Анатолий Кузьмичев НОЧНАЯ ПРОВЕРКА Год жизни и службы лейтенанта Александра Игнатьева, описанный им самим Повесть

Печатается с сокращениями

ПРЕДСТАВЛЯЮСЬ ПО СЛУЧАЮ

…Под крылом самолета о чем-то поет

Зеленое море тайги.

Меня буквально измотал этот игривый мотивчик. Я никак не мог от него отвязаться: слова повторял про себя почти бессознательно и так же почти бессознательно, наверняка раздражая соседа, пристукивал в такт левой ногой:

Под крылом самолета о чем-то поет…

Не было! Никакой тайги не было под крылом самолета! Были только сплошные, освещенные солнцем облака, похожие сверху на бесконечную отару белых баранов, — над ними, казалось, совершенно неподвижно висел наш не очень-то быстроходный, но достаточно шумный «Антоша» — Ан-24.

Посадка по расписанию предстояла через полтора часа — в населенном пункте, где размещался штаб полка. А уж оттуда мне надо будет добираться дальше — на «точку». Или вертолетом или катером — так, по крайней мере, проинформировали меня толкавшиеся в штабе всезнающие старожилы. «Точки» наши (раскрою секрет — зенитные ракетные дивизионы) — в лесу, вдали от больших дорог и селений, и у каждой из них, выражаясь современным языком, практически автономная система жизнеобеспечения.

Мы прилетели на место точно по расписанию — в тринадцать тридцать пять местного времени, и примерно через час (добирался двумя автобусами) я уже подходил к проходной военного городка, о котором здесь, как я понял, знал каждый мальчишка.

Формальности в проходной были выполнены строго, но быстро. Дежурный сержант проверил мои документы, доложил кому-то по телефону, потом сказал в трубку: «Есть!» — и повернулся ко мне.

— Проходите, товарищ лейтенант. — Он вывел меня внутрь городка и показал на длинное двухэтажное строение: — За углом первая дверь.

В комнате, куда я вошел, сидели трое: слева — за электрической «Оптимой» — старшина, сверхсрочник, на диванчике справа очень моложавый, но с сединой на висках майор и прямо за письменным столом — тоже майор. Судя по диспозиции, он и был тут главным.

— Товарищ майор! Лейтенант Игнатьев…

— Весьма рад, — как-то очень уж по-граждански сказал майор, когда я доложил, что я, лейтенант Игнатьев, прибыл к ним в часть для прохождения службы. — О вашем прибытии уведомлен. Направляетесь в дивизион подполковника Мельникова. — Он кивнул в сторону майора, сидевшего на диване: — Познакомьтесь. Заместитель командира дивизиона по политической части майор Колодяжный Виктор Александрович.

Я повернулся к поднявшемуся с дивана Колодяжному, сдвинул каблуки, вскинул руку к козырьку своей новенькой фуражки.

— Александр Иванович? — спросил Колодяжный. — Правильно?

— Так точно.

— Ну и отлично! — Темные глаза майора глядели на меня в упор, и кажется, в них было немного добродушной усмешки. — Отлично, отлично! — повторил он. — Мы всегда рады новому пополнению. Я приезжал сюда по делам, узнал, что вы сегодня прибываете, ну и решил подождать…

— Спасибо, товарищ майор.

— Не за что, лейтенант. Обычное дело. Так что если у товарищей из штаба к вам больше ничего нет, то будем двигаться.

— Я готов, товарищ майор.

Майор за столом сказал:

— Правильно, двигайтесь. — Он протянул мне бумажку: — Вот предписание, а сейчас дадим телефонограмму для порядка. Вопросов нема?

— Нет.

— Тогда счастливого плавания!

Да — мы шли по реке на самой обыкновенной моторной лодке. Вверх по течению, против расходившейся, свинцово-тяжелой на взгляд волны. Лодку вел молоденький солдат — ловкий, серьезно-деловой, краснощекий. Было ветрено, навстречу нам, похожая на снежные заряды, шквалом била иногда холодная, просвеченная солнцем водяная пыль, лодку крепко покачивало — она словно перепрыгивала с волны на волну, и Колодяжный, видно, жалея меня, знаком приказал мотористу малость сбросить обороты.

«Начинаются дни золотые!» — думал я, осматриваясь и стараясь почему-то отмечать не то, что здесь было хорошо, а то, что было плохо: встречный ветер, рваные, стремительные облака над угрожающе синей рекой, дикий лес по обоим ее берегам, мрачное выражение лица сидевшего на корме солдата, изучающий меня майор Колодяжный. А ведь на самом-то деле (это мне пришло в голову уже потом), а ведь на самом-то деле здесь все было очень красиво: реки такой силы и такой ширины я никогда в жизни еще не видел, влажный речной ветер был без единой пылинки, чист и свеж, леса по берегам — величественны и нетронуты. И солдат-рулевой не был мрачен — просто он сосредоточенно и добросовестно делал свое дело. А майор Колодяжный, сидевший напротив меня, не подозрительно, не упрямо-изучающе присматривался ко мне, а вполне дружелюбно и, наверно, прекрасно понимал, о чем я думаю.

— Вы женаты? — спросил он, нащупывая в кармане сигареты.

— Пока нет.

— Что ж, это, с одной стороны, хорошо, с другой — все-таки плохо… — В подробности замполит дивизиона вдаваться не стал, но было не так уж трудно догадаться, что именно имел он в виду — наверняка и трудности с жильем и опасения, как бы я не вздумал, как говорится, «пошаливать». — Комсомолец?

— Кандидат в члены партии.

— О! Это совсем отлично! У нас каждый коммунист на вес золота. Отлично, отлично! А как насчет спорта?

— Первый разряд — пулевая стрельба и шахматы, второй — самбо.

Вышло это, по-моему, немножко хвастливо, но ведь из песни слова не выкинешь: у меня действительно были разряды и по пулевой стрельбе, и по самбо, и по шахматам.

— Н-ну, брат! — очень довольно протянул замполит. — Будем считать, что нам крупно повезло. — И, заметив мою улыбку, добавил: — Говорю вполне серьезно. Со спортсменами-разрядниками у нас не очень. Это хорошо, что вы такой разносторонний человек… А еще один вопрос можно?

— Пожалуйста, товарищ майор.

— С охотой к нам едете?

Я пожал плечами и решил быть откровенным:

— Служить где-то надо.

— Надо, — кивнул замполит. — Это верно: служить надо. И, как говорится, не за страх, а за совесть.

Минут через сорок мы были на месте. Лодка подошла к добротно сооруженному бревенчатому причалу на просмоленных сваях, солдат-рулевой выключил мотору замполит успел выбраться на причал первым, принял у меня чемоданы, протянул загорелую, не грубую, но очень сильную руку:

— Прошу.

Мне было как-то неловко «держаться за ручку», и я почувствовал, что чуть-чуть покраснел:

— Спасибо. Тут чепуха, я сам.

— Ну, конечно! — засмеялся Колодяжный. — Молодежь нынче оч-чень самостоятельная пошла. Держите, говорю!

Лодка качнулась, скребнув бортом по бревну, отошла от причала почти на полметра, и, если бы я не ухватился за руку замполита, бултыхаться бы мне через секунду в воде.

Нет, я не хочу возводить этот микротрагикомичный эпизод в ранг символа, но теперь, когда я «разменял» второй год офицерской службы, хочу сказать, что все время чувствовал руку майора Колодяжного — главным образом, разумеется, в переносном смысле…

От причала через голый каменистый бугор уходила в глубь темного леса тропка.

— Вот по этой тропочке, Александр Иванович, и шагом марш! — весело сказал Колодяжный. — Чемоданчик один разрешите?

Я не разрешил. Я сказал: «Извините, мне удобней, когда в двух руках», — и он не стал настаивать; я и в дальнейшем не раз убеждался, что он умеет если не читать, то с очень большим приближением угадывай чужие мысли.

— Тут у нас, конечно, и шоссе есть, и подъезды, и запасные пути, — продолжал замполит, идя чуть впереди меня, — но мы обычно, особенно летом, пользуемся рекой — приятней, да и горючего расходуется меньше. Зимой — другое дело, а сейчас — благодать.

Тропка виляла среди древнего кедровника, мимо отшлифованных дождями и ветрами камней, мимо поваленных старых деревьев, мимо замшелых пней, заросших разлапистыми, как пальмы, папоротниками.

— Рыбалка у нас отменная, — не без гордости сказал вдруг Колодяжный. — Даже зимой.

— Во время полярной ночи?

— Формально у нас тут полярной ночи не бывает, но фактически… До зимы недолго — сами все увидите. Мне, между прочим, северное сияние один раз довелось наблюдать. Картина непередаваемая! Специалисты говорят, что в наших краях это редчайшее явление. Но мы, как видите, себе устроили. — Колодяжный мотнул головой куда-то вверх: — Попросили там в порядке исключения после отлично проведенного боевого дежурства. И нашу просьбу удовлетворили.

Не знаю, как насчет северного сияния — мне его видеть пока не доводилось, а вот картина, которая минут через десять открылась передо мной, была действительно изумительной. Мы поднялись по тропке на пригорок, прошли между деревьями еще метров двести — и тут я увидел… Представьте себе небольшую поляну, всю залитую золотым светом солнца, стерегущие ее со всех сторон огромные кедры и ели и среди этих кедров и елей — чистенькие, аккуратненькие одноэтажные здания с красными крышами, спортивную площадку с полосой препятствий, дымок над кухней, здание клуба… Не военный городок, а миниатюрный дачный поселок.

— Огневой отсюда не видно, — сказал Колодяжный, когда я остановился в изумлении, — а станции, если посмотреть отсюда повнимательней…

Станции я уже увидел сам. Спецмашины стояли среди деревьев под маскировочными сетками в неглубоких капонирах и, если как следует не приглядеться, были почти неразличимы, только в одном месте поднималась над кедрами антенна.


В армии свои железные законы, основанные на общевоинских уставах вооруженных сил. Так вот, согласно одному из этих уставов, а именно Уставу внутренней службы, по прибытии в часть мне надлежало представиться командиру части, в данном случае командиру дивизиона, его заместителям, потом — командиру подразделения, то есть командиру стартовой батареи.

Вроде бы просто формальность, правую руку к виску: «Товарищ полковник (подполковник, майор, капитан)! Представляюсь по случаю…» — и так далее, как положено. Но скажу откровенно: чем больше я служу, чем больше сталкиваюсь с требованиями уставов на практике, тем чаще вспоминаю нашего училищного Пал Палыча (полковника Горбунова), который, кроме всего прочего, вел у нас курс общевоинских уставов и который любил говаривать: «Каждый устав — это сплав целесообразности, гармонии и поэзии: в них все продумано, ничего лишнего, в любой статье — определенная разумная идея и глубочайший смысл, выработанные, проверенные и закрепленные годами мирной и фронтовой службы войск… Начнете служить, товарищи будущие офицеры, — убедитесь в этом сами». Теперь я думаю: если бы не было уставной церемонии представления или прими меня тогда подполковник Мельников не так, как требует устав и как он меня принял, многое, может быть, могло бы сложиться по-другому.

Всю иерархическую лестницу от командира дивизиона до командира стартовой батареи я прошел за полчаса максимум. Дело облегчилось тем, что в кабинетике у подполковника Мельникова как раз находились все его заместители, в том числе и майор Колодяжный, а командир стартовой батареи капитан Лялько, к которому я пошел потом, только что закончил занятия с командирами расчетов и сидел у себя в канцелярии.

Древняя армейская истина гласит: командир не невеста, его не выбирают (между прочим, как и родителей, и сходство это весьма символично), но, несмотря на это, подполковник Мельников мне понравился.

Когда я вошел в его кабинет, я сразу почувствовал, что сделал это не вовремя: у командира дивизиона шло какое-то деловое совещание. Неловко сейчас говорить, по я тогда подумал, что он меня турнет. Отступать же было поздно. Я громче, чем требовалось, щелкнул каблуками:

— Товарищ подполковник! Лейтенант Игнатьев…

Нет, он меня не турнул — совсем наоборот: поднялся, выслушал мой доклад, потом вышел из-за стола, протянул руку:

— Рад вашему прибытию. Телефонограмма была, так что порядок. Взвод принимайте завтра у прапорщика Гущина. Сегодня отдохните с дороги и осмотритесь. Относительно жилья, поскольку вы холостяк, — офицерское общежитие. — Мельников вернулся к столу, приоткрыл лежавшую там папочку. — Дом два, комната тоже два. Там три койки. Одна — ваша. Дежурный даст провожатого — на всякий случай: заблудиться тут невозможно. Если только в тайгу свернуть. Кстати, майор Колодяжный доложил мне, что вы спортсмен, шахматист. Это очень хорошо. Думаю, что служба у вас пойдет нормально.

Скрывать не буду: такая встреча меня обрадовала и ободрила.

Понравился мне командир дивизиона и внешне. Мы, лейтенанты, только что выпущенные из училища, иногда думаем, что подполковник не может быть не солидным как в смысле возраста, так за редким исключением… э-э… и в смысле фигуры. Валерий Федорович Мельников полностью опроверг эту, казалось бы, аксиому. На вид он был, может быть, всего лет на пять старше меня, и, как выяснилось потом, ошибся я ненамного: подполковнику Мельникову шел только тридцатый, а звание свое он получил досрочно — за успешное испытание и освоение комплекса, которым был теперь вооружен дивизион. Рост — средний, черноволос, чернобров, на смуглых щеках румянец никогда не курившего человека. А на тужурке слева — первая в ряду — вишневая, с серой полосой посередине планка ордена Красной Звезды. Это тоже что-нибудь да значило!

О заместителе командира дивизиона по политчасти я уже говорил и о своем отношении к нему тоже, остальным заместителям подполковника Мельникова я представился, по существу, ради формальности, потому что по службе потом мы сталкивались очень редко. Но и они показались мне людьми деловыми, прямыми и объективными. А мой непосредственный начальник — командир стартовой батареи капитан Лялько Григорий Иванович, также обладавший всеми этими достоинствами, ошарашил меня своими лихими, почти буденновскими усами. А когда в разговоре выяснилось, что он кончил наше училище только семь лет назад, еще до назначения туда моего отца, я вообще пришел в телячий восторг и — стыдно сказать — даже чуть не прослезился. Начали вспоминать — и пошло-поехало!

— Хорошее времечко было, лейтенант, — курсантская наша молодость. Как годы студенчества, наверно. А служба началась, и пошли текучка, планы, цифирь — когда надо и когда не надо. Ей-богу, сказали б сейчас — снова в училище, вернулся бы не раздумывая, а если б еще и годы сбросить… Э! Фантастика! Надо как-нибудь съездить туда, по дороге в отпуск завернуть — все-таки альма-матер…

Мне тоже вдруг захотелось обратно в училище, хотя и расстался я с ним совсем недавно. Я уже не глядел на командира батареи — я смотрел перед собой в широкое окошко канцелярии и видел далекую курсантскую казарму, наши койки, наш сад, который посадили курсанты первого послевоенного набора (тогда училище было артиллерийским) и который считался сейчас лучшим в городе, наш большой бассейн у фонтана — там плавали караси, вспоминал наши классы, занятия, летние лагеря, учения, учебно-боевые стрельбы на полигоне…

Все тогда вспомнил, и за всем этим, точнее, на фоне всего этого — Рина, серые удивительные глаза, тяжелые золотые косы…

Лялько сказал, что дела лучше начинать завтра с утра, а сегодня рекомендовал отобедать в офицерской столовой и отдыхать.

Солдат из штабных ждал меня на улице, сидя на скамейке и покуривая в кулак сигарету. Он вскочил, когда я вышел от Лялько, бросил окурок в урну и стал ждать моих приказаний.

— Ну, идемте, — сказал я. — Показывайте, где тут у вас дом два.

Домик находился, разумеется, в жилой части городка, за проходной, прямо у леса. Крылечко под навесом, коридорчик, из коридорчика две двери: одна (на ней номер «1») направо, другая (номер «2») налево.

— А кто тут еще живет? — повернулся я к своему провожатому.

— В первом номере техники с СРЦ[7], а во втором командир стартового взвода лейтенант Нагорный и техник системы лейтенант-инженер Моложаев, секретарь комсомольского бюро дивизиона.

«Т-так… Значит, один коллега, а другой вроде начальства. Ясно».

Я постучал в дверь с цифрой «2».

— А вы безо всякого заходите, — заметил солдат. — Тут всегда открыто. Товарищи офицеры с занятий прямо в столовую ходят, домой придут не скоро. Сейчас тут никого.

— Понял, — сказал я. — Что ж, спасибо. Вы свободны.

В пустой предвечерней комнате было тихо и грустно. Аккуратно, по-казарменному застеленные койки, тумбочки возле каждой, вазочка с цветочками — на квадратном столе, посередине, графин с водой и граненый стакан. На стене, над койкой, которая стояла в углу, — портрет Альберта Эйнштейна. Рядом — настенный календарь с цветными фотографиями. Окно одно, широкое, на четыре створки, а за ним — высвеченное низким солнцем истинное буйство красок, зелено-багряных и сине-золотых тонов. Осень была на подходе.

Сам не знаю почему, но я вдруг почувствовал, жуткое одиночество. У каждого солдата, сержанта, прапорщика, офицера в этом чистеньком таежном военном городке были сейчас свои дела. Их не было только у меня. У одного меня! Скорей бы наступило завтра! А пока… Пока сунем чемоданчики под койку, под ту, где ничего нет (потом выясним, какая из них свободна), повесим на крючок шинельку и пойдем поглядим белый свет вообще и офицерскую столовую в частности.

Я засовывал под койку второй чемодан, когда в коридорчике послышались шаги. Через секунду дверь в комнату распахнулась.

Лейтенант. Парень на вид ничего. Рост — выше среднего. Фуражка — чуть набекрень. Глаза, по правде говоря, малость нагловатые. Ироническая и одновременно снисходительная улыбочка.

— Это ты новенький?

— Я.

— Ну, значит, с приехалом!

— Что?

— С приехалом, говорю!

— Ага, кажется, понял. Спасибо.

— Нагорный. Гелий Емельянович. Лучше — просто Геля.

— Как-как?

— Ге-лий! — Ему вроде стало даже весело. — Ну, честное слово, еще не было человека, который не переспросил бы, как меня зовут… Ге-лий! Не в честь инертного газа, а в честь греческого бога солнца. Специально интересовался и выучил наизусть: Гелий — сын титана Гипериона и Фейи, брат Селены и Эос, отец Фаэтона и прочих Гелиад… Как родословная? Ничего?

— Как у испанского гранда.

— На взвод? Вместо Гущина?

— Угадали.

— Значит, будем работать вместе. Я тоже взводный. Как тебе наш Лялько?

— Пока никак, — сказал я, решив принять его приглашение быть на «ты». — Поживем — увидим. А тебе?

— У меня он уже в печенках сидит.

— По причине?

Нагорный махнул рукой:

— Если коротко, то «давай-давай»! К показателям неравнодушен, поскольку в академию рвется. Два года назад жену привез и находится у нее под каблуком — коврики выбивает… Ты, между прочим, учти: твой взвод по всем месячным показателям был пока лучшим.

— Учту, — сказал я. — Только не пойму, зачем ты меня пугаешь?

— Да не пугаю я, хотел просто объективно проинформировать — ты все-таки новенький. А вообще… — Голос моего соседа зазвучал вдруг безнадежно-устало: — Надоело мне все это до умопомрачения!

— Не понимаю.

— Поймешь, только не сразу… Замполит приглашал зайти?

— Приглашал.

Нагорный самодовольно хохотнул:

— Иначе и быть не могло!

Он уже начал меня раздражать.

— Слушай, Гелий, — сказал я суховато, — давай без загадок и намеков. Я люблю ясность.

— Прекрасная черта характера! На будущее учтем. — Нагорный опять усмехнулся: — Разрешите прилечь после обеда?

— Сделайте одолжение, — в тон ему ответил я.

— Кстати, подпоручик, вы не желаете отобедать?

— Желаю.

— Тогда сориентирую. С нашего крылечка сразу налево. В конце улочки, за проходной, разумеется, длинный дом. С одного края в нем солдатская столовая, с другого — офицерская, по субботам и воскресеньям трансформируемая в кафе «Ракета»… Приятного аппетита!

Нагорный швырнул на койку, возле которой на стене ничего не было, старую газету, снял ремень, китель и, не разуваясь, лег.


Майор Колодяжный, когда я пришел к нему, был у себя не один — у него сидел какой-то капитан. Капитан назвал свою фамилию — Батурин, а когда замполит, повернувшись к нему, заметил, что я — пополнение не только в офицерские, но и в партийные ряды, я понял, что это секретарь партбюро дивизиона.

Нет, ни расспросов, ни уточнения анкетных данных, ни заявлений о том, что «мы надеемся, мы уверены, что вы, как и подобает молодому коммунисту», и так далее и тому подобное… ничего этого тогда не было. Просто мы немного поговорили о том о сем, Батурин весьма лестно отозвался о моем втором соседе, лейтенанте-инженере Моложаеве, кажется, даже рассказал какой-то анекдот, — разумеется, вне всякой связи с Моложаевым, мы посмеялись, потом секретарь партбюро, взглянув на часы, исчез, не забыв, однако, предупредить меня, чтобы завтра в свободное время я обязательно зашел к нему или в партбюро, или на СРЦ — по должности он был начальником этой станции.

— Ну как? — спросил Колодяжный, когда капитан Батурин вышел.

Я понял, что он спрашивает не о нем, а вообще, и ответил, что ничего, жить, по-моему, можно, а там будет видно. Если уж, как говорится, назвался груздем…

— Каковы ваши планы на сегодня?

Я растерялся: какие могут быть планы, когда, сказать по правде, я еще не пришел в себя после двух самолетов, моторки, ослепляющей красоты вокруг, от встречи с ним — Колодяжным, с Мельниковым, с Лялько, с Гелием Емельяновичем… Я только пожал плечами.

— Хотите, я за вас отвечу? — продолжал замполит. — Вы думаете примерно так: скорей бы прошел этот день. Поужинать, попить чайку и завалиться спать, чтобы побыстрей шло время, а завтра — за дело, за дело — иначе можно закиснуть.

— Примерно так, — подтвердил я. — Первые дни, говорят, самые трудные.

— Вы музыку любите?

Я удивился этому вопросу, но удивления своего постарался не показывать.

— Это зависит от музыки… Предпочитаю старинную и классику.

Я мог бы сказать, что очень люблю клавесин и орган, что любовь к серьезной музыке привила мне моя мама, — она окончила музыкальное училище и прекрасно играла на рояле. Играла… Но тогда это не пришло мне в голову, да и выглядело бы, как мне теперь кажется, просто похвальбой: очень нужно кому-то знать, какая мне нравится музыка!

— Обычно молодежь предпочитает эстраду, джаз… А вы, оказывается… Это тем более приятно, потому что очень неожиданно. Баха, конечно, тоже любите?

— Да.

— Все! — Колодяжный посмотрел на часы: — Все! Подъем! Прошу, товарищ лейтенант, следовать за мной, Приглашаю вас на чай и на концерт хорошей музыки.

Замполит дивизиона жил в сборном, основательно утепленном домике — в таких же домах жили и все другие семейные офицеры. Домики стояли вдоль неширокой просеки, фактически среди деревьев — аккуратненькие и чистенькие, и все здесь почему-то казалось мне таким, каким я иногда представлял себе курортные местечки где-нибудь в Прибалтике, которых я ни разу не видел и которыми теперь любовался, наверно, Борис Ивакин. Дачки, дачки, дачки — и лес крутом. Только нет моря.

В нашем разговоре, пока мы шли по городку, а потом по просеке, не было ничего существенного и интересного — немного о футболе, немножко о шахматах, вообще о житье-бытье: мы словно договорились не касаться пока вопросов моей будущей службы. Только об одном предупредил меня майор Колодяжный — о том, что скоро (он не сказал, когда именно) мы заступаем на боевое дежурство.

Нас встретила жена Колодяжного — Татьяна Георгиевна. Похоже, она была человеком общительным и любила, когда дома гости. Она была не очень красивая, уже с легкой сединкой в волосах, разговорчивая и, по-моему, очень добрая. Сыну Колодяжного было на вид лет семь, может, чуть меньше, и, здороваясь с ним по-взрослому за руку, я подумал: а куда же он будет ходить в школу — ведь ему будущей осенью наверняка пора в школу.

Вечер прошел не так, как я ожидал, — лучше. Ни Колодяжный, ни его жена совсем не пытались меня воспитывать и готовить к трудностям предстоящей службы. Единственное, что я заметил, — они как-то исподволь, ненавязчиво хвалили свой городок, а приближающуюся полуполярную зиму (в декабре солнце здесь, оказывается, появляется всего часа на два) рисовали как распрекраснейшее время года. О лыжных прогулках и метелях рассказывали с восторгом. И знаете — их настроение передалось мне: захотелось, чтоб уж скорей наступила эта очаровательная зима — заснеженный кедровник, тропки в синих сугробах, раскачиваемые ветром, еле заметные в метель фонари. И дрова, полыхающие в жаркой печке нашего холостяцкого общежития… О том, каково в это время на стартовой позиции, я тогда не подумал.

Мы пили чай — крепкий, душистый, заваренный как-то по-особенному Татьяной Георгиевной. Колодяжный хвастал своими новыми приобретениями, и за вечер мы успели прослушать, пожалуй, пластинок пять. Наибольшее удовольствие я получил от Первой симфонии Чайковского (а написал-то он ее двадцати шести лет от роду!) и от Бранденбургских концертов Баха.

Часов в девять я уже невыносимо, постыдно хотел спать.

— Извините, — сказал я, — разрешите мне уйти, безбожно в сон клонит. Наверно — с дороги.

Горели вдоль просеки неяркие фонари и окна в домиках. Вверху, в черных провалах меж облаков, посверкивали редкие яркие звезды.

Странно, но тоски, которая внезапно охватила меня, когда я сидел один в комнате, этой тоски я сейчас не чувствовал. И одолеть ее, конечно же, помогли мне Колодяжные.

НОЧЬ ВОСПОМИНАНИЙ

У них удивительная, какая-то странно-дикая логика, у этих ночных воспоминаний: вспоминаешь или то, что тебе приятно, или то, что лежит прямо перед тобой, на поверхности — так, чтобы не напрягать памяти. Плывешь по течению, одно цепляется за другое, это «другое» неожиданно извлекает откуда-то из тьмы нечто третье. И так без конца.


…Она не выглядела современной — наверно, потому, что принципиально не употребляла никакой косметики (ей это совсем не было нужно) и заплетала волосы в чудесные толстые косы. И, может быть, отчасти потому, что звали ее — Александрина. Не Александра, а именно Александрина.

Мы — Борис Ивакин, я и почти все, кто ее знал, звали ее Риной. Сейчас в темной тишине нашей комнатки я видел ее перед собой — такой, какой она была в аэропорту чуть более двух суток назад. Большие серые, немножко печальные глаза, голубая спортивная куртка, вся на «молниях», и серо-синие, подвернутые над блестящими черными туфельками джинсы.

Мы учились в одной школе, только Рина — на два класса младше. А сейчас она была уже студентка мединститута.

Когда Борис Ивакин сказал мне, что тоже хочет подавать в командное зенитное ракетное, я, по правде говоря, удивился.

— Хочу в генералы прорваться, — мрачновато пошутил он. — Только вот фамилия… Ивакин! Нечто квакающее. У тебя — другое дело — Игнатьев. Хотя генерал такой уже был. Граф. Даже писатель. Ты гляди, почти все сходится: к сочинительству тебя тянет, генералом стать тоже будет шанс… Только вот насчет титула… Но это же мелочь! Точно? А ты попробуй сделать военную карьеру с моей фамилией. Ивакин! Фи!..

— Но ты же вообще… Ты же никогда не думал об училище, — сказал я тогда. — Отчего это вдруг такой поворот на все сто восемьдесят?

— Золотые погоны покоя не дают, сплю и вижу у себя на плечах. Посодействуешь? Папахен у тебя как-никак начальник училища… Может, без экзаменов возьмут, а?

— Лично я буду поступать на общих, как и все, основаниях.

— Я, Саша, пошутил, неужели ты не понимаешь? А если серьезно, то что я могу тебе ответить? Конечно, если б я захотел, я мог бы поступить куда угодно — и в политех, и в технологический, и даже в институт международных отношений попробовал бы рискнуть — об этом страшно мечтает моя драгоценная и очень пробивная мамочка… Только меня вот почему-то не спросила. Целиком надеется на свои знакомства и связи. А я готовлю ей сюрприз!..

Тут необходимо заметить, что отец Бориса, кандидат наук, преподавал в технологическом высшую математику и уже несколько лет бился над докторской диссертацией, а командовала в доме — полновластно и единовластно — «мама Боря»: она была поистине домашним деспотом, в этом не раз признавался и сам Борис, по существу, ее презиравший. У нее была одна главная цель — устроить Борю. Ради этого она завязывала нужные знакомства и могла пройти по чьим угодно костям, даже по костям собственного мужа. Поговаривали в училище, что «мама Боря» подыскала сыну и соответствующую невесту. Не знаю, было так или не было, но другое знаю наверняка: сам Боря замечал только Рину. Только Рину и больше никого.

— Но жизнь, Саша-Игнаша, есть жизнь, — продолжал Борис. — В ИМО я наверняка не пройду и прежде всего потому, что сдавать туда буду без охоты: дипломатия не по мне — там нужен слишком жесткий самоконтроль, а я к этому не приучен.

— Но ведь и в армии…

— Понимаю. Но в армии все-таки среди своих — в случае чего поддержат. А что политех или технологический? Ну, промучаюсь я пять лет, стану рядовым инженером… Вон Гришка, мой двоюродный брат, инженер, аспирант-заочник, а получает сто двадцать. Какая тут, к черту, жизнь!

— Значит, только из этих соображений? Денежки, обмундирование, золотые погончики…

— Зачем же так прямолинейно, Игнаша! — обиделся Борис. — Я все-таки лучше, чем ты обо мне думаешь. Мне тоже нормально жить хочется.

Честно говоря, он никогда не был мне по душе, я успокаивал себя тем, что вот кончим мы школу — и дороги наши разойдутся. Но разошлись они много позже, не тогда, а только недавно — там, в нашем городе, в аэропорту, за полчаса до того, как мой Ту-154 поднялся в воздух и взял курс на восток.


У меня относительно моего будущего никогда не было сомнений. Я вырос в семье военного, дед мой тоже был военным — летчиком-истребителем, заместителем командира гвардейского авиаполка. Он погиб во время нашего наступления под Москвой, в январе сорок второго, когда отцу моему шел только пятнадцатый год. У нас дома, в самой большой комнате, над диваном висит его увеличенная (уже после войны) фотография: дед и его командир полка. Снялись через месяц после начала войны, когда им обоим вручили первые ордена Красного Знамени. Сейчас бывший командир полка — генерал-полковник авиации в отставке, дважды Герой Советского Союза. Отцу моему и жене своего заместителя (моей бабушке) он во многом после войны помог и вообще никогда их не забывал — писал, интересовался нашей жизнью и больше всего внуками своего фронтового однополчанина, то есть мною и моим старшим братом Володей. Решение мое быть военным зрело исподволь — и в те минуты, когда я наблюдал за солдатами, маршировавшими на плацах военных городков, в которых прошло мое детство, и когда я с восторгом смотрел, как отец, собираясь на службу, скрипит ремнями и кобурой пистолета… Оно окончательно окрепло, когда я, девятиклассник, увидел нашего Володю в парадной лейтенантской форме — он закончил высшее инженерное артиллерийское училище и перед тем, как направиться к месту службы, заехал в отпуск домой. Мы жили тогда уже в… назову наш город Энском — незадолго до этого отцу присвоили генерал-майора и назначили туда, в Энск, начальником зенитного ракетного командного училища. Может быть, и синий мундир, и золото погон тоже сыграли свою роль, но я хорошо помню, что именно в ту минуту, когда я увидел Володю, я твердо решил: после десятого только к отцу в училище, и никуда больше! Я совершенно не подумал о том, что мне, сыну начальника, будет там намного трудней, чем другим.

Когда я уже заканчивал десятый, накануне Дня Победы, отец позвал меня к себе в кабинет и показал фронтовые письма деда.

— К сожалению, всего три письма, — сказал он, — остальные не сохранились. Дед твой писал нам каждую неделю, мы тогда с твоей бабушкой жили в эвакуации, в Ульяновской области, работали в колхозе.

Нет, я сейчас, конечно, ничего из дедовых писем дословно не помню, и, наверно, читал-то я их тогда не очень внимательно. Но одно место все-таки врубилось мне в память.

«Ваня, дорогой мой сынок, — писал дед, — до конца войны еще очень далеко, со мною мажет быть всякое. Но я твердо уверен, что мы победим. Так вот, сынок, если мне не суждено дожить до победы, я прошу тебя по-отцовски: если позволит здоровье, иди на военную службу и служи Родине, сколько хватит сил… Эта война, которую мы наверняка закончим своей победой, тяжела и страшна, а если начнется когда-нибудь третья мировая — она будет еще страшней… Только мы, только наша страна, если мы будем сильными и первоклассно вооруженными, только мы сможем обеспечить на земле мир…»

Поверьте, я ничего не подтасовывал под сегодняшний день — именно так писал мой дед своему сыну (а моему отцу) осенью сорок первого.

А через год мы остались с отцом одни — Володя погиб при исполнении служебных обязанностей. Деталей я не знаю: он попал на службу в подразделение, которое занималось испытанием нового оружия перед запуском его в серию, и вот во время одного из таких испытаний случилась беда. А парень он был талантливейший, умница — говорю это не потому, что он мой старший брат, и скромный: мы только после похорон узнали от его сослуживцев, что ему за какое-то новшество собирались присвоить степень кандидата технических наук без защиты диссертации. Похоронили Володю у нас в Энске со всеми воинскими почестями. Приехали представители части, в которой Володя служил, — молчаливые суровые офицеры с артиллерийскими эмблемами на погонах, и темноволосая смуглая заплаканная девушка — ее звали Таня (кто-то из Володиных однополчан говорил мне после похорон, что они — Таня и Володя — собирались скоро пожениться).

Мама тогда слегла — ей даже не разрешили пойти на похороны. Слегла и не встала: скончалась от паралича сердца — правду говорят, что беда не приходит одна.

Полтора месяца спустя я стал курсантом и впервые надел военную форму.

Когда Борис Ивакин узнал, куда я получил назначение, он буквально остолбенел:

— Ты что — тронулся?

— Не понимаю.

— Саша-Игнаша! Не прикидывайся дурачком! Ты что — хочешь быть святее римского папы? Неужели отец не мог помочь тебе устроиться где-нибудь поближе? Тем более что…

— Что? — поинтересовался я весьма холодно.

— Ты сам прекрасно понимаешь — что! Он остается тут один, совершенно один. Подумай об этом своими идеальными мозгами!

Что ни говори, но на этот раз Борис Ивакин был прав: отец оставался один и оставался там, где все напоминало ему о других временах, о Володе, о маме, которых он любил, как… нет, тут трудно найти подходящие слова! Наверно, таких слов и нет. И он, Борька Ивакин, угадал: отец мог помочь мне устроиться поближе, даже в нашем же городе, и предлагал свое содействие, правда, предлагал как-то не очень уверенно, словно чего-то стыдясь. Но предлагал. А я отказался.

— Папа, — сказал я, — ты же сам в душе этого не хочешь. Неужели я, молодой офицер, молодой коммунист (меня перед выпуском приняли в кандидаты партии) — неужели я должен начинать службу с того, что буду ловчить с назначением?

Глаза у отца стали влажными. Он обнял меня, отвернулся:

— Спасибо, Сашок… Правда, мне будет тут трудновато. Но ничего! Пусть трудно, зато — честно. Честность, честная борьба — это главное. Во всем и всегда. И особенно в нашей службе. Ты абсолютно прав: человек, который ловчит и думает только о карьере, недостоин носить офицерские погоны. А носить погоны в наше трудное время — высшая честь, высшая форма исполнения гражданского долга…

Борису я просто сказал, что, если бы воспользовался протекцией, это было бы не очень честно.

— Знаешь, Игнаша, честность почти всегда граничит с глупостью, и граница сия весьма и весьма неопределенна. Ты что? Нарушил бы Устав партии или Уголовный кодекс? Ты сделал бы, между прочим, и доброе дело отцу — это в первую очередь. Послужить в дыре еще успеем. Да с твоими данными — разрядник по трем видам спорта! — я бы в Москву пробился! Ты знаешь, как я жалею, что не занялся хоккеем всерьез. А ведь меня приглашали в команду окружного СКА. Можно было бы и в ЦСКА потом. Слава, Игнаша, — это все-таки не яркая заплата… у нас сейчас об ученых, писателях, артистах, вместе взятых, столько в газетах не пишут, сколько о хоккеистах. И попутешествовать приятно — они ж, разбойники, весь мир повидали!

Борис продолжал распространяться о взаимосвязи спорта со служебной карьерой в армии, а я в эти минуты думал о том, что ему самому назначение, очень возможно, устроила его пробивная мамочка, — Борис ехал куда-то в Прибалтику, хотя и мечтал, не скрывая этого, о загранице. И еще я подумал, что вот это самое — не нарушать Устава партии и Уголовного кодекса, а ловко устраняться от следования им и мотивировать это высокими словами, подводить прочную, чуть ли не идейно-политическую базу — становится основным жизненным правилом моего бывшего однокашника и сокурсника, а теперь, увы, лейтенанта и кандидата партии Бориса Ивакина. Военная служба, кажется, была для него одним из лучших способов устроить свою карьеру и довольно безбедно существовать. Конечно же, не нарушая при этом Устава и кодекса.

Накануне моего отъезда мы с отцом просидели, наверно, часов до двух. Это было странное бдение, потому что никто из нас фактически не говорил того, о чем в эти минуты думал и о чем надо было бы говорить. Мы перескакивали с пятого на десятое, на включенный телевизор почти не глядели, чай стыл, потом мы телевизор выключили, чай заварили еще раз и все сидели и сидели…

Сознаюсь: раньше я не так пристально приглядывался к отцу, а теперь я вдруг увидел, что он, пожалуй, выглядит старше своих лет.

— Вероятно, Сашок, я здесь долго тоже не задержусь, — сказал вдруг отец.

— Я не совсем понимаю…

— Ну… я уже прозондировал почву относительно перевода. Куда — мне совершенно все равно. И думаю, что к моей просьбе отнесутся благожелательно. Видимо, до начала учебного года этот вопрос решится.

— Почему ты это затеял?

— Почему? — Отец нахмурился. — Причин несколько. Ты только не смейся, но я начинаю бояться одиночества. Одиночества, в котором мне все будет напоминать о маме, Володе, о тебе… Я понимаю: есть работа, в нее можно уйти и все в ней, грубо выражаясь, утопить. Средство хорошее, но не идеальное. И видимо — не для всех. Здесь все… здесь во всем — постоянное напоминание, и в работе тоже… Я не смогу уйти от самого себя. Странно, да? Генерал, кадровый военный, человек, казалось бы, твердого характера и сильной воли, а так распустился! Но что же поделать — плохо это или хорошо, но я, Сашок, именно такой. И потом: уже тяжеловато тянуть училище — молодежь нынче слишком прыткая и беспокойная.

Я понял, что он хочет закончить этот тяжелый для него разговор и поэтому переходит на шутливый тон. Но все-таки спросил:

— И намечается что-нибудь конкретное?

— Пока нет. Но я надеюсь, что мне найдут местечко по нашему же ведомству. Я немедленно дам тебе знать, как только решится. А ты, как прибудешь на место, сразу сообщи свой адрес. Конечно, в случае чего я разыщу тебя и через кадровиков, но я надеюсь, что такие меры не понадобятся.

В аэропорт мы приехали, как положено, за час до вылета. Погода была великолепная, и я был уверен, что мой рейс не задержится. Только скорей бы уж сесть в самолет и все оставить позади.

На стоянке машин нас поджидали Борис Ивакин и Рина. Это было именно то, чего я совсем не хотел, и я еще раз подумал: почему всегда так медленно тянется перед отъездом время?

Поздоровались мы суховато. Борис этой сухости постарался не заметить — он вообще умел не замечать того, чего не хотел замечать. Рина выглядела какой-то нервно-возбужденной — мне даже показалось, что они крепко поссорились.

— Значит, Сибирь-матушка? — спросил Борис так, словно только что узнал о месте моей будущей службы.

— Не совсем… — Я попытался острить, чтобы как-то подавить раздражение. — Не Сибирь, не Крайний Север, не Дальний Восток, а где-то между ними, посередке, и ото всего понемножку. Надо ж кому-то и там — не всем же купаться на Рижском взморье.

— Я туда не просился! — огрызнулся Борис.

— Бросьте вы, ребята, — сказала Рина, мельком взглянув на меня. — Нашли о чем дискутировать! Твой самолет во сколько? В четырнадцать пятьдесят?

— Так точно — через пятьдесят пять минут. — Я подхватил чемоданы: — Пойду отмечусь… Зарегистрируюсь то есть.

Мне обязательно нужно было чем-то себя занять, чтобы время шло быстрее и чтобы его меньше осталось на болтовню с Риной и Борисом. Я занял очередь на регистрацию и радовался, что она двигалась медленно. «Лишь бы они сюда не подошли. А как объявят посадку — кинусь первым…»

Отец, Борис и Рина стояли у киоска аэрофлотовских сувениров и разговаривали. Рина иногда поглядывала в мою сторону.

Можно считать, мне повезло: когда я регистрировал свой билет и сдавал в багаж чемоданы — именно в эту минуту объявили, что начинается посадка на мой рейс.

— Разрешите откланяться? — спросил я, подойдя к своим провожающим.

— Хочешь не хочешь, а надо, — нервно усмехнулась Рина, покусывая нижнюю губу.

Я протянул ей руку:

— Счастливо оставаться! Успешно окончить институт… и вообще — счастливо!..

Борис долго и, казалось, искренне тряс мне руку — видимо, он был рад, что я уезжаю первым, а у него в запасе еще несколько дней.

— А как же мы с тобой спишемся? — спросил он.

«Видимо, никак», — хотелось ответить мне, но я только пожал плечами.

— Напишите мне, — сказала Рина. — Адрес же знаете.

— Точно! — обрадовался Борис. — Ты ей напиши, и я ей напишу. И она перешлет нам наши адреса. Ты нас, Риночка, выручила. Гениальная до простоты идея! Спасибо!

— Пожалуйста.

— Договорились, Игнаша?

— Хорошо, договорились.

— Да, кстати! — воскликнул вдруг Ивакин. — Ты репеллентами запасся? «Тайга» или еще что-то, кажется, есть… Там же небось комарья!..

— Запасся!

Рина язвительно усмехнулась:

— Ему репелленты не нужны — он толстокожий. — Она отвернулась, а я фактически пропустил ее едкое замечание мимо ушей — надо было поторапливаться. А оно, это замечание, как выяснится потом, имело глубочайший смысл.

Я пожал отцу руку и не оглядываясь побежал пристраиваться в хвост очереди на посадку. Все!.. Не помню, когда, но, кажется, уже в самолете я принял твердое решение не сообщать своего адреса для передачи Борису и вообще — забыть о ней навсегда. Забыть! Забыть! Забыть!

У меня был ее портрет, я сделал его акварелью, по памяти. Похожа она не очень. Я хотел перед отъездом подарить этот рисунок Рине, но, как и следовало ожидать, в самую последнюю минуту позорно струсил. Конечно, она взяла бы его, наверное, даже поблагодарила бы. Но стоил ли ее этот портрет? Едва ли. А мне он здесь будет очень нужен! Очень! Нет, я не повешу его над изголовьем своей холостяцкой койки — пусть он лучше лежит в чемодане: я не хочу, чтобы его видел Гелий Емельянович Нагорный. Я буду смотреть на него, когда станет совсем невмоготу…

Светящиеся стрелки часов, переведенных на местное время, показывали пять. Еще верных полтора часа я мог поспать, но… Правильно: я так и не уснул — я стал рисовать себе, как буду принимать взвод, как прапорщик Гущин, которого я видел вчера только мельком, представит меня личному составу, как я буду знакомиться с командирами расчетов. Передо мной открылась вдруг солнечная поляна среди векового кедровника, окопы установок под маскировочными сетками, зеленый округлый холмик над укрытием, строй моих — МОИХ! — солдат неподалеку, я перед ними…

— Здравствуйте, товарищи!

— Здравия… жлаем… варищ… лейтенант!

НАЧИНАЮЩИЙ ЛЕЙТЕНАНТ

И вдруг я услышал, как где-то запел петух. Самый настоящий, самый обыкновенный горластый петух!

— Во батуринский петя надрессировался! — хохотнул Нагорный. — Как в дивизионе подъем — и он во весь голос трубит. Хоть часы проверяй. Будто в деревне живем. Сергей! Нажми-ка там выключатель. Наш начинающий лейтенант, по-моему, уже проснувшись — не побеспокоим.

Щелкнул выключатель, и в очень ярком от неожиданности свете я увидел их обоих — и Нагорного и Моложаева. Моложаев — обыкновенный парень, похоже — мой ровесник, белобрысый, коренастый.

— Па-ад-дъем! — глядя на меня, завопил Нагорный.

— Слышу, — сказал я. — Не глухой, кажется.

— Как спалось на новом месте? — спросил Моложаев, и теперь я увидел его глаза — голубые-голубые. — Судя по некоторым данным — плоховато.

— Точно.

— Неделька, брат, верная пройдет, пока ваши внутренние часы перестроятся. — Моложаев пружинисто поднялся, подошел ко мне, протянул руку: — Лейтенант-инженер Моложаев. Сергей.

— Александр, — ответил я и быстро поправился: — Лейтенант Игнатьев. — Надо было что-то сказать еще, и я спросил: — Спортгородок тут далеко?

У меня совершенно вылетело из памяти, что вчера днем я сам видел этот спортгородок рядом со столовой и еще пожалел, что наше общежитие не внутри городка — тогда можно было бы каждый день выкраивать себе полчаса на утреннюю физзарядку.

— Далековато, почти возле самой позиции.

— Дождь, какой сейчас к черту спортгородок! — добавил Нагорный. — Я, конечно, сам по утрам при случае зарядочкой не брезгую, поскольку надо держаться в форме и не отращивать штабную грудь. Только не в городке, а на подножном корму, рядом с домом. А сегодня — в такую погоду? Бр-р!.. Предпочитаю поскакать тут, не отходя от кассы.

Мне тоже не очень хотелось идти на улицу, под дождь, и там делать физзарядку. Но именно потому, что не хотелось, я решил пойти, и еще — назло Нагорному.

— Погода — чепуха! — Я повернулся к Моложаеву: — Вы как, Сергей? Составите мне компанию?

Убей меня бог, но не могу я с малознакомым человеком быть на «ты»! А ведь некоторые сразу, со второго слова, «тыкают». Только для Нагорного я сделал исключение, поскольку, как говорят дети, он «начал первый».

— Поддерживаю! — сказал Моложаев.

— Ну вот и подобралась к сапогу пара, — добродушно ухмыльнулся Нагорный. — Вы оба ненормальные. Честное слово!

Да, на улице шел дождь, несильный, но всерьез и, кажется, надолго, в сером небе не было ничего похожего на просвет, и полчаса мы с Моложаевым, разумеется, не выдержали. Так — побегали малость, покрутились немного на перекладине, которая была рядом с нашим домиком (Моложаев сказал, что это он с радиотехниками соорудил), и минут через пятнадцать пошли обратно — как раз в тот момент (от нас было неплохо видно), когда по распорядку дня начиналась утренняя физзарядка и весь дивизион в белых нательных рубахах высыпал из казармы на площадку спортгородка.

Когда мы вернулись, Нагорный заканчивал бриться.

— Как погодка? — спросил он, выдернув из розетки шнур.

— Терпимо, — сказал Моложаев. — Дождь скоро кончится.

— Побачим, какое ты у нас бюро погоды. — Нагорный повернулся в мою сторону: — Ты с Гущиным-то познакомился? Его у нас, между прочим, неофициально генерал-лейтенантом зовут.

— Как?

— Генерал-лейтенантом. От наших девочек-связисток пошло, точнее, от одной… ну… это совсем неважно, от какой. Так вот она, когда в первый день на службу шла, проспала, опаздывала и в проходной с Гущиным — нос к носу. На погоны зыркнула: батюшки мои! — поле чистое и на каждом по две звезды. Козырнула и на всю тайгу: «Товарищ генерал-лейтенант! Разрешите пройти?» Дежурные на проходной, как один, с хохоту попадали. Гущин чуть растерялся от такого пассажа, потом нахмурился, терпеливо объяснил, что он не генерал-лейтенант, а пока всего только прапорщик, предложил ей досконально изучить воинские знаки различия и не бежать сломя голову, поскольку до начала занятий еще «шесть с половиночкой минут»… Но «генерал-лейтенант» так к нему и прилепился. Кстати, в порядке информации к размышлению. О том, что твой взвод считается пока лучшим, я тебе уже говорил. Хочу добавить, что не только лучшим, но и самым оригинальным. У тебя служат, — Нагорный стал загибать на левой руке пальцы, — восходящая звезда зенитных ракетных войск старший сержант Донцов, во-вторых — самый молчаливый человек в дивизионе старший сержант Кривожихин, и в-третьих — ссыльный товарищ, рядовой Броварич.

Я переспросил:

— Ссыльный? Это как прикажете понимать?

— Из училища его отчислили, — сказал Моложаев.

«Н-да, такого мне во взводе как раз и не хватало!»

— За что отчислили? — спросил я.

Нагорный съязвил:

— Полагаю, не за высокую успеваемость и примерное поведение. Так что срочно добывай учебники по педагогике или доставай старые конспекты… Только что ты в них найдешь — не знаю.


Я сидел за столом рядом с прапорщиком Гущиным и рассказывал взводу свою биографию.

Представление состоялось за пять минут до этого. Я, как и ожидал, встретил естественную любопытную настороженность во взглядах всех моих будущих подчиненных: как, мол, возьмется за дело эта новая метла? Откуда они могли знать, что я никогда не собирался быть ни этой самой новой метлой, которая якобы чисто метет, ни новатором-реформатором, которому все не так и который обязательно начнет переиначивать все по-своему, что надо и что не надо. Не собирался потому, что в армии, если вникнуть в суть дела, ничего не надо переиначивать по-своему — тут есть уставы, наставления, инструкции, и во всех случаях жизни действовать надлежит согласно им — куда денешься от такого казенно-делового оборота? Единственное, что я мог себе позволить, скорее даже обязан был делать, — это изыскивать возможности и способы наиболее точно следовать уставам, инструкциям и наставлениям, то есть — в широком плане — наиболее эффективно и качественно нести свою службу и требовать такого же отношения к ней от своих подчиненных.

Люди во взводе, как я понял, были неплохие — знающие, образованные, идейно подкованные и дисциплинированные. И что весьма показательно — все без исключения комсомольцы. Точнее, все, кроме троих — Донцов, Кривожихин и ефрейтор Фролов были, как и я, кандидатами в члены партии. Наиболее сильное впечатление произвел на меня не старший сержант Донцов, как можно было бы ожидать после информации к размышлению, полученной от Нагорного, а старший сержант Василий Кривожихин. Когда Кривожихин встал по моему вызову и начал отвечать на вопросы, я понял, что мне с заместителем и командиром первого расчета, вероятно, повезло. Что мне в нем понравилось прежде всего — так это прямой, смелый взгляд, ясность и краткость ответов, никакого желания произвести впечатление и внутреннее, какое-то природное чувство собственного достоинства — не гипертрофированное, как это иногда случается, а скромное и очень твердое. И еще, конечно, внешний вид: обмундирование у него было такое же, как у всех, а вот носил он его как-то по-особенному красиво, попросту элегантно, и оно — и повыгоревшее от времени, и кое-где изрядно потертое — выглядело новей, чем у других. В этом смысле от него не отставал, пожалуй, только Донцов, который, если говорить об общем впечатлении, показался мне несколько самонадеянным и обидчивым, как постоянно захваливаемый ребенок. Но дело свое он тоже знал отменно. Оба они были москвичами, представителями «гегемона» — рабочего класса. Кривожихин — с автозавода имени Лихачева, а Донцов — из метростроевцев. Окончили учебное подразделение, получили «сержантов», у нас в дивизионе стали «старшими», и через год должны были вместе увольняться. Между ними, как доложил мне потом Гущин, все время шло и гласное и негласное состязание, умело подогреваемое извне — командиром батареи, политработниками, комсомольской организацией. Вперед они вырывались сначала поочередно — то Донцов, то Кривожихин, но последнее время, перед моим прибытием в дивизион, лидерство в соцсоревновании, по словам того же Гущина, прочно захватил Донцов, к которому, как я понял из некоторых намеков и недоговоренностей со стороны врио командира взвода, явно благоволил командир батареи капитан Лялько. Все сказанное я, разумеется, принял к сведению, но поскольку я придерживался правила верить в первую очередь делам, решил про себя, что с этой минуты все командиры расчетов, как и все солдаты взвода, передо мной равны. Кто из них лучше, пусть покажут мне служба и время, а не аттестация моего предшественника. Что же касается «ссыльного» — рядового Виталия Броварича, то ничем особенным он среди своих товарищей не выделялся, если не считать, что он был на год старше тех, кто прибыл в дивизион вместе с ним. Когда Броварич по моему вызову поднялся, я сразу почувствовал повышенную настороженность — видимо, он подумал, что вот сейчас при всех я начну расспрашивать его о неприятных для него вещах. Но я задал ему точно такие же вопросы, какие задавал другим, — и все прошло нормально. Внешне Броварич тоже ничем особенным не выделялся: не красавец, роста среднего, светлые волосы — чуть с рыжинкой, крепок, широкоплеч, ясноглаз. Но, вероятно — я это подчеркиваю: вероятно, он был не очень общителен и не имел в дивизионе друга. Во всяком случае, мне так показалось.

Записных остряков, любящих задавать начальству всякие каверзные вопросики, у меня во взводе, похоже, не было. Стыдно говорить, но первые полчаса я сидел как на иголках: ну, думаю, встанет сейчас какой-нибудь солдатик и с невинно-наивным видом спросит…

Беседа закончилась. Я посмотрел на часы. Итак — такого-то числа такого-то месяца такого-то года в десять часов пятьдесят пять минут местного времени я, лейтенант Александр Игнатьев, принял де-факто стартовый взвод стартовой батареи зенитного ракетного дивизиона.

По расписанию в тот день, кроме всего прочего, были и занятия по позиции — совместные тренировки со станциями.

Конечно, одно дело курсантская стажировка, другое — самостоятельная работа во взводе. Я старался не показывать, что волнуюсь, а ребята старались не показывать, что замечают это — мое, как выражаются спортивные обозреватели, стартовое волнение. Они исправно делали все, что от них требовалось, и на заряжании установки показали время меньше нормативного. Я просто любовался, как они работают с учебной ракетой, как переводят ее с транспортно-заряжающей машины на балку пусковой стрелы, как подключают кабели, проверяют контакты, как без лишней суеты, изящно, разумно и очень экономно проводят операции. Из окопа, в котором стояла установка, только и слышалось:

— Готов!

— Готов!

— Готов!

— Готов!

Потом — расчеты в укрытие, и в дело вступала техника. Подчиняясь наведенцам, установки синхронно ощупывали остриями ракет небо — так и казалось, что наши узкотелые серебристые красавицы с тонкими отточенными крыльями стабилизаторов хищно выискивают в вышине невидимую реальную цель, готовые в любой миг сорваться с направляющих и беспощадно настичь ее даже на самом хитроумном маневре.

Стартовая позиция размещалась на вырубке, причем мне бросилось в глаза, что вырублено вокруг было только самое необходимое — только то, что действительно могло бы помешать нашей боевой работе. В узкой черной просеке кедровника синела асфальтированная лента короткого шоссе, по которому транспортно-заряжающие машины могли кратчайшим путем подвозить ракеты из хранилища к установкам, асфальтированные дорожки связывали позицию с командным пунктом и ее штабом, со станциями и с казармой, над укрытиями для взводов возвышались почти неприметные холмики. Одним словом: все компактно, разумно и целесообразно, в полном соответствии с существующими на этот счет требованиями. И для плановых занятий все, как положено, и для тренировок на боевой технике, и для самого главного в нашей жизни — несения боевого дежурства — тоже.

Сейчас здесь царствовала осень — слишком ранняя по нашим европейским понятиям. Царствовала неистовым разноцветьем своих красок — багряно-золотых, черно-зеленых, рыжих, желтых, блекло-травянистых, бурых, синих… Шоколадно темнели вокруг могучие вековые стволы кедров, неправдоподобно белели кое-где среди них редкие тонкие березки, жарко пламенели ветки деревьев, названия которых я не знал.

Командир батареи капитан Лялько ко мне на занятия не заглянул в тот день ни разу, и я не мог найти этому никакого убедительного объяснения. Утром на разводе он поздоровался со мной, пожелал успеха. И все? Почему? Даже майор Колодяжный нашел время зайти в мой взвод. Я, правда, не очень обрадовался — ждал вопросов, советов и указаний, но он постоял на позиции минут пять, посмотрел, как занимаются расчеты, сделал мне рукой знак, который надо было понимать как «Все нормально!», пошел дальше. А капитан Лялько, мой непосредственный начальник, так и не зашел!

Зато перед перерывом на обед совершенно неожиданно в моем взводе появился Гелий Нагорный. Подождав, пока я закончу и прикажу Кривожихину вести личный состав в расположение, он легонько взял меня под руку:

— Обедать?

— Надо, — сказал я. — По уставу положено.

— Точно, точно! Между прочим, — Нагорный редко начинал говорить без этого «между прочим», — между прочим, встретил сейчас Батурина. Просил тебя заглянуть после занятий.

— Я сам собирался. Без напоминания.

— Ты его бабушку еще не видел?

— Чью бабушку?

— Батурина. Весь дивизион так ее и зовет — «Бабушка Батурина».

— Гм… Что, ей негде больше жить? — спросил я, представив в этой таежной глуши некую отвлеченную старушку.

— Вот именно.

Нагорный — больше все-таки с грустью, чем со всегдашней своей злой иронией, — рассказал мне, что родители Батурина, геологи, в начале пятидесятых погибли где-то здесь во время разведки не то нефтяных, не то угольных месторождений, а может, и алмазных, а трехлетний Слава Батурин так и остался у бабки — матери своей матери, вырос, выучился, дослужился уже до капитана. Ей же сейчас за семьдесят, но она повсюду «добровольно служит вместе с ним», потому что он — единственный сын ее единственной дочери, больше у нее никого на свете нет. Она когда-то преподавала в школе ботанику и зоологию, сейчас, разумеется, на пенсии.

— Но работает! — хохотнул вдруг Нагорный. — Все на общественных началах. Фактически — председателем женсовета и всеобщей утешительницей, особливо для наших военнослужащих девиц… И очень, говорят, мечтает о тепличном хозяйстве, чтоб огурчики для дивизиона, помидорчики и так далее…


Я пошел к Батурину после обеда.

Из-за недостатка помещений письменный столик и сейф секретаря партбюро дивизиона (как, кстати, и секретаря комсомольской организации) стояли в комнате нашего гарнизонного «Дворца культуры», которую называли музеем ратной славы. Можно, конечно, спорить, насколько тут уместно слово «ратный», но здесь хранились грамоты и кубки за спортивные достижения солдат, сержантов и офицеров дивизиона, призы, полученные на состязаниях по боевым специальностям, письма бывших ракетчиков, отслуживших срочную или уехавших на учебу или переведенных в другие части, их фотографии (снимков, пожалуй, сорок) и даже — на отдельной витринке, под стеклом — две книги. Одна из них, как я, приглядевшись, понял — небольшая художественная книжечка о нашем брате (называлась она «Берегу тишину»), вторая — довольно солидный труд по электронной измерительной аппаратуре.

Батурин поступил хитро. Когда я вошел и поздоровался, он ответил мне рукопожатием и извинением, что у него нечто срочное, какая-то деловая, не терпящая отлагательства бумага, но через пять минут он будет свободен, а я пока, если желаю, могу осмотреть скромные экспонаты музея. В общем — естественно и ненавязчиво он меня «приобщил» и на сто процентов добился своей цели. И когда он «окончательно освободился», я сам засыпал его вопросами: за что этот приз? а кто этот старший сержант или капитан? почему лежат в музее эти книги? Батурин старался отвечать мне поподробней, и в ходе нашего разговора выяснилось, что до меня в дивизионе служили два будущих кандидата наук, один лауреат Государственной премии СССР, один лауреат премии Ленинского комсомола Белоруссии, один подающий надежды молодой писатель, автор повести «Берегу тишину», и даже доктор технических наук — это его увесистый том по электронной измерительной аппаратуре лежал под стеклом витрины.

— А кое-кто говорит — «дыра»! — сказал Батурин.

Я хотел возразить: едва ли служба в дивизионе сыграла в жизни этих людей решающую роль. Но промолчал. Кто знает, кто скажет, когда наступает этот самый звездный час? Может быть, идея кандидатской диссертации пришла к будущему ученому именно здесь — за пультом или за экраном станции, а первые образы повести — на тренировках расчетов или на полигоне во время пусков? Одно было вне сомнений: здесь, в нашей «дыре», на нашей замечательной, на нашей изумительно красивой «точке» эти люди кое-чему научились и в первую очередь, наверно, честному, заинтересованному отношению к делу, к выполнению долга, каким бы он ни был, этот долг — долгом солдата, долгом рабочего или долгом ученого… И я не стесняюсь сейчас сказать, что подумал тогда: а я… сумею ли я заслужить право на то, чтобы и моя фотография тоже была в-этой комнате?

Батурин просмотрел мою кандидатскую карточку, что-то записал в толстую тетрадь, напомнил, что надо вовремя и без напоминаний платить членские взносы, спросил, какое партийное поручение я хотел бы получить (я сказал: кружок по борьбе самбо), и даже поинтересовался, есть ли у меня невеста. На все вопросы я ответил, а относительно невесты сказал, что невесты у меня пока нет…

Недалеко от штаба меня перехватил капитан Лялько.

Солнце еще не зашло, но стояло очень низко на западе, и весь наш городок лежал в прохладной синей тени.

Лялько остановился на дорожке, закуривая, и, когда я поравнялся с ним, спросил:

— Уже по домам?

— Рабочий день окончен, товарищ капитан! — бодро прищелкнул я каблуками.

— Это точно. Эта истина познается сразу. А как он прошел? Все-таки первый!

— По распорядку, товарищ капитан. Все занятия были проведены в соответствии с утвержденным расписанием.

Для начала я решил держаться с ним официально даже в неофициальной обстановке. Кто его знает, какой у него «ндрав»? Да еще при таких усищах!

— Значит, порядок?

— По-моему, порядок.

— Вообще-то я хотел к вам зайти. Но потом решил не пугать. Знаете, как бывает? Увидит молодой лейтенант старшего командира — и пошел мазать со страху, точнее — не со страху, а от волнения, от боязни в чем-нибудь ошибиться. Придешь — и ему настроение испортишь, и себе, и день, считай, впустую… Лучше так, после занятий, один на один. Так что выкладывайте все ваши беды, пока я добрый. Все выкладывайте: чем довольны, чем недовольны. Новичку ведь это обычно сразу бросается в глаза, мы-то, старожилы, со многим могли тут свыкнуться. Да и свыклись, если честно.

— Ну если вы, товарищ капитан, уже свыклись, то я еще не все сумел как следует разглядеть. Вот недельки через две, через месяц…

Лялько кивнул соглашаясь:

— Тоже, Александр Иваныч, верно замечено. Сплеча рубить не стоит — лучше повнимательней приглядеться. Командирами расчетов довольны?

— В принципе — да.

— Считайте, что вам повезло. Донцов у нас лучший в дивизионе, а на состязаниях — и в полковом масштабе. И Кривожихин неплох. С таким народом, как у вас во взводе, нам четверок мало. Учтите сразу: четверки ракетчикам не к лицу. Поняли?

Мне казалось, что я понял — чего ж тут не понять! Но у этой фразы был, оказывается, подтекст, который дошел до меня много позже.

Домой я пришел весьма измотанный, но и весьма довольный — начало было положено, и положено, если говорить честно, неплохо. Немного полежал, размышляя и пытаясь подсчитать, сколько дней может идти сюда обыкновенное письмо и письмо-авиа, дал себе слово завтра обязательно написать отцу, сообщить свой адрес. А Рине — для пересылки Борису Ивакину? Писать или не писать? Ладно, это не к спеху — успеется.

Нагорный где-то болтался, Моложаева тоже не было — у них на СРЦ, как я слышал, полетел какой-то блок, и они весь день его перетряхивали. Было самое время кое-что записать.

Сначала я услышал топот сапог в коридоре, потом щелкнула дверь.

— Приветик! — сказал Нагорный.

— Привет.

— Пришлось, понимаешь, сержантам вздрючку дать. По распорядку самоподготовка, а они телевизор включили и футбол смотрят.

— Насколько я помню, футбол у самоподготовки отнимет всего пятнадцать минут.

— Дело не в минутах! Распорядок утвержден, и его надлежит выполнять! Без всякой филантропии.

— Правильно в принципе. Но я своим футбол разрешил посмотреть. Тем более что играет ЦСКА. Пусть поболеют — разрядка тоже нужна.

— Давай, давай! — хмыкнул Нагорный. — Давай либеральничай. Твой взвод — твоя морока. Но хочу предупредить: по собственному опыту знаю — не оценят, товарищ лейтенант! Не оценят! А начальство может и стружечку снять при случае — за ослабление требовательности.

Нагорный вышел в коридор — видимо, умываться, вернулся, что-то долго искал в своей тумбочке, потом под ним скрипнули пружины, и он зашелестел газетой.

— Слушай, Игнатьев, что ты там кропаешь? Вчера, не успел приехать, кропал, сегодня кропаешь. Неужели у тебя столько знакомых баб и родственников, что ты еще не всем адресок сообщил?

— Роман пишу.

— Р-роман? И о чем же, извольте полюбопытствовать?

— О нашей жизни.

— Мол-лодец! О нашей жизни мало пишут — об этом частенько в прессе возглашается… И меня изобразишь?

— А ты хочешь?

— Дело хозяйское. — Нагорный вздохнул. — Пиши, изображай. А мне, видать, придется у начальства койку в другом месте просить — с вами тут с ума можно сойти с тоски… Р-роман! Я вот что тебе, Игнатьев, скажу: не пиши ты о нашей жизни, лучше детективчик состряпай. Литературы там никакой не надо, таланта особого тоже. Ухлопай кого-нибудь в начале или ограбь — и выпускай на свет божий своих знатоков. Издавать и раскупать будут нарасхват и в Союз писателей примут… Но если серьезно, то грустно, брат ты мой: детективщики у многих из нас давно уже отбили вкус к настоящей литературе. Страшно подумать, что мы иногда читаем. Или по телеку глядим.

Я не во всем согласился с ним относительно детективщиков, но понял, что он не однозначен, как мне вначале показалось.

ТРЕВОГИ И СОМНЕНИЯ

В класс, где должны были заниматься мои расчеты, я вошел минут за пять до начала.

— Да этому недоумку с его книжечками-библиотечками только строителем служить! — кричал Донцов. — Образование! Техникум! Был, идиот, дураком, дураком и остался! — Говорил он, надо полагать, о рядовом Касьянове, который, едва сдерживаясь, молча стоял перед ним весь красный. — Служит почти полгода. Элементарные вещи проходим, а он выше тройки не тянет!

Даже издалека я заметил, как у Касьянова дрожат от обиды губы — мальчишка мальчишкой!

— Перестань, Донцов! — глухо сказал вдруг Броварич, загораживая Касьянова. — Перестань, понял? Здесь не кабак! И не базар!

— А ты заткнись, лейтенант недоделанный! — взвился Донцов. — Иди поучай своего Кривожихина, а в мой расчет не суйся, понял?

Броварич прищурился:

— «Мой»! Наполеон тоже! Только я все равно человека оскорблять не позволю! Ты тоже понял?

— Ат-тставить разговоры! — с некоторой лихостью скомандовал я, сделав вид, что появился в классе всего секунду назад. — Старший сержант Кривожихин!

Опередив растерявшегося от неожиданности Донцова, вперед выступил Броварич.

— Старший сержант Кривожихин, рядовые Бобров и Никулин пошли в канцелярию батареи за учебными пособиями.

— О чем у вас спор, товарищ старший сержант? — спросил я у Донцова.

— Мелочь, товарищ лейтенант! Не стоит вашего внимания.

И тут Броварич не выдержал:

— Оскорбление солдата командиром — это не мелочь!

Я повернулся к нему:

— То есть? Докладывайте.

— Есть! Старший сержант Донцов при всем взводе обозвал рядового Касьянова недоумком, идиотом, дураком, бараном. Это злостное нарушение устава. За это и по Уголовному кодексу можно под суд!

Задачка встала передо мной тяжелейшая, и решать ее надо было мгновенно. Со стороны Донцова — действительно вопиющее нарушение устава, элементарных норм взаимоотношения между военнослужащими. Но не мог же я отчитывать лучшего командира расчета при всем взводе! Нужно было все это как-то самортизировать, причем немедленно, хотя я терпеть не могу компромиссов, привык называть вещи своими именами и в душе полностью был на стороне Броварича.

— Если это действительно так, — сказал я, — то будем надеяться, у старшего сержанта Донцова это последний подобный случай. Знаете, бывает. Перенервничаешь — и сорвется с языка, сам не заметишь.

— Так это ж не первый раз, — буркнул кто-то из солдат.

Мне надлежало эту реплику не расслышать, но я тут же решил, что сегодня же, с глазу на глаз, дам Донцову основательную взбучку.

— Так точно, товарищ лейтенант, — обрадованно подтвердил тот, и в глазах его, глядевших на меня в упор, сияла беспредельная преданность. — После дня напряженной боевой учебы…

Донцов что-то говорил в свое оправдание, а я усмехнулся — сказал бы лучше: «После ночи напряженного сна».

Пришли Кривожихин и два солдата, принесли учебные пособия, я облегченно посмотрел на часы и разрешил своему замкомвзвода приступить к занятиям по расписанию. И только где-то в середине дня, подводя первые итоги, вспомнил: а ведь Донцов и Броварича оскорбил, обозвал недоделанным лейтенантом… Но Броварич за себя не вступился, вступился за тихого, и не очень решительного Касьянова.

Поговорил я с Донцовым в тот же день вечером. Один на один. Пересказывать наш разговор — долго и не нужно. Но так или иначе, а он состоялся. Донцов пытался оправдаться, найти какие-то объективные причины своего срыва и в конце концов пообещал мне, что впредь постарается быть сдержанней на язык.

Касьянова я перевел в расчет старшего сержанта Кривожихина. К Донцову же, по рекомендации Кривожихина, послал одного зубастого парня, который, как я чувствовал, даже при всем почтении к званию и заслугам своего нового командира в обиду себя не даст.

Служба моя начинала обретать естественный порядок и ритм. Начало моей «командирской деятельности» совпало с подготовкой дивизиона к боевому дежурству. Что такое боевое дежурство, ясно, по-моему, из самого термина, а наша задача на дежурстве — не допустить нарушителя воздушного пространства к охраняемому объекту. Фактор времени в этот ответственнейший период нашей службы приобретает первостепенное значение. У всех: у расчета СРЦ — станции разведки и целеуказания, и у расчета СНР — станции наведения ракет, и у расчета командного пункта, и, разумеется, у нас — стартовиков. Вся работа дивизиона может пойти насмарку, если ракета не будет своевременно готова к пуску. Разведчики, наведенцы, операторы других служб сделают свое дело, но окажись не готовы мы, стартовики, запорись мы на стартовой позиции возле пусковой установки — и цель может уйти. И ради того, чтобы ни при каких условиях, ни при каких обстоятельствах не упустить цели, дивизион осваивает боевую технику, постоянно тренируется, проводит учения, стрельбы на полигоне. Ради этого — чтобы мы не упустили цели — страна, народ, ученые и рабочий класс снабдили нас самым современным оружием, точнейшей аппаратурой и умными приборами. Только отлично учитесь, солдаты, бдительно несите службу, берегите родное небо. И вот во время боевого дежурства как раз и выясняется, как мы выполняем наказ народа и как владеем своей техникой. Это вроде как государственный экзамен, как самая строгая проверка нашей готовности к бою с воздушным противником, к защите советского неба от агрессора. И это очень правильно и очень естественно, что ритуал заступления на боевое дежурство выглядит так торжественно и сурово — как на пограничной заставе, когда очередной наряд приступает к несению службы… Итак — время, время и время! У нас время и четкость работы решают все.

За сутки до заступления на боевое дежурство я получил первое письмо от отца. Раньше нам никогда не приходилось переписываться, если не считать далекого летнего месяца, когда я, мама и Володя жили у каких-то наших дальних родственников в маленьком приморском поселке неподалеку от Сочи. Но тогда мне было всего одиннадцать лет. Потом мы практически никогда не расставались надолго. А теперь я вышел, как говорится, на самостоятельную стезю, служил от отца за тысячи километров, и мне было любопытно, какое письмо написал мне отец. Характер его я, разумеется, изучил хорошо и не без оснований предполагал, что письмо будет соответствовать характеру — немногословное, деловое и от этого — внешне суховатое.

Я не ошибся.

«Здравствуй, Сашок! — писал отец. — Вчера я узнал твой точный адрес и, не дожидаясь письма от тебя, решил немедленно написать.

Что я могу тебе сообщить?

Во-первых, мне лично по душе те места, куда тебя направили. Не совсем там, но очень близко от твоего теперешнего гарнизона мне пришлось служить в молодости, еще до женитьбы. Я был доволен, хотя климат там суров, а когда дойдет мое письмо, наверное, выпадет уже первый снег…»

Я машинально взглянул в окно — снега не было. Но он уже шел, дня два назад. Повалил неожиданно, странный и красивый на фоне зеленых кедров, но пролежал всего с полчаса.

«…Думаю, и тебе должны понравиться те места. Это совсем не то, о чем говорят «дыра». И если уж быть честным, эти так называемые «дыры» существуют более в воображении некоторых офицеров и их не годных к военной службе жен.

Во-вторых, моя проблема решилась — очень неожиданно и лучше, чем я предполагал: меня переводят в Москву…»

Значит, Москва. И по нашему ведомству. Кем? У меня мелькнула мысль: а вдруг ему по службе придется и сюда нагрянуть. Вполне возможно. И в отпуск теперь я поеду в Москву. Это же прекрасно! Отцу дадут же какую-нибудь квартиру!

«…Откровенно говоря, я особенно в столицу и не рвался, мне просто хотелось побыстрей уехать из нашего города, где меня одолевает страшное одиночество. Но раз все решилось так — пусть будет так. Значит, командование считает, что на этом месте от меня будет больше пользы.

И вот еще что, Сашок.

Перед твоим отъездом нам как-то не удалось серьезно поговорить, точнее — я не успел или не сумел сказать тебе то, что хотел и обязан был сказать и как отец, и как человек, отдавший армии почти четверть века. Ты не обижайся, я не собираюсь тебя поучать, ты сам взрослый и умный, и то, что я тебе скажу, — наверно, и есть самые наипрописные истины. Но я их все-таки скажу — так мне будет легче, ибо я исполню свой долг.

Извини, что по пунктам.

1. Никогда не старайся возвыситься над людьми — не в смысле звания или должности (тут я желаю тебе всяческих успехов), а в смысле отношения к ним, в оценке их и своих служебных и прочих возможностей, не выделяй себя из коллектива, в котором служишь. Самое страшное в армии — одиночество, одиночество, порождаемое естественной неприязнью ко всякому зазнайке и выскочке.

2. Никогда не роняй своего человеческого и офицерского достоинства — ни перед старшим, ни перед младшим, ни перед начальниками, ни перед подчиненными. Этому нет оправданий. Среди настоящих людей достоинство и честь ценятся выше жизни.

3. Командуя подразделением, избавь тебя бог иметь любимчиков или опальных. Для всех своих солдат и сержантов ты должен быть одинаково строг и одинаково справедлив, а главным регулятором твоего отношения к ним должно быть объективно оцениваемое качество их службы.

4. Никогда не рискуй своим командирским авторитетом, то есть не давай обещаний, которых не сможешь выполнить, не делай того, чего не умеешь делать. Смешно и грустно выглядит человек, пытающийся учить других тому, чего он не умеет делать сам.

5. Ни на йоту не поступаясь принципами и духом уставов и законов, умей поставить себя на место человека, с которым тебя свели деловые отношения, и умей понять мотивы его поступков. Только в этом случае ты сможешь быть справедливым до конца.

6. Самое трудное для любого человека — сказать: «Я был не прав». Умей отстаивать свои решения и свои убеждения, но и умей так же с достоинством признавать свои ошибки. Это не умалит твоего авторитета, но прибавит уважения окружающих.

7. Никогда не повышай голоса. Крик — признак слабости, а не силы.

8. Никогда не наказывай сгоряча. Помни древнюю мудрость: «Я наказал бы тебя, если бы не был сейчас так зол».

9. Никогда не забывай поощрять отличившихся и достойных. Поощрение вовремя и справедливо — величайший импульс для достижения успехов в дальнейшем.

10. Будь всегда ровным и плохое и слишком хорошее настроение никогда не бери с собой на службу.

Видишь, получилось десять заповедей. Я знаю, что почти все из сказанного здесь для тебя не ново. А мне стало легче.

Каковы мои планы? На новом месте службы я должен быть ровно через неделю. Дела здесь буду сдавать пока заместителю. Главная трудность, которая меня ждет, — это перевозка книг и размещение их на новом месте. Все могу продать или оставить, но не книги. Заказал десяток ящиков, а потом придется в контейнер — все-таки около трех тысяч томов…»

Я очень отчетливо представил себе нашу большую опустевшую квартиру в Энске, стеллажи с книгами… Теперь там предпереездная суета и беспорядок. Отец один — сидит за столом и пишет мне письмо. Вечер, горит только настольная лампа, и, может быть, тихо играет по радио музыка. С тех пор, как не стало мамы и Володи, отец слушает только спокойную и печальную музыку.

«…Пришлось прервать письмо — неожиданно зашла Александрина, спросила, не сообщил ли ты свой адрес, так как, по ее словам, ты должен был сообщить ей адрес для дальнейшей передачи Борису Ивакину. Я сказал, что письма от тебя еще не было, задержка связана, видимо, с устройством на новом месте и дальностью расстояния, но что твой адрес я установил другим путем и могу ей дать…»

Рина… Пришла сама. Ах, если бы отец написал, как она выглядела, какие у нее были глаза, какое настроение, какой голос, какие — точно! — слова она говорила, сколько минут пробыла, я мог бы тогда многое понять, я, наверное, смог бы понять главное: чем вызван этот визит — кому нужен мои адрес, — ей самой или только чтобы переслать Ивакину?

«…Я думаю, что ты не обидишься на меня за то, что я дал Александрине твой адрес. Вероятно, она тебе тоже напишет».

И все?

«Пиши, как идут твои дела, как началась служба (разумеется — в пределах допустимого). Каждая твоя весточка очень дорога для меня. Адресуй: Москва… Гостиница ЦДСА».

Конечно, письма — это прекрасно! Но если бы они не бередили старых ран и не питали память, выражаясь фигурально — не подбрасывали дров в затухающую топку воспоминаний!

Я открыл тумбочку, положил туда отцовское письмо и поднялся с твердым намерением взять себя в руки. Было еще полдня занятий.

Когда я вышел, очень редкие снежинки падали с неба и таяли, не коснувшись земли. Черно и угрюмо стояла вокруг тайга. Где-то шумела машина.


Мне кажется, что каждый ракетчик-зенитчик наверняка помнит свое первое боевое дежурство, как помнят день присяги. Но нам немножко подпортила дело погода.

Когда дивизион, как по случаю праздника, выстроился на плацу перед штабом, снег валил по-январски, да с ветерком, хотя был только конец сентября. Зачитали список боевого расчета и приказ: вступить на боевое дежурство по охране воздушного пространства нашей. Родины — Союза Советских Социалистических Республик. На правом фланге холодный снежный ветер развевал Боевое Знамя части, и когда подполковник Мельников кончил читать приказ, прибывший вместе с начальством духовой оркестр сыграл Государственный гимн СССР.

Ничего необычного за время боевого дежурства у нас не произошло. Работали мы как положено, задачу свою выполнили, дежурство сдали и теперь ждали подведения итогов. В дивизионе началась обычная боевая учеба. Мы проводили совместные со станциями тренировки, изучали технику, отрабатывали взаимозаменяемость. Но вот что интересно: я стал замечать, что так же, как на боевом дежурстве, мои ребята все время как будто к чему-то прислушиваются и вроде бы чего-то ждут, все время незаметно косятся на динамики громкоговорящей связи. А потом наоборот — мне стало казаться, что некоторые солдаты, особенно из молодых, испытывают некое разочарование в службе, в занятиях. И я все чаще и чаще спрашивал себя: не притупляет ли такая будничная однообразная повседневность нашу бдительность? Сначала мы все чувствовали повышенную собранность и приподнятость, мы как бы находились на старте и ждали только выстрела судьи, чтобы рвануться вперед. Выстрела же все не было и не было. Я, конечно, делал все, чтобы мои ребята не расслаблялись. Но ведь стартовый взвод — это не весь ракетный комплекс, который и силен-то, собственно, тем, что по боевой тревоге в нем действуют все одновременно и что каждое движение каждого специалиста в расчете станции или на стартовой позиции подчинено одному — захватить, провести и как можно раньше поразить цель. Именно поэтому — чтобы мы не теряли формы — я молил начальство почаще даже в будничные дни поднимать нас по тревоге.

И «молитва» моя была услышана.


В курсантские годы, на стажировке, я не раз видел, как зенитный ракетный дивизион поднимается по тревоге. Но тогда я чувствовал себя не участником, а скорее наблюдателем происходящего, я только учился тому, что положено делать по тревоге командиру стартового взвода, и не боялся, что ошибусь — рядом был знающий человек, а я мог поплатиться только снижением оценки. Здесь же было совсем другое дело: здесь я был ответственным участником, был звеном механизма, который называется зенитным ракетным комплексом.

Позиция ожила, она была сейчас полна знакомых и незнакомых мне звуков — шумом транспортно-заряжающих машин, топотом солдатских ног по бетонированным, расчищенным от снега дорожкам, хлопаньем железных дверей, людскими голосами, подающими команды, далеким глухим рокотом дизелей энергоблока. Серега Моложаев помчался на свою станцию, Нагорный — к своему взводу, а я — вроде бы совершенно автоматически — очутился у своего.

Транспортно-заряжающие машины разворачивались около круглых окопов установок, съезжали по аппарелям вниз, расчеты подхватывали ракеты, переводили на установки. Было светло от лежавшего вокруг и тихо сыпавшего сверху снега, тени солдат двигались размеренно и, казалось мне, бесшумно.


— Готов!..

— Первый готов!

— Второй готов!

И только услышав эти короткие доклады, я подумал, что, если даже тревога настоящая, все равно неплохо было бы засечь время: тренировка тренировками, а тут — совсем другое дело. Тем более что, как мне показалось, кое-кто в расчетах действует не очень уверенно, вроде бы побаивается боевой ракеты. Я не стал делать никаких поспешных выводов, но твердо решил провести хронометраж при первой же дневной работе на позиции, когда все лучше видно и можно с большей точностью засечь время.

Утром на разборе командир дивизиона подполковник Мельников сказал, что все прошло в основном нормально, в нормативы мы уложились, пропуска цели не было (работали по имитатору с подключением специальной записывающей контрольной аппаратуры), расчеты всех станций и стартовая батарея действовали слаженно и четко. Были кое-какие замечания по мелочам, но они в основном касались разведчиков и наведенцев. Я лично замечаний не получил, благодарности тоже и был вполне доволен. Но о решении прохронометрировать работу расчетов днем, а если удастся — и ночью, не забыл.

Почти весь день после разбора, если выпадала свободная минута, разговоры вертелись вокруг ночной тревоги.

— Мы малость запарились, — сказал мне Сережа Моложаев, с которым я встретился в столовой. — Я как на экран глянул: батюшки мои! Цели проклюнулись, идут одна за другой… А какую прикажут брать и сопровождать, одному аллаху известно. Я себе: спокойней, Серега, действуй, как малая вычислительная машина. Это вот наверняка постановщик помех, этот идет слишком низко, и скорость небольшая, а вот этот — и по высоте и по скорости дай бог, — видимо, этот и несет у себя под брюхом некую штучку… Ориентируюсь на эту цель — понимаешь, в точку! Команда с КП брать именно эту. Сопровождать, передать наведенцам, а уж потом заниматься другими.

Если быть откровенным до конца, то я немного завидую и разведчикам и наведенцам. Работа у них, конечно, не сахар, иногда вздохнуть некогда, счет идет буквально на десятые доли секунды, зато какая у них в руках техника! Нас, стартовиков, ученые и рабочий класс тоже не обижают: установочки что надо. Но наша техника по сравнению с их техникой весьма и весьма, грубовата, а наша боевая работа все-таки немножко старомодна — похожа на работу расчетов у артиллерийского орудия: перевел ракету с ТЗМ[8] на балку пусковой стрелы, подключил все кабели, проверил плотность всех контактов, доложил: «Готово!» — и в укрытие. За шнурок только не дергаешь — это правда. И сам пуск осуществляет автоматика. А вот у них на станциях!..


Дневная тревога не была ни для кого из нас неожиданной. На этот раз наш комплекс (возможно, и наши соседи тоже) работал совместно с авиаторами — у них были сложные учебные полеты, а мы использовали их как реальные цели, если говорить упрощенно. Они летают, мы засекаем, сопровождаем и «сбиваем» — разумеется, условно, а они в это время отрабатывают противозенитную тактику, включая постановку активных помех для наших разведчиков и наведенцев. Одним словом, дело полезное — и для них, и для нас.

Меня в этот день ждало огорчение. Я наблюдал за работой своих расчетов с секундомером в руках, хотя и пришлось действовать на два фронта: и наблюдать за ними, и быть готовым отвечать на любой запрос Лялько или — бери выше! — с КП дивизиона. Стартовики мои еле-еле уложились в норму. Но мало того — мои ночные наблюдения подтвердились: многие номера действительно как-то робко, не очень уверенно работали с боевой ракетой, словно опасаясь, что она вот-вот взорвется у них в руках. Ведь теоретически проходили же все! И устройство ракеты, и питание, и принцип действия, и заряжание и разряжание. Зубрили теоретически, на макете ракеты отрабатывали все правила техники безопасности. И тем не менее… Даже расчет моего славного, моего молчаливого Кривожихина не избежал этого. А ведь он почти на четырнадцать процентов сокращал нормативное время заряжания установки, частенько опережая Донцова даже на состязаниях! Но… Но с учебной, а не с боевой ракетой. Наверно, в этом и было все дело.

Я сидел в укрытии к думал: ну, хорошо, у расчета Кривожихина рекорд, другие расчеты на учебных ракетах тоже значительно сокращают время подготовки к пуску. Но ведь выходит, что эти рекорды — самые обыкновенные пустоцветы: плодов-то от них нет, они не отражаются на работе с боевой ракетой, когда, чем черт не шутит, может быть, придется сбивать самого настоящего и притом наверняка скоростного «гостя», когда будет дорога каждая секунда. Эти рекорды сами по себе, на уровень боевой готовности их влияние мизерно. И неужели этого до сих никто не замечает? Нет, замечать-то, наверно, замечают, но не придают особого значения — ведь и с боевой ракетой расчеты не выходят за границы нормативных параметров. Отставания нет — вот что главное. Но ведь нет и движения вперед!

К командиру батареи я со своими вопросами идти постеснялся — и никогда себе этого не прощу. А постеснялся потому, что не привык быть вроде бы умнее других, и потом он мне просто мог сказать, что тренировки с макетом — это одно, а работа с боевой ракетой — это совсем другое, причем в последнем случае расчеты в нормативы все-таки укладываются, а эти самые нормативы рассчитаны не нами, а кое-где повыше…

— Но скорости целей растут! — должен был я тогда крикнуть. — Растут! Поэтому повышается в цене каждая секунда! А мы? Мы стоим на месте!

Но я представлял себе и другое — как спокойно и убедительно ответит на это капитан Лялько:

— Дорогой товарищ лейтенант! Во-первых, вы не имеете оснований утверждать, что мы работаем плохо и задерживаем своих товарищей. Таких случаев еще не было и никогда не будет! А потом — все нормативы разрабатываются, как я думаю, именно с учетом роста скорости целей. Вы прикиньте, какой у нас запас времени между обнаруживанием цели и пуском, и увидите, что этого времени за глаза хватит на заряжание установок.

Вряд ли я сразу нашелся бы что ему ответить, но ответить можно было бы так:

— А низколетящие?

Тогда же в голове у меня был вообще сумбур, а в душе, полной сомнений, — великое смятение. С одной стороны вроде бы все в порядке, а с другой… Работая с боевыми ракетами, некоторые расчеты, оказывается, могут в любую минуту сорваться, потому что работают на крайней границе норматива. Везде так? Или только у меня во взводе?

Признаюсь откровенно: когда я получил звездочки на погоны, а незадолго до этого — кандидатскую карточку, то я сразу же вообразил себе, что где бы ни пришлось мне служить, я везде буду отважно и бескомпромиссно бороться с недостатками и упущениями, критиковать недостатки, невзирая на лица, не буду в этой борьбе щадить самого себя. Потом при более спокойном размышлении я подумал, что от такой позиции недалеко и критика ради критики, и был рад, что не увидел в дивизионе ничего такого, что требовало бы моего срочного вмешательства. И если честно: попытка ли это сунуть нос не в свое дело и обратить на себя внимание начальства или основанный на партийной и офицерской совести, на понимании партийного и офицерского долга поступок? Сам я решать этого, к стыду своему, не мог, хотя и определенно склонялся к последнему. А посоветоваться с Колодяжным… пожалуй, нет, это нечестно — через голову непосредственного начальника. Прежде всего мне надо было поговорить с капитаном Лялько.

Он сам пришел на позицию взвода — как раз когда я объявил перерыв.

— Ну что, лейтенант, почин сделан? — спросил он.

— Что вы имеете в виду, товарищ капитан?

— Командование стартовиками довольно. Всей нашей батарее благодарность.

Это выглядело очень по-свойски, так сказать — камерно, поэтому я несколько растерялся, не зная, как отвечать — то ли просто поблагодарить, то ли, как требует устав: руку к виску и отчеканить: «Служу Советскому Союзу!»

Выручил меня сам Лялько:

— Пока это, разумеется, неофициально, но проект приказа уже готов, осталось подписать только Мельникову. Объявят на вечерней поверке.

— Ясно, товарищ капитан, — сказал я, а сам вдруг подумал: не мелко ли будет выглядеть моя суета из-за каких-то жалких секунд, из-за учебных и боевых ракет и из-за тренировок на них. Зачем усложнять жизнь? Все идет хорошо — так чего же тебе еще надо? Ведь никакого срыва! Не окажусь ли я в этой истории самым обыкновенным выскочкой?

— Кстати, Александр Иваныч… — беря меня за локоть, начал капитан Лялько.

Наверно, так бывает всегда: если хотят сказать что-то не очень приятное, берут за локоть и немного отводят в сторону. И говорят слово «кстати».

— Кстати, мы тут предварительно наметочки сделали, и я должен заметить, что у вашего взвода средний уровень оценок по боевой подготовке за это время… ну за то время, что вы им командуете, несколько снизился. И главным образом по тем дисциплинам, за которые оценки выставляются лично вами. Строги вы очень, товарищ лейтенант, строги! — вроде бы пошутил Лялько (а мне, признаюсь, стало как-то не по себе). — Неужели в этом есть такая настоятельная необходимость?

— В чем, товарищ капитан?

— Ну… в занижении оценок. Объективно получается так — ведь взвод-то не стал хуже. А нам, ракетчикам, четверок маловато, маловато! Жизнь доказывает.

— Я, товарищ капитан, никому оценок не занижаю, стараюсь быть именно объективным.

— Выходит, люди с вашим приходом стали заниматься хуже?

— Я же не знаю, как они занимались раньше.

— Разве Гущин не ввел вас в курс, когда вы принимали у него взвод? Есть же, наконец, документация!

— Я смотрю на людей, товарищ капитан, а не на бумаги. Бумага, как вы сами знаете, все стерпит.

— Это точно. И очень правильно, что вы стараетесь смотреть в первую очередь на людей. Но смотрите повнимательней. Честное слово, они иногда заслуживают больше того, что мы им даем.

— В каком смысле?

Удивительно непонятливым был я во время того разговора.

— Даже в смысле этих самых оценок. И потом: кто и когда точно установил границу между четверкой и пятеркой? Разве только в пулевой стрельбе, по которой вы, говорят, мастак? А все остальное, если невозможно использовать математику, слишком субъективно. Верно я говорю?

— В принципе, конечно, верно.

Мы стояли неподалеку от укрытия взвода. Вокруг, присыпанные снежком, тихо шумели кедры, остро пахло табачным дымом — Лялько закурил длинную болгарскую сигарету, и настроение мое портилось все больше и больше. Теперь я понимаю, что я просто тогда очень устал — главным образом от борьбы с самим собой, но я все-таки сдался. Я решил ни к кому больше не ходить, ни с кем не советоваться, только посильней нажимать во время тренировок на своих солдат, повнимательней присмотреться, что именно мешает им при работе с боевой ракетой, и постараться это устранить. А что касается намеков Лялько относительно оценок, то тут я решил стоять на своем: я командир взвода, и мне видней, чего именно заслуживает, тот или иной солдат — тройку, четверку или пятерку. Конечно, хорошо ходить в передовиках и видеть свой портрет на Доске почета. Но я знаю к этому только одну дорогу — прямую и честную. Так учил меня отец, так учат меня моя партия и моя офицерская совесть.

— Продолжайте занятия, лейтенант, — несколько суховато сказал командир батареи. — Пойду посмотрю, как дела у Нагорного. Кстати, у него средний показатель выше вашего. Ненамного, но выше.

Это опять был скрытый намек, и мне стало неловко и горько. Я понимал капитана Лялько: служит он тут давно, теперь рвется в академию — есть такой шанс, и многое будет зависеть от того, как закончит зимний период его батарея, вообще — каковы у нее будут показатели в боевой и политической. Но ведь не могу же я… только ради этого… даже при всем моем уважении к командиру батареи… Да я ж тогда на всю жизнь возненавижу себя! На всю жизнь!

В этот вечер я не выполнил седьмую заповедь из отцовского письма — наорал на Виталия Броварича, которого Нагорный окрестил «ссыльным». Зато, как выяснится потом, я точно следовал пятой и этим, по-моему, сумел восстановить равновесие.

Я уже и раньше говорил о Бровариче, сейчас можно лишь коротко повторить, что это человек с характером и очень самолюбивый — во-первых; во-вторых, он на пару лет старше большей части своих сослуживцев по взводу, в-третьих, как уже известно, его в свое время отчислили из зенитного ракетного командного училища и прислали к нам дослуживать положенный рядовому срок. Увольняться ему предстояло весной.

Надо сказать, что дело Броварич знал, и это естественно: то время, которое он пробыл в училище, не прошло впустую. Кроме того, он побывал в учебном подразделении и как номер расчета был вполне на своем месте. Я был убежден, что Броварич даже способен заменить в расчете любого, при необходимости — самого Кривожихина. Поэтому, когда проводилась проверка на допуск к самостоятельной работе по специальности, меня крайне удивило, что капитан Лялько вычеркнул Броварича из представленного списка.

— Этого товарища ни в коем случае!

— Почему? — спросил я.

— Скоро все поймете сами. — Лялько говорил таким тоном, что расспрашивать или тем более возражать было совершенно бесполезно. — А не поймете — я как-нибудь на досуге объясню. Если популярно и коротко, то так: полное отсутствие понятия о дисциплине при полном присутствии самомнения. Прочтите его характеристику.

— Но у него знания, товарищ капитан!

— Знания без дисциплины? Мне не подходит. Пусть лучше меньше знает, по точно выполняет приказы, а не умничает. Такой солдат мне больше по душе. Прочтите, прочтите его характеристику!

Я хотел сказать, что характеристика может быть предвзятой, тем более в той исключительной ситуации, в которой оказался Броварич. Но у меня тогда не было никаких прямых доказательств моей правоты, да и времени для дискуссии не оставалось — дежурный объявил построение на занятия. Лишь интуиция — это великое, необъяснимое (кое-кто утверждает, что это просто опыт, только какой же опыт мог быть тогда у меня!), это необъяснимое и почти безошибочное чувство — подсказывало мне, что суть дела просто во взаимной неприязни Лялько и Броварича. Так бывает: невзлюбят друг друга два человека, порой даже не помнят за что, и лежит с тех пор на них эта, как говорится, каинова печать — сами мучаются и других мучают, а никто первый шага навстречу другому не сделает. И если уж ставить тут все точки над «и», то мне думается, что в этом скрытом конфликте был не совсем прав Лялько — шагать первым должен был он: не только потому, что у него в батарее была вся власть, а у Броварича — абсолютно ничего, но и потому, что он, Лялько, находился под явно не осознанным им самим давлением училищной характеристики на Броварича.

Среди солдат, которые занимались в классе для самоподготовки, Виталия Броварича, увы, не было. Мне доложили, что он пошел в курилку.

Точно: Броварич был в курилке — есть у нас в казарме, возле выхода на улицу, такой закуток с вечно открытой форточкой, несколькими табуретками и «пепельницей» посередине — невысоким квадратным железным ящиком с водой.

Броварич стоял спиной к двери и глядел в окошко. Он наверняка слышал мои шаги, но не обернулся.

— Рядовой Броварич! — стараясь сдерживаться, сказал я. — Вы почему не на занятиях?

— Вышел покурить, товарищ лейтенант! — Голос его, наверно, был слышен и на СРЦ. — А тему я давно изучил… Еще там.

Изучил — согласен. Но есть же дисциплина и порядок. И я непростительно крикнул, как-то нелепо, не своим голосом:

— Шагом марш в класс!

— Поберегите голосовые связки, товарищ лейтенант, — холодно и одновременно как-то жалеючи сказал Броварич. — Пригодятся: вам ведь служить как медному котелку.

— Шагом марш в класс! — повторил я уже более нормальным голосом.

— Вот видите: можно же сказать спокойно.

— Молчать!

Ах, как все это было постыдно глупо. Но я уже закусил удила и стал лихорадочно вспоминать, дает ли мне Дисциплинарный устав право посадить Броварича на гауптвахту. Я все забыл. Я готов был дать Броваричу десять, пятнадцать, двадцать суток… Но, уже остывая, я вспомнил, что права арестовывать с содержанием на гауптвахте у меня нет, а потом, уже дома, понял великую мудрость устава, не дающего такого права командирам взводов, ибо все они, за редким исключением, люди молодые, горячие и очень решительные вроде меня, — для них ничего не стоит отправить солдата на гауптвахту.

— Молчу, — поклонился Броварич, чувствуя в этой ситуации свое явное превосходство. Наверняка он решил воспользоваться тем, что мы одни, и преподать мне урок, поучить, так сказать, «искусству беседы». — Молчу и почтительно слушаю.

— Перестаньте кривляться, дисциплины не знаете? Хотя вам не привыкать…

Зачем я это сказал? Броварич наверняка это забыл, а я помню и буду помнить очень долго.

Прищурившись, Броварич вытянул руки по швам и щелкнул каблуками:

— Разрешите идти на занятия, товарищ лейтенант?

— Идите.

Вечер был бесповоротно загублен. «Не хватает еще ночной тревоги, — думал я, оставшись в курилке один. — Хор-рош тогда из меня будет командир взвода!»

По случаю субботы в столовой для солдат крутили кино — какой-то детектив, в котором все понимают все — все, кроме следователя и его помощника, причем следователь разъясняет помощнику (нудно и долго) такие вещи, какие тот должен знать сам.

Мне не хотелось рано возвращаться домой в общество Гелия Емельяновича Нагорного, и я после ужина, страшно злой на самого себя, пошел смотреть кино — остыть и забыться. Мне было стыдно за разговор с Броваричем. «Нет, нет, — говорил я себе, — так срываться негоже, и давай, Саша-Игнаша, договоримся, чтобы это было в первый и последний раз. В первый и последний! Если не выдержишь, сорвешься опять — значит, не получится из тебя настоящего командира!»

Кино кончилось минут за двадцать до отбоя. Я выходить не торопился, вышел почти последним и тут неподалеку от угла столовой увидел Броварича. Он ждал меня — я понял это сразу.

— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?

«Спокойно, — сказал я про себя. — Надо держаться спокойно и хладнокровно».

— Обращайтесь.

— Прошу уделить мне несколько минут для беседы по личному вопросу.

— Скоро отбой.

— Мне достаточно пяти минут.

Я вынужден был согласиться:

— Хорошо, говорите. Я вас слушаю.

Была звездная, обещавшая к утру мороз ночь. Тишина, безветрие, черный лес вокруг, синий-синий холодный снег, золотые окна казармы, фонарь над крылечком штаба, цепочка таких же фонарей — за проходной, на единственной улочке жилого городка.

— Я вас слушаю, — повторил я, останавливаясь возле стоявших на расчищенной спортплощадке брусьев. — В чем дело?

Броварич подтянулся:

— Хочу заявить вам, товарищ лейтенант, что орать на себя я больше не позволю. В том числе и вам.

Я почувствовал, что бледнею.

— Дальше?

— Я выполню все, что мне положено по моему званию и должности. Любое ваше справедливое замечание я всегда приму. Наказание — тоже. Но без крика.

— Дальше?

— Дальше — все. Прошу только учесть: меня не остановит ничье присутствие. Крика я органически не выношу и прошу к себе элементарного уважения. Вот и все. Разрешите идти?

— Идите.

— Хотя извините, одну минуту… Разрешите?

Я удивился: что тут еще?

— Я случайно слышал ваш разговор с Кривожихиным относительно резерва времени… Надо мостки передвинуть ближе к установке — на допустимый максимум. И сделать какой-то ясно видимый ограничитель для водителя ТЗМ, чтоб он не проскакивал за него и не сдавал потом назад. А то они с разгону все прыткие. Прикиньте… секундочки и наберутся. Иногда угол стрелы бывает высоковат. Да и поворот резок — можно при заряжании проскочить. Вы понаблюдайте повнимательней. Я как первый номер это хорошо чувствую. Особенно много времени некоторые водители теряют на выезде из зоны вращения стрелы. И за контактами кое-кто не очень следит — бывает неплотное прилегание. Вообще, товарищ лейтенант, я считаю, что тренировки нужно проводить с круговой взаимозаменяемостью, чтоб каждый мог работать за каждого, по кругу…

Я не сразу сообразил, о чем речь, то есть не сразу все это себе представил, но у меня внутри как-то все перевернулось — Броварич, все это время отчужденно глядевший на яркую лампочку над крылечком столовой, улыбнулся вдруг такой обезоруживающей улыбкой!..

— Разрешите идти?

— Погодите, Броварич, — сказал я и, чтобы скрыть волнение и смущение, посмотрел на часы: — У нас еще одиннадцать минут. О том, что вы сказали, мы еще поговорим, обязательно поговорим. Сейчас у меня другое. Один вопрос: коротко, если вы считаете возможным, — за что вас отчислили из училища? В характеристике — общие слова…

Броварич пожал плечами:

— Коротко… Коротко — это очень трудно, товарищ лейтенант. В общем — не сошелся характером с командиром курсантской роты. Попросил перевести в другую — это расценили как каприз. Ну и пришлось предложить выбор: или он, то есть командир роты, или я. Кого выбрали, вы, конечно, догадываетесь. Хотя и командира роты в училище тоже не оставили — раскусили. Но позже, мне ребята потом написали. Слишком зарвался по молодости, стал считать себя непогрешимым. Даже в партию заявление подал, поскольку из комсомола по возрасту выбывал.

— А в чем же основа вашего конфликта?

— Командир роты требовал от нас того, чего никогда не делал сам.

— То есть?

— Говорил о честности, а сам в этом не был примером. Говорил об уважении к людям, нашим будущим солдатам, а сам был хамом. Говорил о высоком моральном облике советского офицера, а сам мог обложить курсанта девятиэтажным матом… Ну и дальше в таком же духе. Я сказал об этом на комсомольском собрании — честно и прямо. С тех пор он начал мне мстить, придираться… Мелко и недостойно. Стыдно сейчас вспоминать. Так что декларации декларациями, а жизнь жизнью, товарищ лейтенант. Интересуетесь, что дальше? Все можно было решить просто — перевести меня в другую роту. Но на это не пошли — по принципиальным соображениям, чтобы не создавать прецедента. Тогда я нашел выход: получил увольнение, выпил в городе для храбрости, а когда вернулся, набил одному типу морду… Хотите знать подробности?

— Хочу, — сказал я, — поскольку нам служить еще не один день, а до мая будущего года.

— Насчет морды — дело проще, — улыбнулся Броварич. — Тут, можно считать, сплошная лирика. Мне одна девчонка нравилась — со швейной фабрики, они нашими шефами считались. Нравилась, а на меня ноль внимания. А Голяк, курсант Голяков, как нарочно — любимчик нашего ротного, тоже на нее заглядывался. И все как по заказу вышло: в тот вечер он ее при мне… обозвал, ну я ему и двинул пару раз… Потом всю эту историю с помощью командира роты и самого Голякова, как я и рассчитывал, сильно раздули, пытались даже идейную базу подвести, так как этот Голяк был членом комсомольского бюро и вообще активным товарищем. Я, товарищ лейтенант, конечно, понимаю: армия есть армия, дисциплина есть дисциплина, и руки распускать не положено. Это я понимаю. А хамить положено? Я себя не хвалю, я был курсантом, как все, в ракетное дело до сих пор влюблен. Хотел стать офицером…

— Что вы получили по комсомольской линии?

— Строгача с занесением. Правда, некоторые усердные товарищи предлагали вытурить, но тут сам Голяк запланированное великодушие проявил, сказал, что да, мол, сам в разговоре с Броваричем выразился нетактично, в некотором роде спровоцировал его на недостойный антиобщественный поступок, но надо понять его душевное состояние и что исключение из комсомола — это будет слишком строгая мера, достаточно ограничиться строгим выговором с занесением… А командир роты своего добился — меня отчислили.

Надо сказать, что в этом разговоре я временами чувствовал себя весьма затруднительно: по долгу службы мне следовало бы защищать офицера, потому что драка даже с самыми благими намерениями — все равно непорядок, а в глубине души — я признавался самому себе (и то под большим секретом), что, наверно, и сам поступил бы так, как Броварич.

— Но в общем-то все это дело прошлое, — продолжал Броварич. — Только перед одним человеком мне стыдно — перед дедом. Вырастил он меня, ничего не жалел. Родители мои разошлись, в подробности вдаваться не хочу. Так что воспитывал меня он и в училище порекомендовал тоже… А я не оправдал. Старик замечательный. В войну партизанил, бригадой командовал у нас на Могилевщине…

— Как думаете здесь служить? — спросил я после минутного молчания.

— Служить-то осталось меньше года. А в отношении «как» зависит не только от меня, товарищ лейтенант. Я, конечно, ультиматума вам не предъявляю — мне нужна только справедливость и ничего больше. Тогда я буду стараться, как могу.

Я понял все, кроме одного: пошел бы сейчас Виталий Броварич обратно в училище или нет? Но спросить об этом я сейчас не решился — отложил до другого раза. Не только потому, что к такому разговору надо было как-то подготовиться, у нас уже не оставалось времени. Правда, я мог бы и после отбоя на пять-десять минут задержать своего солдата — официально выражаясь, для личной беседы по делам службы, но в этом было бы все-таки некоторое нарушение порядка. А нарушать порядок, даже в мелочах, особенно в присутствии Броварича, я, разумеется, не мог себе позволить.

Домой я шел с одним желанием — лечь и подумать: опять о резервах времени, о Бровариче и его предложениях. Действительно, думал я, надо за всем внимательно понаблюдать и все прохронометрировать — и при работе с макетом, и при работе со штатной ракетой. Броварич подметил тонко: съезжая с аппарели к установке, транспортно-заряжающая машина останавливается не всегда точно, и даже десяток сантиметров играет тут определенную роль. А если будет какой-то заметный для водителя (речь в основном о водителях молодых, еще не привыкших к делу) ограничитель или указатель, что надо остановить ТЗМ именно тут, впритирочку, то не нужно будет ни подавать машину вперед, ни сдавать назад. И насчет мостков тоже: если есть возможность и допускает ширина въездной аппарели, почему бы не передвинуть их ближе к установке? Это избавит расчет от своеобразной подгонки при переводе ракеты на балку пусковой стрелы. Всякая подгонка — это нервотрепка и затраченное время, а напрасно затраченная секунда — это почти полкилометра для цели, летящей с некоторым превышением скорости звука. А десять секунд? А тридцать? За тридцать секунд звук проходит почти десять километров! Надо учить водителей без промедления убирать ТЗМ из зоны вращения установки.

Оба окошка у нас в комнате светились. Когда я вошел, Моложаев лежал на своей койке с книжкой в руках, а Нагорный, развалясь на клеенчатом казенном диванчике и по-американски положив скрещенные ноги на табуретку, крутил настройку «Океана», из которого выплескивались то звуки джаза, то какие-то голоса, говорящие по-английски и по-немецки, тягучая восточная песня, какие-то позывные…

— Поздновато возвращаетесь, — чуть приглушив приемник, небрежно, но вполне дружелюбно заметил Нагорный, когда я начал снимать китель. — Это на вас что-то не похоже. Между прочим, Сергей Сергеич, — повернулся Нагорный к Моложаеву, — ты среди своих формул и схем наверняка не заметил, а я… поскольку я весьма близко общаюсь по службе с нашим новым молодым товарищем лейтенантом Игнатьевым, то я должен тебе сказать… наш дорогой сосед может далеко-о-о пойти, если его вовремя не остановить… Он у нас оч-чень деловой человек!

— Хватит! — сказал я. — Закругляйся.

— А романчик свой сегодня что — не пишете? — спросил Нагорный после паузы.

— Настроения нет. Лучше поспать.

— Правильно, хлопцы, — сказал, подмигнув мне, Моложаев. — Точно: пора спать. Я тоже закругляюсь. А то ночью поднимут, тогда и попрыгаем, как сонные мухи.

Спать так спать, хотя я был уверен, что сразу не усну. Мне было очень неприятно, что у меня не складываются отношения с коллегой — таким же командиром взвода, как и я, а это, был я убежден, очень и очень плохо. Потому что товарищ в армии — это дважды товарищ.

РИСК — БЛАГОРОДНОЕ ДЕЛО

В эту ночь нас не подняли — подняли в следующую, и я за эти сутки успел не только все обдумать, но и кое-что сделать — в смысле осуществления высказанных Броваричем идей. Мы на своих площадках поставили перед выездными аппарелями чуть заметные указатели, разъяснив суть дела водителям ТЗМ, и ближе к установкам передвинули мостки — это такие специальные металлические плиты, на которые при заряжании установки должны точно попадать колеса транспортно-заряжающей машины, чтобы потом направляющие на балке пусковой стрелы точно приняли на себя ракету.. Смысл нашей затеи я видел не только в том, что дивизион мог быть готовым к поражению целей на более дальней дистанции, но прежде всего, пожалуй, в том, что ранняя готовность расчета, заряжающего установку, позволит расчетам КП и СНР работать более спокойно, даже с некоторым запасом времени. Объяснил я все это, кажется, довольно сумбурно, но о главном я, по-моему, все-таки сказал: каждая сэкономленная стартовым расчетом секунда увеличивает боеготовность и боеспособность всего комплекса.

В эту ночь мы работали автономно и как обычно — и по скоростным и по низколетящим целям. Я точно не могу сказать, «скооперировались» ли с нами соседи-авиаторы (погода была вполне летной) или цели нам задавал имитатор (низколетящие и скоростные цели наверняка задавал он), но все шло нормально, и мои ребята даже несколько опережали самих себя, хотя и едва укладывались в норматив — поскольку работали со штатной боевой ракетой.

Во второй половине дня в соответствии с планом занятий весь офицерский состав был приглашен к командиру дивизиона на служебное совещание. Здесь тоже все шло обычным порядком. Отметили отрицательные стороны наших ночных тренировок, порекомендовали, на что надо обратить внимание, сказали, что от стартовиков ждут в будущем более быстрой и четкой работы, хотя и сейчас они работают хорошо. Но резервы времени надо все-таки изыскивать и использовать.

И тут меня удивил капитан Лялько. Он сказал, что да, правильно, стартовики на сей раз действовали не очень четко, что он как командир стартовой батареи это признает и со своей стороны приложит в дальнейшем все силы, чтобы… и так далее. Но он очень просил учесть, что командир взвода лейтенант Игнатьев — командир молодой, впервые работает в таких сложных условиях и в будущем он постарается… Главное, что все хорошо, что хорошо кончается. Для нас эта ночка кончилась нормально: пропуска цели дивизиону не записали, все звенья комплекса работали слаженно и четко, а что касается лейтенанта Игнатьева, то он обязательно учтет на будущее. Что учтет? Почему? Я ничего не понимал. Неужели капитан Лялько собирался таким занятным способом «формировать» мнение командования о моей персоне и авансом просить о снисхождении ко мне по молодости лет? Но ведь у меня во взводе все шло нормально? А может, это завуалированное предостережение: мол, не удивляйтесь, товарищи, если он что-нибудь и выкинет, и не принимайте всерьез… Как же так? Я же взрослый человек, лейтенант!

— Поменьше надо экспериментировать! — громко сказал вдруг откуда-то сзади Нагорный. — Всему свое время и место.

Подполковник Мельников недовольно повернулся в его сторону:

— Что конкретно вы имеете в виду?

Нагорный поднялся:

— Извините за нарушение порядка, товарищ подполковник… Что я без разрешения…

— Ближе к делу, — исподлобья взглянул на него Мельников.

— Я имел в виду эксперименты лейтенанта Игнатьева по дооборудованию окопа. Но думаю, что детали лучше сможет пояснить сам лейтенант Игнатьев.

— Садитесь. — Теперь подполковник Мельников повернулся ко мне: — Объясните, что имеет в виду лейтенант Нагорный.

Я встал и, смело глядя на командира дивизиона, рассказал все. Причем, заканчивая, добавил, что основные идеи были предложены первым номером первого расчета рядовым Виталием Броваричем.

— Кем-кем? — не сдержавшись, изумился Лялько. — Броваричем?

— Так точно, товарищ капитан. Несколько дней назад он высказал их в личной беседе со мной.

Я чувствовал, что заливаюсь краской и очень злюсь. Я всегда краснею и злюсь, когда вижу повышенное внимание к своей персоне или что-то несправедливое. А тут все офицеры, работавшие ночью, все командование дивизиона смотрели сейчас изумленно: кто? Броварич?

Мельников разрешил мне сесть. Из разных концов класса, в котором мы заседали, слышались голоса: кто-то одобрял мою «рационализацию», кто-то ссылался на какие-то инструкции — в суть вникнуть сразу, да еще при таком шуме, было невозможно. Продолжалось так минуты две — пока командир дивизиона не потребовал тишины.

— Товарищи офицеры, прошу внимания! — Он стоял молодой, красивый, уверенный в себе. Я ждал приговора. Во всяком случае, тогда мне казалось, что именно приговора, — бывают в моей жизни моменты, когда я несколько преувеличиваю остроту ситуации.

— А зерно в этих идеях, между прочим, есть, — сказал командир дивизиона, снимая с моей души камень. — Надо быть справедливым и объективным: есть! Но…

— Но эксперименты надо хорошо подготовить и выбрать удобное время, — закончил за него майор Колодяжный, как я понял, единственный человек, которому было дозволено иногда перебивать командира.

— Вот именно, Виктор Александрович, вы правы, как всегда: у людей подготовка к зачетам на классность, — согласился с ним Мельников. — И при условии, что все будет тщательно продумано и взвешено. Будем экспериментировать в более подходящее время. Договорились, лейтенант?

Я даже не понял, что Мельников обращается ко мне, а когда понял — вскочил, снова заливаясь краской:

— Так точно, товарищ подполковник!

— К вашим предложениям мы еще обязательно вернемся. Садитесь, пожалуйста.

Совещание занялось каким-то сбоем, произошедшим ночью на СРЦ, а я сидел и пытался со всех сторон оценить ситуацию. Получалась, в общем-то, ерунда. Мостки, указатель дают нам, конечно, некоторую экономию времени. Но при работе расчета с боевой ракетой эти сэкономленные секунды пожирает осторожность, не имеющая никаких серьезных оснований в аспекте техники безопасности. (Вот сочинил фразочку — не прожуешь! Да ладно — пусть остается, поскольку мысль моя, по-моему, ясна.) Это… можно сравнить, например, с тем, как мы относимся к незаряженному ружью. К незаряженному! Недаром же говорят, что и незаряженное ружье раз в год стреляет. Так и тут: ребята в расчетах молодые, жизнелюбивые, хорошо знают, какая в боевой ракете начинка и что эта начинка способна сделать — вот и вспоминают на первых порах службы (да и не только на первых) о том незаряженном ружье: вдруг, черт его подери, ни с того ни с сего возьмет и бабахнет? Значит, главная задача: убедить их не только в том, что неукоснительное выполнение правил техники безопасности гарантирует расчет от всяких ЧП при подготовке боевой ракеты к пуску, но и доказать это на деле. А единственным способом доказать являются только систематические тренировки с боевой ракетой, хотя бы какое-то, но вполне достаточное время перед заступлением на боевое дежурство.

Все это, разумеется, требовало проверки и перепроверки, расчетов и подсчетов, и я решил: пока не буду держать в руках четкие и убедительные цифры — не высовываться! Буду только собирать материал.


Я никогда не считал себя идеалистом и прекрасно понимал, что жизненный путь любого человека усыпан, как говорится, не только розами, но и терниями. Однако я не предполагал, что службу в армии мне придется начинать, по существу, с конфликта — и с самим собой, и — как это ни горько — с капитаном Лялько, моим непосредственным начальником.

Как всегда бывает после сдачи боевого дежурства, у нас в дивизионе готовилось партийное собрание по его итогам, и я решил на нем выступить. Была не была! Скажу обо всем, что передумал за это время, может, и ошибусь в чем — не знаю, зато совесть моя будет чиста. А так… Я до сих пор не мог взять в толк — по глупости или по юношеской наивности, — почему мы тренируемся в основном с учебной ракетой, иногда даже при обработке тех тем, которые положено отрабатывать со штатной боевой. Солдату любого другого рода войск практически сразу дают в руки оружие, которым он будет действовать в настоящем бою: автоматчику — автомат, артиллеристу — орудие, танкисту — танк… Я понимаю, есть всякого рода тренажеры, учебные пособия, понимаю, что необходимо получить соответствующую начальную подготовку, но чтобы научиться стрелять из самого обыкновенного пистолета («Макарова», к примеру), надо иметь именно его, а не детский пугач. У нас же частенько и, по-моему, не очень-то педагогически обоснованно расчетам суют в руки вместо пистолета игрушечный пугач — макет ракеты.

Теперь каждый раз, если была возможность, я проводил хронометраж — и на наших автономных тренировках, и во время работы всего комплекса, уточнял временные показатели по всем доступным мне параметрам. Старался набрать данных побольше, чтобы можно было вывести даже некий средний показатель: работа с макетом, работа с боевой, работа днем, работа ночью… Цифири набежало порядочно — и цифири, как мне казалось, весьма показательной.

Через день или два после совещания у командира дивизиона я заглянул во время перерыва к Сереже Моложаеву. Мне нравилось бывать у них на станции наведения, потому что меня всегда восхищали техническое совершенство и технические возможности их потрясающей аппаратуры.

Когда я поднялся по металлической лесенке в кабину, Моложаев стоял спиной к двери и ковырялся в каком-то приборном шкафу.

— Привет! — сказал я.

Моложаев обернулся:

— А! Ты… Приветик! Садись!

— Перекур.

— Сейчас, сейчас… У меня тут что-то один нолик задрейфовал ни с того ни с сего. А я, кажись, нащупал, в чем причина. Одну минутку.

— Я, между прочим, к тебе по делу. Как к секретарю комсомольской организации.

Черт подери! Кажется, и я заразился от Нагорного этим «между прочим»!

— Слушаю, — не оборачиваясь, сказал Моложаев.

— Комсомольцу со строгачом можно дать комсомольское поручение?

— Ты что, Саша, только сегодня родился? Не можно, а нужно! Если, конечно, он хочет снять взыскание и остаться в комсомоле. Броварича имеешь в виду?

— Да.

— Я так и понял. Подыщем ему дело. Еще вопросы по этой части?

— Больше вопросов нет.

— Слушай, дорогой ты мой огневик-стартовик! — Моложаев выпрямился, держась одной рукой за дверцу шкафа: — Хочешь освоить какую-нибудь нашу специальность?

— А зачем?

— Меня заменишь. А если серьезно: тебе не хочется? Изумительнейшая электроника!

— Честно?

— Честно.

— Иногда хочется. Но у меня на позиции свои обязанности и свои хлопоты. Зачем мне еще твои?

— Неужели ты такой рационалист?

— Не очень ясно, — сказал я. — Уточни.

Моложаев захлопнул шкаф.

— Я понял так: тебя в нашем деле интересует только то, что входит в круг твоих служебных обязанностей.

— Не совсем так. Лучше знать что-то одно, но в совершенстве. И потом мне кажется просто бессмысленным и расточительным тратить энергию и время на освоение чего-то такого, что тебе никогда не придется делать. Тут, конечно, есть что-то прозаическое, я с тобой согласен, но лучше делать одно дело и делать его хорошо, чем хвататься за многое и быть во всем только дилетантом. А насчет всего остального, и не только в нашем деле, — самый необходимый минимум. К примеру, каждый из нас должен уметь оказывать первую медицинскую помощь. Но мы же не поступаем для этого в военно-медицинскую академию. Наше время — время здравого смысла.

И это говорил я! Стыдно вспомнить!

— В принципе ты, конечно, прав. При необходимости ты сумеешь сесть за пульт стреляющего или офицера наведения. Просто, наверно, я слишком влюблен в свою профессию, так влюблен, что мне хочется, чтобы ее любили и другие, разделяли мое восхищение моей гениальной техникой. Тебе смешно, да?

— Нет, Сережа, не смешно. Совсем наоборот. Если бы все так любили свое дело!..

— А кто этому мешает? Просто, наверно, у людей иногда чего-то не хватает в душе.

Он выключил свет, и мы вышли.

Было прохладно и уже сумеречно, бесцветно-серое небо нависло над кедровником низко и тяжело, и все время казалось, что вот-вот повалит густой снег. Не знаю, почему, но мне вдруг захотелось посоветоваться насчет запланированного мной выступления на партийном собрании. Сначала я хотел поговорить с майором Колодяжным, но потом подумал, что командир взвода, лейтенант, взрослый человек, не может решить, выступать ему на партсобрании или не выступать. Государство доверило ему людей, технику, а он, видите ли, как маленький.

В общих чертах Сережа Моложаев знал о моих «изысканиях», и я не стал распространяться о подробностях и повторять то, что уже было ему известно. Меня интересовали две вещи: первое — стоит ли беспокоиться из-за каких-то десятка-двух секунд и второе — если стоит, то надо ли ждать до партсобрания? Ведь если я буду дожидаться собрания, то кое-кому, возможно, покажется, что я специально ждал удобного случая, удобного и лично мне вроде бы очень выгодного.

— На первый твой вопрос, Саша, я отвечу так: ты совершенно прав. Секунда, помноженная на скорость, да еще если эта скорость далеко за «М», это уже солидный путь, то есть расстояние. А мы должны использовать любую возможность, чтобы сбивать нарушителей задолго до их подхода к объектам в нашем квадрате. Время сейчас играет первостепенную роль. Особенно когда цель — скоростная. Вот мы недавно работали по одной скоростной цели, и знаешь, как со временем поджимало!.. Я тебе скажу откровенно: бывают случаи, когда наведенцы уже захватили цель, ведут ее, самый момент нажимать кнопку, а от стартовиков еще нет доклада о готовности. Из норматива мы, как ты знаешь, практически не выходим, но иногда вынуждены вас поджидать. Правда, счет тут идет на секунды, но наши секунды — это совсем другие секунды. Их внутреннее качество, содержание совсем иное — они у нас все время помножены на скорость цели… Так что твои идеи вполне современны. Кстати, я тоже не могу понять, почему у вас так редки тренировки со штатной боевой ракетой. Мы-то работаем не на макетах, а на той самой технике, на которой придется работать… ну — сам понимаешь когда. А что касается второго твоего вопроса, то я тебе так скажу: до партийного собрания недолго — подожди, ничего страшного. И все еще раз основательно проверь и взвесь. Дело того, по-моему, стоит.


День кончался, шел последний час плановых занятий по обслуживанию техники, когда я, сам того не ожидая, «принципиально схлестнулся» с капитаном Лялько. Командир батареи зашел ко мне во взвод, жестом приказал продолжать всем работу, отозвал меня в сторону, весело сказал:

— Извините, лейтенант, что отрываю от дела. Сам, как говорят, с усами, но формально обязан выяснить ваше мнение.

Настроение у него было отличное, но мое настроение этим «формально» он испортил сразу. Почему «формально»? Если это не затрагивает моих прерогатив, то можно вообще моим мнением не интересоваться, а если затрагивает, то интересоваться надо не формально.

— Итак, — продолжал Лялько, — как лучшего из сержантов отмечаем, конечно, Донцова? По традиции и, разумеется, по работе.

Это для поощрения — приказом командира дивизиона, а может, и выше. Надо было понимать так.

Я извинился и сказал, что мне непонятно, о какой традиции идет речь, но если товарищ капитан хочет знать мое мнение как мнение командира взвода, то к поощрению нужно представить старшего сержанта Кривожихина. А Донцов, добавил я, грубиян и матерщинник и никакого поощрения не достоин, даже только за то, что не уважает своих солдат.

Лялько буквально онемел. Видимо, ему никто и никогда не противоречил, а тут — извольте! Но, к чести своей, он только как-то странно сглотнул, словно внезапно поперхнулся.

— Так-с… Примем ваше заявление к сведению, товарищ лейтенант, — холодновато сказал он. — Только советую не забывать, что армия не институт благородных девиц, иногда не бывает времени выбирать изысканные выражения.

Конечно, можно было бы ответить: «Но армия и не кабак!» Однако я твердо решил держаться в рамках и сразить его «законным» приемом:

— Старший сержант Донцов не выполняет элементарных требований Устава внутренней службы Вооруженных Сил СССР, в частности — статей сороковой и сорок четвертой, товарищ капитан.

— Он же всегда считался лучшим, его знают даже в округе!..

— Товарищ, капитан, — сказал я, — вы интересуетесь у меня как у командира взвода, кто из командиров расчетов во взводе был в период боевого дежурства лучшим. Мое мнение: старший сержант Кривожихин Василий Михайлович.

— Ну, хорошо… — Он как-то очень жестко посмотрел мне в глаза. — У вас одно мнение, у меня другое. Спорить не будем. Ваше мнение я приму к сведению. Но мне очень неприятно, что вы не избежали распространенной среди молодых офицеров ошибки — сразу сдали заводить любимчиков. Опасное дело, лейтенант: подведут! В самый критический момент подведут и еще будут надеяться на ваше снисхождение.

Командир батареи ушел явно не в духе, а я стоял один-одинешенек недалеко от установки первого расчета и (теперь-то можно признаться в этом) ругал себя за мальчишескую принципиальность. Я горжусь тем, что сумел в этой ситуации не отступить, а тогда я с горечью думал: ну вот — испортил отношения с командиром батареи, и все из-за какого-то Кривожихина, которому через год увольняться и которому, как я заметил, абсолютно наплевать на «бронзы многопудье» даже в окружном масштабе. Конечно, ему будет приятна благодарность командира дивизиона или командира полка, но я уверен, что не в ней видел он смысл своей жизни и службы. Главное для него — удовлетворение сделанным, счастье честной работы, честного труда — как, наверно, было и на заводе в Москве. Но он в конце концов уедет, а мне служить. Да еще под началом капитана Лялько. И наверное, не один годик.

А потом я все-таки сумел взять себя в руки, отогнал эти мелкие, не достойные ни офицера, ни коммуниста мысли и твердо сказал себе: «Вы правы, лейтенант Игнатьев! Неужели сердце не подсказывает вам, что вы правы?»

В тот же день к вечеру в штабе, в казармах и в столовой появилось одинаково написанное объявление о том, что такого-то числа в семнадцать ноль-ноль состоится закрытое партийное собрание. В моем распоряжении было еще трое суток. И надо сказать, что все эти трое суток я промучился сомнениями. Что они, мои сомнения, в данном случае выражали: трезвую осторожность или просто неуверенность в себе — я и до сих пор как следует не понял. По-видимому — все вместе, с незначительным эпизодическим перевесом одного над другим. Иногда я абсолютно не сомневался в том, что я полностью прав и обязан сказать то, что думаю, а иногда я казался себе выскочкой, карьеристом, который очень хочет обратить на себя внимание начальства и выглядеть оригинальным: действительно — программы, методика занятий и временные нормативы утверждены не командиром дивизиона и не командиром полка, а кое-кем повыше. А тут вдруг пожалуйста — появляюсь я, без году неделя командир взвода, «начинающий» лейтенант, и начинаю крушить давно заведенный и проверенный жизнью порядок. В эти дни я ох как хорошо понял, что значит находиться на распутье!

Накануне собрания я, к собственному удивлению, успокоился (как, кстати, и перед стрельбами) и твердо решил: выступлю! Никто меня за это не съест, а если кто-то что-то не так подумает, ничего не поделаешь. Я преследую не личные карьеристские цели, болею за наше общее дело — вот главное. А если я в чем-то ошибаюсь, коммунисты тут же, на собрании, меня поправят.

В президиум собрания попал и капитан Лялько. Мало того — его выбрали председателем. А с докладом выступил подполковник Мельников.

Не буду касаться всех подробностей доклада. Нас, стартовиков, командир дивизиона в общем похвалил, радиотехническую батарею тоже. В числе лучших был отмечен и старший сержант Николай Донцов, а не Кривожихин, как настаивал я. Капитан Лялько поступил по-своему и с моим мнением не согласился. Кое-кому от командира дивизиона и досталось — за неповоротливость, за нежелание принимать самостоятельные решения и брать на себя ответственность. Мельников напомнил о том, что в жизни дивизиона ожидаются важные события: прием осеннего пополнения и начало нового учебного года.

Окончательное решение выступить я принял спустя мгновение после того, как с трибуны прозвучала фамилия Донцова, хотя, честно скажу, говорить о нем не собирался. Когда объявили перерыв, я подошел к Лялько и попросил записать меня в прения. Командир батареи как-то странно взглянул на меня, словно я его здорово удивил, суховато сказал:

— Ну-ну… Записываю.

Передо мной после перерыва выступили четверо: капитан Батурин — о работе партийных групп в подразделениях и на станциях, Сережа Моложаев — о своих комсомольцах, один техник со станции разведки и целеуказания и… старший сержант Донцов.

Донцов говорил обо всем и ни о чем — ну, прямо как герой какого-то старого фельетона: о сложной международной обстановке, о происках мирового империализма и о положении на Ближнем Востоке; он напомнил всем нам о том, что порох надо держать сухим, приложить все силы к тому, чтобы в ходе дальнейшей службы и учебы устранить отмеченные на дежурстве недостатки. Он же со своей стороны дает обязательство к годовщине Советских Вооруженных Сил повышать, изучать, приложить максимум… то есть делать то, что входит в круг его прямых служебных обязанностей. Я слушал его и недоумевал: демократия демократией, но зачем ему позволили отнять у всех присутствующих десять минут времени? Может, и мое выступление кое для кого прозвучит так же высокопарно и пусто? Надо постараться и уложиться в пять. И без громких слови торжественных обещаний!

Кажется, я поднялся даже чуть раньше, чем капитан Лялько назвал мою фамилию. Быстро прошел к трибунке, на ходу достал из внутреннего кармана кителя листок со своими выкладками.

— Занятия с техникой показали, что расчеты моего взвода хоть и укладываются в норматив, но работают значительно медленней, чем на тренировках с учебной ракетой. Вот цифры проведенного мною хронометража в ночных и дневных условиях. — Я быстро назвал цифры. — Несмотря на это, мы пока не подводим наведенцев, успеваем готовить установки и ракеты к пуску. Но товарищи наведенцы тоже изыскивают резервы для сокращения времени на выполнение своих операций, и в дальнейшем может получиться так, что мы при работе с боевой ракетой начнем их тормозить. Здесь, на партийном собрании, я от имени всего личного состава взвода обращаюсь к командованию с просьбой: систематически, и чем чаще — тем лучше, планировать тренировки со штатной боевой ракетой в условиях, максимально приближенных к реальному бою с воздушной целью. Иначе получается чепуха: на макете ракеты у нас расчеты слаженные, мы даем рекорды, а на боевой еле-еле укладываемся в норматив. Причем это не устойчиво, а только эпизодически. Да и вообще, — кинулся я в омут, — в батарее бывают случаи, когда по программе надо заниматься со штатной ракетой, а мы работаем с учебной. И я как коммунист считаю, что рекорд, который не служит пользе дела, не может стать нормой, это не рекорд, а пустоцвет! Зачем тратить труд, воду и удобрения на выращивание дерева, которое цветет ярко, а плодов не дает.

— От цветов тоже польза! — засмеялся кто-то.

— На празднике цветы нужны, а у нас работа, не праздник.

По-моему, я все-таки малость зарвался, а мое сравнение с цветами было не очень мотивировано и не очень уместно. Но мне было приятно слышать одобрительные возгласы и даже аплодисменты. Стараясь казаться посолидней, я взглянул на часы: прошло всего четыре минуты. Молодец, лейтенант Игнатьев! Умеешь выступать по-деловому!

Я еще раз повторил, что каждая секунда — это при теперешних скоростях весьма большой путь, пройденный целью, что временные показатели — это, по существу, главные показатели эффективности и качества нашей боевой готовности, разумеется, при отличном владении боевой техникой, и наш партийный долг — использовать все возможности для их, то есть нормативов, сокращения. Я рассказал, что собираюсь проводить во взводе тренировки на взаимозаменяемость по кругу, пояснил, в чем тут суть, и, закругляясь, попросил командование отметить в приказе не старшего сержанта Донцова, а старшего сержанта Кривожихина. Честное слово: я сам не ожидал, что скажу это, — вопрос никакого отношения к партсобранию не имел. Но я все равно взял и сказал.

Подполковник Мельников, сидевший в президиуме, поднял голову:

— Ваше мнение идет вразрез с мнением командира батареи. Почему?

— Как командир взвода считаю старшего сержанта Кривожихина более достойным поощрения… И по итогам дежурства, и вообще. Старший сержант Донцов груб и высокомерен с подчиненными. Показатели у его расчета неплохие, но он не уважает своих солдат и сам не пользуется уважением. Его просто боятся. А тот, кого боятся, а не уважают, не может быть хорошим командиром. Вот мое мнение.

— Ясно, — кивнул командир дивизиона. — Спасибо.

«За что спасибо?»

— Вы закончили, Игнатьев? — официально спросил Лялько.

— Да, закончил.

— Слово имеет…

Возвращаясь на свое место, я успел взглянуть на часы. Моя речь заняла всего семь минут.

Я сел и сразу же услышал за спиной насмешливый шепот Нагорного:

— Ну ты даешь! Цицерон!

Я обернулся на секунду, посмотрел в его нагловатые глаза и промолчал.

Мою идею в принципе поддержали все выступавшие после меня, в том числе и капитан Лялько. Но он очень уж много говорил о трудностях, связанных с ее осуществлением, особенно напирая на то, что каждый раз надо будет доставать боевую ракету из хранилища. Я же сидел и удивлялся: а по тревоге мы их разве не достаем? Достаем. С соблюдением всех норм техники безопасности. Но в принципе Лялько меня поддержал. Поддержал меня и майор Колодяжный, сказавший, что в моих предложениях есть рациональное зерно, а приведенные мною цифры весьма убедительны. Даже подполковник Мельников в своем заключительном слове не обошел меня вниманием. Сказал он примерно тоже, что и Колодяжный, только несколько конкретней. Он согласился с тем, что в моем предложении действительно есть рациональное зерно, а что касается его внедрения в практику боевой подготовки, то это будет решено командованием дивизиона в рабочем порядке, после необходимых консультаций и с привлечением всех заинтересованных сторон. Притом мы не должны забывать, что есть инструкция и порядок, нарушать которые нам никто не позволит. О Донцове и Кривожихине командир дивизиона не сказал ничего. Прямо не сказал. Но сути проблемы коснулся, когда заметил, что лейтенант Игнатьев прав: командир, не уважающий своих подчиненных, — плохой командир.

— Ну что, великий реформатор и великий еретик? — ехидно сказал Нагорный, догнав меня перед самым домом. — Твое рационализаторское предложеньице, по-моему, благополучно и успешно похоронили, а? Хотя внешне оценили по достоинству!

— Почему похоронили?

— Наивняк! Начальство теперь опытное, он никогда не покажет в открытую своей консервативности. Но — что намного важнее! — оно никогда не пойдет на то, что может нарушить его покой и подорвать репутацию в глазах более высокого начальства. Дивизион наш на хорошем счету, первый в полку. Так зачем Мельникову эта морока? А случись что во время внеплановых тренировок с боевой? С него ж голову снимут!

— Если соблюдать правила техники безопасности, ничего не случится!

Нагорный словно не расслышал:

— Короче, сосед: я в эту авантюру не верю. Но ничего, ты не переживай: поговорят, поговорят и благополучно забудут. И не шебаршись, между прочим, начальство оч-чень не любит тех, кто много шебаршится. Правда, такое шебаршание может помочь выбраться отсюда — если, конечно, от тебя захотят избавиться. Но еще неизвестно, куда задвинут: неугодных иногда хор-рошо задвигают. Хотя и с повышением.

Я не думал, что все произойдет так быстро. Но уже на следующее утро, сразу после развода, меня вызвали к командиру дивизиона.

Когда я вошел к подполковнику Мельникову в кабинет, там уже находился, как говорится, весь синклит: все его заместители, включая, конечно, и майора Колодяжного, начальник штаба дивизиона, капитан Лялько — и я, честно скажу, растерялся, подумал: как начнут меня экзаменовать, как начнут гонять, требовать доказательств и так далее!.. Партсобрание — это мероприятие демократическое, а тут командование, субординация полная, так что — не пищи!

— Проходите, — сказал командир дивизиона, когда я доложил. — Садитесь.

— Суть вашего предложения, лейтенант, нам ясна, — начал подполковник Мельников. — Мы здесь поговорили со всеми, кто будет иметь касательство к этому делу, и приняли такое решение: составим экспериментальную программу обучения расчетов в основном с боевой ракетой пока для вашего взвода. Но начнем с нового учебного года, то есть с первого декабря. Сейчас для этого не очень удобное время. Кончается учебный год, наступает время зачетных занятий, проверок и тому подобное, и всякое нарушение установившегося порядка может выбить нас из колеи. Вас устраивает такое решение?

Мы уточнили некоторые детали технического характера, запланировали дополнительные занятия по технике безопасности при работе на позиции с боевой ракетой. И знаете, что меня больше всего удивило? Не поддержка командира дивизиона, не реплика одного из ответственных товарищей о том, что что-то кому-то не дает покоя — всего этого я ожидал. Меня удивило равнодушное отношение капитана Лялько: ведь он же командовал батареей, все делалось и для его пользы — и он же был недоволен!

И на совещании у командира дивизиона, и потом в канцелярии батареи, когда мы конкретизировали планы занятий с постепенным включением в расчеты молодых специалистов, — он был «за». Но я чувствовал, что для того чтобы показать, что он «за», ему приходится преодолевать собственное упрямое сопротивление. Он не загорелся — так, как загорелся я и два моих помощника-единомышленника — старший сержант Кривожихин и рядовой Броварич. Вот они действительно были «за»!

— Второе, товарищ лейтенант, — продолжал командир дивизиона: — Ваше замечание о том, что иногда во время занятий по расписанию со штатной ракетой она заменяется учебной, проверено и подтвердилось. На этот счет будут приняты необходимые меры. Третье: старшего сержанта Кривожихина, по дополнительному согласованию с командиром батареи, решено включить в приказ о поощрениях по итогам боевого дежурства. Старшего сержанта Донцова — также. Относительно его нетактичного поведения с подчиненными мы попросили поговорить с ним секретаря партбюро.

— Спасибо, товарищ подполковник, — сказал я, не решаясь смотреть в сторону Лялько: мне казалось, что уж теперь-то он наверняка меня возненавидит.

— У вас есть к нам какие-нибудь вопросы?

— Нет, товарищ подполковник. Спасибо!

— За что?

И я ляпнул:

— Благодарю за внимание.

Ведь это же было действительно так!

— Кстати, насчет спасибо, — очень серьезно сказал командир дивизиона. — Я как-то перечитывал на досуге «Историю России» Соловьева и выписал одну цитату. — Он открыл ящик стола, достал и полистал толстую тетрадь. — Вот. Это Петр Первый сказал… боярскому сыну Неплюеву. Когда тот стал благодарить его за то, что царь посылает его за границу учиться. Читаю: «Не кланяйся, братец, я к вам от бога поставлен, а должность моя — смотреть того, чтоб недостойному не дать, а у достойного не отнять: буде хорош будешь — не мне, а более себе и отечеству добро сделаешь». Мудрый все-таки был Петр Алексеевич. Вот так, Игнатьев. Я считаю, что каждый командир, каждый руководитель у нас тоже на то поставлен, чтоб недостойному не дать, а у достойного не отнять. А хорош будешь — себе и Отечеству добро сделаешь. Толково!

ЗАГАДКИ ПРИРОДЫ

У нас наступила полярная ночь. Конечно, не совсем ночь и не совсем полярная: где-то около полудня солнце все-таки появлялось, но утренние и вечерние сумерки тянулись бесконечно, а день все убавлялся и убавлялся. Снегу навалило необычайно много, шел он часто и обильно, и мы едва успевали расчищать окопы установок, подъездные пути от хранилища ракет к стартовой позиции, плац и спортплощадку. Но никаких ЧП, связанных с погодными условиями, у нас, к счастью, пока не было, и почта, в чем я поначалу очень и очень сомневался, поступала к нам практически регулярно. Было несколько сильных метелей, а один раз (на трое с лишним суток) разыгралась такая вьюга, что не спасли нас и стоявшие вокруг столетние кедры: вдоль единственной улочки жилого городка (по железобетонным столбам для электроосвещения), да и за проходной — от казармы к штабу и столовой пришлось натягивать канаты…

Учебный год в дивизионе, как и положено, начался первого декабря. Было безветренно, тихо и по здешним условиям — не очень холодно. Вокруг горевших по-ночному фонарей (их выключали только в середине дня часа на три) кружились редкие снежинки, лес по сторонам сумрачно молчал. Мы построились на плацу — там, где строились, когда заступали на боевое дежурство, подполковник Мельников сказал небольшую речь, за ним — тоже очень коротко — выступил майор Колодяжный. От имени командования они поздравили личный состав с началом зимнего периода обучения и пожелали всем успехов в овладении боевым мастерством и политическими знаниями. Потом дали команду приступить к занятиям — и жизнь пошла по расписанию занятий и распорядку дня.

Новичков у меня во взводе было немного. Среди них выделялись два брата-близнеца Никишины — Борис и Глеб. Не богатыри, не великаны, но хлопцы «справные», как сказал старшина батареи, — крепкие, подтянутые, вежливые, оба с золотыми значками ГТО и оба рабочий класс: до призыва в армию год работали на металлургическом комбинате. Попали они в расчет старшего сержанта Кривожихина, и тот их все время путал: братья были действительно как две капли воды похожи друг на друга.

— А вы Борису ефрейторскую лычку на погоны дайте, — весело предложил как-то в разговоре Глеб Никишин, — говорят, он на несколько минут старше меня… Тогда и будет по чему нас различать.

До лычек, конечно, в то время было далеко, и Глеб отпустил аккуратные пшеничные усики.

В тот первый день мы показали новобранцам настоящую ракету — провели для этого тренировки всего комплекса. Восхищение, изумление, потрясение, восторг… как выразить то, что светилось у них в глазах, когда они наблюдали за действиями слаженных расчетов на стартовой позиции и потом — когда в дело вступала автоматика?

Я тоже в свое время пережил первую встречу с «живой» ракетой и теперь очень хорошо понимал, что именно чувствуют мои солдаты, видя, как настороженным, ощупывающим взглядом следят ракеты за невидимой целью, как, синхронно изменяя угол наклона стрелы и угол по азимуту, ведут они ее, эту цель, до того мига, когда стреляющий нажмет кнопку «Пуск».

Начало регулярных занятий подтянуло и «старичков». Донцов, по моим наблюдениям, стал сдержанней на язык, со мной был, правда, официально-холоден и подчеркнуто дисциплинирован, с Кривожихиным не спорил, а Броварича словно бы не замечал — тот, кстати, отвечал ему полной взаимностью. А по-настоящему радовал меня Касьянов. Кривожихин докладывал мне, что ни у кого не видел он такого рвения и старания, дисциплинированности, аккуратности и тяги к знаниям. Мне было приятно сознавать, что я «приложил руку» к служебной, а может быть, и человеческой судьбе этого солдата. Что было бы, останься он в расчете Донцова? Мука, а не служба.

Отец прислал мне за это время всего два письма. Писал, что приступил к своей новой работе, что ему приходится много ездить и что он этому рад, поскольку меньше бывает наедине со своими мыслями и воспоминаниями. Читая эти письма, я представлял, как он приходит с работы домой в свою небольшую московскую квартиру и до утра остается один. Никого рядом. Только книги и вещи, которые он привез из Энска, включает проигрыватель, и слушает концерт для фортепиано с оркестром Моцарта, кажется. Двадцать первый, тот самый, который очень любила мама. О чем он думает в те долгие-долгие минуты?..

Если глядеть правде в глаза, то надо сказать, что есть люди, считающие военных и в первую очередь строевых офицеров ограниченными солдафонами, не имеющими никаких интересов, кроме службы, подогреваемых карьеристскими стремлениями. О том, что офицер, в том числе и строевой, может быть умницей, человеком широкого кругозора и больших знаний, настоящим интеллигентом, такие люди и думать не хотят: для них все «вояки» на одно лицо — и по форме и по содержанию. Вроде грибоедовского Скалозуба. Вреднейшее обывательское заблуждение! Особенно беспочвенное и ни на чем не основанное в наши дни. Я сужу об этом по тем военным, с которыми мне пришлось сталкиваться в жизни, причем с весьма юного возраста. А здесь, у нас в дивизионе? Даже Нагорный — и тот в принципе не солдафон, хоть и есть у него в душе что-то темное и злое. Мельников, Колодяжный, Батурин, мой шеф — Лялько, Сережа Моложаев, Юра Зазимко — да кого ни возьми! — инженерное образование, острый и любознательный ум, эрудиция, воспитанность (конечно, не в одинаковой степени), такт, порядочность, честность… Бывают, разумеется, и срывы, но военные — тоже люди, у каждого есть и сердце, и нервы.

Книги и музыка… Сколько я помню себя, они постоянно присутствовали в нашем доме. Отец мой, естественно, не всегда был генералом, сменил не одно место службы, но при переездах он мог бросить все, кроме книг и пластинок. Сейчас у нас большая библиотека и очень хороший подбор пластинок. Причем есть книги и пластинки, купленные еще моим дедом задолго до войны, годовые комплекты старых журналов, приложения к довоенному «Огоньку» (именно в этой серии я впервые прочитал Бальзака, Доде, Свифта, Флобера, Мопассана, Золя, Томаса Манна), есть полный (юбилейный) Толстой, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Достоевский… Стоит ли перечислять все? Мать и отец были едины в своих вкусах, старались привить хороший (не модный и не престижный, как частенько бывает теперь) вкус Володе и мне, дед по матери — профессор, преподаватель русской истории в вузе — научил меня любить живопись, среди однополчан отца никогда не было карьеристов, гуляк, явных или скрытых солдафонов — все были люди умные, начитанные, умеющие вести интересный разговор, и, вне всякого сомнения, книги, музыка, любовь к живописи совсем не мешали моему отцу и его товарищам хорошо служить. Пусть они и теперь, думал я, помогут ему. До окончания училища и получения назначения сюда с ним был все-таки я. Теперь он совсем одинок.

Да, я получил от отца два письма. В течение ноября. А Рина… Рина по-прежнему молчала, хотя я и послал ей стандартную открыточку к Октябрьскому празднику и собирался послать к Новому году. Если она и теперь не ответит, то… Что? Я не знал что. Наверно, я никогда-никогда больше не напомню ей о себе, уйду в службу, а когда будет возможность, буду писать грустные пейзажи (лучше акварелью) и гулять в лесу под дождем. Я очень люблю грустные пейзажи и шорох дождя.

Зенитчику-ракетчику нужно знать по своей основной специальности много, нужно хорошо изучить свое оружие и свою боевую технику. Кроме того, никогда нельзя забывать, что он — солдат и обязан уметь ходить в строю, владеть ружейными приемами с автоматом, нести службу суточного наряда, в карауле и быть постоянно готовым к встрече «гостей» — кажется, я уже говорил, что так называют у нас нарушителей воздушного пространства.

Работенки мне хватало, если учесть, что я вел еще и группу политзанятий. Но я не жаловался: когда день заполнен, время идет быстрей, для всяких неприятных размышлений его почти не остается, а усталость к концу дня валит с ног. Подумать же у меня всегда было о чем — и не только, как говорится, в личном плане: мой взвод, чаще других работавший с боевой ракетой, заметно отставал по временны́м показателям от соседей. Нагорный, по-моему, тайком торжествовал: он был впереди. Чему я искренне радовался, так это тому, что мои ребята, даже самые молодые и малоопытные, практически совершенно перестали боевой ракеты бояться. Мне иногда очень хотелось, чтобы нас побыстрей подняли и я на деле мог бы доказать, что систематическая замена макета ракеты на тренировках ракетой боевой в итоге приводит к повышению эффективности работы расчетов в условиях реального отражения воздушного налета противника (извините, что так казенно, зато, наверно, понятно). Одним словом, если брать в общем и целом, то все у меня пока шло нормально. Не всегда нравилось мне лишь поведение капитана Лялько. Когда на каком-нибудь совещании или разборе занятий речь заходила о некотором отставании моих расчетов, он обязательно брал слово и начинал меня защищать: во-первых, товарищи, надо учитывать то обстоятельство, что расчеты лейтенанта Игнатьева работают на тренировках с боевой ракетой, а во-вторых, лейтенант Игнатьев командир еще молодой, малоопытный, но трудолюбивый, инициативный, и мы будем надеяться, что в самом недалеком будущем…

Один раз я все-таки не выдержал — после разбора очередной тренировки нашего комплекса подошел к нему, строго официально спросил разрешения обратиться и, когда он разрешил, хмуро сказал:

— Товарищ капитан, разрешите побеспокоить вас личной просьбой?

Лялько был удивлен:

— Слушаю вас, Игнатьев.

— Прошу вас, товарищ капитан, ничем не выделять меня среди остальных командиров стартовых взводов и не делать для меня никаких скидок и поблажек.

Я выпалил все это одним духом, чтобы успеть до того, как командир батареи или улыбнется, или разозлится.

— Мне что-то не очень понятно, — улыбнулся он, — каким же образом я вас выделяю и в чем вы видите с моей стороны поблажки?

— В том, что вы всегда подчеркиваете, что мой взвод работает не с учебной, а с боевой ракетой.

— А разве это не так?

— Так.

— Тогда в чем же дело?

— Для настоящего боя, товарищ капитан, не имеет значения, с какой ракетой тренировался расчет.

Лялько вздохнул.

— Это совершенно правильно, Игнатьев: для боя не имеет никакого значения. Учебной ракетой цель сшибать не будешь. Ладно. Хоть и не совсем до конца, но я понял вашу мысль. В будущем постараюсь вести себя подобающим образом.

Зачем он сказал эту последнюю фразу? «Подобающим образом»! В этой фразе было и скрытое раздражение, и сожаление о том, что вся эта история происходит не в другом дивизионе, а в батарее капитана Лялько. Было все до сих пор спокойно, размеренно, а вот явился новый взводный, этакий новатор-реформатор — и…

Мне стыдно сейчас это перечитывать — напрасно я так подумал тогда о капитане Лялько.


За неделю до Нового года, в воскресенье, Гелий рванул в райцентр — начинались зимние каникулы, и за детьми офицеров, жившими там в школе-интернате при вышестоящем штабе, пошел наш автобус. Погода стояла тихая и ясная. Солнце быстренько взошло и так же быстренько село, начались полуполярные сумерки, я сидел в комнате один — у Моложаева по воскресеньям был технический кружок. Подкинул в печку дров и решил воспользоваться одиночеством, чтобы сделать кое-какие записи и написать отцу.

Я старался не писать ему очень серьезных писем, так было и легче мне, и, наверно, веселей ему. Я написал, что у нас стоит полярная ночь, вокруг ходят белые медведи, а вместо уличного освещения — северное сияние… У меня все нормально и никаких затруднений по службе. Товарищами и командирами доволен, от Бориса Ивакина пока ничего не получил. О Рине… О Рине я решил промолчать — шутить на эту тему я не мог, а говорить серьезно, да еще с отцом, у меня не было никаких оснований.

Я не сразу расслышал стук в дверь.

— Да, да! — крикнул я, не оборачиваясь.

Дверь скрипнула, из коридора пахнуло холодком, я обернулся — в дверях стоял живший рядом техник со станции наведения.

— Вам письмецо, сосед, — весело сказал он. — Дневальный по батарее просил передать. И судя по почерку…

Я взял протянутый им конверт — обыкновенный новогодний конверт с Дедом Морозом. Адрес на нем написала Рина!

Наконец техник ушел, а я, не садясь, не распечатал — нетерпеливо разодрал конверт, вытащил открыточку — холодный зимний лес за окном, чуть подсвеченный низким солнцем, а в окно глядит Снегурочка…

«Привет, Саша! Прими мои поздравления с наступающим Новым годом. Будь счастлив. Моя жизнь без новостей, все учусь. Как мы договорились, пересылаю тебе адрес Бориса Ивакина, он только недавно соизволил мне его сообщить. Твой адрес я ему тоже послала — взяла у твоего отца, когда он был еще здесь… Господи! Какими глупыми мы иногда бываем! Александрина».

Она знала, что мне очень нравится ее длинное, певучее имя — Александрина.

Если я скажу, что я испытал в те минуты и великую радость, и великую боль — скажу ли я этим хоть сотую часть того, что мне хочется сказать? Как всесокрушающая волна цунами, накатились на меня воспоминания. Я ощутил неуловимый аромат ее кос — тяжелых золотых кос, которые в глупых своих мечтах я целовал и целовал без конца. Я опять увидел ее в аэропорту — рядом с самодовольным, счастливым, преуспевающим Борисом и только теперь — поздно, поздно, поздно! — старался повнимательней присмотреться к выражению ее лица, к ее глазам: о чем, что они тогда молча говорили?.. Я думал, где Рина сейчас, что она сейчас делает. Написать, сказать ей все? Может быть, я сам во всем виноват? Может, я сам потерял свое счастье?.. Нет, у них наверняка все было решено с Борисом — это видно и сейчас, по ее сухому, холодному письму. Тут все ясно. Представляю, какие письма строчит ей Борька, известный на все училище трепло и краснобай Борька Ивакин — он мог заговорить кого угодно, потому что всегда говорил красиво, всегда старался подчеркнуть, что он не ограниченный солдафон, а эрудит широкого профиля, черт бы его подрал! Но неужели она… неужели она до сих пор не разобралась в нем? Это тот же Нагорный — только с другой фамилией.


Наконец подошел Новый год. Предварительно, если все будет хорошо в смысле воздушной обстановки, встретить его предполагалось в нашем кафе — там готовился бал для офицеров и их семей. А утром первого января — новогодний праздник для личного состава. Майор Колодяжный, Батурин, Сережа Моложаев и его комсомольский актив сбились в эти предновогодние дни с ног, неведомо как совмещая службу и подготовку всех праздничных мероприятий, и честно сказать, — я им совсем не завидовал, чаще всего мне их было просто жалко.

Тридцатого вечером, вернувшись домой, я застал у нас капитана Батурина. Было похоже, что у него какой-то серьезный разговор с Моложаевым по комсомольской линии. Но я не угадал — Батурин, как оказалось, пришел по мою душу.

— Вы лейтенанта Зазимко знаете? — спросил у меня Батурин, когда я разделся.

— Разумеется, товарищ капитан!

Действительно, секретарь партбюро задал мне довольно странный вопрос: лейтенанта-инженера Зазимко прекрасно знал весь дивизион. Это был во всех отношениях мировой парень, «ас электроники», как нередко называл его сам подполковник Мельников, самый молодой из молодоженов в дивизионе и руководитель нашего эстрадного ансамбля. Жена его — Анечка — пела в этом ансамбле, и пела «недурственно», как великодушно отметил однажды Гелий Емельянович, и вообще это была такая счастливая и светлая пара, что у многих из нас, людей все-таки довольно сдержанных, оба они вызывали восхищение, и мы так и называли их — «Юрочка и Анечка». Даже Нагорный ни разу не сказал о них никакой пошлятины, кроме того, что иногда аттестовал Юру Зазимко «малость чокнутым».

— Нелепо как-то все вышло, — продолжал Батурин, и я насторожился: что могло случиться с этими милыми ребятами?

— А именно?

— Дежурить его на Новый год поставили. По дивизиону. Начальник штаба спланировал, не особенно вникая, командир дивизиона подписал…

— Не повезло Юрочке. Но служба есть служба.

Черт его знает, почему я сказал такую глупость.

Батурин пожал плечами:

— А кто с этим спорит? И сам Зазимко не спорит. И Анечка его тоже не спорит. Не спорит и не огорчается, воспринимает как должное… Но мы-то люди! И потом — оркестр. Но это в конце концов не главное: в оркестре у него помощник есть.

— Все ясно. Насколько я понимаю, Зазимко…

— Погоди, Саша, — остановил меня Моложаев. — Зазимко никого ни о чем не просит и не попросит — я его знаю. Речь о другом: мы сейчас тут подыскиваем, кого можно попросить, чтоб его заменил. Только из холостяков, конечно. Первая кандидатура моя. Правда, я на Октябрьский праздник дежурил, но это не суть важно… Нагорный отпадает — дежурил две недели назад и, конечно, встанет на дыбы. Да и командование не пойдет навстречу — человек ненадежный.

— Значит, остаюсь я? — спросил я.

— Ты и я, — уточнил Моложаев.

— Хорошо, — сказал я.

— Остается еще моя бабушка, — засмеялся Батурин. — Она всегда как штык. И только недостаток знаний и опыта по части дежурства…

— Я же сказал: хорошо! — не очень вежливо перебил я секретаря партбюро. — Решим это дело в рабочем порядке, имея в виду мою кандидатуру, и утром сообщим самому Юрочке. Только он не взовьется? Он же парень гордый.

— Не взовьется, — успокоил меня Батурин. — Если умненько подойти. Ну вот вы сами поставьте себя на его место. Первый год службы, молодая жена, дальняя точка, новогодний офицерский вечер, хочется повеселиться, потанцевать, а командование не нашло ничего лучше, как послать этого самого молодого супруга в суточный наряд — дежурным по части!

Я представил. Я осмелился и представил на мгновение, что я здесь не один, а с Риной и что я вдруг узнаю, что именно тридцать первого декабря назначен дежурным по дивизиону. Конечно же, я никому не скажу за это спасибо, мы с Риной как-нибудь это переживем, но в душе у меня останется горечь от того, что командование, составляя график дежурств, не особенно думало о людях, а среди моих холостых товарищей все оказались черствыми, бесчувственными и равнодушными. Нет, я никого ни о чем не пойду просить, но пусть после этого меня кто-нибудь попросит!

— Товарищи! — взмолился я. — Я уже сказал: считайте, что в ночь под Новый год по дивизиону дежурит лейтенант Игнатьев. С Юрой Зазимко я поговорю сам. И к командиру дивизиона могу пойти сам. Все будет в лучшем виде.

Буду откровенен: в моем поступке все-таки было немало эгоизма. И если хотите — трусости: я боялся веселья других, потому что сам в эту праздничную ночь не смог бы веселиться так, как веселились они.

Мы были в привилегированном положении — могли встретить Новый год дважды: сначала — по местному времени и по-настоящему — когда в Москве на Спасской башне часы пробьют двенадцать.

На первую встречу я не пошел, но без пяти двенадцать по-московски оставил своего помощника на четверть часа за себя и, не одеваясь, побежал через дорогу в кафе.

Над городком нашим стояла удивительная таежная ночь — синяя, с крупными морозными звездами, с морозной тишиной и с черным таинственным кедровником вокруг. Окна светились только в штабе, в моей дежурной комнате, на КПП в проходной и в нашей столовой, превращенной на эту ночь в кафе «Ракета».

В нешироком коридорчике с явно перегруженной вешалкой курил не очень веселый для бала и изрядно уставший от хлопот Моложаев.

— Без пяти, — сказал я, ткнув пальцем в часы.

— Знаю. Идем.

В маленький зальчик мы вошли с ним вместе. Столы стояли тут ближе к стене налево, а вся остальная часть зала была отдана танцующим. Музыка не играла, и разговоров почти не было слышно — был включен телевизор, и все слушали Москву.

Моложаев подвел меня к одному из столиков.

— Забронировал для тебя.

Я сел, кивнул двум техникам с СНР, сидевшим за этим же столиком. Моложаев тем временем взял бутылку шампанского и стал потихоньку ее раскупоривать. Пробку он вынул мастерски — с чуть слышным хлопком и хотел налить мне.

— При исполнении не употребляю.

— Понимаю, понимаю. Все правильно. Это чисто символически.

Он действительно налил мне на донышко.

— С Новым годом, дорогие товарищи! С новым счастьем! — провозгласил московский диктор.

— С Новым годом!

Мы все встали. Зазвенели бокалы, и их звон слился со звоном курантов — они позванивали так, словно взбегали вверх по серебряной лесенке навстречу первому, мощному, гулкому удару кремлевских часов: б-бам!..

Я попробовал представить себе, где сейчас отец, что делает Рана, и мне опять стало грустно-грустно, как бывало почти всегда, когда я вспоминал их обоих.

Мне почему-то казалось, что нас обязательно в эту ночь поднимут, и, вернувшись к себе, я почти машинально надел шинель, чтобы быть готовым к этому, как положено и раньше других. Но телефоны молчали, линии громкой связи молчали тоже, на панелях тускло поблескивали невключенные табло световой сигнализации. Был ярко освещен только мой стол — с инструкцией дежурному и несколькими специальными таблицами под стеклом. Вроде бы ничего не обещало тревоги. А я сидел и ждал. Временами я поднимался со стула и начинал мерить шагами комнатушку. Семь шагов вдоль, восемь — поперек. Я ждал, потому что я сам и из рассказов «бывалого» армейского народа знал, что начальство любит иногда устраивать такие штучки — поднимать подчиненных по праздникам да еще в самое неподходящее время.

«А вдруг сейчас северное сияние?» — подумал я.

Я вышел на крылечко штабного домика. Шел первый день нового года. Сияли звезды. Безмолвно стояли вокруг позиции уснувшие на зиму кедры — изредка осыпался с них сухой снег. В казарме, где жили солдаты и сержанты, светились окна, а со стороны пищеблока тянуло теплым запахом дыма и хлеба.

Я постоял на крыльце минут пять, слушая, как шумит проснувшийся и начавший очередной день службы дивизион.

НОЧНАЯ ПРОВЕРКА

Едва ли можно было выбрать для проверки худшую ночь. Точнее: не ночь, а вечер, который в январе начинался у нас уже часа в три.

Плановые занятия кончились, и я сидел дома — по-моему, читал. Нагорный тоже был дома и, как всегда, валялся на койке. Он вообще последние дни ходил мрачный и неразговорчивый.

Когда завыла сирена — мне показалось, что это ветер. Сильный порыв метельного ветра.

— Ревун! — зло сказал Нагорный. — Что и требовалось доказать!

Мы вылетели из нашего домика буквально через минуту. Волна холодного, с колючим снегом, ветра ударила в лицо и сразу перехватила дыхание. Кругом мельтешила бело-серая муть, в которой как чьи-то жуткие глаза (до сих пор их вижу!) желтели тускло светящиеся редкие уличные фонари, кедры гудели, иногда слышался скрип снега под ногами — и все это перекрывал ледяной вой сирены.

Бежать нам было недалеко. Я успел подумать, что если придется работать по настоящим целям, будет еще «та» работенка — сорок потов сойдет, а нашей вычислительной и наводящей электронике придется выдержать немалые перегрузки, учитывая ветер, мороз, снегопад…

По батарее дежурил Кривожихин, и, явившись в расположение и заняв место согласно боевому расчету, я уже через несколько секунд знал от моего замкомвзвода, что сверху поступила команда «отбой — поход».

Это была сокрушительная новость, потому что по такой команде дивизион должен был сняться и, совершив марш, занять запасную позицию. Разведка потенциального противника так или иначе может установить хотя бы примерную дислокацию средств нашей противовоздушной обороны на некий данный момент, и враг может нанести первый удар по разведанным средствам ПВО, чтобы облегчить «работу» своих стратегических бомбардировщиков. Следовательно, если будет получено предупреждение о готовящемся нападении, то нужно будет попробовать вывести из-под вероятного удара агрессора если не все, то как можно большее количество наших зенитных средств… Эти мои рассуждения наверняка выглядят дилетантски и наивно. Но я в те минуты представлял себе дело именно так.

А в общем-то раздумывать было некогда и нечего: команда поступила, и ее надлежало выполнять.

Значит, «отбой — поход». В такую погоду! Через тайгу?! Конечно, есть подготовленные просеки, подъездные пути — дивизион не сидит на своей основной позиции, как в мышеловке. Но ведь — зима! Уже четвертый месяц у нас тут зима. Как мы пробьемся к шоссе?

Позиция сейчас выглядела так, как она и должна была выглядеть во время выполнения полученной команды.

В снежной мгле, в которой не было видно ни одного огонька, изредка сигналя, гудели моторами тягачи и транспортно-заряжающие машины. Расчеты снимали маскировочные сетки, сматывали силовые кабели. Лиц, конечно, не разобрать, только смутные фигуры в ушанках и шинелях, иногда неразборчивые голоса, раздраженные, отрывистые команды… Лялько поблизости нигде не было — скорее всего его уже вызвали на КП дивизиона за получением задачи.

Меня немножечко познабливало — и от холода, и, наверно, от этой неожиданной встряски. Такая ночь была в моей службе первой.

Мое место по маршевому расчету было в кабине одной из транспортно-заряжающих машин, и когда колонна вытянулась, а из головы ее световым сигналом скомандовали: «Заводи!» — я сел на пружинистое сиденье рядом с водителем и теперь не видел ничего, кроме кузова идущей впереди машины да темной, приведенной снегом стены леса по обеим сторонам просеки.

Мы тронулись, прошли через КПП и сразу же свернули вправо. Офицерский городок с его маленькими затемненными коттеджами остался тоже справа за деревьями, и мне показалось, что я вижу, как на его единственной, заваленной снегом улице, на крылечках и около калиток, провожая нас, стоят офицерские жены… Сколько они за эту ночь передумают! Они знают только, что нас подняли по тревоге и куда-то выводят. А куда? Зачем? Надолго? А вдруг это настоящая война — она уже началась, где-то уже рвутся атомные бомбы. Правда, она еще не докатилась сюда, эта внезапно начавшаяся январской ночью война, но какое это имеет значение! Нет, они не уснут сегодня, терпеливые, всегда ждущие офицерские жены. А Рина? Смогла бы она?

Я приказал себе не думать сейчас о ней — я не мог позволить себе расслабиться. Я стал представлять, как движется лесной дорогой наш дивизион, растянувшийся в длинную и внушительную колонну. Идут спецмашины КП и станций, транспортно-заряжающие, неуклюжие машины техобслуживания и энергоблока… А ведь нас могут вывести и не на шоссе — нас могут вывести и на реку, там, рассказывают, чуть ли не шесть месяцев в году функционирует ледовая дорога. Так называемый зимник. На той самой реке, по которой мы с майором Колодяжным добирались в наш дивизион.

Просека была расчищена — впереди наверняка шли бульдозеры и грейдеры, разваливая в стороны снег. Конечно, это было не идеальное шоссе, наша машина частенько вздрагивала и переваливалась на выбоинах, на невыкорчеванных, притаившихся в снегу пнях, но пробок и вынужденных остановок колонны не было.

Нас вывели не на реку, а на шоссе. На повороте можно было какое-то время наблюдать всю колонну дивизиона, выползающую на расчищенный, но все же покрытый тонким ледком асфальт. Тут ходили и автобусы и грузовики, и шоссе в некоторых местах, на поворотах, было посыпано песком — сейчас, в темноте, асфальт казался черным.

Если исходить из времени и скорости машин, по этому шоссе мы проехали километров тридцать и потом опять свернули на таежную просеку. Здесь на повороте стояли укутанные в тулупы, как деды-морозы, регулировщики. Наконец-то они дождались — еще немного, и их подберет следующая в конце колонны специальная машина.

По тайге дивизион шел долго. Лишь часа через два с головной машины светом передали команду: «Стой!»


Мы развернулись, и той же ночью началась самая обыкновенная, привычная для нас работа. Только — в особых условиях. Нам дали немного отдохнуть и почти сразу же, не прошло и часу, подняли. Начал ревун, а потом была включена звуковая имитация бомбежки и пикирования самолетов противника — надо полагать, что по вводной на нас в это время обрушилось не менее эскадрильи реактивных истребителей-бомбардировщиков. Такие звуки я слышал только в фильмах о войне. Но там были цветочки по сравнению с тем, что было в эту ночь у нас. Временами казалось, что не выдержат, лопнут барабанные перепонки: свистящий рев реактивных двигателей, визг бомб, грохот тяжелых взрывов, опять рев, свист, грохот… Мы сидели в щелях и укрытиях, я не видел ничьих лиц и все время думал, справится ли с моими обязанностями Кривожихин, если я буду «выведен из строя». Но, как потом выяснилось, у нас в батарее серьезные потери понес только один расчет (не в моем взводе), налет «противника» кончился, и мы, устранив последствия бомбежки, взялись за свое дело.

Дивизион отражал массированный налет авиации «противника» на охраняемый объект, судя по темпу ведения огня — налет большой плотности, под прикрытием активных помех, с маневром по скорости и высоте. Что за цели мы «сбивали», я не знал: может быть, их задавал имитатор, а может, где-то по соседству были ночные полеты у всепогодных перехватчиков и наше командование скооперировалось с ними для совместных занятий, как нередко бывало и раньше. Истребители-бомбардировщики могли отрабатывать противозенитные маневры, а мы — свои специфические задачи. Все выяснится потом, на разборе, в вышестоящем штабе аккуратненько фиксируют наши успехи и наши промахи. Маршруты целей и другие данные отмечаются на планшетах, четко и безотказно работают приборы объективного контроля, так что тут, как говорится, «ни прибавить, ни убавить…».

На запасной позиции было не так метельно и ветрено, как на шоссе. Лес, огородивший поляну, где разместилась стартовая, принимал снежные залпы вьюги на себя. Но снегопад временами был такой, что возле пусковых установок, казалось мне, двигаются не номера расчетов, а какие-то привидения. Только слышались голоса: «Готов! Готов! Готов!»

Потом нам дали небольшую передышку, а до этой передышки на позиции ничего существенного и необычного не произошло. Я жалел, что непогода мешала мне повнимательней приглядеться к работе Касьянова и новичков из осеннего пополнения, которые уже овладели специальностью, и о том, что я впопыхах забыл дома секундомер и теперь не имел возможности прохронометрировать работу расчетов, хотя в конце концов не это было сейчас главное.

Во время передышки к нам в укрытие пришел командир батареи, которого я фактически не видел с той минуты, когда он ставил нам задачу.

— Ну как, хлопчики? — весело спросил он.

Веселость его еще ни о чем не говорила, а вот потому, что он назвал солдат «хлопчиками», можно было судить, что настроение у него совсем не плохое.

— Порядок в зенитно-ракетных!

Он пробыл с нами недолго и, уже уходя, взял меня за локоть, повел к выходу в траншею:

— Могу порадовать — хронометраж в вашу пользу.

— То есть, товарищ капитан?

— Мне удалось провести хронометраж. Ваши хлопчики пока всех опережают.

Я спросил, какие цели идут — от имитатора или реальные.

— Всепогодные работают. Видать, эта ночная проверочка — дело серьезное. Даже два каких-то генерала в дивизион приехали. Надо полагать, разговорчики ходят не без основания…

Я по-мальчишески не удержался:

— Какие разговорчики, товарищ капитан?

— Какие? — Лялько помедлил. — Только между нами, Игнатьев…

— Разумеется, товарищ капитан.

— Нам могут поручить освоение нового комплекса. Более совершенного. И похоже — проверяют наши возможности. Так что… понял?

— Так точно.

— Счастливо!

Лялько растворился в белесой мгле. А я чувствовал себя победителем. Мне хотелось немедленно сообщить, что мы опережаем всех своим расчетом, но вовремя остыл: нет, не надо, о нашей победе скажу им потом, когда нам дадут отбой, и буду ходатайствовать о поощрении. А сейчас пусть работают, пусть жмут. Похвала похвалой, она в общем-то, точно — вдохновляет. Но когда человек узнает, что цель достигнута, он все-таки расслабляется. Невольно, но расслабляется. А этого допустить в данной обстановке нельзя.

Проверяли нас в ту ночь, можно смело сказать, — и вдоль, и поперек, и наискось. Мы опять работали в условиях бомбардировки и обстрела со стороны «противника», потом — в условиях повышенной радиации, надев специальные средства защиты. Я уже успел как-то приспособиться и наблюдал за солдатами недавнего осеннего пополнения. Их трудно было бы отличить от так называемых старичков, но у наших молодых было, пожалуй, больше задора и рвения, которые иногда успешно компенсировали недостаток опыта.

Вспоминая сейчас ту ночь, скажу откровенно: мне хотелось выжать из себя и из взвода все совсем не для того, чтобы отличиться и доказать свою правоту (это, конечно, тоже было, но, уверяю вас, не на первом плане), а чтобы не подвести товарищей, командование, весь дивизион. Я хоть и стартовик, но я довольно наглядно представлял себе, что делается в эти минуты и в кабине КП, и на СНР, и на СРЦ. Я представлял, как трудно Сереже Моложаеву и его товарищам, — любая, самая мельчайшая их ошибка записывается спецаппаратурой, а время идет, идет, идет, и цели появляются одна за другой, прикрываясь помехами и маневрируя по скорости и высоте. Я видел офицера наведения, вцепившегося в штурвал перед светло-зеленым полем экрана — даже смахнуть пот и то нет времени, — надо подвести и взять цель в перекрестке визирных линий, индикаторов, видел стреляющего за его пультом; подполковника Мельникова — за выносным индикатором кругового обзора… И каждый из нас — каждый! — ощущал беспристрастно-беспощадного проверяющего, который уже не упустит ничего, засечет любой промах, любую ошибку… Почему мы их все-таки так боимся, этих проверяющих? Не только солдаты (солдаты, пожалуй, боятся меньше других), не только младшие офицеры, но и начальники постарше. Ведь после проверки практически всегда выясняется, что прибывшие товарищи, за редким исключением, объективны, непридирчивы, доброжелательны и всегда готовы помочь «исправить отмеченные недостатки». Случаи, когда «проверка на месте, а помощь — в приказе», почти себя изжили. А мы все равно боимся, и от слова «проверка», «проверяющий» некоторых из нас просто-напросто бросает в дрожь. И это в то время, когда мы, по сути дела, должны радоваться: ведь главная цель проверяющих — не испортить нам жизнь, а сделать нас лучше, чем мы на данный момент есть, сделать здоровее и крепче нашу службу. Не знаю, может быть, это сравнение и не очень удачно, но мы в таких случаях бываем похожи на тех, кто боится идти к зубному врачу.

Нас кормили хорошим завтраком, потом — обедом (привезли все горячее, в термосах) и во второй половине дня, когда стало опять темнеть, дали команду: «Отбой — поход!»

Расчеты начали приводить установки в походное положение. Ребята мои работали и радостно и яростно. Что ж, все было вполне понятно и объяснимо: по предварительным итогам, как сказал нам капитан Лялько, наша стартовая батарея получила отличную оценку и, говоря по секрету, кое-кому из наиболее отличившихся на этих учениях солдат и сержантов светил краткосрочный отпуск с поездкой домой — на десять дней, не считая дороги.

Виталий Броварич меня и удивлял и радовал. Ведь я же практически ничего для него не сделал. Может быть, дело было в том, что я разговаривал с ним не как с потенциальным нарушителем дисциплины и порядка, никогда не напоминал о том, что случилось, а когда он сам рассказал мне об этом — постарался понять его? Я заметил: человек становится совершенно другим, когда ты стараешься понять его.

Все эти месяцы, недели, дни и особенно на боевом дежурстве, и вот сейчас, на выезде, немногословный Броварич работал действительно на совесть.

Я наблюдал, как мой взвод заканчивал положенные перед маршем работы, когда ко мне подошел лейтенант-инженер Зазимко.

— Отбойчик? — спросил он, видно, только для того, чтобы как-то начать разговор.

— Закругляемся, — ответил я. — Отвоевались.

— Закругляемся, это точно. — Он помолчал. — Ты знаешь, Анечка моя… ну… я думал, что с ней плохо будет. Раньше, когда нас поднимали, вроде не так было. А на этот раз… Как будто настоящая война. Мне даже самому страшно стало… А она заплакала.

В лесу было сумеречно-сине, величаво и печально качались кедры, белесое снежное небо висело низко, и в этом неясном свете бледная улыбка Юрочки была трогательна и счастлива. Наверняка он не видел сейчас ни меня, ни леса, ни тягачей, которые вытягивались в колонну, — он был далеко отсюда, там, на нашей основной точке, в городке, и видел только свою милую Анечку, которая осталась дома, в тревоге, и теперь ждет его, ждет, ждет не дождется. А кто ждет меня? Никто. Может быть, так спокойней?

— Лейтенант Игнатьев! — послышалось сзади, когда мы почти подошли по скрипучему снегу к машине станции наведения.

Нас догонял капитан Лялько.

— Товарищ лейтенант Игнатьев! — как-то уж очень официально повторил он. — Я ищу вас по всей позиции…

— Слушаю, товарищ капитан…

— Срочно на КП, к генералу…

— К какому генералу? — как-то слишком по-граждански спросил я.

— К проверяющему… Быстренько, быстренько!

Генерал-проверяющий, как я понял, в машине КП не усидел. Он шел к нашей стартовой позиции мне навстречу, и я узнал его не сразу. Отец?

— Здравствуй, Сашок! Ну как?

— Нормально!

— Ну… молодец!

— А я… Ты знаешь, я никак не ожидал, что ты можешь сюда приехать.

— Мое направление. Сам выбирал.

Мы не виделись… — да, чуть меньше, чем полгода.

— Как наше хозяйство? Даю слово сохранить наш разговор в тайне, и никто не будет знать неофициального мнения представителя выше-выше-вышестоящего штаба.

— А я от тебя, Сашок, такого слова и не требую. Работал дивизион на самом высоком уровне. А всякие привходящие мелочи… Одним словом, я доволен.

— Значит, ночную проверку мы выдержали?

— Можно считать так. Только ведь для тебя лично это всего-навсего первая проверка… Проверять тебя будут всю жизнь.

— Я понимаю.

Я действительно понимал, что имел в виду отец: я сам выбрал жизнь, требующую постоянной готовности к самой строгой и самой страшной проверке — проверке боем.

— А ты, оказывается, тут новаторствуешь, — сказал отец. — Меня подполковник Мельников проинформировал. Даже в деталях. И знаешь, что я тебе скажу? Главное не в том, что полезно или бесполезно то, что ты предлагаешь. Это потом оценит жизнь, последующее развитие событий… Дело в том, что ты неравнодушен к службе — вот что я считаю главным. Неравнодушен! А ведь ничего нет хуже равнодушного, механического отношения к порученному делу. Равнодушие может убить все. В любой отрасли человеческой деятельности, а в армии особенно… И я очень рад, что ты неравнодушен к службе. Очень рад. Постарайся быть таким всю жизнь. Говорю тебе, кажется, прописные истины, да еще казенным языком… Но ты поймешь. И жить тебе будет легче — в любом коллективе, в любых условиях.

Мы поговорили еще минут десять: зима в наших краях — это все-таки зима, и на морозе особенно не разгуляешься. А пристроиться где-то в тепле просто не было возможности: дивизион свертывался. Отец спросил, кто из старых товарищей по училищу мне пишет. Я ответил, что все как-то растерялись. Пока у меня есть только адрес Ивакина.

— Что он пишет?

— Ничего не пишет. Наверно, хорошо устроился, зачем же писать? А потом мы же… не были большими друзьями.

— А девушка? — спросил отец. — Ну та, что приходила ко мне за твоим адресом.

— Это знакомая Ивакина. Она сообщила ему мой адрес, а мне прислала его…

Отец пристально посмотрел на меня, и мне стало как-то неловко.

— А как у тебя с классностью? — спросил он.

— Готовлюсь. Хочу рискнуть сразу на второй.

— Отпуск когда планируешь?

— Пока еще не думал.

— Приезжай после зачетных занятий и стрельб. Ориентировочно май — июнь.

— Буду стараться. Только ты тут, пожалуйста, ни на кого в этом смысле не дави.

— У меня и мыслей таких не было.

Мы подошли к колонне дивизиона, которая вытягивалась в темноте на просеке. Снег повалил гуще, и от этого, казалось, кругом стало светлей.

— Ты поедешь с нами? — спросил я отца.

Он вздохнул.

— Нет. — Потом посмотрел на часы, долго вглядываясь в светящиеся стрелки: — Мне уже надо ехать. На другую точку. График, как видишь, плотный. Меня в полку будет ждать вертолет.


Мы вернулись «домой», на основную позицию, утром, в начале восьмого. Но нас встречал весь городок: офицерские жены и дети, команда, оставленная охранять наше хозяйство (те, разумеется, кто в этот утренний час не нес службы), даже «бабушка Батурина», закутанная в белый пуховый платок.

Итак, вернулись мы утром, а на свои квартиры — умыться, побриться, переодеться и малость отдохнуть перед обедом — попали только около двух: после марша всегда много дел, и если разобраться, то мы освободились еще рано.

Когда я пришел домой, Нагорный, не сняв сапог, только подстелив газету, уже лежал на койке под шинелью.

— Ты? — спросил он, приоткрыв глаза. — Жив?

— Пока вроде жив, Сергей не приходил?

— Был. Схватил какие-то бумаги — и до свиданья! Как будто всей этой канители и не было. Аж завидно! А я… даже не пойму, рад или не рад, что эта заварушка кончилась…

— Просто устал. Отоспишься — пройдет.

— Если бы все так просто.

В голосе его была неподдельная, глухая тоска, я не сообразил сразу, как лучше ответить, и пошел в коридорчик умыться.

Вернувшись, я сел у печи, подбросил в нее несколько поленьев — снабжение дровишками было поставлено у нас регулярно и образцово, в централизованном, как говорят, порядке — специальным нарядом в масштабе всего дизизиона.

Я глядел на огонь и ни о чем не думал. Хотя можно сказать и наоборот: думал обо всем сразу. Мысли у меня возникали, исчезали, перескакивали с одного на другое, как язычки пламени. Я думал, что отец, наверно, уже прибыл на другую точку, а у нас теперь будет подведение итогов и обязательно партийное собрание, гадал, пришлет или не пришлет мне Рина к двадцать третьему февраля открытку, вспоминал нашу ночную работу, братьев Никишиных, Броварича, Кривожихина, Донцова, ночной марш, опять возвращался к мыслям о Рине и все смотрел на ненасытный, не знающий покоя огонь…

Жизнь наша потекла заведенным порядком. Занятия продолжались по старой программе. Но частота тренировок с боевой ракетой увеличилась, и такие тренировки (не только плановые) стала проводить вся батарея.

— Тоже мне — «игнатьевский метод»! — недовольно пробурчал как-то вечером уставший и злой Нагорный. — Чего мы добились? Экономим на подготовке ракет несколько секунд. Ну и что? Все равно их наведенцы сожрут! А разговоров!.. Слушай, — повернулся он ко мне: — Тебя еще к ордену не представили? Или к медали?

По итогам ночной проверки состоялось партийное собрание. За день до него ко мне забежал капитан Батурин, начал агитировать, чтобы я выступил. Но я на этот раз твердо и решительно отказался: мне не о чем было говорить. А выступать просто так… Зачем?

Весна подошла незаметно. Как-то после обеда я обнаружил, что солнце еще стояло в небе и его лучи пробивались сквозь кедровые ветки, а когда я остановился на крылечке, на мою ушанку неожиданно и весело капнуло. Пожалуй, это и было самым интересным событием в нашей гарнизонной повседневности. Все остальное давно было рассчитано, размерено и спланировано: занятия, тренировки всех степеней, регламенты, собрания, совещания, наряды, семинары… Отец писал мне регулярно, от Рины после новогодней открыточки я получил такую же стандартную поздравительную открыточку к двадцать третьему февраля, а ей не преминул послать к Восьмому марта. Приличия, так сказать, были соблюдены.


Утром, едва я пришел в расположение батареи, старший сержант Кривожихин доложил мне, что рядового Виталия Броварича сразу после завтрака вызвал к себе командир дивизиона. Мне тоже приказано явиться.

— Зачем? — спросил я.

— Не сообщили, товарищ лейтенант.

— А звонили давно?

— Минуты три.

— Хорошо, я пошел. Начинайте занятия.

Броварича я увидел издалека — он стоял у входа в штаб и курил. Когда я подошел, он уже успел бросить окурок в урну, вытянулся, как положено, отдал мне честь:

— Здравия желаю, товарищ лейтенант!

— Здравствуйте! — весьма сурово и неприветливо ответил я. — В чем дело? Зачем вас вызвали?

У Броварича было мрачное, чисто выбритое злое лицо, а когда он говорил, побелевшие губы его дрожали:

— Телеграмма там… Через полк пришла. Дедушка мой… погиб.

— Ясно, — глупо сказал я, совершенно обескураженный этой новостью. — Погодите… То есть как погиб?

— Я ничего не знаю… В телеграмме ничего нет. И хотел на похороны. Послезавтра…

«Дедушка… Похороны, — думал я. — А успеет ли он? Это же где-то в Белоруссии… Если только с самолета на самолет повезет. И с погодой тоже…»

— Решили вас спросить, — продолжал Броварич. — Поэтому и вызвали.

Он говорил тяжело, сквозь зубы.

— Хорошо, подождите меня.

Я поднялся по ступенькам, быстро прошел вдоль длинного пустого коридора к кабинету командира дивизиона.

У приставного столика, справа от большого стола, сидел майор Колодяжный, а на клеенчатом диванчике около окна — начальник штаба дивизиона.

Мельников протянул мне бланк телеграммы:

— Ознакомьтесь.

— Рядовой Броварич доложил мне, товарищ подполковник, — сказал я. — Мое мнение: его можно отпустить в связи…

— Мы тоже так решили, — сказал Колодяжный. — Но вы все-таки командир взвода, непосредственный начальник, и без вашего согласия…

— Надо Броварича отпустить, товарищ майор, — повторил я. — Он его очень любил…

— Кто кого?

— Они оба. Друг друга.

— Все. Пусть к десяти приходит за отпускными документами.

— Через час вертолет из полка будет, — сказал начальник штаба. — Обратно пойдет в двенадцать ноль-ноль. Подкинем. Пусть готовится. А уж дальше…

— Ему главное до ближайшего аэропорта. И чтоб погода была.

— По нашим прогнозам, погода будет.

— Тогда все в порядке. Спасибо.

Броварич ждал меня на том же самом месте и опять курил.

— Все в порядке, — сказал я. — Собирайтесь. Документы будут в десять. А в двенадцать в полк пойдет вертолет — подбросят. А дальше уж сам…

— Доберусь, товарищ лейтенант. Спасибо.

— Да чего там! — Мы пошли с ним рядом, и шагов через десять я спросил: — Он что — болел?

— Никогда ни на что не жаловался, товарищ лейтенант. Ему только шестьдесят пятый пошел. Работал, на пенсию не хотел. И написано же не «умер», а «погиб»… Я ничего не могу понять. Может, под машину попал? У всех права, а ездить не умеют.

ВЗРЫВ НАД ПОЛИГОНОМ

Виталий Броварич вернулся второго апреля — на сутки раньше срока, указанного в его отпускном билете. Появился в дивизионе совсем неожиданно, перед самым ужином. Потом рассказал, что мог остаться переночевать в полку — утром к нам должен был идти какой-то автобус, но не захотел («До жути потянуло в батарею!»), узнал, что пойдет машина с продсклада, и прикатил на ней. В расположении он меня не застал и, доложив о своем прибытии дежурному по дивизиону, пришел доложить и мне — на квартиру. Спросил разрешения войти, вошел — подтянутый, спокойный, полный достоинства, — холодно и четко доложил:

— Товарищ лейтенант! Рядовой Броварич из краткосрочного отпуска по семейным обстоятельствам прибыл.

— Здравствуйте! — Я протянул ему руку.

Мне показалось, что он еще больше посуровел.

— Здравия желаю! — ответил Броварич, пожав мне руку, потом повернулся к Моложаеву и Нагорному: — Здравия желаю!

Расспрашивать Броварича о поездке было, разумеется, нелепо. Я сказал, что он может быть свободным и идти отдыхать. Но тут же спохватился:

— Хотя, минуточку, пойдемте вместе, мне как раз нужно в расположение. Подождите, пожалуйста.

— Есть!

— Садись, Броварич, — сказал Нагорный. — Можешь курить.

— Спасибо. — Броварич взглянул на меня.

— Садитесь, садитесь.

Я старался одеваться побыстрей — боялся, чтобы Нагорный не начал задавать Броваричу нелепых вопросов, даже несмотря на то, что прекрасно знал, куда и зачем тот ездил.

Мы вышли. Небо было звездным, и морозило, надо признать, не по-апрельски.

— Его фактически убили, — сказал Броварич, когда мы отошли от дома. — Сопляки… Пьяные сопляки. Дикая история. И в то же время банальнейшая… Три пьяных сопляка, каждому лет по семнадцать, прицепились в автобусе к девчонке — официанткой она работала в столовой, недалеко от фабрики, где дед третий год гражданской обороной командовал. Ну он их попытался утихомирить. Вроде бы послушали, а когда вышел — подкараулили. Там от остановки до нашего дома пустырек небольшой… Били сволочи так, что он чуть больше суток прожил. Был на фронте, в окружении, в партизанах… Семь боевых орденов, два — уже после войны… И какие-то пьяные сопляки! Он, когда в сознание пришел, знаете, что сказал? «Вот как меня потомки и наследники отблагодарили…» Всех троих, конечно, взяли, суд будет. А человека нет.

Что я мог ему сказать?

— Знаете, что я решил? — спросил Броварич минуту спустя. — Отслужу и пойду в спецшколу милиции. Закончу ее — и в свой город. Это, товарищ лейтенант, окончательно. Считаю, что на данном этапе это тоже важно. — Фраза прозвучала слишком торжественно и от этого немножко нелепо. — В ПВО, конечно, дело почетное и нужное. Отслужу сколько положено. А потом — в милицию. Я этих сволочей… всю эту пьяную шваль… — Я почувствовал, что он стиснул кулаки. — Чтоб с корнем… Самбо как раз и пригодится. — Броварич круто развернулся ко мне: — Я там у нас потом в райком комсомола зашел. Даже в райкоме некоторые деятели пьют! А главная забота у них — удачней отрапортовать, выглядеть не хуже других. А чтоб воспитательная работа, борьба с пьянством, хулиганством… Наоборот, иногда даже замазывают, всякие такие случаи стараются огласке не предавать, чтоб карьеры себе не испортить и какой-нибудь очередной вымпел из области получить. Под видом советского гуманизма преподносят. Самый настоящий гуманизм в том, чтобы преступность искоренять.

Любой преступник прекрасно знает, что он совершает не ошибку, а преступление. А мы миндальничаем: товарищеский суд, общественное порицание, на поруки!..

— Решайте, конечно, все сами, — сказал я. — Главное, что вы не намерены отсиживаться в тылу, а идете на передний край. Это самое главное. Служба в милиции — это настоящий фронт.

Я отпустил Броварича отдыхать, посмотрел, как во взводе идет самоподготовка, зашел в пустую канцелярию батареи уточнить расписание на завтра. Настроение у меня было препаршивейшее.

Утром — как раз в день праздника войск ПВО — мне пришло сразу три поздравления: от отца (вместе с большим письмом), от Рины — открытка в красивом конверте, но написанная сухо и официально и… от кого бы вы думали?. Правильно: от Бориса Ивакина. Служит он недурственно, у начальства на хорошем счету — оно находит его весьма перспективным офицером и надеется в недалеком будущем и так далее и так далее — тошно читать. А в конце:

«Кстати — еду скоро в отпуск и собираюсь жениться. Подробности позже, когда будут совершены все формальности. Вот так, друг Игнаша! Идем вперед и выше!»

Есть такие люди, которые письма пишут только, когда есть чем похвастать или сказать что-то наверняка неприятное. А если еще учесть, что открытка Рины была до обидного казенной, я, разумеется, быстро понял все. На офицерский вечер, намеченный в нашей «Ракете», мне сразу идти расхотелось, я так и сказал Моложаеву: «Не пойду!» Гелий пытался по этому поводу острить, я огрызнулся, мы с ним чуть было не сцепились, но Нагорный был уже одет — он только насмешливо хмыкнул.

— Между прочим, — заметил Моложаев, — скоро итоговые занятия и выезд на полигон. И с таким настроением…

— С каким таким настроением?

— С таким, как у тебя.

— А какое у меня настроение? У меня самое обыкновенное настроение, И вообще: какого черта…

— Саша, не надо. Я же все вижу. — Моложаев глядел на меня сочувствующими глазами. — Какие-нибудь неприятности?

— Какая у холостяка может быть неприятность? — мрачновато усмехнулся я, решив, что если и не сказать всю правду, то намекнуть Моложаеву можно. — Самая естественная вещь: одна знакомая девчонка выходит замуж.

— Все ясно. Одевайся, пошли!

— Я же сказал: не пойду!

— Пошли! Начало через двадцать пять минут…

Я подумал и решил пойти. Мне надо было убедить себя, что все пустяк, что даже предавшая меня Рина недостойна таких терзаний. В наше бурное время душевный покой — дорогая штука и редкостное благо, и надо по мере возможности не терять его.

Я далек от того, чтобы заниматься самовосхвалением, но от фактов никуда не денешься: по всем предварительным итогам мой взвод вышел в батарее на первое место, и последствия этого не замедлили сказаться. Приходится признать афоризм Гелия, что плохим в армии жить лучше (точнее — спокойней).

Через три дня после нашего праздника во время перерыва в политзанятиях ко мне подошел капитан Лялько.

— В одиннадцать ноль-ноль к командиру дивизиона.

— Ясно, товарищ капитан.

— Не интересуетесь зачем?

— Интересуюсь.

— Не бойся, стружку снимать не будут. Скорее наоборот. Но… потерпи до одиннадцати. Меня тоже приглашают, так что будем страдать вместе.

Дело оказалось не столь сложным. Накануне зачетных занятий и плановых выездов на полигон командование решило провести цикл показательных занятий — и все на базе нашего дивизиона. Я должен был провести занятия в своем взводе — для командиров стартовых взводов и стартовых расчетов. Подполковник Мельников назвал точные сроки, приказал мне готовиться, а капитану Лялько — не только проконтролировать меня, но и, естественно, помочь во всем, что будет необходимо.

— Почему меня, товарищ капитан? — спросил я, когда мы вышли.

— А ты думаешь, передовиком быть легко? — засмеялся командир батареи. — Гордиться надо. На тебя же вся Европа смотреть будет!

— Азия, товарищ капитан, — попробовал пошутить и я. — Наша «точка» находится в Азии, в северной ее половине.

В день показательных занятий мне с самого утра не понравилась погода. Когда я проснулся, ветер гнал низкие, рваные, быстро летящие на юго-восток серые облака. Над позицией крепкий, холодный ветерок мотал черные вершины вековых кедров. Тучи чуть ли не цеплялись за деревья, солнца не было и в помине, и казалось, с минуты на минуту разыграется настоящая вьюга.

Из штаба полка прикатили три многоместных автобуса, и ни о каком переносе занятий речи быть не могло: мы обязаны работать в любую погоду. Что же касается моего настроения, то оно было хуже погоды. Но отступать было некуда. Тем более, что перед началом занятий на стартовой ко мне специально подошли — благословить — и Колодяжный и Батурин.

— Понимаю ваше самочувствие, Игнатьев, — сказал замполит. — Но надо! Надо показать все, на что способны ваши ребята.

— В твоих руках честь дивизиона! — торжественнее, чем требовалось, добавил капитан Батурин. — Так что надо оправдать.

Прямо как перед матчем о канадскими профи. А дело было ведь намного проще; показать, как мы работаем на позиции — с учетом тех небольших нововведений, которые были у нас сделаны. И разумеется — показать хорошее время при отличном качестве выполнения номерами функциональных обязанностей. Понятно?

Минут за десять до того, как мы начали работать, пошел снег, стало темно. Да еще с ветерком. Но, несмотря ни на что, нам дали команду, и расчеты кинулись к своим установкам.

Не стоит вдаваться в подробности и методику показательных занятий: специалистам это хорошо знакомо, а неспециалистам — едва ли будет интересно. Но если в нескольких словах, то мы должны были рассказать и показать товарищам, каким путем добиваемся слаженности расчетов и сокращения нормативов при работе с боевой ракетой и как на практике осуществляем взаимозаменяемость. Мне пришлось давать пояснения, отвечать на вопросы, все это в основном на открытом воздухе, возле установок. Снег продолжал валить, но всему бывает конец. Кончились и наши муки. Честно скажу: лучше провести двадцать тренировок в самом высоком темпе, чем одно такое занятие.

Думаю, что с задачей своей мы справились. Выделять я никого не хочу, но не сказать о Бровариче нельзя: по штату он был первым номером, то есть работал с механизмом транспортно-заряжающей машины, но в этот день он прошел по всему «кругу», а под занавес безукоризненно работал на месте старшего сержанта Кривожихина. Я подумал, что он в любой момент сможет при необходимости заменить и меня самого. Жаль, конечно, что у него так нелепо все сложилось и что он твердо решил менять профессию.

Единственное, чего я не смог сделать во время этих занятий, — провести доскональный хронометраж работы расчетов по всему «циклу»: полученные данные могли бы помочь мне уточнить те комбинации личного состава, при которых увеличивается время заряжания установки, — потом легче было бы найти причину задержки. Я надеялся, что хотя бы частично нашу работу прохронометрирует капитан Лялько, и он кое-что сделал, но маловато. Гости — те, конечно, записывали все раз приехали за опытом, но просить их было не очень-то удобно.

И знаете, кто меня выручил? Даже трудно поверить — Гелий Нагорный! После обеда, когда я пришел домой малость отдохнуть, он терпеливо дожидался, пока я разденусь и умоюсь, потом торжественно положил на стол… мой секундомер и десяток мелко исписанных листков бумаги:

— Внесем и мы свою скромную лепту в борьбу за эффективность и качество нашей работы на позиции. Мы, конечно, не передовики и в передовики не рвемся — надо ж кому-то и сзади идти, но почему не помочь человеку? Особо если он на сей цифири помешался.

— Это, насколько я соображаю…

— Верно соображаешь, Игнатьев! Нас ведь тоже привели на позицию твой передовой опыт осваивать. Так вот, чтобы не терять времени… — Он вдруг резко переменил тон и заговорил очень искренне: — Ну я и решил прохронометрировать. Знаю, что тебе будет интересно. Тут все заходы, кроме первого. Между прочим — расчет Кривожихина действительно работал быстрее расчета Донцова. Бери, бери, Игнатьев, пользуйся. Я ж все-таки могу приносить кое-какую пользу, а?


Как бы ни была четко настроена и организована сложнейшая машина, именуемая ракетным зенитным дивизионом, как бы ни была по часам и минутам расписана распорядком его жизнь, в период подготовки к выезду на полигон все на «точке» приобретает специфическую окраску, и словно бы в иной ритм переходит течение обычных учебных будней. Внешне вроде бы не меняется ничего — все течет по плану… Но… ожидание, сомнения, вопросы!

Боевые ракетные пуски были описаны неоднократно, и я могу здесь только повторить: это действительно незабываемая картина, особенно для того, кто наблюдает ее впервые. «Немые» пуски там, на основной позиции, или даже на учениях вроде той ночной проверки, когда в дивизионе неожиданно появился мой отец — это совсем не то. На полигоне вся обстановка совершенно иная — торжественно-приподнятая и напряженно-деловая одновременно. К примеру, как перед выпускным экзаменом в школе или перед госэкзаменом в училище.

До полигона мы добрались нормально, провели все необходимые предпусковые регламенты, освоились с площадками, потренировались, причем я особенно нажимал на быстрый и своевременный выезд ТЗМ из зоны вращения установки.

Я не суеверен, но неясная мысль о том, что я собираюсь сказать, пришла мне в голову по дороге на полигон. Суть ее вот в чем: служу я уже довольно продолжительное время, все у меня идет нормально, без срывов, я стараюсь внести и по мере сил вношу в наше общее дело свой вклад, все у меня идет неплохо — и вот именно это стало меня вдруг пугать. Неужели так будет продолжаться и дальше? Меня стала преследовать мысль, что я обязательно должен сорваться, что, наверно, это случится именно здесь, на полигоне, во время боевого пуска… Иногда я просто не находил себе места: уж скорей бы все это произошло — и дело с концом! Сейчас я посмеиваюсь над собой и своими тогдашними мыслями, но в те дни мне, поверьте, было не до смеха.

Ко мне во взвод заходили и капитан Лялько, и Батурин, и Колодяжный, во время перерыва (проводился заключительный контроль функционирования) забежал даже Сережа Моложаев, сказал, что тоже волнуется, хотя у него в системе полный ажур и все параметры в норме. Гелий же Нагорный, встречаясь со мной, старался показать, что он лично ни о чем не тревожится.

— Стрелять будет наверняка одна из твоих площадок, так что я, Игнатьев, могу спать спокойно. Мне такое ответственное дело не доверят. Это уж если реальные гости да на позиции запарка, тогда и о взводе лейтенанта Нагорного вспомнят. А сейчас не до меня.

Нас подняли фактически неожиданно, уже перед вечером, когда почти все, во всяком случае я точно, думали, что пуски будут завтра. Но завыл ревун, на сигнальной вышке взвился красный флаг, замотался на весеннем, уже теплом, ветру. Расчеты кинулись к установкам, подкатили транспортно-заряжающие машины, послышался стрекот специальных приводов, ракеты были быстро, но несуетливо переведены на балки пусковых стрел.

— Готов!

— Готов!

— Готов!

И как заключительный аккорд, раньше других — довольный, спокойный, уверенный баритон Кривожихина:

— Первый готов!

На подготовке ракеты его расчет пока опередил всех. Авиация «противника» предприняла массированный налет на охраняемый нами объект. «Чужие» самолеты, маневрируя по скорости и высоте, с разных азимутов шли к цели под прикрытием интенсивнейших помех. Их, естественно, захватывали, и наш дивизион вел сложнейший, хоть и условный, «бой» с авиацией «противника». Пуски пока были «немые», но это не снижало нашей ответственности: регистрирующая аппаратура записывала все. А бой был, по сути дела, электронным, ибо практически весь цикл — с той секунды, когда разведчиками обнаружена цель, и до той, когда в невообразимой высоте ее курс скрещивается с безошибочно наведенной ракетой, — весь этот цикл осуществляется электронной и радиолокационной аппаратурой, высочайшего класса техникой. Естественно — техникой, которой управляют умные головы и не менее умные руки.

А потом на экранах и выносных индикаторах, среди отметок условных целей, появляется и отметка радиоуправляемой мишени, о которой знает только руководитель стрельб. Задача дивизиона — по командам сверху обнаружить ее, захватить, провести без провалов и сбить боевой ракетой. На месте стреляющего сидел в тот раз подполковник Мельников, рядом с ним — офицер наведения, операторы… А мы? Наше дело — подготовить ракету к пуску, настоящему, не условному — и в укрытие.

Вот и тогда мы сидели и ждали, еще не зная, при этом заходе или при следующем наша красавица с грохотом рванется навстречу невидимой мишени. Из укрытия было видно, как ракета, глядящая своим острым клювом почти в зенит, мягко поворачивается вместе со стрелой, словно следя за далекой целью, готовая в любое мгновенье взвиться ввысь, в темнеющую сумеречную синь безоблачного неба. «Хорошо, что нет облаков, — подумал я, — ребята смогут увидеть, как…»

Додумать мне не дал внезапный свистящий, резко нарастающий рев. Под хвостовыми стабилизаторами ракеты, стоявшей на площадке расчета Кривожихина, полыхнул голубой огонь, ракета вздрогнула, пошла и через какую-то сотую, тысячную, десятитысячную долю секунды сорвалась со стрелы. Пламя обожгло озаренную голубовато-розовым светом землю, на мгновение, показалось мне, раскалило металл балки и, вырываясь из сопла, как из огромной паяльной лампы, погнало ракету навстречу цели. Этот огонь долго еще трепетал в синеве сквозь серебристый, тающий хвост инверсии.

— Сейчас долбанет, — сглотнув от волнения, сказал кто-то. — Сейчас.

Нитка инверсии стала совсем тонкой, как паутинка, освещенная уже зашедшим за таежный лес на горизонте солнцем. Казалось, что еще секунда-другая — и она там, на огромной высоте, истончится и исчезнет…

— Есть!

Да, высоко-высоко, на конце этой нити, внезапно сверкнула далекая оранжевая звезда, а на всех экранах нашего комплекса сошлись и всплеснулись в этот миг две трепетно скользившие под сияющим стеклом точки — отметка цели и отметка встретившей ее ракеты.

«А ведь стреляли моей! — подумал я. — Моей!»

— Цель поражена, — сказал динамик громкоговорящей связи. — Расход — одна. Вторую ракету с подготовки снять.

— И все? — спросил один из братьев Никишиных — Глеб.

— Хорошего понемножку! — весело отозвался довольный Кривожихин.

— Стоило за этим сюда ехать?

Трудно было понять, что скрыто за этими словами, как они сказаны — в шутку или всерьез. И я решил немедленно разъяснить своим ребятам, что это же очень хорошо! Это просто здорово! Ведь, если разобраться, на боевых пусках проверяемся не столько мы, стартовики, проверяется прежде всего слаженность и сработанность всего комплекса — от оператора станции разведки и целеуказания, который обнаружил цель, до стреляющего, который нажимает кнопку пуска. Наше дело, пожалуй, самое простое, и если мишень сбита первой ракетой — это же высший класс! Ради этого, мы каждодневно тренируемся, вскакиваем по голосу ревуна ночью, работаем с полной нагрузкой в защитных костюмах («в условиях радиоактивного заражения») под грохот и свист из специальных звуковых установок, имитирующих атаку позиции бомбардировщиками противника… И все только ради этого — чтобы первой ракетой! Радиоуправляемую мишень или настоящего «гостя», все равно.

— А ведь точно! — мотнул головой Глеб Никишин. — Это высший класс! А полигон, конечно, не театр, сюда не развлекаться приезжают.

— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться! — спросил Касьянов.

— Слушаю вас.

— А от мишени этой что-нибудь осталось?

— Обломки… Оплавленные обломки, больше ничего.

— А найти их можно?

— Зачем? — Я улыбнулся, — В металлолом сдать? Это без нас сделают.

— Нет, товарищ лейтенант, не в металлолом. — Касьянов смутился и начал краснеть. — В городок бы к нам привезти. Постаментик из бетона сделать и там положить… Чтоб молодые солдаты видели, какое у нас оружие и как мы работаем.

— А это идея, Касьянов!

Майору Колодяжному я доложил об идее Касьянова в тот же день. Прямо скажу: он за нее ухватился обеими руками и пообещал, что сегодня же обратится к командованию полка и в политотдел, а в случае чего пойдет и выше.

— Великолепная идея! — сказал он в конце нашего разговора. — Ребята у тебя молодцы. С выдумкой.


— Так что, Игнатьев? — Как-то рассеянно, словно между делом, сказал мне на следующий день капитан Лялько. — Значит, скоро в отпуск?

— Так точно. По графику, утвержденному командованием.

— Давай-давай! Я не в претензии. Думаю, Кривожихин тебя прекрасно сумеет заменить.

— Я не сомневаюсь.

— Я вроде тоже. — Лялько помолчал. — Хорошее дело — отпуск. Где решил проводите? На море?

— Хочу в Москву съездить.

— А у тебя там кто?

— Есть кой-какая родня.

— Завидую! На стадион сходишь, хороший футбол посмотришь. Я живого футбола, наверно, уже лет десять не видел.

— Увидите. В академию поедете и будете на футбол ходить.

— Э, хлопче! Академия — не отпуск. Да туда еще прорваться треба.

ПРОГНОЗ ПОГОДЫ НА ЗАВТРА

Двое суток спустя я уже летел на запад. Только теперь не на Ан-24, а на Як-40. И опять:

…Под крылом самолета о чем-то поет…

Зеленое море тайги…

Да, сейчас под крылом самолета было действительно море. Зеленое море тайги. И не было ему, казалось, ни конца ни края. Где-то среди этого моря, далеко на северо-востоке, осталась моя «точка», мой дивизион, мои однополчане. Шел только второй час полета, а я, по-моему, уже начал о них скучать. Чего-чего, но этого я никак не ожидал.

Наш Ту-154, на который я пересел с миниатюрного Яка, из-за того, что где-то в районе Южного Урала пришлось обходить грозовой фронт, прибыл в Домодедово на пятьдесят минут позже расписания. До выдачи вещей было время, и я кинулся искать телефон-автомат. Набрал номер отца.

— Слушаю, — голос отца звучал обычно — деловито и спокойно.

— Это я, — сказал я.

— Сашок?

— Так точно! Приехал в отпуск…

— Почему же ты не дал телеграмму?

— Хотел сделать сюрприз. Неожиданно.

— Ясно. Ты сейчас где?

— В Домодедове. Жду чемоданчик.

— Тоже ясно. — Отец помедлил несколько секунд. — Давай так: насчет машины сейчас сложновато и времени много уйдет… Получай чемоданчик, садись в такси — и сюда. Адрес-то помнишь?

— Конечно, помню.

— Жду.


Рассказывать о том, что я успел повидать в столице — долгое дело. Конечно же, выстоял очереди в Третьяковку, в Музей имени Пушкина и в главный выставочный зал в Манеже, обошел всю ВДНХ, проехал по всем линиям метро, специально съездил в районы новостроек, чуть ли не через вечер ходил на спектакли в Кремлевский Дворец съездов и в некоторые другие театры, билеты почти всегда удавалось достать перед началом… Отец предложил мне купить гражданский костюм, летний, и я, мотаясь по Москве, ощущал абсолютную свободу — в военной форме я почему-то всегда чувствую себя как на службе. Короче: я исходил Москву вдоль и поперек. Единственное, чего я опасался, — это попадать в метро в час пик. Однажды я попал, по-моему на «Комсомольской-кольцевой», и поскольку еще не имел в этом отношении никакого опыта, был безраздельно пленен потоком пассажиров. Мне нужно было попасть на радиальную линию, а толпа вынесла меня к Ярославскому вокзалу. Во всем же остальном… Во всем остальном все было прекрасно! Только иногда память упрямо возвращала меня мыслями к Рине. Хотя что ж думать? Зачем? Только растравлять себя?..

Однажды, вернувшись вечером домой, я застал у отца гостя. И сразу узнал его — это был однополчанин моего деда, отставной генерал-полковник авиации, дважды Герой Советского Союза. Теперь мне стало понятно, почему отец утром поинтересовался, иду ли я сегодня куда-нибудь, и попросил нигде особенно не задерживаться.

Генерал-полковник поднялся мне навстречу, мы поздоровались, он оглядел меня со всех сторон (вот так, по-моему, оглядывал своих сыновей Тарас Бульба), легонько похлопал по лопатке:

— Порядок! — Потом повернулся к отцу: — Отличный внук у Герасима Игнатьева! Думаю, что не только внешне, но и по делам?

— По делам, мне кажется, тоже, — сказал отец. — Зимой я ездил с инспекционным заданием в их округ, виделся с его командирами… Оценку дали положительную.

— Иначе и быть не могло! — Генерал-полковник сделал широкий жест: — Садись, Александр, садись. Значит, служба идет и уже первый офицерский отпуск гуляешь?

— Так точно, товарищ генерал.

Наверно, я все-таки переборщил.

— Так точно! — совершенно серьезно обидевшись, передразнил меня мой собеседник, — Товарищ генерал! Я для тебя, Александр, Алексей Петрович. Считай, как дед. Понял?

— Понял.

— Похож ты на своего деда. Н-да… Гера, Гера… Мы его между собой Герой звали. Ему сегодня семьдесят пять стукнуло бы. Мы с ним одногодки. Только мои семьдесят пять еще впереди.

А я-то думал, что ему чуть больше шестидесяти! Вот что значит авиационное здоровье!

Отец поставил на стол бутылку коньяку. Мы помянули деда, выпили за здоровье Алексея Петровича, за тех, кто служит в армии сегодня.

— Отличные ребята! — говорил Алексей Петрович. — Особенно в авиации. Вы уж извините, знаю — во всех родах войск ребята великолепные: десантники, подводники, ракетчики… Но я-то авиатор! На такой технике! На таких скоростях! Это, я понимаю, парни! Настоящие мужчины, сыны Отечества! Не то, что эти… обтянут тощую задницу джинсовой дерюгой, кудри немытые распустят и шкандыбают на кривых ногах. Будь я девчонкой, глядеть бы на них не стал! Ты, Александр, верную дорогу выбрал. Пока есть кое-кто на западе и на востоке… кх… тоже, служба в Вооруженных Силах — наиважнейшее государственное дело. Ты комсомолец?

— Кандидат партии. Еще в училище приняли.

— Молодец. И правильную терминологию применяешь. Карьерист, не очень скромный человек скажет «вступил», а истинный коммунист скажет «приняли». Когда кандидатский стаж кончается?

— Если точно, то через семнадцать дней.

— Т-так… Рекомендация нужна? Или уже получил?

— Спасибо. Мне было бы…

— Ясно. — Алексей Петрович достал из внутреннего кармана тужурки блокнотик: — Найди свою букву и черкни точный адресок. Если не успею оформить к твоему отъезду — пришлю.

— Спасибо, Алексей Петрович, Но ведь вы меня…

— Я людей с первого взгляда оценить могу. А тебя я карапузом на руках носил. Деда твоего знаю, отца знаю, за твоими успехами приглядывал, заочно, конечно… Этого мало? Династия есть династия! Мутанты, само собой, тоже случаются, но в тебе я никаких настораживающих признаков не заметил, — Алексей Петрович сам плеснул всем в рюмки по глотку коньяку. — Поднимай. Хочу выпить за то, чтоб служилось тебе хорошо и благополучно. И справедливо. Равняйся на деда и на отца. Лучшего примера для подражания тебе не надо, Будь здоров!

За пять дней до отъезда (дату эту я помню совершенно точно), когда обратный билет уже лежал у меня в кармане, я решил проверить список поручений и обнаружил, что еще не купил бритвенные лезвия «Польсильвер». Почти все офицеры из тех, кто отвергал электробритвы, просили меня купить эти великолепные лезвия. Все остальные поручения были выполнены.

Я, кажется, здраво рассудил, что ехать за «Польсильвером» в ГУМ или в ЦУМ бессмысленно — замотают по этажам и линиям такие же приезжие, как я, — мы почему-то все время ищем в Москве какой-нибудь дефицит, который при ближайшем рассмотрении зачастую таковым не оказывается и который можно приобрести в любом захолустном городишке. Наверно, нас просто гипнотизируют эти слова: ГУМ и ЦУМ. Я решил сразу ехать в Центральный военный универмаг на проспекте Калинина. По этому случаю — для солидности и еще потому, что небо с утра мне не очень нравилось, я надел лейтенантскую форму.

В Военторге «Польсильвера» тоже не оказалось. Внимательная продавщица порекомендовала мне «Ленинград». Я взял несколько пачек, рассчитывая, если они действительно неплохие (нужно же попробовать!), остальные (по заказам) докупить потом, свернул в гастроном универмага, выпил там какого-то очень приятного сока и только отошел от стойки с этими соками — столкнулся с Борисом Ивакиным. Он узнал меня сразу, хлопнул по плечу, протянул руку:

— Привет, Игнаша! Вот уж не ожидал!

— Я тоже.

— Ты что тут делаешь?

— Лезвия покупал.

— Да не в универмаге — в Москве!

— Приехал в отпуск. К отцу.

— Твой отец здесь? Служит здесь?

— Давно.

— Бож-же мой, Игнаша! Это же такой шанс! Неужели ты не воспользуешься?

— Чем? — холодно спросил я.

— Тем, что твой папахен в Москве.

— Давай не будем этой темы касаться, хорошо?

— Ладно, не будем. Я знаю: ты слишком уж щепетильный… До глупости, извини, щепетильный!

— Я же просил!

— Все, все, все! А я тоже в отпуску. Видишь, как совпало. — Он оттащил меня в сторонку, стараясь не замечать, что встреча совершенно меня не обрадовала. — Ну как у тебя? Как служба? Каковы перспективы? Как по итогам зимнего периода?

— Нормально, — сказал я. — Служба идет.

— Надо, Игнаша, надо! Не теряя ни минуты! Надо делать дело, ковать железо, пока оно горячо. Делать карьеру, конечно — в хорошем смысле. Времени терять нельзя. Я, понимаешь, сразу постарался наладить добрые отношения с командованием, с партийной организацией. Чтобы никаких конфликтов. Года еще не служу, но уже три благодарности в приказе.

— Поздравляю.

— Спасибо. А хоккей бросил — никаких перспектив насчет ЦСКА. Так зачем же себе ребра ломать?

— Дело, конечно, хозяйское.

— Да, Игнаша! — спохватился Ивакин. — Можешь меня и по другому поводу поздравить — я все-таки женился!

— Поздравляю, — повторил я.

— Спасибо, спасибо! Вообще-то это дело надо было бы отметить. Мы же… не один год… И в школе, и в училище. — Ивакин посмотрел на часы: — Сейчас двенадцать десять…

— Ты извини, — нахмурился я, — но я очень спешу: у меня в половине первого важное деловое свидание. Одним словом — будь! Ну а Рине — привет!

Борис ошарашенно поглядел на меня:

— При чем тут Рина?

— Как при чем? Вы же поженились.

— Кто?

— Ты и Рина. Ведь год назад, когда мы кончали училище…

— Саша-Игнаша! — укоризненно и снисходительно пропел Ивакин, а я в это время почувствовал, что у меня замирает сердце. — Не надо вспоминать об увлечениях молодости. Мою жену зовут Лялечка. Идем познакомлю. Она меня здесь неподалеку в переулочке ждет. Между прочим — в собственной «Волге». А как все получилось? Банально просто! Мы, группа офицеров, как-то организовали поездку с нашей «точки» на взморье, в выходной день, конечно. Я завалился там в один ресторанчик… Уютные между прочим штучки — все эти заведения в Прибалтике, москвичам бы поучиться… Ну и познакомились. Она отдыхала в Дубултах в Доме творчества писателей.

— Она что — писательница?

— Мне только этого не хватало! Секретарша в издательстве. Зато папа у нее — фигура! Я неделю назад в Москву прикатил. Расписались честь честью. Обещает кое в чем посодействовать, чтобы дочку из Москвы выписывать не пришлось… — Ему, наверно, стало все-таки стыдно. — Не смотри на меня так. Я, Игнаша, ни уголовного преступления, ни партийного проступка не совершил. Каждый ищет, где лучше. Старо как мир. Вечером ждем гостей. Запиши адресок и телефончик — может, заскочишь. Все-таки однокашник, а?

— Нет, — соврал я. — У меня сегодня билет в Большой театр. Я там ни разу не был, и когда теперь…

— Жаль. — Борис, наверно, понял, что я соврал, но взглянул на меня виновато, — Осуждать, конечно, легко. И насчет любви тоже… Была у меня, Игнаша, любовь. Была у меня, а тебе, наверно, достанется. Если, конечно, теряться не будешь.

— Я что-то не понимаю…

— Ах, какой вы, подпоручик Игнатьев, непонятливый! — зло сказал Ивакин. — Мадемуазель Александрина, насколько я понял из наших давних разговоров и из единственного полученного от нее за это время письма, имеет виды на вас.

— Ерунда! И вообще… Не надо, понял? Ничего не надо говорить о Рине, понял?

— Как не понять! Эх-хе-хе! Дурачок ты, Игнаша! Наивненький мальчик. Идеалист. Между прочим, у нас в батарее закон: бабы не стоят настоящей мужской дружбы, и ради них ею жертвовать нельзя. Советую и тебе придерживаться такого закона. Все они…

— Ладно, я как-нибудь разберусь сам.

— Точно! Ты всегда был «сам». Ну что ж, если не хочешь поздравить старого однокашника с приобретением хомута… В общем — привет! Мне еще надо заглянуть в винный отдел.


Рина, Рина… А если Борька Ивакин сказал правду? И все дело в моей глупой нерешительности, в моей робости по отношению к Рине, которую я, да простится мне это старомодное выражение, попросту боготворил. Я не представлял себе, как я могу поглядеть на нее, как я смогу ей все сказать, как я смогу прикоснуться к ней… Я был счастлив, когда только глядел на нее, когда вспоминал ее. А вдруг это правда, что она ждала, пока я скажу ей? А я-то дурак!

Дать ей немедленно телеграмму? А что писать в этой телеграмме? Нет, надо немедленно полететь в Энск! Немедленно! Сейчас же! У меня еще есть четыре дня, и надо лететь. Только где вернее взять билет? Да тут и нечего раздумывать — надо в метро и на Центральный аэровокзал! Бег-гом!

Я выстоял полтора часа в очереди, но на сегодня билетов в Энск уже не было. Пришлось взять на завтра — на рейс в восемь сорок утра. И вот когда билет уже был у меня в руках, я остыл, я опять начал сомневаться. Ну, хорошо, я прилечу в Энск, явлюсь к Рине и скажу: «Рина, я тебя люблю, я не могу без тебя жить, давай поженимся!» Так что ль? Но она же учится в институте — в медицинском! Уже на четвертом курсе! И я должен потребовать от нее, чтобы она бросила все и ехала со мной на «точку»?

Я сидел в скверике напротив аэровокзала с высоким алюминиево-стеклянным зданием гостиницы. Я пытался оценить все трезво и спокойно. Нет, полечу я в Энск не для того — я полечу в Энск только чтобы сказать ей: Рина, я не могу без тебя, я готов ждать, сколько ты скажешь, хоть всю жизнь — только приди когда-нибудь ко мне. Я полечу туда ради этих нескольких слов. Она должна их от меня услышать. Не прочитать в письме или телеграмме, а услышать. Услышать — и решить. Иначе я всю жизнь буду проклинать себя за трусость. Я полечу, и я скажу.

Весь этот день я нарочно изматывал себя, чтобы вечером быстрее уснуть и чтобы быстрее прошла ночь. Отец вернулся поздно, около девяти — у них было партсобрание. Но он совсем не удивился, когда я сказал, что хочу завтра полететь в Энск — на один-два дня. Он даже не спросил — зачем. Он только попросил меня обязательно отнести цветы маме и Володе.

Мы выпили чаю, посмотрели программу «Время». Мне казалось, что обязательно пойдет дождь, и когда стали говорить о погоде на завтра, я насторожился. Все было хорошо: в районе Энска обещали теплую, без осадков. А в тех краях, где стояла моя родная «точка», предполагались кратковременные дожди с грозами. Но я был уверен, что к моему возвращению — через четверо суток — они там прекратятся.


…«Точка» наша, когда я вернулся из отпуска, встретила меня настоящей летней погодой. Было очень тепло, недвижно стояла вдоль улочки офицерского городка высокая трава, таинственно молчали старые кедры, небо было таким синим, а облака такими белыми, что, если глядеть, начинали болеть глаза. Приехал я на попутной, в первой половине дня — в дивизионе, по-моему, шел третий час занятий. Навстречу мне никто не попался, и я дошел до своей квартиры в полном одиночестве. Увидел только жену нашего Лялько — она сушила на солнышке ковры и какую-то зимнюю одежду («Меха!» — как наверняка сказал бы Нагорный) — да «бабушку Батурину» — та возилась на грядках в палисадничке перед своим коттеджем.

Дежурный в проходной знал меня как облупленного, но до того дотошно и внимательно проверял мои документы, что я чуть было не… расхохотался. Но вовремя понял, что границу, отделяющую точное выполнение требований службы от голого формализма, он не переступил, и простил двухминутную задержку, Дежурный поздравил меня с возвращением из отпуска и, прищелкнув каблуками, браво козырнул:

— Здравия желаю, товарищ лейтенант!

Я протянул ему руку:

— Здравствуйте, сержант! Как тут дела?

— Полный ажур, товарищ лейтенант.

Постамент и на нем — исковерканные, оплавленные остатки недавно сбитой нами, мишени я увидел сразу, как только вышел из проходной внутрь городка. «Значит, уже привезли и установили… Молодцы, быстренько». Около этого своеобразного монумента толпилось десятка полтора солдат, и среди них, кажется, был мой Кривожихин.

Я подошел к ним. Оплавленный, искореженный, почерневший дюраль, как некая страшная бесформенная скульптура, был укреплен на железобетонном постаменте. На нем же, снизу, в металлической рамке табличка:

«Радиоуправляемая мишень, которую воины нашего подразделения сбили первой ракетой во время учебно-боевого пуска на полигоне на высоте… столько-то метров, при скорости… столько-то километров в час, такого-то числа такого-то года…»

Увидев меня, Кривожихин бросил руку к пилотке:

— Товарищ лейтенант! Солдаты нового пополнения осматривают сбитую мишень. Докладывает помощник командира взвода старший сержант Кривожихин.

— Спасибо. Вольно, товарищи! Ракету, которой была сбита эта мишень, готовил расчет… вот его расчет, старшего сержанта Кривожихина Василия Михайловича. Так что тут немалая его заслуга.

— Ракета — оружие коллективное, товарищ лейтенант, — широко улыбнулся Кривожихин. — Все к этому руку приложили: и разведчики, и стартовики, и наведенцы… Весь коллектив.

По-моему, это была самая длинная речь моего замкомвзвода — с тех пор, как я его знаю.

Капитан Лялько, которому я по уставу обязан был представиться, сидел в канцелярии со своим заместителем. Но я его сразу и не узнал — командир батареи сбрил усы.

— Ладно, — сказал он, когда я доложил. — С благополучным! И, как говорится, до свиданьичка, здравствуй и прощай! Допущен к экзаменам в академию и вот уже делишки сдаю. Скоро уеду. Удивляешься, что я без усов? Надо. Чтоб не очень выделяться. А то там, в столицах, все оглядываться начнут… Ты вот что, Игнатьев: иди оформляй возвращение, мы потом с тобой поговорим, я хочу тут побыстрей закруглиться… Не обижаешься?

— За что?

— Тогда дуй. А мы тут поработаем.

Майора Колодяжного я встретил в коридоре, почти у дверей нашей батарейной канцелярии.

— С приездом, Игнатьев! — сказал он. — Как гулялось?

— Хорошо, товарищ майор.

— Не женился?

— Пока нет… Да ведь и проблем с этим делом много, товарищ майор, — я решил перейти на шутливый тон — чтобы не так бросалось в глаза мое великолепное настроение. — Например: где жене работать?

— А она кто по специальности?

— Допустим… врач.

— Сложновато, конечно, — согласился Колодяжный. — А когда она должна приехать?

— Не скоро, товарищ майор. Годика через два.

— Э! — Замполит дивизиона махнул рукой. — За два года столько воды утечет!.. Вдруг вас переведут куда-нибудь с повышением. Дело вы знаете, молодежь мы стараемся выдвигать.

— А я в другую часть не пойду!

— Это можно только приветствовать. — Колодяжный легонько похлопал меня по плечу: — А в общем-то не волнуйтесь, Александр Иваныч, не будет ваша жена без дела сидеть! А если и посидит немножко? Ну что ж? Неужели из-за этого стоит все ломать? — Он почесал левую бровь. — Что-то я вам еще хотел сказать? Сразу как только увидел… Да, о Бровариче!

— Что случилось?

— Да ничего, не волнуйтесь. Он уже уволен, срок подошел. Но попросил разрешения не уезжать до вашего возвращения. Все, кто уволен, уехали. А он вас ждет — мы разрешили. Знаете, когда он ко мне с этой просьбой пришел, я вам откровенно позавидовал. — Колодяжный улыбнулся: — Но моя зависть белая, не черная.

Вечером, раскладывая вещи, я достал портрет Рины. Нет, не новый — тот самый набросок, который был все время со мной, и повесил на стену над своей койкой.

— Что за краля? — спросил Нагорный, усмехнувшись. — Прекрасная незнакомка семидесятых годов двадцатого века?

Вместо меня ему ответил Моложаев, который уже все знал:

— Это Сашина невеста. А посему без шуточек.

— Ясно, — почему-то нахмурился Нагорный. — Значит, святой лик?

— Вот именно, — подтвердил Моложаев, — святой.

И НЕСКОЛЬКО СЛОВ В ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Рина пишет мне теперь регулярно, хотя и не часто. Иногда, вспоминая старое, называет меня «толстокожим дурачком». Но я не обижаюсь. Наоборот: я беспредельно счастлив.

За час до моего отъезда из Москвы Алексей Петрович привез мне надлежаще оформленную рекомендацию, и я давно уже член партии, причем капитан Батурин, которого снова избрали секретарем партбюро, не обделяет меня партийными поручениями.

Капитан Лялько сдал экзамены в академию, а Виталий Броварич — в высшую школу милиции. Оба иногда пишут мне, Броварич — чаще. Осенью уволилась Кривожихин и Донцов, можно считать, что весь личный состав у нас обновился. Только у Нагорного, пожалуй, никаких перемен.

Борис и Глеб Никишины стали что-то часто расспрашивать меня об училище, которое я закончил.

— Поступать, что ли, хотите?

— Еще окончательно не решили, товарищ лейтенант, — разглаживая усы, сказал Глеб. — Но подумываем, если честно. Время подумать есть — до подачи документов далеко. А вы как — рекомендуете?

— Ну… такие вещи нужно самим решать. Я вот когда-то решил и, как видите, пока ни о чем не жалею.

Где-то в середине лета прошел у нас слух, что майора Колодяжного собираются куда-то переводить с повышением, но он якобы отказался, а две недели назад неожиданно вызвали «в верха» нашего «хозяина» — подполковника Мельникова: тут дело связывают с переходом на освоение нового комплекса. Но все будет ясно, когда командир дивизиона вернется. Мы, конечно, хотим работать на новой, более совершенной технике, но нашего желания, как вы понимаете, недостаточно — право на это нужно заслужить. Заслужили ли мы его?

Что будет дальше? Не знаю, может быть, я когда-нибудь напишу об этом — о том, что было дальше.

Да — чуть не забыл: я все-таки видел северное сияние! Видел! Ночью, дня за три до Нового года. Меня будто что-то толкнуло, я проснулся, а за окном уже бушевали в зимнем небе над кедрами неповторимые краски, всплески неземного космического света… Описывать это чудо я не берусь — его надо видеть собственными глазами.

Я немедленно разбудил своих товарищей. Нагорный потребовал, чтобы я не мешал ему спать, а Сережа Моложаев подошел к окну и стал со мной рядом.

— Н-нет! — сказал он. — Я его все-таки подниму! Такую красотищу — проспать? Гелий! Будь человеком! Встань!

Загрузка...