вином нас вчера угощал Серж! Полный отпад! Я ничего подобного никогда не пила. А он, представляешь, подразнил нас только одной бутылкой — и все. Приходите, говорит, завтра, то есть сегодня, тогда и отведем душу. Так что давай быстрее к нам, сестренка! Один глоточек — и все, ты в раю на небесах! Без всяких монастырей! Бегом сюда, Надька!

Надежда с досадой нажала красную кнопку и прекратила этот разговор. На душе стало совсем скверно. Чтобы успокоиться, она присела на ствол упавшей сосны, достала из сумки термос и налила в стаканчик немного чая. Сразу разлился приятный аромат добавленного в заварку барбариса.

«Один глоточек — и ты на небесах, — усмехнулась Надя, вспомнив слова сестры. — А как насчет: “Вкусите и видите, яко благ Господь”? Если им предложить вкусить не вина, а Господа? Вызовут неотложку — и в палату №6. С готовым диагнозом».

Выплеснув остатки недопитого чая на землю, она поднялась и пошла дальше.


***


— Как я тебя понимаю, — тихо засмеялась настоятельница, когда Надежда почти со слезами поведала ей о глухой стене непонимания со стороны родителей, родной сестры, близких друзей, узнавших о ее намерении поселиться в монастыре. — Я сама прошла через все это: насмешки, ухмылки, разные пересуды. Чего только не наслушалась в свой адрес! И эгоистка, и сумасшедшая, и слабохарактерная, и такая, и сякая. Мир наполняется мирским, а монах стремится наполниться духовным, поэтому мы действительно не от мира сего, люди недуховные нас не понимают и даже не стараются понять. Они смотрят на нас как на больных людей, сумасшедших или же просто неудачников по жизни. Не сложилась судьба — и айда в монастырь доживать свои годочки. Как будто монастырь — это дом престарелых. Поспрашивай матушку Нектарию: она тебе расскажет, как ее хотели в психиатрической больнице оставить — она трудилась там много лет известным врачом, а оставить хотели как неизлечимо больного пациента. Когда души человека коснется нечто большее, чем мир и все, что в мире, тогда человек и начинает тянуться к этому высшему, становясь для мира чуждым.

— Матушка, а вас это «нечто» тоже коснулось? — тихо спросила Надежда.

— А тебя разве не коснулось? Нет? — та ласково обняла ее. — Зачем ты рвешься сюда, а не хочешь остаться там, где тебя воспитали и вырастили? Не девушка, а одно загляденье: и образование, и языки знает, и за границей бывала, и папа с мамой известные люди. А главное — молодая, красивая. Женихи, небось, проходу не дают, сватаются наперебой…

— Да ну их, женихов этих, — с улыбкой отмахнулась Надежда. — И все остальное тоже. Меня не туда, а оттуда тянет, я чужая для них, дикая, странная. Тоже не от мира сего.

— И что за чудеса такие? — игуменья не спускала с Надежды ласкового взгляда. — Никого не тянет, а бедную девочку — такую умницу, такую образованную, из такой интеллигентной семьи — тянет. И не в клуб модный, не на танцы с такими же молодыми ребятами.

— Матушка, — Надежда умоляюще взглянула на игуменью, — не хочу я всего этого. Хоть вы не смейтесь надо мной, и так на душе тошно. Я почему-то чувствую, что меня не просто кто-то зовет из этого мира, а кто-то вымаливает. Разве такое не бывает?

— Бывает. Почему нет? Ведь мы не знаем, кем были наши предки. Может, среди них были люди высокой духовной жизни. Вот и молятся за нас, вымаливают, просят Бога, чтобы и мы поднялись на их высоту духовности, а может и выше. У Бога ведь мертвых нет — у Него все живы, кто стал Божьим. А кто душою мертв, кто не чувствует Бога — те и есть настоящие мертвецы. Ходят, веселятся, плодятся, даже полезные дела делают — а мертвецы.

Игуменья вздохнула.

— Матушка, — Надежда прильнула к ласковой руке игуменьи, — а чем было это «нечто», что вас коснулось? Вы — такая величина, такой авторитет в науке — и в монастырь…

— Вот-вот, я тоже так считала: авторитет, величина… Нет, это правда. Я ведь над такими темами работала, что тебе даже с твоим блестящим образованием и знаниями не понять, если начну рассказывать, что было предметом моих исследований. Да и не нужно все это знать. Представь себе зародыш птенца. Он пока что в яйце: сидит и не видит ничего, кроме скорлупы. Скорлупа со всех сторон: слева, справа, снизу, сверху. «Как много я знаю, — думает будущая птичка, — как много я постиг!» Но вот скорлупка треснула — и птенчик вылупился на свет Божий. «Ух ты, — изумляется он, — сколько тут интересного: и травка, и солнышко, и тучки, и деревья. Ну, теперь-то я знаю все!» Подрос птенчик, оперился и впервые вспорхнул на ветку дерева. «О-го-го, — от удивления аж клюв открыл, — да тут, оказывается, столько всего: и какие-то дома, и речка, и поле за речкой…» Подрос еще, окрепли крылья, стал наш птенчик настоящим орлом, поднялся в самое небо — а там такой простор, такой обзор, что всего и не перечесть. А представь, если еще дальше, еще выше? Что там!

— Матушка, — смущенно улыбнулась Надежда, — вы со мной прям как с этим птенчиком.

— Птенчик и есть! Или думаешь, что уже орлицей стала? И я так думала. А как же! Ты себе представить не можешь, на какую высоту знаний я взлетела. Выше всяких туч и неба — в космос. Не шучу. В космос! Конечно, не сама туда летала, но видела землю и звезды глазами тех умных приборов, которые мы разрабатывали. И вот какое чудо произошло: чем выше я поднималась, тем яснее сознавала, как мало я знаю, как ничтожны мои знания в сравнении с теми законами, по которым устроена вся Вселенная. А потом, когда мы занялись генной инженерией, то пошли в обратном направлении: из космоса вглубь клетки. А там — свой космос, которому нет ни края, ни конца. И я, профессор королевы наук — математики — вдруг ощутила себя тем самым птенцом в скорлупе перед истинным величием Того, Кто создал весь этот мир, его премудрые законы развития, его совершенство, красоту, гармонию.


***


Игуменья задумалась.

— Когда сердце, душа начинают ощущать эту величайшую гармонию, то замирают от восхищения. Даже в своей, казалось бы, родной, давно понятной стихии — математике — я вдруг увидела не только то, что видела каждый день: цифры, формулы, алгоритмы, расчеты. Передо мной открылось намного больше — удивительнейшая гармония, близкая к поэзии.

Надежда, глядя в восторженные глаза настоятельницы, снова улыбнулась.

— Что ты так хитренько улыбаешься? — заметила игуменья. — Не веришь? Просто ты этого не чувствовала. А когда почувствуешь — поверишь. Ведь эта тайна не только мне открылась. Ну-ка, вспоминай Лермонтова, в школе-то училась:


Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянъи голубом…

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? Жалею ли о чем?..


«Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит», — так мог сказать не просто поэт, а человек, который сам услышал, как шепчутся звезды, как пустыня внимает голосу Творца всего, что под небом, что в небе и что выше самого неба. «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…» Ах, какое это чудо!

Матушка Антония опять замолчала.

— А хочешь, я почитаю тебе, чем откликнулись эти строчки в сердце одного человека? Уже не поэта, не писателя, а самого обыкновенного человека, который тоже услышал, как шепчутся звезды?

И стала тихо, проникновенно читать:


Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…

Этих слов нельзя забыть вовек,

Как в них сказано для сердца много,

Вникни в них поглубже, человек…

Вся природа голову склоняет

Пред Творцом, Создателем своим,

И в ночной тиши Ему внимает,

Слушает Его и дышит Им.

Ты же, человек, венец творенья,

Не желаешь Господу внимать,

Носишь в сердце гордое презренье,

Отвергая Божью благодать.

Человек! Как Божье имя чудно!

Как оно звучит в людских сердцах!

Почему же — мне понять так трудно —

Человек не хочет знать Творца?

Научись же у пустыни знойной

Голосу Спасителя внимать,

Перед Ним склонись главой покорной,

Научись Его не отвергать.

И когда ты выйдешь на дорогу

Темной ночью, а кругом все спит,

Слушай, как пустыня внемлет Богу

И звезда с звездою говорит…


Надежда слушала свою наставницу, затаив дыхание. Ей уже самой начинало казаться, что и она вдруг услышала в легком дуновении весеннего ветерка за окном кельи, где они сидели и беседовали, нечто гораздо большее: шепот Того, Кто повелевает ветрами и всеми стихиями земными.

— Матушка… — только и могла выдавить из себя изумленная Надежда.

— Вот тебе и «матушка», — игуменья понимала душевное состояние своей юной собеседницы. — Человек перед Богом, перед всем, что создано Богом, — ничто. А ну-ка, попробуй создать муху, букашку, не говоря обо всем остальном! Ничего не получится. Вернее, получится, да лишь то, что получилось, когда дерзкие люди решили строить Вавилонскую башню, чтобы добраться до неба. И теперь строят: генная инженерия, цифровые технологии… Чего только нет «для блага» человечества! Думают, Бога за руку схватили, думают, что уж теперь-то им все под силу, с такими-то мощнейшими технологиями. Раньше тоже думали, да кроме беды на свою умную голову ничего так и не придумали.

С подоконника кельи спрыгнула мирно дремавшая на весеннем солнышке пушистая кошка и сразу запрыгнула на колени игуменьи.

— Ах ты, красавица моя, — матушка ласково погладила ее, на что та откликнулась мурлыканьем, растянувшись на спинке. — На улице подобрала ее полуживую. Кто-то поиздевался над ней, бедолагой, вся в побоях была. А теперь вот службу свою справно служит, мышкам покоя не дает, всех их, проказниц, переловила. Уж как докучали нам: то в просфорню заберутся и гам хозяйничают, то мешочки с крупами разгрызут. По кельям нашим пешком ходили, да Маргоша быстро к порядку их привела, и духу мышиного не осталось.

Игуменья гладила и гладила кошку, отчего та быстро снова погрузилась в сладкую дрему.

— Все живое — это непревзойденное ничем и никем творение Божественного разума, Божественной воли. Кошки, мышки, птицы пернатые, рыбы морские — это все Божье творение. «Вся к Тебе чают, дати пищу им во благо время. Давшу Тебе им, соберут: отверзшу Тебе руку, всяческая исполнятся благости, отвращшу же Тебе лице, возмятутся: отъимеши дух их, и исчезнут, и в персть свою возвратятся». Человек — тоже творение Божье: «Ибо Ты устроил внутренности мои и соткал меня во чреве матери моей. Славлю Тебя, потому что я дивно устроен. Дивны дела Твои, и душа моя вполне сознает это. Не сокрыты были от Тебя кости мои, когда я созидаем был в тайне, образуем был во глубине утробы. Зародыш мой видели очи Твои; в Твоей книге записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них еще не было». Вот какая непостижимая тайна и какая премудрость! Но только человек — вдумайся, девочка! — только человек создан по образу и подобию своего Творца. И для чего создан? Чтобы соединиться с этим Творцом, Отцом Небесным в Его вечном блаженном Царстве. Для этого Он вдохнул в каждого из нас душу — самое бесценное, самое Божественное, что есть на земле. И вот эту душу, которая призвана во святость, люди в абсолютном своем большинстве наполняют всем, чем угодно, только не благодатными дарами. Стремятся насытить свое чрево, стремятся урвать от жизни массу удовольствий, утех, окружить себя блеском, роскошью, весельем, смехом, пустозвонством… Поэтому людям бездуховным не понять тех, кто услышал глас Творца и пошел за Ним. Неважно, как услышал: через некий внутренний призыв, как у тебя, через шепот звезд в пустыне, как у Лермонтова, или через тайну мироздания, как у меня… Неважно, как: Господь посылает каждой человеческой душе импульс Своего не сказочного, не мифического, а живого присутствия, Своей благодати, и тот, кто услышал, почувствовал его, оставлял мир и все, что в м!ре, и уходил к Богу. Такие люди соединялись с Ним уже тут, при жизни, а когда Господь призывал их души к Себе, они уже безошибочно знали дорогу к своему Творцу. Для остального же мира жизнь духовная кажется непостижимой и ненужной. Пей, гуляй, наслаждайся — вот девиз мира. Поэтому на людей духовных мир смотрит если и не всегда враждебно, то уж во всяком случае косо. А когда кто-то решил совершенно оставить этот мир и уйти в монастырь, чтобы всецело посвятить себя служению Богу, то для неверующих это новее сумасшедшие люди, в полном смысле «не от мира сего».


***


— Матушка, — Надежда робко взглянула на игуменью, тихонько утерев накатившуюся слезинку, — но почему Господь дает лишь услышать Свой голос? Почему Он не изольет на человека всю Свою благодать?

Игумения улыбнулась.

— А как ты думаешь, почему ученому не дано постичь сразу всю науку? Как было бы все просто: раз — и постиг все тайны. Так нет, зачем-то нужно трудиться, голову ломать, ночи не спать, месяцами из лабораторий не вылезать, корпеть над книгами, расчетами. Зачем все это? А тут сидишь-сидишь, корпишь-корпишь, вроде ухватился за ниточку, думаешь, что теперь-то весь клубочек потянется. Ан нет, еще больше запутался в проблеме. И давай все сначала. Ты сама ведь сколько училась. Зачем? Раз — и все знаю, все умею.

Так и в духовной жизни, Наденька: Царство Небесное силою берется, и те, кто трудится, — получают его. Если бы Божественная благодать раздавалась налево и направо без всяких усилий и трудов, человек легко впал бы в духовное сладострастие: ходил бы и думал, что он уже святой. Зачем ему Бог, когда он сам себе бог? Вот почему Адаму был положен запрет рвать плод с древа познания, но он его преступил, нарушил. И что из этого вышло? Вышло то, что выходит каждый раз, когда человек пытается перехитрить Бога, поиграть с Ним в прятки или нарушить законы духовного развития. Пришел в монастырь — а тут, оказывается, трудиться нужно. А тут, оказывается, послушание нужно. А тут, оказывается, вера нужна особая. В монастырь-то по вере идут, а не по какой-либо другой причине, вроде: жизнь личная не сложилась, обиды со всех сторон навалились, крова над головой нет, жить негде.

В монастырь должна вести вера и полное отречение своей воли: только воля Божия! Все свои «я» — за монастырскими воротами. И тут-то начинаются все беды и напасти: то монастырь не такой — пойду искать другой, то настоятельница вредная — пойду искать другую, то сестры несправедливо относятся — пойду искать других сестер, которые меня будут гладить по головке, на ручках носить, восхищаться мною…

Или так: побыл в монастыре немного — и вскоре назад. Зачем ему монастырь, жизнь монашеская? Все уже знаю, все умею, все постиг. И пошел проповедовать Бога, да под гитару: дрынь-дрынь, дрынь-дрынь… «Радость моя, не скорби ни о чем!» Зачем скорбеть? Это святой Давид скорбел: «Утрудихся воздыханием моим, измыю на всяку нощь ложе мое, слезами моими постелю мою омочу». Это пустынники, отцы наши преподобные, исповедники веры Христовой скорбели, плакали, сокрушались о грехах своих. А нам зачем? «Не скорби ни о чем!» Серафим Саровский вышел из затвора аж через тридцать лет своего уединения в лесу, и то лишь после того, как ему велела Сама Пречистая Матерь Божия. А теперь все легко и просто: захотел — в монастырь, захотел — из монастыря. В руках монаха — четки и мобильный телефон, в кельях — Интернет и телевизор. Вот и не скорбят ни о чем. Некогда им.

Игуменья заглянула девушке в глаза.

— Что, напугала я тебя? Не пугаю. Ты должна знать, куда и зачем идешь. Иллюзий не должно быть, тогда не будет и разочарований. Тогда будешь настоящей момахиней: по духу, а не лишь по форме. Теперь таких «формальных» монахов и монахинь хватает: отпустят бороды, напустят на себя важный вид, нарядятся во все черное, обмотают руки четками, нахватаются разных умных слов — а внутри-то, в душе, ветер гуляет. Постарайся понять, о чем говорю: тогда услышишь голос Творца — как слышит Его пустыня, как слышат звезды и вся Вселенная.


Смагин


Разговор не клеился. Павел Степанович Смагин, глава семейства, сидел за столом, тупо уставившись в чашку с остывшим чаем и механически помешивая ложечкой давно растворившийся сахар. Если бы кто увидел его в эту минуту, никто бы не поверил, что это был именно он, а не кто-то другой: растерянный, обескураженный, даже испуганный. От прежнего Смагина, которого боялись все — и друзья, и враги: решительного, жесткого, расчетливого, готового к любому риску, тактическому маневру — не осталось ничего. Он сидел в своем любимом кресле с высокой спинкой, опустив голову, ссутулившись, без своей богатырской осанки, внушавшей невольное уважение всем, кто видел этого недюжинного человека.

— Пожалуйста, перестань звенеть, — Любовь Петровна, жена Смагина, забрала у него чайную ложку, не выдержав ее нескончаемого скольжения по фарфору.

— Прекратил бы, да не прекращается, — тяжело вздохнул Павел Степанович, еще ниже опустив голову.

— И успокойся, жалко смотреть на такого.

Любовь Петровна забрала у него и чашку, поставив перед ним новую — уже с горячим чаем, издававшим тонкий аромат экзотических трав.

— Попей и успокойся, это твой любимый чай. Заканчивай хандрить, не забывай, что ты не один, у тебя целая команда, которой нужен лидер, а не нытик или кисейная барышня. Нашел, о чем горевать. Не было бы беды большей. Наши дочери — не детишки в коротких штанишках или платьицах с юбочками, а взрослые девицы. У каждой уже своя жизнь. Пора это понять и принять, как неизбежный факт. Как победу мировой революции, в которую когда-то верили большевики.

— Понимаю. И принимаю, — Павел Степанович глотнул ароматный чай и впрямь немного успокоился. — Все понимаю, кроме одного: каким образом родившиеся из одной утробы матери две очаровательные, полностью одинаковые дочурки вырасли в две прямые противоположности. Две дочурки, два чуда, вскормленные молоком одной матери, слышавшие одни колыбельные песни, получившие блестящее воспитание и образование, обеспеченные на всю оставшуюся жизнь любящими их родителями… Как из этих милых близняшек выросли два абсолютно разных человека? Вот объясни мне, как? Ты ведь все знаешь, у тебя на все вопросы есть готовые ответы.

Он вопросительно взглянул на жену и снова зазвенел ложкой, помешивая чай.

— Я же просила: прекрати, на нервы действует!

Любовь Петровна вырвала у него ложку.

— Прости, милый, — сразу успокоившись, она ласково погладила мужа по руке. — Я тоже многого не могу понять, на это нужно время. Терпение и время. Давай напасемся им — и все, будем ждать. Ну и что с того, что Надька собралась в монастырь? Не в тюрьму же?

— Ой, уж лучше бы в тюрьму, — Павел Степанович ответил на ласку жены такой же лаской. — Это, по крайней мере, понятно всем нормальным гражданам. А в монастырь… Тут, извини, никаких объяснений. Кроме одного.

И он многозначительно покрутил указательным пальцем у виска.

— И не стыдно? — Любовь Петровна с укоризной взглянула на мужа. — Это ты так о своей родной дочери? Нашей умнице, какую поискать?

— Умницы по-умному поступают. По крайней мере, гак, чтобы это было понятно если не всем и каждому встречному-поперечному, то хотя бы самым близким людям. А когда поступают только потому, что ни с того ни с сего захотелось или моча в голову стукнула, или чего-то начиталась, то ответ, как мне кажется, нужно искать в консультации у хорошего психиатра.

— Паша, успокойся! Она не вчера и не позавчера в церковь полюбила ходить. Вспомни, как ты радовался, когда она пошла в воскресную школу, молитвы стала лепетать, да еще нас с тобой учить молиться. Ну, захотелось ей испытать себя в монашестве. Они ведь сейчас все чего-то необычного ищут: в ощущениях, во взглядах, рассуждениях. Это уже совершенно новое поколение, не наше, когда мы всему учились «чему-нибудь и как-нибудь»: школа, пионерский отряд, комсомольское собрание, институт, комнатка в студенческой общаге. Ни Интернета не было, ни компьютеров со скайпом, ни мобильных телефонов, ни всяких нынешних тусовок по модным ночным клубам, ни самих клубов этих — ничегошеньки не было. И что с того? Пусть попробует жизни, коль так хочется. Если это не ее — она быстро успокоится. Мне по молодости тоже чего только не хотелось, куда только не тянуло. Пока вот не встретила однажды молодого инженера Пашу Смагина, да и влюбилась в него по самые уши. И Надька встретит. Просто кровь молодая бурлит, выхода себе ищет.

— У Верочки нашей тоже бурлит. И не меньше, чем у Надьки. Но Верочка пробивает себе дорогу в современной жизни, утверждается в бизнесе, стремится окружить себя достойными людьми, отвечающими ее уму, образованию, уровню культуры, положению в обществе, наконец. Вот это мне понятно. А когда с блестящим образованием, знанием нескольких иностранных языков, стажировкой в Штатах, состоятельными родителями — и в дремучий монастырь, к малограмотным бабушкам-старушкам, то я отказываюсь понять логику такого «бурления». Хоть режь меня на куски, хоть стреляй, хоть вешай — решительно не понимаю.


***


За столом снова воцарилась напряженная тишина.

— Хоть бы поговорила с ней по душам, — Павел Степанович опять насупился. — Может, тебе объяснит, раз мне не хочет. В монастырь… С ума сойти можно! Родная дочь Павла Смагина, без пяти минут мэра, — монашка. Страшный сон! Фильм ужасов! Хичкок отдыхает!

— Да говорила уже, и не раз, — чуть слышно ответила Любовь Петровна, тоже опустив голову. — Вернее, пыталась поговорить, что-то понять, ведь все эти ее желания для меня тоже…

Она пожала плечами.

— Самое лучшее, как мне кажется, — набраться терпения и подождать. Ведь этот самый монастырь, куда она рвется, где живет эта… как ее… матушка Антония, этот монастырь не за тридевять земель. Пусть похлебает пустых щей после нашего стола, померзнет, посидит без света и тепла, уюта, комфорта. И батюшка тот, что неподалеку служит, — отец Игорь. О них никто худого слова не говорит, только хорошее. Чего опасаться? А ломать через колено, подчинять своей воле — не тот уже у них, Пашенька, возраст. Кабы чего дурного тогда не вышло. Назло тебе и мне.

— Подождать… У меня выборы на носу, все брошено для победы, а ты: «Подождать». Не получится, Любочка, подождать. Никак не получится. Я ведь не сам. Со мной, как ты говоришь, команда, а за командой — большие люди, очень большие. Я не имею права на проигрыш. И не в моем характере проигрывать, сама знаешь. Тем более, когда речь идет о победе на выборах мэра, а не о победе на теннисном корте, где я люблю помахать вместе со своими толстопузыми друзьями ракеткой. Уже давно прошли старые советские времена, когда мы дружным строем шагали на избирательные участки и так же единодушно голосовали за тех, кого нам приказали любить. Нет, Любушка-голубушка. Сегодня все решают политические технологии, политическая хитрость, где любая мелочь может развалить все планы. И представь теперь, что в руки моих оппонентов и всех, кто их обслуживает, — писак, журналюг, репортеров, сайтов — попадает факт, что родная дочь нефтяного олигарха, будущего мэра Павла Смагина решила скрыться от отца, матери и всего белого света в келье, среди каких-то полоумных, безграмотных старух, которые не знают ничего, кроме своего бормотанья и заунывного вытья. Что она попала под влияние таких же полуграмотных лесных попов, которые ходят с засохшей кашей в бороде и рассказывают о разных чудесах да небылицах. Это, Любочка, будет настоящая находка для моих оппонентов, противников. Они даже не станут вникать, что, зачем и почему, а так «на смех» поднимут, что мне тогда не в мэры, а самому без оглядки в монастырь бежать. Представить страшно! Там ведь, в штабах моих противников и конкурентов, тоже не лохи, не наивные мальчики сидят, а свои спецы, которые следят за каждым моим шагом: а ну как споткнусь, а ну как оступлюсь, не туда шагну. И не только за мной: за девочками нашими тоже. Их успех — мой успех. Их ошибка — мой провал. И вот на ближайшей пресс-конференции или в прямом телеэфире на политических дебатах кто-то задает мне вопрос: «Господин Смагин, это правда, что одна из ваших дочерей решила податься в монастырь? Неужто замаливать грехи? Чьи, позвольте спросить? Может, ваши? О чем так много пишут и говорят?» Что тогда? Петлю на шею от позора? Или пулю в лоб?

— Паша, зачем ты так сгущаешь краски? Зачем все драматизируешь? — состояние Павла Степановича начинало передаваться его жене. — Даже если и так: в монастырь. Шли ведь раньше туда люди, и никто не делал из этого трагедии. Помнится, моя покойная бабушка — она глубоко верующей была — рассказывала, что в нашем роду тоже кто-то из монахов был. Или монашек.

— Что ты хочешь этим сказать? — Смагин усмехнулся, исподлобья взглянув на жену. — Зов далеких предков, или как? Что за глупость? Почему же, в таком случае, ты сама, голубушка моя сизокрылая, не подалась в монашки, а пошла за мной?

— Эге, — тихо рассмеялась Любовь Петровна, — куда гам было устоять перед таким орлом! Помню, как запоешь под гитару — девчонки со всех этажей нашей общаги бегут послушать и посмотреть на этакого голосистого «соловья». Позвал меня — вот и пошла.

Смагин улыбнулся.

— Мои предки, в отличие от твоих, были моряками, служили царю и Отечеству под Андреевским флагом, сражались с японцами под Цусимой, один из них оказался даже среди бунтарей на знаменитом броненосце «Потемкине». И что с того? Во мне почему-то не проснулся зов моих предков: отдать швартовы и уплыть в море. Вся моя молодость прошла в тундре, где я искал нефть, лазил по непроходимым болотам, топям, жил среди шаманов, полудикарей, кормил своей кровушкой лютых москитов, мерз вместе с геологами в палатках, жрал сырую рыбу, чтобы не схватить цингу. Вот это моя стихия, а не разные моря и океаны с их штормами, качкой и прочей романтикой. Кому нравится — туда им и дорога, коль так тянет.

— А почему ты не допускаешь, что кого-то тянет не в море, как твоих предков, и не в тундру за нефтью, как тебя в молодости, а в монастырь? — Любовь Петровна старалась сохранить спокойный рассудительный тон. — Согласись: шли ведь зачем-то туда люди, и не единицами, не десятками…

— Шли! — Смагин снова стал резким, схватив жену за руку. — Не знаю, зачем они туда шли, но шли, согласен. Только согласись и ты: все это было раньше, а не теперь, когда на дворе двадцать первый век, когда компьютерные технологии вытеснили последние остатки всякого мракобесия и веры в разные сказки о чудесах.

Тогда было одно, теперь все совершенно другое. Еще немного — и Интернет полностью овладеет не только умами, но и душами людей. Он уже владеет ими. Неужели сама не видишь? Там теперь все: газеты, журналы, бизнес, церкви, знакомства, секс — все! А дальше будет еще больше, чем все.

Он хлебнул теплого чая и задумался.

— Нет, я допускаю: кто-то вырос в глубоко религиозной семье, сохранились какие-то родовые традиции… И себя я не считаю таким уж безбожником, помогаю храмам отстраиваться, восстанавливать, что разрушили. Награду, между прочим, имею за эту помощь. Ты вот ходишь в церковь — ну и ходи, я ничего не имею против. Но когда я не благодаря богатым дядям и тетям, а своим трудом, упорством, ценой всей своей жизни добился признания в обществе, успеха, когда есть солидный бизнес, связи, партнеры, планы, проекты — кому все это передать? Для кого все это? Для чего мы старались, чтобы наши любимые двойняшки получили престижное образование, увидели мир — не комнатушку в студенческой общаге с общим туалетом и душем на весь этаж, а настоящий мир: красивый, счастливый, богатый? Для чего? Чтобы все это сгноить в монастыре? Или отдать монастырю? Не знаю только, что они со всем этим делать будут. Да и нужно ли оно им? Эх, Надька, Надька, ну и удружила ты родному отцу. Удружила, ничего не скажешь. Никогда бы не подумал, что из тебя вырастет такая недотепа, эгоистка. Не думаешь ни об отце, ни о его авторитете, ни о родных людях — ни о ком. Только о себе. Да и о себе не думаешь. Выдумала себе сказку о душе какой-то — и живешь ею…

И тяжело вздохнул.


Выкван


В дверях гостиной показалась фигура стройного молодого мужчины.

— Что, Выкван? — повернулся Смагин.

— Хозяин, хочу напомнить, что через полтора часа у вас намеченная встреча с людьми из центра, — четким голосом сказал тот. — Машина сопровождения и охрана будут через сорок минут.

— Спасибо, — Павел Степанович одним глотком допил свой чай и встал из-за стола. — Пойдем собираться. Заодно расслабь мне голову, от всех этих проблем и разговоров она у меня как чугунок.

Тот, кого звали Выкваном, для многих, в том числе и для ближайшего окружения господина Смагина, был таинственной, загадочной, даже мистической личностью. Высокий, стройный, выносливый, физически крепкий, всегда безукоризненно одетый, опрятный, с раскосыми глазами, выдававшими в нем не то азиата, не то уроженца северных земель, он был для Павла Степановича гораздо больше, чем главный референт. Он был его правой рукой, советником, телохранителем, его вторым мозгом — даже не мозгом, а мощнейшим суперкомпьютером с колоссальной памятью, невероятными аналитическими способностями, оценками, прогнозами и алгоритмами всего, что происходило вокруг. Кроме того, он был единственным человеком, кому Смагин всецело и безоговорочно доверял свое здоровье, ибо никто другой, кроме Выквана, не мог воздействовать на него так благотворно, владея только ему ведомыми приемами и средствами нетрадиционной медицины.

Да и Выкваном его имел право называть только Павел Степанович Смагин. Для всех остальных он был Владиславом Чуваловым — личностью абсолютно неприкасаемой, подчиненной лишь хозяину и преданной ему собачьей верностью.

Жил он рядом с особняком Смагина в небольшом, но оригинальном домике, построенном в виде стилизованного шатра или юрты, окруженной со всех сторон чуткой сигнализацией и системами наблюдения. Кажущаяся скромность обстановки внутри самого жилища этого молодого хозяина компенсировалась изысканностью дизайна: камины, отделанные дорогим гранитом и мрамором, развешанные по стенам оленьи шкуры и рога, старинное оружие, загадочный цвет дорогой обивки стен — пурпурный, с золотистым оттенком… Все комнаты, кроме одной, соединялись между собой, словно перетекая одна в другую, как река через пороги. И лишь в ту, единственную комнату, изолированную от всех остальных, имел право войти только один человек — сам Выкван, совершавший здесь свои таинственные обряды, заряжавшие его той энергией ума и тела, перед которой были бессильны все противники.

Этой комнаты никто не видел и не мог увидеть. Она находилась в центре оригинального дома-шатра, строго под его куполом, где, по легендам народа, к которому принадлежал Выкван, концентрировалась космическая энергия, а контакт с ней вводил человека в прямое общение уже с ее носителями, делая неуязвимым того, кто был посвящен в эти мистические тайны. Всем, кто переступал порог дома, комната-невидимка подставляла лишь свои наружные стены: вход же туда был один — через глубокий подземный коридор, охраняемый Альдой — на удивление смышленой и в то же время чрезвычайно свирепой северной лайкой, преданной своему хозяину так же безгранично, как сам Выкван был предан Смагину.

Выкван вел не просто аскетический, а суровый образ жизни: у него не было семьи, он не был замечен в веселых компаниях, корпоративных пирушках, собиравшихся в элитных ресторанах и ночных клубах. Женщин в его близком окружении — ни тех, которые имели на него свои виды, ни тех, которыми он бы увлекался сам, — у него тоже не было. Злые языки болтали, правда, всякое, но все это были досужие домыслы без всяких доказательств и фактов.

Он постоянно тренировал свое тело специальными упражнениями и техниками, о которых не знал никто. Он строго контролировал питание, не доверяя никому приготовление пищи: готовил себе сам — и тоже по лишь ему ведомым рецептам, с добавлением редких трав, настоек, отваров, наделявших его постоянной бодростью, выносливостью, трезвостью ума.


***


Кто же был этот загадочный человек? Как он вошел в судьбу Смагина? Всю правду о нем мог рассказать только сам Павел Степанович, но между ним и Выкваном был свой кодекс молчания, согласно которому тайна их отношений не подлежала огласке. Не знала всего даже Любовь Петровна, молодая жена Смагина, впервые увидевшая Выквана, когда тот стал уже юношей. Сам Павел Степанович увидел его значительно раньше, во время своей очередной геологической экспедиции в далекую тундру. Как раз там к геологам, ютившимся в холодных палатках, прибился этот странный мальчик с раскосыми глазами, которые смотрели на всех не по-детски взрослым взглядом, светились странным светом, даже огнем, завораживавшим всех, на кого он был обращен, наводя одновременно оцепенение и страх.

Местный проводник-тунгус, знавший не только здешние болота, но и местные наречия, обычаи, объяснил молодому инженеру Смагину, руководителю экспедиции, что мальчика, поселившегося у геологов, звали Выкван: в переводе — «камень». Потом объяснил, почему именно. С его слов, когда мальчик появился на свет, имя для него выбирали путем гадания на подвешенных предметах, принадлежащих матери. Собравшиеся в чуме тунгусы стали выкрикивать имена умерших родственников, внимательно следя за тем, какой предмет качнется первым. И когда качнулся подвешенный камушек, было решено назвать новорожденного младенца «камнем» — Выкваном. С этим именем он и рос.

Ему было лет семь, когда он впервые появился в лагере геологов, став для них, спустившихся сюда на вертолете с большой земли, чем-то вроде дикого зверька, не знавшего ничего: ни вкуса конфет, ни запаха пшеничного хлеба, ни слов. С геологами он общался языком жестов и мимики, а со своим соплеменником-проводником — странными звуками, меньше всего напоминавшими человеческую речь.

А потом… Потом начались странные явления, напрямую связанные с этим загадочным гостем. Разузнав через проводника, что интересовало геологов, мальчик стал показывать на карте именно те места, где разведка подтверждала месторождения природного газа и нефти, причем немалые. Геологи брали маленького дикаря с собой на вертолет, откуда тот снова и снова безошибочно указывал точки, обозначенные на карте. Вскоре он стал для небольшой экспедиции чем-то вроде компаса, талисмана удачи, без которого не проходила ни одна разведывательная работа. Геологи забрали мальчика к себе, взяли его на свое полное содержание и довольствие, в то же время договорившись держать язык за зубами и не докладывать начальству, ждавшему экспедицию на материке, о своем помощнике, едва не каждый день удивлявшего заросших бородачей-первопроходцев новыми и новыми способностями. Он не только безошибочно определял места залежей нефти и газа, но и приводил геологов туда, где водилось много икряной рыбы, так необходимой в скудном рационе жителей северных широт. Одним прикосновением своих теплых, слегка шершавых ладошек он снимал у занемогших участников экспедиции любую боль, избавлял от лихорадки, восстанавливал силы.


***


Выполнив свою задачу, геологи собирались возвращаться на большую землю, не зная, что делать с маленьким помощником, без которого уже не представляли дальнейшей жизни. Никому не хотелось расставаться с ним, но и брать на себя лишнюю обузу тоже не спешили: почти у всех были свои семьи, маленькие дети, домашние заботы. Да и кого было везти? Получеловечка-полузверька? Смешить людей? Главное, что поставленное задание было успешно выполнено, участников трудной экспедиции вместе с ее руководителем — молодым инженером-геологом Павлом Смагиным — ждали слава, правительственные награды, крупные денежные премии. Геологи жили предвкушением всего этого, уже почти не обращая внимания на дикаренка, по-прежнему суетившегося у них под ногами, который что-то лепетал, отчаянно жестикулируя, показывая то на вертолет, то в затянутое серыми тучами небо.

— Беда, беда должно быть, однако, — бормотал проводник, пытаясь понять смысл слов и жестов своего соплеменника. — Нельзя лететь вам, однако.

— Какая там беда! — хохотали ему в ответ. — Все беды позади. Теперь вперед за орденами!

Единственный человек, которому не хотелось расставаться с мальчиком-«камнем», был Смагин. Казалось, неведомая сила, так странно, так неожиданно соединившая их, теперь не желала разлучать.

— Эх, взял бы я тебя, да некуда, — трепал он курчавую головку, понимая, что его молодая жена Люба, уже ходившая с двойней, ни за что не одобрила бы такого поступка, привези он с собой из тундры дитя дикой северной природы.

Да и как взять? Не лайку ведь с ошейником, не молодого оленя, без которых тунгусы не могли обойтись, а человечка.

Геологи уже начинали грузиться в вертолет, пакуя в специальном отсеке ящики с приборами, палатки, личные вещи, как Смагин вдруг ощутил во всем теле нарастающую слабость и тяжесть.

«Наверное, снова проклятая лихорадка, — подумал он, силясь превозмочь это неприятное состояние. — Ничего, пару часов лету, а там отлежусь в нормальной больнице, отъемся, отосплюсь. Чуть-чуть осталось».

Но состояние состояние Смагина стало ухудшаться так быстро, что его пришлось срочно на собачьей упряжке отправить в ближайший поселок, где был фельдшер.

— Паша, держись! — подбадривали геологи, спешившие домой. — Денька два-три — и будешь как огурчик. Даже не успеешь заскучать. Сразу вышлем за тобой вертолет, а сами ждать будем. Вместе полетим в область получать награды. А потом загуляем! Лады? Ты только держись и не паникуй.

Когда его привезли в поселок, Смагин был на грани жизни и смерти…

Первым, кого он увидел, придя в сознание, был все тот же дикаренок, сидевший рядом и движением ладотек снимавший остатки внезапной болезни. Неподалеку сидел тунгус-проводник.

— Сколько время? — с трудом выдавил из себя Смагин, пытаясь подняться с постели. — Успеть бы на вертолет. Поди, ребята заждались…

Проводник подошел ближе и удержал Смагина.

— Спешить не надо. Лежать надо, однако. Никто не ждет, однако. Беда… Ох, беда, однако…

И протянул Смагину газету, где в черной рамочке было напечатано сообщение о крушении вертолета в море и гибели всех геологов, кто находился на борту.

— Однако… — прошептал ошеломленный Смагин, только сейчас начиная осознавать прямую связь своей болезни с гибелью экспедиции, которую возглавлял. Ведь если бы не эта странная лихорадка, лежал бы сейчас и он там, где и его друзья — на дне штормового моря, и куда не вышел ни один спасательный корабль. Впрочем, спасать было уже некого.

— И когда… это… все…

Смагин снова был на грани потери сознания.

— Пять дней, однако, — ответил проводник, поняв, о чем хотел спросить Павел. — Сразу упали, однако. Ветер сильный был. Нельзя было лететь, однако. Выкван знал, говорил, однако. Смеялись, однако…

Возвращение Смагина на большую землю было подобно чуду, ибо его тоже считали погибшим: никто не успел сообщить о том, что он вынужден был остаться в тундре. Его встречали как настоящего героя, наградив всем, что должны были получить и его друзья. Слава пришла сама. А с ней и дальнейший успех, потом блестящая карьера, а еще позже, когда развалилась страна, взрастившая Смагина, — собственный бизнес. И снова «каменный» мальчик — теперь уже зрелый юноша — спасет Смагина, когда на него будет готовиться покушение. Он убедит своего хозяина не ехать маршрутом, разработанным службой личной безопасности, а в последнюю минуту изменить его. Тогда от мощного взрыва на дороге опять погибнут другие люди: сам же Смагин останется жив и навсегда сохранит тайну о своем таинственном талисмане.


***


После трагедии с погибшей экспедицией Павел Степанович поклялся отблагодарить маленького спасителя и не быть безучастным в его судьбе. Он забрал Выквана в интернат, где тот начал удивлять всех поразительными способностями в области математики, помог успешно получить среднее образование, а позже, когда открылись все границы, отправил его учиться в Таиланд, откуда тот возвратился блестящим программистом, успев заодно развить заложенные в нем природой феноменальные способности, овладев тайнами восточных единоборств, физических и духовных возможностей, оккультных практик. Смагин не только дорожил, а гордился своим воспитанником, с улыбкой вспоминая, кем он был, когда впервые пришел в их палаточный лагерь.


Матрица


Они поднялись наверх, где был рабочий кабинет Смагина. Павел Степанович сел в кресло перед огромным полированным столом и прикрыл глаза. Выкван подошел к нему и сделал несколько пассов ладонями над головой.

— Прикройте глаза и расслабьтесь, — так же тихо, но четко сказал он. — Мне нужно настроиться на ваши колебания.

Смагин выполнил просьбу и сразу ощутил прилив тепла, исходящего от ладоней.

— Так, так, хозяин, сейчас я освобожу вас от лишнего груза.

Он продолжал водить ладонями над головой — то медленно, кругообразно, то быстро, рывками, потом сделал несколько движений прямо перед закрытыми глазами Смагина.

— Боже, как хорошо, — прошептал разомлевший от этой процедуры Павел Степанович, — какое блаженство… Еще, еще…

Но тот остановился и, прошептав что-то над самой головой Смагина, велел ему открыть глаза.

— Хозяин, нас уже ждут.

Но Смагин остановил его.

— Подождут. Успеем наговориться. Помоги лучше понять, что происходит. Мне кажется, если не моя родная дочь сошла с ума, то начинаю сходить я. Что происходит?

— Я помогу, — уверенно ответил Выкван, — но необходимо время. Мне тоже не все понятно.

— Тебе-то? — Смагин повернулся к нему. — Ты читаешь людей, как раскрытую книгу. И каких людей! Где вся их натура, все их мысли, желания спрятаны за семью замками. А здесь глупая девчонка, хоть и моя родная дочь.

— Я помогу, но нужно время.

— Насчет того, что нужно время, я уже слышал. Только что. За столом. От своей жены. Да вот времени этого нетушки. Исчерпано оно, времечко золотое! Раз прошляпили, когда все это только начиналось, — ты, Люба моя, я, все прошляпили! — так теперь время не думать и загадки разгадывать, а действовать. Если не будем действовать мы, начнут действовать наши соперники. Против нас начнут действовать. И у меня острое предчувствие, что они уже что-то пронюхали.

— Думаю, что времени потребуется немного, — не реагируя на раздражение Смагина, ответил Выкван. — Червь уже выращен и запущен.

— Червь? — Павел Степанович с изумлением взглянул на своего любимца. — Червей, выходит, разводишь? Вообще дурдом какой-то… Одна в монастырь бежит, другой червей разводит. А что мне остается? Матрешек раскрашивать? Или пирожками на улице торговать?

— Развожу, без них не обойтись, — спокойно ответил Выкван. — Особенно в таком деле, как наше.

— А понятнее можно?

— Можно, хозяин. Но нас ждут.

— Подождут! Я сказал.

Выкван подошел к столу, за которым сидел Смагин, и быстро прошелся пальцами по клавиатуре включенного компьютера. Экран засветился потоком столбцов цифр и малопонятных математических символов.

— Это цифровая матрица компьютера, — начал объяснять Выкван. — В ней хранится все о самом компьютере, вся информация, в том числе сугубо конфиденциальная, к которой никто не имеет доступа. Никто, кроме того, кто владеет специальным кодом. Это как ключ от сейфа. Но ведь сейф можно взломать. Любой сейф и любой замок. Нужно лишь подобрать отмычку. Матрица компьютера тоже взламывается, но своей отмычкой. Это и есть червь — особый цифровой вирус, создаваемый специально для того, чтобы проникнуть вовнутрь цифрового чрева, а затем возвратиться назад, открыв доступ ко всему, что там находится, ко всем секретам. Пользователь и не подозревает, что к нему в тыл забрался не просто шпион, а диверсант. Потому что, побывав в этом чужом царстве секретов, червь там начинает размножаться, клонироваться, приспосабливаться, парализуя, при надобности, работу всей системы.

— Так, с червями разобрались, — Павел Степанович потер затылок. — Теперь какое это все имеет отношение к тому, что надумала моя Надюшка? Объяснить можешь? Человек ведь не компьютер: включил — выключил, загрузил — перезагрузил, что-то вообще стер.

— Не компьютер. Но душа человека — тоже матрица. Там записано все, что составляет сущность личности: ее характер, мысли, чувства, стремления, эмоции, воспоминания. Есть там и свои секреты, не вскрыв которые, мы никогда не сможем понять до конца тайну этой личности. Будем судить лишь по тому, что видим, что находится снаружи. Поэтому часто ошибаемся. Поэтому ломаем себе голову над мотивами поступков, которые нам кажутся нелепыми, дикими, абсурдными, лишенными всякой логики, здравого смысла, даже сумасшедшими. Как в случае с вашей дочерью, Павел Степанович. А понять можно. Для этого я и разработал, вырастил особого червя, который взломает эту матрицу и возвратится назад с нужной нам информацией…

— А заодно начнет размножаться там, гадить? — Смагин внимательно слушал Выквана. — Так ведь объяснил?

— Так. И не так. Тот червь, который разработал я — не просто особая цифровая программа, которая запускается в чужой компьютер или чужую сеть. Мой червь обладает силой интеллекта и духа. Это продукт высокой энергии и разума. Он не превысит поставленной ему задачи. Лишь войдет — и возвратится. А когда мы поймем мотивы поступка, намерения вашей дочери, то найдем и противоядие от него. Быстро найдем. Обещаю.

— Снова убедил, — Смагин довольный встал из-за стола. — И успокоил. Я всегда верил тебе, сынок. Теперь пошли вниз и мчимся на всех парусах. Успеем.

Пообедали


Погостив у матушки Антонии, помолившись вместе с монахинями и послушницами, Надежда возвратилась назад. Дома все ожидали главу семейства: Павел Смагин был занят бесконечными встречами с избирателями, из-за чего почти не появлялся в семье. Даже холодная серая погода, от которой все прятались и которую кляли, не испортила ему бодрого состояния духа. У входа в дом его встретила жена, ласково улыбнувшись и поцеловав в щеку.

— Все уже за столом, только тебя дожидаемся, — шепнула она. — Наденька приехала… Ты уж не очень-то ее, кровинушку нашу…

— Это не кровинушка, а кровопиюшка, — незлобно ответил Смагин, обняв жену. — Столько кровушки нашей попила своими фантазиями…

— Прекрати, Паша, я тебя очень прошу. Давай посидим спокойно, мирно, по-семейному. В кои веки вместе собрались. У одной бесконечные дела, встречи, массажи, макияжи, вернисажи, вечеринки, у другой — лишь бы от родителей к своей матушке быстрее убежать. Давай посидим без всяких упреков, ненужных разговоров.

— Давай, Любушка, давай. Гулять — так гулять! Накрывай на стол!

Дом, где проживало семейство Павла Смагина, был построен в стиле барокко, в два этажа, с арочными зеркальными окнами. Каждого, кто приезжал сюда, дом встречал, распахнув гостеприимные объятия, словно белоснежный парус. Однако все это сочеталось со скромностью внутреннего убранства. Конечно, тут была и красивая мебель, и изысканный дизайн, но одновременно нашлось место и для стареньких вещей: ручной работы комода, скрипучих стульев, потрескавшихся табуреток, примостившихся возле окон и вдоль стен.

— Я среди этих «дедушек» и «бабушек» вырос, — объяснял Смагин гостям, не скрывавшим своего удивления. — Разве можно отказаться от них или разменять на разные импортные безделушки?

Да и сам этот дом был построен не в элитном загородном районе, куда рвались и считали за честь поселиться многие городские чиновники, бизнесмены и дельцы, а на одной из тихих улочек, где где жили рядовые горожане. Смагин не скрывал, что с детства мечтал жить в просторном доме: сам-то он вырос в семье простого работяги-железнодорожника, в саманном доме из двух маленьких комнатушек да вечно чадящей печки. Рядом — ведро с углем, еще одно — с водой из колодца на самой печке, чтобы было на чем еду приготовить да постирушку сделать. В тесном дворике кроме их семьи ютились еще две — родных братьев отца. Радости, беды, какие-то семейные события, недоразумения, скандалы — все у них было общим.

На второй этаж, где расположились спальни и рабочий кабинет хозяина, прямо из вестибюля вела изящная лестница: сначала одной широкой лентой, потом разделяясь на две самостоятельные — налево и направо. А гостиная, где обычно собиралась вся семья, находилась внизу. Ее украшал большой камин, возле которого в ожидании главы семейства собирались домочадцы. Здесь же, на самом почетном месте, стоял еще один семейный раритет: старый чугунный утюг, которым пользовалось не одно поколение Смагиных.

— Вот грянет мировой экономический кризис — и снова «ветеран» встанет в строй, — улыбался хозяин, с гордостью демонстрируя любопытным гостям эту вещь.

Когда наладился собственный бизнес, появился доход, Смагин первым делом осуществил свою давнюю мечту: построил этот дом и поселил в нем семью. Простые люди хорошо знали своего соседа и земляка, поэтому его «семейное гнездо», которое, конечно же, отличалось от остальных, возвышаясь над ними, ни у кого не вызывало зависти. В конце-концов, он имел достаточно заслуг и авторитета, чтобы жить именно в таком просторном красивом доме.


***


— Наконец-то, — увидев вошедшего отца, Вера первой бросилась ему на шею. Надежда выразила свои эмоции более сдержанно: подошла и, как мать у входа, нежно поцеловала его в щеку.

— Нет-нет, не годится, — рассмеялся Павел Степанович. — Если бы вы знали, какой сюрприз я вам приготовил на ужин!

' Все расселись за столом, и радостный хозяин поведал о своих успехах.

— Спешу доложить, мои милые дамы, рейтинг наш растет, как на дрожжах, избиратели готовы хоть сегодня отдать свои голоса Смагину. Коль так дело пойдет и дальше — победа у нас в кармане. Хотя и не в победе дело. Оказывается, как приятно делать людям добро! Раньше я занимался только своим бизнесом, партнерами, а теперь нужно думать о тех, кто к твоему бизнесу никакого отношения не имеет. Вчера, например, завезли новейшее оборудование в родильный дом. Зачем ехать в частные клиники или за границу? Готовься и рожай на месте — все для этого есть: и передовая диагностика, и разные барокамеры, и помощь роженицам. Так-то, девушки! Рожать будете здесь! А все остальное — где душа пожелает.

Он засмеялся, глядя на любимых дочерей.

— Это еще не все. Сегодня открыли первое отделение паллиативной медицины. Заметьте: первое во всей области. Теперь одинокие старики с неизлечимыми болезнями будут свой век доживать не под забором, а под присмотром опытных врачей, в уютных палатах. А завтра — внимание, товарищи присутствующие! — мы открываем приют знаете для кого? Для бездомных зверюшек. Будет ваш любимый папочка теперь еще собакам друг и кошкам брат!

И рассмеялся еще громче. Вера же брезгливо передернула плечами:

— И тебе не противно этим заниматься, да еще нам за столом рассказывать? Мало разных стариков-бомжей, которые и без твоей медицины сдохнут, так еще эту бездомную тварь со всех подворотен и улиц будешь собирать: с блохами, болячками, брюхастых, голодных. Фу, меня сейчас вывернет…

— Успокойся, Верочка, — Любовь Петровна погладила ее по руке. — Разве это плохо: заботиться об одиноких больных? И не только людях, но и домашних животных, выброшенных на улицу?

— Пусть заботится, о ком хочет, только не нужно обо всем за столом рассказывать. Давай их еще сюда приведем. Пусть везде лазят, подаяние просят, блох разводят, вшей, гадят повсюду, «ароматы» по всем комнатам пойдут… Одного из таких «бездомных» папуля в дом наш уже привел, выкормил, вырастил.

— Ты о ком? — Смагин строго взглянул на Веру. — О Выкване?

— Да, о твоем дикаре! Сколько волка ни корми — он все в лес глядит. Так и твой тунгус: сколько его не воспитывай, где не учи, какими шампунями не мой — а тундрой, лишаями, звериными шкурами от него все равно прет.

— Немедленно прекрати! — уже не выдержала Любовь Петровна. — За все, что вы имеете, обязаны прежде всего отцу. А отец ваш обязан Выквану за самое дорогое, что имеет сам, — за свою жизнь. Если бы не Выкван, то…


***


Она не договорила. Вошла горничная, вместе со своими помощницами неся подносы с едой.

— Ну-ка, Дарьюшка, чем ты сегодня нас удивишь, порадуешь? — в ожидании чего-то вкусненького Смагин потер руки. — Кудесница, мастерица ты наша!

Сняли крышки — и над столом разлился аромат приготовленных блюд.

— О, какая красотища! Утиная печеночка! Это уже выше моих сил!

Павел Степанович радовался, как малое дитя, накладывая себе все, что лежало на подносах: жареную печень, приправленную яблоками, грибами, черносливом, ежевикой, разные салаты.

— Ой, какая вкуснятина! Пробуйте, пробуйте, не то сам слопаю! Никому не оставлю! Дарьюшка, еще неси, да побольше вот этой печеночки жареной.

Смагин не уставал нахваливать деликатесы. Но вдруг остановился и взглянул на Надежду.

— Наденька, чего не ешь? Помнится, ты это всегда любила. Что случилось?

— А то и случилось, что для Надюши мы приготовили особое блюдо, — вместо нее ответила все та же миловидная горничная Дарья, которую в доме давно знали и любили как заботливую хозяйку. И поставила перед ней мисочку, накрытую серебряной крышкой.

Веселье прекратилось, и все уставились на Надежду в ожидании того, чем она хотела удивить.

— Нам-то хоть кусочек оставь, — жалобным голосом попросил Смагин, тоже не зная, что было под крышкой. — Ма-а-а-аленький. Пожа-а-а-а-луйста. Для папочки твоего любимого.

— Да тут всем хватит, мне не жалко, — рассмеялась Надя. — Раз, два, три! Налетай, разбирай!

И, сняв крышку, поставила миску на середину стола. Но каково было изумление, когда все увидели там самую обыкновенную печеную картошку: без приправы, без добавок — только картошка. Никто к ней даже не притронулся. Надя же взяла одну картошину и стала есть, посыпая солью.

— Почему не пробуете? Очень вкусно. И полезно, между прочим.

Павел Степанович вопросительно взглянул на Веру, но та, подмигнув отцу в ответ, многозначительно покрутила пальцем у виска. Потом он посмотрел на сидевшую рядом Любовь Петровну, которая почувствовала неловкость ситуации и постаралась разрядить обстановку. Натянуто улыбнувшись, она тоже очистила картофелину.

— А что? Недурно, мне нравится, давно такой не ела. Паша, помнишь, как мы ее уплетали в молодости, когда студентами были?

— Ты еще вспомни, как мамкино молоко сосала, когда в пеленках была, — чувствовалось, что Смагин был не просто обижен, а оскорблен подчеркнутым нежеланием дочери поддержать его за столом. Он уже готов был возмутиться, но Любовь Петровна тихонько толкнула его под столом коленкой. И в это время снова вошла горничная, держа большой серебряный поднос, тоже накрытый крышкой. Увидев его, Смагин повеселел.

— А вот и обещанный сюрприз, — он поднялся из-за стола и, приняв поднос, сам торжественно поставил его на середину стола. — Не только тебе, Надюшка, удивлять нас. Итак: раз, два, три! Налетай, разбирай!

Над столом разлился острый чесночный запах.

— Держите меня, сейчас упаду! Вилку мне, вилку! И тарелку! Самую большую!

И стал первым накладывать то, что там лежало: свежеприготовленная черемша.

— Подарок от моих лучших друзей-ингушей! Настоящая ингушская черемша! С гор Кавказа! Что может сравниться с этим чудом!

И, захлебываясь от еще большего восторга, стал наслаждаться вкусом дикорастущего чеснока, приготовленного по-особому — с томатным соком. Отложили себе в тарелочки черемши и Любовь Петровна, и Надя. Вера же не только не прикоснулась, а еще и брезгливо взглянула на то, что так ее нахваливал отец.

— Как можно есть такую гадость? — хмыкнула она. — Фу, один запах чего стоит…

— Что ты понимаешь? — Смагин даже не обратил внимания на этот высокомерный тон. — Попробуй, а потом говори. С этим чудом природы ничто не сравнится!

— Ну да. Попробуй, а потом пойди к друзьям, — снова хмыкнула Вера. — Представляю, что о тебе подумают. Гадость! Фу!

— А мне нравится, — теперь подмигнула отцу Надежда, положив на тарелочку еще ароматной черемши. — Папуля, передай мое спасибо дяде Хамиду и дяде Мусе. Скажи, что я их помню и люблю, а от подарка в полном восторге. Можно я возьму немного матушке и сестричкам? Они такого никогда не пробовали.

— Хоть всю забирай, — Вера оттолкнула от себя поднос. — Только там такую гадость и жрать. Мало от них прет за версту монастырским старьем, так еще этого дерьма налопаются. Нет уж, извиняйте. Тьфу! С ними рядом стоять противно, а после черемши вообще тошно будет.

Вера подскочила из-за стола.

— Наслаждайтесь этой гадостью сами, а у меня деловая встреча. Не хочу появиться в обществе нормальных людей с таким «изысканным» ароматом изо рта. Никакая зубная паста, жвачка не поможет. Приятного аппетита всем!

И, демонстративно заткнув нос, еще раз фыркнув на черемшу, покинула застолье.


***


— Пообедали… — Любовь Петровна положила вилку на салфетку рядом с тарелочкой и опустила глаза. — В кои веки собрались вместе — и разбежались.

Она с укоризной взглянула на Надежду.

— Ты-то хоть не спешишь? Или тоже помчишься к своей мамочке монастырской? Мать ведь родная с отцом тебе вроде как уже не нужны. Как же, взрослые стали, самостоятельные, деловые, с гонором: это не хочу, то не буду.

Она вздохнула. Пропал всякий аппетит и у Смагина.

— Убирать со стола? — учтиво спросила вошедшая горничная.

Павел Степанович махнул ей, чтобы не спешила и оставила их одних.

— Папуль, я еще немножко, — Надежда снова положила в свою тарелочку пахнущую зелень.

— Хоть в этом ты на меня похожа, — буркнул Павел Степанович, тоже положив себе черемши. — А во всем остальном — как будто кто подменил тебя. Росла одной, а выросла…

Он тяжело вздохнул.

— Не пойму, для кого я стараюсь? Вся моя жизнь посвящена тому, чтобы обеспечить жизнь родных дочерей. Я не хочу, чтобы вы испытали то, что выпало на мою долю. С Верочкой тоже непросто, но она, по крайней мере, прогнозируема, она видит свое будущее в продолжении нашего общего дела. Да, ее нужно время от времени одергивать, но я могу понять ее устремления, образ жизни, наконец. Может, в чем-то не согласиться, что-то не принять, но понять могу. А тебя вот, Надюша, никак. Ты хоть сама-то себя понимаешь?

— Да, папа, — Надежда понимала, что очередных объяснений не избежать. — Я хочу служить Богу.

— И служи! Кто против? Может, ты?

Он вопросительно взглянул на жену, а та в ответ лишь улыбнулась.

— Вот видишь? Никто не против. Все — за. Служи Богу, ходи в храм, молись, как многие другие делают. Никто ведь не летит в монастырь. У каждого свое дело: один в школе, другой в больнице, третий в бизнесе, четвертый в дворниках, пятый еще где-то. Все, как говорится, при делах. И ты должна найти свое дело, утвердиться в нем, а что касается души, веры — ходи в храм.

— Я его нашла, — тихо сказала Надежда. — Поэтому хочу служить Ему не только прилежным посещением храма по воскресеньям и в праздники, а служить всецело. Вы ведь с мамой служите своему делу: мама отдает себя семье, ты — бизнесу, а я хочу отдать себя служению Богу. Раз вы понимаете себя, мою сестру, своих партнеров, почему не хотите понять меня и принять мой выбор?

— Тогда помоги нам тебя понять. Скажи мне, что тебе не хватает? Что тебе Бог может дать больше того, что дал тебе родной отец? Что? Объясни. Может, и мы с матерью вслед за тобой разбежимся по монастырям?

Наде хотелось удержать отца от гнева.

— А что не хватало тем, кто все-таки ушел в монастырь? — Надя старалась найти нужные для такого разговора слова. — Я не говорю о бедняках, которые не были ничем привязаны к м!ру. Скажите, что не хватало людям богатым, состоятельным — князьям, вельможам, хозяевам? Ведь и у них, казалось, все было: дом, достаток, слава, почет, семьи. А вот почему-то бросали это — и шли в монастырь. Такие примеры, между прочим, не единичные.

— Сравнила! — засмеялся Смагин. — Шли, согласен. Так это когда было-то? При царе горохе, когда людей были крохи. Если и шли, то что с того? Сейчас эра компьютерных технологий, колоссальных научных прорывов, открытий. Только сумасшедшие люди могут не признать всего этого и скрыться в четырех стенах кельи.

— Почему не признать? Признают. Научные знания и открытия не мешают им верить в Бога. Более того: именно эти открытия помогли им поверить, почувствовать присутствие Бога и посвятить себя на служение Ему. Я знаю одну такую монахиню. Ее тоже считали сумасшедшей, а она, между прочим, профессор математики.

— Знаю, о ком ты, — отмахнулся Павел Степанович.

— Это до сих пор любимая тема разговоров в ее институте. Так она же уже дама в возрасте, жизнь прожила, а ты в нее только вступаешь. И взять и перечеркнуть все ради какой-то прихоти. А о нас подумала? Кому мы оставим все, что нажили?

— Моей сестричке, например. Даст Бог, семьей обзаведется, дети пойдут, внучата. Кроме того, вокруг столько людей, которые ждут помощи, недоедают, болеют…

Смагин снова рассмеялся.

— Так зачем ждать, пока мы умрем? Давай прямо завтра раздадим все — и тоже в монастырь. Иль нет, поступим, как предлагает Вера: пустим в свой дом нищих, калек со всего города, бомжей, с ними вместе бездомных собак, блохастых котов, брюхатых кошек, а сами пойдем доживать свой век где-нибудь на перроне вокзала. На тот свет все равно ничего не заберем. Так ведь у вас в монастырях учат?

— Паша, не утрируй, — робко вклинилась в разговор Любовь Петровна.

— Вы нам обе дороги! Это все равно, что одну руку лелеять, лечить, гладить, а в другую гвозди забивать или вообще топором отрубить. Ты думаешь, у нас душа не болит от всех твоих фантазий? В рай она, видите ли, захотела. А тебе не кажется, что ты и так живешь в раю? Если бы ты видела, как живут многие твои ровесники, если бы прожила нашу с матерью жизнь, тогда ценила бы отношение родителей, их беспокойство. Посмотрим, насколько твоих фантазий хватит. Когда, знаешь ли, рвутся вот так, очертя голову, частенько потом мчатся в обратную сторону, назад. Перед тем, правда, столько шишек набьют, что оставшейся жизни не хватит, чтобы все исправить.

— Папочка, мамочка, — Надежда встала из-за стола и, подойдя к родителям, обняла их, — я вас очень люблю и не отказываюсь от вас. Но если я вам действительно дорога, не принуждайте меня к тому, к чему не лежит сердце. Я хочу служить Богу. И буду всю жизнь молиться Ему не только за себя, но и за вас. Вы мне тоже очень дороги.

— Молиться за себя и «за того парня»…

Смагин грустно усмехнулся и стал задумчивым, понимая, что не может переубедить дочь.

— Что ж, молись. И попроси Бога, Которого ты так любишь, чтобы Он помог и нам поверить в Него, почувствовать Его. Пусть не настолько сильно, как это дано тебе, а хотя бы чуть-чуть. Если это случится — вот тебе мое отцовское согласие на твой выбор. Коль нет — пусть твой Бог тебе будет судьею…


Борьба


Надежда поднялась в свою комнату и, прикрыв дверь, легла на застеленную кровать. Вместо радости от общения с родителями она ощущала досаду на то, что ее снова не поняли. Навалились и переживания последнего времени, проведенного в монастыре.

Пожив там совсем немного, Надежда вдруг столкнулась с проблемами, о которых даже не догадывалась. Ей казалось, что она порвала с миром — решительно, по примеру истинных ревнителей веры, шедших на подвиг монашеского служения Богу. Но оказалось, что мир сам не спешил отпускать Надежду. Он держал ее сотнями невидимых нитей, напоминая о себе каждый день: воспоминаниями, привычками, сновидениями… Мир стучал в ее память, душу, во все ее чувства. Стучал в плоть: настойчиво, властно, не желая отдавать то, что принадлежало ему, миру. Сама того не ожидая, Надежда стала попадать в ситуации, казалось, совершенно пустяковые, безобидные, но на ровном месте создававшие для нее непредвиденные неприятности.

Вот за что, например, ее недавно отчитала игуменья, когда узнала, с каким увлечением Надежда рассказывала таким же молоденьким послушницам о своей недавней жизни: заграничных поездках, образовании, влиятельных знакомых, друзьях, родителях?

— Матушка, — пытаясь оправдаться, объясняла Надежда, — я ведь без всякого умысла. Они спрашивают, потому что нигде не были, ничего в своей жизни не видели, им интересно, а я могу обо всем рассказать.

— И для этого ты пришла в монастырь? — строго спросила игуменья. — Тем, кому так интересно, — место не .в монастыре, пусть возвращаются в тот интересный, увлекательный мир, всюду путешествуют. А коль такой возможности у кого-то нет, опять не беда: к услугам телевидение, Интернет. Смотри — не хочу, путешествуй целыми сутками. Дело монахов — путешествовать не туда, в мир, который они оставили, а оттуда, молиться Богу, чтобы Он дал сил одолеть это «путешествие» из мира. Берегись, чтобы из твоих разговоров с подружками не родилась гордость: дескать, смотрите, какая я смиренная, какая вся из себя. Беги, беги без оглядки от этих разговоров, не позволяй себя втягивать в них, лучше читай душеполезные книги, набирайся каждую свободную минуту духовной мудрости.

«Почему, — терзалась догадками Надежда, — почему матушка вдруг стала ко мне такой несправедливой, жестокой, даже грубой? Почему она изменила ко мне свое отношение? Ведь была ласковой, могла общаться со мной часами… Что произошло? Может, кто-то наговорил ей обо мне? Завистниц глазастых вокруг много, только и спрашивают, пялят свои глазенки: зачем, дескать, сюда пришла? Почему у папаши дома не сиделось? Чего не хватало?»

«Как им объяснить? — Надежда свернулась на постели калачиком и вздохнула. — Если еще им объяснять, зачем я пришла сюда, то где же искать тогда понимания? Они-то сами зачем пришли сюда? Пересидеть, успокоиться от разных житейских проблем, убежать от них, скрыться за монастырскими воротами? Сами понимают или нет? Хотя кто-то и не скрывает этого. У Марии муж запил по-черному, каждый день гоняется за ней с топором, грозит убить, а себя спалить в избе. Вот и убежала от него сюда, говорит, что молится за пропащего мужика. У Галки своя беда: почти тридцать стукнуло, а ее никто замуж не берет. С отчаяния тоже решила оставить мир. Анжелка с зоны: отсидела срок — и в монахини. Как им всем объяснить, зачем я пришла сюда? Большой дом, богатый отец-бизнесмен, никаких проблем с такими же богатыми женихами, полмира объехала, за рубеж — как отсюда за речку махнуть. Слушают, спрашивают, переспрашивают, а все равно никто не верит, что я Богу служить пришла. Только матушка игуменья меня понимает. А я ее. Почему же она ко мне так придирается? Почему хочет унизить перед остальными? Чем я хуже их?»


***


Надежда никак не могла успокоиться от того, что произошло накануне, в монастыре. Прибирая вместе с несколькими другими послушницами монастырский двор, она вдруг заметила, как вошли иностранцы. Вернее, сначала она услышала иностранную речь — очень понятную ей, имевшую хорошее образование, речь, на которой она сама любила общаться, когда выезжала за границу, а потом увидела самих гостей. Было заметно, что все здесь удивляло и восхищало их, однако никто не мог им рассказать о самом монастыре, здешней жизни. Скорее всего, они очутились в этих местах совершенно случайно, увидев издалека сверкающие кресты. Такие заезжие гости тут не были редкостью. Однако то были свои соотечественники, а теперь — иностранцы.

Надежда робко подошла к ним, приветливо улыбнулась, горя желанием и пообщаться на языке, на котором давно не разговаривала, и помочь гостям. Те изумленно взглянули на незнакомку с большой метлой в руках. И в этом взгляде был застывшим еще один немой вопрос: неужели это монашка?

Rada vam povykladam par zajimavosti o zdejsim klastere(С удовольствием расскажу вам про здешний монастырь[чешск.]), — улыбнувшись, сказала Надежда и, не дав гостям прийти в себя от неожиданности, стала рассказывать им о своей святой обители: ее истории, храме, святынях. Не выпуская из рук метлы, она повела их в храм, оттуда на часовню, где открывался волшебный вид на всю заречную сторону, утопавшую в зелени бескрайних лесов.

Будучи переполнены несказанной радостью, гости покидали монастырский двор в сопровождении очаровательной незнакомки, которая продолжала без умолку говорить и говорить на родном и понятном им языке. Им не верилось, что эта милая jeptiska(монашка) с приятным моравским акцентом, встретилась им не где-то в большом городе, на популярных туристических маршрутах, а здесь, в этой глуши, да к тому же в монастыре, где, как им казалось, доживали свой век одни престарелые люди. Что она забыла здесь? Что делает? С ее блестящим знанием иностранного языка и метлой в руках? Светилась радостью и Надежда, обменявшись на прощание номерами мобильных телефонов и пообещав не терять связь.

Но, едва возвратившись назад, она получила суровый выговор от настоятельницы за то, что оставила благословение и занялась другим делом. Надежда стояла перед ней, низко опустив голову и не понимая, за что ее ругают.

— Матушка, я ведь хотела как лучше…

— А вышло, как всегда, — отчеканила игуменья, не внимая слезам. — Так выходит, когда хотят как лучше, и вместо того, чтобы быть в послушании, исполнять благословение, творят свою волю.

— Матушка, — Надежда продолжала оставаться в полном недоумении, — метла все равно никуда не убежит, я исполню ваше благословение… А гости — они так неожиданно приехали и… А я… Если хотите, я и дальше буду переводчицей, ведь несколькими языками владею, причем свободно.

Игуменья еще строже посмотрела на нее.

— Если ты и дальше желаешь быть переводчицей и общаться с людьми на языках, которыми свободно владеешь, то возвращайся туда, где твои знания востребованы. А мне нужны послушные сестры, пришедшие служить Богу. Коль считаешь работу с метлой унизительной, то…

Игуменья протянула руку, чтобы забрать у своей строптивой послушницы метлу, но та смиренно поклонилась, прошептав со слезами:

— Простите меня, матушка… Простите…

И пошла трудиться дальше, наводя уборку в монастырском дворе.


***


Многое в поведении игуменьи не укладывалось в рамки того, к чему привыкла Надежда и что представляла себе, идя в монастырь. Например, она никак не могла взять в толк, почему их настоятельница сознательно отказывалась от бесспорных благ современной цивилизации: прежде всего, компьютеров, Интернета? Почему все это давным-давно закрепилось в других монастырях, стало для их жизни вполне естественным, но с такой решительностью отвергалось здесь? И кем? Не какой-то малограмотной, забитой старушкой, а высокообразованной, высококультурной женщиной, посвятившей всю свою жизнь до принятия монашества исследованиям в области новейших цифровых технологий? Даже вся необходимая документация, которую вел монастырь, печаталась не на принтере, а на старенькой печатной машинке, под копирку. Для сознания Надежды, владевшей свободно не только иностранными языками, но и компьютером, это было непостижимо.

— Матушка, — с жаром пыталась переубедить ее Надежда, — я готова помогать в этом деле хоть круглые сутки. Вы только представьте: о нашей обители узнают во всем мире, мои друзья помогут сделать нам хорошую рекламу и раскрутить ее в сети, паломники сюда начнут приезжать большими комфортабельными автобусами, а значит будут нормальные дороги, а не лесные тропы.

— Этого я и страшусь, — не разделяя ее восторга, отвечала настоятельница. — Больше всего боюсь именно этого: что наш монастырь превратится в очередной туристический объект с его суетой, торговлей, помпезностью, шумом. Приедут ведь не только истинные паломники, чтобы поклониться святыням, помолиться вместе с сестрами: рядом будет немало самых обычных ротозеев, искателей чудес, прозорливых старцев, каких-то особых откровений, видений. Эти-то вездесущие, не в меру любопытные гости будут мешать молиться всем остальным — и настоящим паломникам, приехавшим помолиться, и нам, насельницам. Почему монастыри всегда находились вдали от шумных городов, вдали от больших дорог? Почему даже в монастырях наиболее ревностные монахи стремились к уединению, совершенно затворялись от всей остальной братии? Как раз поэтому. А если у тебя такое рвение провести сюда Интернет и сидеть целыми сутками за компьютером, то направь эту энергию в другое русло: молись. Монах призван к молитве: это есть его главное делание. А все остальное, каким бы благим делом не казалось или даже не было, отвлекает от молитвы, засоряет ее.


***


Игуменья не пользовалась даже тем, без чего любой современный человек не может обойтись: мобильным телефоном. Он был у всех монахинь и послушниц. У всех, кроме матушки, того самого врача-психиатра, которая решила оставить мир после обследования профессора математики, и того самого профессора — будущей игуменьи Антонии. Несмотря на то, что посетителей при входе просили выключить телефоны или перевести их в бесшумный режим, они издавали звуки на все голоса: пиликали, распевали, трезвонили, визжали, гудели. И не только в карманах, сумочках, ладонях бестактных гостей. Они включались даже у монахинь, послушниц — причем, чаще всего там и тогда, когда должно было молчать абсолютно все, кроме молитвы: во время службы, келейного правила, в храме, в кельях…

— Какое же это монашество? — сокрушалась настоятельница, безуспешно стараясь образумить насельниц, чтобы те расстались со своими телефонами. — Монахи для того уходили из мира, рвали с ним все связи — кровные, родственные, дружеские, деловые, — дабы всецело посвятить себя Богу. Для этого они избирали самые непроходимые, самые недоступные места: пустыни, леса, пропасти, горы, чтобы мир не достучался к ним своими соблазнами, проблемами, заботами. Зачем нужен монахине мобильный телефон? Чтобы каждый день, каждый вечер интересоваться, как там поживают ее дети, внуки, оставленные родственники, мужья? Чтобы все время рваться из монастыря, желая проведать их, повидаться, наслушаться мирских разговоров? Чтобы те тоже названивали им, рассказывали о том, как кто-то из них болеет, кто-то у кого-то родился, кто-то напился, подрался, а кто-то умер? Кому нужно такое монашество? Во имя чего оно? Бога ради? Вряд ли…

— Матушка, — робко пыталась возразить Надежда, — а разве плохо помнить своих родных, продолжать любить их? Разве Господь не заповедал чтить мать и отца?

— Заповедал. Потому что если не будет этого изначального естественного почитания, то не будет и почитания Бога. Однако если мы стремимся к совершенной любви, хотим быть Христовыми учениками, то обязаны оставить все мирские привязанности и следовать за Ним: следовать безоговорочно и без всяких компромиссов с миром. Господь сказал прямо: приди и следуй за Мной. Он не спрашивает, чем ты занят и занят ли вообще чем-то, болен или здоров, есть ли у тебя родители, муж, дети. Ни о чем таком Он не спрашивает, но лишь говорит: «Кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня». И не обещает ничего, кроме Креста: ни здоровья, ни почестей, ни славы, ни денег. Апостолы первыми откликнулись на этот призыв и пошли за своим Учителем: без малейших раздумий, сомнений, страхов, раздвоенности. Оставили все — и пошли. Для тех же, кто цепляется за мир, этот призыв кажется настоящим безумием: если хотите обрести свою жизнь, то должны ее потерять, расстаться с ней; если хотите получить новую жизнь, должны умереть для прежней. Единственный путь в вечную жизнь — это Крест. Не почести, не похвалы, не богатство, не здоровье, а Крест. Если мы слышим этот призыв, но не хотим даже попытаться сдвинуться со своего места — значит, так и не поняли, что такое христианство. Раз ищем какие-то компромиссы с собой, с миром, из которого хотим выйти, чтобы всецело служить Христу, — значит, мы лицемеры, обманщики себя и других, беспорядочные в своих стремлениях, ни горячие, ни холодные. Значит, это о нас говорит Господь: «Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».

Игуменья ласково взглянула на Надежду, понимая ее состояние и духовную неопытность.

— Заповедь любить своих родителей, как и всех остальных людей, с монаха вовсе не снимается. Но эта любовь другого уровня, качества. Она несравненно выше, чем обычная мирская привязанность, даже благодарность.

— Вот видите! — радостно всплеснула руками Надежда. — Я ведь только разочек позвоню, чтобы спросить, как они там, и…

— Погоди, — остановила ее игуменья. — Наша любовь, уважение, внимание, забота о родителях и других людях должны выражаться не в звонках и катаниях по гостям, а…

Матушка строго взглянула на Надежду:

— В молитве о них. Непрестанной молитве. Усердной. Это и есть наша жертва Богу не только за родителей, а за весь мир. Постарайся понять это и не разменять святую молитву, общение с Богом на болтовню по мобильному телефону. Жили ведь раньше люди не только без мобильных, а даже без самых обычных телефонов — и ничего, обходились. Ты можешь представить себе истинного подвижника, аскета с мобильником? Нет? И я нет. Святые отцы оставили нам яркий образ молитвенников, показали личный пример молитвы сосредоточенной, а не рассеянной разными разговорами, отвлечением на суету. И не потому, что в то время не было телефонов. Природа греха, страсти лишь приспосабливается к духу нашего времени, а в своей основе остается неизменной. Любая уступка греху, любой компромисс с ним — это сдача без боя настоящего монашества. Тогда оно постепенно становится декоративным, бутафорным, грубой подделкой. Тогда монах с мобильным телефоном, монах с компьютером и Интернетом, монах у телевизора, монах в телевизоре, монах с гитарой, еще с чем-то чисто мирским воспринимаются уже самими монашествующими как что-то совершенно нормальное. Когда мы занимались в институте наукой, на посторонние разговоры не оставалось ни минуты, а теперь, молясь, и подавно. Монах должен быть занят молитвой и трудом, а разговоры по телефону — это ни то, ни другое. У истинного монаха есть только одна связь: с Богом.


***


Надежду не переставало удивлять, как могла обходиться без мобильной связи ее настоятельница. К ней ведь постоянно кто-то приезжал: бывшие коллеги по науке, влиятельные бизнесмены, благодетели, желавшие помочь развитию монастыря. При этом она сохраняла молитвенную собранность и настроенность. Все эти ежедневные визиты не отвлекали ее от усердной молитвы: и вместе с сестрами в храме, и у себя в келье. Это ее состояние не могло укрыться и от гостей. По едва заметным движениям губ игуменьи и скольжению вязаных четок в ладонях все понимали: настоятельница молится даже тогда, когда общается по делу с приезжими людьми. Молится своим горячим сердцем.

Надежда заметила: всякий раз, когда она начинала совершать молитву, ее кто-то непременно вызывал на связь. Звонила вечно беспокойная мама, звонила вечно веселая сестра, звонили вечно любопытные друзья. Звонки, SMS-ки, постоянные сообщения — все это отвлекало от сосредоточенной молитвы, разрушало ее, нарушало молитвенную настроенность. И это ощущали все, кто пришел в монастырь служить Богу, молиться Ему, но через такой, казалось бы, пустяк, как мобильный телефон, оставались привязанными к оставленному миру. Привязанными крепко. Жестко. Властно.

Слушая наставления игуменьи, Надежда тоже стала ограничивать себя в пользовании телефоном, выключая его во время своего пребывания в монастыре. И сразу ощутила прилив желания молиться, больше времени проводить в храме. Даже привычное общение с такими же послушницами стало тяготить ее. Заметила она и то, как часто, начавшись с духовных вопросов, оно перетекало уже в пустые девичьи разговоры, пересуды, ненужные рассказы о той жизни, которую они намеревались оставить, чтобы посвятить себя служению Богу.


***


Но кое-что в решениях настоятельницы вызывало в душе Надежды внутренний протест, обиды, расстраивало душевное состояние, доводя до слез, отчаяния и даже ропота. Надежде хотелось убедить настоятельницу, что все замечания относительно ее поведения в монастыре безосновательны, но та оставалась непреклонной, решительно требуя неукоснительного выполнения благословений. И чем более беспрекословно она требовала, тем больше Надежде казалось, что игуменья попросту придирается к ней, хочет унизить в глазах других сестер и послушниц. А это вызывало обиду. Она ловила себя на мысли, что одергивая ее в присутствии остальных, игуменья хочет укрепить свой авторитет, власть: дескать, смотрите, мне подчиняется дочка всемогущего господина Смагина.

Особенно непонятным стало решение матушки Антонии взять к себе келейницей не ее, Надежду, — грамотную, подтянутую, всегда опрятную, видную, а недавно приехавшую в их обитель послушницу Софию, настоящую замухрышку: так, по крайней мере, сразу бросилось в глаза Надежде. Та ходила по монастырю с вечно опущенной головой, потупленным взглядом, угрюмая, никогда не улыбаясь, всячески избегая общения с остальными. Да и внешне София разительно отличалась от Надежды: низкорослая, горбатая, хромающая на левую ногу, с въевшейся от постоянных работ на земле и в коровнике грязью под ногтями да незаживающими ссадинами на руках.

«Ну и “красавицу” матушка себе выбрала, — недоумевали остальные, — настоящее пугало огородное: ей не гостей встречать и за игуменьей ухаживать, а над полем ворон гонять — ни одна не пролетит, побоится».

Такие разговоры доходили и до Надежды, сменяя недоумение на озлобление и неприязнь. А когда она получила от игуменьи благословение работать в коровнике, бывшем частью их монастырского хозяйства, неприязнь выплеснулась в горькую обиду, быстро сменившуюся негодованием и гневом. Надежда окончательно потеряла внутренний мир, тишину: вместо этого там бушевали бури обид, подозрений, самооправданий. На ум ничего не шло: ни молитва, ни благочестивые размышления — все вытеснили обида и злость.

«Меня достать хочет, — кипело в душе Надежды, — унизить перед всеми, свою власть показать. Ну и пусть! Пусть возле себя держит эту дуру неотесанную, деревенщину горбатую. Небось, рядом с ней уже не профессором себя чувствует, а целым академиком. Зачем я ей? Ведь и поспорить могу, и свое мнение открыто высказать, и не выслуживаюсь перед ней, как некоторые. Зачем ей умные? Она сама вся из себя. Хороша “профессорша”, нечего сказать. Представляю, что о ней думают бывшие коллеги, когда приезжают сюда, а им навстречу выходит чумазое пугало».

Эти мысли разгорались в душе Надежды все с большей силой, приводя ее временами в бешенство и отчаяние, внушая бросить, плюнуть на все и найти обитель, где, как ей казалось, царит настоящая справедливость, уважение, любовь, мир и согласие. А эта строптивая настоятельница пусть остается, мнит из себя кого угодно и окружает себя кем угодно. Свет клином на ней не сошелся.


***


Обиды жгли душу Надежды, нещадно терзали ее, требуя постоять за себя, высказать настоятельнице все, что кипело, а потом покинуть обитель. И Надежда была готова сделать это, как вдруг ее охватило то, к чему она была совершенно не готова, не знала, как с этим бороться, как справиться. Поэтому решила остаться.

Ее душу охватила… блудная страсть. Похотливые мысли, неизвестно откуда хлынув нескончаемым потоком, не давали ей покоя ни днем, ни ночью, ни в храме, ни в келье. Они навязчиво лезли и лезли, являясь в бурных сновидениях, заставляя вместо молитвы блуждать взглядом по молящимся паломникам: мужчинам и молоденьким девочкам. Надежда не знала, как отогнать от себя эту грязь, это мучительное, изнуряющее всю плоть наваждение.

Да, она была еще нетронутой, зная обо всем сокровенном лишь то, что было естественным, и всячески сторонясь всего противоестественного. Время от времени в ее молодом девичьем организме просыпались влечения, свойственные всякой живой природе. Но слушая наставления игуменьи, внимая ее советам, читая жития святых, прошедших через плотскую брань, Надежда старалась следовать их примеру: строго соблюдала пост, не давала себе много спать, не переедала, не увлекалась сладостями, следила за помыслами. Кроме того, перед ней с детства был живой пример ее семьи, где никогда не велись грязные разговоры, не пересказывались «сальные» анекдоты. За Павлом Смагиным — человеком не только очень состоятельным, но и очень общительным, видным, благородным, пользовавшимся популярностью среди женщин — не велось грязных сплетен, никто не мог уличить его в изменах, порочных связях, скандалах. О его жене, Любови Петровне, и говорить нечего: она была образцом материнства, семейной чистоплотности, верности мужу, детям.

Надежда не могла понять, откуда в ее чистую душу хлынула вся эта грязь, похоть. Накопив обиды на свою настоятельницу, она не знала, как лучше подойти к ней и открыть мучившие помыслы. Обиды смешались со страхом наказания, боязнью, что теперь уже сама игуменья, имея право на гнев, выставит ее за ворота обители, и сделает это так же решительно, как делала всегда, обличая Надежду — в присутствии всех сестер. Но преодолев страх, Надежда робко постучалась в келью духовной наставницы и, с поклоном войдя туда, открыла все, что творилось, кипело на душе, разрывало ее на части, жгло, немилосердно палило, уничтожало ее.

Выслушав, игуменья вместо негодования ласково обняла Надежду.

— Скажи: ты, случаем, ни на кого не держишь обид? Никого не осудила? Может, ненароком, сама того не желая?

— Да, матушка… — прошептала Надя, сгорая от стыда и делая решительный шаг, чтобы очиститься от всей скверны. — Осудила… И не ненароком, а во гневе… Услаждаясь им… И осудила не кого-то, а вас… Вас прежде всего… Простите меня, если можете…

И, оставаясь в теплых материнских объятиях игуменьи, горько заплакала…


***


…Надежда еще долго сидела в келье настоятельницы. Та угостила ее ароматным чаем, быстро восстановившим силы и бодрость.

— Все, что произошло с тобой, — от гордости, — стала вразумлять игуменья Надежду. — Господь дал тебе урок, чтобы ты смирилась и научилась тому, что если нас оставит, отойдет Его благодать, мы неизбежно падаем и превращаемся из послушных слуг Божиих в посмешище демонов. Поэтому смиряйся, укоряй себя, проси у Господа, Его Пречистой Матери даровать дух смиренномудрия, дабы осознать, что без Христа мы — ничто, ибо Сам Господь говорит, что без Него не можем делать ничего доброго. Теперь ты сама видишь, к чему приводит гордость, как падает человек. И чем больше гордость, тем глубже и опаснее падение. Но и не огорчайся: все с тобой происшедшее — это искушение, оно пройдет. Господь Своим промыслом попускает искушения для нашей же пользы, дабы таким образом через наш собственный духовный опыт научить нас мудрости. Это шторм, неизбежный для каждой христианской души, а для души монаха — просто необходимый для того, чтобы выбросить на берег весь мусор, хлам, который скопился на дне ее во время штиля. Не нужно огорчаться чрезмерно, доводить себя до отчаяния, ибо это — от врага нашего спасения дьявола, такая печать может привести к охлаждению и небрежению в дальнейшей борьбе. Сражайся с собой, сражайся со всем, что подсовывает, внушает дьявол, презри его, покажи, что ты не считаешься с ним — и он, как отец гордыни, отойдет от тебя. А доколе ты считаешься с ним — не отступит.

Помни, что через поприще этой борьбы прошли все святые. Брань их доходила до того, что они закапывали себя в землю, погружали свои тела в ледяную воду, брали ядовитых змей и клали себе на грудь, желая умереть, но не быть побежденными дьяволом и похотями плоти. Нам же, слабым и немощным, Господь не попустит брани, превышающей наши силы и всегда подаст Свою помощь. Однако, поскольку в нас живет гордыня, Бог попускает духовную брань, чтобы смирить нас. От такой брани, если мы придем в смирение, много пользы для души нашей. Через эту брань у нас отверзаются очи духовные, мы начинаем осознавать, кем есть на самом деле без Бога. Поэтому говорю тебе: смиряйся, смиряйся и еще раз смиряйся. Только это лекарство способно спасти, исцелить нас от болезней души, прежде всего, гордыни. Господь по Своей любви послал тебе эти искушения, чтобы ты образумилась, смирилась и попросила прощения. Дьявол опытен, мы немощны, а Господь всемогущ и милостив к нам. Вооружайся не обидами, а верой в Бога, твердой надеждой на Него и знай, что никакие силы, никакие демоны не смогут тебе сделать ничего свыше того, что велено Богом.

— Путь истинного монашества — это путь совершенного самоотречения от мира и всего, чем этот мир привязывает нас к себе, держит, не хочет отпускать, — матушка Антония снова старалась терпеливо объяснить юной послушнице цель подвига, к которому та готовила себя. — Сейчас много говорят и пишут о том, что христианство — религия веселья и радости, а монашество, дескать, все облекает в печаль и черную одежду. Найди хотя бы одного сектанта, ставшего монахом: а ведь все они много кричат о том, что именно они являются истинными христианами. Найди, покажи мне хотя бы одного, кто раздал все, что имеет, отрекся от всего, даже собственного имени, и ушел служить Богу.

Противники монашества хотят убедить нас, что христианство — это религия жизни и что говорит она о жизни, а монашество все твердит о смерти, об одной смерти и ни о чем больше. А еще сектанты учат, что Христос не требует от нас никакого подвига, что аскетизм, подвижничество нигде не указаны в Евангелии. Якобы, подвиг монашества является следствием не любви к Богу, а наоборот: эгоизма, себялюбия, заботы только о себе самом, о своем личном спасении, а никак не о ближних и не обо всем мире. Нам говорят, что этот подвиг не только не приносит никому пользы и никому не нужен, но даже вреден. Спрашивают: кому польза от того, что я отказал себе в том или другом удовольствии, ел капусту и картофель вместо мяса? И ведь такие рассуждения можно ныне услышать не только от ярых противников монашеского образа жизни — сектантов, но и от людей, именующих себя православными и вместе с тем выступающими за реформацию многовековых традиций Православия. Эти люди внушают нам, что время монашества прошло, что сейчас в нем нет никакой необходимости.

Православию во все времена было нелегко, трудно. Ныне же пришло время особо изощренных искушений. И вот что характерно: чем сильнее нападки на Церковь Христову, чем глубже нравственное падение общества, чем наглее насаждается неверие, вседозволенность, культ наживы, разных наслаждений и удовольствий, тем более злостными и прямо бешеными становятся нападки на монашество. И чем сильнее Христовым врагам хочется поскорее ниспровергнуть Церковь, тем более у них разгорается желание, прежде всего, уменьшить в ней число монахов и монастырей, преградить людям путь к подвижничеству, уронить в глазах всех этот подвиг веры. Оно и не дивно. Ведь знают слуги дьявола, что с падением монашества и Православия падет все православное: смиренномудрие, богослужение, покорность церковной власти… Знают это — поэтому с тем большею злобою ополчаются против нас.


***


…Настоятельница задумалась.

— Давай-ка на минуту согласимся, что подвижничество вообще, а монашество в особенности, требует от человека чего-то противоестественного. Предположим, что это так на самом деле. Тогда почему во все времена монастыри были переполнены, а желающих принять монашеские обеты — хоть отбавляй? Неужели все, кто выбирал для себя монашество, были какими-то извращенцами общественной жизни? Стоило только открыться хоть небольшому монастырю — как тотчас же в нем появлялись насельники.

Монашество наложило печать святости на душу всего православного народа, сделало ее доступной к святым запросам и влечениям к Богу и небу. Монашество наложило печать порядка, мира, чистоты и на семью, сделав ее «домашней церковью», дало обществу те нравственные ориентиры, по которым живут черноризцы: повиновение старшим, послушание, безгневие, терпение, смирение, упование на милость и волю Божью, равнодушие к материальным благам, комфорту.

Неужели подвиг монашества, если бы он был на самом деле противоестественным, мог принести такие плоды? А если всякое христианское подвижничество называть неестественным и таким считать, тогда с тем же основанием следует считать неестественными все христианские добродетели, ибо все они требуют подвига и сдержанности. Или не так?

Надежда улыбнулась.

— Есть люди, всецело преданные Богу и Церкви, высокому религиозному служению, — продолжала игуменья. — Они желают до конца безраздельно отдаваться служению Богу, они живут только этой идеей, они служат только Церкви. Естественно ли им запрещать такое целостное и безраздельное служение? Богоматерь, Иоанн Креститель, Иоанн Богослов, апостол Павел, сотни, тысячи подвижников благочестия, веры. Можно ли было их принудить к браку и семье? Сам Спаситель, совершеннейший Человек, восприявший все человеческое — от рождения и младенчества до голода, страданий и смерти, однако, не имел семьи, ибо семьей Его был весь род человеческий. И это не было нарушением законов естества.

Пусть бы задумались те, кто осуждает монашество, выступает против него, называя противоестественным: разве воины идут на битву с женами? И разве мало таких обстоятельств жизни, при которых, ради служения долгу, было бы прямо неестественным связывать себя обязанностями мирскими? Почему же в религиозном служении Высшему Началу надо насильно навязывать иной закон? Напротив, здесь часто господствует правило: кто может, тот должен совершить подвиг; «кто может вместить — да вместит». И для могущего вместить, очевидно, подвиг монашества является абсолютно естественным.

Надежда слушала и слушала свою наставницу, а по щекам текли слезы. Но это уже были не слезы обиды, досады, разочарования, а, напротив, слезы, омывавшие душу от всего, что тяготило ее.


Чудо-яблочко


После борьбы с искушениями, которые обрушились на Надежду, в ее душе воцарились тишина и покой — как после сильной бури. Исповедь игуменье всего, что разрывало душу, захлестывало обидами, ропотом, подозрениями, нашептывало оставить монастырь и начать искать «более справедливую» обитель, привела Надежду в тихую гавань, где она могла продолжить жизнь, к которой стремилась. Теперь она каждую свободную минуту зачитывалась творениями святых отцов, черпая там все новые и новые силы для укрепления себя в монашеском подвиге.

В мыслях Надежда часто возвращалась и к наставлениям игуменьи, которая не один раз беседовала с послушницами о монашеском делании.

— К сожалению, люди, и даже церковные, не всегда понимают, что такое монашество, хотя большинство святых были именно монахами, — наставляла она. — Монашество есть тайна общения человеческой души с Богом, тайна духовного совершенствования. Поэтому до конца понять монашество может лишь тот монах, который, еще живя в миру, уже был причастен к нему: общался с монахами, посещал святые обители, «лепился» к ним, внимал советам опытных духовников, живущих там. Чтобы все это понять, человек должен иметь на это личное произволение, должен уметь внимательно прислушиваться к своему внутреннему голосу. И поэтому далеко не с каждым можно и нужно говорить об этой духовной тайне.

Нельзя стать монахом сразу, вдруг, как в сказке. К монашеству необходимо себя готовить, еще живя в миру. Когда человек будет внутренне готов к вступлению в обитель, Господь Своим Промыслом непременно его туда приведет. Много кто хотел и хочет быть монахом, да не всем это благословляется. Монашеская жизнь таинственна, глубока, очень трудна, и мало кто способен быть настоящим служителем Бога.

Особенно вредны и опасны радужные представления о духовной жизни в монастыре. Это своего рода прелесть. Человек приезжает в обитель, думая, что его там все ждут с распростертыми объятиями, что своим решением вступить в монастырь он оказывает благодеяние обители и даже Богу. Ложная и очень гордая мысль! Довольно часто приезжающие в обитель считают, что немедленно попадут в общество святых, духовно совершенных людей, неких прозорливцев, чудотворцев, что через два-три года они сами станут святыми и прозорливыми и пойдут в мир проповедовать идеалы духовной жизни. Это глубоко ложное представление, которое может привести человека в состояние бесовского прельщения.

Тот, кто хочет стать монахом, еще в миру должен постараться приобрести правильный духовный настрой: с одной стороны — ревностный, с другой — смиренный, покаянный. Человек, вступивший в святую обитель с таким настроем, будет его развивать и дальше, в нем начнут углубляться понятия о духовной жизни, расти добродетели. Если же он вступит в монастырь с неправильным настроем, то принесет с собой враждебный истинному монашеству дух мира. Чтобы этого не случилось, сначала необходимо избавиться от ложных мнений, представлений, от своей прелести. И лучше всего это сделать именно в миру.

Матушка Антония не уставала наставлять своих сестер, а особенно послушниц в том, с каким духовным состоянием человек, решивший оставить мир и посвятить себя всецело служению Богу, обязан вступать в монашеский подвиг.

— Он должен приходить к Богу с глубоким, искренним покаянием, сознавая себя грешником. Неправильно считать себя неким праведником и приходить в монастырь, чтобы еще больше умножить эту свою мнимую праведность. Монастырь — это место покаяния, покаянной молитвы. Человек приходит в святую обитель, чтобы увидеть не чьи-то, а прежде всего свои собственные грехи. Человек приходит искать Бога через монашеский образ жизни: не кого-то чему-то учить, а учиться самому. Поэтому изначально надо иметь настрой смиряться, тоесть спокойно воспринимать извне то, что может быть неожиданным или даже неприемлемым.

Мало прилежно исполнять монашеское правило, жить за монастырским распорядком, ходить в храм. Бывает, кажется, что вы уже свободны от мирских пристрастий, явных грехов: никого не ограбили, никого не обманули, никого не ударили. А о ком-то плохо подумали? На кого-то косо взглянули? Или это, по-вашему, не грех? Или забыли, о чем говорит Господь? Вы думаете, я не вижу, не замечаю, не чувствую, какой ревностью, завистью наполняются ваши души, когда кого-то из вас приласкаю, приглашу к себе в келью? Между вами вспыхивает борьба, чтобы быть первой, а не слугою всем остальным. Вот что необходимо вырывать с корнем, как сорняки. Не вырвете — сорняки задавят ростки всего доброго и благочестивого. И будете монахинями лишь внешне, а внутри — сплошные сорняки.

Приходя в монастырь, будущий монах должен иметь прежде всего ревность о духовном спасении. Нужно представлять себе, какие труды в монастыре ожидают — и телесные, и духовные, — и относиться к ним с ревностью, ни с кем не споря и ни чему не противясь, кроме греха. Каждый получит награду свою.


***


От настоятельницы Надежда получила новое послушание: отныне она помогала старшим сестрам продавать паломникам свечи, церковные книги, иконы — словом, все, что предлагал любой монастырь. За время, что Надежда провела в обители, гостей заметно прибавилось. Она теперь весь день проводила в храме, присутствуя и на службах, и на молебнах, первой встречая всех, кто входил сюда. Быстро привыкла она и к тому, как на нее смотрели некоторые гости: кто с удивлением, кто с недоумением, а кто и с осуждением. Многим было невдомек, что привело ее сюда: какая-то беда, разочарование в жизни, духовные поиски? Чувствуя на себе эти пристальные взгляды, Надежда опускала глаза, стараясь ничем не отвечать, сохраняя внутреннее спокойствие, сосредоточенность, душевное равновесие и непрестанно творя молитву.

Случалось, что кто-то из гостей узнавал в этой послушнице дочь Смагина — того самого кандидата в мэры, чьи портреты мелькали по всему городу, призывая голосовать на предстоящих выборах. Кто-то исподтишка старался сфотографировать ее на мобильный телефон, несмотря на просьбы ко всем гостям не пользоваться камерами на территории монастыря.

Все это уже не возмущало Надежду так, как это случалось на первых порах. С благословения настоятельницы она даже вступила в диалог с журналистом, который специально приехал в обитель, чтобы пообщаться с дочерью кандидата в мэры и понять мотивы ее жизненного выбора. Он не стал прятаться, а попросил Надежду поговорить обо всем открыто.

— Что может вам дать эта жизнь больше того, что уже дал вам ваш родной отец? — поинтересовался он, идя с Надеждой по монастырскому саду.

— Да, мой отец очень состоятельный и влиятельный человек, — Надежда улыбнулась. — Но даже его связей и состояния не хватит, чтобы приобрести то, что я нашла здесь.

— И что же именно? — иронично взглянул собеседник.

— Смысл своей жизни, — лаконично ответила она.

— И в чем же? Может, и нам, непосвященным, откроете эту великую тайну?

— В Боге.

— Выходит, всем, кто верит в Бога, одна дорога — в монастырь? — не удовлетворился ответом корреспондент.

— Каждый выбирает свою. Моя дорога к Богу — через монастырь. Другой дороги лично мне не нужно.

— И все же я не пойму: зачем нужно было уходить в монастырь из вашей прежней жизни, где вы были обеспечены абсолютно всем?

— Мудрые люди говорят: в монастырь не уходят, а приходят. В монастыре жизнь только начинается. Настоящая духовная жизнь. А за воротами монастыря остается вся остальная жизнь. Кто приходит в монастырь? Об этом написано в Евангелии. Господь обращается ко всем, кто в Него верит: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Вот мы и пришли сюда, грешные и нуждающиеся, чтобы обрести здесь покой от страстей и грехов и очистить сердце, чтобы быть с Богом.

— И это говорите вы, дочь самого Павла Смагина? Вы — грешница? — от изумления гость едва не выронил включенный диктофон.

— А что, не похожа? — спокойно ответила Надежда, кротко улыбнувшись.

— Мне почему-то всегда казалось, что в монастырях живут святые, — журналист выключил диктофон, спрятал его в сумку, но не прекратил разговор. — Ну, если уж и не все, то большинство…

— Так не только вам кажется. Всегда трудно себе признаться, что ты никакая не святая, хоть и живешь в монастыре, и носишь «святую одежду», особенно если сравнивать себя с книжками, которые читала до монастыря и которые у каждого православного стоят на полках — о том же Сергии Радонежском, Серафиме Саровском. А еще труднее смириться с тем, что твои слабости доставляют неприятности другим сестрам. Но когда видишь, как тебя терпят, тогда и сама начинаешь немощи ближних терпеть с радостью и благодарностью. Не помню точно кто, но один старец сказал так: «Монахини в монастыре — что камушки в мешочке. Их набрали вместе и трясут, чтобы пообтесались друг о дружку, пока не станут кругленькими, ровными. А как пообтешутся — то и других перестанут цеплять, и сами раниться перестанут».

Корреспондент добродушно засмеялся.

— Да, удачное сравнение. Главное, что очень доходчиво. Значит, вы — один из камушков?

— А что, не похожа? — все так же ответила Надежда и кротко улыбнулась.

Гость уже собирался расстаться, но Надежда остановила его.

— Наверное, я вас удивлю еще больше, если скажу, что монастырь — это особое Зазеркалье.

— Алиса в стране чудес? — снова рассмеялся журналист. — А лично вы кто в этом Зазеркалье — уже не камушек, а сама Алиса?

Загрузка...