В выборе блюд полковник всецело положился на знаменитого юриста и литератора Лизандро Лейте — тот был признанным гурманом, ресторанным завсегдатаем, любил поесть вкусно и обильно, особенно если расплачиваться по счету предстояло не ему, — однако вино заказал сам, красное вино из Рио-Гранде-до-Сул:
— Это просто чудо, живой виноград.
По причинам идеологическим и географическим Лизандро тяготел к другим сортам: он надеялся осушить несколько бутылок рейнвейна — благородного напитка победоносных германцев, — но пришлось смириться и пригубить кисловатого чуда.
— За успех наших начинаний!
— Спасибо. Как вам вино?
— Нектар! («Что за гадость! Неперебродивший сок!»)
Казалось, в штатском полковник стал ниже ростом и утратил толику своей значительности, однако Лизандро Лейте знал, что видимость обманчива: власть, которой обладает его сотрапезник, не зависит от того, в каком он костюме. Стоит лишь взглянуть на соседний столик, за которым занимают выгодную стратегическую позицию дюжие молодцы — тела полковника хранители. И несколько часов назад, наблюдая на кладбищенских аллеях за реакцией академиков на известие о выдвижении кандидатуры полковника, Лейте мог убедиться, как велика его власть. Ни один из «бессмертных» не осмелился прямо возразить против намерения Перейры баллотироваться, хотя многие из них не смогли скрыть своего отвращения. Поморщились, а все же скушали, либералы проклятые! Необходимо будет принять меры, чтобы при голосовании не оказалось воздержавшихся — чистые бюллетени омрачат радость победы.
— Вы — единственный претендент, теперь это уже ясно. Ну а что касается единогласного избрания, то я предприму необходимые шаги: уговорю самых артачливых, всех этих Би-би-ситиков.
— Кого?
— Так мы называем тех, кто не отлипает от приемника, слушая передачи Би-би-си из Лондона. Не стану скрывать, что наша Академия сильно заражена проанглийскими настроениями. Но ваш вес, дорогой полковник, и мой опыт…
За едой он сообщает о первых итогах — и итоги эти обнадеживают: полковник даже отодвинул прибор, чтобы в полной мере насладиться похвалами в свой адрес и оптимистичными прогнозами, которых наслушался Лейте на кладбище.
— А президент? Мне показалось сегодня, что он чего-то не договаривает…
— Поймите, друг мой, что президент Академии не имеет права кричать на всех углах, кому он отдает предпочтение. Положение, как известно, обязывает. Перед вашим приходом я с ним разговаривал, и довольно долго. «Да, — сказал он, когда я сообщил ему о вашем намерении, — Академии нужен представитель вооруженных сил». Раз он пригласил вас на второй этаж вместе с академиками, значит, ваша кандидатура официально принята и находится под покровительством президента. Скажите мне за это спасибо. Не знаю, заметили ли вы, что на бдении было еще не меньше трех возможных претендентов, но ни один не удостоился такой чести. Даже Рауль Лимейра…
— Ректор университета?
— Вот именно. Его уже давно прочат в академики. Серьезных претендентов на место в Академии хватает… Впрочем, это не ваша печаль — предоставьте мне заниматься Лимейрой: я твердо его заверю, что следующее свободное место будет его. Бедняга Персио долго не протянет… — он понизил голос, — рак легких. — Лизандро принялся перечислять возможные вакансии, и в этом бюллетене о состоянии здоровья академиков было нечто могильное. Обзор завершился следующим сообщением: — Даже Афранио Портела согласился со мной, что ваши позиции неуязвимы, а ведь он известен как непримиримый враг режима и, между нами говоря, терпеть вас не может.
— Чем я отплачу вам, сеньор Лейте, за все ваши хлопоты? Поверьте, неблагодарность не входит в число моих пороков, а чувство нежной дружбы, которое я к вам питаю, послужит залогом… — и так далее.
Поскольку на «этом великолепном и изысканном ужине» (выражение принадлежит юристу, а он в таких делах разбирается) зашла речь о дружбе, то кандидат в Академию и его покровитель сменили церемонное «вы» на братское «ты», отставили чины и титулы и стали называть друг друга по имени. Когда же речь зашла о грядущей благодарности полковника, академик еще раз заявил, что действует совершенно бескорыстно, движимый чистыми чувствами искреннего восхищения литературным творчеством Перейры, полного понимания и одобрения его политической деятельностью.
Академик прекрасно знал, что вожделенное место в Высшем федеральном суде он сможет занять лишь в середине будущего года — такова воля министра юстиции Пайвы, который, впрочем, член Академии и испытанный друг. Это произойдет примерно в то же время, когда он, Лейте, на торжественной церемонии представит «бессмертным» нового собрата и обратится к нему с похвальным словом. Поэтому сеньор Лизандро и не торопился.
И на панихиде, и во время похорон он чувствовал, что упоминание имени полковника вызывает у многих глухую злобу, тщательно скрываемое недовольство: так что выборы потребуют больше хлопот, чем предполагалось вначале. Главная задача — не допустить выдвижения других кандидатур. Для того чтобы заслужить благодарность полковника — именно ту благодарность, какая требуется Лейте, — надо, чтобы он прошел в Академию «на ура», а не с ничтожным перевесом в сколько-то там голосов.
— В следующий четверг состоится торжественное заседание, посвященное памяти Бруно, мы будем распинаться о его заслугах, а потом президент объявит о вакансии. Уже назавтра ты должен будешь прислать письмо, в котором официально уведомишь президента о намерении баллотироваться. Я хочу, милый Агналдо, чтобы твое избрание прошло триумфально.
Друзья еще раз сдвинули бокалы с красным вином из Рио-Гранде-до-Сул.
— Живой виноград!
— Нектар!
За соседним столиком восстанавливали силы ражие молодцы — личная охрана полковника. Их обед будет оплачен из сумм, отпущенных на борьбу с коммунизмом. Лизандро отводит взгляд — даже ему зрелище этих мускулистых обжор не доставляет удовольствия. Попозже надо будет тактично намекнуть полковнику, чтобы он приказал своим телохранителям вести себя чуточку потише… Пусть оставляет их у подъезда, когда будет приезжать с визитом к академикам или в Малый Трианон на заседания. А то вчера на панихиде эти головорезы при входе в лифт чуть не задавили президента, а один из них так отпихнул посла Франселино Алмейду, старейшего члена Академии, единственного ныне здравствующего из сорока основателей, хилую, высохшую мумию, что тот после этого слег в постель. Ну а когда он оправится, подумал Лизандро Лейте, то, разумеется, проголосует за полковника.
Эвандро Нунес дос Сантос, опираясь на трость, пересек обсаженную фруктовыми деревьями аллею маленького парка и присел на скамейку под манговым деревом. Высоко над холмом Санта Терезы горели в бескрайнем ясном небе звезды, но и кроткая красота ночи не могла вселить мир в душу старого писателя. Не разогнали его уныния и внуки.
— Сегодня я впервые в жизни пожалел, что так долго живу на свете.
«Он сильно сдал за это время: просто-напросто хромоногий старичок», — встревожено думает Педро, отходя поглубже в тень. Изабел берет руку деда и подносит ее к губам, потом садится на траву у его ног, кладет голову на острые стариковские колени, пытается улыбнуться. «Что тут говорить?» Педро из темноты смотрит на ссутуленные плечи, опущенную седую голову; печальные слова деда болью отзываются в его сердце: юноша привык к тому, что Эвандро крепок, как утес, и стареть не желает. Внуки понимают, почему так печален их дед; поэт Антонио Бруно был дорог и им. Во время похорон Изабел, его крестница, схватилась за руку брата, чтобы не упасть.
Педро помнит тот день (ему тогда было семь лет, а сестре — пять), когда дед привез их попрощаться с родителями, нелепо погибшими в автомобильной катастрофе. Увидев в то утро тела единственного сына и любимой невестки, Анита, жена Эвандро («жена, сестра, мать и любовница»), навсегда разучилась улыбаться и протянула еще несколько лет только потому, что муж неустанно ей повторял: «Мы должны вырастить детей». И она их вырастила. Педро было шестнадцать, Изабел — четырнадцать, когда она, словно почувствовав, что внуки уже могут обойтись без нее, что трудное ее дело сделано, сдалась под натиском жестокой болезни. «Знаешь, миленький, я скоро умру», — сказала Анита своему спутнику жизни.
Эвандро знал, что жена неизлечимо больна, что дни ее сочтены, но все-таки просил ее: «Не уходи раньше меня, я не хочу быть никому не нужным стариком…» Что на свете печальней бездомного пса, мыкающегося по улицам в ожидании ласкового слова или приветливого жеста? А что тогда сказать о неприкаянном старике? Анита напоминала ему о внуках, которые уже не нуждались в ней, но еще очень и очень зависели от деда. «Ты никогда не будешь одинок: у тебя есть внуки, у тебя есть друзья».
Анита была права: Эвандро не стал печальным и бесполезным старцем, одряхлевшим бесхозяйным псом. У него были внуки, были друзья, была работа. Страницу за страницей исписывал он своим мелким почерком (пишущих машинок Эвандро не признавал), изучая и анализируя становление и развитие бразильской нации. За эти годы он выпустил в свет три книги — они венчали его многолетний труд, труд исключительного значения. Эвандро Нунес дос Сантос вдребезги разбивал солидные концепции, уничтожал предвзятость и предрассудки, выдвигая смелые идеи, потрясая основы социологии и исторической науки. Он не был приверженцем ни одной идеологии, оставаясь либералом и вольнодумцем с каким-то анархическим взглядом на мир. Грубоватый и рассудительный старик обладал неотразимым даром убеждения и умел повелевать. Им восхищались, его любили, а кто не восхищался и не любил, тот боялся. «Неизвестно, что он выкинет через минуту», — говорили про него.
В тишине ночного сада, под звездным небом, спустя несколько часов после похорон поэта Антонио Бруно внуки старого Эвандро пытаются развеселить и ободрить деда.
— Ох, не понравился бы ты сейчас Бруно… — с беспокойством замечает Педро.
— Правда, дедушка, миленький… — После смерти Аниты Изабел тоже стала называть его «миленький», словно получила от бабушки в наследство.
— Да я не из-за Бруно… К его смерти я готовил себя еще с того дня, когда с ним случился первый инфаркт. Я из-за другого не нахожу себе места…
— Из-за чего же?
— Вы ведь знаете, как его мучила эта война, как его ужасал нацизм. Он и умер-то, когда потерял надежду… Ну так вот, известно вам, кто станет его преемником в Академии?
— Уже появился кандидат?
— Полковник Сампайо Перейра, нацист из нацистов!
— Кто? Полковник Перейра? Вождь «пятой колонны»? Какой ужас! Этого не может быть!
— Он займет место Бруно. Зачем я дожил до такого позора?!
По небу покатилась звезда. Раздался голос Изабел:
— Мало ли чего хочет полковник Перейра… Ты ведь не согласишься на это? Ведь не согласишься, дедушка, миленький? Ты не допустишь, чтобы так обошлись с моим крестным?
Педро улыбнулся. На душе у него стало легче.
— Конечно, дед не допустит. Что-нибудь придумает, но не допустит.
Нет, Эвандро Нунес дос Сантос не стал неприкаянным одиноким стариком, никому не нужной развалиной, ожидающей смерти. Он поднял голову, когда Изабел повторила:
— Нужно что-то сделать, миленький!
«Ничего мы не можем сделать: этот человек — один из тех, кто нами правит, — сказал Эвандро на кладбище президент Академии, — разве осмелится кто-нибудь стать у него на пути, вступить с ним в бой?» С похорон старый Эвандро вернулся разбитым и несчастным.
— Ты прежде никогда не уклонялся от драки, дед, — услышал он звонкий голос Педро.
Да, он не уклонялся от драк — он сам их затевал. Ничего нельзя сделать? Не найдется человека, который станет у полковника на пути? Ах, как вы ошибаетесь, сеньор президент: есть кому выступить против гнусной кандидатуры и вступиться за поруганную честь Академии, защитить оскверненную память Бруно! Забыв про свою трость, старик поднялся — высокий, худой, величественный.
— Вы правы, дети мои! Нужно что-то сделать. Пойду позвоню Афранио.
Изабел вскочила на ноги, чтобы помочь ему, но дед отстранил ее. Педро смотрел, как он идет меж темных деревьев. Вот тебе и хромой старичок… Внук подобрал его отброшенную трость.
…Хрустальные люстры, фарфоровые безделушки, фаянсовые сервизы, опаловые чаши, картины мастеров Школы изящных искусств, развешанные по стенам, — все в этой богато убранной комнате свидетельствовало об изысканном и несколько старомодном вкусе ее хозяина. Ужин был накрыт при свечах. Горничная унесла тарелки: Афранно Портела, молчаливый, уставившийся неподвижным взглядом в окно (по стеклам скользили отблески фар проносившихся по Прайа-до-Фламенго машин), едва притронулся к еде. Встревоженная Розаринья — она же дона Мария до Розарио Синтра де Магальяэнс Портела — хотела предложить ему какое-нибудь лекарство, но не решалась. За сорок лет их супружества она редко видела мужа таким подавленным и угрюмым.
Антонио Бруно был им больше чем другом. Когда-то грезящий о литературе юнец приехал в Рио поступать на юридический факультет и в один прекрасный день без зова явился к своему земляку — Афранио к тому времени уже был известным писателем, — чтобы показать ему свои стихи и рассказы. «Стихи хороши, рассказы отвратительны». Такой приговор произнес Афранио, покуда дона Розаринья ставила на стол еще один прибор. С того дня на целых тридцать лет появилось у Бруно свое постоянное место за этим столом. Бездетная чета Портела полюбила дерзкого школяра-поэта как родного сына. Дона Розаринья не была на панихиде, не пошла и на погребение… Уж лучше закрыть глаза, представить, что Бруно сидит за столом, говорит о Париже, рассказывает, что опять влюбился — на этот раз окончательно и бесповоротно…
— Ты бы выпил, Афранио…
— …коньяку. Это как раз то, что мне нужно. Распорядись, пожалуйста.
Афранио начал неторопливо и подробно повествовать о панихиде и похоронах. По общему мнению, не было в Рио-де-Жанейро более увлекательного рассказчика. «Если бы он писал так же искусно и изящно, как говорит, то стал бы первым прозаиком мира», — съязвил один острый на язык собрат по перу. Вот и не правда: творчество Афранио Портелы, хоть и было в последние годы немного оттеснено на задний план шумными манифестами модернистов и представителями «поколения тридцатых», вызывало восхищение критиков, которые видели в авторе «Аделии» смелого и проницательного летописца столичного общества двадцатых годов. На унылом фронте литературы того времени он выделялся острым психологизмом, великолепным стилем, увлекательно повествуя о нравах так называемой элиты. Первым в Бразилии он применил психоанализ, описывая чувства своих героев, вернее сказать, героинь, мечущихся между влечением и предрассудком.
Только в одной книге — в первом романе — описал он прииски и рудники своей родины. Противоборство могучих и естественных чувств, первобытная любовь, дикая девственная природа — все это так и осталось островком в море его элегантных и легковесных «городских» романов, но небольшой по объему том оказался главным в его литературной судьбе. Бесстыдная и невинная Малукинья, едва прикрытая лохмотьями, — героиня его первого романа — все больше завладевала сердцами читателей, покуда утонченные, боязливые, замученные комплексами персонажи других его книг бессильно барахтались в альковах адюльтера.
Последний его роман, «Женщина в зеркале», вышел в свет в 1928 году одновременно со «Свалкой» никому не известного тогда Жозе Америке де Алмейды, появившейся в каком-то бедном провинциальном издательстве штата Параиба. Не это ли событие побудило Афранио оставить романы и заняться публицистикой и историей литературы? Пожалуй, дотошный критик сделал слишком смелый вывод: скорей всего, это просто совпадение, потому что писатели Северо-Востока, пошедшие по следу Алмейды, получили полную поддержку и горячее одобрение Афранио Портелы. Книга о Кастро Алвесе, исследования о Грегорио де Матосе [7] и Томасе Антонио Гонзаге [8] не позволили читателям забыть громкое имя Афранио Портелы — местре Афранио, как называли его коллеги и почитатели.
Дона Розаринья слушает красочный рассказ — он становится все выразительней, живей и злей. Уж она-то знает, что этот рафинированный интеллигент так и остался в душе упрямым и стойким жителем сертанов [9].
Афранио делает короткую паузу и произносит:
— Приготовься, сейчас я расскажу тебе о неслыханной подлости.
Дона Розаринья удивлена: в мягком голосе мужа зазвучало вдруг неприкрытое отвращение. Очевидно, случилось кое-что пострашнее смерти Бруно. Местре Афранио продолжает рассказ, и утонченная сеньора Розаринья воочию видит, как печатает шаг полковник Перейра, как он отдает честь и навытяжку стоит у гроба лишнюю минуту, чтобы фотографы успели сделать снимок. Все это въяве предстает перед нею: она в курсе всех академических интриг и следит за перипетиями каждого избрания, a в иных даже принимает участие.
— Ты думаешь, он осмелится баллотироваться?
— Можешь считать, что он уже избран. «Свалить его невозможно», — сказал мне Лизандро Лейте на кладбище, и он прав. Ты только представь себе: похвальное слово Антонио Бруно, автору «Песни любви покоренному городу», произнесет полковник Перейра?! Мороз по коже…
— Какой ужас! Этот… — дона Розаринья замялась, подыскивая нужное слово, но так и не нашла, — …считает, наверно, что его сапожищи вполне подходят к мундиру академика. — Ее задумчивый взгляд скользнул по обиженному лицу мужа. — Ну а ты что собираешься делать, Афранио?
— Разумеется, я проголосую «против». Таких, как я, наберется человека три-четыре. На церемонию приема я не пойду, да и вообще после этих выборов в Академии мне делать нечего. Хватит с меня!..
Дона Розаринья своего мнения высказать не успела — появившаяся в дверях горничная сообщила, что сеньора Мария Мануэла спрашивает, сможет ли академик Портела принять ее.
— Ты выйдешь?
— Нет. Без меня она будет чувствовать себя свободней. Ты, наверно, забыл, Афранио: ведь я делаю вид, что мне ничего не известно?
Посреди просторного кабинета, от пола до потолка заставленного книгами, стояла бледная и прямая Мария Мануэла. Отказавшись присесть, она горящими глазами пристально взглянула на Афранио Портелу — старого друга, единомышленника, поверенного всех тайн покойного Бруно. Услыхав утром по телефону, как отчаянно она рыдает, Афранио не стал ее успокаивать — не нашел слов утешения, если такие слова вообще существуют. Он подождал, пока она сама справится со своим отчаянием, и лишь тогда воззвал к ее благоразумию: теперь, когда риск лишен всякого смысла, необходимо быть особенно осторожной. Он пообещал, что вскорости разыщет ее и они вместе вспомнят ушедшего друга, вспомнят его смех, шутки, стихи.
— Я умоляю вас, Афранио… Пообещайте мне, что не допустите этого… Я не смогла уберечь его от смерти, но от позора вы должны его спасти… — Она говорит отрывисто, с заметным лиссабонским акцентом, голос ее дрожит от волнения. — Я иностранка, я помню об этом, но границ больше нет… Война для всех одна… — Женщина в полном расцвете красоты, «тридцатилетняя богиня, спустившаяся с Олимпа», гордо вскинула голову: теперь она не умоляла, а требовала. — Фашист не имеет права наследовать Бруно. Я хочу услышать от вас, что этого не будет! Если палач, если нацист станет преемником Антонио, — она усилием воли подавила рыдание, — это все равно, что убить его во второй раз!
Подумать только — в десяти своих романах Афранио описывал чувство женщины…
— Откуда вам все это известно?
— Я заподозрила недоброе еще на панихиде и тогда же хотела вам сказать… А только что по радио передали сообщение… Я ведь ничего-ничего не могу сделать, а вы можете!
После ужина, как известно, местре Портела сказал жене, что, если полковника изберут — а сомневаться в этом не приходится, — ноги его больше не будет в Академии. Ему казалось тогда, что так он выразит свой яростный протест, но теперь он понимает вдруг, что этот решительный поступок — не больше чем удобная позиция, пассивное сопротивление, которое ничем не грозит. Ему становится стыдно. Неужели он предаст друга, оставив память о нем на поругание врагам?
— Не знаю, удастся ли мне хоть что-нибудь, но я сделаю все возможное…
— И невозможное!
— Хорошо: возможное и невозможное.
Молодая женщина по имени Мария Мануэла подошла к писателю, поцеловала его в щеку и направилась к дверям. Афранио проводил ее… Что за мир! Кому придет в голову, что супруга советника португальского посольства, дочь салазаровского министра, наследница богатого и могущественного рода — непримиримый враг режима, сторонница социализма, что ей грозит тюрьма или концлагерь?! «Боюсь, что она почти коммунистка, — сказал Бруно своему другу, познакомившись с ней. — Впрочем, коммунистка или нет, но она совершенно обворожительна и не боится ничего на свете. Я еле-еле уговорил ее не бросать мужа. Она хотела уйти ко мне! Представляете, сеу Афранио, какой бы вышел скандал? Вот как я влип!»
Вернувшись в столовую, местре Афранио Портела сказал доне Розаринье, сидевшей перед приемником в ожидании передачи Би-би-си:
— Она приходила просить…
— …о том же, о чем и я. О том, чтобы ты не допустил избрания этого мясника в Академию. Кстати, мне вовсе не хочется отказываться от вечеров в Малом Трианоне, я очень люблю ваши академические празднества. А сейчас позвони Эвандро: он хочет поговорить с тобой как раз об этом деле.
Она улыбнулась мужу той заговорщицкой улыбкой, какой улыбалась, бывало, во времена своей юности, когда ее миллионеры-родители ни за что не хотели выдать дочку за нищего и безвестного писателя.
«Угомонись, безрассудный старик», — твердил сам себе Афранио Портела, направляясь на встречу с другим сумасбродом, Эвандро Нунесом дос Сантосом. «Кто осмелится воевать со всеми явными и тайными полициями, со спецслужбами, с победоносным воином, всемогущим шефом Национальной безопасности, которого выдвигают в Академию «живые силы страны», за которым стоит неколебимый режим Нового государства?»
Несмотря на эти мысли, безрассудный старик, расправив плечи, продолжает шагать по улице — на губах его играет лукавая улыбка, усталые глаза блестят. «Старичок, видно, доволен жизнью», — говорит прохожий.
Покуда Афранио Портела ждет часа условленной встречи, Эвандро Нунес дос Сантос произносит в кабинете президента Академии длинную и язвительную речь против кандидатуры полковника Сампайо Перейры, приводя неотразимые аргументы политического и морального характера:
— Это оскорбление для Академии, это вызов всем нам!
— Можно подумать, что его кандидатуру выдвинул я, что его избрание сулит мне какую-то выгоду, что мне вообще приятна вся эта история?! — Эрмано до Кармо вспоминает злосчастный вчерашний инцидент, когда двое телохранителей полковника вломились в лифт, но предпочитает не говорить об этом, чтобы не подливать масла в огонь. — Что я могу сделать?
Вопрос остается без ответа. Эвандро Нунес дос Сантос бормочет, что нужно обязательно что-нибудь предпринять… Президент продолжает:
— По уставу Академии у кандидата должна быть опубликована по крайней мере одна книга — у полковника их больше десяти, в том числе сборник стихов. Вам это известно? Я намекнул Лизандро, что некоторые академики подумывают о Фелисиано, считая, что преемником Бруно должен стать крупный поэт. А он тут же мне сообщил об этой книжке стихов и поклялся, что как поэт его протеже ничем не хуже Фелисиано или Бруно. Какие-то юношеские романтические стишки… Даже это они предусмотрели! У них все козыри!
— Ранние стишки — не такой уж козырь…
— Зато остальные каковы! Вы бы видели, как Лизандро выкладывал их передо мной один за другим: «представитель вооруженных сил» — раз! «Занимает один из важнейших постов в государстве» — два! «Влияние его огромно, а время сейчас сами знаете какое»… — три! И самый главный довод: это место со времен основания Академии до предшественника Бруно включительно всегда занимал военный. Нужно восстановить традицию и прочая, и прочая… Ей-богу, я не вижу выхода. Если придумаете что-нибудь, дайте мне знать. Я ничего не могу!..
— Как это так? Вы же сами сказали: выдвинуть Фелисиано. Вот и выход.
— Неужели вы верите, что он осмелится стать на пути у Перейры? Я не верю. Скажу вам прямо: довод насчет того, что это место принадлежало и должно принадлежать армии, — весьма серьезен. В принципе я поддерживаю эту инициативу: в Академии должны быть представлены все слои общества и социальные группы.
— Что касается армии как социальной группы…
— …то на этот счет существуют различные точки зрения, не правда ли? — закончил за него президент, который не хочет брать на себя никаких обязательств.
Эвандро Нунес дос Сантос допил кофе, поставил на стол пустую чашку. Афранио задерживается, и он не знает, как развязать этот узел. В отличие от президента Эвандро обязательств не боится:
— Во всяком случае, на мой голос этот мерзавец может не рассчитывать.
Афранио Портела и Лизандро Лейте, подошедшие с разных сторон, встретились у подъезда Малого Трианона. Щекастое лицо юриста сияет.
— О том, что Агналдо выдвинул свою кандидатуру на выборы, будет сообщено в газетах и по радио.
Ликующий Лейте называет всесильного полковника запросто, по имени, — знай наших! Он не говорит, откуда эти сведения, но Афранио без труда догадывается: так же, как и он сам, Лизандро времени зря не теряет.
Они вместе входят к президенту. Лейте валится в кресло, Афранио торопится увести из кабинета костлявого гуманитария, пока тот со свойственной ему откровенностью не успел высказать все, что «он думает об этой пухлой подлизе».
— Пойдем-ка, старина, в «Коломбо», выпьем чаю, посекретничаем на свободе. Подальше от Лизандро, поближе к красивым женщинам! Пусть глаз порадуется!
Афранио частенько захаживал в «Коломбо» вместе с покойным Бруно, и сейчас он рассказывает Эвандро о пристрастиях и вкусах покойного. Роман поэта с хорошенькой портнихой, сидевшей у окна своей мастерской на втором этаже в доме напротив, вдохновил его на создание забавного и трогательного рассказа «Пятичасовой чай» — за те десять лет, что прошли после выхода «Женщины в зеркале», Портела только однажды вернулся к беллетристике.
Усевшись за столик в кондитерской, Эвандро, все еще пребывающий в отвратительном настроении, последними словами поносит президента, который «даже не скрывает своего благожелательного отношения к проискам Перейры», — Благожелательного, ты сказал? И это после пинка, который он вчера получил?
— Какого пинка?
— Потом, потом… Сейчас расскажи-ка мне поподробнее, что тебе говорил Эрмано.
— Говорил, что нужно восстановить традицию, и потому он будет за представителя армии.
— Он имел в виду представителя армии вообще или назвал конкретное имя — полковник Перейра? Агналдо, как именует его теперь, захлебываясь от восторга, Лизандро.
— Вообще.
— Тут есть некоторая разница, куманек. — Афранио и Розаринья крестили Алваро, сына Эвандро. — Открою тебе страшную тайну: я тоже за представителя армии. — Он хитро улыбнулся.
Иногда Эвандро раздражает его друг и кум — особенно если дело идет о вакансиях в Академию. Оба они всегда поддерживают одного кандидата, но во время предвыборной борьбы ведут себя совершенно по-разному. Эвандро трубно и гласно воздает хвалу своему протеже, превозносит его достоинства, спорит, доказывает, горячится, а Афранио действует тайно, скрытно, незаметно, интригует в кулуарах Академии и считается самым опасным противником. Даже сейчас, когда возникла реальная угроза избрания Агналдо Геббельса Перейры (сам полковник печатно заявлял, что гордится прозвищем «бразильский Геббельс», — прозвищем, которым враги народа думали унизить и оскорбить его), Афранио выглядит на удивление невозмутимо. Он вовсе не рассержен — напротив: его как будто забавляет все происходящее, он даже потирает руки от удовольствия. Эвандро нетерпеливо требует:
— Да объясни же наконец, что ты задумал, а то от ярости я совсем поглупел.
Местре Афранио во всех подробностях рассказывает о своей кипучей деятельности. Время от времени он прерывает повествование: то раскланяется со знакомым, то обратит внимание Эвандро на проходящую мимо женщину, если, конечно, она достойна этого внимания. Он не терял времени даром (впрочем, Лизандро тоже). Вчера, переговорив с Эвандро по телефону, он позвонил нескольким академикам и обменялся с ними впечатлениями. Он всегда встает спозаранку и утром успел наведаться по крайней мере к четырем коллегам и позавтракать с пятым — Родриго Инасио Фильо. На встречу же с Эвандро он опоздал потому, что заходил к бедному Франселино, так жестоко пострадавшему (вместе с президентом Академии) от энергичного пинка охранника. В результате всех этих визитов и телефонных переговоров у него сложилось некоторое представление о выборах:
— Упоминание имени полковника встречает протест…
— Да о нем слышать не хотят! — Эвандро тоже успел кое с кем повидаться.
— Не надо преувеличивать, мой дорогой, останемся реалистами. Разумеется, полковника не любят, некоторые просто терпеть не могут, и немудрено: у него дурная слава. Он готов заподозрить в крамоле самого господа бога Иисуса Христа. Родриго мне рассказал, что на пасху цензура запретила печатать в «Ревиста дос Сабадос» Нагорную проповедь. Редактор Жиль Костело обратился в ДПП — он думал, что запрет касается только иллюстрации: они дали модернистский рисунок Портинари, — и чуть с ума не сошел, когда выяснилось, что запрет наложен на евангельский текст. Какой-то чиновник для очистки совести сообщил ему, откуда исходит приказ о запрещении — от полковника Перейры. Родриго своими ушами слышал эту историю от самого Жиля.
— Кто же станет голосовать за такого негодяя?
— Не обольщайся. Несмотря на все это, он будет избран. Если, конечно, мы с тобой не примем мер. Сморщатся от омерзения, как сказал мне Алкантара, но проголосуют. Лизандро далеко не глуп, и сейчас он не блефует. Едва я услышал о происшествии с Франселино, как тут же помчался к нему. Первое, что я увидел, войдя, была неимоверных размеров корзина с фруктами: яблоки, груши, виноград и — визитная карточка полковника Перейры с приписанным от руки извинением. Почерк, впрочем, был нашего дорогого Лизандро. — Он снова улыбнулся. — От нас потребуется дьявольская ловкость, Эвандро! Дьявольская! — повторил он уже серьезно, — Нужно отыскать другого кандидата.
— Ну так у нас есть Фелисиано, чего ж лучше? Признанный поэт, все его любят — и стар и млад. К тому же превосходный человек.
— Этого мало, куманек. Нам нужен кандидат, за которого академики не побоялись бы проголосовать. Нам нужен кандидат, которому полковник Перейра, человек действительно могущественный и в средствах не стесняющийся, никак не сможет навредить. А навредить он может… Так что о штатском нечего и думать. Надо найти военного, Эвандро, и притом чином выше Перейры. Он кто — полковник? Значит, нам нужен генерал.
Эвандро, сам человек сугубо штатский и к тому же автор прогремевшей на всю Латинскую Америку книги о пагубном воздействии милитаризма на страны континента, возмутился:
— А-а, теперь и ты заводишь эту песню о поруганной традиции?
— Да не в традиции дело! — Афранио стал серьезен. — Нужно воспрепятствовать тому, чтобы человек, запятнавший себя нацизмом, опозоривший себя пытками политических заключенных, травлей писателей и журналистов, человек, во всем противоположный нашему Бруно, который и умер-то потому, что не мог вынести всех этих ужасов, — занял его место в Академии, сидел на заседаниях рядом с нами, стал нашим коллегой…
Минуту стояла тишина. Эвандро раздумывал. Потом кивнул.
— Да. Ты прав.
— Конечно, прав! За штатского проголосуют четыре-пять человек: ты да я, да Родриго, да, может быть, еще… — Он назвал два имени. — А вот если мы найдем и протащим генерала, если мы как следует побегаем и пошевелим мозгами, то вполне можем сорвать банк! Итак, срочно требуется генерал, издавший хотя бы одну книжку, противник нацизма и Нового государства. Генерал, который сможет выстоять против полковника Перейры. Ты согласен со мной?
— Согласен-то согласен… Но где же взять генерала, который отвечал бы всем этим требованиям? Нет такого генерала.
— Найдем. Ты, друг мой, склонен к преувеличениям. По-твоему, кто в мундире, тот, значит, уж и не человек. Среди военных много людей порядочных и честных, настоящих демократов. Может быть, их даже большинство. Ну а теперь слушай историю о том, как телохранители полковника… — И он заливается смехом, еще не начав рассказывать. Академик Афранио Портела если веселится, так уж веселится: он умеет брать от жизни все, что она может дать.
Генерал Валдомиро Морейра нетерпеливо отбрасывает газету, смотрит на часы, встает с кресла, пересекает сад, входит в комнату. Непорядок! Так он и знал: Сесилия висит на телефоне, ведет бесконечный разговор с возлюбленным. Проклятый зубодер! И без него голова кругом!..
— Да ну тебя, перестань! — кокетливо хохочет в телефон Сесилия.
— Сесилия! Прекрати!
От раскатов генеральского голоса кокетливый смех стихает. Зажав трубку ладонью, непослушная дочь просит:
— Сейчас, сейчас, папа, подожди минуточку!
— Клади трубку!
— Сию секундочку, папа!
Услужливый Сабенса обещал позвонить после того, как он поговорит с доктором Феликсом Линьяресом и добьется столь необходимого генералу соглашения. Их встреча должна была произойти перед обедом, в клинике Линьяреса, где плодовитый автор романов на библейские темы принимает пациентов и решает вопросы, связанные с Академией словесности Рио-де-Жанейро, президентом которой его единогласно избирают уже в пятый раз. За завтраком генерал строго-настрого запретил жене и дочери занимать телефон после десяти утра: обе способны болтать часами — дона Консейсан жалуется на рост цен, Сесилия клянется в любви.
Клодинор Сабенса, составитель «Антологии португало-бразильской литературы», сборника «Писатели Рио-де-Жанейро», а также автор нескольких учебников грамматики для младших классов, был горячим поклонником литературного творчества генерала — и особенно его статей в защиту чистоты родного языка, — а потому успешно и плодотворно вел агитацию в его пользу среди академиков. Сложилась благоприятная для генерала ситуация, потому что второй кандидат в столичную Академию, Франсиско Ладейра, своей славой был обязан не столько сомнительных достоинств сонетам в духе «парнасцев», сколько ядовитым и хлестким эпиграммам. Безжалостно высмеивая собратьев по перу, нападая на них в темных окололитературных закоулках, он тем не менее вознамерился попасть в члены столичной Академии и усердно вербовал сторонников, прикидываясь безгрешным, как ангел. Исход борьбы зависел от мнения президента.
Доктор Феликс Линьярес считался светилом в медицинском мире, среди его многочисленных пациентов было немало людей богатых и влиятельных, и это обстоятельство гарантировало возглавляемой им ассоциации разного рода льготы, пожертвования и субсидии, а ему самому — офис (собственность государства), возможность издавать (бесплатно, хоть и не всегда вовремя) свой журнал, а также статьи и даже книги академиков (упомянутый выше сборник «Писатели Рио-де-Жанейро» печатался на государственный счет). Кроме того, в распоряжении президента находились двое служащих: курьер и секретарша — молодая, бойкая и миловидная. Все вышеперечисленные выгоды делали членство в Академии весьма заманчивым, и, хотя «бессмертие» академиков не простиралось дальше границ штата Рио-де-Жанейро, борьба каждый раз велась не менее ожесточенная, чем при выборах в «Большую Академию».
Генерал был встревожен и раздражен из-за того двусмысленного положения, в котором находился уже довольно давно. Франсиско Ладейра был не только ядовитый насмешник и бездарный поэт, но и редкостный ловкач. Поливая помоями весь свет, он, однако, ухитрялся ни разу ничем не задеть почтенных героев библейских романов, сочиненных доктором Линьяресом, и эта необычная сдержанность растопила лед в сердце президента. Все эти интриги и заговоры весьма беспокоили генерала.
Отогнав дочь от телефона, он снова уселся в качалку. В начале 1937 года генерал Морейра собирался баллотироваться в Академию Рио-де-Жанейро: все тот же верный Сабенса уже начал зондировать почву, но тут важнейшие военно-политические проблемы целиком заняли и время, и мысли генерала. Он активно включился в избирательную кампанию Армандо Салеса де Оливейры, который выдвинул свою кандидатуру на пост президента Бразилии, и помогал ему так рьяно и усердно, что газеты единодушно прочили генералу пост военного министра в новом кабинете — если, конечно, оппозиция одержит на выборах победу, Дона Консейсан, весьма склонная к мечтательности, несколько месяцев наслаждалась сказочными перспективами, которые открывались перед ее мужем. Да, всего несколько месяцев, потому что в ноябре произошел государственный переворот, объявивший Бразилию Новым государством, разогнавший парламент, запретивший политические партии, уничтоживший соперников президента. Генерал Морейра вместо портфеля военного министра получил отставку с пенсионом, облачился в пижаму — классическое одеяние отставников — и, поскольку времени у него теперь было в избытке, вернулся к мирным и усердным трудам на литературной ниве.
В газете «Коррейо до Рио» он возобновил еженедельное обозрение «В защиту родного языка», прерванное на время избирательной кампании, закончил редактуру третьего тома своих действительных и вымышленных «Историй из бразильской истории» — выход этой книги в свет, совпавший по времени с вакансией в Академии Рио-де-Жанейро, и подвигнул верного Сабенсу возобновить усилия. Все сулило удачу. Ах, если бы дело было только в академиках… Встреча Сабенсы с президентом должна была решить судьбу честолюбивого генерала и определить его дальнейшие действия: надеяться ли ему на победу или снять свою кандидатуру.
Звон церковоного колокола возвестил полдень. Почему же Сабенса не дает о себе знать? Свидание отсрочилось или предусмотрительный президент решил поддержать Ладейру, чтобы уберечься от его шуточек и эпиграмм? Генералу велено избегать волнений — сердце пошаливает…
Заслышав телефонный звонок, он едва сдерживается, чтобы бегом не броситься в комнаты. Дона Консейсан кричит:
— Это тебя, Морейра… — Она всегда зовет мужа по фамилии, выказывая тем самым преданность и уважение. — Из Академии.
— Сабенса! — Генерал уже на ногах.
— Нет, это не Сабенса.
— А кто ж тогда?
— Доктор Родриго Инасио Фильо, член Бразильской Академии. Просит, чтобы ты назначил удобное тебе время для приема делегации академиков.
Генерал колеблется. Похоже на розыгрыш, подстроенный негодяем Ладейрой: такие шутки дурного тона вполне в его вкусе.
— Он ждет у телефона.
Конечно, розыгрыш. Нахмурившись, генерал следует к телефону… Ну, если только это проделки мерзавца Ладейры, он дорого за них заплатит. Над генералом бразильской армии, пусть даже в отставке, никому еще не удавалось издеваться безнаказанно.
Имя генерала Валдомиро Морейры назвал Родриго Инасио Фильо, который был посвящен в замысел академиков и принял самое горячее участие в его осуществлении. Имя генерала было названо в тот самый момент, когда местре Афранио уже почти согласился признать правоту своего друга и кума Эвандро: ему оказалось не под силу найти генерала, притом напечатавшего хотя бы одну книгу, притом убежденного антинациста, который не опорочил свое имя сделками с Новым государством и не побоялся, бы вступить в схватку с полковником Перейрой. Антинацистов полно, чуть ли не все подряд; противников диктатуры значительно меньше, и они предпочитают не высказывать своих убеждений вслух; напечатанная книга имеется у очень немногих, да и те вряд ли решатся испытать на себе могущество и злобный нрав полковника… В кабинете Афранио друзья попивали коньяк (знаменитый "финь-шампань", названный в честь великого француза и воителя) и отбрасывали одну кандидатуру за другой.
— Не спорь, Афранио, он автор учебника математики… Не пойдет.
— Этот никогда не осмелится выступить против Перейры.
— Этот подошел бы по всем статьям, будь он не майор, а генерал.
В дверях, посмеиваясь, появился Родриго Инасио Фильо, приглашенный принять участие в отборе кандидатов. В петлице у этого самого миролюбивого на снете человека друзья увидели розетку ордена Почетного легиона — это значило, что Родриго твердо решил принять участие в сопротивлении. Академик подошел к аристократической ручке доны Розариньи.
— Ваше превосходительство, рядовой необученный Инасио Фильо явился по приказанию вашего мужа. Все это, разумеется, абсурд, но Бруно остался бы нами доволен.
— Почему же абсурд? Не абсурдней войны, — ответствовал Эвандро.
Дона Розаринья налила вновь прибывшему рюмку коньяка и сказала:
— Ну-ка, Родриго, поднатужьтесь, достаньте нам генерала. Вы ведь знаете, каким требованиям он должен отвечать.
— Слушаюсь! Предлагается генерал Валдомирп Морейра.
— Валдомиро Морейра… Откуда я знаю это имя?… — Местре Афранио напряг память. — Ну, откуда же?…
Несколько дней назад Родриго получил новую книгу генерала Морейры, автора полудюжины объемистых томов. Генерал был человек заметный: имя его было хорошо известно и в военных кругах, и в политических, не говоря уж о литературных, и часто упоминалось в газетах во время избирательной кампании Армандо Салеса, когда кто-то и познакомил Родриго с Морейрой. Дважды или трижды они встречались в обществе: на каком-то банкете сидели рядом, разговаривали о политике и литературе. Генерал, правда, не одобрял нынешних писателей, упрекал их в забвении или незнании норм португальского языка, но зато был настоящим, закаленным в битвах демократом, почему и оказался в отставке. Ярый антинацист, сторонник союзных держав — чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать его комментарии к ходу военных действий в «Коррейо до Рио», где он называет Гитлера «слабоумным выродком».
— Он до того пристрастен, что вопреки всякой очевидности не желает верить в победы нацистов.
— Что ж, остается только узнать, согласится ли он баллотироваться.
Местре Афранио было поручено собрать дополнительные сведения, и через двадцать четыре часа он с ликованием объявил:
— Сомнений нет: он наш!
В том же самом кабинете, потягивая все тот же воинственный напиток галлов, он изложил основные вехи жизненного пути Валдомиро Морейры: принимал участие в конституционалистской революции [10], поддерживал Армандо Салеса, уволен в отставку лидерами Нового государства. Напечатал пять книг: три тома исторических рассказов, лингвистическое исследование и брошюру (раскуплена полностью) о боевых действиях в штате Минас-Жерайес в 1932 году. Честен. Порядочен. Несколько самонадеян и упрям. Не боится ничего.
— Вот это его качество нам сейчас пригодится.
— Ты думаешь, он полезет в драку? — спросил Эвандро.
— Я в этом уверен… — Местре Афранио окинул заговорщиков веселым и лукавым взглядом. — Бьюсь об заклад, вам не угадать, чего именно добивается сейчас наш генерал, — секундная пауза, глоток коньяку, — он желает выдвинуть свою кандидатуру в Академию Рио-де-Жанейро!
— Быть не может! Ты шутишь!
— Я говорю чистейшую правду. Представь, что с ним будет, когда мы предложим ему место в Бразильской Академии. Он с ума сойдет! Кроме того, Сампайо Перейра ему не опасен: генералу и так нагадили, где только могли, и терять ему нечего. Он — наш! Родриго попал в яблочко.
— А книги? — Эвандро, задавая этот вопрос, даже понизил голос. — Книги-то у него каковы?
Родрилэ, не щадя себя для общего дела, прочитал последнее творение генерала.
— Очень самодовольно и категорично, но читать можно. Пишет без ошибок, чего вам еще? Грамматика — его божество. Гладко.
— Вот как? Вылизанный стиль?
— Вылизанный. Конечно, самое место генералу — в Академии Рио-де-Жанейро, но, кроме него, у нас никого нет.
— Нет, — подтвердил местре Афранио. — Остаток дня буду читать его книги: четыре я достал, а Карлос Рибейро припас для меня эту брошюрку. От Карлоса-то я и получил эти сведения про генерала.
Он говорил о знаменитом столичном книготорговце, старом букинисте Рибейро. В его лавку на улице Сан-Жозе приходили и греки, и троянцы: академики и модернисты, маститые и начинающие, писатели всех школ, направлений, убеждений и уровней.
Лучше Карлоса никто не знал литературную жизнь.
— Признаться, — местре Афранио улыбнулся широко и доброжелательно, — я купил по два экземпляра каждой книги, чтобы и ты, куманек, мог почитать. Мы должны в совершенстве знать творчество нашего кандидата: ведь придется расхваливать.
Старый Эвандро мигом нашелся:
— Расхвалить-то я расхвалю. На войне не до тонкостей: можно иногда и покривить душой. А вот читать… Пожалуй, ты слишком многого от меня хочешь. Категорично, гладко… Эти штуки мы знаем. Чем меньше такого читаешь, тем лучше хвалится.
После того как рассеялся министерский мираж и была получена отставка с правом ношения формы, генерал Валдомиро Морейра решил полностью отдаться литературе, которая должна была увенчать его скромной, но льстящей самолюбию славой. Впрочем, генерал допустил рецидив и поплатился за это.
Еженедельная газетная колонка, посвященная борьбе против порчи языка, вызвала потоки писем от пламенных ревнителей чистоты португальской речи, озабоченных и возмущенных вопиющим попранием элементарных норм грамматики в современной литературе, «написанной, очевидно, на кабинда, кимбунду или наго» [11]. Генерал с увлечением редактировал третий том «Историй из бразильской истории», когда в Европе грянула война. Тут-то и случился рецидив воинственных настроений.
Генерал обрел себя в новом качестве. «Крупный специалист в вопросах лингвистики» (просвещенное мнение Ривздавии Понтеса) вспомнил, что обладает не менее весомым авторитетом в области военного искусства, что был любим профессорами Французской Военной Академии и непобедим на маневрах. Поэтому в той же самой «Коррейо до Рио», где по воскресеньям генерал наставлял юношество, он взялся вести ежедневное военное обозрение, кратко и веско комментируя ход военных действий. «Вторая мировая — день за днем; анализ и прогнозы» — так назывался этот раздел, подписанный «ген. В.М.».
Однако Морейре-стратегу далеко оказалось до Морейры-филолога. Танковые дивизии Гитлера, преодолен непреодолимую линию Мажино, в прах развеяли авторитетные суждения «ген. В.М.». Попирая все законы военной науки, они ежевечерне опровергали утренние прогнозы мудрого комментатора. Он терял плацдармы вместе с Гамеленом, отступал с Вейганом [12], терпел одно поражение за другим. Дело кончилось полным разгромом. Обескураженный генерал под тем предлогом, что цензура постоянно вымарывает его уничижительные отзывы о фюрере (он отыгрывался ими за поражения), отказался — к вящему облегчению редактора — продолжать свою работу в газете.
Он вновь обратился к литературе, и она вознаградила его за военные неудачи: «Истории из бразильской истории» встретили в высшей степени благожелательные отзывы критиков. Верный Сабенса написал пространную хвалебную статью, а знаменитый академик Алтино Алкантара прислал генералу письмо, в котором уведомлял «своего уважаемого собрата о получении его новой книги, написанной безупречным языком и проникнутой духом законной гордости за героические деяния нашего народа».
Гораздо труднее было смириться с неблагополучием в семье: легкомысленная Сесилия бросила мужа, почтительного и усердного служаку-капитана, и перебралась в Рио, на простор. Генерал Морейра был человек верный и честный: поступок дочери возмутил его, хотя и не удивил.
Возможность попасть в число членов Академии Рио-де-Жанейро бальзамом пролилась на рану генерала. Последние отголоски неприятностей, связанных с его военными комментариями и время от времени болезненно напоминавших о себе («…умереть можно со смеху», — говорили в кабинете полковника Перейры, вслух читая генеральские прогнозы, и действительно хохотали до упаду), теперь затихнут навсегда. Ну а что касается увлечений Сесилии — «ничего себе увлечения!», но генерал предпочитает в этом вопросе иносказания, — то пусть ими занимается дона Консейсэн до Прадо Морейра, дама крепкая и выносливая, на которой генерал, оставшись в тридцать лет бездетным вдовцом, женился, когда служил в Мато-Гроссо и не мог больше вынести одиночества.
Дона Консейсан тоже происходила из семьи военного и потому легко привыкла к тираническому нраву супруга. Прежде чем подчиниться власти генерала, она кротко сносила выходки брата, в доме которого жила до благословенной встречи с Морейрой. Замужество позволило ей покинуть захолустье и избавило от придирок злонравной невестки. А Сесилия пошла в отца: такая же упрямая, твердолобая, глухая и к угрозам, и к уговорам. Но генерал при всем том был цельной натурой, дона Консейсан — скромна и послушна. От кого же достался Сесилии бешеный темперамент, необузданный и переменчивый нрав, неумеренность во всем? Бог знает.
Если бы сегодня, как было условлено, генералу позвонил Сабенса, сообщил бы ему об отрадных итогах своего свидания с президентом, генерал бы спокойно отобедал и с легким сердцем предался сиесте, растянувшись в качалке. Он пригласил бы друга отужинать, и они обсудили бы подробности избрания в ряды «бессмертных». И вот все пошло кувырком. Вместо скромного Сабенсы, составителя антологий и автора учебников грамматики, позвонил знаменитый Родриго Инасио Фильо, член Бразильской Академии, создатель прославленного романа «Записки постороннего».
Сердце генерала ноет, жалуясь на все эти неожиданные события. Дона Консейсан приносит мужу таблетку и стакан воды:
— Прилег бы ты, Морейра, отдохнул перед обедом.
Обед в их доме неизменно подается в половине первого, но сегодня нарушено и это правило.
Делегация членов Бразильской Академии! В телефонном раз говоре Родриго Инасио Фильо ограничился кратким сообщением и попросил достоуважаемого генерала Морейру в ближайшее время назначить день и час для приема делегации. Слова эти были произнесены после того, как собеседники вспомнили памятный обоим банкет и свои беседы за столом, так что всякая возможность розыгрыша отпала, а подозрения с коварного Ладейры были сняты. Однако цель прихода академиков яснее не стала, спросить же напрямик генерал постеснялся. Он отвечал, что в любой день и час готов к услугам академиков, и поблагодарил за неожиданную честь.
— Делегация Бразильской Академии! Как ты думаешь, Консейсан, за каким дьяволом их несет сюда?
Дона Консейсан велела ему принять лекарство и попыталась успокоить:
— Ты бы все-таки прилег, пока будет готов обед.
«Прилег»! Тут приляжешь! Генералу не сиделось и не лежалось. Наверняка это какая-то ошибка, недоразумение. Но какая же тут может быть ошибка? А если нет? А вдруг они решили присудить ему премию Машаду д’Асиса — самую почетную премию, ежегодно присуждаемую Бразильской Академией за цикл произведений? Бывали же случаи, когда академики, не зная, кого из двух известных писателей предпочесть, отдавали премию третьему, имя которого до этого даже не упоминалось. Генерал, хорошо осведомленный о правилах твердыни словесности, о нравах и обычаях членов Академии, знал, что, перед тем как присудить премию Машаду д’Асиса, кто-нибудь из академиков ведет тайные предварительные переговоры, но ему еще никогда не приходилось слышать, чтобы целая делегация являлась к писателю в дом и спрашивала, согласен ли он принять желанную награду, которая, кроме высокой чести, означала и солидную сумму. Нет, это не то… А что же тогда? Тут просто с ума сойдешь… Больше суток предстояло провести генералу в волнении и беспокойстве — Родриго сообщил, что делегация придет завтра в шесть вечера. Двадцать девять часов — если быть точным — придется провести ему в муках ожидания.
Большой, дородный, краснолицый, взлохмаченный, генерал размеренным шагом ходит из угла в угол. Он и в пижаме никогда не будет похож на штатского — военная косточка, это сразу заметно и по лицу, и по движениям, и по той привычке командовать, которая стала частью его натуры… Так какого же черта все-таки идут к нему академики?
Он знает о смерти поэта Антонио Бруно и об освободившейся вакансии, но не решается и подумать о той связи, которая может существовать между визитом академиков и печальным событием с такими неожиданными и радостными последствиями. Беспочвенные фантазии никогда не посещают генеральскую голову, но сейчас против воли он принимается размышлять об этом невероятном предположении. Сесилия, узнав о разговоре с Родриго и о назначенной встрече, кричит ему из другой комнаты:
— Они хотят посадить тебя на место того академика, что не давно умер!
Ох, бедное сердце генерала Морейры…
— Не говори глупостей.
— Ну так, значит, придут с подписным листом, будут просить денег на чей-нибудь бюст, Они там, в Академии, только и делают, что воздвигают друг другу бюсты.
— Бюст, бюст!.. Сама не знаешь, что мелешь!
Дона Консейсан зовет к столу — обед опоздал на полчаса: господи боже мой, ну и денек! Генерал Морейра с омерзением разглядывает тарелку с прописанной ему доктором диетической едой. Аппетит пропал начисто…
Звонит телефон, и генерал откладывает вилку. Это Сабенса, который просит извинить его за опоздание и сообщает, что свидание с доктором Линьяресом переносится на завтра. Президент находится у постели тяжелого больного и не может увидеться с Сабенсой. Но пусть дорогой генерал не беспокоится: через двадцать четыре часа его кандидатура с соблюдением всех формальностей будет утверждена президентом. Генерал, пытаясь скрыть беспокойство, с притворной радостью благодарит за хорошие новости.
За обедом дона Консейсан обсуждает с дочерью, что подать к приходу важных гостей из Академии: ведь это настоящие «бессмертные», имеющие право носить расшитый золотыми пальмовыми ветвями мундир и получать жетон. В начале незабываемого 1937 года его превосходительство генерал Валдомиро Морейра с супругой получили приглашение на торжественную церемонию приема в члены Академии доктора Алкантары, политического деятеля из Сан-Пауло, и побывали в Малом Трианоне:
— Это великолепное зрелище! Кажется, что ты при дворе короля!
Да, вот Бразильская Академия — это дело! Из-за нее стоит тратить время и силы, стоит бороться за вакансии, но генерал, занятый выклянчиванием поддержки для вступления в другую академию — жалкую, маленькую столичную Академию словесности, расположенную в Нитерое, не дающую ни мундира, ни жетона, ни портретов в газетах, — даже не думает об этом. Зато эта мысль осеняет дону Консейсан, но она молчит: Морейра сегодня в отвратительном настроении, а у Сесилии ветер в голове. А вдруг дочь права, и академики придут с подписным листом, чтобы воздвигнуть бюст этому только что скончавшемуся поэту?… Юбочник, говорят, был каких мало. За гробом на кладбище шла целая толпа плачущих женщин. Еще счастье, что Сесилия его не знала…
— Так что же подать? Пиво, лимонад? Может быть, пирожки или холодную курицу?
— Вообще ничего не надо. Пиво не подают, — режет в ответ генерал.
— Ну тогда хотя бы фруктовый ликер? Или чай? Они ведь у себя в Академии пьют чай?
— Лучше всего просто кофе, мама.
Генерал согласен с дочерью: и с тем, что следует подать только кофе, и — страшась и надеясь — с предположением, которое она высказала только что: «Они хотят посадить тебя на место того академика, что недавно умер!»
Двадцать девять часов ожидания и наверняка бессонная ночь! Если сердце выдержит, то, значит, врач, пользующий генерала, ни черта не смыслит в медицине.
На следующий день в одиннадцать утра генерал Валдомиро Морейра официально известил, что выдвигает свою кандидатуру в Академию Рио-де-Жанейро. Письмо с этим сообщением было вручено верному Сабенсе, а тот, получив подтверждение президента, сел на трамвай и привез эту замечательную новость в Гражау, где жил генерал.
Через восемь часов — в семь вечера — генерал стал кандидатом в Бразильскую Академию, приняв предложение представительной делегации академиков и вручив письмо Афранио Портеле. Генерал никогда и не подозревал, что местре Портела читал его книги, что знаменитый автор «Женщины в зеркале» обнаружит такое глубокое знание образов, запечатленных в трехтомных «Историях из бразильской истории», и проблем, всесторонне рассмотренных в «Языковых пролегоменах».
Искушенный читатель, Афранио Портела, как он сам говорит, «проследил пядь за пядью, книга за книгой весь блистательный путь интеллектуального творчества генерала». Кажется, что академик только что прочел труды Морейры: он без запинки приводит по памяти длинные отрывки, наизусть цитирует целые сцены и диалоги.
— У вас необыкновенная память, местре! — Генерал польщен.
— Ваши книги я перечитываю по многу раз, — застенчиво улыбается в ответ академик.
Эвандро Нунес дос Сантос, хоть и знает, что на войне все средства хороши, старается не смотреть на кума. Сам он припечатывает восторженные излияния Портелы выразительными определениями; «Замечательно!» «Мастерски!» «Великолепно!» — и лаконичные похвалы старого ученого, которого все побаиваются, значат очень много, они попросту драгоценны. Трое остальных академиков подпевают этому хвалебному хору. Смущенный генерал не знает, что сказать: ему кажется, что он недооценивал собственное творчество.
Через некоторое время он зовет жену и дочь: пусть послушают, какие почести воздает ему представительная делегация, выражающая мнение едва ли не всей Академии. Пусть услышат, как высоко ценят книги их мужа и отца академики. Дона Консейсан взволнована, Сесилия потрясена.
Через сорок минут после того, как академики разместились по двум большим автомобилям и отбыли, генерал позвонил Сабенсе: сообщил, что отказывается баллотироваться, потребовал назад свое письменное заявление и пообещал рассказать ошеломляющие новости. «Приходите ужинать, и я вам все расскажу. Вы ахнете!»
— Так что же, не считать вас больше кандидатом? — спрашивает измученный Сабенса: после стольких хлопот, после того, как он заручился наконец поддержкой президента, это известие для него как снег на голову.
— Отчего же не считать?… Считайте, считайте, только смотря какой Академии…
— Я ничего не понимаю!
— Вы все поймете, когда я вам объясню. Скажите Линьяресу, что я благодарен ему за предложение, но вынужден его отклонить. Он может считать это место вакантным.
Предложение? Какое предложение? Сабенсе ли не знать, что предложением и не пахло, что потребовались титанические усилия для того, чтобы уговорить доктора Линьяреса. Не будь его собеседник генералом — Сабенса уважает чины, — он послал бы его подальше. Однако он сдерживается и меланхолически кладет трубку. Хлопоты по выдвижению генерала в Академию открывали перед ним двери гостеприимного дома Морейра, а в доме этом… — «бабочкою сновидений там Сесилия порхает, там Сесилия порхает и желанье пробуждает…» Клодинор Сабенса время от времени тоже грешит стишками.
Неделю назад, на похоронах Бруно, их было двое: Афранио Портела и Эвандро Нунес дос Сантос. Потом к ним примкнул Родриго Инасио Фильо. В доме генерала присутствовало уже пятеро: три вышепоименованных академика, Энрике Андраде, биграф Руя Барбозы, Рио Бранко и Набуко [13] и драматург Фигейредо Жуниор, пьесы которого раньше широко шли по всей стране, а после провозглашения Нового государства исчезли с театральных афиш. Они затрагивали социальные проблемы, а герои их — будь то эллины или жители штата Сеара — защищали свободу и гражданские права.
Предварительные переговоры с академиками позволили Афранио Портеле рассчитывать на восемь голосов. Эвандро Нунес ручался за двенадцать, но к прогнозам старого ученого, известного своим необоснованным оптимизмом, следовало относиться с большой осторожностью.
Полковник Перейра мог надеяться, что за него будет подано приблизительно пятнадцать голосов. Приняв решительные и скорые меры, он сможет увеличить эту цифру и упрочить победу. Но если инициативу перехватят приверженцы генерала, если они проявят твердость духа и — самое главное! — смекалку, то Перейра не только не получит новых сторонников, но может даже потерять прежних.
Портела прибавил восемь к пятнадцати и получил двадцать три. Затем вычел из тридцати девяти (количество членов Академии) двадцать три (суммарное число приверженцев полковника и Морейры) и получил шестнадцать голосов, которые еще предстояло завоевать в ходе избирательной кампании. Когда действительность станет легендой, эта кампания будет называться «Битва при Малом Трианоне».
Действовать спешно и интриговать не жалея сил! — такова была задача дня, продиктованная местре Портелой после предварительного подсчета голосов.
Во время приема делегации Афранио был чрезвычайно удивлен тем, с какой готовностью генерал согласился вступить в борьбу с полковником Агналдо Сампайо Перейрой — он словно ничего другого и не желал. Очевидно, у генерала были с Перейрой старые и личные счеты. Афранио из чистого любопытства решил доискаться до причин этого воинственного пыла. Он возлагал большие надежды на ужин — вино должно было растопить лед официальности.
Для того чтобы выработать диспозицию сражения и выполнить приказ доны Розариньи — «позови его с женой, я хочу знать, что они из себя представляют», — супруги Морейра, а также Эвандро Нунес и Родриго были приглашены на ужин к академику Портеле. Приглашение не распространялось на Сесилию, но она не могла пренебречь возможностью увидеть «изысканную виллу на Прайа-до-Фламенго», о которой столько писали вездесущие светские хроникеры.
Нечего и говорить, что седые виски, холеные руки и английский блейзер академика Родриго Инасио Фильо, так похожего на испанского гранда, уже давно и прочно обосновались в сновидениях Сесилии, являлись ей ночами, мучая и утешая. Сны Сесилии! Если бы можно было их пересказать, скромная история из жизни академиков стала бы сенсационным бестселлером.
Теперь, когда на освободившееся в Академии место официально претендуют два кандидата, необходимо внести некоторые разъяснения — без них читателю будет трудно следить за ходом событий и оценить соль рассказываемой нами истории. Разумеется, мы нарушаем правила повествования, но надеемся, что приведенный выше довод послужит нам извинением: может быть, эта краткая справка пригодится будущему кандидату в академики, введя его в курс дела и ознакомив с правилами и обычаями этой почтенной корпорации.
На первом после похорон «бессмертного» заседании его место официально объявляется вакантным. Заседание это называется «поминальным». Через четыре месяца происходят выборы преемника.
В первые два месяца из тех четырех, что отделяют «поминальное заседание» от выборов, сообщить о своем желании баллотироваться в Академию может любой бразильский гражданин мужского пола (лишь через тридцать шесть лет после описываемых событий в ряды «бессмертных» были допущены женщины), опубликовавший по крайней мере одну книгу. По истечении двух месяцев прием заявлений прекращается, В оставшееся время претендентам надлежит завоевывать голоса академиков, а академикам — размышлять о том, кому именно окажут они честь своей поддержкой.
Кандидат считается избранным, если он получил абсолютное большинство голосов — то есть на один голос больше половины академиков, принимающих участие в выборах. Голосование тайное: академики опускают бюллетени в опечатанную урну. «Бессмертный», по какой-либо причине не имеющий возможности лично присутствовать на выборах, присылает в запечатанном конверте бюллетень и письмо, объясняющее причины отсутствия.
Академик может вообще воздержаться от голосования, а также имеет право вычеркнуть фамилию кандидата. В первом случае он показывает, что ничего не имеет против претендента, но считает, что его интеллектуальные качества не дают ему права вступить в Академию. Вычеркнутая фамилия — средство более радикальное: тем самым академик заявляет, что активно протестует против того, чтобы кандидат стал его собратом. В первом случае претендент (если все остальные академики проголосовали за него) считается избранным единогласно. Во втором случае — нет.
После выборов академики в полном составе отправляются домой к своему новому собрату, где их ждет обильный и изысканный стол (обычай этот заслуживает всяческого поощрения). В доме свежеиспеченного «бессмертного» собирается, как правило, очень много народу: политические деятели, кое-кто из правительства, интеллектуальная элита, земляки, друзья и поклонники. Шампанское и виски текут рекой, и празднество продолжается до утра.
На долю двух или трех академиков выпадает прискорбная обязанность: прежде чем заключить нового собрата в объятия, они отправляются к забаллотированному кандидату, дают ему объяснения, пытаются ободрить в эту горькую минуту и обещают скорый реванш. «Уж следующий раз…» По мнению Родриго Инасио Фильо, знатока и ревнителя протокола, приличия требуют, чтобы члены-утешители, разделяя горе семьи, не смели притрагиваться ни к яствам, ни к питиям, если таковые еще не убраны со стола, который был накрыт для того, чтобы отпраздновать победу — победу, которая не состоялась.
Сражение при Малом Трианоне длилось немногим более двух месяцев и закончилось — довольно неожиданно — через десять дней после того, как истек срок подачи заявлений на место в Бразильской Академия, освободившееся после смерти поэта Антонио Бруно. Баллотировались двое: полковник Агналдо Сампайо Перейра и генерал Валдомиро Морейра (кандидаты перечислены в порядке подачи ими заявлений). Ни один штатский литератор не осмелился претендовать на это место, поскольку утвердилось общее мнение, что оно по праву и традиции принадлежит вооруженным силам, а вертопрах и штафирка Антонио Бруно занял его по необъяснимой случайности: недоглядели, прохлопали, плохо несли караульную службу.
То, что творилось в промежутке между окончанием битвы и началом выборов, не имеет ничего общего с крестовым походом, провозглашенным и возглавленным Афранио Портелой. Военные действия, которые велись по высшим законам стратегии и оперативного искусства, сменились самой настоящей партизанской войной, а сам местре Портела сдал верховное командование над объединенными силами сопротивления своему куму Эвандро Нунесу. Почтенный ученый желал доказать, что в Бразильской Академии нет — и не будет! — мест, закрепленных за той или иной — какой угодно! — организацией.
Сражение прошло три этапа. В первые двадцать дней инициативой владели сторонники генерала Морейры. Смятение, вызванное намерением генерала баллотироваться — многие академики были приятно или неприятно поражены, узнав о том, что у полковника Перейры, считавшегося единственным претендентом, объявился соперник, — и стремительные действия, которыми руководил Афранио Портела, позволили генералу занять выгодные позиции и приобрести новых сторонников — среди них были и перебежчики из стана врага. Сам же этот враг был настолько уверен в победе, что отнесся к предвыборной борьбе без должного внимания и даже отложил обязательные визиты будущим коллегам до своего возвращения из инспекционной поездки по югу страны — по штату Санта-Катарина, — где произошли события, потребовавшие немедленного вмешательства, и по беспокойному штату Рио-Гранде-до-Сул. Афранио Портела воспользовался его отсутствием и двинул свои войска на приступ.
Верные полковнику Перейре части поднялись в контратаку, ответив на эту вылазку не менее яростным ударом. Лизандро Лейте оправился от удивления — теперь нечего было и думать, что полковник останется единственным претендентом, — и поспешил заручиться поддержкой могущественных союзников, которые могли бы переломить ход сражения и принудить генерала к позорной капитуляции. На тех академиков, которые еще колебались, не зная, к кому примкнуть, было оказано давление настолько мощное, что генерал отныне мог рассчитывать лишь на полдюжины ничего не значащих голосов.
Чем же ответить на действия разъяренного Лейте, который применил подкуп и шантаж, прибегнул к вмешательству грозных сил, не имеющих никакого отношения к Академии? Местре Портела долго не раздумывал. Интрига против интриги, заговор против заговора, «не брезговать ничем!» — таковы были его приказы и таков был второй этап борьбы.
В последние двадцать дней перед выборами установилось относительное равновесие сил, зато смущение умов достигло своего апогея. Оперативные карты противоборствующих сторон — имеется в виду испещренный кабалистическими знаками список академиков с их адресами и телефонами — зафиксировали паритет. Не менее десяти имен значилось в обоих списках одновременно: по мнению Лизандро, это были испытанные приверженцы полковника; по убеждению Афранио — надежные сторонники генерала. На этом этапе сражения противники широко применяли военную — и невоенную — хитрость, клевету, сплетни. В ход пошли все способы воздействия на колеблющихся: от запугивания до грубой лести.
Битва при Малом Трианоне окончилась неожиданно для ее участников, когда ее боевые действия были в самом разгаре. Вздох облегчения заглушил даже ликующие клики в стане победителей.
Политическая обстановка в стране и за границей постоянно складывалась в самом благоприятном для полковника Перейры смысле. Однако случилось так, что эта благоприятная обстановка сыграла на руку и генералу Морейре: безнаказанная свобода действий, которой он не преминул воспользоваться на первом этапе кампании, объясняется происшествиями в штате Санта-Катарина. Последствия этого случайного совпадения были весьма значительны. Полковник Перейра был вынужден отвлечься от своих академических забот и заняться делами, за которые нес прямую и полную ответственность, поскольку являлся столпом режима и горячим сторонником союза между третьим рейхом и Новым государством. Союз этот, хоть и не был подписан, тем не менее уже вступил в силу и переживал в ту пору свой медовый месяц.
Тут на сцену выходит капитан Жоакин Гравата, который в это самое время прибыл для прохождения дальнейшей службы в Санта-Катарину с родимого северо-востока и принял, сам того не зная, участие в битве при Малом Трианоне на стороне генерала Морейры и его покровителей.
После того как Бразилия была провозглашена Новым государством, любые политические манифестации были запрещены, а все без исключения партии, кроме одной, — распущены. Капитан Жоакин Гравата, воспитанный в духе высокого патриотизма, с особой чувствительностью относился ко всему, что могло бы нанести ущерб территориальной целостности страны или ущемить ее национальное достоинство. Раньше он служил в амазонской сельве, зорко охранял границу и был готов отразить любую попытку вторжения со стороны злонамеренных соседей. Там, на севере, капитан проявил себя истинным патриотом, на юге он доказал, что ляжет костьми, но не допустит попрания закона.
В ходе следствия, учиненного по поводу событий в Санта-Катарине, кое-кто пытался объяснить приверженность капитана неукоснительному соблюдению буквы закона его недвусмысленными политическими антипатиями. Однако доказательств не нашлось, дело прекратили, когда же после Перл-Харбора и Сталинграда отношение к войне резко изменилось и постыдные союзы были разорваны, капитана отправили в Италию, где на полях сражений он добыл себе и новые чины, и награды.
Но все это произошло уже потом, а в тот миг, когда капитан, расставшись с амазонскими индейцами и метисами-кабокло, приехал в Блюменау, столицу штата Санта-Катарина, ему показалось, что он попал за границу. И не в том было дело, что вокруг ходили белокурые и голубоглазые арийцы, и не в том, что германская речь, неприятно поражая ухо, звучала не в пример чаще португальской. Капитан обнаружил, что жители Блюменау нарушают — прямо-таки попирают! — законы, изданные правительством страны. Хорошее это правительство или дурное — другой вопрос, но никому не позволено забывать, что это правительство суверенной страны, которая расположена в Южной Америке и называется Бразилия, и никак иначе.
Блюменау, еще несколько лет назад — мирный бразильский городок, ныне стал центром воинственной германской колонии. Капитан Гравата, уроженец штата Сержипе, не имел ничего против смешения рас, но болезненно относился к любым попыткам подорвать престиж своей страны и был ошеломлен тем, что увидел. В клубах, школах, церквах, на улицах и площадях Блюменау постоянно устраивались шумные и многолюдные манифестации. Демонстранты, отмечая победы нацистских войск, ходили по городу с флагами, транспарантами, изображениями свастики и портретами фюрера. Молодые люди в черных и коричневых рубашках маршировали гусиным шагом, вскидывали руку в нацистском приветствии и кричали «Хайль Гитлер!» С трибун, воздвигнутых в парках и скверах, произносились яростные подстрекательские речи — на баварском диалекте они звучали особенно гнусно.
Разве не запретило правительство политические речи как в частных собраниях, так и в общественных местах? Запретило. Разве не объявлены вне закона все политические партии? Объявлены. Так почему же национал-социалистская партия, с центром в Берлине, открыто действует в Блюменау — в городе, который, по мнению капитана Граваты и его подчиненных, был и остается бразильской территорией? Желая внушить горожанам уважение к закону, капитан призвал к себе местного префекта и попытался выработать план совместных действий. Прежний префект был снят со своего поста в начале войны, а его преемник совмещал охрану общественного порядка с обязанностями руководителя местного отделения нацистской партии. Выслушав капитана, он усмехнулся наивности этого скромного и смуглого мулата: запрещение политических собраний не распространяется на те празднества, которыми немецкая колония в Бразилии отмечает победы вермахта. Что же касается партии, то она, будучи нацистской, во-первых, и немецкой, во-вторых, юрисдикции бразильских властей не подлежит. Отговорив, префект снова усмехнулся и посчитал, что инцидент исчерпан. Капитан был другого мнения: ему не понравились ни объяснения префекта, ни его усмешки. Он начал действовать.
Он конфисковал знамена со свастикой и плакаты с лозунгами, разнообразные нацистские эмблемы и обширную литературу на немецком языке, бесчисленные портреты фюрера и значительное количество оружия. Он запер на замок дом, в котором помещалось местное отделение партии, и спрятал ключ в карман. Он разогнал демонстрацию протеста, которую попытался было устроить префект, и посадил за решетку самых ретивых ее участников.
Газеты почти никак не отозвались на все эти события — лишь в двух или трех появились короткие заметки, но цензура немедленно запретили какие бы то ни было комментарии к самим этим происшествиям и к тому, что за ними последовало. А последовало вот что: полковник Перейра спешно выехал в Санта Катарину, капитан Гравата был не менее спешно снят с должности и предан военному суду; под звуки фанфар свастика вернулась на старое место; вновь взметнулись в нацистском приветствии руки, снова глотки гаркнули «Хайль Гитлер!»
А покуда полковник наводил порядок, восстанавливал законную власть в Блюменау и инспектировал города Рио-Гранде-до-Сул во избежание подобных инцидентов и для укрепления тевтоно-бразильских уз, генерал Морейра ездил с визитами к членам Бразильской Академии и произносил назубок затверженную речь: он, представитель высшего офицерства, писатель и военный, историк и филолог, желает занять среди «бессмертных» место, по традиции принадлежащее армии, и потому просит, чтобы академик оказал ему честь, проголосовав за него.
Иные академики радовались появлению новой кандидатуры; не будь генерала, им пришлось бы голосовать за мерзкого нациста. Иные чувствовали беспокойство: не будь генерала, полковник остался бы единственным претендентом и они со спокойной совестью, не опасаясь ни осуждения, ни укоризненных намеков, избрали бы в Академию могущественного шефа службы безопасности.
В заключение необходимо сообщить, что, хотя капитан Жоакин Гравата вмешался в ход предвыборной борьбы, не имея о ней ни малейшего понятия, имя Антонио Бруно все же было ему известно. Он читал замусоленный, от руки переписанный экземпляр «Песни любви покоренному городу» и находил в этих стихах призыв к борьбе и приказ не сдаваться. Он прибыл в покоренный город Блюменау и решил освободить его.
Никто не знал, куда именно выехал из Рио полковник Перейра, где именно крепит он государственную безопасность: все это хранилось в тайне, и потому академику Лизандро Лейте не удалось заблаговременно подготовить своего подопечного к скверным новостям. Тщетно пытался он узнать, где находится полковник и как с ним можно связаться. Перед своим внезапным отъездом Перейра позвонил ему:
— Я уезжаю на несколько дней по срочному делу… Отложим визит к послу до моего возвращения.
— Поезжай, ни о чем не тревожься, я все объясню Франселино. А когда вернешься, составим расписание визитов. Видишь, как хорошо быть единственным кандидатом: можно никуда не торопиться. Поезжай спокойно, я на страже, — необдуманно добавил Лейте.
Немедленно после «поминального заседания» он отнес заявление полковника в секретариат Академии. Лизандро видел, что вся страна объята ужасом: никто не посмел баллотироваться, бросив вызов всемогущему полковнику, за которым стояло правительство. Сначала Лейте регулярно наведывался в Малый Трианон, обменивался любезностями с президентом и с удовлетворением отмечал, что все тихо. Потом он совсем успокоился, счел подобную бдительность излишней и обременительной и стал появляться в Академии только изредка, ограничиваясь телефонными разговорами с коллегами по бессмертию. Лейте предрекал, что после избрания полковника для Академии начнется эра благоденствия, золотой век.
Выполняя свое обещание, вечером того дня, когда его любезный друг Агналдо отбыл в командировку, Лизандро Лейте отправился к послу Франсилино Алмейде, который жил один, если не считать старой служанки, носившей титул домоправительницы. Лейте собирался от имени полковника принести извинения и назначить дату нового визита, в ходе которого Перейра лично за свидетельствует академику свое почтение и заручится его поддержкой. Все кандидаты в Академию непременно наносили первый визит послу Франселино Алмейде, старейшине Академии, единственному из членов-учредителей этой почтенной корпорации, кто еще был жив.
Домоправительница провела Лейте в комнату и попросила подождать. Тут Лизандро бросилась в глаза великолепная корзина с заморскими фруктами, жестяными коробками английских бисквитов, плитками швейцарского шоколада, бутылками португальских портвейнов и хинных настоек. Рядом, на столе, лежал конверт, помеченный фирменным знаком лучшей и самой дорогой кондитерской в Рио, «Рамос и Рамос», и записка следующего содержания: «Выдающемуся дипломату и прославленному писателю Франселино Алмейде в знак глубокого уважения от генерала Валдомиро Морейры». Лизандро было небезызвестно имя генерала и почерк, которым была написана записка, — такие каракули могла вывести только коварная рука второго Макиавелли — академика Афранио Портелы, Лейте был ошарашен: что означает эта колоссальная корзина, это по-королевски щедрое подношение? Он и сам не так давно послал Франселино корзину фруктов — правда, не такую роскошную и не из такой дорогой кондитерской, — прикрепив к ней визитную карточку полковника Перейры. Проклятый Портела, бессовестный плагиатор!
Франселино Алмейда, льстец, любезник, приятнейший светский говорун, далеко продвинулся по лестнице дипломатических рангов: он был послом в Бельгии, Швеции, Японии, состоял в должности генерального секретаря министерства иностранных дел, и «бессмертие» было ему просто необходимо. В возрасте двадцати восьми лет Алмейда, сочинив тощий сборничек рассказов и воссторженное исследование о творчестве Машаду д’Асиса — как видим, создать он успел не очень много, — стал одним из сорока писателей, основавших Бразильскую Академию. В те далекие времена это не вызвало ни удивления, ни зависти, потому что новорожденная Академия была учреждением бедным, никому решительно не известным, не имела даже своего помещения и не выдавала жетонов. Через тридцать лет Франселино пополнил свою скудную библиографию еще одним сочинением — книгой путевых заметок «Страна восходящего солнца». Алмейда был не женат и в тех странах, где протекала его деятельность, пользовался славой неутомимого обожателя прекрасной половины человечества.
Сэр Энтони Локк, посол ее величества королевы Великобритании при дворе микадо, выйдя в отставку, опубликовал скандальнейшие «Мемуары», в которых не раз поминает мистера Алмейду — вместе с ним они изучали ночную жизнь и эротические ритуалы Востока. В течение всего срока своего пребывания в Японии они достойно представляли дипломатический корпус в злачных местах Токио, стяжав там себе громкую славу. Так продолжалось до тех пор, пока «mister Almeida, the geisha's king» [14] не перевели к новому месту службы, что глубоко опечалило английского посла. Книга Франселино, посвященная японским обычаям, умалчивает о сэре Энтони Локке, равно как и о ночной жизни Токио, несмотря на то что сам Алмейда с возрастом вовсе не стал нечувствительным к женским прелестям — скорее, наоборот.
Узнав о приходе коллеги, он вышел к нему, предшествуемый домоправительницей — она несла на подносе две рюмки, бутылку Портвейна и тарелочку с бисквитами. Старейшина Академии выслушал и принял извинения полковника, переданные ему Лизандро.
— Не беда, условимся о новой встрече в удобное ему время. Только не завтра — завтра я принимаю генерала Валдомиро Морейру. Скажу вам по секрету, милый мой Лизандро: самое лучшее в нашей Академии — это выборы. Кандидаты так любезны, так… обходительны. Кому бы понадобился я, дряхлый старик, отставной посол, получающий от Итамарати жалкую пенсию — только-только с голоду не умереть, — если бы не выборы? Никому. Но стоит лишь появиться вакансии, и вот, полюбуйтесь: за десять дней это уже вторая корзина с фруктами, винами и сластями — все заграничное и высшего качества… — С этими словами он обмакнул кусочек английского бисквита в португальский портвейн.
— Вы хотите сказать, что генерал Морейра тоже намерен баллотироваться?
— Разве вы не знаете? Он только что подал заявление. Это опасный соперник, друг мой.
Посол ни словом не обмолвился о хорошенькой секретарше генерала, которая появилась вслед за рассыльным с корзиной, чтобы уточнить день и час предполагаемого визита. Привлекательная эта девица не отличалась, судя по всему, чрезмерной строгостью нрава: она долго и оживленно беседовала с Франселино, дав ему понять, что юнцы ее не интересуют — все они такие неотесанные и легкомысленные. Очевидно, она имела в виду, что дипломат Франселино Алмейда, напротив, на редкость утончен и изыскан.
Лизандро, договорившись о том, что позвонит Франселино не медленно по возвращении полковника, во всю прыть понесся в Академию. Вот тебе и единственный кандидат!..
— Разве есть что-нибудь, чего я не сделала бы для него?
«Медная роза, медовая роза, юная роза-бутон», — вспоминает местре Афранио, и нежная улыбка трогает губы старого академика, сидящего за столиком маленького молочного кафе. Девушка краснеет. Волосы у нее длинные и гладкие, как у индианки, губы пухлые, как у негритянки, глаза зеленые, как у белой…
— Знаете, он ведь присылал мне розы, даже когда все уже кончилось… Другого такого нет на свете… И не будет, Афранио Портела объяснил ей ситуацию, рассказал, как важно сохранить память о Бруно и какое значение имеет голос члена учредителя, единственного оставшегося в живых основателя Академии. Всю свою жизнь Франселино Алмейда угождал только сильным мира сего — и женщинам. Полковник Агналдо Сампайо Перейра — сильнейший из сильных.
— Соблазнить древнего старца? — переспрашивает удивленная Роза. — А что, он еще смотрит на женщин?
— Еще как смотрит! Я сам свидетель.
Несколько месяцев назад в дверях Малого Трианона они с Бруно заметили, как жадно вспыхнули глаза дряхлого академика, устремленные на смуглые ноги проходившей мимо девушки. Портела отпустил какое-то ироническое замечание, но Бруно заступился за Алмейду и сказал, что когда сам он больше ничего не сможет брать от жизни, превратится в никому не нужную рухлядь, то будет греться на солнышке где-нибудь в сквере, провожать женщин долгим взглядом, и будет ему хорошо.
Местре Афранио и Роза замолчали, погрузились в воспоминания: он думал о друге, она — о возлюбленном.
Роза допила свое молоко. Когда-то она, восемнадцатилетняя девушка, соблазнила зрелого мужчину, который был на тридцать лет ее старше. Она влюбилась в него в тот самый миг, когда увидела из окна ателье, где важные и богатые дамы шили себе туалеты.
Роза читала «Пятичасовой чай» — трогательный и забавный рассказ, который Афранио Портела написал про нее и про Бруно. Рассказ этот показался ей милым, романтическим и выдуманным от первого до последнего слова. Все вроде бы так, как было по правде — предложение руки и сердца, например, — и все наоборот. Афранио описал опытного соблазнителя, бессовестного донжуана, который свел с ума неопытную девушку, наигрался ею и бросил. Все не так, все наоборот! Но кто поверит Розе, если она и расскажет все без утайки?! Даже Афранио Портела, великий знаток женской души, не поверит, что бедная юная швейка вела себя так, как она себя вела. Да и Роза не смогла бы объяснить, почему она решилась тогда… Одно только Роза знает твердо: никакое это было не безумие и уж вовсе не «упоение сладострастья». Просто любовь, полдневное солнце и полночная луна. Налетел какой-то ненасытный и нежданный ураган, ливень затопил землю, молнии распороли небо. Кто бы мог подумать, что Роза решится на безрассудное, безоглядное, безграничное безумие?
…Невозмутимо и серьезно проходила она под градом комплиментов, предложений, приглашений по своей улице в пригороде Рио. Сам Зекан, полузащитник «Мадурейра-Атлетико», которого уже переманивали в знаменитый клуб «Ботафого», напрасно терял время, врастая в землю при появлении Розы. «Вот гордячка — видно, принца ждет…» — судачили соседи, когда она, отрешенная и занятая своими мыслями, шла мимо. А мысли ее витали далеко: Роза думала о незнакомце за столиком кафе «Коломбо». Он был красивей любого киноактера — нечего и сравнивать. Роза не знала, что он поэт, и поэт знаменитый. Она полюбила его самого, а уж потом открылись ей его стихи. Неизреченна щедрость господня.
«…Я все смотрела на него да смотрела, и вот наконец он поднял голову и в окне на втором этаже увидел меня».
Свершилось: поэт поднял голову и в окне на втором этаже увидел девушку, которая смотрела на него и улыбалась. Он помедлил мгновение, всмотрелся повнимательней, словно отгадывал какую-то загадку, поставил на стол, не донеся до губ, рюмку смородинового ликера. Потом снова повернулся к соседу, стал слушать, что тот ему говорит. «Хорошенькая…» — отметил про себя Бруно.
Он приходил в «Коломбо» не каждый день — то он тут, то нет его. Роза ждала, Роза теряла терпение, Роза колола себе пальцы иголкой. Однажды Бруно перед уходом снова взглянул в ее окно — быть может, его рассеянный взгляд по чистой случайности встретился с взглядом Розы. Она помахала ему на прощание, и он с улыбкой ответил. На следующий день Роза расхрабрилась и послала ему воздушный поцелуй. Она была скромна и застенчива, она почти никогда не прихорашивалась и не подкрашивалась, ей исполнилось восемнадцать лет, и у нее еще не было возлюбленного. Снедавшее ее пламя зажег Бруно — так упавшая с небес молния зажигает лес.
…После этого он не появлялся целую неделю. Тогда Роза на сбереженные деньги — она брала работу на дом — купила его книгу.
Модистка мадам Пик, заметив, на кого так часто смотрит ее помощница, сказала ей: «Un poete celebre, ma petite, toutes les femmes veulcnt coucher avec lui» [15]. В витрине книжной лавки Роза увидела его книгу — это было очередное издание сборника «Танцовщик и цветок», — спросила, сколько она стоит, и стала работать сверхурочно. В школе Роза училась не хуже других и сейчас без особого труда перевела фразу мадам Пик. Ах, Роза и сама не могла думать ни о чем другом. Когда же она прочла стихи, то поняла, что красивый сеньор из «Коломбо» — это переменчивый трубадур, неисправимый бонвиан, несравненный любовник. Что ж, честная девушка из пригорода решила стать достойной его, превратившись в доступную и неистовую хищницу, «женщину-вамп».
Когда Бруно снова появился в «Коломбо» и рассеянно поднял глаза, Роза сделала ему знак и, схватив книгу, слетела вниз по ступенькам. Она запыхалась от бега, и поэт, увидев ее перед собой, обомлел: он и не думал, что она так хороша. Бруно радовался всякий раз, когда узнавал, что его стихи знают и любят не только объевшиеся поэзией снобы, но и простые люди из народа — вот такие, как эта очаровательная швея. Ангел небесный, а не швея.
Бруно сидел за столиком в одиночестве: приятель его еще не пришел. Он попросил Розу сесть, предложил ей выпить чаю или ликера: сам он по привычке, приобретенной в бистро Сен-Жермен-де-Пре, потягивал свой неизменный черносмородиновый ликер. Не сводя глаз с поэта, девушка покачала головой.
— Меня зовут Роза Мейрелес да Энкарнасан, можно просто Роза.
Бруно достал карандаш и стал писать на титульном листе, вырисовывая каждую букву:
— «Розе — от автора с…» Так с чем же? — спросил он шутя.
— С поцелуем.
Позабавленный Бруно улыбнулся. Роза смотрела, как движется его холеная рука, выводя на белой бумаге безупречно ровные строчки. Все в этом человеке было безупречно…
— Что же ты стоишь? Садись, — мягко и ласково сказал он.
— Тут я с вами сидеть не хочу, — ответила Роза, прежде чем успела подумать, что говорит.
— А где хочешь? — не то удивленно, не то насмешливо про звучали его слова.
— Где угодно.
— А когда? — Бруно еще посмеивался, но уже явно был заинтересован.
— Хоть сегодня. Я кончаю работу в шесть часов.
Бруно взглянул на нее: совсем девочка, в простеньком, но изящном платье, которое она скроила и сшила своими руками. Она годилась поэту в дочери. Без сомнения, бедна. Она понравилась поэту, но он вовсе не собирался злоупотреблять теми чувствами, которые пробудили в душе девушки его стихи. Будь она постарше, будь она барышней из общества — одной из тех, кому не терпится все испробовать, — Бруно колебаться бы не стал. А тут в его власти оказалась потерявшая голову девчонка из предместья, швейка из ателье, сама зарабатывающая себе на пропитание. Прелестная девушка, кровь скольких рас смешалась в ней?! Жаль, но таких он не трогает. Ну да не беда: в красивых женщинах — богатых и праздных — недостатка нет. Он пошел на попятную:
— Сегодня я никак не могу. Приглашен на ужин, извини.
— Тогда завтра. В любое время. Я кончаю в шесть, но могу уйти пораньше. Завтра?… — Зеленые глаза сверкают, рот полуоткрыт. Вся она — воплощенное требование, назначь ей свидание — да и только.
Ситуация уже не казалась Бруно забавной. Еще никогда не видел он женщины, так откровенно и бесхитростно требовавшей любви. Он сдался. Почему бы и нет, в конце концов, раз она так настаивает?! Сбежать всегда можно…
— Завтра так завтра. В шесть я буду ждать у книжной лавки.
Он протянул ей надписанную книгу, но Розе одной книги было мало.
— А поцелуй? — Пухлые негритянские губы жаром опахнули по-арабски смуглую щеку поэта. Бруно и Роза были похожи: оба с востока, из Африки.
Вспоминая потом эту сцену, она часто спрашивала себя: так кто же истинная Роза — эта не знающая запретов женщина, рожденная для страсти, или та, строгих правил, скромная и серьезная девушка из предместья, которую изобразил в своем рассказе местре Афранио?
Это она первая произнесла слово «любовь», это ей пришлось соблазнить Бруно, потому что непостоянный и ветреный волокита, давно потерявший счет своим победам, думал, что перед ним наивная, без памяти влюбившаяся девчонка, которая запуталась и сама не знает, где стихи, а где реальность, и был в большом затруднении: как поступить, чтобы не разочаровать ее, не причинить ей боли, и, с другой стороны, как вести себя, чтобы не сбить ее с пути, не сломать ей судьбу непоправимым шагом, не сделать несчастной на всю жизнь?… Бруно гулял с Розой по улицам, угощал в ресторанчиках, где бывало мало посетителей, неведомыми ей кушаньями, показывал самые очаровательные уголки Рио, приносил ей книги — свои и чужие, — дарил ей розы, шептал строки стихов, сидя рядом с нею в Ботаническом саду — на скамейке они выглядели точь-в-точь как влюбленные со слащавой открытки, — целовал ей исколотые иглой пальцы, смуглую щеку, зеленые глаза и сообщал по секрету Афранио, что этот его роман — совсем особенный, забавный и необычный: связь платоническая и поэтическая, на удивление целомудренная.
Но пламя страсти бушевало в Розе все сильней, и, как ни нравились ей каждое слово, каждое прикосновение Бруно, каждая его мимолетная ласка — гладил ли он ее по волосам или целовал в затылок, — удовлетвориться такой малостью она вовсе не собиралась. Она подставляла ему губы, и однажды Бруно пришлось ее поцеловать. Впрочем, может быть, это она его поцеловала — редкий случай с Бруно: раньше в подобных ситуациях игру вел он.
Роза хотела стать не только возлюбленной, но и любовницей, Она была не в силах больше вынести тех ограничений, на которые обрек ее и себя чересчур осторожный и деликатный Бруно, и попросила, чтобы он показал ей свой дом в Санта-Александрине. В последнем номере «Ревиста дос Сабадос» о нем был помещен репортаж с фотографиями: увешанные картинами стены, вывезенные из дальних странствий диковины, мраморный купидон под потолком, увитое плющом крыльцо и на ступеньке — сам хозяин в небрежной позе.
— А ты не боишься?
— Нисколько. Мне очень хочется…
Взявшись за руки, они пересекли сад. Бруно на ходу сочинял стихи: «Подсолнухи и ящерки приветствуют тебя», а потом, в гостиной, хотел объяснить ей смысл сюрреалистического полотна, но полная решимости Роза направилась в спальню — с сюрреализмом успеется.
«Разумеется, — думал Бруно, когда она потянула его за руку и они упали на кровать, — разумеется — ух ты! — разумеется, она уже спала до меня с десятком мужчин, а я-то, старый дурак, считал, что она воплощенная невинность и добродетель…» Бруно ошибся и на этот раз. Роза на самом деле была воплощением многих добродетелей, и среди прочих — отваги и цельности.
Через некоторое время Бруно — соблазненный и донельзя удивленный фавн — вышел в сад, окружавший дом, и оборвал с куста все розы. Получилась целая охапка. Роза, распростертая на бело снежной простыне, являвшей следы ее недавнего прощания с девичеством, казалось, возносила хвалу господу. Лепестками роз осыпал Бруно это из бронзы отлитое тело, эту пробужденную плоть.
…Но все же до конца понять Розу, безраздельно принять ее в свою душу Бруно не удалось. Та жадная и нежная любовь — нет на свете женщины нежнее, сказал местре Афранио, — которую питала к нему Роза и на которую он отвечал как мог, любовь, лишенная даже тени расчета или корысти, приносила поэту смутное ощущение вины. Роза ничего не требовала, но это ничего не меняло: она продолжала оставаться бедной швейкой, наивной девушкой, сбившейся с уготованного ей пути; не будет ни замужества, ни детей, ни семейного очага, ни безмятежного, пристойного существования. Сделав ее своей любовницей, Бруно круто повернул ее судьбу и теперь испытывал чувство вины за то неопределенное будущее, которое ждало обесчещенную девушку.
Прошло несколько месяцев, и вот наконец настал день, когда Бруно с интересом и вожделением взглянул на другую женщину.
В этот же день он счел себя обязанным жениться на Розе, чтобы не оставлять ее без защиты.
Роза ответила на его предложение отказом. Бруно, человек кристальной честности, не способный ни к коварству, ни к уверткам, ничего не смог от нее скрыть. Не задавая вопросов, Роза прекрасно поняла истинные причины его предложения. Она сказала «нет». «Я была твоей женщиной, больше мне ничего не надо. Ты не создан для семейной жизни, ты будешь плохим мужем». Прежде чем едва заметное пресыщение сменилось пренебрежением, прежде чем началась ложь, Роза ушла. Она исчезла из жизни Бруно так же, как и вошла в нее, — без объяснений.
Но и после того, как все было кончено, он продолжал посылать ей розы — в годовщины их первой встречи, первого обладания на усыпанной лепестками постели и в память их последней, горькой и сладостной ночи, ночи любви и неожиданного разрыва. Розе были посвящены самые таинственные и странные стихи — цикл «Амазонская мавританка»: «Вся ты темною тайной была».
Итак, нет больше единственного кандидата, плакало единогласное избрание. Лизандро Лейте, запустив пальцы в свою львиную гриву, чешет в затылке: то-то порадуется полковник, когда узнает, что обе грандиозные перспективы, которые посулил ему жизнерадостный юрист, накрылись. Лейте хотел быть главным и единственным благодетелем могущественного полковника, он ни с кем не желал делить ответственность за избрание Перейры, всецело посвятив себя предвыборной борьбе. А теперь ему одному предстоит расхлебывать все неприятности — последствия того, что его первоначальные оптимистические прогнозы не сбылись. Проклятый Портела! Покуда Лизандро обрабатывал ректора Рауля Лимейру, убеждая иго не лезть на рожон и дождаться следующей вакансии — «Персио уже не выходит из дому, врачи отказались делать операцию: опухоль в легком дала метастазы…», этот дьявол Портела выкопал откуда-то генерала, обладателя нескольких напечатанных книг и атлетической фигуры. Теперь он ходит от одного «бессмертного» к другому и, судя по всему, намеревается покончить с предвыборными визитами как можно скорее.
«Гнусный стряпчий» вполне оправдывал свое прозвище: он искал доказательство того, что в появлении второго претендента есть и несомненная выгода, и он это доказательство нашел. Когда полковник Перейра, сокрушив врагов народа, или, лучше сказать, диктатуры и Гитлера, вернулся из командировки, Лейте изложил ему свои соображения.
Фронт борьбы ширится. Изменники и предатели просочились даже в Бразильскую Академию и выставили кандидатом генерала Валдомиро Морейру, чтобы у «бессмертных» появилась возможность выбирать, — тем самым эти негодяи желали сорвать единодушное избрание Перейры. Они просчитались: им не удалось даже хоть сколько-нибудь поколебать твердую позицию полковника. Кто другому яму роет, сам в нее попадет: Афранио Портела, Эвандро Нунес, Фигейредо Жуниор и иже с ними теперь не смогут оставить бюллетень незаполненным. Проголосовав за одного из кандидатов, академик просто-напросто отдает ему предпочтение, в то время как незаполненный бюллетень со всей оскорбительностью свидетельствует о протесте, об отвращении. Таким образом, эта угроза нас миновала!
— Угрозой, исходящей от врага, можно только гордиться! — Последние события огорчили полковника, а доводы Лейте не убедили.
— Разумеется, если ты, друг мой, надавить на генерала — вы ведь с ним, так сказать, товарищи по оружию — и убедишь его отказаться от борьбы, то я постараюсь уговорить наших франкофилов проголосовать за тебя. Ну, а от самых артачливых можно будет добиться обещания воздержаться…
— Даже не подумаю! Генерал меня на дух не переносит: считает, что я приложил руку к его отставке, и, в общем, недалек от истины. Да кто же станет поддерживать это ничтожество, которого за полную бездарность выгнали из «Коррейро до Рио» вместе с его военными комментариями?! Жалкий злопыхатель! Что у него за душой, кроме спеси?
— Конечно-конечно. Больше семи-восьми голосов ему не набрать. И уж никак не больше десятка.
— Десятка? — Полковник строго нахмурил брови.
— Двух или трех его возможных союзников надо будет постараться переманить на нашу сторону. Я уже предпринимаю необходимые шаги в этом направлении.
— Это совершенно необходимо. Восемь голосов за Морейру, спятившего на «линии Мажино»? Немыслимо! Я рассчитываю на вас, сеньор Лейте.
Обескураженный полковник не назвал его по имени, как обычно. Академик понял, что в замене нежного «Лизандро» сурово официальным «сеньором Лейте» таится упрек, но попытался вновь завоевать доверие и восстановить прежние дружески-фамильярные отношения:
— Положись на меня. Я не пожалею сил. У меня большой опыт: я знаю, что кому сказать. Ну а теперь, если ты не против, давай-ка составим график визитов. Мы потеряли драгоценное время из-за твоей командировки: теперь надо наверстывать упущенное. Не правда ли, милый Агналдо?
— Истинная правда, любезный Лизандро.
Лейте вздыхает с облегчением, достает из папки два списка академиков, один протягивает бывшему единственному кандидату:
— За дело, полковник! С богом, ура!
Раздражение полковника Агналдо Сампайо Перейры, и без того раздосадованного намерением генерала баллотироваться, еще увеличилось после того, как он нанес первые пять визитов. Ему — человеку, начавшему избирательную кампанию при отсутствии соперника и в предвкушении единогласного избрания, — исход битвы ныне представлялся туманным и неопределенным. Поражения он не боялся и верил в победу, но было ясно, что триумфального шествия к креслу академика под аплодисменты «бессмертных» не будет. Злопамятный Морейра-«Мажино» сумеет, судя по всему, набрать больше десяти голосов — двенадцать, а то и все пятнадцать. Нужно серьезно поговорить с Лизандро, выработать новую диспозицию и начать наступление, которое низвергнет в прах тщеславного генерала. По сведениям из достоверных источников, этот фанфарон и наглец не сомневался в победе.
Полковник посетил пятерых академиков: двое из них обещали ему безоговорочное содействие, один из этих двоих, сверх того, снабдил ценнейшей информацией.
По совету Лизандро, оставляя в машине своих тяжелых на руку молодцов из личной охраны (молодцы эти были с особой тщательностью отобраны им самим среди личного состава специальной полиции), полковник Перейра (в военной форме, чтобы сразу стало ясно, кто именно намерен баллотироваться) после первых приветствий и обмена любезностями произносил свою речь, очень похожую на речь генерала Морейры. Впрочем, похожи эти речи были только по содержанию, но не по форме ибо над одной трудился Афранио Портела, а над другой — Лизандро Лейте. Оба кандидата выказали равную доблесть и литературное дарование, оба, являясь писателями и в то же время представителями высшего офицерства, претендовали на место в Академии, спокон века занимаемое вооруженными силами. Сампайо Перейра еще добавлял, что решился на этот шаг, лишь уступив настояниям товарищей по оружию, во главе с самим военным министром, которому он, кадровый офицер на ответственной должности, подчинился. Под конец он приберегал одну подробность — незначительную на первый взгляд, но весьма ценную для тех, кто ждал от него похвального слова об Антонио Бруно на церемонии вступления. Он не только политический публицист, литературное наследие которого составляет двенадцать томов и позволяет по праву претендовать на место в Академии, освободившееся после смерти Антонио Бруно, но и поэт: автор книги романтических стихов и, по собственным его словам, «старательный ученик покойного мастера, — ученик, желающий стать наследником».
Один из академиков, обещавший ему полную поддержку, выказал себя горячим почитателем полковника и незаурядным интриганом. Он поблагодарил за присылку двенадцати книг (они были разосланы всем «бесемерным» с затейливыми дарственными надписями), большая часть которых ему, усердному читателю и единомышленнику мудрого Перейры, уже была известна. Затем он сообщил полковнику, что, по его мнению, избирательная кампания ведется не совсем так, как надо. Разумеется, активная и плодотворная деятельность высокочтимого Лизандро Лейте заслуживает живейшего восхищения, но, с другой стороны, нельзя не отметить, что почтенный юрист допустил целый ряд серьезных ошибок, оставив без внимания несколько важных факторов. Устремив все усилия на Рауля Лимейру, который, кстати, и не думает баллотироваться, Лейте упустил из вида военные круги, откуда исходит ныне основная угроза. Кому сейчас принадлежит власть в нашей стране? Благодарение господу, военным: они спасают нас от анархии, они оберегают порядок и нравственность. Поэтому и опасаться полковник Перейра должен только военного. Конечно, генерал Морейра никогда не победит на выборах в Академию, но он может завоевать голоса нескольких академиков, — голоса, которые должны и могли бы принадлежать полковнику, если бы Лейте не возглавил избирательную кампанию единолично, воспрепятствовав тому, чтобы остальные друзья полковника содействовали его победе…
Перейра полон внимания: он высоко ценит доносчиков и интриганов, он опирается на них в своей повседневной борьбе со смутой и беспорядками.
— Моему избранию могут оказать содействие все мои друзья, не только академик Лейте — я ему, конечно, очень благодарен за все, что он сделал, но в его способностях, скажу честно, стал в последнее время сомневаться… Что вы мне посоветуете?
— Пусть военный министр направит письма членам Академии. Тем, с кем он знаком лично, можно позвонить по телефону. Кто устоит перед просьбой самого министра?
Двое «бессмертных» обещали подать свой голос за полковника Перейру; двое других отказались — причем по одинаковой причине и даже в одинаковых выражениях; «…к величайшему сожалению, господин полковник опоздал, они уже связали себя обещанием проголосовать за другого выдающегося писателя и представителя вооруженных сил, генерала Валдомиро Морейру». Полковник чувствовал себя так, словно его отхлестали по щекам: он был взбешен и едва сдерживался, чтобы при прощании не выказать неудовольствия и сохранить светские приличия. Однако Лизандро Лейте было недвусмысленно дано понять, что он проштрафился: имена этих двух академиков не значились в числе восьми приверженцев генерала Морейры.
Тоном гораздо менее сердечным и любезным, чем хотелось бы Лейте, полковник сформулировал задачу дня: ввести в действие силы внешних союзников — военного министра, начальника Генерального штаба, всех власть имущих. Сторонникам посулить золотые горы, отступников — застращать!
Итак, два голоса «за», два — «против», а посол Франселино Алмейда — по обычаю, полковник Перейра нанес традиционный визит ему первому — от прямого ответа ловко ушел.
Старый дипломат принимал полковника очень любезно: угощал бисквитами и хересом, благодарил за корзину с фруктами (хорошо хоть, Лизандро успел предупредить Перейру о своей инициативе после того прискорбного случая на панихиде, когда не в меру бдительные телохранители полковника едва насмерть не пришибли дряхлого старичка), рассыпался в похвалах его дарованию, но твердого обещания голосовать за него так и не дал. Он не сказал прямо «нет» — что правда, то правда, — он не сослался на то, что генерал Морейра уже успел заручиться его поддержкой. Но когда полковник, устав от обиняков и недомолвок, поставил вопрос ребром и сказал:
— Я надеюсь, что вы окажете мне честь, проголосовав за меня, — дипломат, вправляя турецкую сигарету в длинный мраморный мундштук, ответил:
— Вы вправе претендовать на большее. Не беспокойтесь, можете считать себя уже избранным, мой голос вам и не понадобится. — И полковнику очень не понравилась изысканная уклончивость этого ответа.
Поди разбери, что он хочет этим сказать! Школа Итамарати!.. Полковник привык называть вещи своими именами и постоянно становился в тупик, не зная, как держать себя с этим сморщенным шустрым человечком, который обволакивал его паутиной словес. Хотя генерал Морейра уже побывал у дипломата, тот ни словом о нем не обмолвился, ни разу не назвал его имени. Что бы это могло значить? А черт его знает! Разговор был для полковника сущей пыткой: собеседник ускользал от него, под любым предлогом переводил беседу на другую тему — то хвалил бисквиты, то превозносил херес, то демонстрировал свой окаянный мундштук. Куда легче разговаривать с подрывными элементами — на каждую их увертку полковник может ответить вескими доводами, да еще какими вескими… Любезный до последней степени Франселино проводил полковника до дверей:
— Смело можете заняться своей речью на церемонии вступления. Книги Бруно у вас есть? Вот это был поэт! До чего же он любил женщин!
По всей видимости, дипломат собирался проголосовать за полковника, но почему же в таком случае он не сказал: «рассчитывайте на мой голос»? Лизандро успокаивал оскорбленного полковника как мог; клялся, что Алмейда не подведет: просто у него такая манера выражаться — дипломатическая служба учит не говорить все как есть, а подразумевать и намекать, надеясь на сообразительность собеседника. Однако нет сомнения, что Франселино Алмейда проголосует за полковника — за кандидата, выдвинутого правительством страны. На что ему генерал Морейра, что тот может предложить Алмейде, кроме очередной корзины, да и та будет куплена на деньги Афранио Портелы. Корзина великолепная, спору нет, но, чтобы завоевать голос прожженного дипломата, ее явно недостаточно.
Тем не менее Лейте все же посоветовал полковнику срочно послать Алмейде дюжину шампанского (расходы, само собой, провести по статье «борьба с коммунизмом»).
— Есть прекрасное шампанское из штата Сан-Пауло. Называется…
С отвращением вспомнив вкус красного вина из Рио-Грандедо-Сул («живой виноград! нектар!»), Лейте сказал:
— Лучше не надо… Не забудь, что Франселино лет тридцать провел за границей…
— Ну и что?
— А то, что надо послать французского.
Полковник Агналдо Сампайо Перейра пожал плечами: какая, мол, разница (деньги на «борьбу с коммунизмом» отпускались в те времена без счета).
— Тогда сам выбери сорт. Вот эти-то изыски и разлагают нацию, и ведут страну к упадку.
Тревогу поднял Энрике Андраде. Этот просвещенный и тонкий знаток литературы, автор книги о бароне Рио-Бранко, страсть к политической деятельности и либеральные взгляды получил от природы и унаследовал от отца — некогда губернатора штата, потом сенатора, потом министра. Андраде был депутатом парламента, распущенного после переворота на бессрочные каникулы, и принадлежал к числу тех академиков, которые ни за что на свете не стали бы голосовать за полковника Перейру. Он входил в делегацию «бессмертных», явившуюся к генералу, чтобы уговорить его баллотироваться и с мудрой сдержанностью, столь свойственной ему, способствовал по мере сил успеху этого предприятия: он был настойчив в уговорах, сдержан в комплиментах. Андраде обладал широким кругом знакомств — среди тех, с кем он поддерживал связи, были и сторонники режима — и пользовался славой самого осведомленного человека в стране, славой человека, который умеет отличать истину от крылатой сплетни. Иные утверждают, что Андраде уже в те времена в союзе с консерваторами, либералами и левыми организовывал заговор против Нового государства.
Именно этот человек позвонил своему земляку и другу Афранио Портеле (который в свое время много сделал для того, чтобы Андраде, одолев двух опасных соперников, стал академиком) и предложил немедленно созвать заседание военного совета и сообща обсудить опасную ситуацию. Дона Розаринья желала знать намерения мужа и его друзей во всех подробностях, а потому устроила воскресный обед — в честь автора «Жизнеописания Руя Барбозы» были поданы блюда баиянской кухни, — на который академиков пригласили без жен, ибо в противном случае доне Розаринье пришлось бы занимать их разговором и, таким образом, пропустить самое интересное.
…Даже всем известный оптимист Эвандро Нунес дос Сантос был в этот день мрачен и встревожен. Было отчего: Лизандро Лейте перед протокольными визитами полковника успел обегать всех академиков и вручить каждому письма от военного министра и прочих могущественных — военных и гражданских — лиц. Лица эти настоятельно рекомендовали поддержать полковника Сампайо Перейру. Кроме Лизандро, две другие сволочи — говоря о своих недругах, старый Эвандро частенько выходил за рамки академической сдержанности — занялись тем же самым. Кое-каких успехов они достигли: Маркондес, который обещал Эвандро голосовать за генерала, переменил свое решение. Министр сельского хозяйства, в ведении и на содержании которого состояла Возглавляемая Маркондесом фольклорная комиссия с непостоянным штатом и неопределенными функциями, обратился к нему с просьбой. Хороша просьба! Это было требование, приказ, ультиматум. Министр без обиняков уведомил Маркондеса, что если Маркондес, его добрый друг и полезнейший сотрудник, будет по-прежнему поддерживать генерала Морейру, заклятого врага нашего правительства, то поддержку эту нельзя будет расценить иначе как недружественный по отношению к правительству акт, и он, министр, не сможет найти оснований для того, чтобы и впредь оказывать фольклорной комиссии, успешной и плодотворной деятельности которой он, министр, так способствовал, необходимую финансовую помощь. Маркондес, припертый к стенке, капитулировал: не мог же он, в самом деле, терять такую чудесную министерскую кормушку! У него хватило порядочности явиться к Эвандро и сообщить о причинах своего отступничества.
— Правительство решило любой ценой провести Перейру в академики, — сказал Энрике Андраде. — Новое государство желает контролировать все сферы и не может допустить оппозиции. Наша Академия — учреждение весьма престижное, выборы каждого нового ее члена вызывают большой общественный резонанс, именно поэтому она должна разделить общую участь. Знаете, сколько писем в поддержку Перейры получил президент меньше чем за неделю? Пять!
Полковник и его приспешники поставили под ружье всех, кого было можно. Накануне вечером кардинал-примас рассказал Андраде, что Лизандро Лейте пытался уговорить его воздействовать на тех академиков, которые больше других были связаны с церковью. Примас отказался. Он не мог, разумеется, не знать, что полковник Перейра несет прямую ответственность за пытки политзаключенных, за налеты на спящие дома в глухие предрассветные часы, за погромы в общественных и частных библиотеках, за публичные сожжения книг, за весь этот бесконечный список преступлений (только вчера архиепископ Ресифе и Олинды сообщил кардиналу о новых, весьма прискорбных происшествиях в Перйамбуко), и потому решил держаться от спора академиков подальше и церковь в него не впутывать. По сведениям Андраде, министр иностранных дел также отказался выступить на стороне полковника, потому что не раз печатно и публично осуждал слишком крутые методы службы безопасности, начальника же ее попросту терпеть не мог: тот велел подслушивать телефонные разговоры, которые вел из своего министерского и домашнего кабинетов бразильский канцлер, — впрочем, ходили слухи, что долго он на этом посту не останется; уж слишком неодобрительно относится к сближению своей страны с державами «оси».
— Слава богу, что генерал Морейра не из пугливых… Но зато и писателя же вы нам откопали, Родриго! — заключил Андраде.
— Сами поищите — может быть, найдете кого-нибудь получше. Генерал, конечно, не семи пядей во лбу, но человек твердый и смелый. У него немало достоинств.
— Главное достоинство нашего храброго воина — это его дочь. Да простит меня дона Розаринья, но я думаю, она могла бы быть нам весьма и весьма полезна… Если бы захотела… Очень миленькая и непохожа на недотрогу…
— Перестаньте, Фигейредо, — прервала его хозяйка, — оставьте ее в покое. Гений генерал или бездарность, он наш кандидат, и я позвала вас не для того, чтобы выслушивать про него гадости. Скажите мне лучше, как вы собираетесь бороться с этим… — Не желая пользоваться излюбленными выражениями своего кума Эвандро, дона Розаринья никак не могла отыскать точного определения для полковника Перейры.
— Как мы собираемся бороться?
Афранио Портела, воочию представив себе страшную картину разгрома вверенных ему войск, понял, что теперь, когда битва при Малом Трианоне вступила во вторую фазу и военное счастье улыбнулось неприятелю, нужно двинуть в бой все силы, все — от обоснованных обвинений до совращений и обольщений. Насчет дочери Морейры Фигейредо прав: он, Портела, уже сам… э-э… видел ее. Впрочем, можно будет отыскать девиц более ловких, опытных и свободных, чем генеральская дочь, которая сейчас, кстати, влюблена по уши…
— Боже мой, Афранио, откуда тебе известны такие подробности? — поразилась дона Розаринья.
— Агентурные сведения, моя дорогая. Я должен быть в полном курсе всего, что происходит с нашим кандидатом и его близкими. Ты и представить себе не можешь, что мне известно!..
Да, теперь пришло время забыть про стыд и про честь, потому что нет большего бесчестья и бесстыдства, чем сидеть на заседаниях Бразильской Академии рядом с нацистом — соучастником, если не организатором всех преступлений режима: это полковник Перейра устраивал костры из запрещенных книг, это он приглашал специалистов из гестапо, чтобы они поучили бразильских полицейских пытать политических заключенных. Полковника нужно провалить, чего бы это ни стоило! Нужно доказать, что в Бразилии есть еще честные люди, что Академия останется независимой и благородной. Шутки в сторону; на карту поставлены свобода и жизнь.
Эвандро Нунес собрался в Ресифе читать лекции на юридическом факультете и желал знать, что же это за прискорбные происшествия в Пернамбуко, о которых рассказывал Андраде кардинал.
— Я слышал краем уха, что там пересажали много народу, запретили какой-то спектакль, но подробностей не знаю и не могу сказать, имеет ли полковник Перейра отношение к этим событиям. Эвандро удостоверится in loco [16] и все нам расскажет.
Заседание военного совета происходило до обеда. Невозможно высказывать мнения и принимать решения после ватапа, каруру, мокеки и эфо [17]. Штаб сопротивления набросился на еду, как целое семейство удавов.
Если не считать выступления драматурга Аристеу Арабойи по радио и протеста, опубликованного в конфискованном номере журнала «Вестник Каруару», то можно сказать, что происшествия в Пернамбуко не были освещены средствами массовой информации вовсе. Несмотря на то что протест был подписан виднейшими деятелями культуры — а может быть, именно поэтому, — цензура запретила печатать не только сам протест, но и любое упоминание о событиях, ответом на которые он явился. Однако «Вестник Каруару» отличался таким ничтожным объемом и выходил таким крошечным тиражом, что дежурный цензор департамента печати и пропаганды просто-напросто забыл о его существовании, благодаря чему журнальчик этот получил возможность и по сей день бахвалиться, что опубликовал протест представителей бразильской интеллигенции, причем на первой странице. Объясняется это просто: в числе подписавших протест был и главный редактор «Вестника Каруару» фольклорист Жоан Конде. Номер конфисковали, цензору влепили выговор. При повторном недосмотре журнал бы закрыли, а цензора на благо отчизны и в соответствии с неумолимой сто семьдесят седьмой статьей новой конституции выгнали бы с государственной службы.
События в Пернамбуко начались в ту минуту, когда лейтенант военной полиции Алирио Бастос, известный также под кличкой Цепной, со своими бесстрашными солдатами по бревнышку разнес балаган, в котором происходило представление кукольного театра. Дело было на окраине Ресифе, в бедном квартале, где вперемежку живут рабочие и мелкие крестьяне-арендаторы. Коротенькая пьеска рассказывала о злоключениях одной семьи, страдающей от домогательств буйного и распутного богача фабриканта. Осуществить его гнусные намерения фабриканту помогают полицейские и сам дьявол. Покуда полицейские заставляют главу семьи Жоанзиньо ночь напролет рубить сахарный тростник, сатана толкает его хорошенькую жену Шику в объятия сластолюбивого богача. У солдат волчий аппетит, луженые желудки, а брюхо набито брюквой — пощады не жди. Жоанзиньо, Шике и ребятишкам остается уповать только на покровительство девы Марии и на собственное хитроумие.
Неграмотный автор пьесы с простодушной ловкостью так за крутил интригу, что победу в конце концов одерживает Жоанзиньо, несмотря на то что враги во много раз сильнее и богаче его. Он обводит полицейских вокруг пальца, а Пречистая Дева творит великое чудо: насылает на неуемного богача неизлечимое бессилие. Бравые молодцы-полицейские теряют мужскую стать, пищат тоненькими голосами, и Вельзевул, на которого, как известно, полагаться нельзя, уволакивает недавних союзников в преисподнюю. Публика, сплошь состоявшая из бедняков, хохотала и аплодировала — грубый фарс пробудил в них надежду, топорные куклы напомнили об искусстве. В Ресифе и окрестных городках, на плантациях и фабриках появились десятки балаганов, наскоро сколоченных из старых ящиков, и на этих немудрящих подмостках артисты почти задаром показывали чудеса и правду, забавляли и поучали.
Неизвестно, кто донес на них. Лейтенант Алирио-Цепной, угрюмый сутенер — много женщин в округе выходили на панель, отдавая ему выручку, — с четырьмя солдатами разломал балаганчик, отдубасил хозяина вместе с помощником. Досталось и зрителям. Кукольники были препровождены в комиссариат и там примерно наказаны: дабы внушить уважение к мундиру, их избили до полусмерти. Помощнику — сыну хозяина — еще не исполнилось пятнадцати.
Через несколько дней их выпустили, и они пошли искать заступничества у драматурга Аристеу Арабойи, который брал за основу своих пьес, с успехом шедших в Бразилии и за границей, народные «ауто» Северо-Востока страны и дружил с уличными певцами, жонглерами, художниками. Кукольники рассказали ему, как было дело, и показали следы от побоев. Драматург, ни минуты не колеблясь, выступил по радио, в самой популярной программе, покрыв позором действия военной полиции и Цепного лейтенанта.
Возмущенное выступление Арабойи не прошло незамеченным: ДПП строго предупредил «Радио-Олинду», прервал на неопределенный срок выход программы в эфир, а военная полиция пошла войной против кукольных балаганов: во всем штате Пернамбуко, а больше всего в Ресифе, Олинде и их пригородах, ломали театрики, конфисковывали кукол, изгоняли кукольников.
Однако Аристеу Арабойа был родом из сертанов, а значит, упрям как черт и отважен. Он решил не сдаваться и, прямиком отправившись к председателю «Общества любителей театра» Валдемару Оливейре, человеку весьма уважаемому в самых различных кругах, предложил ему перенести на благородные подмостки театра «Санта-Иэабел» забавные и печальные истории одноактного кукольного спектакля под названием «Господня кукла», текст для которого он сочинит сам. Весь сбор поступит в пользу пострадавших от полиции.
Валдемар Оливейра и Аристеу Арабойа были людьми настолько известными, что местная цензура заколебалась, не зная, запретить спектакль, или все-таки разрешить. Так и не решив этой проблемы, она оставила ее на усмотрение федерального начальства, а то в свою очередь поставило в известность верховное руководство службы государственной безопасности. Вопрос был серьезным; в спектакле затрагивались вооруженные силы. Наконец дело попало в руки полковника Перейры; тут все и кончилось: полковник моментально квалифицировал кукольный спектакль как подрывную акцию, льющую воду на мельницу международного коммунизма. Он приказал цензуре запретить представление, а ДПП — проследить, чтобы ни в печати, ни по радио не появилось о нем никаких упоминаний.
Покуда продолжалась бюрократическая волокита, организаторы спектакля времени даром не теряли: все билеты были распроданы, день и час представления назначен. Все было готово. Если Рио молчит, значит, в высоких сферах не находят в этой затее ничего предосудительного. Пернамбуканский цензор думал-думал, да и разрешил. Поставил свою визу.
Театр «Сайта-Изабел» был переполнен. Вот-вот должен был подняться занавес, но в эту минуту солдаты, примкнув штыки, оцепили здание. Зрительный зал очистили, актеров прогнали взашей, Арабойа и Оливейра оказались в Управлении безопасности штата, и там им дали понять, что начальник полиции выполнял приказ из Рио, отданный лично полковником Перейрой. В случае сопротивления местные власти получили указание действовать на основании закона о национальной безопасности; так что Арабойа и Оливейра должны были радоваться, что дешево отделались и не попали под суд. Впрочем, в картотеку их внести успели: сфотографировали анфас и в профиль с номером на груди, сняли отпечатки пальцев.
Но эти интеллигенты из Пернамбуко оказались людьми на редкость упрямыми. Арабойа не только не успокоился, а, напротив, сочинил протест-обращение, который подписали литераторы, музыканты, художники, актеры, университетские профессора — словом, люди самых различных положений и убеждений, начиная со всемирно известного социолога, «нашей национальной гордости», и кончая автором книги о творчестве Эса де Кейроша — несомненным коммунистом. В протесте сообщалось о бесчинствах властей, преследующих кукольников и вступившихся за них деятелей театра, и назывались лишь два гонителя: лейтенант Алирио Бастос, всем известный сводник и сутенер, и полковник Перейра, его высокопоставленный соучастник.
Как известно, этот протест был напечатан только на страницах «Вестника Каруару», но в тысячах подпольных копий он разошелся по стране. Некоторых его авторов посадили: впрочем, исследователя творчества Эса де Кейроша арестовывали так часто, что у него всегда стоял наготове чемоданчик, а в нем — пижама и зубная щетка. Начались повальные обыски, изъятия книг, допросы. Стены особнячка, где жил великий социолог, имя которого знали ученые всего мира, были исписаны грязными ругательствами — брань адресовывалась тому, кто для многих являлся наиболее совершенным воплощением бразильской культуры. Он да еще гениальный физик Персио Менезес — оба были гордостью отечественной науки.
Эвандро Нунес дос Сантос, прочитав лекцию на юридическом факультете, был приглашен к социологу на обед, там он и узнал во всех подробностях о происшествиях в Пернамбуко. Эвандро вознегодовал на ругательства, получил напечатанную на мимеографе копию протеста, где встретил имя Сампайо Перейры, кандидата в Бразильскую Академию. Вернувшись в Рио, он немедленно размножил протест и в четверг, когда «бессмертные» пьют чай и заседают, роздал его коллегам.
Мария-Жоан накладывает грим перед тем, как начать одеваться для выхода на сцену.
— Я была настоящей ведьмой, дьяволицей во плоти…
— Была?… — Нежно-лукавая усмешка скользит по губам местре Портелы.
— Однажды, помню, я совершенно извела его, заставила ревновать… На что-то намекала, кого-то вспоминала… Сыпала именами и наконец добилась своего. Он влепил мне пощечину…
— Чтобы Антонио Бруно поднял руку на женщину, надо было постараться всерьез.
— Я, пожалуй, перестаралась… Он стукнул меня, когда я сказала, что он прирожденный рогоносец. Тогда я стала оскорблять его: козел, рогач и так далее… Бедняжке Антонио было стыдно за то, что он меня ударил, и потому он изо всех сил сдерживался… Но когда я закричала по-французски: «cocu, roi des cocus» [18], Бруно кинулся на меня и начал колотить. Мы повалились на пол, и под градом ударов я притянула Бруно к себе. Не помню точно тот миг, когда удары сменились ласками… Это была удивительная ночь. Восход солнца застал нас за клятвами в вечной любви… На утро я была вся в синяках — от побоев и поцелуев моего поэта…
Актриса встает. Распахнутый халат не скрывает ее прекрасную упругую грудь — Мария-Жоан бюстгальтеров не признает. Она начинает надевать на себя костюм Гедды Габлер. Премьера пьесы Ибсена, переведенной Родриго Фигейредо, состоялась две недели назад.
— Да, местре Афранио, для Бруно я отдалась бы самому дьяволу! Или Вонючке Баррето, что гораздо хуже.
Старый Стенио Баррето — богатейший коммерсант, — по прозвищу Вонючка, коллекционировал актрис, ценя их в буквальном смысле на вес золота. Несколько португалок и бразильянок сумели сколотить себе состояние, но Мария-Жоан отказывалась от всех предложений — то ли из духа противоречия, то ли дожидаясь момента, когда посулы дойдут до немыслимых степеней. В настоящее время Баррето предлагает ей за «уик-энд» в Петрополисе пятикомнатную квартиру на Копакабане.
Местре Афранио протягивает актрисе список академиков:
— Те, что помечены крестиком, — это, безусловно, наши. Буквой «н» обозначены такие же убежденные противники. А колеблющиеся еще никак не отмечены. Ну-ка взгляни, скольких из них большими обещаниями и маленькими потачками сможешь ты склонить на сторону генерала Морейры?
Полуголая Гедда Габлер — окинув ее тело взглядом знатока, Портела приходит к выводу, что пятикомнатная квартира на Копакабане — это вовсе недорого, — изучает список.
— Вот эти двое… Нет, трое. Жалко, что и Родриго за генерала. Я бы непрочь снова упасть в его объятия. Наш первый роман был так непродолжителен…
— Разумеется, Родриго — наш. Наш до такой степени, что посвящает все свое время полоумной дочке Морейры и не дает ей потрудиться на благо отца. Ты ведь знаешь этих дворян, Мария, — все они такие ужасные эгоисты… Так кто же эти трое?
В дверь уборной стучат — «через пять минут, сеньора Мария Жоан, ваш выход». Актриса уже одета, и трагическим жестом Гедды Габлер она указывает фамилии в списке.
— Этот, этот, этот… Пайва значится среди противников, но если я его попрошу… Вам не нужен его голос?
— Еще как нужен, но я, хоть и знаю, что против тебя устоять нет возможности, все-таки не верю в успех.
— Пари хочешь? — Она в задумчивости кусает ноготок. — Старичок меня обожает, он делается совершенно ручным и ни в чем не может отказать мне.
— Ты и вправду дьяволица!
— Это будет удивительно забавно! Умрешь со смеху!
Великая артистка смеется как девчонка — ну разве дашь ей сорок лет? — и величественной поступью Гедды Габлер выходит из уборной. Нет тонизирующего лучше, чем любовь, думает местре Афранио, глядя ей вслед, любовь сохраняет фигуру, а главное — сообщает жизни радость.
Выборы королевы карнавала происходили в театре «Сан-Жозе». Кроме поэта Антонио Бруно, в жюри входили: президент карнавального общества «Наместники черта» импресарио Сегрето, журналист, специализировавшийся на празднествах Момуса, — на карнавальных группах и клубах он подписывался инициалами Ж.Ф.Г. — и крупнейшая бразильская актриса того времени Италия Фауста, находившаяся в зените славы.
В зените славы был и тридцатичетырехлетний Антонио Бруно. Успех его упрочился после выхода в свет трех новых книг: сборников стихов «Сонеты» и «Баркарола Антонио» и прозаических очерков, ранее опубликованных в журналах, а ныне собранных в одном томе под названием «Довольно чистая правда». Большинство критиков с воодушевлением превозносили поэта — «выдающееся дарование… новая звезда на небосводе бразильской поэзии… автор непревзойденных сонетов… поэт-лирик, радикально изменивший само понятие лирической поэзии… человек, чей своеобразный и вольный талант заново открыл нам птиц и деревья, женщину и любовь… поэт, который обладает даром преображать повседневность в поэзию», и прочая и прочая. Не было недостатка и в отзывах совершенно противоположного свойства: «слащавые перепевы одной и той же темы», «пренебрежение к новым путям развития поэзии», «слезливый провинциализм» — так определяли его творчество недоброжелатели и завистники, оскорбленные до глубины души невиданным успехом Бруно. Книги его не только расхваливались, но и мгновенно раскупались. Их любили, их читали и — самое обидное! — их переиздавали. Его стихи звучали и со сцен театров на благотворительных концертах, и на литературных студенческих вечерах, и на скромных семейных праздниках.
Жалованья мелкого чиновника министерства юстиции на житье не хватало, и Бруно подрабатывал где и как только мог: читал лекции в клубах и кружках, писал статьи в газеты и журналы, сочинял скетчи для эстрады и даже тексты песен. Эккел Таварес, никому в ту пору не известный двадцатилетний композитор, положил на музыку его стихотворение — так появилась на свет знаменитая «Пичужка», которой была суждена столь долгая жизнь. Леополдо Фроэс сообщил, что собирается поставить пьесу Бруно — комедию из жизни обитателей нашей столицы, — как только тот ее напишет. Успех у читателей соперничал с успехом у женщин — «романтический профиль бедуина» мелькал на фотографиях, картинах, рисунках и шаржах: разглядывая портрет Бруно на страницах журнала «Фон-фон» (отсутствующий взгляд, подпертая ладонью щека, прическа а-ля Масканьи [19]), вздыхали девицы и верные супруги, школьницы и дамы бальзаковского возраста. Шел 1921 год. Первая мировая война осталась в прошлом. Бразилия готовилась торжественно отпраздновать столетие независимости.
Нет на свете титула желаннее, чем титул королевы карнавала. Кроме жестяной позолоченной короны, бархатной мантии и кольца с аквамарином (дар ювелирной фирмы «Оувидор»), королева могла рассчитывать на страшный ажиотаж в печати — интервью, репортажи, фотографии — и на лютую ненависть побежденных соперниц. А в соперницах недостатка не было, и борьбу за королевскую корону можно сравнить лишь с выборами в Бразильскую Академию. Победу оспаривали актрисы драматических театров, звезды и фигурантки ревю, никому не известные, но рьяные любительницы, желавшие использовать титул для того, чтобы вступить на ослепительное, хотя и плохо оплачиваемое поприще театрального искусства. Не беда, что в театре мало платят: слава и популярность с лихвой компенсируют бедность, а для возмещения скудного жалованья есть на свете Стенио Баррето и другие Вонючки — блудливые старики миллионеры…
Импресарио Сегрето не пожалел усилий — трое из четверых членов жюри решили отдать пальму первенства веселой и лукавой Маргарите Вилар, обладательнице безупречно стройных ног, рыжей гривы и чарующего голоса. Она исполняла главную роль в ревю «Мисс, Матчиш и Ватапа», выдержавшем больше сотни представлений. Однако на параде конкуренток Бруно внезапно увидел одну из тех неистовых и никому не известных любительниц, о которых мы упоминали выше, и сердце поэта дрогнуло. Такого с ним еще не было: такая мгновенная, сумасшедшая, жестокая страсть еще никогда не охватывала его. Где он мог видеть эту высокую, гибкую девушку с ослепительно белой кожей и золотыми кудрями? Только на картине, но на чьей именно и в каком музее? Какой неведомый мастер Возрождения много веков назад предугадал и воссоздал на полотне ее черты? Зов и призыв исходили от ее темных как ночь глаз, от чувственных губ, от дерзкого колебания бедер, и ничем не стесненных грудей. У Бруно пересохло во рту и похолодело под ложечкой. Перед ним во плоти предстала самая настоящая роковая женщина.
Отказ поэта голосовать за Маргариту Вилар мог бы серьезно осложнить ситуацию, но члены жюри все были люди светские и добрые друзья: порешили единогласно присудить титул королевы Маргарите, а для ее безвестной соперницы учредить специальное звание «Принцесса Карнавала».
Бруно не был с ней знаком, если он и видел ее раньше, то только на картине или во сне. Он не знал, как ее зовут, сколько ей лет, чем она занимается, — он ничего про нее не знал. Принцесса назвалась Лючией Бертини — соотечественницей и дальней родственницей великой Франчески Бертини: она родом из одной деревни со знаменитой кинозвездой; ей двадцать один год (претендентки моложе этого возраста ни к конкурсу, ни к участию в Коронации не допускались); у нее есть некоторый театральный опыт: живя в городе Кампосе, она играла в любительском театре «Феникс». На конкурс она явилась в сопровождении двоюродного брата, мрачного субъекта, сидевшего в последнем ряду.
Интерес, проявленный Бруно, и титул, который по поручению жюри он ей преподнес, привели ее в состояние, близкое к умопомешательству. Она немедленно узнала поднявшегося на сцену поэта по фотографиям и карикатурам — на одной из них поэт выводит затейливыми буквами название своей книги. Как это? Барка?… Какая барка?… А-а, «Баркарола Антонио»! Вот-вот! Какое забавное слово, что оно означает?
Когда все волнения были позади, а тяжкие труды жюри благополучно завершились, когда были оглашены и встречены аплодисментами имена победительниц, Бруно захотел проводить принцессу до дому, надеясь той же ночью утолить снедавшее его желание, но ее высочество, исполненная целомудренного достоинства, отказалась от его предложения. Ей надлежало вернуться домой вместе с кузеном.
— У моего отца — невозможный характер. Он разрешает мне выходить из дому только вместе с братом и даже не знает, что я принимала участие в конкурсе. Если же, не дай бог, он об этом проведает, то вполне может отколотить меня и посадить под замок.
Они условились встретиться на следующий день в кафе-мороженом на площади Кариока. Несколько бокалов шампанского (принцесса оказалась большой любительницей этого напитка), нежные слова, прошептанные на ушко, экспромт, родившийся у Бруно в предчувствии их знакомства, красота бедуина и слава поэта сделали свое дело: принцесса была покорена и сражена. Тут прояснились некоторые подробности ее биографии: она никогда не жила в Кампосе, ни разу в жизни не выходила на сцену, ее не звали Лючия Бертини и она не была итальянкой — имя, фамилия и происхождение были украдены у соседей. Принцессу звали Марил-Жоан — так захотел ее покойный отец-португалец. Ужасное имя, правда? Нет имени прелестней, я стану звать тебя Жоаночкой, хочешь ты этого или нет. Но принцесса уже потеряла собственную волю и хотела только того, чего хотел Бруно: ей и не снилось, что она познакомится с ним, что в темном зале кинотеатра «Ирис» он будет целовать ее бесконечными — как в кино! — поцелуями и гладить ее груди под блузкой. Так начался этот безумный роман — яростное желание и ревность, бесконечная ложь, скандалы на людях и даже драки. Их связь продолжалась почти два года, и за все это время Бруно так и не удалось отличить правду от вымысла, узнать, когда его возлюбленная притворяется, а когда искренна.
Кузен был никакой не кузен, а просто приказчик в лавке, которая по наследству от отца перешла во владение его брату. Мария-Жоан, ее мать и младший брат жили бедно: дядя делил доходы, сообразуясь с собственными правилами арифметики. Возраст принцессы постепенно уменьшался, пока наконец она не призналась, что ей только-только исполнилось семнадцать. Лже кузен был вторым мужчиной в ее жизни — а первым стал кузен истинный, пятнадцатилетний мальчишка. Когда это случилось, он хотел даже жениться на ней, можешь себе представить? Мария-Жоан повествовала обо всем этом без тени смущения и во всех подробностях и к тому же не замолкала ни на минутку. Когда истощался запас действительных происшествий, она прибегала к помощи воображения.
Первый скандал разразился на балу в честь новой королевы карнавала, в клубе «Наместники черта». После того как Мария-Жоан была провозглашена принцессой и осыпана дарами (корона меньше, чем у королевы, мантия из атласа, а не из тяжелого благородного бархата, вместо перстня с аквамарином — маленькое колечко с бирюзой — все из той же ювелирной лавки «Оувидор»), она об руку с Антонио Бруно пересекла зал, и в ее честь раздались рукоплескания не менее бурные, чем в честь королевы. Бруно чувствовал, как трепещет грудь его спутницы — Мария-Жоан была рождена для аплодисментов, для того, чтобы выставлять себя напоказ.
— Я тоже приготовил тебе подарок, о моя царица Савская, но вручу его тебе не сейчас и не здесь.
К толстой цепочке был прикреплен медальон в форме сердца — старинная португальская безделушка из чистого золота, которую Бруно откопал в лавке почтенного — «мы никогда не обманываем клиента» — и бессовестного антиквара: для покупки пришлось занять денег у Афранио Портелы.
Поэт открыл коробочку и показал принцессе подарок. Несмотря на то что Мария-Жоан еще плохо разбиралась в драгоценностях, она обладала врожденным вкусом и поняла, что перед ней подлинное произведение искусства, которое стоит, наверное, кучу денег.
— Это мне? Не может быть!
Она хотела немедленно примерить медальон, но Бруно не дал.
— Не сейчас. Дома. Когда будешь раздета. Я сам хочу надеть тебе на грудь мой свадебный подарок.
— Но ведь дома никто его не увидит…
— А меня ты не считаешь? В первый раз ты наденешь его для меня одного. Потом надевай куда хочешь.
В сладком предвкушении она улыбнулась, прикусила губу, закрыла глаза, и они пошли танцевать один танец за другим.
— Я хочу носить там твой портрет.
Антонио Бруно, в парижских кабаре овладевший всеми тонкостями этого искусства, нашел в своей партнерше способную ученицу: она легко выполняла самые невероятные па. Принцесса с яростным презрением перехватывала взгляды, которые бросали на ее кавалера присутствующие дамы — самые бесстыдные осмеливались даже улыбаться ему.
Наконец музыканты пошли передохнуть и выпить холодного пива, а принцесса отправилась в дамскую комнату. Когда она вернулась, танцы опять были в разгаре, а Бруно, обняв блистательную королеву Маргариту, вертелся с нею в фокстроте. Тут уж ярость возобладала над презрением, почтительная принцесса вмиг стала ведьмой и ринулась на королеву. Прежде чем ее величество успела сообразить что происходит, с нее слетела корона, а бархатная мантия оказалась на полу. Мария-Жоан бросилась на звезду бразильского легкого жанра и вцепилась ей в прическу — Маргарита Вилар всегда гордилась своими рыжими локонами, под светом софитов отливавшими медью. На этом балу они были особенно хороши.
— Не смей к нему лезть, старая кляча! Он мой, и больше ничей!
Бал прекратился. Для того чтобы оторвать принцессу от королевы и выволочь ее из зала, Бруно пришлось применить силу. Мария-Жоан сопротивлялась как могла и до крови прокусила ему руку. При этом она кричала:
— Отпусти меня! Я знать тебя не желаю! Отправляйся к своей потаскухе, дари ей свои медальоны, а я иду домой!
Тем не менее пошла она к Бруно и оказалась в его постели, хранившей память о многих безрассудствах, о страсти и упоении. Тяжелая цепочка обвилась вокруг шеи принцессы, филигранное сердечко разделило ее груди… Прозрачная опаловая кожа, живот, словно ворох пшеницы. Мария-Жоан сама была точно отлита из золота.
До самого рассвета не выпускали друг друга из объятий изголодавшиеся любовники. Когда же наступило утро, Мария-Жоан сказала:
— Прости меня, милый: такой уж я уродилась на свет… Что мое, то мое, и делиться я не собираюсь ни с кем. Теперь можешь меня прогнать, — при этих словах она улыбнулась и сладко потянулась, — да только я все равно никуда не уйду.
Бруно умел опьяняться страстью и умел внушать страсть, но более опустошающего и бурного романа не было в его жизни. Их связь продолжалась почти два года, и порой Антонио казалось, что он сходит с ума, Мария-Жоан была единственной женщиной, которую он бил — причем с неподдельной злобой. Ревность главенствовала в этом романе, ревность отравляла безмятежность любви. Ревность, которую ослепленная Мария-Жоан могла выказать где угодно и когда угодно. Ревность, которую она пыталась вызвать у Бруно, чтобы убедиться в его любви. Ссоры повторялись так часто, что почти приелись, сцены ревности неизменно заканчивались неистовой любовной схваткой.
Мария-Жоан не могла видеть, как Бруно разговаривает с другой женщиной или улыбается ей: она немедленно устраивала ему сцену — и какую! В то же время она словно невзначай упоминала имена каких-то мужчин, намекала на чьи-то предложения, прятала чистые клочки бумаги — пусть Бруно думает, что это компрометирующие письма, любовная записочка, назначающая свидание. И сколько еще раз было суждено повториться сцене на балу!
Постепенно ревность вытеснила страсть в душе Бруно. Две женщины непостижимо уживались в теле его подруги: одну, нежную и кроткую, как голубица, звали Мария-Жоан, другой — не укротимой, бешеной дьяволице — он дал имя Мери-Джон. Обе в постели не знали себе равных.
«Мери-Джон» — так называлась пьеса в стихах, которую Бруно наконец написал и отдал режиссеру Леополдо Фроэсу с условием, что заглавную роль будет играть Мария-Жоан. До этого она под именем Лючии Бертини принимала участие в нескольких ревю, пела и танцевала. Благородная Маргарита Вилар зла на нее не держала: она потеснилась, и вскоре они стали подругами. Однако, хотя Мария-Жоан была в избытке наделена и красотой, и изяществом, и шармом, чего-то для этого рода искусства ей не хватало. Однажды, когда она уже готова была отчаяться, Бруно осенило:
— Ты же прирожденная комедиантка! Я сочиню для тебя пьесу и назову ее «Мери-Джон».
Но Бруно родился не драматургом, а поэтом. Его пьесу спасали только стихи и редкий талант исполнительницы главной роли — роли очаровательной бразильской девушки, слегка спятившей на американском кино, слепо подражавшей манерам и позам голливудских кинозвезд. Никогда больше не писал Антонио Бруно для драматического театра, никогда больше Лючия Бертини не выходила в ревю на площади Тирадентеса. На небосводе бразильского театра зажглась новая звезда, родилась великая актриса, вторая Италия Фауста.
Бруно и Мария-Жоан остались друзьями. Дважды возобновлялись их прежние отношения, но оба раза ненадолго.
Первый этап этой унизительной, тяжкой, мучительной избирательной кампании близился к концу: прошли два месяца, в течение которых можно было подать заявление о намерении баллотироваться в Бразильскую Академию. Битва при Малом Трианоне разгоралась все жарче, однако никто не мог предугадать, чем она кончится.
Полковник Перейра, привыкший только отдавать приказы и проверять исполнение, пришел в ярость, обнаружив, что его намерение стать «бессмертным» встречает открытое или тайное противодействие. Вместо обещанного Лизандро Лейте триумфального шествия выборы все больше напоминали скачку с препятствиями. Изматывающую скачку.
Всходя на голгофу неизбежных предвыборных визитов, полковник, обязанный держаться почтительно и льстиво, десять раз подряд должен был выслушать одну и ту же оскорбительную песню:
— Я очень сожалею, полковник, но я уже обещал голосовать за другого кандидата. Кстати, какое совпадение: он ваш собрат по оружию, еще один выдающийся представитель нашей армии — генерал Валдомиро Морейра.
Менялись слова, неизменным оставался смысл: негодяй Морейра успел опередить полковника. Выяснилось, впрочем, что два академика солгали: генерал у них еще не был. Это ли не доказательство того, что существует оппозиция полковнику Перейре и силам, которые он представляет? Пощечина была нанесена десять раз — заслуживает внимания и сама цифра, и то, что за нею кроется: враги отчизны протянули свои щупальца и к Бразильской Академии.
Это почтенное учреждение объединяет в своих стенах людей, известных не только в области литературы, но и во всех прочих сферах бразильской жизни: от юриспруденции до политики, от церкви до армии, от дипломатии до медицины, от естествознания до журналистики, а потому полковник Перейра, будучи немного консерватором, не мог себе представить, что Академия испытает такое могучее воздействие со стороны разобщенных и находящихся в упадке сил, противостоящих победоносным, славным и животворным идеям, которые воплотили в себе фюрер и дуче. Оказывается, и Бразильская Академия заражена гнилым духом либерализма, и в эту святыню просочились — а просочившись, угнездились — коммунисты. Полковника обвиняют в создании пятой колонны. Хорошо же: как только его изберут, он немедленно примет необходимые меры — в жилы больной Академии будет перелита чистая и здоровая кровь. Отныне «бессмертных» будут отбирать с особой тщательностью.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что пятнадцать академиков пообещали отдать свои голоса за полковника, а двое или трое из этих пятнадцати принялись активно помогать Лизандро Лейте. Два академика, находившиеся вне Рио (один безвыездно жил в Минас-Жерайс, другой состоял послом в Мексике), прислали ему письма, к которым на выборах он должен будет присовокупить запечатанные конверты с их голосами. Четыре счетчика вскроют эти конверты в момент подсчета голосов. С величайшим наслаждением полковник лично напечатал на листках свое имя и воинское звание. Не зря, не зря сносил он обиды.
Итак, двадцать пять голосов определились: пятнадцать «за», десять «против». Остается четырнадцать сомневающихся. Нет, не четырнадцать, а тринадцать: среди них был Афранио Портела — враг номер один, — тот, кто выдвинул кандидатуру генерала. Прослушивание его телефонных разговоров выявило, что Портела ведет активнейшую пропаганду среди «бессмертных», призывая «не допустить гестаповца в Малый Трианон» — так прямо, гад, и говорит. Вместе с Лизандро полковник до одури вчитывался в эти тринадцать фамилий, пытался угадать, кому академики отдадут свои голоса. По просвещенному мнению Лейте, все они без исключения проголосуют «за тебя, милый Агналдо». Но милый Агналдо перестал слепо доверять просвещенному мнению и прогнозам «любезного Лизандро»: он был так обескуражен, что поместил в список «сомнительных» даже старика Франселино Алмейду, несмотря на посланные тому фрукты и шампанское (французское).
Полковнику оставалось нанести три визита. Тридцать шесть академиков он уже посетил, и нельзя сказать, что это всегда было ему легко и приятно. Для того чтобы завоевать голос Марио Буэно, создателя «Книги псалмов», пришлось ехать в Сан-Пауло, а за поддержкой бывшего директора Бразильского банка, отставного профессора, автора тоненьких сборничков рассказов, полупарализованного старика, отправляться в Бело-Оризонте. Полковник привез его письмо в кармане кителя. Визит к поэту был очень краток: Марио Буэно, неизменно и утонченно вежливый со всеми кандидатами, заверил полковника, что ни в коем случае не воздержится от голосования, но сообщит о своем выборе в Академию в установленном порядке. Узнать, кому же он отдаст свой голос, не удалось. На всякий случай полковник, как ни разубеждал его Лизандро, причислил поэта к «сомнительным». С послом Бразилии в Мехико, Ренато Мюллером. Виейрой, состоялся продолжительный и душевный разговор по телефону («борьба с коммунизмом» оплачивала все эти маленькие траты: переписку, разъезды, гостиницы и по-королевски щедрый свадебный подарок дочери одного из «сомнительных»). Полковник получил от посла любезнейший ответ и письмо в Академию — то и другое было прислано с дипломатической почтой. Ренато Мюллер Виейра, поэт и романист — полковник не был с ним знаком лично и не удосужился прочесть ни одного из его заумных творений, — идол высоколобых литературоведов, провозгласил себя безусловным сторонником и горячим поклонником Сампайо Перейры: «Непреходящая ценность Ваших книг и Ваша деятельность на благо отчизны вдохновят молодежь Бразилии, которой суждено воплотить в жизнь мечту Шопенгауэра о новом мире». Эта горячая поддержка отчасти смягчила неприятное чувство, вызванное явным от вращением, с каким принимали полковника иные подлецы академики, симпатизирующие Москве.
Два визита были особенно неприятны и лишены даже тени любезности. Грубый старик, Эвандро Нунес дос Сантос, не пожелав впустить полковника в дом, назначил ему встречу в конторе книгоиздательства Жозе Олимпио. Хмурясь, он молча выслушал кандидата в Академию, сообщил ему, что намерен поддерживать генерала Морейру, и протянул на прощанье кончики пальцев. А у драматурга Фигейредо Жуниора хватило наглости осведомиться о причинах, побуждающих полковника баллотироваться в члены Бразильской Академии. Зная его политические убеждения и функции возглавляемой им организации, он, Фигейредо, решительно не понимает, что могло понадобиться полковнику в Бразильской Академии. От этого единственно прямого намека на то, что будущий «бессмертный» — фашист и шеф службы безопасности, от этого притворного недоумения Фигейредо у полковника осталось ощущение, словно он проглотил омерзительную жабу.
Ему нужно было посетить еще троих: президента Академии Кармо, умирающего гения Персио Менезеса и романиста Афранио Портелу.
Полковник Перейра ни за что на свете не пошел бы с визитом к мерзкому либералу, который откопал где-то генерала-соперника, если бы не настояния Лейте: «Нельзя, академики чрезвычайно щепетильны, они сочтут твой отказ посетить Портелу недопустимым нарушением устава, которое задевает их всех. Милый Агналдо, твое избрание предрешено, но не стоит отпугивать возможных сторонников: у нас каждый голос на счету! А кроме того, Портела, великосветский бездельник, социальный трутень, будет, не в пример Эвандро и Фигейредо, вежлив и даже любезен…»
В церкви Канделарии во время мессы седьмого дня полковник встретился с Эрмано де Кармо, который так и не назначил день визита. Президент был необыкновенно предупредителен, но Перейре по-прежнему казалось, что он чего-то не договаривает. «Должность такая, — объяснял полковнику Лизандро Лейте, — президент обязан свято блюсти устав Академии, в соответствии с которым ему до выборов нельзя поддерживать того или иного кандидата. Не смотри, что он так сдержан и молчалив, — президент в очень любопытной форме всегда дает понять, кому будет отдан его голос. Всех претендентов он приглашает на утро и угощает чашечкой кофе, а того, за кого проголосует, зовет на ужин».
Персио Менезес, ученый с мировым именем, ученик Мари и Пьера Кюри, сотрудник Эйнштейна по Принстону, профессор астрономии и теоретической механики, член Института Радия, почетный доктор Сорбонны, в свободное время пишущий сюрреалистические стихи, тоже еще не назначил даты визита. «Это зависит от того, как он себя чувствует», — не растерялся Лизандро. Менезес, неизлечимо больной раком, живет только на болеутоляющих; дозы морфия все увеличиваются. Он уже несколько месяцев не появлялся в Академии и принимает только самых близких друзей. Почему же тогда он принял генерала? «Потому, — растолковывал полковнику Лизандро, — что Морейра выше чином и первым попросил принять его, а знаменитый ученый очень щепетилен в вопросах этикета. Он примет тебя, милый Агналдо, как только ему полегчает, это его собственные слова: вчера я наконец дозвонился к нему, прося назначить день и час. Еще он прибавил одну фразу, которая ясно указывает, что Персио уже сделал выбор: «Я во что бы то ни стало приму полковника».
Полковник Перейра не сомневался в победе, но чувствовал себя так, словно его вывернули наизнанку. Подвохи, ловушки, обманы, двусмысленности, разочарования, неудачи безмерно утомили его. Если бы он не жаждал так страстно — а теперь, когда выборы превратились в настоящее сражение, эта страсть стала еще сильней — звания академика, шитого золотом мундира, бессмертия, то сдался бы. Плюнул на это дело. Полковник потерял душевное равновесие, полковник смертельно устал, нервы полковника натянуты как струны.
…Арестованным и задержанным солоно приходилось в эти дни. Полковник Перейра отыгрывался на них за гнусное поведение тех академиков, что предпочли ему это ничтожество, за их иронию, насмешки, ледяной тон и едва скрываемое отвращение. Он вымещал на арестованных и задержанных свою ненависть к тем, кто лицемерно поздравлял его с очевидной победой, а сам затаивался и выжидал, заставляя полковника мучиться неизвестностью, теряться в догадках, шалеть от нескончаемого пустопорожнего красноречия… Полковник стучит кулаком по столу, кричит, бранится, угрожает, отдает беспощадные приказы своим подручным — небо с овчинку кажется в эти дни арестованным и задержанным.
— Чем ты так озабочен, Лизандро? Что с тобой? — В мягком, ласкающем слух голосе доны Мариусии слышится нежное недоумение.
Познакомившись с супругой академика Лейте, многие удивленно задают себе вопрос: как? неужели эта стройная, все еще привлекательная женщина, всегда веселая и приветливая, красиво причесанная и в меру подкрашенная, жена толстого, потного, небрежно одетого, суетливого и преувеличенно любезного пронырливого и расчетливого Лизандро? Да, жена. Жена и мать его пятерых детей; четверо сыновей — два адвоката, инженер и врач — давно обзавелись семьями, а пятая, студентка юридического факультета Пру (уменьшительное от ненавистного ей имени Прудеисия), красотой пошедшая в мать, а живым умом и энергией — в отца, пока еще живет в отчем доме. У доны Мариусии семеро внуков, но, глядя на эту величаво-кроткую красавицу, никогда не скажешь, что ей скоро пятьдесят.
С мужем она ладит. Она всегда согласна с ним, даже если порой в разговорах с Пру и осуждает его взгляды или поступки. Мариусия и Лизандро рука об руку прошли долгий путь, и, ох, как нелегок был он вначале. Лиэандро не щадил себя, чтобы его дети и жена не были лишены по крайней мере самого необходимого. Образцовый супруг и любящий отец работал как вол, отважно и дерзко брался за любое дело, был неразборчив в средствах и не страдал излишней щепетильностью — лишь бы дом его был полной чашей, лишь бы дети встали на ноги. Что ж, он добился своего — сыновья, слава богу (хотя бог тут ни при чем — славить следовало бы усердие и упорство Лизандро), устроились в жизни неплохо. Пру пока еще только на четвертом курсе и зависит от родителей, хотя зависимость эта проявляется лишь в том, что ее кормят, обувают и одевают — ни малейшего вмешательства в свои дела своенравная и самостоятельная девушка не терпит. Ей бы очень хотелось жить отдельно, быть хозяйкой самой себе, да пока не выходит. Она уже работает в адвокатской конторе — денег не получает, зато набирается опыта и выполняет свой гражданский долг: владелец конторы специализируется на защите политических преступников перед Особым трибуналом.
…Лизандро уселся рядом с женой:
— Да все эти проклятые выборы… Я думал, протащить Агналдо в Академию будет нетрудно. И ошибся.
Он испытывал к жене неубывающее чувство благодарности, начавшееся еще в далекую пору ухаживанья. Лизандро и в юности был одышлив и тучен, длинноволос и плохо выбрит, не любил спорт и не умел танцевать; девушки обращали на него мало внимания… До сих пор он не понимает, почему Мариусия на выпускном вечере согласилась стать его женой. Он долго не мог поверить в искренность ее чувств, хотя о браке по расчету и речи быть не могло: Лизандро был еще бедней, чем она — школьная учительница, — и, пока не получил стипендии, подрабатывал в магазине готового платья — умудрялся выколотить деньги за отпущенные в кредит товары из самых безнадежных должников. Всю жизнь он чувствовал себя обязанным жене.
— Многие возражают против его кандидатуры?
Дона Мариусия обычно не интересовалась борьбой вокруг вакансий в Академию, — борьбой, которой ее муж отдавал столько времени и сил. Как подобает супруге академика Лейте, она принимала у себя кандидатов, наносивших положенные визиты, появлялась в Малом Трианоне на торжественных заседаниях и традиционных рождественских чаепитиях, где и виделась с женами «бессмертных», но круг ее приятельниц состоял главным образом из жен сослуживцев Лизандро и родственниц.
— Да есть кое-кто… Больше, чем я предполагал. И такие, что ухо с ними держи востро. Помнишь этого денди Афранио Портелу?
— Помню. Я читала его романы — «Аделия» мне понравилась… Очень милый человек.
— Милый? Макиавелли перед ним — щенок. Знаешь, до чего он додумался?
— Нет, не знаю. Расскажи, — Она ласково взяла его влажную от пота руку.
— Мало того, что они выкопали откуда-то генерала, который стал соперником Агналдо, так еще подрядили Марию-Жоан отбивать у нас голоса академиков.
— Правда? Ну и как?
— А так, что наш милый министр Пайва, в котором я не сомневался ни минуты, теперь пошел на попятный. Это что-то не слыханное! Это вопиющее неуважение к Академии!
Дона Мариусия засмеялась:
— Я уверена, что ты тоже не сидишь сложа руки. Неужели твой кандидат может потерпеть поражение?
— Нет. Он победит.
— Чем же в таком случае ты встревожен?
— Я хотел, чтобы это была чистая победа, единогласное избрание. Так и случилось бы, не появись в последний момент этот чертов Афранио со своим генералом. Они нам испортят всю обедню.
— Каждый раз одно и то же. Настоящая война…
— Думаю, Мариусия, что нет у нас в стране ничего более вожделенного, чем мундир академика. Академия — это вершина, Олимп, с ней ничто не сравнится. Нас, бессмертных, избранников богов, всего сорок.
— И один из них — ты, Лизандро. Я очень гордилась твоим избранием. А скажи, пожалуйста, это было трудно? Я не помню.
— Момент был очень подходящий: компромисс между враждующими группировками. И то пришлось побегать. Пайва тогда оказал мне большую услугу…
Лейте помолчал, воскрешая в памяти сражение десятилетней давности: из трех претендентов у него были наименьшие шансы на успех, никто не верил, что он пройдет в академики… Ох, сколько крови испортила ему Бразильская Академия, сколько было пролито пота, чтобы попасть туда!.. Но пальмовые ветви золотого шитья залечат любые раны, компенсируют любые тяготы… Лизандро нежно взглянул на жену:
— Ты жена члена Бразильской Академии!
— Мне многие откровенно завидуют. «Ваш муж академик? Как это замечательно…» Мне есть чем похвастаться.
— Ты бы посмотрела, как Агналдо — полковник Перейра, имя которого наводит на всех ужас, один из первых людей в государстве, — ящиками шлет французское шампанское старику Франселино, давным-давно уволенному в отставку послу…
— А почему ты помогаешь этому полковнику, Лизандро? Я читала про него такие ужасные вещи — просто мороз по коже… Пру дала мне прочесть: она приносит эти бумаги из своей конторы.
— Пру якшается с коммунистами, я уже говорил тебе! Когда-нибудь это обнаружится. Страшно подумать: моя дочь — в тюрьме! Вот расплата за все грехи. — Протест интеллигентов из Пернамбуко, экземпляр которого он обнаружил в ящике своего стола в Академии, появился и дома — на конторке, заваленной папками с делами. Его положила туда Пру, чтобы пристыдить отца. Она же принесла домой поэму Антонио Бруно, написав на полях: «Нацист не имеет права наследовать певцу свободы». Дерзкая девчонка осуждает отца… А кто будет хлопотать за нее, если в один прекрасный день… А если полковник не поверит в его непричастность — что тогда?
— Не вмешивайся в дела Пру — я ведь в твои не вмешиваюсь. Объясни мне лучше, почему ты так огорчаешься из-за этого полковника, почему ты ему покровительствуешь, раз он тебе даже не приятель?
— Потому что у него власть, Мариусия. Над ним только два человека — военный министр и Сам. Агналдо отбирает и назначает людей. Я многим, очень многим тебе обязан, дорогая моя Мариусия. Ты жена академика. Теперь я хочу, чтобы ты стала женой председателя Верховного федерального суда.
Дона Мариусия, высокая, изящная, еще очень красивая женщина, склонила голову на плечо мужа.
— Теперь я все поняла: ты стараешься для меня, — и подставила ему губы для поцелуя.
— У меня отличные новости, дорогой Лизандро.
— Я весь внимание, милый Агналдо.
— Мне только что позвонили от президента. Визит назначен на завтра.
— Вот как? Это превосходно!
— Он пригласил нас с женой на ужин. Просил, чтобы я не очень распространялся об этом.
— А что я говорил! Приглашение к президенту на ужин — это гарантия того, что он будет голосовать за тебя.
— Судя по всему, так оно и есть. Я поспешил сообщить тебе.
— Тронут. Ты помнишь, какой завтра день?
— Завтра? Погоди… Четверг.
— Не в том дело, что четверг! Завтра истекает срок подачи заявлений. С пятницы уже никто не будет иметь права баллотироваться в Бразильскую Академию.
— А генерала Морейру-Мажино президент уже принял?
— Нет, генерал Валдомиро Морейра еще не был у него — мне это точно известно. — Лизандро даже в разговоре со своим сподвижником не осмеливается опустить высокий чин соперника, а уж повторить вслед за полковником презрительное прозвище — боже сохрани. — Я в полном курсе всех его шагов. Генералу придется удовольствоваться чашечкой утреннего кофе.
— Я хотел бы завтра увидеться с тобой, рассказать про ужин у президента…
— Конечно-конечно! Назначь время. Я весь к нашим услугам, господин полковник. Я ведь твой ординарец, дорогой Агналдо.
— Ты верховный главнокомандующий, милый Лизандро.
«Быть мне председателем Федерального суда».
В четверг, спустя ровно два месяца со дня заседания, посвященного памяти Антонио Бруно, президент сообщил присутствующим академикам (и уведомил по почте отсутствующих), что срок подачи заявлений на место, освободившееся в связи с кончиной «нашего коллеги и друга Антонио Вруно», истек. Баллотироваться в Академию с соблюдением всех формальностей и правил желают два писателя: полковник Агналдо Сампайо Перейра и генерал Валдомиро Морейра; у обоих имеется необходимое количество напечатанных книг. Выборы состоятся через два месяца, в последний четверг января 1941 года, — по стечению обстоятельств, это будет последнее заседание Академии перед каникулами.
Вечером того же дня президент Академии с супругой принимали в своем новом доме полковника Агналдо Сампайо Перейру и его жену дону Эрминию. Она выглядела старше своего мужа; была молчалива, односложно отвечала на любезные вопросы президентши, пытавшейся «разговорить» гостью. Однако в конце ужина она все же разверзла уста и отдала должное искусству повара. «Очень вкусно», — сообщила она.
Вначале ужин проходил мирно и даже оживленно. Эрмано де Кармо рассказывал историю своей журналистской карьеры. Он начинал когда-то с самого низа: был курьером, носил корректуры из типографии в редакцию «Коммерческого вестника» — той самой газеты, редактором и владельцем которой он являлся ныне. До того как стать президентом Академии, Кармо возглавлял Бразильскую Ассоциацию журналистов.
Как ни старался президент избежать острых тем, разговор вскоре перешел на войну. Когда хозяйка восхитилась мужеством англичан, стойко переносящих варварские бомбежки нацистов, и упомянула Черчилля, полковник не выдержал. Между рыбой под маринадом и ростбифом с овощами он успел сравнять Лондон с землей, занять Британские острова и посадить Черчилля в тюрьму.
За десертом беседа вновь вернулась в мирное русло: сдавленным голосом дона Эрминия похвалила рыбу, мясо и сладкое, к которому она питает особую склонность, хотя злоупотреблять им не может: и без того «видите, какая я толстая. Впрочем, моему Сампайо нравятся полные женщины». Полковник подтвердил: «Кости хороши только для собак».
Когда гости откланялись, президентша спросила мужа:
— Что же, его изберут?
— Изберут, к сожалению. Впрочем, к тому времени я уже сложу свои полномочия. Ну-ка, отвечай, ты ведь специально завела речь о Черчилле? Ах ты, провокаторша! — полушутя упрекнул он свою седую надменную жену.
— А зачем же ты пригласил его ужинать, если не будешь голосовать за него?
— С чего ты взяла, что не буду?
Даже супруга президента узнавала о том, что выбор сделан, лишь в ту минуту, когда президент называл ей имя очередного гостя, приглашенного на ужин.
— С чего я взяла? Очень просто: порядочный человек не будет голосовать за этого гитлеровского ублюдка. Видел, какая у него жена? Женщина, по мнению твоего полковника, — существо низшего порядка. Ее дело толстеть и ублажать своего повелителя.
— Проголосую я за Перейру или нет, он все равно будет избран, с перевесом в восемь-десять голосов. — Президент обнял жену за талию. — Да, кстати: во вторник к нам на ужин придет генерал Валдомиро Морейра с супругой.
— Как? Это что-то новое…
— Из кожи вон лезть не стоит: французские вина дороги, и достать их нелегко. Можно подать то же чилийское шабли, что и сегодня.
Улыбка осветила лицо президентши.
— Все понятно! Если ты приглашаешь к ужину и того, и другого кандидата, значит, голосовать ты не будешь ни за того, ни за другого.
— Какая ты у меня догадливая!
Взявшись за руки, они спустились в маленький сад, где, пропитывая ночной воздух одуряющим ароматом, цвел жасмин.
В 1940 году члены Бразильской Академии читали цикл лекций на тему: «Поэзия в борьбе за установление республики и отмену рабства». Публика состояла в основном из студенческой молодежи, а также из почитателей и друзей лекторов. Однако самым именитым удавалось заполнить зал до отказа и изменить состав аудитории за счет университетских профессоров, издателей, писателей, книготорговцев и светских дам.
С тех пор как генерал Валдомиро Морейра стал кандидатом в Бразильскую Академию, он аккуратно посещал все лекции, не пропускал ни одной. В сопровождении не знающего усталости Клодинора Сабенсы он неизменно усаживался в первом ряду, держа на виду блокнот и авторучку. Сабенса сумел преодолеть горькое недоумение, вызванное тем телефонным разговором, когда генерал послал подальше Академию словесности Рио-де-Жанейро.
Он принял самое деятельное участие в предвыборной кампании автора «Языковых пролегоменов», сделавшись его бесплатным и очень исполнительным секретарем, а взамен получил возможность по-прежнему посещать гостеприимный дом супругов Морейра и продолжать корректное ухаживание за их дочерью. Раз уж речь зашла о прелестной Сесилии, упомянем, что она почтила своим присутствием лекцию о Луисе Гама и так бурно рукоплескала лектору — Родриго Инасио Фильо, — что ревнивые подозрения вкрались в душу Сабенсы. Впрочем, Сесилия вовсе не дала ему отставку, а просто перевела в запас первой очереди. Поклонниками Сесилия не бросалась и сейчас — даже после того, как в изысканной гарсоньерке Родриго приобщилась к бессмертию. Ей ли не знать, как непродолжительны милости судьбы?! Сесилия умела пробудить к себе интерес и влечение, но вскоре ее банальности и капризы гасили первоначальный пыл возлюбленного, он разочаровывался и удирал, любовь — утеха быстротечной жизни — чахла и гасла, а Сесилия, не в силах перенести одиночество, призывала из запаса своих резервистов. Впрочем, последний по счету — хирург-стоматолог — был уже потерян безвозвратно: он застукал ее, когда она целовалась с Родриго в машине. Хирург оказался мещанином и ханжой. Заканчивая свой прощальный телефонный разговор и желая оскорбить Сесилию («не оскорбить, а всего лишь назвать вещи своими именами» — утверждал стоматолог), он обозвал ее нехорошим словом.
Глядя, как генерал исписывает страничку за страничкой в своем блокноте, как он рукоплещет какому-нибудь изысканному перлу красноречия, как срывается с места, чтобы первым поздравить лектора, поблагодарить за доставленное удовольствие, похвалить его эрудицию и стиль, старый Франселино Алмейда, окруженный коллегами, среди которых были Энрике Андраде и Афранио Портела, вспоминает забавный случай, происшедший с ним самим и с Лизандро Лейте, который был в ту пору кандидатом в Бразильскую Академию с сомнительными шансами на успех.
Дипломат читал по пятницам в Пен-клубе лекции о классическом японском искусстве. Тема никого не интересовала, и немногочисленная аудитория редела от лекции к лекции. Вот тогда-то Лизандро ухитрился набить зал Пен-клуба до отказа. Он собрал у себя на кафедре коммерческого права самых нерадивых студентов, которым грозили серьезные неприятности, и, посулив им высокие баллы на следующих экзаменах, привел не менее дюжины слушателей в зал, где Алмейда излагал сведения о кодзики, манъесю, о моногзтари, никке [20] и тому подобных прелестях. На предпоследней лекции, не считая Лизандро с его запуганными студентами, присутствовали только президент Лен-клуба и курьер — оба по долгу службы. Слушатели уместились в двух первых рядах маленького зала. Накануне последней лекции состоялись выборы в Академию, и Лизандро, ко всеобщему удивлению, вышел победителем. Среди тех. кто голосовал за него, был Франселино, который, не зная, кому из трех одинаково невлиятельных кандидатов отдать предпочтение, склонился к прилежному и любезному слушателю… Надо ли говорить, что на последней лекции аудитория состояла из президента, вышеупомянутого курьера и четверых слушателей Пен-клуба — швейцаров и сторожей. Едва сделавшись академиком, Лизандро счел себя свободным от всех обязательств и освободил от них своих студентов.
— Сейчас-то что… Я желал бы увидеть тут генерала после избрания. Боюсь, что, если он пройдет в Академию, мы лишимся слушателя. А генерал, в сущности, неплохой человек, но вожжи-то в руках у Перейры… Как тут быть — ума не приложу…
Публика стала расходиться. Франселино Алмейда попрощался с академиками:
— Благодарю вас, Энрике, но сегодня я не воспользуюсь вашей любезностью и пойду пешком. У меня назначено свидание.
— С дамой? — ехидно спросил Андраде.
Старик пропустил вопрос мимо ушей.
— Этот генерал внушает мне симпатию.
А причина этой неожиданной симпатии — швея по профессии, секретарша по легенде, разработанной академиком Портелой, — в этот самый момент направлялась в «Синеландию», где у нее было назначено свидание с бывшим послом Бразилии в Японии и Швеции, увлекательным рассказчиком, который мог поведать интереснейшие истории о жизни на Востоке и в Скандинавии. Руки у посла, правда, тряслись, но все еще были проворны и ловки.
— Мои маркитантки разлагают вражескую армию, — заметил Афранио Портела, садясь в машину.
В этот вечер академики с женами — доной Розариньей и доной Жулией Андраде — собирались поужинать в казино, где выступал знаменитый оркестр Карлоса Машадо «Бразильская серенада» и пел юный гений Гранде Отело — настоящий гений, клянусь честью!
Полковник Перейра снова сидит в своем кабинете, где бессонными ночами принимались ответственные решения — только не за письменным столом (враг, гнездившийся в траншее по ту сторону линии фронта, разбит), а в углу комнаты, на глубоком кожаном диване. Рядом с ним его покровитель, академик Лейте. На стене висят карты Европы и Африки: булавки с черными головками надвигаются через Ла-Манш на Британские острова, штурмуют пустыню Сахару. Дыхание войны чувствуется на этом передовом КП.
— Подожди, милый Агналдо! Не рассказывай об ужине у президента. У меня для тебя еще одна хорошая новость: мне звонила секретарша Персио Менезеса и просила передать, что в понедельник он ждет тебя к шести вечера.
— Где?
— У себя. Раньше он принимал в Институте Физики, но сейчас уже не выходит. Он живет на улице Косме-Вельо.
— Да, я знаю. Адрес есть в нашем списке.
— Он хочет лично вручить тебе свой голос — важнейший, самый желанный из всех голосов. Я слышал однажды, как провалившийся на выборах претендент говорил, что поражение ничего не значит, если академик Менезес голосовал «за». Ты, дорогой Агналдо, будешь последним, кого удостоит этой чести один из величайших умов современности, гениальный ученый Персио Менезес. Будущие историки вспомнят об этом. — Он помедлил мгновение, чтобы полковник в полной мере оценил значение голоса умирающего ученого и этого исторического визита, который состоится благодаря его, Лизандро, стараниям. — Ну, рассказывай, как прошел ужин.
— Нет уж, теперь ты подожди. У меня тоже есть для тебя новость. — Полковник, исполненный торжественной воинственности, поднялся; вслед за ним встал и взволнованный Лизандро, радостное предчувствие охватило его — неужели сейчас последует вожделенное приглашение? Актерский голос полковника зазвучал в его ушах небесной музыкой. — Я хочу, чтобы ты, мой верный друг, произнес речь на церемонии моего вступления в ряды бессмертных. Отказа я не приму.
— Произнести речь? Мне? Ты не подозреваешь, с каким наслаждением исполню я этот почетнейший долг. Позволь мне обнять тебя, милый Агналдо! — Лейте пустил слезу. Вот так он и воспитывал сыновей, торил им дорогу, поднимаясь ступенька за ступенькой до самых высот. В эту минуту перед его провидческим взором возникла та вершина, на которую благодаря избранию полковника он совсем скоро взберется. Да, Антонио Бруно умер вовремя.
После поцелуя, которым была скреплена дружба на жизнь и на смерть, полковник и академик снова опустились на диван.
— Подумать только, какое совпадение: я и не смел надеяться на такое доказательство твоего уважения и доверия ко мне, однако просто так, для собственного удовольствия начал перечитывать твои замечательные книги. Захотелось мне, знаешь ли, написать о них статью. Что ж, эти заметки, в которых я хотел поставить тебя на принадлежащее тебе по праву место в нашей литературе, пригодятся мне для выступления. У меня нет только сборника твоих стихов — даже в лавке Карлоса Рибейро я их не нашел.
— Грехи молодости, романтические бредни… Упомяни о них мимоходом, можно ограничиться заглавием. Впрочем, посмотрим, может быть, у меня где-то завалялся экземпляр. — Полковник и не думал выполнять обещание: возвышенно-романтические стишки не вяжутся с руководителем такого масштаба, как он.
Лизандро наконец удается совладать со своим волнением.
— Да, как прошла трапеза? Знаю, что о выборах вы не говорили, это запретная тема, но приглашение на ужин равносильно обещанию голосовать за тебя.
— О выборах речи не было: я в точности следовал твоим наставлениям. Президент рассказывал, как он был мальчиком на побегушках в той самой газете, которой теперь владеет. Потом его жена принялась расхваливать — никогда не угадаешь, кого… проклятого британского пса, что отзывается на кличку «Черчилль»! — Полковник самодовольно улыбнулся. — Ну, тут я им вправил мозги…
— Вы спорили о войне? — встревожился Лизандро. — Ведь мы же с тобой договорились: этой темы не касаться!
— Не волнуйся. Мы не спорили. Она вмиг заткнулась и не возражала. И учти, Лизандро, что она начала первая, я только отвечал. А вообще-то давно пора вразумить эту публику.
Лизандро замолкает: что толку теперь порицать полковника за неосторожный шаг? Сделанного не исправишь, сказанного не воротишь. Черчилль, де Голль, французские партизаны, мужественные лондонцы — все они играют на руку генералу Морейре, все они противники полковника Перейры. Но пусть даже и так — все равно Лизандро Лейте в конце разговора предрекает полковнику победу с перевесом в семнадцать голосов: двадцать восемь против одиннадцати. Если б можно было, он бы еще увеличил этот разрыв, чтобы поблагодарить за долгожданное приглашение. Честно говоря, речь — вдохновенный образец беззастенчивой лести — давно готова и отредактирована.
— Не страшно, если будет и двадцать семь к двенадцати. Главное — набрать вдвое больше голосов, чем «Линия Мажино». Иначе я буду считать, что мы потерпели поражение.
В воскресенье, когда Лизандро шлифовал свою речь, его позвали к телефону. Звонил полковник Перейра. Лизандро уже по первым звукам его голоса понял, что неприятнейшее известие достигло ушей полковника. Он не ошибся.
— Я только что узнал, что президент пригласил на ужин Морейру. Что означает этот фарс? Я не потерплю этого!
— Все Черчилль виноват…
— Что? При чем тут Черчилль? Жена президента сама заговорила о нем… Поведение Кармо неслыханно. Это издевательство, глумление, низость!
Вот какую жабу преподнес президент Кармо полковнику Перейре. Это уже не жаба, а гремучая змея с ядовитым жалом.
— Не волнуйся, Агналдо. Возьми себя в руки. Давай поговорим спокойно. Пусть Кармо голосует за Морейру: у нас двадцать семь голосов против двенадцати; это на три голоса больше двойного превосходства. Не забудь, что голос Персио стоит пяти.
Лизандро знал о странном поступке президента еще позавчера и пришел к выводу, что на его решение повлиял спор о войне. Любезный друг Агналдо никак не хотел понять, что кандидат в академики ни в коем случае не должен высказывать собственное мнение, если даже таковое у него имеется. Вот и поплатился. Дело кандидата — слушать и кивать. Если же он не согласен, все равно обязан молчать и улыбаться. Упаси бог спорить и доказывать. Всегда прав тот, кому принадлежит право выбора. Это привилегия «бессмертных».
Миловидная строгая девушка — горничная? секретарша? родственница? — с удивлением смотрит на суету агентов охраны, которые выпрыгивают из автомобилей и занимают позицию у подъезда. Потом она молча приглашает полковника Агналдо Сампайо Перейру в парадном мундире со всеми орденами и медалями следовать за собой и через полутемный коридор ведет его в комнаты.
Они оказываются в библиотеке. Стены до потолка уставлены стеллажами с книгами: книги повсюду — они громоздятся на полу, на стульях, ими завален массивный письменный стол. В простенках висят три картины и изображение Богоматери, кормящей грудью младенца Иисуса. В углу стоит подрамник с холстом — это выполненный в современной манере портрет хозяина дома работы Флавио де Карнальо; теплые тона, широкие, смелые мазки. Солнце и звезды запутались в густой бороде, всклокоченных волосах; глаза полыхают огнем: Зевс-громовержец, Гефест, выковывающий преисподнюю. На столе в хрустальной вазе — яркие, веселые цветы.
Полковник смущен и несколько взволнован внезапно возникшим ощущением собственной ничтожности. Пытаясь прогнать это неприятное чувство, он вслушивается в звуки рояля, доносящиеся из другой комнаты. Что-то знакомое… Где он мог слышать эту вещь?… Во время его пребывания в Санта-Катарине единомышленники несколько раз устраивали концерты немецкой музыки. Полковник знает о пристрастии фюрера к Рихарду Вагнеру. Может быть, и эти воинственные аккорды, возвещающие окончательную победу, созданы германским гением?
— Садитесь, пожалуйста. Профессор сейчас выйдет.
— Скажите, что это играют? Вагнера, не правда ли?
Девушка, похоже, удивлена этим вопросом, она отвечает не сразу. Взгляд ее прикован к сверкающим орденам на груди полковника. Какая странная девушка…
— Нет, это не Вагнер. Это третья симфония Бетховена, «Героическая». Очень известное произведение… — И она добавляет, словно желая предварить новые вопросы: — Играет дона Антониета. Услышать ее — большая честь. Простите… — Девушка выскальзывает из комнаты.
Кто она — секретарша, родственница, прислуга? Какой менторский тон — словно с неграмотным говорит… Полковник остается один, смотрит на свои ордена и чувствует себя совсем уничтоженным, «…очень известное произведение… большая честь…», Антониета Новаис давным-давно не выступает, но предусмотрительный Лизандро успел шепнуть, что когда-то она пользовалась славой выдающейся пианистки.
Что уж, право, так смущаться и ежиться в этой странной полутемной комнате, где все свидетельствует об остром уме и тонком вкусе ее хозяина, где все величественно, но не пышно, строго, но не уныло? Знаменитая пианистка в честь гостя села за рояль. Он пришел сюда по приглашению академика Менезеса — тот дал понять Лейте, что хочет лично сообщить полковнику, за кого намерен голосовать. По такому случаю Перейра надел парадный мундир со всеми орденами — великому ученому будет приятно. Голос Персио Менезеса равносилен пяти другим голосам. Но до чего же не вяжутся его мундир и ордена с этой заваленной книгами комнатой, с этими картинами с изображением Пречистой, совсем не похожим на обычное, церковное! Может быть, Лизандро был прав, когда советовал полковнику идти в штатском, — он чувствовал бы себя вольнее, не был бы так растерян и скован?…
Бетховен, конечно, великий композитор, но фюрер все-таки больше любит Вагнера, а фюрер всегда прав, фюрер разбирается и в стратегии, и в искусстве. А разве стратегия — не искусство? Аккорды замирают. Полковник с отвращением разглядывает холст на подрамнике — мазня! Он отводит взгляд, но огненные глаза неотступно следую за ним, беспощадно пронзают насквозь.
За стеной снова раздаются звуки рояля: теперь звучит траурный марш. Отводя глаза от портрета, подавленный могущественной музыкой, полковник поднимает голову и видит, что в дверях, как в портретной раме, стоит, впившись в него огненным взором, сама Смерть. Полковник вздрагивает.
Призрак приближается тихими шагами, так медленно, что кажется — время остановилась. До своей болезни Персио был могучим великаном — теперь это живой скелет, обтянутый высохшей кожей. Длинная борода свалялась, костлявые руки висят как плети, просторная одежда не скрывает, а только подчеркивает страшное разрушение тела. Мертвенно-бледное восковое лицо — лицо трупа.
Персио Менезес уже совсем рядом. Испуганный полковник встает, звякают на груди медали. В отдалении отчетливо слышатся аккорды похоронного марша.
— Садитесь, — слышит полковник глухой, как будто из-под земли исходящий голос.
Он не протягивает гостю руку, обезображенную болезнью до такой степени, что она кажется уродливой птичьей лапой. «Не хочет, чтобы я прикасался к его иссохшим пальцам», — благодарно соображает полковник. Академик садится напротив полковника в кресло черного дерева, скупым жестом показывает, что гость может говорить. Усилием воли подавив растерянность, полковник Агналдо Сампайо Перейра, кандидат в члены Бразильской Академии, начинает свою льстивую затверженную речь, воздавая хвалу «бессмертному», который так близок к смерти, что уже неотличим от нее.
Профессор небесной механики слушает его молча, полуприкрыв пылающие глаза. Волнами накатывают звуки рояля, взмывают вверх и падают наземь, Музыка сбивает полковника. Почему пианистка не играет Вагнера, если уж решила почтить гостя? Перейра сбивчиво излагает свою просьбу: он хочет верить, что выдающийся ученый окажет ему честь и проголосует за него, он надеется, что сеньор Менезес еще не связал себя обещанием с другим претендентом…
— Я уже давно все решил, — раздается глухой медленный голос: каждое слово дается говорящему с трудом, — я не стану поддерживать генерала Морейру, который посетил меня несколько дней назад. Лично против него я ничего не имею, но его сочинения из рук вон плохи. Поэтому я не буду голосовать за него, — теперь слова звучат более внятно, хоть он и не повышал голоса. — Жить мне осталось недолго, но перед смертью я хотел вас видеть. Я знаю о вас все, полковник Перейра.
В первый раз с тех пор, как он переступил порог этого дома, полковник вздыхает полной грудью. Настал торжественный и волнующий миг: сейчас он заручится поддержкой Персио; письмо в Академию, должно быть, уже перепечатано и лежит на столе. Нервы полковника напряжены, он ждет, стараясь не слышать звуков похоронного марша. Странная честь, воля ваша!
Персио Менезес протягивает иссохшую руку и кончиками пальцев дотрагивается до иконостаса на груди полковника.
— А где Железный крест? — И, не давая тому ответить, поднимает руку к лицу ошеломленного визитера. — Это единственный орден, который вы имеете право носить. Но только не на мундире офицера бразильской армии, а на черном мундире гестаповца.
— Что? — лепечет полковник, остолбенев.
Опершись о подлокотники, Персио Менезес приподнимается с кресла — сама Смерть встает вместе с ним.
— Как вы смели просить у меня мой голос? Вы — нацист! Вы — враг культуры Бразилии и бразильского народа!
Звучит похоронный марш. Замогильный голос, в котором слышится отвращение, исходит, кажется, из самых глубин истерзанного болезнью тела. Долгие паузы отделяют слово от слова:
— В каждом из нас добро борется со злом. Но вы хуже чем робот, вы получеловек, вы палач. Неужели у вас есть жена, дети, любимое существо? Не верю. Неужели кто-то любит вас? Не может быть. Те, кто служит вам, куплены или запуганы, Вы когда-нибудь любили? Испытывали нежность к женщине? Улыбнулись ребенку? Неужели вы всегда были жалким существом — таким, как сейчас? Вы гниете заживо, от вас разит падалью. Вы хотели, чтобы я голосовал за вас? Как вы смели подумать, что я проголосую за гестаповца?
Протяжный, глухой голос окреп.
— Вон отсюда, или я вас ударю!
Он замахивается, и совершенно потерявшемуся полковнику кажется, что сама Смерть занесла над его головой костлявую руку. Полковник Перейра пятится к выходу. Могучие звуки похоронного марша заполняют комнату. Смерть наступает на полковника, и он выбегает в коридор, выскакивает в распахнутую секретаршей дверь; у подъезда его подхватывают громилы-охранники. Забившись а машину, он закрывает лицо руками.
Пробудившись, дона Эрминия встала с кровати и удивилась, что ее муж еще крепко спит. К этому часу ему уже давно полагается сделать гимнастику, принять холодный душ, одеться, залпом выпить кофе и сидеть в своем кабинете в Военном министерстве: он никогда не опаздывает. Дона Эрминия, если не случается чего-то из ряда вон выходящего, видит своего мужа только поздно вечером или на рассвете. Полковник любит с пафосом повторять, что себе не принадлежит — его время, его заботы, его жизнь отданы делу. Дона Эрминия привыкла.
Что-то уж больно крепко он спит… Дона Эрминия тронула лицо мужа кончиками пальцев. Полковник Перейра был мертв.
Выражение какой-то наивной растерянности застыло в его круглых глазах, полуприкрытых веками. Нет, никто не поверил бы, что это герой, павший на поле брани; нацист, который для многих был воплощением мракобесия и зла; начальник бразильского гестапо, кнутобоец и палач. На кровати лежал маленький мертвый человек в пижаме, и был он точно такой же, как и все мертвецы, — не лучше и не хуже.
Он кого-то напоминал доне Эрминии. Она стала вспоминать: лицо покойного было похоже на лицо того юного, робкого и пылкого лейтенанта, которого она так давно знала и так давно не видела… Он читал ей стихи и вымаливал поцелуи. Дона Эрминия вспомнила и тихонько заплакала.