— Мы похороним полковника пышно и спешно и избавимся от него раз и навсегда, — говорил начальник Департамента печати и пропаганды, о политическом двуличии которого речь у нас уже шла.
Он только что кончил сочинять правительственное сообщение о смерти полковника Агналдо Сампайо Перейры — «отважного защитника родины, безупречного офицера, чья беззаветная преданность Новому государству являлась важным фактором в деле укрепления правопорядка и отражения коммунистической опасности».
Редактор из Национального агентства печати осведомился:
— А Хозяин будет на похоронах? Или придет только на бдение?
— Кто? Президент? Ты с ума сошел! Не будет его ни на похоронах, ни на панихиде. Он признавал, что новопреставленный Геббельс Перейра — человек полезный, но терпеть его не мог. «От него несет средневековьем» — так он мне сказал однажды.
Беседа приняла доверительный характер, и редактор решил подольститься:
— Какие интереснейшие воспоминания напишете вы когда-нибудь!
— Для того, чтобы писать воспоминания, надо многое помнить, а тот, кто многое помнит, на моей должности не задерживается. Понял? И потому я слеп, глух и беспамятен. Только что еще не импотент. Пока.
«Вот ведь сволочь какая, — думает редактор, — а все же симпатичный. Разве так бывает?» Вслух он сказал то, о чем гудели все редакции.
— Подумать только: полковника Перейру все дружно ненавидели, а умер он своей смертью, в своей постели. Можно считать, ему повезло… Случись в один прекрасный день какая-нибудь заварушка, он бы живым не ушел. Его бы растерзали.
— Насчет постели я не спорю. Но разве это называется «своей смертью»? Его травили цикутой. Малыми порциями.
Сенсационное сообщение, полученное, можно сказать, из первых рук! То-то будет шуму, когда редактор расскажет об этом товарищам. Недаром говорят, что лидеры Нового государства отчаянно борются за власть и за кулисами творятся страшные дела.
— Отравили цикутой? Кто? Как?
— Старички академики. Травили ядом, изо дня в день увеличивая дозу, Последнюю чашу поднес ему Персио Менезес.
Начальник ДПП вдруг скосил взгляд куда-то за окно, на железобетонные громады новых кварталов.
— Великий человек этот Персио Менезес… Гениальный человек. Ты слыхал, что когда он работал в Принстоне, то вычислил местонахождение и открыл две неизвестные звезды? Он заселяет небеса… — начальник вдруг улыбнулся, — … и преисподнюю.
Сразу после смерти Антонио Бруно академик Лейте пообещал всемогущему полковнику Перейре почетное одиночество на выборах. Однако через восемь дней после того, как истек срок подачи заявлений в Академию, умер сам полковник Перейра. Его похоронили с большой помпой: ползли танки, гремели трубы военного оркестра, чеканили шаг солдаты, звучали надгробные речи и залпы салюта. А единственным кандидатом остался генерал Валдомиро Морейра, в успех которого на выборах мало кто верил. Однако генерал, как видно, родился в сорочке.
Он узнал о смерти врага от верного Клодинора Сабенсы, который пять часов в день трудился в редакции «Диарио да тарде», приводя безграмотные репортажи и хронику в соответствие с нормами португальского языка.
— С вас причитается, ваше превосходительство! Я хочу первым поздравить нового «бессмертного»!
Ох, бедное сердце генерала Валдомиро Морейры, сработавшийся механизм!.. Оно то и дело дает перебои; надо беречься, надо избегать волнений… Попробуй-ка уберегись тут, в самый разгар предвыборной схватки. Что же случилось? Помнится, Афранио Портела допускал возможность того, что негодяй Перейра снимет свою кандидатуру.
— Он снял свою кандидатуру? — «Он», а не «Геббельс» или иное обидное прозвище: генерал знал, что его телефон прослушивается с тех самых пор, как он решил баллотироваться в Академию. Один из надежных друзей предупредил его, посоветовав ему и ветренице Сесилии сохранять сдержанность.
— Он сыграл в ящик. Умер.
— У! Когда?!
Сердцебиение усиливается. Куда там запропастились Консейсан и Сесилия? Ему надо принять таблетку и запить водой.
— Уснул и не проснулся. Похороны сегодня в пять часов. Будет на что посмотреть: министр скажет надгробное слово, выведут танки, будет салют, Прием заявлений прекращен, конкурент в могиле. Вы стали академиком досрочно.
К счастью, в эту минуту в комнату вошла дона Консейсан и, оценив ситуацию, бегом бросилась за лекарством. Узнав о своем избрании, генерал чуть не умер.
Когда опасность миновала, генерал раскинулся в кресле и с ликованием объявил о великом событии жене и Сесилии, густо намазанной кремом (она обстоятельно наводила красоту перед свиданием с Родриго):
— Вы видите перед собой генерала Валдомиро Морейру, члена Бразильской Академии, «бессмертного»!
Уже потом, много времени спустя, дона Консейсан горько недоумевала: почему человек не может сам выбрать себе час смерти?
Узнав о смерти полковника Перейры, Мария Мануэла позвонила Афранио Портеле и спросила, не смогут ли они встретиться в тот же день. После похорон Антонио Бруно они часто и подолгу разговаривали по телефону, и романист сообщал ей все подробности военных действий. Теперь она требовала свидания, чтобы получше разузнать об этом невероятном происшествии и предупредить, что вскоре они с мужем уезжают из Бразилии: уже сидят на чемоданах.
Маленький бар на крыше небоскреба возле Прайа-до-Фламенго, откуда открывался вид на залив, в эти утренние часы пустовал: лишь кое-где в уголках шептались влюбленные парочки, зато вечером, когда начиналась программа варьете с участием звезд, там было не протолкнуться. Афранио и португалка сели так, чтобы видеть похоронную процессию на площади Рассел. Военный оркестр играл траурный марш. На орудийном лафете был установлен гроб, покрытый бразильским флагом. Подразделение Специальной полиции — на новых немецких машинах и мощных мотоциклах. Кавалерийское оцепление. Черные автомобили с высоким начальством. Замыкали кортеж два танка. Полковник Сампайо Перейра и после смерти не сдал командования.
Мария Мануэла не отрываясь смотрела на все это. Потом потребовала объяснений:
— Скоропостижно, да? А от чего?
— Не столько скоропостижно, сколько неожиданнно. Отчего он умер, вы спрашиваете? Разве не ясно? Он пал от руки врага. Впрочем, этого мы не добивались — у нас были другие планы. Отдадим полковнику должное: он погиб в бою.
— Подождите, местре, не так быстро: ваши ребусы вконец меня запутали. Он погиб в бою? Как это понимать? А смерти его вы не хотели? Чего же вы добивались?
— Мы добивались капитуляции. — Портела отвел взгляд от похоронной процессии: куда лучше глядеть в прелестные печальные глаза последней возлюбленной Бруно. — Сампайо Перейра был самовлюбленный дурак: он считал себя всемогущим и был уверен, что никто на свете не осмелится препятствовать его воле. Наша стратегия преследовала только одну цель — вынудить полковника к капитуляции, то есть к отказу от баллотирования. Тактические же удары имели целью деморализовать и измотать противника. Полковник не привык ни к разочарованиям, ни к неудачам, он все больше и больше приходил в ярость, он был измучен и опустошен. Он надеялся стать единственным претендентом — вместо этого нежданно-негаданно обрел соперника. Он мечтал о единогласном избрании — мечта так мечтой и осталась. Потом он начал один за другим терять обещанные голоса, почувствовал, что встречает активное сопротивление. Фигейредо его оскорбил, Эвандро унизил. И тогда полковник утратил уверенность в себе, растерялся.
— Он признал себя побежденным?
Похоронная процессия, сопровождающая «героя к его последней траншее, траншее бессмертия» (так выразится военный министр в своей надгробной речи), медленно и торжественно следует дальше. Движение на улицах перекрыто. На тротуарах толпятся зеваки.
— О, нет! Не знаю, победили бы мы его, если б дело дошло до выборов. Очень сомневаюсь. Весь расчет строился на том, что обескураженный, оскорбленный полковник Перейра, боясь поражения, добровольно откажется от борьбы. Ужины у президента нанесли ему тяжкий удар: он испугался. Мы хотели, фигурально выражаясь, накормить его жабами и змеями так, чтобы он изблевал свое намерение стать академиком. А он подавился и задохнулся.
Звуки музыки отдаляются. Кортеж доходит до проспекта Лигасан и постепенно исчезает за поворотом.
— Полковник внушал Персио такое отвращение, что я с большим трудом уговорил его принять кандидата. Он любил Бруно и потому согласился на это. Его жена тоже любила Бруно и потому села за рояль и сыграла траурный марш из «Героической» Бетховена. Я разговаривал с Персио по телефону: он боится, не переусердствовал ли вчера. Когда Перейра выразил надежду получить голос Персио, тот разъярился до такой степени, что едва не дал ему пощечину. Полковник в беспорядке отступил. Доза оказалась смертельной: ко мне он уже не придет. Ну вот, красавица моя, память Бруно очищена от скверны. Я выполнил свое обещание. Мы сделали все возможное и невозможное. И старались не зря.
Мария Мануэла склонилась и поцеловала руку местре Афранио.
— Я хотела бы поцеловать руку и профессору Менезесу. Как он себя чувствует? Неужели нет никакой надежды?
— К сожалению, ни малейшей. Боюсь, что, прогнав полковника, он внес свой последний вклад в дело бразильской культуры.
— Что ж, тогда меня здесь больше ничто не держит. Афонсо назначен послом в Венесуэлу. Отец выхлопотал нам разрешение не заезжать в Лиссабон — морские путешествия сейчас небезопасны. Мы отправимся в начале следующего месяца из Манауса.
В молчании собеседники созерцали ослепительную панораму, раскинувшуюся перед ними: залив Гуанабара, острова, пляжи, легкие домики Нитероя.
— А знаете, где я познакомилась с Бруно? Там, в Нитерое. Невероятная история… Я могу рассказать, если вы не спешите.
— Я совершенно свободен. Со дня смерти Бруно я впервые могу позволить себе роскошь никуда не спешить. К тому же я обожаю невероятные истории. — Печальное лицо Марии Мануэлы осветилось озорной улыбкой.
— Это старая сказка на новый лад, глупая сказка про политику и супружескую неверность. — Она помолчала, а потом спросила: — Вам известно, что я принимаю участие в борьбе с салазаровским режимом?
— Бруно читал мне стихотворение о богине с Олимпа, у которой в руках меч. Превосходные стихи.
— «Богиня и фигляр» — это одно из первых стихотворений, мне посвященных. Ну так вот: в Нитерое у меня была назначена встреча с португальским эмигрантом, который обещал принести мне кое-какие документы. Их следовало переправить в Португалию, а у меня были возможности для этого…
Да, у дочери салазаровского министра, у невестки крупнейшего банкира, у жены советника португальского посольства были особые возможности для борьбы с фашизмом: она находилась в самом логове врага, имела доступ к секретной информации, знала в лицо агентов ПИДЕ, действующих в Бразилии, и могла использовать дипломатическую почту для своих личных нужд… С удивлением смотрит Афранио Портела на сидящую перед ним женщину — светские хроникеры обожествляют ее, неустанно восхищаясь ее красотой, элегантностью, вкусом и тактом. Кто бы мог подумать, что королева дипломатического корпуса и светских салонов — подпольщица, которая занимается нелегальной деятельностью и связана с «подрывными элементами»? Вот это тема для романа! Размышляя об этом, Афранио Портела чувствует сильнейшее искушение вновь вернуться к беллетристике.
— Встреча была назначена в баре бухты Святого Франциска. Как мы и условились, я пришла первой, купила в табачном киоске сигареты, и тут появился мой товарищ — почти бегом. Он был явно напуган. Сунул мне конверт и успел шепнуть, что за ним хвост. «Тебя филеры видеть не должны», — сказал он и исчез. Я спрятала конверт в карман. Куда мне было деваться? Представьте, что было бы, если бы агент меня опознал?
Афранио Портела наслаждается рассказом. Ах, какая глава романа могла бы из этого получиться!..
— Тут я заметила за столиком Антонио Бруно. Он что-то потягивал из рюмки — наверняка ждал даму. Я узнала его по фотографиям; я читала его книги и зачитывалась его стихами в студенческие годы. Ни минуту ни колеблясь, я подсела к нему и сказала, что субъект, который топчется перед дверью кафе, заглядывая внутрь, ни в коем случае не должен меня узнать. Бруно ни о чем не спросил. Агент мог заподозрить кого угодно — только не меня, тем более, что Антонио заслонил от него мое лицо. Поцелуй был бесконечен… Потом он посадил меня в такси, так и не задав ни единого вопроса.
Афранио Портела уже думает, как построить повествование. Может быть, завтра он вставит в машинку чистый лист бумаги, отложит заметки о поэтах-инконфидентах [21] и опишет политические интриги в посольстве Португалии, мытарства политэмигрантов, последнюю страсть Антонио Бруно, тайну Марии Мануэлы!
— На следующий день я получила книгу с дарственной — очень церемонной — надписью и корзину великолепных орхидей. А потом он позвонил по телефону… Раньше я умела только сражаться — Антонио пробудил во мне любовь, открыл во мне женщину.
Где-то в отдалении гремит салют. Первая горсть земли падает на гроб с телом полковника Агналдо Сампайо Перейры.
Вначале она сопротивлялась. Вовсе не потому, что любила мужа или считала свой брачный союз священным и нерушимым, — нет, даже тени нежности не было в ее отношениях с ленивым, легкомысленным, ничтожным человеком, мечтавшим лишь о наградах и отличиях. Больше всего на свете он хотел, чтобы дворянский титул облагородил те огромные деньги, которые его отец нажил в колониях, нещадно эксплуатируя негров, и приумножил в метрополии по милости правительства Португалии. Афонсо Кастиел хотел стать аристократом — потому он и избрал благородную дипломатическую стезю, предоставив братьям плебейскую возможность управлять банками, вкладывать деньги в промышленность и сельское хозяйство. Потому он и женился на Марии Мануэле Ково Силварес д’Эса — наследнице старинного дворянского рода; девиз на его гербе гласил: «Королю вверяю я и жизнь свою и честь». Афонсо, если б было можно, охотно заменил бы славной фамилией жены свою собственную, ибо она недвусмысленно намекала на его происхождение. Прочнейшие узы — узы денег и дружбы — связывали миллионера Соломона Кастиела и влиятельного политика Силвареса, министра иностранных дел Португалии: оба пользовались доверием и уважением диктатора, а заслужить у него то и другое было, видит бог, нелегко. Нет, таинству брака Мария Мануэля не придавала ни малейшего значения, а был этот брак ее заданием, самым трудным заданием из всех, какие она когда-либо получала. Так почему же она боролась со своей любовью? По идейным соображениям.
Впервые Антонио Бруно увидел ее в баре в Нитерое. Он понимал, что страх разоблачения, толкнувший ее в тот день в его объятия, касательства к делам любовным не имел. Тут пахло политикой, а то и шпионажем. Он видел, как у табачного ларька какой-то субъект сунул ей конверт. Красота этой женщины и окутывавшая ее тайна мгновенно свели Бруно с ума: он влюбился. Ее надо покорить — иначе и жить не стоит. Он должен во что бы то ни стало обладать этой женщиной — у нее губы цвета граната и лебединая шея…
Он начал правильную осаду, применив весь набор средств, проверенных долгим опытом в делах такого рода: цветы и книги, ласкающий голос и медовые речи, блеск ума и жар желания. Мария Мануэла была вежлива и неприступна. Крепость не сдавалась.
Изящная словесность помогла Бруно пробить первую брешь. В благодарность за его книги, которые он дарил ей со все более нежными надписями, она однажды послала ему по почте тот единственный томик стихов, что вышел при жизни Фернандо Пессоа [22]. На титульном листе было написано; «Замечательному бразильскому поэту Антонио Бруно «Послание» крупнейшего португальского поэта современности преподносит с глубоким уважением его читательница Мария Мануэла Силварес-Кастиэл». Бруно понаслышке был знаком с творчеством своего лиссабонского собрата, которому было суждено прославиться в Бразилии лишь после войны: наш интеллектуал, возросший на французской культуре, пренебрегал португальской словесностью. Разумеется, он читал книги великого Эсы де Кейроша и его современников; Рамальо, Антеро, Феррейры де Кастро. Знал имя Акилино Рибейры и отвергал меланхолическую поэзию Антонио Нобре, хотя любил стихи Сезарио Верде. Столь вопиющее невежество оскорбляло патриотические чувства прекрасной выпускницы филологического факультета Коимбры.
И вот благодаря Фернандо Пессоа и его гетеронимам телефонные разговоры Бруно и Марии Мануэлы стали более продолжительными, а за ними последовало первое свидание. Произошло оно в Португальском литературном лицее, куда прекрасная Мария Мануэла принесла уйму совершенно не ведомых Бруно книг, но пришла она не только ради португальских поэтов: она уступила мольбам влюбленного Бруно потому, что его первый поцелуй до сих пор жег ее уста, лишал ее воли и воспламенял глубоко затаенные желания.
Выглядело все это очень забавно: Бруно говорил о любви, а эрудитка Мария Мануэла отвечала на его пылкие речи платоническими рассуждениями о поэтах, группировавшихся вокруг журналов «Орфей» и «Презенса», предлагала ему почитать выпуски «Сеара Нова». Что же, Бруно применил против Марии Мануэлы ее же оружие: он двинул в бой Превера и Бретона, Арагона, Элюара и Тцара — от поэта к поэту, от стихотворения к стихотворению они становились все ближе друг другу, и нежные слова все чаще перебивали поэтические строфы. Литературные споры сгорели в пламени страсти. «Цыганское романсеро» Лорки оказалось той «ничейной землей», на которой и выросла их любовь. Сидя на скамейке под деревьями в парке Силвестре, они читали «Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния» Пабло Неруды — и целовались.
Когда же Антонио Бруно скорбным, тихим голосом прочел вдохновленные ею сонеты в духе Камоэнса, Мария Мануэла сложила оружие, она никогда не могла понять, что такое «быть порядочной женщиной». Может, это означает, что следует хранить верность Афонсо, хотя свет не видывал мужа более равнодушного к судьбе жены? «Делай со мной что хочешь!» — сказала Бруно побежденная и счастливая Мария Мануэла.
Для него эта связь была последним приключением, наваждением, безумством. Для Марии Мануэлы — первой любовью, которая открыла ей жизнь с неведомой стороны и новым светом озарила дело, занимавшее все ее помыслы. Ее товарищ Фернандо Кастро объяснил ей, что значит сострадать угнетенным, поэт Антонио Бруно научил ее любви. «Без него я бы не стала тем, что я есть», — призналась она местре Афранио в день похорон полковника.
Первая любовь пришла к ней поздно: ей было уже двадцать восемь. Тогда-то и познала она полное, безграничное счастье — нежность и страсть, освобождение от всех оков. Неожиданная встреча в Нитерое произошла незадолго до рождества 1939 года; Бруно умер в сентябре 1940-го. Десять месяцев продолжался этот роман — десять прекрасных месяцев, не омраченных ни единой размолвкой, ни единой минутой унылого душевного спокойствия.
В нарушение патриархальных обычаев семьи Мария Мануэла, окончив лицей, не захотела оставаться просто девицей на выданье. Она поступила на юридический факультет Коимбрского университета, вольнослушательницей посещала лекции по филологии. Общительная, умная, веселая девушка окунулась в самую гущу студенческой жизни. Романтические свидания на берегу Мондего быстро ей наскучили — она сблизилась с левыми студенческими группами, которые привлекли Марию Мануэлу своим интересом к серьезным проблемам. Фернандо Кастро, хриплоголосый аскетического вида студент-юрист, взял на себя труд просветить ее. Покуда остальные наперебой ухаживали за ней, попусту теряя время на чувствительные объяснения, только смешившие ее, Кастро говорил о политике, о том, что народ задыхается от нищеты, о гнете салазаровского режима, о преступности колониальной политики Португалии, об алчности империализма, высасывавшего из страны все соки. Он давал ей запрещенные книги и с восторгом рассказывал о новом обществе, в котором не будет ни классов, ни частной собственности, где все получат хлеб, свободу и право пользоваться благами культуры. Мария Мануэла была потрясена. Она подала заявление и после испытательного срока и нескольких проверок, неизбежных для человека ее происхождения, была принята в партию, получив партийную кличку Берта.
Возвращаясь на рассвете с тайного собрания, она чувствовала безмерное счастье и в укромном углу возле древней университетской стены отдалась Фернандо, который отрекся от своей суровой морали и применил на практике презираемую им раньше теорию свободной любви. Его нельзя винить и можно понять: только каменное изваяние смогло бы остаться равнодушным к прелести Марии Мануэлы. Кастро же, проводивший с нею дни и ночи, был не из камня, а из плоти — хотя и довольно тощей.
Фанатик по душевному складу и убеждениям, Фернандо Кастро в том же духе воспитал Марию Мануэлу: она не признавала ничего, что хоть немного напоминало бы о роскоши, элегантности, блеске, — ни дорогих платьев и туфель, ни кремов и пудры, ясно свидетельствовавших, по ее мнению, о загнивании капиталистической морали. Мария Мануэла не прибегала ни к каким ухищрениям, чтобы подчеркивать сияющую красоту лица и божественное изящество фигуры, но и так сводила с ума студентов и профессоров. Она вдохновляла своих поклонников на создание ужасающих сонетов, чудовищных новелл, отвратительных стансов и канцон, однако все эти проявления буржуазного упадничества нимало ее не трогали. Скупые ласки Кастро вполне удовлетворяли ее неразбуженную чувственность. Главное — революция, все остальное — второстепенно. Раз и навсегда переборола она в себе и нежность, и вожделение.
Кастро был схвачен полицией во время одного из тайных собраний в Серра-да-Эстреле. Мария Мануэла хотела добиться с ним свидания, но ей не разрешили, и она, не допытываясь до причин строгого запрета, подчинилась. Она училась, получила диплом, все больше втягивалась в нелегальную работу. Замену политическим урокам своего наставника, мысли которого хоть и были прямолинейно суровы, но освещались огнем благородного вдохновения, она нашла в поэзии. Ни сокурсники, ни члены ее организации не смогли заинтересовать ее, а Фернандо Кастро, приговоренный к длительному сроку заключения, срока своего не отбыл: через несколько месяцев после ареста он умер в лагере Таррафал. Мария Мануэла оплакивала не гибель возлюбленного — она скорбела о смерти единомышленника.
Вернувшись в Лиссабон по окончании университета, она собиралась порвать с семьей и вызвалась работать в подполье. Ей этого не позволили. Больше того: когда Афонсо Кастиэл сделал Мариии Мануэле предложение, ей посоветовали принять его.
«Посоветовали» сказано не совсем точно: она получила не совет, а приказ выйти замуж за дипломата. После того как она со смехом рассказала руководителю своей группы о сватовстве Кастиэла и добавила, что никогда не выйдет за этого скудоумного вертопраха, ее через два дня вызвали на чрезвычайно важную и секретную встречу. С завязанными глазами Марию Мануэлу долго куда-то везли; в машине был только незнакомый шофер, не проронивший за время пути ни слова. Впервые в жизни ей предстояло увидеть одного из своих главных руководителей.
Машина остановилась, шофер взял Марию Мануэлу за руку и, как слепую, ввел в дом, потом произнес: «Подождите здесь» — и исчез. Через некоторое время раздался вежливый и безразличный голос: «Можете снять повязку». Она увидела перед собой человека средних лет, худого, со впалыми щеками. Глаза его горели, во всем облике было что-то от апостола. «Очень рад с вами познакомиться, Берта», — сказал этот человек и протянул руку. «Садитесь, нам с вами о многом нужно поговорить. Меня зовут Невес». Сердце девушки заколотилось. Так вот каков этот легендарный Невес, герой, про которого рассказывали невероятные истории, главный теоретик их партии. Какая-то внутренняя сила, невольно внушавшая уважение и заставлявшая повиноваться, чувствовалась в этом человеке.
На минуту Невес показался Марии Мануэле близким и добрым. Это было в начале беседы, когда он почти с нежностью заговорил о погибшем в лагере Кастро, которого жестоко пытали на допросах и который вел себя как герой, не рассказав ничего из того, что знал — а знал он немало — о подпольных студенческих кружках в Коимбре, и бросив проклятие в лицо палачам. «Это пример для нас всех», — закончил Невес. Потом голос его вновь зазвучал повелительно-бесстрастно: «Ну а теперь поговорим о вас».
Он обращался к ней уважительно, но без всякого тепла, говорил только о деле — одна лишь революция служила им связующим звеном, и больше ничего общего между ними не было. Руководитель сообщал рядовому бойцу решение, а ей надлежало выполнять полученный приказ. Невес знал о ее работе в Коимбре и Лиссабоне, за что-то он суховато похвалил ее, за что-то поругал. Наставительно и веско Невес заявил, что до сих пор Марию Мануэлу использовали не по назначению. Учитывая пост, который занимает ее отец, и престиж ее семьи в обществе, Берте отныне будут поручены особые задания — и без нее найдется кому распространять листовки и писать на стенах лозунги.
В отношении Берты принято соответствующее решение. Она будет поддерживать постоянный контакт лишь со специальным уполномоченным, который поможет ей в ее новой работе. Война в Испании в самом разгаре, и Берта, дочь министра иностранных дел, вхожая в правительственные круги, окажет партии неоценимые услуги. Ее задача — собирать и передавать информацию, а для расширения сферы деятельности Берте необходимо принять предложение дипломата Афонсо Кастиэла и стать его женой.
Ошеломленная Берта не скрывала своего разочарования и попыталась было возражать: она готовила себя совсем к другому, ей хотелось стать не шпионкой, а революционеркой. Тут голос Невеса, холодный и режущий, словно стальной клинок, произнес, положив конец спорам и обидам:
— Из ваших слов, Берта, я заключаю, что вы еще не освободились от мелкобуржуазной психологии, еще не стали настоящим борцом. Мы поручаем вам ответственейший участок борьбы, считая, что вы справитесь с возложенным на вас поручением, а вы, вместо того чтобы гордиться таким доверием, пытаетесь оспаривать решения руководства. Вам не терпится проявить свой героизм? Чего вы хотите? Малевать лозунги на стенах? Выступать на летучих митингах? Разбрасывать листовки на ярмарках? Мы даем вам задание. Вы обязаны выполнить его.
Мария Мануэла, еще не осознав бессмысленность спора, поняла, что совершила ошибку: она действительно все еще не изжила глупых и романтических представлений о революционной борьбе. А вот Невес — настоящий борец, которым можно лишь восхищаться.
— Вы правы, Невес. Я постараюсь преодолеть мою классовую ограниченность и стать достойной вашего доверия, — сказала она, а про себя произнесла свой девиз: «Вам вверяю я жизнь свою и честь».
Бракосочетание Марии Мануэлы Ково Силварес д’Эса и Афонсо Кастиэла стало самым ярким событием года, и о нем долго еще вспоминали лиссабонцы. Платье, фата, букет бледной и обворожительной невесты были выписаны из Парижа… «Свадебный марш» исполнен знаменитым органистом Клаусом Бергманом, специально для этого случая приехавшим из Вены… Венчал их в кафедральном соборе св. Иеронима сам кардинал, который во имя господа благословил союз двух знатных и могущественных семей, представители которых связаны отныне священными узами брака… Свадебное торжество прошло с беспримерной пышностью и блеском.
Утонченный и надушенный Афонсо интересовал Марию Мануэлу в постели еще меньше, чем застенчивый и грязноватый Фернандо. Сняв фрак, идиот молодожен собрался изобразить бурную страсть и заверил супругу, что бояться нечего — он будет так нежен и осторожен, что она ничего даже не почувствует… Афонсо всерьез полагал, что лишил ее девственности. Свои ласки он поровну делил между женой и певичкой из Алфамы, которую содержал вместе с веселой оравой ее бездельников кузенов.
Невес оказался прав. Мария Мануэла передавала бесценные сведения, важнейшую и секретнейшую информацию, полученную в кабинете отца, в доме свекра, в супружеской спальне. Афонсо очень любил рассказывать ей последние слухи, сплетни, новости, которые собирал в коридорах министерства, в приемных правительства.
Он получил назначение в Бразилию, на должность советника посольства, и Мария Мануэла по решению своего руководства последовала за ним. При ее помощи был налажен надежный и быстрый канал связи между эмигрантами и руководителями партии. Лишь один верный человек, который помогал ей в работе, знал, кто она на самом деле.
Она жила в Рио уже год, когда однажды вечером повстречала в Нитерое Антонио Бруно.
В объятиях поэта Мария Мануэла расцвела. Если в Коимбре она открыла для себя необходимость перестройки мира, то в Рио познала жизнь во всей ее полноте. Та ночь, когда после долгой борьбы она оказалась наконец в постели Бруно, стала для нее ошеломляющим откровением. Очень скоро Мария Мануэла превратилась в настоящую женщину — жаждущую и ненасытную. Она жадно наверстывала упущенное и была счастлива.
Но Берта не покидала поле своей нелегальной деятельности и так же тщательно выполняла все задания, к которым сама прибавила еще одно — личное. Мария Мануэла мечтала, чтобы лирический поэт Антонио Бруно отдал свой талант угнетенным массам, борющимся за преобразование мира. Она приводила ему в пример великого чилийца Пабло Неруду, чьи «Двадцать стихотворений о любви» вдохновили их на первый поцелуй.
Во время одного из их бесконечных споров Бруно показал ей статью, где критик, высоко оценив «ощущение Бразилии» в стихах поэта, все же осуждал его за то, что он уклоняется от решения социальных проблем и не желает в этом «содрогающемся от конвульсий мире» выбрать четкую позицию. Статья была напечатана в последнем номере «Журнала для всех», тут же запрещенного цензурой, хотя редактор-издатель Алфаро Морейра был человек весьма влиятельный и со связями. Мария Мануэла полностью согласилась с автором статьи: Антонио Бруно не выполняет своего долга. Может быть, именно она, прекрасная португальская мятежница, заставила его произнести в Академии ту памятную речь о «хрустальной башне, в которой немыслимо оставаться во время войны».
Смеясь, Бруно пообещал написать целую книжку стихов на социальные темы, но обещания своего, разумеется, не выполнил. Совсем другие стихи вышли из-под его пера — стихи о любви, о не знающей границ страсти, о безумном менестреле, склонившемся к ногам прекрасной дамы, которая ради него рискует и состоянием, и добрым именем.
«Ничем я не рискую, — повторяла Мэрия Мануэла, — наш брак давно уже стал фикцией». Афонсо продолжал брать на содержание певичек: теперь пришел черед хорошенькой мулатки — исполнительницы самб в театрике на площади Тирадентеса. Мария Мануэла не завела себе любовника только потому, что ни один из поклонников, добивавшихся ее внимания в гостиных и на посольских приемах, ей не нравился. Она была готова бросить мужа и навсегда связать свою жизнь с Бруно — променять богатство и положение на бедность и поэзию. Чтобы отговорить ее от этого безумного шага, Бруно пришлось прибегнуть к политическим доводам: что скажут ее руководители? Этот аргумент подействовал.
В пятьдесят четыре года Бруно был в расцвете сил, но уже предчувствовал скорую старость и понимал, что судьба сделала ему прощальный подарок, одарив любовью этой красивой и молодой, образованной и бесстрашной женщины. Тайком он пробовал писать те стихи, которых требовала от него Мария Мануэла, но ничего не получалось: гражданственность и пафос звучали натянуто и фальшиво. Единственным его произведением, в котором чувствовалась искренняя ненависть и ярость, отчаяние и надежда, тяжесть сжатого кулака и боль кровоточащего сердца, была «Песнь любви покоренному городу» — поэма, написанная как реквием оккупированному Парижу, звучавшая как призыв ко всем народам мира на борьбу с фашизмом, за освобождение всех покоренных городов, поэма Марии Мануэлы и Бруно. Мария Мануэла первая перепечатала ее на машинке. Подпольщица под траурной вуалью, дама в черном сохранила «Песнь любви», и в миг величайшего уныния она в тысячах копий разошлась по Бразилии и Португалии, по Анголе, Мозамбику, Гвинее-Бисау, где уже разгорались первые костры партизанской войны.
Старейшина Бразильской Академии Франселино Алмейда был весьма наблюдателен и потому немедленно заметил происшедшую с генералом Валдомиро Морейрой перемену. Сидя на диване рядышком с министром юстиции и председателем Верховного федерального суда Пайвой, он посматривал на стол, за которым академики перед началом еженедельного заседания (первого после смерти полковника Перейры) пили чай, кофе или фруктовый сок, ели пирожные и пирожки. Дипломат вполголоса делился с министром своими наблюдениями:
— Обрати внимание, он стал совсем другим. Что-то в нем изменилось. Он по-другому здоровается, по-другому прощается, по-другому говорит с нами. Раньше был этакий пришибленный почитатель — приятно вспомнить… А теперь вон как распрямился, даже напыжился. Прямо скажем, полковник подгадал умереть к сроку, заявления больше не принимаются, генерал остался единственным претендентом. Путь ему расчищен, дорожка укатана.
— А если бы Перейра не умер, за кого бы ты стал голосовать?
— Ей-богу, не знаю. С полковником шутки были плохи… А у генерала тоже заручка… Может быть, я и совершил бы оплошность…
Маленький, худенький министр, прищурившись как бы от яркого света, спросил:
— Признавайся, Франселино, может быть, дело тут не в заручке, а просто в ручке?…
— Ты угадал. Божественные ручки! — многозначительно щелкнул языком дипломат.
— Может быть, мы с тобой имеем в виду одни и те же ручки?
— Как? И ты туда же? Ты, на которого покойник возлагал такие надежды? И ты дрогнул перед секретаршей?
— Какой еще секретаршей?
— У генерала Морейры есть секретарша — очень скромная, робкая, застенчивая. Я уверен, что она девица…
— Про секретаршу я ничего не знаю. Неужели, чтобы завоевать твой голос, генерал пустил в ход чары своей секретарши? Меня поражает его успех у женщин. Что в нем такого уж особенного?
— Ну а тебя кто пленил?
— Кому ж меня пленить, как не этому милому демону по имени Мария-Жоан.
— Актриса?
— Да. Она очень быстро покончила с моими сомнениями; я тут же сообразил, за кого мне голосовать. Ты меня понимаешь?
Оба старичка добродушно и весело рассмеялись. Министр добавил:
— Да, заручки у генерала Морейры — дай бог!
— Смерть полковника решила все проблемы. Но ты взгляни только — каков Морейра! Теперь он совсем не похож на того бедного просителя, который наносил мне визит. Впрочем, если судить по корзине с портвейнами и бисквитами, он далеко не беден.
— Нет, нет, он живет на одну пенсию. Кроме дома, купленного ценой жесточайшей экономии, у него ничего нет. Думаю, что на твою корзину он истратил многомесячные сбережения.
— Откуда это ты все про него знаешь?
— От Марии-Жоан, разумеется. Эта бесовка прожужжала мне все уши о достоинствах и добродетелях бедного, но честного генерала.
— Что-то плохо верится. Наши вояки, как правило, — люди бережливые, довольствуются законной супругой, много не тратят, копят да откладывают на черный день. Корзина, которую он мне прислал, стоит немалых денег.
— Он, кстати, уже бывал на наших чаепитиях? На лекциях в актовом зале я его видел постоянно, а здесь он мне что-то не попадался.
— Как-то раз Родриго его приводил. Он был сам не свой от смущения: едва притронулся к кофе. А сегодня явился по собственной инициативе — видишь, какой у него отменный аппетит?
О чем-то громогласно рассуждая, за столом сидел генерал Валдомиро Морейра, пил чашку за чашкой кофе с молоком, наносил изрядный ущерб пирожкам. Несведущий человек никогда бы не подумал, что это не член Бразильской Академии, а всего лишь претендент… Бонвиван Пайва вновь заговорил на приятную тему — о женщинах:
— Между нами, этот Родриго — большой молодец. Дочка генералы Морейры просто восхитительна. Куколка…
— Ты секретаршу его не видал! Мулатка!.. Нечто божественное.
— Мулатка? — Томные глаза министра широко раскрылись. — Тебе повезло.
Эта беседа происходила перед началом заседания, на котором Президент Академии должен был сообщить о кончине полковника Перейры: теперь на место среди «бессмертных» претендовал только один человек — генерал Валдомиро Морейра. Лизандро Лейте произнес речь памяти полковника, которая была занесена в протокол.
А сам генерал, после начала заседания оставшись за столом в одиночестве, проглотил последний пирожок и задумался над тем, как много на свете дурацких правил и установлений: ведь он — несомненный академик, и место его — в зале заседаний, вместе с другими «бессмертными»… В подобных случаях незачем слепо повиноваться тому параграфу академического устава — в основе своей, конечно, верного, — который запрещает посторонним присутствовать на заседаниях. Не должно быть правил без исключений.
Лизандро Лейте был единственным из членов Академии и одним из немногих штатских, кто проводил в последний путь полковника Перейру. Возвращаясь с похорон любезного друга Агналдо, наводившего на всех такой ужас, он ясно сознавал, что проиграл. Хуже, чем проиграл, — он вообще остался без кандидата. Выборы в Академию, сулившие ему так много, кончились катастрофой. Дома он обнаружил у себя на столе газету с пространным сообщением о «кончине видного представителя вооруженных сил и прославленного писателя, собиравшегося баллотироваться в Бразильскую Академию». На полях было приписано красным карандашом: "Поздно спохватился!" Несносная Пру!
Несколько дней Лизандро был хмур, озабочен и молчалив. После заседания в Академии он рассказал жене:
— Мой долг перед покойным исполнен. Я произнес речь о его заслугах. Портела, Эвандро, Фигейредо и прочие хихикают по углам — рады, что я споткнулся. Торжествуют. Генерал просто сияет от счастья. Явился на чаепитие. Что ж, одним — пироги да пышки, другим — синяки да шишки. Все пропало. Столько труда — и впустую! А тут еще Пру…
— Оставь ты Пру в покое и не горюй так…
— Я рассчитывал на пост председателя Верховного суда…
— Ты его займешь, я совершенно уверена!
— В наше время, Мариусия, никто ничего задаром не делает.
Придется все начинать сначала.
— Ты добьешься своего, Лизандро, я ни минуты не сомневаюсь. Не вешай носа! Я тебя не узнаю!
— Нужно дождаться, когда Персио все же решит умереть. Он словно железный — врачи давно уж его похоронили, а он все живет. Как только освободится вакансия, я выдвину кандидатуру Рауля Лимейры — он близкий друг Самого… — Лизандро имел в виду главу правительства. — Если и Пайва примет участие в этом деле — может, и выгорит.
— Ну вот видишь?! Надо только уметь ждать: все придет в свое время.
Мысли Лизандро приняли другое направление:
— Очень бы мне хотелось знать…
— Что, милый?
— Что все-таки произошло, когда Агналдо явился к Менезесу с визитом? Мы договорились, что он сразу же мне позвонит и все расскажет. А он не позвонил… Я, как ни старался, не смог с ним связаться, Дона Эрминия сказала, что письмо Персио в Академию среди бумаг покойного не обнаружено.
— Что теперь толковать! Забудь об этом. А я тебе скажу, что убеждена: рано или поздно мой муж станет председателем Верховного федерального суда.
— А я убежден только в одном: я тебя не стою!
— Дурачок!
Так откуда же это честолюбие, снедающее Лизандро? Не от доны Мариусии ли, такой безмятежно спокойной и счастливой?
Партизанская война на площади Кастело, где размещалась Бразильская Академия, началась в тот самый миг, когда возмущенный Эвандро Нунес дос Сантос, сняв пенсне, обменялся тревожно-многозначительным взглядом с пораженным Афранио Портелой. Это было в четверг — спустя неделю после заседания, на котором президент Эрмано де Кармо сообщил академикам о кончине полковника Перейры. До выборов оставалось полтора месяца.
Нет! Напрасно недобросовестные и небрежные историки стараются уверить нас в том, что второй этап военных действий начался прямо на похоронах полковника Перейры, Между драматическим окончанием битвы при Малом Трианоне и вербовкой новых волонтеров был перерыв. Он продолжался чуть больше недели — и многие подумали тогда, что вот и воцарилась тишь да гладь да божья благодать. Тот, кто поспешил поверить в это, не учел переменчивости человеческой натуры.
За короткое время (от того заседания, на котором наблюдательный Франселшо Алмейда заметил первые изменения в генерале Морейре, оставшемся единственным претендентом, и до следующего четверга) эти неопределенные признаки превратились в несомненную и грозную реальность — «отвратительную реальность», добавлял Эвандро, — заставившую двух франкофилов устроить тайное собрание. Оно имело место сразу же после очередного заседания, на котором академики со свойственной им любезностью к оппоненту обсуждали проект новых правил правописания, внесенный на их рассмотрение Лиссабонской Академией наук.
Едва войдя в комнату, где происходило традиционное чаепитие, каждый мог убедиться своими глазами, что генерал Валдомиро Морейра, хоть и не расстался еще с генеральскими погонами, уже надел расшитый золотыми пальмовыми ветвями мундир академика. Всего две недели назад он, маломощный соперник грозного претендента, сорвал со своих погон генеральские звезды, превратившись в рядового и заурядного солдата-новобранца; он вытягивал руки по швам, повстречав кого-либо из «бессмертных», он смотрел им в рот, боясь пропустить хоть слово, он с одинаковым жаром восторгался самыми полярными концепциями, хоть они зачастую противоречили его собственным взглядам. Во время протокольных визитов и ему пришлось покушать жаб со змеями. В приготовлении этого блюда отличился старый Эвандро — он подарил кандидату свою нашумевшую книгу «Милитаризм в Латинской Америке», где утверждал, что во всех бедах этого континента — в отсталости, нестабильности и зависимости от Англии, Соединенных Штатов, Германии — виноваты военные. Принимая кандидата, бестактный старик повторил свои обвинения вооруженным силам, — обвинения на грани оскорбления. Генерал слушал его молча и возражать не осмелился.
И вдруг все изменилось. Две недели назад, после того как Афранио Портела и Родриго Инасио подсчитали голоса, он лег спать побежденным, а наутро проснулся победителем — единственным претендентом. Соперник приказал долго жить. Кончилась эра унижения и змей с жабами.
Валдомиро Морейра вернулся в свое прежнее качество, но теперь вместе с многозвездными погонами, пуговицами и орденами его генеральского мундира сияли нестерпимым блеском и пальмовые ветви мундира академического (этому нисколько не мешало то обстоятельство, что он по-прежнему носил дурно сшитую тройку из синего кашемира). В преддверии бессмертия генерал появлялся на традиционных академических чаепитиях, фамильярничал с будущими коллегами, изрекал истины, оспаривал авторитеты. Суровая диета, на которую по совету врача посадила его дона Консейсан, весьма способствовала волчьему аппетиту, и генерал, ускользнув от недреманного ока жены, набрасывался за обильным и изысканным академическим столом на разнообразную снедь. Он наконец-то смог наесться досыта.
Итак, генерал Морейра, обуреваемый тщеславием, во второй раз в жизни пошел в атаку: захватывал позиции и отдавал приказания, но только слишком рано сбросил он тягостную маску смирения, представ перед всеми таким, каким сотворили его господь бог и военная служба, — надменным и властным.
В те времена, когда Армандо Салес де Оливейра выставил свою кандидатуру на пост президента Бразилии, генералу прочили место в его кабинете: в случае победы Морейра получил бы портфель военного министра.
Генерал в победе Оливейры не сомневался ни минуты: всему свету известно, что его соперник, писатель Жозе Америке де Алмейда, хоть и кичится званием «официального кандидата», рассчитывать на поддержку режима не может: правительство оставило его на произвол судьбы. Смешно и думать, что неотесанный сертанец, представитель замученных трудом, голодных, малограмотных жителей штата Параиба одолеет Оливейру, за которым стоят кофейные плантаторы и неизвестно откуда вынырнувшие промышленники с итальянскими фамилиями, кандидатуру которого выдвинул самый богатый, цивилизованный и передовой штат — Сан-Пауло. На митингах ораторы любили уподоблять этот штат мощному локомотиву, везущему пустые вагоны — остальные штаты страны.
Да, генерал был уверен в победе и в том, что его ждет пост министра — и не какого-нибудь там министра просвещения или общественных работ, а почетный, ответственный пост военного министра, второго человека в государстве, который подчиняется одному президенту.
Генерала с набитым документами портфелем часто видели в те дни в министерстве. Он появлялся там и перед самым переворотом, провозгласившим Бразилию Новым государством. Генерал ходил по управлениям, отделам и штабам, собирая материалы, которые должны были пригодиться ему на его новом посту. Он формировал и укомплектовывал, назначал, смещал, производил и представлял — пока только на бумаге. С невероятной шумихой гражданам сообщалось о намеченном к выполнению и подлежащем реорганизации. Дело дошло до того, что генерал предложил нескольким офицерам весьма ответственные должности.
Армандо Салес де Оливейра остро нуждался в поддержке вооруженных сил, и очень может быть, что вначале он и вправду подумывал о назначении генерала Морейры, в преданности которого не сомневался, на этот высокий пост. Но даже если бы ему чудом и представилась возможность ввести генерала в состав своего кабинета, он бы этого не сделал, потому что разочаровался в нем еще до того, как ноябрьский переворот 1937 года развеял в прах мечты и надежды всех тех, кто всерьез принимал участие в предвыборной борьбе Оливейры и Алмейды. Разумеется, преданность генерала без награды бы не осталась: ему подыскали бы какую-нибудь синекуру, вроде должности военного атташе в Париже — самое подходящее место для человека, с отличием окончившего французскую военную академию: во-первых, почетно, во-вторых, не связано с командованием и, в-третьих, находится за океаном. Генерал Морейра страдал не только самомнением и отсутствием гибкости, но был еще и невероятным занудой.
…Послушав за чашкой чая, как Энрике Андраде жалуется президенту, что секретариат Академии пересылает ему корреспонденцию с большим опозданием, генерал Морейра вдруг заявил звучно и громогласно:
— Да, нашу Академию надо бы немножко подтянуть! В секретариат придется принять на службу хотя бы одного военного — пусть наведет железный воинский порядок!
Порядок? Последовало долгое молчание, а старый Эвандро Нунес дос Сантос обменялся с Афранио Портелой взглядом тревожным и многозначительным.
Не вызывает удивления, что историки неправильно датируют начало партизанской войны, которую повел Эвандро Нунес дос Сантос, — все решения принимались в обстановке строжайшей секретности, все заговорщики действовали с чрезвычайной осторожностью. Если бы на месте престарелых либералов-литераторов были подпольщики с многолетним опытом нелегальной борьбы, им не удалось бы работать более эффективно и скрытно.
Для тайных бесед не было места лучше, чем в автомобиле Портелы. Шофер Аурелио Содре служил у местре Афранио и доны Консейсан больше двадцати пяти лет, он заслуживал полного доверия и, сидя за рулем, молчал как рыба.
В тот день Портела отвозил Эвандро домой. Старик всю дорогу возмущенно ворчал себе под нос, и местре Афранио наконец не выдержал;
— Чего бы ты хотел? Чтобы в Академию избрали Сампайо Перейру? Генерал — просто-напросто бездарность, а полковник был нацистом.
— Если бы твой Морейра был просто бездарностью, я бы слова не сказал: мало ли их у нас. Но он самодур! Помнишь, что я тебе говорил: твои игры с военными плохо кончатся. — Эвандро рассвирепел еще больше. — Место Бруно в Академии может наследовать только Фелисиано.
— Я согласен. Вспомни, однако, в каком тупике мы оказались. Генерал был для нас единственным выходом. А теперь надо смириться и запастись терпением.
— Вот сам и смиряйся. А мое терпение лопнуло!
— Что ты можешь сделать? Морейра — единственный кандидат.
— Эка важность — «единственный кандидат»!.. До выборов еще больше месяца.
— Ты… ты хочешь? — Местре Афранио в крайнем удивлении воззрился на разъяренного кума: все это начинало его забавлять.
— Да, хочу! Я не стану голосовать за него!
— Но вспомни, Эвандро, мы явились к нему домой, мы его пригласили, мы настаивали, чтобы он баллотировался. Мы читали и расхваливали его книги. А теперь вдруг… Так порядочные люди не поступают…
— Во-первых, к нему домой ты меня притащил силком. Во-вторых, я не прочел ни единой строчки, сочиненной этим господином, — бог упас! — Эвандро стал загибать пальцы. — В-третьих, я его хвалил, только чтобы не подводить тебя. А в-четвертых, я не порядочный человек. — Он снял пенсне и протер стекла. — И ты тоже! Если бы ты мог видеть свою физиономию в тот момент, когда до небес превозносил генеральский бред!
Местре Портела тихонько хихикал. Эвандро продолжал:
— Мне тут попалась изданная в США книга о гражданской войне в Испании… Так вот, во время битвы за Мадрид хрупкая женщина с распущенными волосами — ее прозвали Пасионария: это имя все объясняет — не знаю точно, коммунистка или анархистка, — провозгласила лозунг, с которым республиканцы шли навстречу войскам флангистов: «Они не пройдут!» Этот лозунг мне подходит. А ты волен поступать как знаешь! Можешь оставаться порядочным человеком, считать меня негодяем, говорить, что это я позвал «Линию Мажино»…
— Эвандро, опомнись! Эту кличку придумал полковник Перейра.
— Мне нет дела, кто ее придумал! Я ее услышал от Жозе Ливио, и она мне понравилась! Впрочем, Ливио идиот… Неважно… Главное то, что я профессор гражданского права по специальности и демократ по убеждениям, а потому с солдафонами дела иметь не желаю! Я в армии никогда не служил — и вообще призыву не подлежу!
Глаза местре Афранио лукаво сверкнули:
— He забудь, кум Эвандро, что ты можешь не только оставить чистый бюллетень, но и попросту воздержаться от голосования. — Он хлопнул друга по костлявому колену. — Маленькая партизанская диверсия никому не повредит…
— То есть?
— Я прирожденный партизан и поступаю в твое распоряжение. — Он на минуту задумался. — Сейчас самое главное — секретность. Враг ничего не должен заподозрить: пусть генерал считает себя уже избранным. Чем уверенней будет он себя чувствовать, тем больше глупостей натворит.
Машина затормозила у сада, окружавшего дом Эвандро. Аурелио вылез и распахнул перед академиком дверцу. Увидев их, Изабел закричала, зовя брата:
— Педро! Педро! Дедушка приехал! И дядя Афранио!
После смерти полковника внуки Эвандро еще не виделись со старым другом семьи, крестным их отца, покойного Алваро. Изабел расцеловала стариков.
— Я говорила, я говорила, что все кончится хорошо.
— Ничего еще не кончилось, красавица ты моя. Мы снова решили перепоясать чресла.
Подбежавший Педро спросил:
— Что это значит?
— Позвольте представиться: этот старый упрямец — Дон-Кихот, а я — его верный оруженосец Санчо Панса. Мы отправляемся в новый поход.
— А кто же Дульсинея? Кого вы будете защищать?
Старый Эвандро Нунес дос Сантос привлек внуков к себе — это они заставили его решиться на борьбу с нацистом Перейрой. Прокуренный голос дрогнул от волнения;
— Мы будем защищать ту же даму, что и рыцарь из Ла-Манчи: свободу!
Звезды зажглись над домом. Наступил вечер.
Афранио послал Розе букет и записку, в которой извещал, что будет ждать ее в кафе. И вот подъехал автомобиль. За рулем сидел шофер в форменном кепи и тужурке.
— Ты все хорошеешь… — Афранио сумел удержаться от вопроса, кому принадлежит автомобиль. — Я решил освободить тебя от секретарских обязанностей.
— Я как узнала о смерти полковника, сразу подумала, что больше не понадоблюсь. Никогда ничьей смерти не радовалась, а Перейру не жалею. Я места не находила, когда думала о том, что этот гад будет расхваливать Бруно на все лады, поганить своим языком имя моего любимого…
— От полковника бог нас избавил, теперь надо избавиться от генерала.
— От генерала? Но ведь вы ему помогали! Для чего ж тогда вся эта история с секретаршей? Я добилась у Линдиньо обещания голосовать за него…
— У кого? У кого?
— У Франселино Алмейды: он хочет, чтобы я называла его Линдиньо.
Местре Портела рассказал Розе о случившихся с генералом превращениях, о том, что можно воздержаться при голосовании или оставить бюллетень незаполненным.
— Так что же, я уволена? Это очень кстати. Линдиньо с ножом к горлу пристает ко мне, чтобы я выпила бокал шампанского у него дома. Про пощипыванья и поглаживания я уж не говорю. Хорошо, что у меня кожа смуглая и синяки незаметны. А то…
Местре Афранио оценил класс автомобиля, ожидавшего Розу: женщины, любившие Антонио Бруно, созданы, чтобы поражать и сбивать с толку. Тут он не выдержал:
— А то что?
Перехватив устремленный на дорогую машину взгляд академика, Роза улыбнулась:
— А то плохо бы мне было. Вы его знаете: это ваш приятель… — Она назвала имя богатого текстильного фабриканта, португальца по происхождению. — Он хочет открыть мне мастерскую на улице Розарио: буду хозяйкой.
— А куда денется его аргентинка?
— Она вернулась в Буэнос-Айрес. Когда мой португалец овдовел, она во что бы то ни стало хотела его окрутить. А он — ни в какую.
— Она хороша собой, спору нет, но голос ее действует на меня, как касторка. Senora Delia Pilar, cantante de tangos [23], — передразнил он аргентинский акцент. — Не слыхал певицы хуже.
— Моя бывшая хозяйка, мадам Пик, послала меня к ней примерить платья. Вот там я и познакомилась с моим нынешним… покровителем.
— Его можно только поздравить, что я и сделаю при встрече. Избавился от такой злыдни, а взамен сорвал самую прекрасную розу в Рио. Я и тебя поздравляю. Он человек добрый и порядочный.
— Знаю. Ему нужно только немножко нежности. Думаю, что нам будет хороша вместе. На нежность и на уважение он вправе рассчитывать. — Ее пухлые губы тронула легкая усмешка; в голосе послышалась горделивая печаль. — В моей жизни уже была любовь — теперь мне стоит только вспомнить о ней, и я счастлива… Итак, местре Портеда, я могу считать себя свободной?
— Да. Я хочу лишь кое-что уточнить. Скажи, Франселино знает твой адрес? Как вы уславливаетесь о встрече? По телефону?
— Он думает, что я живу в пансионе при женском монастыре и к девяти вечера должна возвращаться туда. Приехала я из провинции — генерал опекает меня в память моего отца, который был у него ординарцем. Я много чего ему наврала: дала телефон моего ателье; мадам Пик в курсе дела, сказала, что все это очень забавно, и вызвалась помогать. Линдиньо всегда звонит во время обеда и думает, что разговаривает с монахиней-француженкой. Он представляется как мой дядя. Обхохочешься. Для него я Беатрис, Биа. Милый старичок, только очень щиплется.
— Вот что надо будет сделать. Пусть мадам Пик скажет Франселино, что ты больше не хочешь с ним видеться и чтобы он тебя не искал. Она должна дать ему понять, что это отнюдь не пансион для девиц, а нечто совсем-совсем другое. Пусть намекнет, что бесплатные удовольствия кончились…
— И что он при этом должен вообразить?
— Да ничего конкретного. Надо создать атмосферу сомнительного заведения…
— А-а, тогда он разозлится на моего бывшего патрона!
— И не станет за него голосовать.
— Бедненький Линдиньо. До чего же неугомонный старичок! Чуть зазеваешься, он тут же задирает тебе юбку или лезет за пазуху. Могу себе представить, каков он был в молодости…
— Слава о нем до сих пор гремит по всей Японии и Скандинавии.
— Он очень милый, правда? Ужасно любит рассказывать неприличные анекдоты…
— Помнишь, Роза, когда-то я написал про тебя рассказ. Теперь, пожалуй, ты можешь стать героиней целого романа. Раньше я знал, что ты удивительно кроткое и нежное существо, теперь, помимо кроткости и нежности, я вижу твою отвагу, мужество, храбрость.
— Это Антонио сделал меня такой. Он создал меня заново.
Афранио Портела вспомнил стихи: «Медная роза, медовая роза, юная роза-бутон» — и поцеловал ей руку:
— Роза Антонио Бруно.
— Читали? — Фигейредо Жуниор протянул президенту экземпляр «Коррейо до Рио». — Я специально приехал сюда, чтобы показать, — Он ткнул пальцем в колонку под рубрикой «В защиту португальского языка», в которой генерал Валдомиро Морейра просвещал невежд насчет того, как писать на безупречном и чистом лузитанском наречии.
— Нет, еще не читал. Поскольку автор не является членом Академии (хоть он и убежден в обратном), я его статьи читать не обязан. Могу целый месяц спать спокойно, а потом уж придется взваливать на себя и эту ношу, как будто у меня мало других забот…
— Нет, вы просто обязаны прочесть эту статью, и как раз по тому, что ее автор еще не избран в Академию.
Эрмано де Кармо взял протянутую ему газету.
— Раз уж вы так настаиваете, милый Фигейредо… — Он начал читать, но тут же поднял голову. — Н-да, нечего сказать, удружили вы нам с кандидатом. Хотели противопоставить его тому, кого так вовремя прибрал господь… Это была единственная любезность со стороны полковника… — Он продолжил чтение. — Боже мой, сколько пафоса!
Президент, чья вошедшая в поговорку вежливость еще усилилась от пребывания на посту, требующем такта и обходительности, крайне редко позволял себе неуважительные отзывы о собрате-академике или о простом смертном. Но бесцеремонность генерала Морейры, не считавшего нужным дождаться своего избрания для того, чтобы поучать и публично критиковать Академию, сильнейшим образом раздражала его. Генерал во всеуслышание порицал позицию большой группы бразильских академиков, входивших совместно с учеными из Лиссабонской Академии наук в Смешанную Комиссию по вопросам орфографии. Бразильские представители сами еще не пришли к общему решению, что сильно осложняло работу.
— Это что-то невероятное!.. Раньше не было человека более скромного и предупредительного, даже подобострастного. И вдруг — поворот на сто восемьдесят градусов. Стал единственным претендентом и задрал нос. Не пропускает ни одного чаепития, говорит много и громко, рассуждает, поучает, критикует. На днях взял меня под руку и прочел целую лекцию о живописи. Сообщил мне, что мы, видите ли, не те картины развешиваем в Академии; пренебрегаем, дескать, полотнами первоклассных художников и отдаем предпочтение, как он выразился, пачкунам. Какая наглость, Фигейредо! — Президент дочитал наконец статью и добавил: — Ему бы баллотироваться не к нам, а в Лиссабонскую Академию наук.
Члены Бразильской Академии, входившие в состав Смешанной Комиссии — среди них был и Фигейредо, — утверждали, что необходимо принимать в расчет воздействие живой народной речи на литературную норму языка. Они возражали своим лиссабонским коллегам, которые защищали незыблемые каноны, годные, быть может, для португальцев, но неприемлемые для бразильцев. Португальцы призывали к выработке единых и жестких грамматических норм — Фигейредо же говорил, что единая языковая норма для двух совершенно различных стран — это культурный колониализм. Впрочем, дебаты по этому острому и жгучему вопросу вели между собой и члены каждой делегации.
А вот генерал Морейра в своей очередной статье безоговорочно стал на сторону самых ортодоксальных португальцев и категорически заявил, что Бразильская Академия должна согласиться с ними, и не просто согласиться, а «огнем и железом пресекать всякую попытку модифицировать язык Камоэнса». Отвечая на вопрос мифического читателя, генерал подверг суровой критике тех, кто своими уступками негодяям, профанирующим португальский язык, позволил Академии забыть важнейший и священный долг — «сохранение последнего цветка латинской цивилизации во всей его неприкосновенности». В конце статьи он сообщал, что в ближайшее время примет самое непосредственное участие в дискуссии и грудью станет против вредных компромиссов. Генерал был нетерпелив: когда-то он раньше срока объявил себя военным министром — теперь же еще до выборов говорил от лица «бессмертных».
— Замечательно! — сказал Фигейредо. — Вот повезло! Мало нам было пуриста Алкантары, который не дает делегации выработать единую точку зрения…
— Ваш генерал слишком ретив. Прежде чем печатно ругать Академию, хорошо бы сначала стать ее членом.
— Почему этот негодяй полковник так не вовремя отдал богу душу? Прием заявлений прекращен. Что теперь делать?
— Вы эту кашу заварили, вам и расхлебывать. Если сможете, конечно, — сказал президент и добавил словно бы невзначай, просто для сведения собеседника: — У Эвандро, судя по всему, имеются какие-то мысли на этот счет. Поговорите с ним.
Фигейредо последовал совету президента. Он не только отыскал Эвандро Нунеса, но и пригласил к себе всех членов той делегации, которая три месяца назад посетила генерала Валдомиро Морейру и предложила ему баллотироваться в члены Бразильской Академии, Выставив на стол напитки и кое-какие закуски, Фигейредо прочел присутствующим оскорбительную генеральскую статью и попросил высказаться по этому поводу.
Эвандро уже ознакомился со статьей. Больше того — он перепечатал ее в нескольких экземплярах и роздал тем академикам, которые в дискуссии о языковых нормах занимали ортодоксально-бразильскую позицию. Затем он изложил решение, принятое им и Афранио Портелой но поводу кандидатуры генерала. «Мы пригрели на груди змею», — в свойственной ему энергической манере завершил он свое выступление.
— Что ж, воевать нам не в первой, — сказал Портела. — Начнем, уподобившись французским макиярам, партизанские действия. Мы с Эвандро уже кое-что предприняли, но еще не успели вам сообщить. Действуем не зарываясь и в обстановке строжайшей секретности.
— Я ничего не знал! — сказал Родриго.
— Что же вы сразу не сказали? — обиделся Фигейредо.
— А я, несмотря на всю вашу секретность, что-то учуял, — признался Энрике Андраде. — Пайва совершенно сбит с толку. Наша, божественная Мария-Жоан целый месяц уговаривала его проголосовать за генерала, а потом вдруг стала просить, чтобы он оставил чистый бюллетень. Я сразу понял, что к этому делу приложил руку местре Портела.
Обсудили ситуацию. Поскольку генерал Морейра единогласно признан присутствующими надменным, нетерпимым и занудливым солдафоном, который намерен превратить Бразильскую Академию в казарму, а академиков — в вымуштрованных рядовых, то предложение начать партизанскую войну принято едино гласно. «Комитет пяти» самораспустился.
Энрике Андраде попросил извинить его. В других обстоятельствах он с большим удовольствием примкнул бы к тем, кто желает воспрепятствовать проникновению бесталанного генерала в Академию. Но страной правит диктатура Нового государства, и в этой политической ситуации демократы, по его мнению, просто обязаны объединиться со всеми, кто так или иначе способен эту ситуацию изменить. Генерал Морейра хоть и в отставке и не у дел, однако не перестал быть фигурой заметной и значительной. Во время предвыборной борьбы уважаемые собратья беседовали, обменивались мнениями, разрабатывали планы. Он, Энрике, своего мнения никому не навязывал, но именно поэтому не желает его переменить. Ему решительно плевать на то, победит ли генерал на выборах в Академию или провалится, но способствовать последнему он не собирается, поскольку связан с кандидатом политическим договором. Каков бы ни был результат выборов, он не хочет портить с генералом отношения. Короче говоря, в день выборов он будет в Баие, а перед отъездом вручит претенденту письмо и свой голос.
Родриго Инасио Фильо тоже пошел на попятный. Ему бы очень-очень хотелось принять участие в партизанской войне — битва при Малом Трианоне произвела на него неизгладимое впечатление: когда-нибудь он подробно опишет эти события в очередном томе своих «Записок постороннего». Но по ряду причин ему придется отказаться от новых сражений… Причины эти несколько иного свойства, чем у Энрике, они… э-э… носят, скорее, личный характер, но все равно заслуживают уважения.
— Все ясно: дела постельные… — понимающе и лукаво захохотал местре Портела. — Все вы, дворяне, одинаковы! Вольно! Разойдись!
Ну а Фигейредо Жунвор желал как можно скорее ринуться в бой. Узнав о том, что именно уже предприняли заговорщики, он возликовал.
На следующее утро местре Афранио специально пришел в Академию пораньше. У казначея он встретил Франселино Алмейду. Расписавшись в ведомости и получив тощий конвертик с платой за присутствие на заседаниях — так называемый «жетон», — академики направились к шкафу, в ящиках которого хранилась корреспонденция, предназначенная для сорока «бессмертных».
— Вы чем-то удручены, Франселино? Нездоровится? В наши годы надо беречься.
— Я прекрасно себя чувствую.
— Тогда в чем же дело? — наседал Афранио, обеспокоенный понурым видом коллеги и друга.
— Да так… неприятности.
Они забрали письма и снова спустились в приемную. Там романист увлек дипломата к окну и стал расспрашивать:
— Что же вас заботит?
— Да вот хоть этот генерал… Он сильно изменился за последнее время, вы не находите?
Ожидаемое слово было произнесено, и Афранио приступил к делу:
— Я нахожу, что он слишком сильно изменился. Должен вам признаться, Франселино, что я разочаровался в нем. — Портела понизил голос. — Вы, должно быть, поняли, что сначала я решил поддержать его кандидатуру, переговорил с друзьями…
— Да, наслышан…
— Но потом узнал о некоторых его… э-э… неблаговидных, скажем так, поступках. И полностью изменил свое мнение. Скажу вам по секрету, Франселино, я решил голосовать «против». Тс-с, только бы до него не дошло…
Старейшина Академии выказал к этому сообщению живейший интерес:
— Неблаговидные поступки? В чем же они выразились?
— Сейчас расскажу. У меня есть одна старая знакомая — еще со времен моей бурной молодости. Француженка. Она содержит заведеньице, ну, вы понимаете… Девицы у нее — одна к одной, никогда не угадаешь, чем они занимаются на самом деле. И вот на днях я ее повстречал, и она рассказала мне совершенно невероятную историю. Представьте себе, генерал Морейра, ее давний и постоянный клиент, нанял одну из девиц — свою любимицу, — чтобы она вербовала для него сторонников из числа членов нашей Академии. Она изображала его секретаршу и втерлась в доверие к кому-то из наших с нами коллег.
Франселино сделался бледен:
— Невероятно! Каков негодяй!
— Можете себе вообразить, как веселилась мадам Пик, отвечая на телефонные звонки наших собратьев, которые разыскивали эту девицу. Она наплела им с три короба, сказала, что живет в пансионе при женском монастыре, а к телефону подходит сестра Пик, монахиня-француженка. Совершенное забвение морали!
— Заведеньице, вы сказали?… Ага, ага… А генерал — постоянный клиент? Ах, негодяй! А Пайва еще говорил, что он беден… Бедный, а прислал мне корзину от Рамоса…
— И мне тоже. И Эвандро, и Фигейредо.
— Где же он берет деньги? Из каких средств оплачивает услуги этой… авантюристки? Откуда у него деньги на баснословно дорогие корзины — представляете, сколько они стоят?
Местре Афранио совсем понизил голос и зашептал на ухо дипломату, который как огня боялся оппозиции и славился своей лояльностью к режиму — каким бы этот режим ни был:
— Так вы не знаете, что генерал Морейра ближайший сподвижник и друг Армандо Салеса, один из тех, кто вкупе с интегралистами замышлял переворот тридцать восьмого? Генерал не примкнул к этому сброду лишь потому, что его в то время не было в Рио.
— Я слышал, что он был сторонником Армандо Салеса де Оливейры…
— Был и есть. Он один из самых упорных врагов нашего строя. Он для того и рвется в Академию, чтобы обеспечить себе неприкосновенность. За ним стоят люди Армаидо Салеса — они снабжают его деньгами на предвыборные расходы. Друг мой, бисквиты, которые вы ели, пахнут мятежом!
— Генерал в Академии — это смертельная опасность!
— Сейчас он стал единственным кандидатом, а потому услугами этой девицы больше не пользуется и корзин не присылает. На мой взгляд, самое гнусное во всей этой истории — попытка использовать Бразильскую Академию в политических целях. Вы знаете, я сам не в восторге от нашего правительства, но в стенах Академии политикой не занимаются! Академия превыше всех заговоров и смут и должна оставаться таковой! Вот потому-то я и не стану голосовать за генерала.
— А я никогда и не собирался за него голосовать, — солгал Франселино с непринужденностью прожженного дипломата. — Я обещал поддержку полковнику Перейре. Ах, как вы правы, Афранио, — голосовать за генерала было бы полнейшим безрассудством… Хорошо, впрочем, что вы меня предупредили.
Один вопрос еще оставался невыясненным:
— Но почему же Мария-Жоан так хлопотала за него?
— А-а, это совсем другое дело! Мария-Жоан приходится жене генерала Морейры двоюродной сестрой — вот и старается по-родственному.
— Я очень благодарен вам, Афранио. Очень.
— Остерегайтесь генерала, друг мой! Он ни перед чем не остановится, если поймет, что вы раскусили его. Берите пример с меня: делайте вид, что всецело его поддерживаете. Будьте с ним приветливы и любезны. А уж когда придет время опустить бюллетень в урну… Пусть попробует отгадать, кто именно проголосовал против!
Ровно две недели после похорон полковника Перейры Лизандро Лейте ходил мрачный как туча. Однако после очередного заседания «бессмертных» он явился домой в превосходном настроении — уныние его исчезло бесследно. Дона Мариусия мгновенно заметила эту перемену:
— Что случилось? Почему ты так сияешь?
— Случилось что-то невероятное! Рассказали бы — не поверил! Но не верить нельзя, у меня есть доказательства. Те самые ловкачи — Портела и иже с ним, — которые выдвинули кандидатуру Морейры, теперь изо всех сил стараются свалить его. Я узнал удивительные вещи! На этот раз самый ретивый — старик Эвандро. Иначе как «Линия Мажино» он генерала не называет, а ведь этой кличкой наградил его покойник Перейра.
Лизандро сообщил жене подробности — двусмысленные фразы, умело вырванные признания, неосторожные обмолвки, подслушанный разговор.
— Ну и что же ты намерен делать? Голосовать за генерала?
Толстощекое лицо Лизандро осветилось широкой улыбкой.
— Зачем же мне голосовать за генерала? Я примкну к компании Портелы. Не исключено, что после этих выборов я все-таки окажусь в кресле председателя Верховного суда! Если генерала не выберут, если он не наберет нужного числа голосов…
И он стал объяснять жене: если генерал не пройдет, он, Лизандро, получит полное право претендовать на место председателя, которое освобождается после выхода Пайвы на пенсию.
С одной стороны, могущественные и влиятельные сторонники покойного будут рады, если академики не примут в свои ряды известного оппозиционера и врага Нового государства. Разумеется, они не станут приписывать поражение генерала усилиям Афранио и Эвандро, а тут же с благодарностью подумают о нем, о Лизандро, а уж Лизандро постарается, чтобы все высокопоставленные лица, принимавшие участие в битве на стороне полковника, и прежде всего военный министр, узнали о его титанической деятельности, воспрепятствовавшей появлению заклятого врага режима в стенах Академии. Он, Лизандро, не допустил этого, он взял на себя труд охранить светлую память своего выдающегося друга, который ушел от нас именно тогда, когда родина так нуждалась в нем.
С другой стороны, снова откроется вакансия, и можно будет попытаться провести в академики Рауля Лимейру, ректора университета и ближайшего друга главы правительства. По образованию он врач и на высшие судейские должности не претендует. В этой тройной игре Лизандро может сорвать крупный куш. Получаешь, Рауль, пальмовые ветви академического мундира — помоги мне надеть мантию председателя Верховного суда.
Дона Мариусия запустила свои тонкие холеные пальцы в неопрятную, всклокоченную гриву Лизандро:
— Помнишь, я говорила, чтобы ты не унывал?
Так был заключен странный союз между войсками Эвандро и силами Лизандро: новые добровольцы приняли участие в партизанской войне. Союз этот был, конечно, негласный, но обещал многое.
Спасаясь от войны, французские интеллигенты всех направлений и убеждений нашли приют в Бразилии. Среди них были писатели, издатели, актеры и режиссеры, художники и журналисты. Самый известный — Жорж Бернанос — обосновался в Минас Жерайс, остальные поселились в Рио или в Сан-Пауло. Они присоединились к знаменитым профессорам, которые в 1937 году возглавили кафедры в только что открытых университетах. Видное место среди этих профессоров занимал писатель и ученый Роже Бастид.
С помощью своих бразильских единомышленников они начали активно помогать силам французского Сопротивления — «Свободной Франции», де Голлю и маки. Их деятельность не встречала одобрения со стороны правящих кругов, которые проводили политику сближения с третьим рейхом; ходили слухи, что Бразилия примкнет к антикоминтерновскому пакту; глава правительства в отсутствие своего министра иностранных дел вел переговоры с германским послом, обсуждая пути укрепления идеологических и экономических связей, которые могли бы послужить основой для подписания договора. Несмотря на все это, французские эмигранты, используя противоречия в кабинете министров и традиционную любовь бразильцев к Франции и французской культуре, сумели развернуть активную деятельность — она не была официально разрешена правительством, но и не подвергалась прямому запрету. Полиция не спускала с французов глаз, однако до поры до времени не трогала их. Виднейшие представители политических, военных и литературных кругов — уже упомянутый министр иностранных дел Освальдо де Аранья, генерал Лейтан де Карвальо и, по слухам, даже дочь диктатора Алзира Варгас — всеми силами противились сближению с Гитлером и помогали немногочисленной, но энергичной группе патриотов, которые, живя вдали от своей покоренной родины, сражались за ее свободу.
Ближе всех к ним стояли академики Эвандро Нунес дос Сантос, Алсеу де Аморозо Лима, Афранио Портела, Фигейредо Жуниор, поэты Мурило Мендес и Аугусто Фредерико Шмидт, артисты Прокопио Феррейра и Мария-Жоан, писатели Алваро Морейра, Сержио Милье, Жозуе Монтелло, Анибал Машаду и редактор литературного журнала «Дон Казмурро» Брисио де Абреу, проживший в Париже больше десяти лет.
Эти и другие антифашисты собрались у Эвандро по случаю приезда в Рио Роже Бастида — он намеревался читать лекции в столичном университете и завести новые знакомства. Двух ученых связывала крепкая дружба, основанная на взаимном восхищении. Эвандро собрал у себя друзей, чтобы сообща обсудить, как лучше помочь голлистским организациям и партизанам. Гостей принимала вместе с братом юная хозяйка дома Изабел, которая не в силах была скрыть гордость: ведь крестил ее не кто иной, как Антонио Бруно.
Среди принятых решений одно заслуживает особого внимания, поскольку сулило несомненную выгоду и общественный резонанс. Мария-Жоан предложила возобновить спектакль по пьесе Бруно «Мери-Джон», премьера которого состоялась в 1922 году в театре Леополдо Фроэса. Сбор поступит в пользу «Свободной Франции». Единственное представление состоится в понедельник, когда все театры закрыты, и будет посвящено двадцатипятилетнему юбилею сценической деятельности Марии-Жоан. Предложение было принято с восторгом. Общее руководство и рекламу взяла на себя редакция «Дона Казмурро»; Алваро Морейра согласился обновить мизансцены, а Санта-Роза — декорации; Фигейредо Жуниор сочинит текст программы, Прокопио сыграет роль мнимой голливудской кинозвезды, — роль, которую в первой постановке исполнял сам Леополдо Фроэс. Кроме того, всем — и в первую очередь дамам — надлежит заняться распространением билетов по самой высокой цене.
Вечер удался: стол был роскошен, вина — высшего качества, собеседники блистали остроумием, Педро и Изабел радовали гостей по-детски непринужденным весельем. После серьезных разговоров приглашенные разбрелись по саду, наслаждаясь в раскаленной декабрьской ночи прохладным дуновением бриза. Местре Афранио, дона Розаринья и Мария-Жоан уселись на скамье под жакейрой.
— Как ты хорошо придумала, Мария-Жоан. — Дона Розаринья нежно гладит руку актрисы.
— Я очень многому научилась от Бруно. И любви к Франции — тоже. Ну а потом мне самой давно хотелось снова сыграть роль в пьесе, которую он написал специально для меня. Сегодня она может показаться наивной, но ведь стихи по-прежнему великолепны, правда? Вся беда в том, что я играла Мери-Джон, когда мне еще не было двадцати, а сейчас мне скоро тридцать девять,…
— Перестань. Больше тридцати тебе не дашь… — галантно замечает местре Афранио, и он недалек от истины.
— Я подумывала, не пригласить ли на эту роль кого-нибудь помоложе, но, признаюсь вам, мне ужасно, просто ужасно хочется сыграть ее самой, заново прожить те дни. Мери-Джон — это я в девятнадцать лет. Вот только сойду ли я за девятнадцатилетнюю?
— Запросто! — отвечает дона Розаринья. Я бы не стала тебя обманывать, если бы ты рисковала оказаться в смешном положении. Чуть больше грима, чем обычно, — и все… — Она дружила с актрисой еще со времен первой постановки «Мери-Джон».
Местре Афранио меняет тему разговора.
— Ну-с, как поживают наши избиратели? Как они отнеслись к tournants de l’nistoire [24]?
Под деревьями звенит смех Марии-Жоан.
— Ничего смешней в жизни своей не видела! Я добыла для этого генерала четыре голоса, не считая Пайву, а теперь все надо порушить и повернуть в обратную сторону! Вы не представляете, как вытянулись лица у моих поклонничков!..
— А как ты им объясняла свои хлопоты за генерала?
— Очень просто: голос крови — я двоюродная сестра и ближайшая подруга его жены.
— А задний ход?
— Пришлось сочинить целую историю, от которой поклонничков бросило в дрожь. Я чуть не плакала от возмущения, когда живописала гнусное поведение генерала. Он якобы собирался презреть узы брака, оставить на поругание семейный очаг и дружбу, заманить к себе и овладеть мною на супружеском ложе. Эта сцена сделала бы честь лучшему итальянскому драматургу: генерал пытается меня изнасиловать — я героически отбиваюсь. Еле-еле высвободившись, вся в синяках, запахивая разорванное платье, я убегаю, а генерал вслед кроет меня последними словами. Сцена имела потрясающий успех: у поклонников волосы встали дыбом. Все знают, что я ни разу в жизни не согласилась переспать с мужем подруги, какой бы он ни был.
Афранио Портела поднимает голову и ни с того ни с сего начинает любоваться звездным небом. Уж кто-кто, а он осведомлен о немногих, но суровых принципах Марии-Жоан. Однажды, через много лет после окончания ее романа с Бруно, Афранио предложил взамен свою кандидатуру, но актриса поцеловала его и сказала как отрезала:
— Это невозможно, милый мой. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, но мы подруги с Розариньей. Это невозможно. И не настаивай, а то я вконец огорчусь.
…Налетевший с моря ветерок перебирает волосы великой актрисы, — Поклоннички возмутились. Кто станет голосовать за такое чудовище? Бедный Морейра… Чем вдруг стал плох этот генерал?
— Он ничем не плох. Он генерал.
Приближается Фигейрейдо. В глазах у него алчный огонек.
— Мария, мы тут посоветовались с Алвиньо (имеется в виду Алваро Морейра), — кое-что придумали насчет спектакля…
Мария-Жоан встает и протягивает руку драматургу, который перевел пьесу Ибсена только для того, чтобы она сыграла Гедду Габлер:
— Пойдем, расскажешь…
Афранио долгим взглядом провожает их исчезающие во тьме силуэты. Очевидно, жена Фигейредо не принадлежит к числу подруг Марии-Жоан… Сколько жизненной силы в этой женщине, родившейся в бедном предместье, ставшей Принцессой Карнавала, а потом великой актрисой, — она без устали пожинает лавры и коллекционирует любовников, она с каждым годом приумножает свою славу, свое богатство.
Местре Портела ничего не рассказал жене о своем намерении, потому что и сам не знал, хватит ли у него храбрости снова оказаться наедине с чистым листом бумаги. Но видение будущего романа все больше обретает плоть в эту ночь — ночь заговорщиков, когда маки стали лагерем на холме Санта-Тереза в городе Рио-де-Жанейро.
«Ох, ветер в голове! А все-таки сердце у нее доброе и справедливое», — подумал генерал Валдомиро Морейра, когда его дочь Сесилия оторвалась на минутку от радиоприемника, передававшего блюзы в исполнении Стелы Марис, и изрекла:
— Папа, когда ты будешь заправлять у себя в Академии, дай какую-нибудь премию Клодинору. Он заслужил.
— Ты права, он действительно достоин поощрения: предан, почтителен со старшими — даже не скажешь, что штатский.
Клодинор Сабенса и вправду служил генералу как исправный ординарец: ходил за ним по пятам, слушал лекции академиков и рассказы генерала о том, как прошли предвыборные визиты к академикам, считал и пересчитывал голоса — слава богу, теперь, после столь своевременной смерти полковника, это уже ни к чему.
Впрочем, и автор «Курса португальской грамматики» (1-й, 2-й и 3-й год обучения) несет долю ответственности за то, что генерал избавился от грозного недруга. Клодинор увлекался спиритизмом и время от времени посещал макумбу [25], на котором полновластно царила тучная Матушка Гразиэла до Буноко, принимавшая среди других, менее значительных божеств могущественного демона, известного под именем Эшу-Семъ-Прыжков, Эшу, творящего неописуемые злодеяния. Если по просьбе Матушки Буноко он вмешается в какое-нибудь дело — пиши пропало. Если речь идет о деньгах или о любви, о том, чтобы приворожить кого-нибудь или, наоборот, отвадить, о зависти или о сглазе, жрица обращается к демонам рангом пониже — к метису Курибоке, помогающему от всех недугов, или к Царице вод Иеманже, специальность которой — любовные дела, или к старому негру Ритасинио — он лучше всех разбирается в лотерее государственной и подпольной и вообще во всем, что касается денег. Эшу-Семь-Прыжков Матушка Гразиэла приберегает для неожиданных просьб, для трудных задач, которые требуют особо тщательной волшбы и самых надежных амулетов.
Сабенса попросил, чтобы Семь-Прыжков закрыл полковнику Перейре путь в Академию — работа предстояла трудная и стоила недешево. Проситель имел в виду лишь поражение на выборах: кровь жертвенных петухов и воск свечей должны были всего-навсего запереть перед полковником двери в Дом Машаду д’Асиса. Но рука у Эшу, как предупреждала Гразиэла и убедился Сабенса, была тяжелая, и полумерами он не ограничился. Полковник получил полной мерой и скончался.
Генерал Валдомиро Морейра, добрый католик, не поверил в этот вздор. Однако дона Консейсан и Сесилия не сомневались в могуществе Эшу ни минуты и выделили какую-то сумму на покупку кашасы [26] и сигар для демона-благодетеля. Вздор или не вздор, но Собенса заслужил благодарность.
— В будущем году я похлопочу о премии для него. За опубликованный сборник он сможет получить премию Жозе Вериссимо. — Генерал превосходно осведомлен о всех премиях Бразильской Академии.
— Лучше бы в этом году, папа. Это был бы чудный подарок Кло-кло к рождеству.
— Академическая премия — не рождественский подарок, глупая. Пусть не беспокоится, я позабочусь о нем. И чтоб я больше не слышал этого «Кло-кло»! Дурацкое прозвище! Клодинор Сабенса — молодой, но многообещающий ученый.
— Папа, а когда ты пройдешь в академики, то станешь важной персоной, да? Там ведь все тузы и шишки?
Воспользовавшись тем, что Сесилия наконец-то проявила хоть какой-то интерес к его академическим делам, генерал разоткровенничался: Бразильская Академия нуждается в обновлении; дело это долгое, потому что звание академика дается пожизненно. Последние выборы показали, что принципы, некогда определявшие отбор «бессмертных», нарушены. Раньше предпочтение отдавалось представителям высших слоев общества, а теперь — писателям, даже если они ничем, кроме литературного дарования, себя не проявили. Дошло до того, что в Академии не представлены вооруженные силы страны. Чудовищная нелепость! Нет, он вовсе не против того, чтобы писателей принимали в Академию, но надо же уметь отбирать достойных, а среди нынешних академиков есть такие, что не знают элементарных правил грамматики и губят португальский язык. А иные вообще не понимают, какие требования предъявляет мундир «бессмертного» к нравственности. Говоря без ложной скромности, пример правильного отбора в академики — это он, генерал Морейра: писатель, но не просто писатель, а представитель высшего офицерства. Генерал посмотрел на дочь, которая делила свое внимание между монологом отца и божественным пением Стелы Марис.
— Только не вздумай повторять то, что я тебе рассказал. Никому ни слова, поняла? И особенно академикам!
А вдруг она возьмет и передаст все это Родриго, когда они… Ох, ветреница! А все-таки у него хорошая дочь: золотое сердце, справедливая душа!
Что ж, Морейра прав: сердце у Сесилии золотое. А как она щедра и великодушна к тем, кому вверяется безоглядно, всякий раз тщетно надеясь, что уж этому избраннику она не надоест!
Почему всегда происходит одно и то же? Знакомятся, загораются, влюбляются, ухаживают, соблазняют… Готовы бросить к ее ногам все сокровища царств земных… Сначала все так хорошо: Сесилия изящна и пикантна, она любит, ничего не тая и ничего не оставляя «на потом» — ее возлюбленные проходят с ней полный курс…
Почему же интерес, который она пробуждает, так скоро слабеет, а потом и вовсе гаснет? Один из ее поклонников — самый красивый и глупый — бросил ей жестокий упрек: «Ты слишком обыкновенная!» Другой — не такой красивый, но грубый, — вспоминая кульминационный момент их романа, прибегнул к такому оскорбительному сравнению: «Ты — никакая! Ты похожа на лист салата: он и пышный, и сочный, но без соли и уксуса в горло не лезет! Ты — пресная!»
Сесилия сначала плакала, потом призывала кого-нибудь из своих резервистов. Без возлюбленного она жить не могла. «В кого она такая уродилась?» — Ломая голову над этим вопросом, дона Консейсан не находит ответа.
В настоящее время в списке резервистов значится только одно имя, ибо красивый стоматолог, вылитый Хосе Мухика, выбыл из игры, застукав Сесилию с Родриго, — и скоро уже долготерпение и преданность Клодинора Сабенсы будут вознаграждены. Сердце не камень: Сесилия уже позволяет взять себя под руку и украдкой посматривает на него, поспешно отводя взгляд, если вдруг встретится с ним глазами, и слушает его стихи, вздыхает, когда он кончает читать: «Это мне посвящено?… Дивные стихи… Я не достойна…» Час торжества близится.
Роман с Родриго был высшим взлетом Сесилии. Аристократ, богач, имя — в газетах, портреты — в журналах в сопровождении самых лестных отзывов. А какой изысканный кавалер! Даже чересчур изысканный… Уж он бы никогда не позволил себе уподобить женщину салату. Родриго — воплощенная воспитанность. Но Сесилия безошибочно чувствует, что уже приелась ему: их встречи становятся все реже. Сначала они виделись ежедневно, потом через день, потом раз в три дня, а сейчас уже — раз в неделю, и что дальше будет — одному богу известно… В последний раз Родриго сказал, что уезжает в Петрополис, там будет встречать и рождество, и Новый год, а вернется лишь в двадцатых числах января, чтобы проголосовать за генерала.
Сесилия вызвалась сопровождать его: она могла бы остановиться в какой-нибудь маленькой гостинице… Однако Родриго с деликатностью, столь ему свойственной, отклонил это предложение: краткая разлука лишь усилит радость новой встречи. Но Сесилия знает, что новой встречи не будет. Он, впрочем, еще не завтра уезжает. Родриго будет присутствовать на представлении пьесы Антонио Бруно, главную роль в которой играет Мария-Жоан. На следующей неделе — «сейчас буквально ни минуты свободной» — он завезет билеты ей, генералу и доне Консейсан. В своей вступительной речи генерал обязательно должен упомянуть об этой комедии в стихах. Вот что значит воспитание: какой замечательно благовидный предлог для того, чтобы пригласить ее родственников на премьеру! «На будущей неделе…» — сказал он. «В последний раз…» — догадывается Сесилия. Обидно до слез: такой изысканный, утонченный и элегантный… А уж какой любовник!..
Вот тогда-то в первый раз Сесилия и назвала Клодинора Сабенсу нежно — Кло-кло, и в порыве страсти он ответил: Сиса, любимая моя Сиса!
— Визит совершенно обязателен! Ни один кандидат ни под каким видом не смеет уклониться от посещения того или иного академика. А вот академик имеет право отложить прием кандидата или вовсе отказать ему. Дело кандидата — почтительно испросить разрешения навестить члена Академии в удобном тому месте и в удобное для того время.
Старый Франселино, развалившись в кресле в библиотеке Академии, излагает свою точку зрения коллегам, обсуждавшим этот вопрос перед его приходом. Коллеги безмолвно внимают старейшине Академии, одному из ее основателей, «бессмертному» с сорокатрехлетним стажем, непререкаемому авторитету в области устава, правил и традиций этого учреждения.
— Да, я знаю, что в уставе ни слова не сказано о предвыборном визите. Тем не менее этот неписаный закон значит больше, чем любой параграф устава Академии. Это conditio sine qua non [27] для того, чтобы кандидат прошел на выборах. И боже упаси кандидата сказать, что кто-то из академиков ему не нравится или не вызывает у него уважения. В этих стенах нет места антипатии или вражде: здесь все равноуважаемы.
Он может распространяться об этом часами, поскольку главная его задача защитить незыблемость иерархии и авторитет Академии.
— Если академик публично заявил о своем намерении поддержать того или иного претендента, это не освобождает остальных претендентов от необходимости наносить ему визит. Напротив, в этом случае визит делается еще более обязательным.
Франселино с наслаждением затягивается сигаретой — он выкуривает в день только пять штук, чтобы уберечься от катара и бронхита, — и продолжает:
— Наша Академия — учреждение единственное в своем роде и не имеющее себе равных. К ней должно относиться с восхищением и трепетом. А поскольку Академия состоит из академиков, логично предположить, что и мы вправе претендовать на восхищение и трепет. Что стало бы с нами без предвыборных визитов?!
Одобрительные восклицания коллег встречают риторический вопрос престарелого дипломата. А он сурово выносит приговор:
— Заявив, что не пойдет к Лизандро с визитом, генерал совершил серьезную и непростительную ошибку. На каком основании он позволил себе такое пренебрежение? Лизандро поддерживал кандидатуру полковника Перейры? Ну и что? Он имел на это право и этим правом воспользовался. А вот генералу права нарушать одну из самых чтимых традиций нашей Академии никто не давал. Он поступил дурно.
Вывод Франселино находит единодушную поддержку среди коллег. Один из них добавляет:
— Этот Мажино не только самодур, но и утомительный болтун. Не знаю, что хуже.
Можно было бы сказать, что генерал Морейра не только самодур и болтун, но еще и сущий младенец в академических делах: он доверительно рассказал двум-трем «бессмертным», что не станет наносить визит Лизандро Лейте, который был так любезен с ним во все время предвыборной кампании и который до сих пор не сложил оружия, подговаривая бывших сторонников Перейры не голосовать за генерала. Генерал счел, что его генеральское достоинство ущемлено, и стал в позу: единственный претендент, по его мнению, может рассчитывать на некоторые вольности и поблажки.
Доверительный разговор перед выборами в Академию смело уподоблю шилу в мешке, особенно если разговор этот обнаружил, что кандидат непочтителен и забывает свое место. Никто ему таких вольностей не позволял и поблажек не давал.
Дом Лизандро Лейте был единственным местом, которое не посетил генерал во время своего предвыборного паломничества. Он трясся в вагоне на пути в Минас-Жерайс, но зато получил обещание полупарализованного новеллиста. В Сан-Пауло генерал отправился самолетом и был самым сердечным образом принят автором «Романсеро бандейрантов» [28]. Они вспомнили эпизоды революции 1932 года — поэт в ту пору состоял при штабе полковника Эуклидеса де Фигейредо. Вместо положенных двадцати минут визит продолжался чуть ли не весь вечер. Свой голос творец «Книги псалмов» по укоренившейся привычке обещал отправить прямо в Академию. Путешествие обошлось недешево, но в Рио генерал Морейра вернулся как на крыльях. Не вызывало сомнений, что этот маститый писатель проголосовал бы за генерала, даже если бы тот был не единственным претендентом на место в Академии, а оставался соперником подлеца полковника. Поэт Марио Буэно был генералу собратом по оружию и лире.
Однако выяснилось, что братство по лире этому человеку дороже. За несколько дней до генерала у него побывал «неистовый партизан» Эвандро Нунес дос Сантос (так стал называть его Афранио Портела). Он прибыл с единственной целью: обнять Буэно и обсудить с ним предстоящие выборы. Они дружили с незапамятных времен и даже были дальними родственниками: жена поэта приходилась покойной Аните двоюродной сестрой. В свои нечастые наезды в Рио Буэно всегда останавливался в гостеприимном доме на Санта-Терезе.
Вакансия в Академию заставила Эвандро дважды навестить потомка бандейрантов: в первый раз, чтобы уговорить его проголосовать за генерала. Это было нетрудно. Сампайо Перейра — тогда еще майор — после поражения революции 1932 года возглавлял армейскую контрразведку и попортил побежденным много крови, обвиняя их в сепаратизме.
— Да это же форменный «лесной капитан» [29]. Как ты мог подумать, что я проголосую за него? Забыл, кто я? Он приезжал ко мне, я принял его любезно и обещал поддержку — я всем обещаю поддержку, потому что хорошо воспитан. Но ясно, что голосовать я буду за генерала: он по крайней мере участник эпопеи тридцать второго года.
Когда же Эвандро приехал к Марио во второй раз и стал просить его не голосовать за Морейру, эта же эпопея 32-го года оказалась серьезным препятствием:
— Может быть, он самодур, бездарность и зануда. Может быть. Не спорю. Но я так редко бываю в Академии, что мне нет никакого дела до его надоедливости!
Это возражение было предусмотрено Эвандро, который знал: все, что имеет отношение к событиям 32-го года, — священно для Марио, написавшего героическую песнь «Вперед, за Сан-Пауло!» — единственное по-настоящему скверное произведение из всего его необозримого творческого наследия. Поэтому он выложил свой верный козырь:
— А я-то думал, ты хочешь, чтобы Жозе Фелисиано стал академиком… — Он снял пенсне, тщательно протер его и снова надел. — Помнишь, когда я сообщил тебе о смерти Бруно, мы с тобой в один голос сказали, что только Фелисиано может стать его достойным преемником. Ведь это ты первым назвал его имя. Большой поэт, славный человек и, кроме того, уроженец Сан-Пауло, твой земляк…
— Да разве я спорю! Фелисиано подходит, как никто другой… Но тут вмешались эти вояки…
— Я сразу хотел выдвинуть его кандидатуру, но Афранио убедил меня, что с полковником Перейрой может сладить только генерал. Он был совершенно прав, хотя, скажу тебе по секрету, никакой генерал не свалил бы этого фашистика. К счастью, Перейра не выдержал битвы и походных передряг и приказал долго жить. Так на черта нам теперь генерал? Ты когда-нибудь слышал, чтобы места в Академии занимали по традиции?! Одно место принадлежит армии! Другое — флоту! Третье — авиации, так, что ли? Завтра явятся полицейские, а за ними пожарники и тоже потребуют себе место в Бразильской Академии! Вот что, Марио: надо провалить на выборах этого зануду, а когда освободится вакансия, выдвинем Фелисиано.
— А… это возможно?
— По моим расчетам, все зависит от тебя.
Марио Буэно любил Жозе Фелисиано как родного брата. Они дружили с юности: вместе околачивались в редакциях, веселились с одними и теми же уличными девчонками, ухаживали за барышнями из хороших семейств, вместе устраивали разгульные празднества в залах, расписанных Лазарем Сегаллом, вместе принимали участие в «Неделе современного искусства» и вместе писали яростные манифесты против Бразильской Академии. В 1932 году Жозе Фелисиано находился в туберкулезном санатории, где ему делали пневмоторакс. Не колеблясь ни минуты, он добровольцем пошел на войну: его чуть ли не силой прогнали продолжать лечение.
— Ладно, старый анархист, твоя взяла! Против генерала я голосовать не буду — он в тридцать втором сражался за нас. Я воздержусь. Результат один, а разница есть.
— Знаю.
— Свой голос приберегу для Жозе. Если он не был тогда вместе с нами, то не по своей вине: врачи вытащили его из окопа. Какой он замечательный поэт, Эвандро! — Буэно обладал редким даром: умел восхищаться другими. — Первый поэт Сан-Пауло!
— Он талантлив, не спорю, но первый поэт Сан-Пауло — это ты.
Буэно умел восхищаться другими, но при этом обладал еще даром, не столь редким вообще и особенно распространенным среди литераторов: он умел восхищаться и самим собой.
— Нет, старина. Тут ты не прав. Я не первый поэт Сан-Пауло. Я первый поэт Бразилии.
За неделю до рождества на сцене театра «Феникс» Мария-Жоан представила на суд нетерпеливой и благосклонной публики комедию в стихах «Мери-Джон», которая была написана Антонио Бруно и снова увидела свет рампы через восемнадцать лет после премьеры. Несмотря на бешеные цены, в зале не было ни одного свободного места: люди стояли вдоль стен и сидели на полу в проходах. Пока не поднялся занавес, жаждавшие продолжали осаждать кассу, объявление над которой извещало: «Все билеты проданы».
В зале был «весь Рио-де-Жанейро», все сколько-нибудь заметные люди бразильской столицы, начиная с министра иностранных дел Араньи — своим присутствием он бросал вызов лицемерию правителей Нового государства — и кончая Стенио Баррето, которому Мария-Жоан послала три билета в ложу, содрав с него за это чудовищную сумму.
Интерес к спектаклю усиленно подогревался в газетах и по радио. Гала-представление, посвященное двадцатилетию сценической деятельности Марии-Жоан — отсчет вели с ее первых маленьких ролей в тех ревю, где блистала Маргарита Вилар, — должно было стать гвоздем сезона, крупнейшим событием в театральной жизни столицы.
В течение нескольких дней газеты сообщали, что весь сбор поступит в пользу «Сражающейся Франции». Об этом проговорился журнал «Дон Казмурро», заранее напечатавший программу, сочиненную Фигейредо Жуниором: «Свой двадцатилетний сценический юбилей Мария-Жоан решила посвятить непокоренной Франции, которую сегодня топчет нацистский сапог, и ее гражданам, борющимся с кровавым захватчиком. Выручка от спектакля будет передана борцам Сопротивления. Все, кто причастен к этому спектаклю, — от владельцев театра «Феникс» до машинистов и плотников — будут в этот вечер работать безвозмездно в знак солидарности с первой актрисой бразильского театра, героической борьбой французского народа, потому что это и наша борьба. Комедия Антонио Бруно «Мери-Джон», написанная специально для дебюта Марии-Жоан в драматическом театре и поставленная Леополдо Фроэсом, как нельзя лучше подходит к этому празднику в честь выдающейся актрисы и непокоренной Франции. Автор пьесы — великий, незабвенный Антонио Бруно — считал Францию своей второй родиной. Он долго жил там и воспринял все достижения французской культуры. Сердце его не выдержало зрелища униженной, порабощенной Франции. Антонио Бруно стал одной из первых жертв падения Парижа.
Номер еженедельника «Дон Казмурро» не был ни запрещен, ни задержан цензурой, и в пробитую им брешь устремилась вся остальная пресса. Газеты превозносили благородное начинание Марии-Жоан. Высокопарные эпитеты и замысловатые сравнения потоком низвергались на читателей. Стало известно, что начальник ДПП — личность весьма загадочная — собственноручно поставил жирную разрешающую закорючку на корректуре статьи Фигейредо. Впрочем, в этой либеральной позе он пробыл недолго: из того самого кабинета в министерстве обороны, где раньше сидел полковник Перейра, последовал начальственный окрик. Статью объявили крамольной, и ДПП тут же запретил любое упоминание в печати о спектакле, о Франции — оккупированной или сражающейся, все равно, — о нацистах и о маки. Кроме того, запретили перепечатывать программу спектакля.
Но принятые меры не достигли цели. В Рио говорили только о программе Фигейредо и о спектакле «Мери-Джон»; билеты добывались чуть ли не в рукопашной. Цена за билет достигла нескольких тысяч, за программу предлагали еще больше.
Стало известно, что в правительстве разыгралась схватка куда более ожесточенная, чем у театральных касс. Наиболее радикальные министры Нового государства требовали запретить спектакль; сторонники сближения с союзниками отстаивали его. Ходили слухи, высказывались предположения, росла напряженность. Рассказывали, будто владельцев «Феникса» Гинлесов пытались запугать и вынудить к расторжению контракта — ничего из этого не вышло. Устроители поклялись сыграть спектакль, даже если цензура его запретит: в назначенный час двери «Феникса» откроются для зрителей и поднимется занавес. Актеры будут играть, рискуя попасть в тюрьму и под суд. Передавали, что дочь диктатора Алзира пообещала отцу, что, если спектакль запретят, она явится в театр и будет рукоплескать артистам.
В конце концов спектакль был разрешен с одним непременным условием: нигде — а уж на сцене и подавно — не должно прозвучать и намека на какую-то его связь с антинацистскими организациями Франции. Юбилейный вечер Марии-Жоан «Двадцать лет на сцене» — и все.
Можно сказать, что постановка «Мери-Джон» переросла рамки своего первоначального замысла и привела к столкновению между бразильскими нацистами и интеллигенцией, решившей еще раз отстоять свободу. Так уж повелось в нашей стране еще со времен колоний и стихов баиянского мулата Грегорио Матоса.
Первый шквал рукоплесканий потряс стены театра «Феникс», как только поднялся занавес и зрители увидели декорации Санта-Розы. Это была революция в истории бразильской сценографии, новая эра. Появление каждого актера встречалось аплодисментами, которые перешли в овацию, когда на сцену вышел Прокопио Феррейра. Он играл роль мошенника, выдающего себя за американского киноактера. Преодолевая волнение, Прокопио произнес первые слова еще до того, как стихли рукоплескания. Когда же на сцену вышла Мария-Жоан — мисс Мери-Джон, шалая восемнадцатилетняя сумасбродка, помешавшаяся на американских фильмах, — спектакль пришлось приостановить — овация продолжалась не меньше минуты.
После такого бурного начала публика мало-помалу успокоилась, и первые два акта этой пьесы — драматургически рыхловатой, но написанной великолепными звучными стихами, на которые вдохновила Антонио Бруно красота и бешеный нрав Марии-Жоан, — были встречены с веселым одобрением — впрочем, к нему примешивалась легкая тревога: никто не удивился бы, если бы в дверях появились полицейские и потребовали очистить зал.
Когда же начался третий, и последний акт, пораженные зрители увидели на сцене, у задника, не только всех занятых в спектакле актеров, но и всех рабочих сцены, электриков, машинистов, суфлера, Фигейредо Жуниора, режиссера Алваро Морейру — словом, всех, кто принимал участие в постановке. Не хватало лишь Марии-Жоан.
В центре стояла неимоверных размеров корзина с синими, белыми и красными — как французский флаг — цветами. Зрители снова захлопали, и волна аплодисментов достигла своей высшей точки, когда из-за кулис вышла Мария-Жоан в костюме Марианны: трехцветная юбка и блузка, фригийский колпак. Прижав ладонь к груди, она постояла, ожидая, когда стихнет овация. Потом ее хрипловатый голос, в котором всегда чудился отзвук какой-то тайны, голос, который не забудешь, если слышал хоть раз, произнес:
— «Песнь любви покоренному городу». Стихотворение Антонио Бруно. Написано после падения Парижа, незадолго до смерти поэта.
Я не берусь описать состояние зрителей. Никто не думал, что со сцены театра «Феникса прозвучат строфы преданного анафеме стихотворения. Словно электрический разряд ударил в зал: кто-то вскочил, за ним поднялись еще несколько человек, и вот уже все были на ногах и рукоплескали. Пока она читала, никто не сел. Воцарилась такая мертвая тишина, что на миг показалось, будто огненные, окровавленные, горькие от слез и прерывающиеся от ярости слова, в которых бились унижение, гнев, ненависть и любовь, всплыли откуда-то из глубин времени, прилетели, проломив стены театра, со всех четырех сторон света.
Первые четверостишия оплакивали город, преданный огню и мечу: напевный голос великой актрисы говорил о грязной реке, бывшей некогда Сеной, о трупах мучеников, о грохоте солдатских сапог, о скорби и безмолвии, об отчаянии и смерти. А потом, будто звонкий зов боевой трубы, зазвучали слова, поднимавшие людей на борьбу за освобождение, возвещавшие пришествие нового, светлого дня, воскрешение жизни и любви. Каждую строфу зрители встречали неистовыми рукоплесканиями — такого никто еще не видал.
…Португалка Мария Мануэла, сидя в партере между доной Розариньей и местре Афранио, улыбаясь сквозь слезы, шепотом повторяет стихи Бруно — это и ее стихи. На следующий день она уезжает в Каракас и, быть может, никогда больше не увидит Рио, но след ее пребывания остался тут: это ради нее Бруно призвал людей на борьбу за свободу. Что ж, возможно, Мария Мануэла снимет теперь траур, утешится в своем вдовстве, думает местре Афранио. Это сделали стихи Бруно.
Слезы текут и по щекам Марии-Жоан, но голос ее по-прежнему звучен и тверд. Финал стихотворения обращен к убийцам и палачам народов: каждое слово — как разрыв гранаты. Над Парижем занимается рассвет, эту зарю зажгла Мария-Жоан, девчонка из предместья Рио, ставшая теперь Марианной — символом свободной Франции.
Париж, Париж, Париж! Твой факел негасим! Весь зал стоит, и Марианна все громче повторяет имя города, которое Бруно написал на бумаге кровью сердца… Те, кто был в тот вечер в театре, поняли раз и навсегда, что угнетение, насилие, смерть не могут победить человека, свободу, жизнь.
Париж! — в последний раз повторила Мария-Жоан, и зал точно взорвался рукоплесканиями: шквал аплодисментов накатывал волна за волной, сотрясал своды театра «Феникс».
В конце третьего действия, когда зрители проводили овацией Мери-Джон, ее партнеров и режиссера, еще раз поставившего комедию Бруно, какая-то женщина в партере — многие узнали поэтессу Беатрис Рейналь — запела «Марсельезу».
Мария-Жоан стала вторить ей со сцены, публика подхватила. Да, это был не просто парадный спектакль в честь юбилея: праздник Марии-Жоан стал победоносной операцией французских партизан.
В отместку за этот вечер правительство лишило антрепризу Марии-Жоан обычной дотации. В сезон 1941 года возглавляемая ею труппа собиралась поставить «Кровавую свадьбу» Лорки, новую комедию Жораси Камарго и пьесу под названием «Рио» — первое творение молодого, но стремительно приобретавшего известность автора, сотрудника недавно запрещенного журнала «Перспектива», автора хлестких политических статей и памфлетов, несомненного и опасного коммуниста. Звали его Карлос Ласерда.
Когда Марию-Жоан вызвали в ДПП, с начальником которого она была в приятельских отношениях, актриса немедленно догадалась, о чем пойдет речь. Они сели рядом на черный кожаный диван. Косоватый взгляд ее собеседника был устремлен на высившиеся за окном унылые бетонные громады, на узкий клин залива.
— Мне порой хочется бросить все к черту. Вы вправе спросить, почему же я этого не делаю? Хотите верьте, хотите нет, но я остаюсь на этой должности потому, что могу чему-то помешать, а чему-то помочь. Если бы не я, эту отдушину давно бы уже захлопнули. Теперь вы можете спросить, почему же меня не увольняют? Думаю, что Хозяину нужны такие люди, как я. Он нуждается в противниках — потому до сих пор не подписал отставку Освальдо де Араньи… Чаще всего я терплю поражение, но нельзя же всегда побеждать, правда?
Мария-Жоан улыбнулась ему приветливо и почти сочувственно:
— Не тяните, я готова ко всему.
— Я очень старался отстоять вашу дотацию. Даю вам честное слово, — лез из кожи вон. Но стихи Бруно и «Марсельеза» вызвали грандиозный скандал: наши фюреры чуть с ума не сошли. Им бы очень хотелось посадить за решетку всех участников спектакля, и, разумеется, вас в первую очередь.
Он внимательно посмотрел на сидящую рядом актрису. Как она красива, изящна и вызывающе дерзка!
— Ну а потом я ознакомился с вашим репертуаром на следующий сезон, и у меня от ужаса полосы встали дыбом. Для начала — Гарсия Лорка, он мой любимый поэт, но наверху его ненавидят: испанский республиканец, все одно что коммунист, расстрелян генералом Франсиско Франко, нашим лучшим другом и союзником. Репутация Жораси Камарго после его пьесы «Да вознаградит вас бог» тоже изрядно подмочена. А этот новый драматург, мальчишка Ласерда! Вы знаете, что его полицейское досье — одно из самых объемистых? Короче говоря, как я ни ораторствовал, ничего не добился, только охрип. — Он помолчал. Косоватый взгляд снова обратился к окну. — Что же вы намерены предпринять?
Мария-Жоан посмотрела туда, куда был устремлен взгляд начальника ДПП: сперва она не видела ничего, кроме бетонных кубов, но потом вгляделась и различила вдалеке полоску моря.
— Буду ставить то, что намечено, пока цензура не запретила.
— А на какие деньги? Мне отлично известно, что «Гедда Габлер» не вызывает нареканий, но и сборов не делает!
— Я достану денег. Это уж моя забота. — Она поднялась.
— Как бы там ни было, спасибо вам за старания и за сочувствие. Я вам верю и благодарю вас.
Мария-Жоан протянула ему руку, начальник ДПП поцеловал кончики ее пальцев и проводил актрису до дверей. Проклятая должность: каждый день — проигранное сражение. А он так привык к своей службе, ему трудно будет расстаться с этой строго отмеренной порцией власти и самостоятельности… Он родился в нищете, в захолустье Северо-Востока: ему бы весь век работать на чужой земле, как отец, мать и старшие братья. Но его природный ум и жажда знаний растрогали приходского священника и самого епископа — мальчишку приняли в духовную семинарию на казенный кошт. А уж когда он надел сутану, взялся за книги, то решил добиться власти, чего бы это ни стоило. На поверку оказалось, что стоит это очень дорого — может быть, слишком дорого…
Выйдя на улицу, Мария-Жоан гневно прикусила губу. Никто на свете не заставит ее отступить!.. Вот так и завоевала она себе имя в бразильском театре. Она не свернет с дороги, даже если для постановки этих пьес ей придется провести уик-энд с Вонючкой Баррето. Спектакль «Мери-Джон» вознес ее так высоко над расхожими понятиями добра и зла, что отныне никакая грязь к ней не пристанет.
Седой официант принес кофе. Президент Бразильской Академии Эрмано де Кармо слушает доводы двух корифеев юстиции — председателя Верховного федерального суда Пайвы и председателя апелляционного суда Лейте. Они обсуждают подробности рождественского чаепития, которое служит укреплению дружеских связей между «бессмертными», а также мелкие организационные вопросы.
Это чаепитие происходит в последний четверг перед рождеством — только раз в году допускаются на интимный праздник академиков их жены. Стол еще роскошнее, чем на еженедельных приемах. Президент с супругой принимает гостей, преподносит дамам цветы и рождественские подарки, а для них нет ничего более соблазнительного и интересного, чем этот праздник: они могут обойти весь Малый Трианон — и библиотеку, и архив, и гостиные, куда обычно им путь заказан. Журналист Аустрежезило де Атайде в своем пространном и беспристрастном репортаже назвал Бразильскую Академию «самым закрытым мужским клубом».
На церемонии вступления нового члена в ряды «бессмертных» дамы в вечерних туалетах от лучших портных, блистающие драгоценностями, тщательно причесанные, парадно-величественные, сидят в актовом зале. А рождественское чаепитие проходит просто и весело: никто не изнемогает от долгих речей. Супруги академиков непринужденно беседуют на разнообразнейшие темы, показывают фотографии внуков, обсуждают домашние дела, жалуются на то, как трудно теперь найти хорошую прислугу, и сетуют на рост цен. Они разговаривают и смеются, а «бессмертные» тем временем проводят быстрое заседание — только чтобы отработать жетон, который по традиции в этот день отдается служащим Академии. В то время каникулы продолжались с первого февраля до конца марта, и, таким образом, рождественский чай не завершал академический год, а был всего лишь поводом к сердечной встрече накануне величайшего христианского праздника.
— …Он является сюда каждый четверг с таким видом, словно избран до выборов. Еще, пожалуй, притащит на наше чаепитие жену! С него станется! Неужели мы допустим! — горячится Пайва.
Лизандро Лейте, который, с тех пор как узнал, что претендент решил не наносить ему обязательный визит, особенно яростно сопротивлялся попытке генерала стать его собратом, требует формального вето:
— Необходимо разъяснить генералу, что на наши празднества допускаются из посторонних только жены академиков и служащие Академии. Мы никого не зовем и не допускаем незваных.
Эти мелкие сложности протокольного ритуала могут свести с ума! Каждый шаг в Академии регламентирован, и «бессмертные» ревниво следят за неукоснительным соблюдением правил. Президент воздевает руки к небу:
— Я ли ему не намекал! Я ли не давал понять! Если он все-таки придет, я тут ни при чем!
— Намеками и иносказаниями с Мажино не сладишь — потому он и получил это прозвище, — торжественно заявляет Пайва.
— Да я знаю! Я одними намеками не ограничивался. В прошлый четверг я под каким-то нелепым предлогом прямо и открыто уведомил его, что на рождественское чаепитие допускаются только академики, их жены и служащие секретариата. Попробуй пронять такого толстокожего.
— Если он придет, я заберу Мариусию и немедленно уйду, — пригрозил Лизандро.
— Нет, Лизандро, вы этого не сделаете…
— Еще как сделаю! Генерал объявил, что не станет наносить мне визит!
— Именно поэтому вы и не уйдете! Это глупое заявление сослужило генералу дурную службу и многих настроило против него. Но если вы ответите грубостью на грубость и в рождественский вечер покинете своих собратьев, то поставите себя с генералом на одну доску. Тогда он будет вроде бы не так уж не прав. А ведь вы этого не хотите, Лизандро?
— Разумеется, нет. Лизандро сказал не подумав, в нем говорила обида, его можно понять. Лизандро не уйдет. Я ручаюсь.
Лейте не хочется спорить с Пайвой, место которого он собирается занять через несколько месяцев, когда тот выйдет на пенсию.
— Генерал нанес мне оскорбление. Но я постараюсь остаться в рамках приличия.
— Думаю, он не придет. Я говорил с ним, пожалуй, слишком прямо. Боюсь, что в отличие от вас, дорогой Лизандро, мне остаться в рамках приличия не удалось. А если, несмотря ни на что, он все-таки явится? Что тогда?
Служители правосудия дождались, пока президент сам ответит на свой вопрос:
— Во-первых, мы стерпим это, не показав виду. А во-вторых, генерал снова вызовет нарекания. Из всего можно извлечь пользу.
— Конечно! Вы совершенно правы! — восклицает Пайва, которого природа не обделила ни хитростью, ни проницательностью.
Слишком ли толстокожим оказался генерал, считал ли он, что от полноправного членства в Академии его отделяет лишь пустая формальность — церемония приема, после которой он сможет наконец подтянул, разболтавшуюся обитель «бессмертных», — но на рождественское чаепитие он все-таки пришел. В парадном генеральском мундире. С доной Консейсан под руку. Мало того: ему сопутствовали дочь Сесилия и верный друг Сабенса.
Верный друг Сабенса, пылкий претендент на вакантное место в постели Сесилии… Он был счастлив, он шел как под венец.
Многие академики восприняли смерть полковника Сампайо Перейры с облегчением — теперь их совесть была спокойна. В деятельности же разнообразных карательных органов — столичных и провинциальных, армейских или относящихся к ведомству одной из бесчисленных полиций, — органов, которые занимались борьбой с подрывными идеями и действиями, с либералами, антифашистами, левыми всех разновидностей, ибо все разновидности левых считались коммунистическими, — смерть полковника ничего не изменила, а уже облегчения никому не принесла и подавно.
Не приходится сомневаться, что смерть полковника Перейры, выделявшегося среди коллег особой идеологической твердостью, а также литературным дарованием, была серьезной потерей для службы государственной безопасности, но все же залатали эту дыру очень быстро, и преемника Перейре отыскали без промедления, что лишний раз подтверждает правоту начальника ДПП, заявлявшего, будто в Бразилии острая нехватка толковых людей во всех без исключения административных сферах, кроме полиции. На всех ступенях ее иерархической лестницы имеются хорошо знающие и любящие свое дело специалисты, среди которых особенно выделяется группа заплечных дел мастеров. Приглашенные из гестапо инструкторы не смогли обучить их ничему новому: они превосходили своих учеников лишь в нескольких, особо замысловатых приемах дознания.
Сразу после Нового года Управление специальной полиции штата Сан-Пауло возвестило о событии чрезвычайной важности, с которого и началась захлестнувшая всю страну волна полицейского террора. Был совершен налет на тайное собрание, на котором в полном составе присутствовал Центральный Комитет коммунистической партии. Подрывной организации, как сообщалось далее, был нанесен смертельный удар, подготовленный всесторонним расследованием, глубоким изучением обстановки, кропотливым розыском — словом, всем тем, что вызывает законную гордость за систему национальной безопасности, стоящую на страже порядка и общественного спокойствия.
Операция выявила не только выдающиеся организаторские способности тех, кто ею руководил, но и героизм ее рядовых участников, — истинный героизм, поскольку коммунисты, обнаружив, что их центр в Серра-ду-Мар блокирован со всех сторон, открыли огонь. В результате перестрелки ранены два агента и убиты шесть коммунистов, среди которых находился усиленно разыскиваемый Рябой. Захвачено пятнадцать партийных руководителей высокого ранга, большое количество оружия и запрещенной литературы. Без сомнения, последуют новые аресты: расследование продолжается, идут допросы. Об участии в этой операции армейских подразделений хвастливое заявление умалчивало.
Через несколько дней начальник полиции Сан-Пауло устроил пресс-конференцию для аккредитованных при его кабинете журналистов и сообщил о новых успехах своего ведомства. В ходе розыска и на основании полученных на допросах данных удалось установить местонахождение тайной типографии, где печаталась газета «А класе оперария» и большая часть партийной литературы. Пять опасных преступников обезврежены.
Репортеры получили возможность осмотреть и сфотографировать трофеи двух грандиозных операций: жалкое вооружение — несколько револьверов, два ружья, исковерканный пулемет, патроны — и множество печатной продукции. Кроме пачки экземпляров последнего номера газеты, там были манифесты, прокламации, памфлеты, в которых содержался анализ международного положения, не опубликованные в печати заявления о начале забастовок, призывы к рабочим и крестьянам оказать финансовую помощь нелегальным организациям, воззвания в защиту политзаключенных. Портреты Маркса, Ленина, Сталина, Димитрова и Престеса. «Песнь любви покоренному городу», напечатанная в виде листовки на оранжевой бумаге.
На этой пресс-конференции начальник полиции представил журналистам товарища Асо [30] — такова была партийная кличка Феликса Браги, известного в своем кругу грубостью и резкостью, а также фанатизмом и нетерпимостью. Недоучившийся студент-медик, Феликс скрывал свое буржуазное происхождение и говорил, что его отец был рабочим на текстильной фабрике. Асо не кончил курса в университете, всецело посвятив себя нелегальной деятельности, и быстро сделал карьеру из-за того, что жестокие удары режима нанесли серьезный урон руководству партии. Он стал членом ЦК и кандидатом в члены Политбюро.
Начальник полиции не забыл упомянуть про важный пост, который занимал Асо, и про то, какую опасность для существующего порядка представлял он, а потом сообщил, что арестованный желает сделать заявление.
Слегка дрожащим голосом Асо прочел документ, составленный и подписанный им накануне — по доброй воле, без всякого принуждения, как особо отметил начальник полиции. Оказавшись в одиночке и получив возможность поразмыслить над своей судьбой, Асо пришел к выводу, что принес свою молодость в жертву недостойному делу: стал активным членом партии, объединяющей в своих рядах предателей и убийц, служащих интересам России. Партия обманывает рабочих и студентов, призывая их на борьбу за ниспровержение устоев общества, против религии, семьи, отчизны. Осознав свою ошибку, он, Феликс Брага, решил публично отречься от своих коммунистических заблуждений и порвать с этой преступной организацией, о чем и свидетельствует настоящее заявление, скрепленное его подписью.
Он читал плохо: путался в словах, запинался, повторял уже прочитанное. Журналистам сразу стало ясно, что текст заявления сочинил не он: никогда коммунист, пусть даже отрекшийся, не назовет Советский Союз Россией. Но под документом стояла собственноручная подпись Асо — журналистам позволили сличить ее с подписями на копиях, розданных присутствующим.
После того как унизительная процедура чтения окончилась, начальник полиции снова попросил подтвердить, что заявление сделано Асо по собственной воле, без всякого насилия или угроз. Не поднимая глаз, Феликс сказал, что он раскаялся в своем преступном прошлом и решил лично предостеречь бразильскую молодежь от тлетворного воздействия коммунистов. Начальник полиции задал ему еще один вопрос: слышал ли он, чтобы кого-либо из арестованных подвергли пыткам? Нет, отвечал Асо, ни у кого из арестованных он не видел следов истязаний и не слышал, чтобы кто-нибудь жаловался на побои… Вспыхнули блицы, и агенты увели Асо — журналисты расспросить его не смогли. В самом деле, к чему расспросы, если подлежащий публикации материал не может быть ни урезан, ни расширен, ни оспорен, ни подтвержден?!
И вот на первых страницах газет появились жирные заголовки и фотографии на целый разворот; редакционные статьи восхваляли мудрость полиции и обращали внимание юношества на волнующее, искреннее и полное драматизма заявление Феликса Браги, наивного студента, увлеченного в пучину сладкими голосами коммунистических сирен. Целую неделю продолжались похвалы Новому государству и оскорбления по адресу Советского Союза.
Тем не менее ходили упорные слухи о том, что на самом деле события развивались совсем не так: все было менее героично, зато более правдоподобно. Дотошные журналисты выяснили, что эта история началась со случайного ареста молодого активиста, который имел при себе пачку экземпляров газеты «А класс оперария». Он ехал в переполненном автобусе. Чтобы избежать столкновения с неожиданно вынырнувшим из-за поворота грузовиком, водитель резко вывернул руль, и автобус врезался в столб. Юноша потерял равновесие, упал, выронил пакет, из которого посыпались номера запрещенной газеты. Полицейский агент, оказавшийся рядом, задержал юношу и вместе с вещественными доказательствами его вины доставил в Управление.
Там его допросил знаменитый инспектор Аполонио Серафим. На второй день арестованный, уже мало похожий на человека, назвал адреса партийного центра в Серра-ду-Мар, подпольной типографии в Браса и сообщил о тайном заседании ЦК. Сам не свой от радости, Аполонио Серафим кинулся к начальнику полиции, а начальник полиции доложил вышестоящему начальству — командованию военного округа. Тайное заседание ЦК? Военные взяли руководство операцией на себя.
…Когда Асо привели на допрос и он увидел агентов с резиновыми дубинками, дымящуюся сигару во рту одного из них, плети с узлами на концах, почти приветливую улыбку на лице Аполонио Серафима (Феликс знал его по фотографиям и понаслышке), он покрылся восковой бледностью и почувствовал холод в низу живота. Когда же он заметил у стены двух совершенно голых, избитых, окровавленных людей и узнал в них Бангу и Мартинса, то побелел и похолодел еще сильней. На полу в луже крови лежал товарищ Гато — лицо его было изуродовано, а сам он то ли потерял сознание, то ли уже умер.
Мартине и Бангу были рабочими, Гато — известным журналистом. Феликс Брага почувствовал, что сейчас обмочится. Аполонио подошел ближе:
— Ну, сейчас посмотрим, стальной ты или нет…
Он ткнул Асо кулаком в грудь, и тот на миг задохнулся. Аполонио Серафим был не лишен юмора, «Мои руки надо ценить на вес золота», — говорил он, демонстрируя слоновьей толщины лапы, железные кулачищи. Асо хватило одного удара.
— Не бейте меня, ради бога, я все скажу.
И он сказал все, что знал, и подписал заявление, которое потом прочел журналистам. Он лично указывал полицейским группам известные ему конспиративные квартиры и явки. Его признания вызвали новую волну арестов. Чтобы избежать суда и не сидеть с бывшими своими товарищами в одной камере, Асо попросил полковника, который в течение недели вел ежедневные допросы, отправить его в Рио — там он сможет принести больше пользы. Когда через несколько месяцев он был освобожден, от его партийного прошлого не осталось даже клички, теперь и агентам было известно, что он не из стали.
Такие гнусные и грустные превращения время от времени случаются. Чем непреклонней и решительней держится человек, чем нетерпимей он к недостаткам других, тем слабее он оказывается в час испытания — перед палачом. Тот, кто принимал участие в борьбе, хорошо знает эту истину.
На самом деле Гато, который был распростерт на полу в кабинете следователя, звали Жоакин да Камара Феррейра, и был он журналистом, редактором одной из крупных газет Сан-Пауло. Он вел двойную жизнь; утром писал для своей газеты, вечером — для запрещенного подпольного журнала. Он был веселый, смешливый, дружелюбный человек. Он не требовал, чтобы его товарищи были сделаны из стали, и не обвинял их в мелкобуржуазных пережитках. Две недели беспрестанных пыток не вырвали у него ничего — ничего, кроме ногтей на руках. Однажды утром, когда его доставили из камеры на новые муки, он бросился к окну, разбил стекло и осколками перерезал себе вены. Его бегом отнесли в лазарет и стали выхаживать. Но известие о том, что он арестован и подвергается пыткам, распространилось по редакциям. Его коллеги, профсоюз журналистов, Ассоциация работников печати Сан-Пауло, владельцы газеты, в которой он работал, забеспокоились и предприняли кое-какие шаги. Он не умер, но был судим и осужден, сидел в тюрьме и вышел оттуда по амнистии 1945 года. Гато был полной противоположностью Асо: после освобождения он продолжал борьбу, пока не погиб уже при новом диктаторе.
В Рио-де-Жанейро хватали и сажали не только тех, кого выдал Асо, еще носивший наручники. Многие врачи, инженеры, чиновники, банковские служащие и даже банкиры были арестованы и попали под суд. Их имена значились в списках тех, кто давал деньги для коммунистической партии, а списки обнаружили на проваленных явках.
Полиция ворвалась и в контору неподалеку от «Синеландии», принадлежавшую одному из самых ловких и умелых адвокатов, очень симпатичному человеку, который имел доступ в самые различные сферы и пользовался уважением даже судей Особого трибунала, где он вел дела политических преступников. Ему и его коллегам часто удавалось смягчить приговор, а иногда и добиться оправдания. Этого адвоката звали Летелба Родригес де Брито. Вместе с ним арестовали одного из его коллег и троих его помощников — студентов юридического факультета.
Среди них была и Пруденсия дос Сантос Лейте, больше известная под именем Пру. Хотя она училась только на четвертом курсе, но знаниями и хваткой могла бы потягаться со многими бакалаврами права. От отца Пру унаследовала упорство, живой ум, добродушие, от матери — красоту и рассудительность.
Узнав об аресте дочери, Лизандро Лейте едва не сошел с ума. Он без памяти любил жену, детей и внуков, а младшую дочь — неблагодарную, неосторожную девчонку, опрометчиво связавшуюся с коммунистами и не упускавшую случая осудить взгляды и поступки академика, — просто обожал. Занимаясь предвыборной кампанией полковника Перейры, он постоянно находил у себя на столе гневные записки. Лизандро кричал на дочь, грозил и стыдил, но любить не переставал: он был на седьмом небе, когда его коллеги с юридического факультета хвалили способности и усердие Пру — «вся в папу!» — и ее благородную (по их мнению) деятельность в сомнительной (по мнению Лизандро) юридической конторе Летелбы де Брито, который защищал политзаключенных в Особом трибунале.
Чтобы вызволить Пру из тюрьмы, он поднял на ноги весь город: бросался к высокопоставленным судейским чиновникам, просил заступничества у военных, с которыми свел знакомство через полковника Перейру, требовал, чтобы президент Эрмано де Кармо действовал от имени Бразильской Академии.
Дни шли за днями, и Лизандро становился все мрачнее и угрюмее. Он начисто утратил свой оптимизм, энергию и доброе расположение духа — неудивительно: ему не только не удалось добиться свидания с дочерью, но и хотя бы узнать, где она находится. Один из военных пообещал заняться этим делом, однако через двое суток сказал, что ничем не сможет помочь: сотрудникам конторы грозят слишком серьезные обвинения — «все они, включая вашу дочь, вляпались по уши».
Однажды ночью, когда Лизандро без сна ворочался на супружеском ложе, дона Мариусия обняла мужа и привлекла его к себе.
— Постарайся уснуть, Лизандро.
— Не получается. Как подумаю об этой безмозглой девчонке, готов, кажется, задушить ее собственными руками, когда вернется.
— Понимаю… Ты боишься, что арест Пру помешает твоему назначению?
— Ничего ты не понимаешь! — взревел Лизандро. — Плевать я хотел на свое назначение! Я боюсь за Пру, вот и все! — Он понизил голос, в котором зазвучали боль и страх: — Там ведь пытают, ты знаешь об этом?
— Да, Пру говорила… И я читала в тех ее бумажках…
— Это не выдумка коммунистов. Это правда. Они прижигают арестованных горящими сигаретами, вырывают ногти, избивают… Насилуют женщин вшестером, всемером… Стоит мне подумать, что Пру в их власти, а я сижу сложа руки… Где уж тут спать…
Дона Мариусия стала целовать Лизандро глаза, щеки, губы:
— Успокойся! С ней ничего не случится — она твоя дочь, а ты член Бразильской Академии.
Она придвинулась ближе. Лизандро почувствовал прикосновение ее груди и пробормотал:
— Не хочу, не могу, ничего не могу…
— Не стоит так огорчаться — вот увидишь, Пру скоро вернется.
Так и случилось. По ходатайству адвокатов, работающих в Особом трибунале, судьи этой грозной организации заинтересовались судьбой доктора Летелбы и его коллег.
Пру выпустили из тюрьмы глубокой ночью, и, когда она, целая и невредимая, ликуя оттого, что побывала за решеткой, и оттого, что вышла на свободу, появилась в отчем доме, Лизандро встретил ее криками:
— Сама во всем виновата! Хочешь погубить и себя, и нас всех?!
— Не беспокойся, папа, я больше не буду жить у вас. Скоро перееду.
Дона Мариусия разжала объятия:
— Не верь ни единому его слову! Он чуть не умер, пока тебя не было. Глаз не смыкал, совсем потерял аппетит и даже отказался выполнять свои супружеские обязанности, впервые за все годы нашего брака… — с улыбкой прибавила она. — Твой отец тебя обожает.
Пру подошла к Лизандро.
— Разве я не знаю? Этот старый реакционер в глубине души страшно чадолюбив.
Пухлой, мокрой от пота ладонью Лизандро погладил дочь по голове:
— Ты ведь не уедешь? Нет?
— Только если мой бесчеловечный отец выставит меня из дому.
— Совсем ты у меня дурочка…
Пру, как когда-то в детстве, села к отцу на колени.
— Не беспокойся, папа. Я ни чуточки не боялась.
— Конечно-конечно. Ты предоставила это нам: мы тут едва с ума не сошли, — ответила за мужа дона Мариусия.
Она подошла к мужу и дочери. Что ж, из Лизандро можно веревки вить: она под его защитой, он под ее опекой. Пру — отрезанный ломоть, нечего и пытаться вновь командовать ею.
— Отправляйся в ванную, ты грязная, от тебя плохо пахнет. А мы с отцом пошли спать.
— Неужели? — игриво осведомилась мятежная дочь.
Лизандро улыбнулся. Он вновь испытывал голод, жажду, вожделение — он вновь вернулся к жизни.
С середины января в Малом Трианоне ежевечерне можно было встретить генерала Валдомиро Морейру. Академики, приходившие забрать адресованную им корреспонденцию, встретиться с читателем или приятелем, перемолвиться словом с президентом, неизменно видели генерала в библиотеке за столом, заваленным книгами, — он что-то читал и выписывал, поражая «бессмертных» своей усидчивостью. Они подходили, заговаривали с ним, желая узнать, чем он занят. Генерал не сердился, когда его отрывали от дела, — напротив, он с удовольствием посвящал любопытных в подробности своей работы. Некоторые академики были уж и не рады, что вызвали громогласного и словоохотливого кандидата на разговор.
Следует уточнить: «единственного кандидата». Именно в этом качестве генерал принялся за сочинение своей речи на вступительной церемонии. Он собирался стать причисленным к лику «бессмертных» сразу по окончании академических каникул. Правда, еще не было мундира с пальмовыми ветвями, но Алтино Алкантара, друг и единомышленник, польщенный таким доказательством уважения и доверия, как просьба генерала произнести речь от лица новых коллег, обещал помочь в том случае, если правительство штата Пернамбуко, отчизны выдающегося военачальника и литератора, нарушит славный обычай и не пришлет новому академику мундир и шпагу в знак того, что гордится своим земляком, завоевавшим «бессмертие». Если же пернамбуканцы все-таки совершат подобную низость и поскупятся, то влиятельный Алтино брался добыть в Сан-Пауло сумму, которой с лихвой хватит на мундир, шпагу, треуголку и вдобавок на шампанское, чтобы отпраздновать великое событие. В память о 32-м годе генерал вправе рассчитывать на благодарность жителей Сан-Пауло — граждане этого штата никогда не забудут тех, кто в трудную минуту был с ними рядом.
В те дни, когда у Клодинора Сабенсы не было вечерних занятий — он совмещал работу в газете с преподаванием португальского языка в одной из муниципальных гимназий, — он сопровождал своего знаменитого друга, отца Сесилии, исполняя при нем обязанности секретаря: приносил и уносил книги, делал выписки. Если же Клодинор был занят, то генерал сочинял и отшлифовывал свою речь.
Место, на которое претендовал генерал Морейра, последовательно принадлежало трем генералам и Антонио Бруно. Но в истории бразильской словесности имелся еще один генерал-литератор — первый покровитель союза меча и лиры. Итого, для вступительной речи следовало изучить творчество пяти писателей.
Генералу Морейре нравился этот классик XVIII века, автор пространной эпической поэмы в двенадцати песнях, названной «Амазонки» и написанной по образу и подобию «Лузиад» Камоэнса. Нынешние читатели не знали его имени, хоть оно и встречалось во всех учебниках и антологиях: историки литературы венчали его лаврами и спорили о том, был он предтечей романтизма в Бразилии или нет. Во всех школьных хрестоматиях можно было встретить биографию генерала и отрывок из его поэмы — по странному совпадению всегда один и тот же. Поэма, написанная классическим португальским языком, ласкала слух автора «Языковых пролегоменов», однако Морейра не соглашался с теми критиками, которые находили в «Амазонках» черты романтизма — романтики, по мнению генерала, обращались с португальским языком крайне небрежно, творение же классика было написано с безупречной правильностью.
Поглаживая старинный фолиант — гордость академической библиотеки, — Морейра по очереди наслаждался всеми двадцатью песнями, читая верному Сабенсе — чего не стерпишь ради любви?! — страницу за страницей. Генерал сожалел, что раньше не был знаком с этой жемчужиной отечественной классики. «Вы, друг мой, конечно, не раз читали «Амазонок», мне кажется, в вашей «Антологии португальско-бразильской литературы» я видел отрывок…» Сабенса согласно кивал, совершая двойной обман: о, разумеется, он много раз читал поэму, но властный, воинственный, мужественный голос генерала придает безупречным строфам особое очарование. На самом же деле Клодинор и в руки не брал «Амазонок», что характеризует составителя антологии не с лучшей стороны, а просто-напросто привел отрывок, напечатанный во всех хрестоматиях. Он был не одинок: в самом деле, если какой-то добрый человек когда-то уже взял на себя труд выбрать отрывок, то зачем, спрашивается, другим блуждать по двухсотстраничному дремучему лесу туманного и выспренного эпоса?… Голос Морейры, как колокол, гудел в ушах Сабенсы, а сам он видел перед собой пленительный образ Сесилии и грезил наяву.
Генерал Морейра рассчитывал, что чтение его речи займет около двух часов — это страниц тридцать пять-сорок, из которых три будут посвящены автору «Амазонок». Кандидат в академики сознавал, что память о классике и его поэма требуют большего внимания, но ядром речи должен стать разбор произведений трех генералов, занимавших это место до абсурдного избрания Антонио Бруно. Морейра вгрызался в труды своих предшественников так же отважно, как когда-то ходил в атаку. Это был настоящий пир интеллекта.
Первый генерал оставил потомкам только один, и довольно тощий, томик в сто двенадцать страниц, который назывался «Знаменательные даты в истории бразильского народа». Под одной обложкой были собраны его речи на различных годовщинах — главным образом по случаю побед, одержанных бразильскими войсками во времена Империи. Тем не менее речей хватило на то, чтобы их автор, многозвездный генерал, вошел в число членов-учредителей Бразильской Академии. Этот симпатичный старик прожил на свете больше девяноста лет: скупо писал, зато щедро помогал новорожденной Академии, когда она была еще бедна и никому не внушала доверия.
Его преемником стал другой генерал, который, напротив, оставил после себя обширную библиографию, но умер через несколько месяцев после того, как стал академиком. Он был чрезвычайно плодовит: сочинил восемь толстых томов о войне в Парагвае [31], четыре тома о Цисплатинском конфликте, не успев дописать исследование о войне против аргентинского диктатора Росаса: в свет вышел только первый том задуманной серии, а два других остались ненапечатанными. Не напечатаны они и по сей день. Морейра читал некоторые из этих книг и очень высоко их ставил. Он утверждал, что памфлет «Тиран Лопес» очень близок его собственным работам: их сближает одно чувство — пламенный (и слепой) патриотизм.
Третий генерал был известен не только как автор серьезных и очень любопытных исследований о языках, обычаях, верованиях амазонских индейцев. Это была личность почти легендарная: он пересекал дремучие леса, переплывал реки, пробирался через топкие болота, проникал к индейским племенам, которые никогда не видели белого человека. И сочинения его, и поступки были озарены светом истинного гуманизма: он относился к дикарям с симпатией и уважением. Антонио Бруно, говоря о нем в своей речи при вступлении, назвал его поэтом — «не столько книги его, сколько сама жизнь есть воплощение подлинной и высокой поэзии».
Поразмыслив над книгами и судьбами трех генералов, Валдомиро Морейра придумал заглавие, под которым решил опубликовать свою речь, это краткое, но обстоятельное исследование: «Бразильская армия в Бразильской Академии».
На долю Антонио Бруно, который всегда казался генералу поэтом, лишенным мужественности и нравственных устоев, пришлось в речи чуть больше страницы. И то много! Но, как сказал бы этот распущенный виршеплет, перепевавший французов: «Noblesse oblige» [32].
Генерал пролистал сборники стихотворений и очерков покойного Бруно и остался недоволен как поэзией, так и прозой. Бруно употреблял верлибр (он им злоупотреблял!), пренебрегал строгим размером и точной рифмой, а без этого — что же за стихи?! Зачастую темно по смыслу, туманно… Сюрреализм! Не образ, а иероглиф. Не чувствуется работы над словом. Множество галлицизмов.
Генерал присутствовал на возобновленном спектакле по пьесе «Мери-Джон» — его пригласил академик Родриго Инасио Фильо — и нашел, что пьеса эта легкомысленная и банальная. Ну а что касается «Песни любви покоренному городу», то Бруно, если и вправду хотел создать воинственную песнь, призывающую к борьбе, должен был взять за образец «Лузиады» или по крайней мере «Амазонки» — в них черпать вдохновение. Вывод генерала Морейры был таков: Антонио Бруно — дутая величина, пустоцвет, погремушка. Разумеется, он не собирался высказывать свое мнение с трибуны — традиция Академии требовала, чтобы преемник воздал предшественнику хвалу без всяких оговорок.
Однако никто не мог помешать генералу неодобрительно отзываться о легкомысленном барде в частных разговорах во время двухнедельных напряженных трудов в библиотеке Малого Трианона.
Изюминкой речи будет мысль о том, что место, со дня основания Академии принадлежавшее армии, ныне снова занимает представитель вооруженных сил. Славная традиция восстановлена. Бруно был нелепым исключением из замечательного правила.
Одни академики поддакивали, давая болтливому генералу выговориться, другие слушали молча — Морейра воспринимал и то и другое как одобрение и согласие. Единственный кандидат может позволить себе роскошь не скрывать своих взглядов. Антонио Бруно в речи генерала Валдомиро Морейры представал штафиркой сомнительных нравственных качеств, затесавшимся в общество безупречных генералов.
Дона Мариана Синтра да Коста Рибейро направляется туда, где в штофном кресле сидит в углу библиотеки местре Афранио Портела. Оттуда хорошо видна склонившаяся над столом фигура генерала Морейры. Афранио просит извинения и под тем предлогом, что свет бьет в глаза, садится спиной к претенденту. Потом достает из папки пожелтевший ломкий лист бумаги. Вверху — инициалы поэта, под ними — аккуратными, почти рисованными буквами выведено название стихотворения: «Пеньюар». Местре Афранио протягивает листок даме, которая едва может справиться со своим волнением:
— Вот он. Я храню его как святыню. У каждого свои реликвии, не правда ли?
Глаза доны Марианы влажнеют, по щеке скатывается слеза: гостья не смахивает ее.
— Последняя его мысль была обо мне… Столько лет прошло, а он не забыл…
Тогда, на панихиде Бруно, местре Афранио поздоровался с нею — она молча стояла в кругу друзей покойного поэта. В осанке этой дамы чествовалась порода, а в огромных глазах — давняя затаенная грусть. Время не пощадило ее красоту, посеребрило волосы. Местре Афранио слышал, как она вздыхала; о чем думала эта женщина, какие воспоминания не давали ей покоя?
Потом они не виделись несколько месяцев, а вчера раздался междугородный звонок — большая редкость в те времена. Дона Мариана звонила из Сан-Пауло и просила принять ее. Они условились о встрече в Малом Трианоне, и вот она стоит перед ним, сжимая дрожащими пальцами лист бумаги, слезы катятся по ее щекам, в голосе слышатся еле сдерживаемые рыдания. Но дона Мариана берет себя в руки — это она умеет — и говорит:
— Когда ему исполнилось двадцать лет, мы устроили праздник, который продолжался целые сутки. Мы отправились в ювелирный магазин, и я подарила Бруно часы — он вечно опаздывал на свидания. Мне уже шел тридцать третий год, Антонио называл меня бальзаковской дамой, но он вовсе не хотел меня обидеть — напротив. — Она улыбнулась сквозь слезы.
Местре Афранио быстро прикинул в уме: на двенадцать лет старше Бруно… значит, сейчас ей примерно шестьдесят шесть. Не скажешь… Она выглядит даже моложе, чем четыре месяца назад: исчезли мешки под глазами.
Словно отгадав его мысли, дона Мариана произносит:
— Да, мне шестьдесят шесть лет. Я не могла встретиться с вами сразу после похорон Бруно, потому что в Сан-Пауло легла в клинику для маленькой пластической операции. Я это сделала по просьбе Алберто — он любит мои глаза, и я убрала мешки, которые их портили.
Алберто да Коста Рибейро — это ее муж, один из финансовых магнатов, кофейный король, крупнейший предприниматель, латифундист, экспортер. Местре Афранио давно знаком с ним: отец Алберто был компаньоном его тестя.
— Пока не исчезли рубцы, я не могла показаться на людях и жила все это время в нашем поместье в Мато-Гроссо. Там так хорошо… Тихо… А третьего дня мне в руки попал старый номер «Карреты» со статьей Перегрино Жуниора, и я узнала, что перед смертью Бруно написал на листке бумаги слово «Пеньюар». Перегрино считает, что это заглавие стихотворения. Вы не можете представить себе, как я разволновалась! В смертный час Бруно думал обо мне, вспоминал свою «бальзаковскую даму»!..
— Это и вправду заглавие стихотворения? — скромно любопытствует местре Афранио.
— Он не успел написать его. — Дона Мариана поднимает голову, чуть сощуривает глаза («…глаза твои речной воде подобны», — писал когда-то Бруно). — Он так гордо именовал своей студией мансарду на шестом этаже маленького студенческого пансиона на бульваре Сен-Мишель. Пансион сохранился и по сей день на углу улицы Кюжа и Бульмиша. Я думала, что встреча с Антонио сломает мне жизнь, а вышло как раз наоборот. — Она глядит в сочувственное лицо Афранио. — То, что я вам скажу, звучит нелепо, но это чистая правда: Антонио Бруно спас мой брак, это он сделал меня верной и любящей женой.
Ох, эти женщины, любившие Бруно! Все как на подбор — воплощенная тайна, от них голова идет кругом: ничего не поймешь, как ни старайся. Какой роман можно было бы написать!..
— Я очень хорошо запомнила то утро — всю неделю перед этим было пасмурно, небо хмурилось. Когда я проснулась и протянула руки к Антонио, он стоял возле кровати и смотрел на меня с каким-то восторженным выражением на лице. Я… на мне ничего не было… Он улыбнулся своей улыбкой мальчишки-сорванца — помните эту улыбку? — и сказал: "Ты одета в солнечный свет, заря — твой пеньюар. Я напишу об этом стихи, так их и назову". В то утро он не успел написать, я не дала… Отложил… А перед смертью вспомнил. Вспомнил обо мне!..
Рыдания заглушают ее слова. Она зажимает рот платком, с трудом сдерживается — светская женщина должна владеть собой.
— Давайте поменяемся. Отдайте мне этот листок, а я подарю вам нечто гораздо более ценное. Мне же делать с этим нечего.
Она открывает дорожную сумку и достает оттуда школьную тетрадь.
— В эту тетрадь Антонио написал для меня венок сонетов. К сожалению, они, что называется, не для печати — во всяком случае, не для массового издания. Я подумала, что вы могли бы заказать несколько десятков экземпляров с иллюстрациями… У Алберто много подобных книжечек по-французски и по-английски. Рисунки мог бы сделать Ди Кавальканти, он очень дружен с моим старшим сыном Антонио… — произнеся это имя, она чуть медлит и потом добавляет; — Он вылитый отец.
Афранио начинает перелистывать тетрадку.
— Прошу вас, — говорит дона Мариана, — не сейчас: после того, как я уйду. Я понятия не имею, во что обойдется такое издание, но если вы возьметесь за это дело, готова оплатить все расходы. А потом, когда книжка выйдет, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр.
— Я все сделаю, будьте покойны, и возьму все расходы на себя. Где сейчас Ди?
— В Лиссабоне вместе с Антонио — война выгнала их из Франции. Помимо прочего, Антонио унаследовал от отца и страсть к Парижу, Он проводит там больше времени, чем в Сан-Пауло. Сейчас они ждут парохода в Бразилию.
— Как мне распорядиться рукописью?
— Вы можете подарить ее библиотеке Бразильской Академии или Национальной библиотеке — на ваше усмотрение. Держать ее у себя я больше не хочу. Я могу умереть. Что будет, если Алберто обнаружит эту рукопись среди моих вещей? Отныне вы один знаете, что сонеты посвящены мне. Это неизвестно даже моему мужу.
На лифте они спустились в холл. Афранио проводил ее до такси. Шофер читал известия с театра военных действий. Мариана наклонилась, залезая в машину, и местре Афранио улыбнулся, оценив крутизну ее бедер: не случайно Ди Кавальканти был рекомендован в качестве иллюстратора первой, никому не известной книги Антонио Бруно, написанной еще до «Танцовщика и цветка» и еще более вольной. Настоящий уникум, библиографическая редкость.
В библиотеку местре Афранио не вернулся, а пошел на третий этаж, в архив. Там он залпом прочел пятнадцать весьма рискованных сонетов под названием «Посвящение в страсть». Подзаголовок гласил: «Венок сонетов — даме из Сан-Пауло, вакханке из Парижа». Дальше шло посвящение: «М. — моей Марии Медичи».
Дочитав до конца, Портела вернулся к началу и медленно произнес про себя строфы первого сонета, наслаждаясь их звучанием, словно ароматом выдержанного вина:
— Бедрам и заду твоим позавидует даже Венера…
«Бракосочетание отпрысков двух старинных семейств», «слияние двух крупнейших капиталов» — сообщали газеты, пространно информируя читателей о свадьбе Марианы д’Алмейда Синтра и Алберто Косты Рибейро. И все же это был брак по любви — молодожены по-настоящему любили друг друга, что не так уж часто встречается в высших сферах нашего общества, где чувствами управляют деньги.
Мариана — высокая, пышнотелая, златовласая, казалось, сошла с картины Рубенса (так писал о ней снедаемый страстью поэт Менотти дель Пикшиа), ее прозрачные, как две огромные капли, романтические глаза были всегда устремлены в какую-то неведомую даль. Алберто — рослый, широкоплечий, смуглый красавец, прославленный спортсмен, неизменный победитель всех конкур-иппиков, знаток лошадей и коннозаводчик, член Жокей-клуба и совладелец отцовской фирмы, Фирма же эта помещалась в Сантосе и занималась экспортом кофе: это она распоряжалась на бирже, то повышая, то понижая курс кофейных акций и лопатой загребая деньги.
Оба семейства владели плодороднейшими землями в штате Сан-Пауло, на которых выращивались самые дорогие сорта кофе. На пастбищах Мато-Гроссо нагуливали вес тысячеголовые стада.
Когда молодые отправились в трехмесячное свадебное путешествие, Мариане было двадцать, Алберто — двадцать пять. Медовый месяц затянулся на четыре с лишним года: приемы, балы, празднества, прогулки, путешествия в Аргентину, в Соединенные Штаты, в Европу.
Потом все изменилось. После смерти отца Алберто, старшему в семье, пришлось одному управлять фирмой и плантациями — мать в дела не вмешивалась. Раньше старик все решения принимал единолично, Алберто только помогал ему делом и советом, высказывал свои соображения, большую же часть времени проводил с женой, преданно и любовно выполняя малейший ее каприз, с готовностью предупреждая все ее желания. «Ах, если бы он не был так деловит в постели», — думала иногда Мариана, тело ее томилось от неудовлетворенного желания, о котором Алберто даже не подозревал, потому что стыдливая Мариана ничем никогда его не обнаруживала. Их супружеская жизнь текла скучновато и размеренно — Алберто не был склонен скрашивать ее прелестью разнообразия или особой пылкостью. Для того и для другого существовали в Рио и Сантосе француженки.
Постепенно бесконечные дела и лихорадка бизнеса стали поглощать целиком и время, и мысли Антонио, и Мариана увидела, что занимает в его жизни второстепенное место. Муж стал еще более тороплив и озабочен. Канули в прошлое дни счастливой праздности и веселых путешествий: Алберто продолжал колесить по свету, но теперь это были утомительные и краткие деловые поездки. Он еще появлялся в обществе — эти выходы в свет были особенно милы Мариане, — но неохотно, через силу: работа и ответственность тяжким грузом лежали на его плечах. Он продолжал изредка посещать ипподром, но давно уже не ставил рекордов, не покровительствовал жокеям. Конным заводом занимались теперь младшие братья.
И вот через двенадцать лет после чудесного праздника бракосочетания Мариана обнаружила, что семейная ее жизнь зашла в тупик. В один несчастный день, когда с утра лил дождь и одиночество стало совсем нестерпимым, Мариана, устав от пренебрежения и равнодушия мужа, который, как ей казалось, разлюбил ее, решила разводиться. Детей у нее не было, а жизнь все больше становилась никому не нужной, бессмысленной жертвой и сулила только новые унижения и горечь. Случалось, что Алберто по месяцам не заходил к ней, а когда они переехали в новый особняк, выстроенный по проекту Варшавчика, то еще больше отдалились друг от друга.
Она сообщила мужу о своем намерении. Алберто не мог опомниться от удивления, он был поражен. «Ты с ума сошла? Зачем нам разводиться, ведь мы так любим друг друга и так славно живем! А может быть, ты меня разлюбила?…» Нет, Мариана по-прежнему любила Алберто, быть может, и он ее любил, но какое это имело значение, если они почти не виделись, крайне редко ходили в кино, в театр или на какое-нибудь торжество?! «Ты помнишь, когда в последний раз стучался в дверь моей спальни? Два месяца назад!»
Алберто защищался. Мариана сама настояла на отдельной спальне, и его очень задело это безразличие и равнодушие. Взаимному охлаждению немало способствовало и то, что детей у них не было, хотя они страстно мечтали о ребенке. Мариана ходила по врачам, прошла курс лечения, но это ни к чему не привело. Однако и Алберто не был виноват — он тоже проконсультировался у специалиста. Они все больше отдалялись друг от друга, и Мариана начала тосковать. Она была истинной женщиной, созданной для любви — любви же не получала… Слишком гордая, чтобы жаловаться, закованная в броню светской сдержанности, она страдала молча и продолжала настаивать на разводе. Но Алберто обожал жену и не представлял себе жизни без нее. Он предложил компромисс: старшая сестра Марианы Силвия, овдовев два года назад, жила теперь в Париже, снимая целый этаж на Елисейских полях. Почему бы Мариане перед тем, как совершить не поправимый шаг, не провести с ней несколько месяцев? Полгода супружеских каникул. Если они выдержат этот искус и смогут жить друг без друга, то он согласен на развод. Если же нет, они попробуют предпринять новую попытку восстановить свой брак. Как знать, а вдруг после шести месяцев разлуки все станет как прежде? Кроме того, братья Алберто уже работали в фирме, и средний оказался толковым малым. За это время Алберто постарается переложить на плечи братьев часть груза, который он до сих пор нес один. Мариана согласилась: в глубине души она и сама не хотела разлучаться с мужем.
…На пирсе Алберто помахал ей на прощанье. Забившись в каюту английского пакетбота, Мариана проплакала весь путь до Марселя. Больше месяца она в Париже жить не собиралась, а остальные пять хотела провести в самом дальнем своем имении, находившемся в штате Мато-Гроссо, на самой границе с Парагааем.
Перебравшись в Париж, Силвия вместе с траурной вуалью оставила в Сан-Пауло все заботы и обязанности. Семейные дела не интересовали ее теперь вовсе. Никто не сказал бы, что она на восемь лет старше Марианы. В Париже она вновь обрела молодость.
— Ах, моя дорогая, всю жизнь я была в самом настоящем рабстве у мужа и сыновей. А теперь муж умер, дети выросли, скоро получат диплом, денег у них сколько угодно, и во мне они не нуждаются. Так что — да здравствует Париж!
Это она представила Бруно Мариане.
— Тебе нужен человек, который сопровождал бы тебя на прогулках, в театр, в ресторан, танцевал бы с тобой. Через две недели в Гранд-Опера бал-маскарад, тебе необходимо заказать себе костюм. Для этого, как, впрочем, и для всего остального, без жиголо не обойтись. Я знаю одного молодого человека, который тебе подойдет. Он хорош собой и пишет стихи.
— А у тебя… есть такой?
— Честно говоря, у меня таких двое. Маленький Жан и большой Андре — они отличаются друг от друга и ростом, и всем прочим. Я люблю разнообразие.
— Но я-то не люблю разнообразия: для меня существует только один мужчина — Алберто, — Вот потому, что ты однолюбка, я и рекомендую тебе Бруно. Его зовут Антонио Бруно — студент, поэт и баиянец. Чего еще желать? Лучше его никто не ухаживает за дамами.
— Ты тут совсем сошла с ума! Я хочу не изменить мужу, а забыть его.
— А кто говорит об измене? К чему трагедии? Бруно будет лишь сопровождать тебя, гулять с тобой, водить к модистке, в ресторан. Он станет твоим пажом. А уж дальше — только если ты сама захочешь и не сможешь сопротивляться.
Мариана сопротивлялась ухаживанью, чарам, стихам Бруно больше недели. Она сдалась на девятый день — после костюмированного бала в Гранд-Опера.
В течение восьми дней, предшествовавших этому, она в обществе нежного и дерзкого Антонио — Мариана никогда не называла его Бруно — открывала для себя Париж, так непохожий на тот город, что представал перед ней раньше, в первый приезд. Ходила в музеи, соборы, изучила во всех подробностях Нотр-Дам и постепенно полюбила и поняла прелесть этого очаровательного города, прониклась его духом, перестала чувствовать себя там любопытствующей иностранкой. То с Жаном, то с Андре, но неизменно с Силвией они ночами напролет веселились в бистро и ресторанах, кафе и кабаре — танцевали, смеялись, пили шампанское. Бруно шептал ей нежные признания, читал свои стихи. Влюбился ли в нее этот красивый и нежный, беспечный и взбалмошный юноша? Тонким смуглым профилем он напоминал Мариане мужа — того юного и отважного Алберто, который брал барьеры на скачках, но Алберто безумного и поэтичного. Антонио украдкой целовал ее во время танца — ах, как он танцевал! — и во время прощаний на рассвете, когда совершенно потерявшая стыд Силвия уходила с тем, кто состоял при ней в этот вечер. Однако дальше поцелуев дело не шло.
Вспомнив комплименты Менотти, Мариана надела на маскарад костюм Марии Медичи, в котором та изображена на картине Рубенса. Надела костюм? Мариана стала подлинной Марией Медичи и королевой бала. Бруно, как и в прошлом году, нарядился арлекином. Тяжелые юбки роброна мешали Мариане быть достойной партнершей Бруно в матчише, но сам он выделывал такое, что все остальные прервали танец и стали рукоплескать. Силвия воспользовалась успехом сестры и улизнула — на этот раз с Андре.
Когда забрезжил рассвет, Мариана — королева и рабыня — обнаружила, что она, хмельная и забывшая обо всем на свете, преодолела шесть маршей крутой лестницы с выщербленными ступенями и лежит в постели юного танцора, бродяги, жиголо, Франсуа Вийона из тропиков — так любил со смехом называть себя Антонио Бруно.
Когда роскошное тело Марианы простерлось рядом с ним, Бруно охватило неукротимое желание. Ни одна женщина не сопротивлялась ему так долго, никого не приходилось соблазнять так упорно, пуская в ход всю науку обольщения. Мариана словно испытывала его терпение — на комплименты и признания она отвечала рассказами о том, какой у нее замечательный муж. Прошли все сроки: искушенный покоритель женских сердец был уже готов признать себя побежденным. Нестерпимое унижение! И вот теперь, в клочья разодрав пышное королевское платье, разорвав накрахмаленные нижние юбки, оставив на королеве лишь затканный золотом корсаж и кружевной воротник, он овладел ею яростно и почти грубо. Это был настоящий смерч.
Когда первый порыв миновал и Бруно почувствовал, что начинающая прелюбодейка трепещет и стонет от впервые испытанного наслаждения, ему открылась трагедия этой женщины, тело которой, созданное для нескончаемого любовного праздника, было обречено томиться на скучном супружеском ложе богатого бизнесмена. Алберто, о котором она без устали рассказывала, мог быть и непревзойденным наездником, и победителем всех турниров, и красавцем, и мультимиллионером — кем угодно! — но в главном деле, определяющем все остальное, он, как легко догадался Бруно, был в высшей степени зауряден.
Овладев Марианой — в сущности, он изнасиловал ее, словно какой-нибудь апаш, — Бруно принялся раздевать ее: не торопясь, не жалея времени, он снимал с королевы одну часть туалета за другой, медлил, задерживался — и наконец добился своего. Мариана воспламенилась и вздрогнула от неведомого прежде ощущения. Тогда, на рассвете их первого дня, впервые прикоснувшись к этому телу, созданному, казалось, кистью Рубенса, Бруно, любовник по профессии и по призванию, увел Мариану от торопливой обыденности к утонченной любовной игре, к разнообразию и полной свободе, которая прежде казалась ей предосудительной и запретной; показал ей, чем может стать умелый поцелуй и искусное прикосновение. И вот она предстала перед ним совсем обнаженной — он увидел ее огромные прозрачные глаза, ее высокую грудь, ее крутые бедра — круп кобылицы, с которой не совладал прославленный наездник Алберто…
Мариана была несведуща, но старательна. Она ответила Бруно мгновенно и бурно — казалось, началось извержение спавшего вулкана: в поднебесье взметнулось пламя, по склонам потоком хлынула горячая лава. Убогий чердачок на шестом этаже наполнялся вздохами любви и всей музыкой страсти, запахами удовлетворенной и продолжающей жаждать плоти, женского тела, мужского пота. Его озарял свет, вспыхнувший в глазах Марианы — от слез они казались еще больше. Так началась эта вакханалия, длившаяся три месяца.
Три месяца Мариана стремилась наверстать упущенные годы. Три месяца она отдавала себя без остатка; ей ничего теперь было не надо, кроме этой мансарды, кроме этого бакинского мальчишки-поэта — должно быть, сам «Bon Dieu de France» [33] послал его, избрав своим орудием по-родственному щедрую Силвиго. Мариана осыпала его подарками, ловила каждое его слово, каждое четверостишие. Она была заласкана, залюблена, зацелована — каждая ночь приносила с собой новые откровения, новые ощущения, новый вкус. Говорили они только по-французски: на этом языке непристойностей нет. Бруно читал ей эротические стихи Бодлера, Верлена, Рембо, Аполлинера и тут же иллюстрировал смелые поэтические образы. Мариана заучивала эти строки наизусть и, вспомнив уроки французского в коллеже при монастыре Des Oiseaux, повторяла их. Как прекрасно было засыпать в объятиях Бруно и просыпаться от умелых прикосновений его пальцев и губ.
Жиголо и бальзаковская дама, авантюрист и вакханка, непреодолимая тяга и непобедимое желание, зов и страсть, голод и жажда. Не довольствуясь чужими стихами, Бруно сочинил для Марианы венок сонетов, каждый из которых воспевал какую-либо часть ее божественного тела. В рифмованных строчках легкомысленных стихов он рассказывал о том, как на бульваре Сен-Мишель любили друг друга Франсуа Вийон из Баии и Мария Медичи из Сан-Пауло.
Но роман этот не сводился только к радостям взаимного обладания. Любовь их укреплялась и углублялась в нескончаемых беседах на набережной Сены, за столиком бистро в Сен-Жермен, на скамейке Люксембургского сада. «Этот сад — твой дворец», — говорил Бруно. Мариана поведала ему все свои радости и печали, пересказала всю свою жизнь — и детские мечты в монастырском коллеже, и первый бал, и то, как она, разборчивая невеста, наследница миллионного состояния, отвергала женихов. Рассказала и про встречу с Алберто, про безмерную любовь, замужество, кругосветное свадебное путешествие, медовый месяц, продолжавшийся четыре года, а потом — охлаждение, безразличие, мечты о ребенке, отдельные спальни, Алберто, лихорадочно зарабатывавший деньги, разрывавшийся между Сантосом и Сзн-Пауло. Бруно узнал про то, как она в конце концов отчаялась и решила уйти от мужа, тем более что детей у них не было, и о том, как перед окончательным шагом приехала в Париж. Здесь она нашла Антонио и свое счастье.
Счастье? Была ли она и вправду счастлива или только на миг потеряла голову в этом сладчайшем и порочном вихре? Не все ли равно? Развод предрешен — теперь она уже не старалась понять, каково ей живется без Алберто. Она предала его. Все кончено.
Бруно слушал ее с тем нежным участием, которое неизменно — даже в ранней юности — возникало у него, когда он говорил с женщиной, он подхватывал Мариану на руки, заговаривал о чем-нибудь другом, целовал ее огромные прозрачные глаза, чтобы отвлечь возлюбленную от печальных дум.
— Ни у одной женщины на свете, моя королева, нет таких прекрасных глаз и таких бедер.
Он говорил о картинах и канцонах, читал ей сочиненное экспромтом стихотворение, но Мариана любой разговор переводила на Алберто, отныне потерянного навсегда.
Однажды вечером, когда они взобрались наконец по крутой лестнице на шестой этаж, Бруно спросил:
— Чем ты так встревожена? Что с тобой?
Мариана достала из сумочки телеграмму;
— Прочти.
Алберто извещал, что в конце следующей недели прибудет во Францию: он не может больше выносить разлуку и дожидаться окончания им самим установленного срока. Дела фирмы переданы братьям, теперь все его время принадлежит Мариане. «Жить без тебя не могу», — прочел Бруно на бланке телеграфной компании «Вестерн».
— Это будет неприятно, да что я говорю — «неприятно»! — это будет ужасно, но я должна ему сказать, что дальнейшая наша совместная жизнь невозможна, что я ему изменила…
Бруно обнял Мариану и стал раздевать ее, убеждая:
— Ты не сделаешь этого, Мария Медичи, ты ничего не скажешь мужу, потому что любишь его, вот единственная истина, в которую я верю. Зачем же ты хочешь причинить ему страдания?
— С чего ты взял, что я люблю Алберто? Любила, так не обманывала бы…
— Ты говоришь о нем все время, он сопровождает нас как тень, и не будь я таким добродушным парнем, наверняка обиделся бы. Ты не любишь меня — ты просто нуждалась во мне: я дал тебе то, чего тебе не хватало, я открыл тебе наслаждение. Тебя плохо любили до встречи со мной — в этом виноват и твой муж, и ты сама… Разве я не знаю, в какую броню надменности и приличий была ты закована? Я разбил этот панцирь лишь потому, что ты в тот вечер выпила слишком много шампанского… Я взял тебя силой. Я разорвал на тебе платье и обнажил не только тело твое, но и душу. Разве не так?
— Так… — ответила Мариана. Знал или угадал этот юный мудрец?
— Вот видишь. Ты должна вернуться к мужу, ты должна сделать так, чтобы ваше супружеское ложе стало доказательством твоей любви. Отдай Алберто все, что ты получила от меня, все, что я взял у тебя и тебе же вернул. Но пусть это произойдет в день его приезда! А до тех пор ты моя, и больше ничья. Я никогда не забуду тебя, Мария Медичи да Коста. В мой смертный час я вспомню о тебе. А сейчас не будем терять время! Всего несколько дней отпущено нам для нашего прощанья!
— Да, Антонио, ты прав, я люблю Алберто… Но вернуться к нему не могу все равно…
Бруно слегка струсил. Неужели она хочет остаться с ним и превратить веселое, легкое и пикантное приключение в постоянную связь, которая хуже брака?
— Помнишь, я говорил тебе… я не могу связать себя надолго ни с кем, я не рожден для постоянства… Я ведь так — временный…
— Не бойся. Я вернусь в Бразилию.
— Хочу о другом тебе сказать: ты создана для того, чтобы быть верной женой, чтобы любить своего мужа. Не верю, что, переходя из рук в руки, ты найдешь счастье.
— Речь идет не об этом, Антонио. Выслушай меня: кроме стихов и наслаждения, ты подарил мне еще и ребенка. Я сразу предупреждаю тебя, что избавляться от него не собираюсь; я много лет мечтала о сыне. Не волнуйся, это произойдет в Бразилии. Мой сын будет напоминать мне о тебе, о моем временном Антонио.
Лицо Бруно осветилось улыбкой.
— Почему это «мой сын»? Это наш сын, он такой же мой, как и твой!
Целую минуту он о чем-то размышлял, а потом обнял Мариану и поцеловал ее в глаза и в губы. Он заговорил серьезно и раздумчиво, словно в свои двадцать лет был уже умудрен опытом, — так бывает только с поэтами, с теми, кто наделен даром провидения.
— Ведь твой муж тоже хочет ребенка? Да? Видишь, мы и вправду с ним похожи. Не думай, что я забуду о нашем сыне — я знаю, что у тебя родится сын и ты назовешь его Антонио, Ты следишь за моей мыслью? Зачем тебе растить ребенка, рожденного вне брака, одной, без мужа? Ему слишком дорого и долго придется платить за наше увлечение. Лучше всего для нашего Антонио было бы родиться от Алберто Рибейро да Косты, а я хочу своему сыну самого лучшего. Не кричи, не сердись, обдумай все не горячась — и ты поймешь, что я прав. Я хочу дать тебе не только память о наслаждении и сына — я хочу вернуть тебе твоего мужа. Втроем — ты, он и Антонио — вы будете счастливы.
Накануне приезда Алберто, в час прощания, она заплакала и поблагодарила Бруно, а тот сказал, что не забыл о своем обещании написать стихотворение: образ обнаженной Марианы, окутанной розовым пеньюаром зари, навсегда остался в его памяти.
Мальчик, зачатый на греховном ложе в мансарде отеля «Сен-Мишель», получил при крещении имя Антонио — в честь святого, покровителя брака, к которому с молитвой обратилась Мариана. Чудо произошло в ночь после приезда мужа: она впервые забыла про свою целомудренную сдержанность и отдалась Алберто с требовательной и жадной страстью. Ослепленный муж прошептал:
— Я уверен, что ты подаришь мне сына, любовь моя!..
Потом, уже в Сан-Пауло, появились на свет Алберто-Фильо и Силвия, названная в честь тетки, которая все еще жила в Париже и возвращаться не думала. У нее все было по-прежнему, только теперь она чередовала не маленького Жана с большим Андре, а белокурого, застенчивого американца по имени Боб — американцы входили в моду — с французом Жоржем: без француза, как ни крути, не обойдешься…
Местре Афранио Пертела, собирая материал для своего романа, пришел к выводу, что в высшем обществе Сан-Пауло нет семейства счастливее. Внимательный и преданный муж, верная и любящая жена. Вместе дожив до старости — через четыре года их золотая свадьба, — Мариана и Алберто доказали, что и среди суетных великосветских миллионеров встречается вечная любовь. Этим чудом они обязаны поэтам, ибо там, где речь идет о любви, поэты — не меньшие чудотворцы, чем причисленные к лику святые.
За неделю до выборов, в душный январский день 1941 года, когда знойное марево придавило город, словно бетонная глыба, единственный кандидат в Бразильскую Академию получил от Алтино Алкантары два отрадных известия, открывающие перед ним самые благоприятные перспективы.
Первое известие касалось мундира и носило чисто экономический характер. Мундир, расшитый на груди, по вороту и на обшлагах золотыми пальмовыми ветвями, стоит целое состояние, если же прибавить к этому стоимость всей дополнительной академической амуниции — треуголки с золотым галуном и белым плюмажем и шпаги с чеканным клинком, — то еще раза в полтора дороже. Алтино Алкантара был приятно удивлен, когда генерал попросил его произнести речь от имени новых коллег на церемонии вступления — он полагал, что этой чести удостоится Родриго Инасио Фильо, один из тех, кто выдвинул кандидатуру Морейры, и, по слухам, интимный друг дома. Алкантара сначала пообещал собрать деньги на великолепное облачение «бессмертного» по подписке среди граждан Сан-Пауло, но вскоре понял, что дело это долгое и хлопотное, хоть генералу, активному участнику боев 32-го года, очень пришлась по вкусу идея коллективной благодарности жителей великого штата.
Алкантара отказался от своего намерения и решил действовать с черного хода, прибегнув к посредничеству своего друга, который был близок с интервентором [34] штата Пернамбуко. Тот оказался в высшей степени любезным человеком и обещал распорядиться о выделении сверхсметных сумм на мундир для славного земляка. Патриотизм взял верх над политическими разногласиями. «Кроме того, — втолковывал интервентор начальнику полиции, — генерал Валдомиро Морейра сейчас отставлен от командования, метит в академики и никакой опасности для Нового государства не представляет. Официальный дар утихомирит его окончательно — так что эти несколько тысяч пойдут на благое дело».
Благодетель Алкантара не только принес генералу эту радостную новость, но еще и нарисовал ему картину единогласного избрания. Генерал был уверен, что Лизандро Лейте проголосует «против», и этого будет достаточно, чтобы нарушить столь редко встречающееся на выборах единодушие — по пальцам одной руки можно было перечислить академиков, удостоившихся такой чести.
Алтино Алкантара, закулисный политик, владелец одной из самых знаменитых адвокатских контор Сан-Пауло, представлявшей интересы «Португальского банка в Бразилии» и крупных промышленников, после того как в 1937 году правительство разогнало парламент, крайне редко появлялся в Рио-де-Жанейро и еще реже — в Академии. Он был единомышленником генерала Морейры, не скрывал своих симпатий к нему, собирался поздравить его от имени коллег — генерал не делал тайны из своей просьбы, — и потому ни партизаны Эвандрол ни сторонники полковника Перейры во главе с Лизандро даже не намекали ему, что избрание генерала — дело довольно сомнительное, считая эти разговоры пустой и бессмысленной тратой времени. Однако во время одного из редких приездов Алкантары президент Эрмано де Кармо посетовал на достойный сожаления поступок кандидата, который открыто сообщил о том, что не станет наносить визит Лизандро Лейте, нарушив тем самым протокол. Подобный шаг не вызовет одобрения среди академиков.
Перед отъездом в Сан-Пауло Алкантара вручил генералу свой голос, поскольку на самый день выборов у него была назначена совершенно неотложная деловая встреча, которая воспрепятствует его личному участию в голосовании. Алтино попросил извинения за то, что не сможет поздравить нового академика, его почтенную супругу и очаровательную дочь со столь знаменательным событием. Кроме того, он воспользовался случаем и посоветовал кандидату вести себя с Лизандро более гибко, и прежде всего — не быть столь непреклонным в отношении визита.
— Простите меня, друг мой, но здесь затронута честь бразильской армии, генералом которой я являюсь, и моя честь.
Ловкий Алтино нашел выход — он всегда находил выход из любого затруднительного положения.
— Я понимаю, что вы не хотите идти к Лизандро. Сделайте так: оставьте свою визитную карточку у швейцара. Такие случаи бывали. Может быть, тогда Лизандро не станет голосовать против вас, а всего лишь воздержится — и вы будете избраны единогласно.
Последний аргумент подействовал, и генерал дрогнул:
— Вы поговорите с ним?
— Я пришлю ему письмецо из Сан-Пауло.
— Хорошо. Я завтра же завезу Лейте свою карточку.
Последовав совету Алкантары, он после слов «Генерал Валдомиро Морейра» приписал на визитной карточке: «приветствует академика Лизандро Лейте». Генерал надеялся, что каналья юрист оценит этот шаг и воздержится от голосования. Выборы увенчаются единогласным избранием, и генерал окажется среди двух-трех счастливцев, которые обычно не упускали возможности похвалиться этим редкостным отличием.
Кавардак! Этим словом генерал Валдомиро Морейра пытался примерно определить то, что творилось в его доме в последний январский четверг — день, когда в четыре часа пополудни тридцать девять членов Бразильской Академии соберутся на последнее в этом году заседание, чтобы избрать преемника поэта Антонио Бруно, скончавшегося около четырех месяцев назад. Бывало, что соперничество претендентов становилось таким острым, что никому из них не удавалось набрать нужного числа голосов. Но если на место в Академии претендует только один кандидат, этого можно не бояться.
Кавардак! Слово это было незнакомо доне Консейсан, но, послушав объяснения полубессмертного лингвиста, она готова согласиться; ничего подобного не выпадало ей на долю — ни в девичестве, ни в супружестве. Адская работа, чудовищная ответственность!.. Генеральша, как угорелая кошка — сравнение принадлежит ее мужу, — мечется по дому, отдавая приказания, распределяя поручения. Вот она влетела в кладовую, где Сесилия и Сабенса чистят и нарезают фрукты для крюшона, время от времени, когда никто не видит, обмениваясь поцелуями — счастливый день!
— Как вы думаете, сеньор Сабенса, неужели придет больше пятидесяти человек?
— Да что вы, дона Сейсан! — Сабенса любит уменьшительные имена — это знак уважения и родственной близости. — Какие там пятьдесят! Вы еще не осознали всей значительности события! Стать членом Бразильской Академии — это высшее отличие для человека, посвятившего себя словесности. Рассчитывайте на сотню гостей, самое малое.
— Ах, боже мой, значит, надо заказать побольше пирожков с мясом и жареных куриных ножек — еще по двадцать того и другого… Позвони сеу Антеро, Сесилия.
— Не беспокойтесь, дона Сейсан, я позвоню.
Сама услужливость этот сеньор Сабенса… Если Сесилии суждено вновь выйти замуж — к мужу она не вернется, даже если б и захотела: он ее не примет — и будет прав, — то пусть ее избранником станет такой, как Клодинор: не мальчишка — ему около сорока, — прилично зарабатывает в газете и в гимназии, разведен: через три месяца после свадьбы жены сбежала от него со своим старым любовником (Сесилия и то вытерпела целый год)… А кроме того, Клодинор в свои сорок лет уже член Академии, второразрядной, как говорит Морейра, но это он сейчас так говорит, а перед тем, как к нему явилась делегация «бессмертных», сам до смерти хотел туда попасть…
Ох, сейчас ей не до устройства судьбы дочери, не до размышлений о достоинствах Сабенсы — на все воля божья… Клодинор уже позвонил сеу Антеро, поручение исполнено, Дона Консейсан, прежде чем вернуться на кухню в ставку главного командования, восклицает:
— Такие расходы, такие расходы… Окупится ли это?…
На кухне жарятся горы пирожков с треской и другой начинкой. Всем распоряжается Эунисе — неизменная палочка-выручалочка семейства Морейра с незапамятных времен: в расчете на то, что генерал не оставит их своими милостями, ей помогают две ее кузины и свояченица. Одна из этих добровольных помощниц, специалистка по сластям, хлопочет над ватрушками, слойками, «тещиными глазами» и прочей сдобой. Дона Консейсан мимоходом снимает с блюда верхний кренделек — объеденье! В очаге румянится огромный окорок; индейка и кабанья нога уже готовы. Сеу Арлиндо занимается напитками. После завтрака пришел официант, рекомендованный соседом, — дорого берет, но без него не обойтись. Дона Консейсан не знает только, следует ли удержать с него стоимость хрустального бокала, который официант расколотил, когда мыл посуду. До слез обидно — бокал был из дюжины, подаренной им с мужем на свадьбу… Кроме крюшона, прохладительных напитков и пива, припасены еще три бутылки шотландского виски и две бутылки французского коньяку — все это стрит бешеных денег, но Сесилия, осведомленная о дурных привычках академиков, была неумолима:
— Виски и коньяка должно быть в избытке. — Именно так обстояли дела с этими напитками в гарсоньерке Родриго. — И пожалуйста, не вздумай купить нашего — он как деготь!
Дона Консейсан схватилась за голову, но делать было нечего. Счет в банке, где лежали многолетние сбережения четы Морейра, сильно сократился. Сесилия потребовала, чтобы платья для сегодняшнего вечера и для церемонии вступления в ряды «бессмертных» шились у доны Дины Амаду, ибо знала, что жены академиков заказывают туалеты только у нее… Четыре платья и две шляпы обойдутся в фантастическую сумму — дона Дина дерет со своих клиенток семь шкур…
Дона Консейсан, проинспектировав кухню, дает указания Косме, бывшему ординарцу генерала Морейры, сменившему военную службу на более мирное и не менее выгодное занятие — он продает лотерейные билеты. Косме был призван под знамена позавчера, на его долю достались трудоемкие операции — установить козлы для стола, перетащить от соседей столы и стулья, натереть пол.
— Паркет должен блестеть как зеркало.
Не забыть бы о лекарстве для Морейры! Кардиолог, пользующий генерала, нашел, что давление у него в последнее время подскочило, и прописал еще одно снадобье. Генерал, хоть и выглядит совершенно спокойным, на самом деле очень волнуется. Дона Консейсан знает, что муж ее властен, но не груб, и если уж он обозвал жену угорелой кошкой, значит, нервы у него напряжены до последней степени.
Дона Консейсан снова оказывается в кладовой, едва не застигнув дочь и Клодинора за прочувствованным нескончаемым поцелуем — счастливый день!
— Сесилия, брось фрукты, этим займется сеу Арлиндо. Ступай на кухню, помоги Эунисе. Еще нужно прибрать в доме. А вы, Клодинор, пойдите к генералу, развлеките его немножко.
Сабенса посылает Сесилии влюбленный взгляд, Сесилия отвечает Сабенсе взглядом многообещающим. Дона Консейсан вздыхает: если господь явит милость, может, и кончится свадьбой, а не так, как с другими, на полдороге… Ох, Сесилия, ветер в голове!..
Генералу не сидится в качалке — строевым шагом он ходит из одного угла сада в другой. Неумелый новобранец Сабенса никак не может подстроиться и зашагать в ногу со своим другом и — как знать? — будущим тестем. Они еще раз детально обсуждают предстоящие выборы. Клодинору надлежит занять позицию рядом с телефоном в холле, который отделяет комнату, где происходит голосование, от гостиной, где академики пьют чай. Как только избрание совершится, он тут же позвонит и доложит о результатах — единогласно или все-таки затесался один черный шар. Генерал надеется, что Лизандро Лейте удовлетворится визитной карточкой и не подложит ему свинью. Тогда генерал «готов забыть прежние распри и протянуть коллеге по «бессмертию» руку дружбы» — во всяком случае, так он обещает Сабенсе.
Появляется дона Консейсан с таблеткой и стаканом воды.
— Морейра, прими лекарство. А может быть, тебе сегодня двойную дозу?
— Это еще зачем? Я превосходно себя чувствую. — Он глотает таблетку, запивает ее водой. — К приезду академиков все должно быть в полной готовности. — Улыбка наплывает на его лицо, обычно такое серьезное. В знак неслыханного расположения он щиплет дону Консейсан за щеку. — А завтра отправимся к Пене, придворному портному Бразильской Академии. Снимем мерку…
Избрание генерала заставляет и Сабенсу потратиться на новый костюм, но игра стоит свеч: он получит Сесилию в жены, премию Жозе Вериссимо в награду, а там — чем черт не шутит — и… Если у тебя тесть член Бразильской Академии, он уж шепнет словечко кому надо… В доме генерала Морейры, где посреди невиданного кавардака носится дона Консейсан, все сегодня предаются мечтаниям.
Ренато Мюллер Виейра, посол Бразилии в Мексике, приехал на родину в отпуск как раз накануне выборов. Он стал академиком пять лет назад после жестокой предвыборной борьбы и сейчас должен был впервые голосовать лично. Прежние его наезды в Рио не совпадали с выборами, и он присылал свой бюллетень по почте. Едва получив от полковника Перейры пространную и любезную телеграмму, он тут же пообещал ему свою поддержку.
Ренато не был знаком с полковником, хотя, разумеется, слышал о нем. Он ни разу в жизни его не видел и не читал ни единого его творения, о которых велось столько разговоров и споров. Однако посол поторопился отправить Перейре свой голос и поздравления: ведь речь шла о самом влиятельном человеке в правительстве и военных кругах. Полковник мог бы оказать ему поддержку и серьезно помочь в осуществлении давней мечты: если слухи об отставке министра иностранных дел Освальдо де Араньи подтвердятся, то Ренато вполне мог претендовать на этот пост. После того как Гитлер пришел к власти, Ренато некоторое время служил в Германии и считал, что это весомый аргумент в его пользу: он был в прекрасных отношениях с гитлеровскими чиновниками и в те времена, когда правители Бразилии подумывали о заключении договора с Гитлером, немало сделал для сближения Нового государства с третьим рейхом.
Ренато был поэтом и романистом: опубликовал полдесятка сборников герметических стихов и несколько романов-ребусов. Критики превозносили творчество Ренато, видя истоки одиночества и тоски, царивших в его книгах, в романах Достоевского, Джойса и Кафки. В романах Ренато не было Бразилии, в его стихах самый проницательный читатель не нашел бы любви. Из-за того что книги его предназначались самой что ни на есть интеллектуальной элите, их почти никто не читал — не исключая и расхваливавших его критиков, которые, впрочем, не читали также ни Джойса, ни Кафки, в лучшем случае ограничиваясь тем, что перелистывали переводы романов Достоевского, — таково было мнение ехидного драматурга Фигейредо Жуниора. Читали Мюллера Виейру или не читали, но он был дружно провозглашен гением: литературоведы заявляли, что его романы и стихи отражают наш мятущийся век, наш тревожный мир и не знающее пределов насилие — не войну, объявленную им «целебной и радикальной хирургической операцией», а страсть к насилию, изначально присущую природе человека.
Ренато получил телеграмму и от генерала Валдомиро Морейры. Она была весьма лаконична — в отличие от полковника Перейры, имевшего в своем распоряжении «борьбу с коммунизмом», генерал платил свои кровные денежки. Виейра поблагодарил за честь и ответил, что уже дал слово полковнику. Однако после смерти последнего он получил новое письмо от генерала, оставшегося единственным кандидатом, — тот обращал внимание посла на изменившуюся ситуацию и снова просил поддержки. Виейра в ответ сообщил, что после Нового года приезжает в отпуск и будет иметь честь лично подать свой голос за выдающегося представителя нашей армии. Ренато не сказал, разумеется, как сильно опечалила его кончина могущественного полковника Перейры, который с лихвой отблагодарил бы посла за поддержку. У единственного кандидата иных достоинств, кроме звезд на погонах, не было, однако генерал, пусть даже в отставке и в оппозиции к правительству, все-таки остается генералом. В столице Ренато хотел узнать, насколько достоверны слухи о смещении Освальдо де Араньи, и предпринять шаги по выдвижению собственной кандидатуры на пост министра иностранных дел. Он рассчитывал на помощь друзей, близких к главе государства. Все утро и первую половину дня он провел в Итамарати, а оттуда отправился в Малый Трианон. Коллеги приняли его с распростертыми объятиями, в секретариате он получил жетон — это был знак особого расположения президента, ибо Ренато на заседаниях не появлялся — кое-кто во время чаепития прямо прочил ему министерский портфель. Лизандро Лейте, не удовлетворившись объятиями и бесконечными «добро пожаловать», увлек Ренато к окну:
— Пока вам не успели назвать другое имя, хочу сообщить, что наш Рауль Лимейра намерен баллотироваться…
— Ректор университета?
— Он самый. Он не только ректор, он закадычный друг Хозяина. Рауль может оказать неоценимую помощь…
— Да, но чье место собирается занять Лимейра? Неужели кто-нибудь умер, пока я летел из Мехико?
— Никто не умер. Рауль станет преемником Антонио Бруно.
— Но ведь им станет генерал…
— Это зависит…
— От чего?
— От того, как вы проголосуете. Ваш голос может оказаться решающим. Рауль поручил мне переговорить с вами. Он в долгу не останется…
— Я ничего не понимаю. Выражайтесь яснее!
— Пойдемте в библиотеку. Там мы побеседуем без помехи.
Родриго Инасио Фильо — он только что из Петрополиса — вылезает из машины у входа в Малый Трианон и попадает прямо в костлявые лапы Эвандро Нунеса дос Сантоса:
— Счастливец, наслаждался жизнью в горах, пока мы задыхались в этой душегубке!..
Под руку они направляются в секретариат. Родриго просит рассказать ему о ходе событий.
— Ну-с, Пламенный Эвандро, как подвигаются ваши партизанские дела? Это ваш кум Портела подсудобил вам такое прозвище.
— Совсем скоро начнем последнюю вылазку. — Эвандро останавливается посреди холла и со смехом снимает пенсне. — Враг взят в кольцо, сейчас мы его уничтожим.
— Подлое вероломство в высшей степени присуще природе человека, — доверительно сообщает ему Родриго.
— Вы так считаете?
— Да. Ведь это я назвал имя Морейры, когда вы с Портелой никак не могли отыскать подходящего по всем статьям генерала.
Я был членом делегации, которая явилась к нему и предложила баллотироваться…
— Я тоже там был. Афранио меня вынудил.
— … я прочел книгу, которую он мне прислал…
— Этого еще не хватало!
— … я завел интрижку с его дочерью — прелестное существо, жаль, пресновата немножко… Я стал другом дома, чуть ли не родственником. Исходя из всего вышеизложенного, хочу уведомить, что буду голосовать за генерала — во-первых, у меня хоть совесть будет чиста и спокойна, а во-вторых, не дам вам победить несчастного! Да, подлое вероломство, без сомнения, в высшей степени свойственно человеку.
— Хорош несчастный! Он уже сейчас распоряжается у нас в Академии, как у себя дома, и заявляет, что Бруно — ничтожество и дутая величина! Представьте, что он будет вытворять, когда станет академиком! Шутки в сторону: нам может не хватить вашего голоса. Родриго, одумайтесь! Родриго, вы поступаете против совести! Родриго, послушайте меня!..
Но Родриго непреклонно идет к секретариату.
— Изыди, сатана!
— «Прелестное существо»… «Пресновата немножко»… Идите, идите, расплачивайтесь за свои шашни! Об одном вас прошу: не заводите долгих романов, через четыре месяца мы будем избирать Фелисиано. Вам это известно?
— За него я проголосую с большим удовольствием. Бог даст, и пройдет…
— Вы еще смеете сомневаться? Пока я здесь, никто не сменит погоны на пальмовые ветви. Ни погоны, ни сутану!
— Я вижу перед собой оголтелого антиклерикала…
— Я не антиклерикал, я материалист. У меня множество друзей среди священников — я только не хочу, чтобы Академия провоняла ладаном!
— … и пацифиста.
— Я демократ! Я дружу и с военными тоже, но не допущу, чтобы они заводили тут казарменную муштру… Место, по традиции принадлежащее вооруженным силам, — нет, вы слыхали что либо подобное?!
По заведенному порядку старейшина Академии Франселино Алмейда позирует фоторепортерам — делает вид, что опускает бюллетень в урну. После того как снимки сделаны, журналистов просят удалиться. Двери комнаты, где происходят выборы, запираются.
Старый служитель — седовласый негр, черный как сажа, элегантный, как английский лорд, — подносит урну Эрмано де Кармо: президент голосует первым. Потом он по очереди обходит всех присутствующих.
Их немного — это последнее заседание перед каникулами. Большинство «бессмертных» спасается от нестерпимой жары где-нибудь в горах, кое-кто уехал на рождество в родные края и еще не вернулся. Старый служитель останавливается у каждого кресла, и каждый академик опускает в урну бюллетень. Прежде чем началась процедура выборов, президент подсчитал, сколько писем получено от тех, кто не смог приехать и прислал бюллетень в за печатанном конверте.
Обойдя стол, служитель опорожняет урну. Сейчас начнется подсчет голосов. Потом бюллетени сгребут в кучу, служитель обольет их бензином, чиркнет спичкой и обратит в пепел. Тайна голосования будет соблюдена.
В соседней комнате журналисты и фоторепортеры пробавляются остатками угощения с академического стола. Обычно во время выборов Малый Трианон запружен народом — в библиотеке, в холле, в залах толпятся приверженцы того или иного претендента. А когда баллотируется один-единственный кандидат, не будет ни борьбы, ни неожиданностей — следовательно, незачем и приходить. И все-таки кое-кто из любопытных ждет результата. Среди них старый букинист Карлос Рибейра. Когда заседание закроется, генерал повезет сочувствующих к себе, примет поздравления, накормит и напоит.
Рядом со столиком, на котором стоит телефон, дежурит Клодинор Сабенса — он ждет той минуты, когда сможет сообщить генералу Валдомиро Морейре, что тот приобщился к бессмертию.
Сидя в кресле возле телефона, генерал Валдомиро Морейра ждет той минуты, когда его друг Клодинор Сабенса сообщит ему, что он приобщился к бессмертию. На кандидате парадный мундир (пока еще генеральский, а не академический), серьезное лицо его выражает спокойное достоинство. Рядом дочь Сесилия: она хоть и легкомысленна, но искренне привязана к отцу. Дона Консейсан снует туда-сюда, делая последние приготовления. Обе в новых, с иголочки, платьях.
Те гости, что пришли разделить с кандидатом радость великого известия, разбрелись по комнате. Тут соседи, ближайшие друзья, бывшие сослуживцы и однокашники. Они любуются накрытым столом, который ломится от солений и печений, от блюд с окороком, ветчиной, индюшатиной. Посвященные осведомлены о кулинарных талантах Эунисе. В саду Арлиндо сооружает импровизированный бар ставит кувшины с пивом, чаты с крюшоном, прохладительные напитки, пряча до поры бутылки виски и коньяка — они предназначены для академиков и прочих сиятельных лиц.
Как медленно тянется время!.. Генерал ждет, гости переговариваются вполголоса, иногда вдруг слышится сдавленный смешок.
В дверях появляется дона Консейсан с последним подносом.
— Еще нет?
В этот самый миг звонит телефон. Генерал снимает трубку. Сесилия раздвигает губы в улыбке. Дона Консейсан замирает.
— Сабенса? Да-да, я. Ну как? Единогласно?
Глаза его вылезают из орбит, челюсть отвисает, голос пресекается.
— Что?
Краска заливает лицо, он разжимает пальцы, и телефонная трубка падает. Тело генерала оседает в кресле. Дона Консейсан роняет поднос, пирожки с треской катятся по полу. Она подбегает к мужу, обнимает его.
В телефоне раздается далекое, еле слышное попискивание — это Сабенса кричит: «Алло, алло!» Сесилия поднимает трубку и говорит севшим голосом:
— Приезжай немедленно, С папой плохо…
— Он умер не вовремя, — говорила потом дона Консейсан. — Ему бы умереть после того, как он остался единственным кандидатом и счел себя академиком.
Афранио Портела отдал горничной шляпу и трость.
— Доктор Эрмано просил вас позвонить сразу же, как придете: дело очень срочное.
По пути в кабинет местре Портела улыбнулся жене, которая шла к нему навстречу, сгорая от нетерпения. Ожидая, пока президент возьмет трубку, он поцеловал дону Розаринью и пообещал немедленно удовлетворить ее любопытство.
— Сейчас все расскажу.
В трубке раздался голос президента.
— Да, Эрмано, это я! Слушаю! — Его рука, лежащая на плече жены, вдруг судорожно сжалась. — Дьявольщина!
Он повесил трубку и постоял несколько мгновений молча и неподвижно. Дона Розаринья взяла его за локоть:
— Что случилось, Афранио?
— Мы убили генерала!
Эвандро Нунес дос Сантос вошел в дом. По обе стороны от него шли внуки.
— Ну расскажи!
— Поскорее, миленький, не тяни!
Старик уселся в свое любимое кресло, закурил.
— Генерал набрал шестнадцать голосов, — начал он, поигрывая пенсне, — четырех не хватило до победы. Двенадцать человек воздержались, одиннадцать проголосовали против. История с постоянными местами в Академии кончена. Преемником Бруно станет тот, кто этого заслуживает, — Фелисиано.
— А ты не находишь, что поэты тоже заслуживают постоянного места? — спросила Изабел, страстная поклонница стихов.
Зазвонил телефон. Педро взял трубку:
— Это ваш президент. Наверно, хочет тебя поздравить, он очень взволнован.
— Итак, мы… — начал Эвандро и осекся. — Не может быть! Да-да, очень жаль… Я согласен, это очень печально. Но война есть война.
Он положил трубку и рассказал внукам о случившемся:
— Узнав о результатах голосования, он умер на месте. Мгновенная смерть.
— Инфаркт?
— Называй как хочешь. Я-то считаю, что генерал был убит.
— Это уже второй. Не забудь про полковника Перейру. Знаешь, дед, для одной драки, пожалуй, многовато…
Два старых и знаменитых литератора-демократа — умеренный либерал Афранио Портела и тяготеющий к анархизму Эвандро Нунес — тихо выпивали в кафе «Коломбо». Дело было на следующий день после выборов. Взгляд местре Портелы скользил по окнам дома напротив, где помещалось ателье мадам Пик. Когда-то из этих окон Роза углядела Антонио Бруно. Теперь у нее собственная мастерская — целый этаж на улице Розарио, — она прислала доне Розаринье свою визитную карточку с предложением услуг.
— Кум, а я начал роман… Послезавтра отправляюсь в свой домик в Терезополисе, сяду за машинку.
— Давно пора.
— Я думал, что «Женщина в зеркале» — моя последняя книга. К гостиным и гарсоньеркам я вкус потерял, родные мои места остались далеко позади, и новую Малукинью мне уже не создать.
— Но ведь я не так давно читал твой рассказ… Там как раз про «Коломбо». Я помню…
Послушав, как Эвандро говорит о его рассказе, местре Афранио возгордился: он и не знал, что кум прочитал «Пятичасовой чай» и даже что-то запомнил.
— Он был напечатан четыре года назад. Меня вдохновил романчик, который завел Бруно с одной швейкой — раньше она сидела как раз напротив — вон там, на втором этаже. Ну вот я и решил вернуться к ней…
— К швее?
— Да. Теперь-то я знаю, что она из себя представляет, а в рассказе все наврано… Героинями романа будут эта самая Роза и три другие любовницы Бруно. Действие начнется на панихиде.
— Там-то мы и заварили эту кашу, помнишь? Вошел полковник Перейра, отдал честь усопшему… В газетах появились фотографии, чтобы никто не сомневался.
Эвандро поднес рюмку к губам:
— Черт побери, мне теперь нечего делать! Ты будешь сочинять роман, а мне чем заняться? Без войны скучно.
— Пиши мемуары.
— Что ж, из нашей партизанщины может получиться неплохая глава… Генерала похоронили сегодня утром? — Он выпил рюмку до дна.
Прежде чем ответить, Афранио Портела залпом опорожнил свою. Оба держали рюмки перед собой, и казалось, что академики чокаются.
— Сегодня, В одиннадцать. Родриго, разумеется, присутствовал, без него не обошлось.
Он подозвал официанта и спросил счет. Потом, лукаво улыбнувшись, взглянул на Эвандро, воскликнул с мрачным пафосом:
— Убийца!
…Два старых литератора, вполне довольные жизнью, медленно идут по улице. Они направляются в книжный магазин — полистать книги, узнать о последних новинках, обсудить триумфы и провалы, купить из-под прилавка иностранные издания, продажа которых в Бразилии запрещена.
Мораль? Извольте: в мире покуда не уничтожены ни мрак, ни война против собственного народа, ни тирания. Но, как доказывает эта история, всегда можно взрастить семя, зажечь огонь надежды.